Сколько себя помню, я постоянно боролась с Бакланом. За него же самого, конечно, боролась.
А утром после выпускного вечера в школе, когда мы стояли перед моим домом… Стояли и молчали, и я все боялась, что Баклан сейчас поцелует меня… Боялась и сама хотела этого… Он отпустил мою руку, чуть отодвинулся и каким-то отчужденным голосом сказал:
— Знаешь, Леша, а лучше бы ты сама с собой боролась.
— Зачем это?!
Он усмехнулся, отвел глаза:
— Если человек борется с самим собой, он в любом случае останется победителем.
Я даже растерялась: неужели все мои труды даром пропали?! Хотела уж напомнить, а благодаря кому же он сегодня получил аттестат с медалью? И курсы крановщиков окончил? И послезавтра, в понедельник, нам уж выходить на работу: ведь навигация в полном разгаре!
Понимаю, что все это надо ему сказать, и не могу… Ведь Баклан отпустил мою руку и усмехнулся, отвел глаза, и голос у него был какой-то чужой… Неужели его взгляд, улыбка, движение значат для меня больше, чем все те правильные, необходимые слова, на которых и вся жизнь стоит?!
Заставила себя, подняла голову и посмотрела на него: лицо Баклана было испуганным, жалким и красивым! Я все смотрела и смотрела на его серые глаза под густыми, девчоночьими ресницами, прямой нос, — Баклан растерянно морщил его, — на высокие крепкие скулы, шапку волнистых растрепавшихся волос, широченные плечи…
— Я люблю тебя, Лена, — прошептал он.
«И я! И я!..» — радостно закивала я.
Баклан все не двигался, и лицо у него сделалось какое-то отвердевшее. Я поняла, что он ни за что не решится сейчас поцеловать меня: привстала на цыпочки, — ведь ростом я ниже, чем до плеча ему, — и сама поцеловала.
Ах Борька, Борька!..
А Баклан обнимал меня за плечи, и руки у него подпрыгивали, как на пружинах…
— Уже пять часов утра! — послышалось сверху.
На тихой предрассветной улице мамин голос из окна прозвучал резко и отрывисто как выстрел. Она, конечно, видела, как мы целовались. У меня загорелись уши, я хотела сразу же отодвинуться от Баклана и никак не могла посмотреть на маму. Но Баклан — от Борьки ведь не знаешь, чего ждать, — придержал меня за плечи, спокойно улыбнулся, сказал просто:
— С добрым утром, Надежда Владимировна!
И от этой его улыбки, спокойного голоса у меня тоже появились силы, я подняла голову, глянула на маму и — удивилась: у мамы было такое растерянное лицо, какого я еще ни разу в жизни у нее не видела! Она молчала, и губы ее кривились, и смотрела она куда-то выше нас… Это было до того неожиданно — это новое мамино лицо, — что мне стало так жалко ее, так жаль, неизвестно почему!..
— Надежда Владимировна, мы с Леной любим друг друга! — по-дневному громко и радостно, никого не таясь, будто всему миру объявил Баклан.
Я снова подняла голову: наше окно было пустым.
— Я пойду, а?! — тихонько попросила я, но скажи Баклан, чтобы не уходила, не ушла бы.
Он посмотрел на меня, и я увидела, что он все это понимает. Решительно все, и так, как надо! От счастья сделалось горячо в груди… Баклан чуть потянул меня за плечи, я обхватила его шею обеими руками.
— Ну, а теперь иди, — сказал Баклан, все глядя мне в глаза, и осторожно снял руки с моих плеч.
И то, что он сказал, и как он это сказал, тоже было единственно верным. Будто именно этих слов я от него и ждала сейчас!.. «Иди, иди!» — все кивал он мне, и лицо его было по-прежнему отвердевшим, даже важным, и смотрел он мне прямо в глаза. И я пошла…
— До свидания, Надежда Владимировна! — громко сказал Баклан.
Я приостановилась, подняла голову: окно было пустым. И не знаю, сколько прошло времени, пока мама негромко и тоже как-то по-новому ответила:
— До свидания, Боря.
Мы с Бакланом поглядели друг на друга, засмеялись, я подмигнула ему, а он — мне, и мы засмеялись снова. Так и стояли, смотрели друг на друга, подмигивали и хохотали уже на всю улицу, как дураки. Открывались окна, высовывались люди, шикали на нас и тоже смеялись.
Взбежала на наш второй этаж, от смеха не могла попасть ключом в замок, постояла… И только тут сообразила, что мама ведь так ничего и не сказала нам с Бакланом, хотя тоже, конечно, слышала, как мы хохочем на всю улицу.
Постепенно успокоилась, открыла двери, прошла на цыпочках через прихожую и коридор.
— Поздравляем! — сказал из-за стены густой бас Григория Фомича…
Я открыла дверь в нашу с мамой комнату, в ней было тихо и полутемно. Мама лежала на своей постели, отвернувшись к стене. И хоть я знала, что она не спит, но ответила шепотом:
— Спасибо, Григорий Фомич!
Быстренько разделась и легла в кровать. Лежала, улыбалась от счастья до ушей и все ждала, что мама хоть что-нибудь скажет мне. Но она молчала. А как мама умеет молчать, я знаю…
Ну почему, спрашивается, она молчит?! И лицо жалобное, какого я ни разу в жизни у нее не видела.
Случилось, конечно, очень важное: дочь на ее глазах впервые поцеловалась с парнем, а потом они объявили, что любят друг друга, от такого у любой матери голова кругом пойдет!..
У любой, но не у моей мамы!
Баклан учился вместе со мной с первого класса, мама вела у нас литературу, и вообще она директор школы, и родителей Баклана отлично знает. Да она, наверное, как и я сама, как и Баклан, тоже знала, что это должно случиться, обязательно должно! Тогда что же ее так испугало? А ведь ее можно посадить в самолет вместо Семена Борисовича, отца Баклана, и она будет его испытывать. По всей программе будет испытывать, хоть бы это грозило ей смертью!
И я затаилась, стараясь дышать ровно, будто сплю: я-то, спрашивается, почему молчу?!
Мама ровно на одну десятую выше меня, ее рост сто шестьдесят пять сантиметров. И волосы у мамы светлые, как у Баклана, а не рыжие, как у меня. И походка величавая, так и хочется сказать: «Выступает словно пава!» Лицо у мамы, правда, тоже кругловатое, и на румяных щеках тоже ямочки, зато нос прямой, даже с горбинкой, а не «кнопкой», как у меня. И глаза у нас разные: у мамы голубые, а у меня почти совсем синие. Но дело не в цвете: мама, бывало, так посмотрит на ученика в классе, что он моментально в человеческое состояние возвращается. Твердый у мамы взгляд, волевой.
А я такая рыжая, будто кто-то голову мне спичкой поджег. И рост у меня ровно полтора метра, как по «госту», и вместо носа — «кнопка». И сколько я себя помню, все «зажигалкой» меня зовут. Я чаще бегаю, чем хожу. А про взгляд и говорить нечего: полная неопределенность, моментами же — довольно-таки ярко выраженная глуповатость. Поэтому у меня есть сокровенная мечта, взлелеянная с детства.
Я совершаю какой-то героический поступок! Какой именно — неизвестно, да меня это не очень-то и беспокоит. О нем мгновенно узнает весь мир, а может, и обитатели других планет. Ведь все это еще не завтра-послезавтра будет, к тому времени обитатели эти, возможно, уже обнаружатся. И, больше того, с ними уже будет установлен деловой, а может, и дружеский контакт. На улицах — толпы, лучшие люди города делают мне визиты; когда я выхожу из дому, движение останавливается, милиционеры вытягиваются в струнку; оркестр, который, как привязанный, ходит за мной по пятам, играет туш. А я стою себе как ни в чем не бывало, скромная и незаметная героиня, и на челе моем печать высокой мудрости. Из-за всего этого, главное, рост у меня сразу делается сто шестьдесят пять сантиметров, нос выпрямляется, вытягивается, волосы светлеют, и «зажигалкой» меня уже никто не зовет!
Подождите, так ведь один героический случай в моей жизни уже был, как же это я тогда не поняла, что он именно героический?! И ведь никто про него так и не узнал: ни мама, ни я никому ничего не сказали. Только Григорий Фомич, кажется, догадывался… Действительно, героический, ведь мне тогда всего четырнадцать лет было.
Как-то весной, во время ледохода, мы с мамой шли по набережной. И вдруг видим — на большой льдине мальчишка плывет. В одной руке лопаточку держит, в другой — санки. Спокойненько так это передвигается, будто отправился по каким-то своим особо важным, мальчишеским делам. Мама сразу стала пальто снимать. И лицо у нее сделалось такое, что мне уж ничего говорить не надо! Я разделась быстрее. Она за руку меня схватила, а у самой губы прыгают и лицо совсем белое! А потом только вздохнула и отпустила мою руку.
Побежали мы вдоль реки, выбрали, где затор льда покрепче. Мама поцеловала меня, а я все ее поцелуи по счету помню! Перебежала я по льдинам к пацану, схватила его руки, а он еще капризно так и говорит:
— Тетя, а санки?
— Тридцать второго!
Подумал он и согласился:
— Хорошо.
Побежала я с ним обратно. А льдины крутятся и под ногами пляшут, как пьяные. И почти до берега уже добежала, как черт меня попутал: решила одним прыжком на берегу оказаться. Промахнулась, на льдину не попала и очутилась по пояс в воде. Подняла мальчишку повыше и пошла к берегу. Он что-то бормочет мне в ухо, а с берега по воде мама к нам бежит. Взяла у меня парнишку и — снова меня поцеловала!
Прибежали мы домой, мама растерла меня водкой, сама растерлась, уложила мальчишку спать, чаем напоила. Поглядела на меня и сказала:
— Как я рада, что ты у меня такая выросла! Вот и Иван был таким…
Мальчишка этот потом несколько дней у нас прожил, он оказался из детдома. И когда за ним пришли, я даже чуть расстроилась, привыкла уже к нему, что ли… А как же его звали, — не вспомнить.
Мама все не спит… И знает, что я не сплю… Почему же не приказывает мне по-своему строго — «спать!»?
Да, строгость… Когда Екатерина Викторовна, бывает, ощетинится на Григория Фомича, мама только глянет на нее пристально, и Екатерина Викторовна мигом в себя придет! Я слышала, как она однажды говорила в кухне Григорию Фомичу:
— Слушай, что такое в Надежде Владимировне есть, а?.. Вот и одногодки мы с ней, а я ее иначе, как по имени-отчеству, и назвать не могу.
— Знаешь, Катенька, — ласково и негромко ответил он, — трудную жизнь Надежда Владимировна прожила. А ты ведь, если по совести, как сыр в масле за моей спиной каталась.
— Понимаешь, Гриша, вот ты и дивизией командовал, а я тебя ни капельки не боюсь!
— А Надежду Владимировну боишься, что ли? — засмеялся он.
— Знаешь, — как-то протяжно, задумчиво ответила она, — а ведь есть в ее аскетизме что-то чрезмерное, да? Илье отказала, и вообще какая-то выпрямленная, да?..
И Григорий Фомич долго молчал:
— Это от профессии учителя у нее, возможно… — проговорил наконец. — Ученики ведь разные, с ними без строгости нельзя. — И вздохнул, будто решился: — А вообще есть у Нади некоторая однобокость. Даже ограниченность, но ведь это необходимо в жизни, так? А напряженность и натянутость у нее, как ты выразилась, от постоянной целеустремленности.
— Возможно…
Почему я этот случай вспомнила?! Есть в нем что-то по отношению к маме… Что-то не совсем такое, какое должно быть… И почему мне сейчас ее чуточку жалко?
Нет, так нельзя, совсем с ума сошла! Да какое я вообще имею право вот так со стороны, почти как чужая, думать о маме?!
Мама всегда говорит:
— Правила общежития — та же таблица умножения: ее ведь не обманешь, не перехитришь, ей просто следовать надо и — все.
Так, например, я поначалу забывала постель за собой убирать: это казалось мне мелочью по сравнению с тем, что в школу надо идти. Кинулась, помню, к столу, чуть сполоснув лицо и руки. А на столе уже дымился кофейник и лежали бутерброды с колбасой. А мама так это спокойно сказала:
— Нехорошо, Лена, грязными руками есть.
— Я же мыла!
— Смотри-ка: и здесь грязь осталась, и вот здесь… Нет, помой уж как следует, не ленись, дружок.
Хоть в животе у меня и сосало, но я снова пошла в ванную, вымыла лицо и руки как следует. Взгромоздилась за стол, а мама опять говорит:
— А постель-то, смотри, у тебя какая! Ай-яй-яй, накрой уж и ее как следует.
Внутренние боренья я переживала ужасной силы! Но все-таки выползла из-за стола, начала заново накрывать постель. Без всякого энтузиазма, чисто формально, лишь бы отмахнуться. Только собралась снова за стол, а мама опять:
— Ай-яй-яй, как неаккуратно: смотри, как у меня кровать убрана.
Пришлось мне снова браться за одеяло и подушку. Я поняла: надо накрыть постель как следует, иначе так без завтрака в школу и уйду! Вылизала ее всю, как матрос палубу. А мама сидела за столом и спокойно ждала. Сама же и сказала:
— Ну-ну, Леночка, хватит, молодец, молодец!
Кинулась я за стол, проглотила завтрак, не прожевывая.
Пустяк, конечно, но теперь у меня просто болезнь какая-то, до смешного доходит: не могу сесть за стол, если руки не помыла; не могу уйти из комнаты, если в ней беспорядок.
Или вот в школе… Когда мама первый раз пришла к нам в класс, я обрадовалась: ну, думаю, и вызывать она меня пореже будет, и отметки получше ставить. Но мама вызвала меня первой. И так сделала перед всем классом, что и вспоминать неохота! И двойку еще влепила жирную… И вообще как-то странно получилось: весь класс во главе с мамой смеются надо мной, а я думаю, если уж на то пошло, посмотрим еще, чья возьмет! И вроде как холодную войну маме объявила. И уроки по литературе и русскому каждый день учу. А мама меня, как нарочно, каждый день вызывает отвечать. И я встаю как ни в чем не бывало, отвечаю четко, а дома снова учу. И даже не только по русскому — литературе, но и по всем предметам. Учу и учу, как заведенная.
Словом, на второй или третий год после того, как мама к нам в класс пришла, я оказалась отличницей. Сама себе, так сказать, сюрпризик преподнесла.
Или вот в прошлом году у мамы был юбилей, исполнилось двадцать лет ее работы в школе. Я учила немецкий язык, а мама и корреспондентка из газеты сидели за столом и пили чай, разговаривали о модах, о жилищном строительстве, о рассудочности и образованности нынешней молодежи. Я постепенно втянулась в немецкий, только нет-нет да и слышала, о чем они говорят.
Но вот мамин голос сделался какой-то необычный, то ли тише говорить она стала, то ли медленнее. И я уж начала слушать внимательнее. А мама в это время рассказывала про отца. Он крановщиком в порту работал, а мама — грузчицей.
Мама замолчала, и женщина-корреспондентка ничего не говорила. Мне показалось, что эта женщина заплакала. Что мама-то не заплачет, это я знала. Потом мама справилась и снова стала говорить, а корреспондентка и в самом деле не выдержала и всхлипнула. А мама говорила, что она — сирота, родителей своих не помнит, воспитывалась в детдоме. И родители Ивана, то есть моего отца, очень не хотели, чтобы он на маме женился. Он так и ушел на фронт, а мама осталась его ждать. И хоть война была, и мама по-прежнему в порту грузчицей работала, она окончила школу и поступила в институт, стала учиться по вечерам. В конце войны отец приехал с фронта в отпуск, и они с мамой поженились. Потихоньку от его родителей.
А маминых родителей белые расстреляли в самом конце гражданской войны.
— Вы меня простите, Надежда Владимировна, но я хочу спросить просто по-человечески, как женщина женщину… Вот ваш муж погиб в последние дни войны, уже в Берлине… Почему вы второй раз замуж не вышли? Или никто не встретился? И вы ведь такая красивая!
Мама совсем тихо ответила:
— Почему — не встретился? Встречались, конечно, разные мужчины. А только ведь я Ивана любила. — Мама замолчала, и я поняла, что она, наверно, косится на меня.
— Ох, и молодец же вы! — громко, не таясь от меня, сказала корреспондентка и тотчас спохватилась, снова зашептала: — Ну, а родители Ивана как к Леночке отнеслись?
— Хорошо отнеслись. Когда она родилась, приходили, в семью к себе звали. Да я не пошла.
— Так одна дочку и поднимали?!
— В ясли Лену устроила, потом в садик водила. А как подросла она, соседи мне помогали.
Тут я перестала дышать: скажет мама про всемирно известного путешественника Илью Николаевича или нет?..
В третьей комнате нашей квартиры живет полярник Илья Николаевич. Главное, что красивый он очень и человек хороший, поэтому я не на шутку испугалась, когда он маме предложение сделал. Я оформляла нашу стенгазету, а мама пригласила Илью Николаевича погулять по улице. И хоть я старалась, как всегда, но буквы у меня выходили кривоватыми. Мама поздно вернулась, я только глянула на нее и — улыбнулась. И мама в ответ мне улыбнулась. Сначала, правда, через силу, и поцеловала меня.
Началось это у мамы с Ильей Николаевичем давно. У мамы-то ничего не началось, а вот Илья Николаевич, когда возвращался с Севера, все как-то странно глядел на маму и краснел, как мальчишка. А после этого разговора Илья Николаевич прямиком уехал уже на Южный полюс. К нам недели через две зашел его приятель. С военной прямотой сунулся к маме, но она сразу же сказала:
— Нет, этот разговор я больше начинать не буду, — покосилась на меня, договорила глухо: — У меня ведь Лена…
— Ну и что же?! — громко изумился приятель Ильи Николаевича.
Мама ничего не ответила, и он больше ничего не сказал. Тоже, наверно, понял мамин характер. Извинился, ушел…
Теперь Илья Николаевич на каждый праздник и на наши с мамой дни рождения присылает нам поздравительные телеграммы. А иногда и посылки с дорогими вещами. Я никак не могу понять, почему и платья, и куртки, и перчатки на нас с мамой тютелька в тютельку! У мамы я, конечно, не спрашивала. Только ведь не могло быть, чтобы Илья Николаевич у нее размеры нашей одежды узнал. Да мама и не сказала бы… И в каждой телеграмме Ильи Николаевича есть обязательное слово «жду». Пишет: «Дорогая Надя! Поздравляю Вас с праздником, желаю здоровья, хорошей работы. Передайте мой привет Леночке. Надеюсь на встречу и жду. Илья». И мама сразу делается какая-то взволнованная…
Корреспондентка попросила негромко:
— Расскажите, пожалуйста, Надежда Владимировна, о соседях.
И мама так же тихо ответила:
— У нас в квартире полковник в отставке живет, у них с женой детей нет, они с Леной много возились. Только полковник этот, его Григорием Фомичом зовут, в отставке, можно сказать, формально: он и сейчас в порту диспетчерской командует. А как Лена подросла и в школу пошла, мне совсем легко стало: ведь я в той же школе работаю.
— Простите, а почему вы пошли в институт?
— Сначала хотела что-то доказать родителям Ивана, хотя сами-то они никаких институтов не кончали. А потом втянулась, интересно стало… А теперь без школы и жить уж не могу!
Маму чествовали и в школе, и в районном Доме культуры, и в портовском. И я была так рада!.. Илья Николаевич ходил за мамой, как привязанный, улыбался до ушей. Да еще я все боялась, какую статью эта корреспондентка напишет: если плохую, то лучше о моей маме вообще не писать!
А когда прочитала статью в газете, успокоилась. И заглавие простое: «Надежда Владимировна». И небольшая статья, и ничего особенного в ней нет, но когда читаешь, получается как-то удивительно: за простыми словами видишь все-все, что было в нашей с мамой жизни и о чем в статье даже не сказано!
Григорий Фомич улыбнулся в кухне:
— И заглавие хорошее: надежда владеет миром!
— Это уж имя у нее такое, — ответила Екатерина Викторовна и добавила: — Смотри-ка, хоть об этом ни слова и не сказано, а все равно чувствуется прямолинейность и жестковатинка Нади!
— Да, верно! — согласился Григорий Фомич, подумал, вздохнул, повторил: — Учитель, наверно, таким и должен быть.
Баклан на уроке шепнул мне:
— Поздравляю! — и добавил непонятно: — Это еще Хемингуэй говорил, что не все на странице лежит… Вообще, книга — это всегда двое: писатель и читатель.
А как же началось у нас с Бакланом?
Да, вначале я только видела, что Баклан длиннее всех в классе, нескладный какой-то: вечно у него пионерский галстук сбоку, штаны всегда мятые и на рубашке пуговиц не хватает. А волосы вихрастые, непричесанные, торчат в разные стороны. У меня же всегда было тщательно выутюжено платье, выглажены ленточки, заплетенные в косицы, в образцовом порядке разложены на парте тетради и учебники. А у Баклана был рваный портфель, страницы учебников загнуты и разрисованы.
Первым нашим воспитателем была Марья Михайловна, грузная и усталая старушка. Нас, помню, очень удивляли ее густые и черные усики на широком и белом лице. Мне нравилась ее спокойная медлительность, мягко-голубые глаза, низкий добродушный голос. И только временами почему-то бывало жалко ее… Вот она как-то после уроков и сказала мне:
— Слушай, Бабушкина, пусть Бакланов сядет с тобой, а?..
Он пошел в конец класса, — до этого сидел на последней парте, — взял свой обшарпанный портфель, кинул его на мою парту. Взгромоздился сам, колени у него были почти вровень со столом. Достал тетради и учебники. Я села рядом, разложила аккуратно на парте его ручку, нужные для урока тетради, учебники, остальные сунула обратно в разорванный портфель, сказала строго:
— Завтра же почини!
Он поднял голову, долго и удивленно разглядывал меня, голову набок наклонил, как курица… Он и сейчас, бывает, с таким же крайним удивлением смотрит на меня. Потом спросил:
— А новый купить можно?
— Пятый класс и с этим кончишь. Нечего зря деньги тратить, пока сам еще их не зарабатываешь!
Он вздохнул, покачал головой, будто все-таки что-то рассмотрел во мне:
— Спасибо.
— Ну-ну, без шуточек, знаешь ли!..
Марья Михайловна удовлетворенно и устало улыбалась, глядя на нас добрыми глазами.
На первом уроке по арифметике Баклан сидел смирно, не смотрел на меня. Я внимательно проследила, как размашисто и неаккуратно записывает он условие задачи, взяла у него из-под рук тетрадь, вырвала листок:
— Напиши снова. Вот видишь, как у меня?
— У меня почерк такой…
— Ничего, переделаем и почерк!
Переписал послушно. Все-таки чуть аккуратнее получилось. Задача была на бассейн и трубы. Я задумалась, задача почему-то не получалась… И услышала, что Баклан уже разговаривает с Венкой Рыбиным, даже смеется. Дернула его за руку, шепнула строго:
— Решай задачу!
— А я решил.
— Покажи!
Написано было вкривь и вкось, но ответ совпадал с указанным на доске. Прочитала еще раз внимательно, поняла наконец-то, почему у меня не получалось, но сказала по-прежнему строго:
— Перепиши аккуратно!
Он покраснел, проговорил упрямо:
— Не буду!
— Как так — не будешь?!
— Да ведь решение правильное…
— А как записано?! — взяла его тетрадь, вырвала снова листок, положила тетрадь перед ним: — Сто раз перепишешь, пока аккуратно не будет!
Он мигнул еще и неожиданно широко улыбнулся, засмеялся легко и весело, стал переписывать. А я почему-то покраснела…
Неужели еще тогда в этом пустяковом происшествии и определилось все у нас с Бакланом?
На следующий день выяснилось, что он не сделал уроков по русскому. Я только сказала:
— Значит, будем готовить уроки вместе!
Баклан опять сначала замигал, испуганно глядя на меня, а потом захохотал, а я снова неизвестно почему покраснела.
После уроков сразу же побежала в раздевалку, стала ждать Баклана. Он все не шел, а я увидела, что Федя Махов берет его пальто. Схватилась за него обеими руками, прошипела:
— Не выйдет, голубчики!
Федя Махов — трус, это было известно еще тогда. Поэтому он только потоптался около меня, пошел снова наверх. А я осталась ждать. Баклан долго не шел, вместе со мной его ждали Даша Круглова и Любочка Самохрапова. Последняя просто от любопытства, а Даша все шептала мне:
— Смотри, не уступай, выдержи характер!
— Ты, кажется, знаешь меня! — ответила я.
Мы прождали, наверное, полчаса или больше, пока Федя Махов не спустился снова в раздевалку и не сказал, что Баклан ушел домой без пальто: убежал через задний ход.
— Ну? — спросила меня Даша. — Что будем делать?! — и прищурилась, поджала губы.
Я стала спокойно одеваться:
— Пойду к нему домой.
— А не боишься?! — спросила Любочка.
Я взяла пальто и шапку Баклана, и мы пошли. Любочка с Федей сгорали от любопытства, Даша по-прежнему щурилась и поджимала губы. А я, кажется, не соображала ничего, и в голове у меня был какой-то туман… Старалась ни о чем не думать, но нет-нет да и вспомнила отца Баклана — Семена Борисовича: он был однажды у нас в школе на собрании. Он высокий, и вся грудь у него в орденах: летчик-испытатель. А маму Баклана я часто видела по телевизору: она артистка в нашем театре музыкальной комедии. Поет и танцует очень хорошо, и такая красивая, что смотреть на нее страшно!
У дома Баклановых я остановилась, сказала:
— Спасибо, что проводили, — и пошла в подъезд.
Они трое тоже вошли за мной и стояли молча внизу, пока я не поднялась на третий этаж. Позвонила, по шаркающим шагам за дверью поняла, что это тетя Паша — домработница Баклановых, которая иногда приходила в школу. Она открыла дверь, улыбнулась мне, сказала:
— Вот Борька непутевый: спасибо, что принесла, — и взяла у меня из рук пальто и шапку Баклана, хотела уже закрывать двери.
Я придержала дверь, сказала:
— Я пришла уроки вместе с ним делать: а то вчера он русский не подготовил.
Тетя Паша как-то по-новому поглядела на меня и вдруг заторопилась:
— Проходи, проходи: сейчас пообедаете и — за уроки!
Я вошла в прихожую, стала раздеваться. И когда сняла пальто, хотела уже повесить его на вешалку, кто-то взял его из рук. Я обернулась: Семен Борисович.
— Здравствуй, — а когда вешал мое пальто, не удержался и улыбнулся.
Тетя Паша что-то негромко объясняла Нине Ивановне, а та смотрела на меня и тоже улыбалась. И была такая же красивая как по телевизору, и халат на ней был яркий, цветастый.
— Это, значит, тебя Мар-Мих к нашему балбесу прикрепила? — спросила она наконец.
— Не Мар-Мих, а — Марья Михайловна! — строго поправила я.
И тогда она захохотала, громко, раскатисто, схватилась рукой за стенку. И Семен Борисович смеялся, и тетя Паша улыбалась. А я поняла, что сейчас заплачу, крикнула со злостью:
— Сын уроков не делает, а они хохочут!..
— Нина! — Семен Борисович сделал серьезное лицо, обнял меня: — Вот спасибо, что пришла! — и повел по коридору в столовую. — Давно пора Борьке за ум браться, ты уж с ним построите!
— Не беспокойтесь! — сказала я.
— Это уж точно! — проговорила сзади Нина Ивановна и снова захохотала.
Баклан сидел за столом, читал книжку и не глядя водил ложкой по тарелке с супом.
— Садись, садись, — негромко говорил Семен Борисович, ведя меня к столу.
— Подождите, — сказала я и остановилась, поглядела на него: — А руки помыть?!
— Да, верно — забормотал он. — Извини, забыл!
— Пойдем в ванную, — позвала тетя Паша.
— Сейчас, — я быстро подошла к Баклану, взяла у него книгу, сказала: — За едой не читают! — положила ее на рояль.
И тут увидела, что Нина Ивановна лежит на диване, обеими руками зажимает рот и прямо-таки колотится-трясется от смеха. Но у Семена Борисовича и тети Паши были серьезные лица, поэтому я ничего не сказала Нине Ивановне, пошла мыть руки.
За столом все молчали и глядели в тарелки. А у Баклана уши были красными… Только один раз Нина Ивановна не вытерпела, прыснула, сказала сквозь смех:
— Пропал ты, Борька!
Тогда и я не вытерпела, сказала как можно спокойнее:
— А ваш сын трус!
— Правильно! — серьезно подтвердил Семен Борисович. — Без пальто ведь убежал из школы, так?
— Ничего, ничего, Лешенька! — стала успокаивать меня тетя Паша. — Он перевоспитается!..
— Лешенька? — удивилась Нина Ивановна, внимательно глядя на меня.
— Это она для крепости свое имя из Леночки в Лешеньку переделала, — пояснила тетя Паша.
— Вот ты, оказывается, какая! — улыбнулся Семен Борисович. — Да ты ешь, ешь!
— Спасибо.
— Суп нравится? — беспокоилась тетя Паша.
— Нравится, спасибо.
— Мама успевает обед готовить? — спросила Нина Ивановна.
— Успевает.
— А днем ты сама его разогреваешь или она из школы приходит?
— Сама.
— А в магазин за продуктами ходишь? — спросил Семей Борисович.
— Хожу.
— Подожди… — сказала Нина Ивановна. — И мясо, например, сама покупаешь?
— Да.
— А как же ты… знаешь, какое надо купить?
— Мне мама вечером говорит.
Тетя Паша часто-часто кивала головой, глядя на меня.
— Ну, а вот, например… — Нина Ивановна помедлила, — убираешься в комнате ты или мама?
— Я.
— А… белье стирать?
— Отношу в прачечную. Мама поздно приходит, она же директор. А вечером еще тетрадки ей проверять надо.
— Ну, Борька! — сказала Нина Ивановна, сжала кулак и слегка пристукнула им по столу.
— Подожди, — Семен Борисович внимательно разглядывал меня. — А как у тебя время… расписано?
— После школы обедаю, потом уроки два часа, после домашние дела, а еще после могу гулять или читать. Или телевизор…
— Ты ешь, ешь! — поторопила Баклана Нина Ивановна. — У Леши кроме тебя дел полно.
— Слушай, — как-то просительно выговорил Семен Борисович. — А ты не можешь приходить к нам обедать? Ну, после школы, для экономии времени, а?..
— А я уж буду готовить, что ты любишь, — тоже попросила тетя Паша.
— Ты не подумай чего! — заторопилась и Нина Ивановна. — Просто нам приятно вместе с тобой обедать, понимаешь?..
— Спасибо. Надо маме сказать.
— Правильно! — поспешно согласился Семен Борисович и снова попросил: — А ведь и для Бориса так было бы полезнее, а?..
— Хорошо, — я уже доела компот и ждала, пока Баклан съест свой.
— Хлебай, хлебай! — поторопила его тетя Паша.
— Хватит, сладкое — на третье! — Нина Ивановна взяла из рук Баклана стакан с компотом. — Леше некогда ждать.
— Иди уроки делать, — Семен Борисович толкнул его в плечо.
— Спасибо, — я встала.
— На здоровье, деточка! — тетя Паша погладила меня по голове.
Баклан поплелся из комнаты, а я — за ним. Но в коридоре перед дверью своей комнаты Баклан вежливо остановился, открыл дверь, отступил в сторону. Я вошла. Комната как комната, хоть мебель и получше, чем у нас с мамой. На раздвинутом диване неубранная постель, письменный стол в беспорядке завален книжками и мотками проволоки, радиодеталями… Баклан поспешно прикрыл дверцу шкафа, но я успела заметить, что на нижней полке ровными рядами стояли солдатики, пушки, маленькие грузовики. Неужели до сих пор в солдатиков играет?!
— Покажи! — я раскрыла дверцы шкафа.
Баклан топтался рядом, опустив глаза, и лицо у него было совсем красным… Я уже хотела сказать: «Как не стыдно?!» — но в это время лицо Баклана, неуловимо изменившись, стало по-новому увлеченным и радостным, будто он вообще перестал замечать меня. Присел на корточки, двумя пальцами осторожно взял всадника с саблей.
— Это командир, он всегда побеждает… Но человек он жестокий, хоть и справедливый, — поставил его обратно, взял пешего, улыбнулся, показывая его мне: — А вот этого я люблю больше всех! Он, видишь, без руки: она была вытянута и сломалась. Он честный и благородный, себя не жалеет, всегда заступается за слабого, как рыцарь!
— Да что они, живые, что ли?! — удивилась я.
Он растерянно и обиженно поглядел на меня, ничего не ответил, поспешно уже поставил однорукого обратно, закрыл дверцы. И я тоже больше ничего ему не сказала, быстро подошла к дивану, стала убирать постель. Баклан сначала молча стоял за моей спиной, потом стал помогать. Когда мы уже убрали одеяло и подушки, простыню в шкаф, Баклан вздохнул тяжело, спросил:
— Ну, будем делать уроки?
— А стол у тебя в каком порядке?!
И он тоже молча, послушно стал помогать мне приводить в порядок письменный стол. Когда все лишние книжки поставили на полки, проволоку и детали сложили в ящики, я еще сходила на кухню, взяла у тети Паши тряпку, вытерла стол. Только после этого сели рядом, стали по порядку делать уроки.
Просидели мы не два часа, как у меня обычно получается, а около четырех. Все из-за того, что Баклан не умел писать аккуратно, будто куда-то торопился. И мне каждый раз приходилось заставлять его переписывать начисто. Он молчал, отводил от меня глаза, потом все-таки пробурчал:
— Да ведь решено правильно, а это — главное…
Еще в тот первый день я поняла: Баклан соображает быстрее меня, и память у него лучше. Урок по истории мы прочитали всего два раза, и Баклан почти слово в слово повторил написанное в учебнике.
В комнату никто не входил, только тетя Паша несколько раз останавливалась у дверей в коридоре и тяжело вздыхала. Да Нина Ивановна сказала негромко Семену Борисовичу:
— Слушай, мягкий он очень, а она сразу так гайку затянула!
— Ничего, ничего: без дисциплины не проживешь! — Помолчал и договорил удивленно: — Нет, ты смотри, что получается. Я и ты — на работе, у нас — свои дела, тетя Паша — человек добрый, жалостливый… Как же нам с тобой в голову не приходило, почему Борька не отличник?!
— Борька вообще из тех, которые недоиспользуют свои данные… — ответила Нина Ивановна.
— Тем более полезно, что Леша за него взялась.
— Но и упрощать, знаешь, жизнь… — непонятно начала Нина Ивановна, и они ушли из коридора.
А ведь мама, кажется, спит?.. Да, спит. И дышит ровно, глубоко, как всегда во сне. А почему же мне никак не заснуть? Сравнила тоже: да ведь мама, наверно, годами не спала, отца ожидая! Ее поколению было куда труднее, чем нам!
Как это Нина Ивановна сказала?.. «Упрощать жизнь»? Пять лет назад это было, а я будто только сегодня впервые вспомнила эти ее слова. Больше того, вообще будто впервые думаю так обо всем, вот странно! Точно самоанализом занимаюсь…
А ведь я привыкла к тому, что все в жизни просто, все укладывается в дважды-два: ничуть не удивилась, что через несколько месяцев Баклан стал отличником. Точно иначе в жизни не бывает. Но с моей парты не пересел… И внешне все выглядело прекрасно: оба мы были круглыми отличниками. Мар-Мих благодарила меня. К Баклановым я уже не ходила, Баклан и сам исправно готовил уроки. А с обедами у них получилось глупо… Я сказала маме, что Баклановы упрашивали меня обедать вместе с ними. Она прищурилась, ответила строго:
— Незачем нарушать раз установленный порядок, обедай дома, как обычно.
— Хорошо.
На следующий день после уроков я забежала домой, пообедала, а когда пришла к Баклановым, они сидели за накрытым столом и ждали меня. Я извинилась, сказала, что уже пообедала: незачем нарушать раз установленный порядок.
— Вот видишь! — сказала Нина Ивановна Семену Борисовичу.
А он только вздохнул, глядя на меня. Тетя Паша, конечно, стала уговаривать, но я сказала:
— Подожду в комнате Бориса, — и вышла.
Почему в семье Баклановых было так легко и просто, даже дышалось весело?..
Вот Семен Борисович… Окончил сначала авиационный институт, стал инженером. После института пошел в летное училище. Теперь испытывает самолеты: у всех в их семье делаются подчеркнуто-веселые лица, когда Семен Борисович уезжает на аэродром. Однажды я все-таки сказала:
— Могли бы заниматься научной работой… Да и просто инженером неплохо, — и сама же поняла, спохватилась, поправилась: — Хотя правильно: кто-то все равно должен испытывать самолеты! — Тотчас воодушевилась, заговорила горячо: — Вот как Чкалов, да?!
— По дурости это он, — хмыкнула тетя Паша.
— Совершенно верно! — подхватила Нина Ивановна. — А к тому же он из тех, которые не любят пресной пищи, понимаешь? Соль ему подавай, перчик… — и ласково потянулась рукой, заботливо поправила Семену Борисовичу воротничок рубашки.
И он улыбнулся ей, потерся щекой о ее руку, посмотрел на меня, мигнул, объяснил серьезно:
— Каждую машину лучше самому испытать в работе, тогда яснее ее достоинства и недостатки, пути усовершенствования.
Но про полеты он никогда не говорит, будто никого это не касается, и его самого: всегда веселый, простой…
Маме, конечно, жилось труднее: она работала и училась, меня растила, а у Семена Борисовича и сейчас родители живы. Но окажись мама на месте Семена Борисовича, так бы все время и чувствовалось, какой ответственной и серьезной работой она занимается, каждый бы это и со стороны видел и понимал.
А уж про Нину Ивановну и говорить нечего: «Мар-Мих», «Соль ему подавай, перчик…» Сама веселая, красивая, легкая, будто все время в гостях находится. А родители у нее — простые колхозники, и сейчас в деревне живут… Однажды я слышала, как она часа два или три все пела и пела одну и ту же арию, мы с Бакланом уже все уроки успели сделать. Но за столом потом смеялась и шутила, как всегда, еще что-то веселое с лестницы крикнула, уходя. Спектакль передавался по телевизору, и поверить было невозможно, глядя на Нину Ивановну, что она так мучила себя до этого!
И тетя Паша держится у Баклановых не как домработница, а как равный член семьи, командует, как мама, смеется над Семеном Борисовичем: «По дурости». И они смеются над ней… Тетя Паша очень любит печь пироги, и Нина Ивановна подшучивает:
— Хоть бы праздник какой-нибудь скорей, а то наша теть-Паш по пирогам стосковалась!
— Ничего, уж дождусь как-нибудь! — в тон ей отвечает тетя Паша.
Работают люди одинаково много: честно, с любовью, но в доме у Баклановых легко, даже весело, а у нас так и чувствуется, что мама только что пришла из школы, и завтра пойдет, и сколько школа требует от нее сил и пристального внимания, и как важно и трудно то, что маме приходится делать… «Приходится…» Неужели это от профессии учителя, как Григорий Фомич говорит?
Но ведь если со сдвинутыми бровями живешь, это и на судьбы учеников повлиять может. Ты, Баклан, и раньше это знал? Ну, а теперь и я знаю.
Я люблю тебя, Борька!.. И как счастливо получилось, что мы наконец сказали это друг другу! Твоя в этом заслуга: сколько бы и как бы я с тобой ни боролась, любовь наша не уничтожилась от этого, ты сумел сохранить ее! Боролась-то я с тобой, но одновременно, наверно, и сама с собой, как ты сказал.
А знаешь, Борька, чего я и до сих пор больше всего боюсь? Это когда ты незримо отодвигаешься от меня, как-то отчуждаешься, и я тогда не знаю, чего от тебя ждать. Вот вроде как сегодня ты сказал: «Лучше бы ты сама с собой боролась…»
А еще я долго не могла понять, когда ты играешь, а когда говоришь всерьез.
Помнишь, еще в седьмом классе на контрольной по алгебре Любочка Самохрапова списала у Феди Махова? А у него в одной задаче оказалась ошибка, и Валерий Кузьмич им обоим поставил по двойке? Ты еще называл Любочку «птичкой-звездочкой», а я тогда не понимала, почему. Любочка красивая, только лицо у нее кукольное, розовое, локоны белокурые, вьющиеся, и от малейшей трудности она начинает плакать. Когда мы уже учились работать на кране, Любочка стояла за рычагами и плакала, что она боится и ей физически трудно работать, ты сказал:
— Знаешь, Любочка, есть такая восточная пословица: «Бойся мужчины, говорящего с улыбкой, и женщины, говорящей сквозь слезы»?..
А тогда на переменке мы стояли в коридоре. Любочка плакала, обвиняла Федю Махова в злополучной двойке, держалась за твою руку. И ты не отбирал у нее руки… Федя Махов, невысокий и крепенький, говорил насмешливо:
— Да если бы я не дал тебе, Любовь моя, списать, у меня бы наверняка была четверка!
— Безжалостный… Бездушный… — лепетала Любочка, прижимаясь к тебе.
— А я вообще такой! — насмешливо глядя на нее, сказал Федя. — На меня где сядешь, там и слезешь!
Даша Круглова провела ладошкой по выгнутой груди Феди, сказала:
— Ишь грудь: как у петуха коленка!
И ты, — и тогда уже выше всех в классе, красивее всех! — пригорюнился, всхлипнул, погладил Любочку по головке, сказал сострадательно:
— Киса-Мурочка ты моя незабвенная!..
Любочка тоже всхлипнула от самой от души, еще сильнее прижалась к тебе.
Все засмеялись, а мне сразу стало легко-легко… Только Любочка долго еще мигала стеклянными глазками, пока до нее дошло. Отодвинулась от тебя, заплакала уже по-настоящему. А ты все таращил глаза, выгибал спину, как у кота, весь был смешным и наивно-глуповатым: сам превратился в «Кису-Мурочку».
Помнишь, как мы собирали металлолом? Всем классом ходили по дворам, поднимались в квартиры, собрали даже больше плана: мы с Дашей уж радовались, что наш класс победит в соревновании с другими. И в это время откуда-то с заднего двора послышался отчаянный плач Любочки. Я сразу кинулась туда, а ты — за мной.
Любочка стояла посреди двора и плакала, парнишка поменьше тянул ее сзади за косы, второй вырывал из рук портфель, а третий, ростом с тебя, обнимал Любочку и как-то ужасно противно и медленно спрашивал:
— Боишься?.. А ты не бойся!
Ты захохотал весело, а высокий глянул на нас и демонстративно поцеловал Любочку. Это было так противно, что я, забыв обо всем, кинулась к нему. Помню только, что кто-то больно ударил меня по щеке, потом по носу… Но вот стало как-то легче: я увидела, что парнишка, который пониже, бежит со двора, средний ползает по земле, и на лице у него кровь, а высокий пугливо пятится от тебя. Ты молчал, медленно двигаясь за ним, и лицо у тебя было таким бесстрашным, какого я еще ни разу не видела!
Высокий, дернувшись вперед, замахнулся, но ты успел увернуться и — ударил его. Видно, так сильно, что он, раскинув руки, неудержимо и быстро стал пятиться, пятиться… А тут во двор вбежали и другие ребята из нашего класса. Эти трое хулиганов исчезли через какую-то лазейку в заборе. Ты был героем дня!
И после, когда мы шли к моему дому, ты сказал:
— А знаешь, почему с этой Кисой-Мурочкой постоянно чудеса случаются? Очень ее тянет к сладкому, а ума не хватает.
— Противно стало, как этот ее… целовал? — спросила я.
Ты тотчас напыжился, значительно задрожал отставленной коленкой:
— Беда в том, Баклан, что ты играешь везде: и где можно, и где нельзя!
Первый раз я это заметила в прошлом году… Хотя и до этого мы с Бакланом сто раз были вместе на тренировках. И на соревнованиях он меня много раз видел: у меня уже был первый разряд по художественной гимнастике.
Еще в седьмом классе я привела Баклана на спортсекцию. Филипп Филиппович даже замигал растерянно, увидев Баклана. Но тотчас оживился, захлопотал вокруг него:
— Вот молодец, что пришел, давно пора! — и с подкупающей откровенностью тут же начал щупать мускулы Баклана. — Раздевайся, раздевайся: я из тебя богатыря выращу, слово спортсмена!
Плечи у Баклана оказались даже шире, чем у Венки Рыбина, и ноги длинные, сильные, и двигался он быстро, ловко, главное — старательно. После тренировки мы уже вымылись под душем и оделись, а Филипп Филиппович все заставлял Баклана, мокрого от пота, бросать мяч по корзине. И громко восторгался еще, что у Баклана все данные для классного баскетболиста. И хотя Баклан, возможно, впервые в жизни бросал мяч в корзину, броски у него получались точные, даже красивые.
Когда мы шли домой, Баклан сказал мне, растерянно и радостно улыбаясь:
— Где же я раньше-то был, а?.. Какое приятное ощущение во всем теле! Вот спасибо, что привела меня.
А я, сказать откровенно, недоверчиво покосилась на него: спорт — это ведь не только аплодисменты зрителей, но и труд. Да еще какой!.. И несколько месяцев настороженно следила за Бакланом: нет, все было в порядке, он по-настоящему увлекся, не пропускал ни одной тренировки, по баскету, волейболу и конькам выступал за честь школы.
И вот в девятом уже классе я показывала новые упражнения с мячом, с которыми должна была выступать на первенстве города. Показывала и показывала, в зале играла музыка, ребята сидели по стенкам. А я неожиданно увидела, как Баклан смотрит на меня. Глаза у него были какие-то потемневшие, лицо красное, рот раскрыт… И только мы с ним встретились глазами, он испуганно отвернулся, и я тоже. И больше уж почему-то не могла заставить себя поглядеть на Баклана.
Потом я вымылась, оделась и снова заглянула в зал. В нем уже никого не было, только Баклан сидел там же, где и раньше. Сразу же встал и молча пошел за мной. И по улице мы шли молча и не могли посмотреть друг на друга. Только я чувствовала, что оба мы красные, и Баклан не может решиться взять меня за руку, как он делал это раньше.
На углу улиц Крылова и Советской Баклан остановился, сказал глухо, глядя в сторону:
— До завтра, — и не протянул мне руки.
И я тоже сказала:
— До завтра, — и тоже не могла протянуть ему руку.
Шла к своему дому, спотыкаясь на ровном, а поймала себя на том, что улыбаюсь…
Мамы еще не было, я разделась и подошла к зеркалу. Долго смотрела на себя, изучала, так сказать, свое лицо. Красивым его, конечно, назвать нельзя, проклятая «кнопка», главное… Но ямочки на тугих щеках и синие глаза в сочетании с рыжими волосами не так уж плохо… Не знаю, что тут со мной сделалось, только я сняла платье и постояла перед зеркалом в одном спортивном костюме, обтягивающем тело. Фигура и ноги хорошие, ничего не скажешь!.. Рост, конечно, полтора метра, но ведь недаром же Филипп Филиппович при всех расхваливал меня, говорил, будто я специально создана для занятий художественной гимнастикой!
Спохватилась наконец, кое-как справилась с собой, принялась за обычные дела.
А вечером уже в постели поймала себя на том, что не сплю и опять улыбаюсь. И все время вижу широкоскулое лицо Баклана, его прямой нос, серые глаза в густых ресницах, широкие плечи, волнистые и пышные светлые волосы… И то вижу, как он улыбается, и нос как-то очень мило морщится у него при этом. То задумывается, и тогда левая бровь у него чуть задирается, а лицо становится сосредоточенным и отрешенным… Это его выражение больше всего нравится мне, хотя я по-прежнему побаиваюсь Баклана в это время. Очень удивилась: выходит, даже побаиваюсь Баклана иногда.
То видела, как Баклан красиво и ловко идет на коньках, а Венка завистливо щурится, глядя на него. То выступает на математической олимпиаде: пишет формулу на доске, высокий, стройный, и не замечает, что лицо у него запачкано мелом, и руки в меле, и пиджак…
Не знаю, чем бы кончились мои воспоминания, но мама, — она сидела за столом и проверяла тетрадки, — посмотрела на меня, вздохнула, сказала по-своему строго и так, будто уже решительно все знала.
— Очень прошу тебя, Лена, не забывать, что сначала ты должна окончить школу!
— Да что ты?! — испугалась я, закрылась одеялом с головой, сжалась в комок и прямо-таки со страхом ждала, что еще скажет мама!..
И она, конечно, сказала: подробно и уверенно разъяснила мне всю ситуацию.
На следующий день в классе я сидела рядом с Бакланом так, будто ничего решительно вчера у нас с ним не случилось. Только сначала боялась посмотреть на него… Но на втором уроке все-таки заставила себя, глянула на него, предварительно сделав каменное лицо. А Баклан заулыбался мне в ответ облегченно, откровенно-счастливо. И со мной что-то случилось: несколько секунд я не могла отвести от него глаз! С жадной радостью смотрела и смотрела на его глаза, волосы: они были еще красивее, чем вспоминались мне ночью!..
— Ты хоть и не джентельмен, но крупный кавалер! — неожиданно для себя сказала я; видела, как у Баклана дрогнуло и растерянно распустилось лицо, сбежала улыбка; но уже не могла остановиться, спросила насмешливо-язвительно: — Никак влюбился? — и чуть не заплакала.
— Какая же ты… — и губы у него прыгали, — жестокая!..
Вот и все. Не помню, что было в тот день на уроках. На переменке Даша все шептала мне:
— И правильно! Что это еще за лирика? Так и надо отшивать!..
Венка удовлетворенно и по-своему хитро улыбался…
На следующем уроке по литературе вместо Баклана рядом со мной сидела Даша, объяснила шепотом:
— Он попросился пересесть, и я согласилась.
— Спасибо…
— Тебе сейчас будет полегче, если я буду рядом, да?..
— Да…
В класс вошла мама, мы встали. Она поздоровалась, мы сели. Я ждала, что она посмотрит на меня, увидит, что Баклана нет рядом, и обрадуется, улыбнется мне. И мама подняла голову от журнала, строгими глазами обводя класс, увидела, что рядом со мной Даша, и чуть поспешнее, чем всегда, отвела глаза.
Вот и все… И Баклан после уроков шел по другой стороне улицы, будто сам по себе, и не смотрел на меня.
Вот и все… Так это и тянулось целых полтора года. Мы с Бакланом, конечно, виделись каждый день в школе, здоровались, как и все другие, сидели на уроках, потом вечерами занимались на курсах крановщиков, которые организовались в порту. Ходили вместе с классом на экскурсии и в кино, на вечера, но ни разу больше он не пригласил меня танцевать, ни разу больше мы с ним не разговаривали ни о чем серьезном.
Только во сне, наверно, я и была счастлива, когда мы с Бакланом гуляли, купались, смеялись, целовались даже…
Весной в девятом классе мы с Дашей по совету мамы организовали вечер «Ревнуя к Копернику». Пришло все начальство вместе с Павлом Павловичем — Дашиным отцом.
За партой еле умещался медлительный и важный главный инженер порта Гусаров, сопел, надувая полные щеки, покойно сложив руки на большом животе.
Весело улыбался Петр Сидорович, механик плавкранов и секретарь партбюро.
А на доске висели две карты: теперешний порт и план его развития.
Порт быстро развивается, растет количество его механизмов, остро требуются крановщики. Вот Петр Сидорович и предлагал организовать в порту курсы крановщиков, чтобы наши ребята не с пустыми руками выходили в жизнь, имели специальность к окончанию школы. И ребята, в общем, были согласны с этим. Мы, во-первых, привыкли к порту, его причалы знали, как свой двор. А во-вторых, в институт большой конкурс, попасть трудно, поэтому на всякий случай надо иметь специальность за плечами. Это понимали все, и мы с Дашей наперед были уверены, что собрание пройдет гладко.
Доклад делала я, подготовилась к нему как следует. Даже привела притчу о строителях Шартрского собора, когда якобы спросили троих рабочих, катавших тачки с камнями, что они делают? Один ответил: «Вожу камень». Второй. «Зарабатываю на хлеб». А третий ответил единственно правильно: «Строю Шартрский собор!» Я призывала ребят за текущими повседневными делами постоянно видеть высокую и главную нашу цель.
Потом выступали Даша, Петр Сидорович, мама, Павел Павлович, даже Гусаров. Вообще все шло с подъемом. Пока Федя Махов не сказал, что сейчас каждый может быть гением, такое, дескать, сейчас время и соответствующий ему уровень жизни, культуры. И надо, мол, развивать свои способности.
Я вначале рассердилась, но потом объяснила Феде спокойно, что он прав, действительно культурный уровень поднялся очень высоко, и перед всеми раскрыты широкие возможности. Но одновременно роль труда в жизни никто нам не давал права зачеркивать.
А Баклан, не вставая и будто в поддержку мне, привел слова Эдисона, что «гениальность — это девяносто пять процентов потения».
— Правильно! — одобрительно и громко проговорил Петр Сидорович и заулыбался Баклану.
И Борька улыбнулся ему, сказал вроде без всякой связи с предыдущим:
— Жизнь, Феденька, не обманешь, лучше и не пробовать!
— Вот-вот! — снова обрадовался Петр Сидорович. — Даже если удастся на какое-то время обмануть других, себя-то не обманешь никогда! — и покивал Баклану: «Давай, давай, Борис!»
Я села, Баклан смутился, встал, сказал, все глядя на Петра Сидоровича:
— Я немножко пофилософствую, а?..
Мама уже хотела его остановить, но Павел Павлович тоже сказал одобрительно:
— Нельзя жить, не думая.
А Гусаров, я видела, был согласен с мамой.
— Люди делятся на умных и глупых, здоровых и больных, добрых и злых, работящих и лентяев, вообще много всяких разновидностей. В человеке, как правило, «всего понемножку»: в чистом виде ни одна из этих разновидностей почти не встречается. Но всех людей, как лакмусовой бумажкой, можно разделить на три категории: соблюдающих равновесие отдачи-получения, больше получающих, чем отдающих от себя жизни, и — больше отдающих, чем получающих, — и Баклан вопросительно замолчал, глядя на Петра Сидоровича.
— Ну что ж, — сказал Павел Павлович, — можно и так посмотреть.
— Обычно те, кто больше отдают, чем получают, не задумываются над этим: они щедры, как все талантливые люди, а талант — это доброта, — и замолчал опять вопросительно.
— Ну, ну, — улыбнулся ему Петр Сидорович.
И Баклан усмехнулся:
— Трагикомедия там, где люди больше получают, чем отдают: этим вызваны и войны, и карьеризм, и подавление человека человеком, и другие несправедливости. Эти люди, главным образом, рождают ложь.
Я помню, что мне было очень обидно. И потому, конечно, что вести собрание полагалось мне, а разговаривали Петр Сидорович и Павел Павлович в первую очередь с Бакланом. С интересом разговаривали, это было всем понятно. И потому еще, что сама бы я так сказать не сумела. Но было и обидно, и радостно, что совсем уж странно.
Мама с Гусаровым хмурились, а Петр Сидорович с Павлом Павловичем, точно не замечая этого, все поощряли Баклана.
И тут я поймала себя на том, что смотрю на Баклана, улыбаюсь от радости, и он смотрит на меня и улыбается так же…
И после, когда мы учились на курсах крановщиков, и потом в десятом классе, мы часто встречались с ним вот так глазами, вместе радуясь чему-нибудь.
Неужели Баклан умрет?.. И зачем тогда мне жить?! Борька, родной, ну как же это ты?.. И как же это я недосмотрела?..
Слушай, Баклан, это ты все, — чтобы доказать мне?!
— Знаешь, Лена…
Что это у мамы такой голос?.. Ах, да.
— Ты бы все-таки легла, а?.. Я и кровать тебе раскрыла…
Какой удивительно ласковый голос у мамы, как давным-давно, в детстве. И, главное, будто чуть виноватый… А ее-то вина в чем может быть?.. Да, ночь уже, а я все сижу на стуле у окна… И немытая, и все рабочее на мне…
— Знаешь, Лена… — обняла меня, прижала к себе, выговорила: — Я иногда ошибалась в Борисе. И хочу, чтобы ты знала это, понимаешь?!
— Да…
— Ты хоть бы поплакала, а?.. Говорят, от этого бывает легче.
— Да…
— Когда Григорий Фомич позвонил мне и рассказал, как это случилось, я сначала даже не поверила, честное слово! Ведь это же по-настоящему героический поступок!
— Да…
— Он поправится, наверняка поправится!..
— Понимаешь, мне все кажется, что это он из-за меня, понимаешь?!
— Да что ты, глупенькая!.. Ты же вообще в это время была на другом кране, мне Григорий Фомич говорил! И вы целую смену до этого проработали по-Бориному!..
— Но ведь вначале-то я была против, понимаешь?! Нам в этот раз подали под разгрузку баржу с тяжеловесами, станками в ящиках, каждый по шесть тонн. А грузоподъемность у двух кранов — тоже шесть тонн, так ведь не полагается работать! Вес груза должен быть на десять процентов меньше их общей грузоподъемности.
— И вы из-за этого поссорились?
— Ну, не то чтобы поссорились, ты же знаешь Баклана, с ним невозможно поссориться… Просто он велел Митяю, моему кочегару, застопорить захваты на рельсах. От этого устойчивость крана увеличивается. Митяй застопорил на нашем кране, Баклан — на своем, встал за рычаги…
— А ты?
— А что же мне было делать? Ведь на заводе ждут станки, а больше их разгружать нечем. Ведь это клиентурский причал, можно сказать — голое поле.
— Ну?
— Сняли осторожненько с баржи первый контейнер, потом второй, третий и — начали работать. И главное ведь что обидно: последний контейнер оставался!..
— А Петя был на пересменке?
— Конечно, Петр Сидорович приехал. И Баклану обязательно захотелось, чтобы Симочка Крытенко с Женькой Шубиным тоже попробовали эту работу. Для дальнейшего научились бы, понимаешь?
— А Петя?
— Петр Сидорович сначала колебался, а тут представители завода вовсю хвалят Баклана за успешную разгрузку… Петр Сидорович и согласился. Сам встал на кран Баклана рядом с Симочкой, а мне велел быть рядом с Женей.
— А Боря?
— А он сидел на причале и курил. Демонстрировал, так сказать, полную уверенность в Симочке и Женьке. Они благополучно взяли с баржи контейнер, перенесли уже на причал, начали травить тросы, и здесь Женя поторопился, контейнер перекосило, он пошел углом вниз, мог выскользнуть из тросов, разбиться.
— А ты где была?!
— Да здесь же, здесь! Ведь это один миг, мама! Ну, я не успела на тормоз нажать, промахнулась ногой, понимаешь?! И Женькина нога мне мешала, он же за рычагами стоял. Баклан увидел, что трос у меня травится, контейнер сейчас разобьется, вскочил и подсунул под него лом, контейнер самортизировал, сел на причал… А лом же стальной, он изогнулся, как пружина, и отбросил Баклана метров на пять.
— Девочка моя! — Она крепко-крепко прижала меня к себе, а у самой руки подрагивают; спросила все-таки: — Значит, в этом и твоя вина?
— Я сначала думала, что он умер… Он был без сознания и весь белый… А когда мы везли его на полуглиссере Петра Сидоровича в больницу, он вдруг открыл глаза, увидел меня и — улыбнулся.
Я все сидела на стуле, а мама стояла передо мной, обнимала меня, и обе мы тихонько плакали…
— А Нина Ивановна знает?.. Ах да, тебя же Семен Борисович привез!
— Баклан такой дурак, такой дурак… Когда его внесли в больницу, он увидел родителей, хотел даже с носилок соскочить!..
— Да…
— А Нина Ивановна так плакала!..
— Да…
— А Семен Борисович такой крепкий, такой мужественный!..
— Да-да!
— Когда Баклана унесли в палату, он посадил меня в машину и привез домой! Только бы Баклан не умер, мама, только бы не умер!
— Что ты, глупенькая! Если бы что-нибудь… не так, Семен Борисович обязательно мне бы позвонил. И все у вас с Борей будет хорошо, все будет отлично!
А как все было хорошо, как счастливо!
В то утро я долго не могла понять, зачем меня будят так рано.
Стол был накрыт, а лицо мамы — серьезно-торжественно! И только тут я наконец-то сообразила, что ведь первый раз в своей жизни иду на работу! Вскочила, накинула халат, побежала мыться… А когда вернулась из ванной, за нашим столом сидела Екатерина Викторовна рядом с мамой. И лицо у нее было такое же торжественное, как у мамы, а посреди стола — большая коробка конфет. И я тоже села тихонько за стол, стала пить чай. А они сидели, смотрели на меня и молчали. Это было как-то особенно хорошо, торжественно и уважительно! Я выпила чай, встала, посмотрела на них и сказала:
— Спасибо вам!
Они молча кивнули мне в ответ. И все сидели за столом, смотрели, как я быстро оделась в рабочее, взяла приготовленный мамой завтрак и хотела уже уходить. Но будто почувствовала их уважительное и тревожное молчание, вернулась, крепко поцеловала маму, потом Екатерину Викторовну, пошла. И тогда они пошли за мной, стояли на площадке лестницы, пока я не спустилась вниз.
У нашего подъезда ждал Баклан. И лицо его было непривычно серьезным, тоже торжественным. Он молча протянул мне руку, я пожала ее, и мы пошли. А из окна по-прежнему глядели на нас мама и Екатерина Викторовна.
Наш дом портовский, от него до порта всего метров триста, но я надолго запомню, как шла тогда в порт!
На причале, от которого катер должен был везти нас на плавкраны, стояли как всегда приветливый Павел Павлович и важный Гусаров, и в улыбке поднимал кустистые брови Петр Сидорович и Катя Быстрова — комсомольский секретарь порта… И хоть все они молчали и здоровались с нами простыми кивками, но уже оттого, что они пришли проводить нас, выбрали для этого время, хоть у каждого из них — тысяча дел, все происходящее стало еще значительнее. И как-то особенно хорошо было то, что они просто стояли, смотрели на нас и — ничего не говорили! И Венка, Даша, Любочка с Федей, мы с Бакланом тоже молча сошли по трапу на катер, за нами спустился Петр Сидорович, водитель катера — широкоплечая и громадная, как борец, тетя Глаша оглянулась на нас, посмотрела на причал, катер дрогнул, заревел мотор, и мы легко, быстро пошли в реку. А солнце плясало яркими бликами на глади воды, катер описывал широкую и плавную дугу, ровно и мощно ревел его мотор, привычно-сосредоточенно сидела за рулем тетя Глаша, сразу за бортами катера двумя высокими, прозрачными, радужными на солнце стенами вставали валы воды, обдавая нас тревожно-свежим запахом, а над головой было ярко-синее, залитое солнцем небо! Мы с Бакланом сидели рядышком, прижимаясь друг к другу, и вот здесь Баклан взял меня за руку, крепко сжал ее. А на причале всё почему-то стояли и не уходили провожавшие, и смотрели на нас…
Не помню, как на втором клиентурском сошли Венка с Дашей, на седьмом — Любочка с Федей, и вот уже наш двенадцатый. Я мельком глянула на длинную широкую баржу, выпуклая палуба которой была засыпана высокими кучами яркого на солнце песка: ее уже поставили под разгрузку. На два наших крана: они стояли между баржей и берегом, четко вырисовываясь переплетами неподвижных стрел на солнечной синеве неба. На отлогий берег, засыпанный высокими штабелями песка с ранее выгруженных барж. Глянула я на все это — и меня охватили и радость и страх, будто перед последним экзаменом! Сдавила напоследок изо всех сил руку Баклана и выскочила на палубу понтона своего крана.
На низенькой скамеечке, устроившись по-домашнему уютно, сидела Галина Тимофеевна, механик крана, и вязала! Совсем как в старой сказке… Галина Тимофеевна ростом с меня, от солнца на ее седых волосах по-деревенски повязан белый платочек, и плечи узенькие, и колени сжаты, и спицы мелькают привычно-быстро… А у борта стоял голый до пояса дядя Вася, шкипер понтона, радостно кряхтел, мотая головой: на спину лила ему воду из ведра шкипер баклановского понтона тоненькая и смешливая Верушка. Крановщик, у которого я должна принимать смену, громадный и неповоротливый Евлампий Силаков, уже чисто умытый, сидел и курил, покойно сложив руки, щурился на солнышко… А два кочегара, мой Митяй и силаковский старичок дядя Федя, забивали «козла», удобно устроившись на доске. Кочегаров не было с нами на катере, как же они до нас попали на краны? И мой Митяй, и баклановская Зина?.. Я обернулась к шедшему за мной Петру Сидоровичу, сказала насмешливо:
— Дача!
Галина Тимофеевна вскинула на меня голубенькие глазки, проговорила спокойно, откладывая свое вязанье и медленно поднимаясь со скамейки:
— Когда приходишь, девушка, здороваться надо!
— Ну-ну!.. — ласково сказал Петр Сидорович.
— Здравствуйте.
— Вот так-то оно лучше, — чуть улыбнулась Галина Тимофеевна. — Ну, пойдем на кран, зажигалка, — и пошла вперед.
Я посмотрела на Петра Сидоровича: он тоже улыбался, будто ничего решительно не случилось, будто и не слышал, как обидно назвала меня механик крана!.. Кое-как справилась с собой, пошла за ними.
Распределили нас по кранам сразу, как только мы получили удостоверение крановщиков, еще в самом начале навигации. Теоретическую часть по электрическим портальным кранам нам читал Гусаров, а по плавучим паровым — Павел Павлович. Петр Сидорович теорию нам не имел права читать, у него нет диплома инженера. Но практикой руководил он и на портальных, и на плавучих. И хотя на портальных чище, и они стоят в порту, большинство наших ребят захотело работать на плавучих. Отобрали тех, кто лучше сдал экзамены. И я как-то сразу забыла про все это: надо было сдавать экзамены на аттестат зрелости. Порадовалась только втихомолку, что будем работать с Бакланом на соседних кранах и в одну смену. Честно говоря, я и упросила Петра Сидоровича об этом. И практику проходила как раз на кране Галины Тимофеевны, целую неделю была на нем, отлично уже знала всех, почему же сегодня меня так все удивило?.. Или потому, что я уже пришла на кран, так сказать, в новом качестве: и с удостоверением крановщика, и с аттестатом зрелости?.. И это, и характер мой, конечно, и то, главное, что за два месяца я уже успела отвыкнуть от крана, от всей этой рабочей обстановки, что ли?.. А тут еще и Петр Сидорович сказал негромко, когда мы поднимались на кран:
— Решили вас на первую смену отвезти на катере начальника порта, понимаешь ли…
И провожать нас все пришли на причал!.. Катер маленький, мы еле-еле в него поместились, а как же наших кочегаров доставили?
— А кочегаров развезли по кранам на диспетчерском, обычном, — сказал Петр Сидорович, точно знал, о чем я думаю.
Ага, вот почему и Галина Тимофеевна ждала меня на кране, и механик баклановского крана Борис Васильевич стоял на понтоне, встречая Баклана. Ну, за парадность спасибо, а смену я все равно буду принимать, как и надо! Обернулась уже из крана, крикнула Митяю:
— Эй, козлятник драгоценный, марш на кран!
Сначала его широкое лицо было удивленным. Он замигал большими, телячьими глазами на меня, приподнялся с доски…
— Сиди, сиди, — густым басом сказал ему крановщик Евлампий через наши головы, поглядел на меня, усмехнулся: — А ты, оказывается, командир!.. — покачал головой, но все-таки пояснил: — Он уже принял смену от дяди Феди.
— А почему баржу разгружать не начали? Нас ждали?! — спросила я у него.
— Характерец! — вздохнула Галина Тимофеевна.
— Одно слово — зажигалка! — и Евлампий захохотал оглушительным басом.
— Специально договорились, чтобы вы начали со свежей баржи, — по-прежнему спокойно и терпеливо объяснил мне Петр Сидорович.
Я побагровела, но посмотрела на манометры, на уровень воды в котле, на лебедку, машину. Арматура не парила, в кране было очень чисто, зубчатки лебедки отливали маслом, машина так и сияла!..
Села за рычаги: после громадины Евлампия не доставала ногами до педалей. Даже слезы на глазах выступили, встала, отрегулировала высоту сиденья, устроилась поудобнее. Стараясь не торопиться, дала пар в машину: она заработала ровно и плавно. Включила лебедку, погоняла ее на холостом ходу: зубчатки жужжали мерно, тоже плавно, без малейшего удара. Все-таки строго покосилась на Евлампия, он уставился на меня, перестал улыбаться. Спросил, когда я выключила лебедку:
— Ты что… подозреваешь меня в чем, что ли?! — И все тер комом обтирки по рукам.
Петр Сидорович молчал, внимательно глядя на меня, Галина Тимофеевна покачала головой, вздохнула:
— Чего ты злишься, Леша?!
— Это она от растерянности… — проговорил Петр Сидорович и все-таки слегка улыбнулся: — Или это у тебя здоровая спортивная злость, Леша?
Но никто не засмеялся… И я тоже ничего ему не ответила, включила подъем. Резко включила, уверенно: на концах тросов, спускавшихся с гуська стрелы, выкинутого метров на двадцать от крана, висел грейфер, широко раскрыв свои челюсти; он должен был подняться, но, оказывается, я впопыхах перепутала рычаги: челюсти грейфера, опускаясь и поворачиваясь, послушно пошли навстречу друг другу, он закрывался. Я растерялась, разозлилась еще сильнее, рывком перебросила рычаг: челюсти так же послушно стали раскрываться. Разошлись в стороны, я поставила рычаг в нулевое положение. Подождала, но за моей спиной молчали. Только Евлампий осуждающе спросил:
— Ты не с той ноги сегодня встала?..
А я увидела, что кран Баклана легко и быстро поворачивается. Баклан сидит за рычагами, лицо радостное и тревожное, сосредоточенное, а за спиной у него стоят Борис Васильевич, Зина и крановщик Шумилов, которого сменил Баклан. И вроде улыбаются, радуясь вместе с Бакланом… А у меня все наоборот, и Петр Сидорович на моем кране, а не у Баклана: в нем уверен, а за меня боится!.. Передохнула, взялась за рычаг поворота, сдерживаясь изо всех сил, осторожно включила: кран без рывка, плавно начал поворачиваться.
— Вот так, — тотчас проговорил Петр Сидорович.
— Работа судороги не любит, девка! — сказала и Галина Тимофеевна.
Уголком глаза я видела: грейфер Баклана широко разинутыми челюстями ушел в песок, тросы натянулись, челюсти жадно стали входить в него. И еще на повороте крана, совмещая движения, начала травить грузовой трос. Чья-то рука легла на мою, державшую рычаг поворота, плавно выключила его: ага, это Галина Тимофеевна!.. Широко разинутые челюсти грейфера упали на песок, острыми кромками вдавились в него: я тотчас включила рычаг замыкания челюстей, они легко, как нож в масло, пошли в песок, все глубже уходя в него. Грейфер Баклана, полный песка, уже пошел кверху и в сторону: Баклан тоже совмещал движения. Я опять заторопилась, стараясь догнать его, хотела включить рычаг подъема, но маленькая и какая-то жесткая рука Галины Тимофеевны тотчас оказалась на моей, державшей рычаг, пока челюсти грейфера, полные песка, не замкнулись.
— Ты не на пожаре, — негромко проговорила Галина Тимофеевна и убрала руку.
Я тотчас включила поворот: огромный грейфер летел по синему воздуху, описывая плавную спираль. Сама уже сообразила выключить подъем, потом — поворот, — грейфер Баклана уже широко разевал свои челюсти, сыпля на берег ярко-желтый песок, — поспешно стала травить трос замыкания. И опять рука Галины Тимофеевны на секундочку придержала мою, а Петр Сидорович сказал негромко:
— Песок надо высыпать в штабель, Леша.
Я прерывисто вздохнула от обиды и злости: торопясь, начала раскрывать челюсти над водой, чуть не высыпала в нее песок!..
Дождалась, пока высыплется весь песок, — кран Баклана с пустым грейфером уже шел за новой порцией, за спиной Баклана уже никого не было, только в кабине мелькнула Зина, шурующая в топке котла, — снова включила поворот. Все-таки дождалась, пока можно будет травить грейфер на песок баржи, включила рычаг. Опять перетерпела, пока наберется полный грейфер песка, плотно замкнутся челюсти, включила подъем…
Не знаю, сколько я сделала циклов, когда увидела Петра Сидоровича на кране Баклана… Потом заметила, что Петр Сидорович, крановщики и кочегары, которых мы сменили, садятся на катер… Еще подумала с обидой: «А меня, значит, Галина Тимофеевна не решается оставить одну?!» И тотчас увидела, что она снова сидит на палубе понтона и вяжет. Так же по-домашнему покойно, как и утром, когда мы пришли на смену. Ну, и за то спасибо, что решилась меня одну оставить!..
Я хоть и по-прежнему не могла догнать Баклана, но теперь, поворачиваясь, встречалась с ним глазами, и он улыбался мне радостно и спокойно. Даже кричал мне что-то, только за шумом слов его не было слышно. И меня уже не обижало, что Галина Тимофеевна все не уходит с крана, вяжет и временами внимательно поглядывает на меня… И перестала злиться на Митяя. А то меня все время как-то бессознательно раздражало, что ему уже сорок, а он по-прежнему кочегар, на крановщика так и не выучился, хоть давным-давно в порту работает; и глаза у него телячьи, и широкое лицо, как решето, усыпано веснушками, и до сих пор все его Митяем кличут. Теперь стала замечать, что давление пара в котле он держит нормально, и хоть по-прежнему молчит и чуть испуганно косится на меня, но шурует в топке, успевает подбросить угля, качнуть воды в котел…
Кран Баклана остановился, а у меня за спиной Галина Тимофеевна ласково проговорила:
— Обед, Лешенька, отдохни немножко…
Но я еще раз глянула на половину баржи Баклана, — на ней местами уже проглядывало розовато-серое дерево палубы, а на моей половине было по-прежнему много песка. Даже шкипер баржи, невысокий старичок со смешно торчащими далеко в стороны усами, поглядывал озабоченно, не будет ли перекоса баржи. И попросила:
— Тетя Галя, можно я обед поработаю, а то шкипер остановит кран Баклана!..
Она улыбнулась:
— Пожуй немножко, а я пока поработаю…
И я согласилась. А она погладила еще меня по плечу, сказала ласково:
— Будешь работать, будешь! И человеком станешь.
Потом мы с Бакланом сидели рядышком и молча ели свои завтраки. И я почувствовала, как у меня ломит руки и поясницу, как я устала… А Баклан только улыбался и молчал, и я почему-то была благодарна ему за это.
До конца смены мы вошли в график, разгрузили баржу. Буксир увел ее, поставил на ее место груженую. На пересменок опять на катере начальника порта пришли Петр Сидорович, Симочка Крытенко и Женя Шубин со своими кочегарами. И я опять поймала себя на том, что не злюсь, как обычно, на самокритичного лентяя Женю Шубина, и даже ласково сказала что-то маленькому и кукольному Симочке Крытенко, замороченному своей музыкой… И не раздражало меня, что Симочка в рабочем шуме кранов слышит что-то вроде музыки, — это было видно по его розовому личику, — для самой меня мощный рокот механизмов зазвучал как-то по-новому сегодня…
И опять мы с Бакланом сидели рядом на катере, держались на руки и молча улыбались… Опять за рулем была громадная тетя Глаша, мерно ревел двигатель катера, по бокам стояли два радужных вала воды, приятной влажной прохладой обвевая разгоряченные лицо и руки. Я крепко-крепко сжимала руку Баклана, все почему-то вспоминала, как хорошо и просто нас провожали в порту, как немногословно и умно было все на смене, представила, как пойду сейчас вместе со всеми из порта, и крикнула Петру Сидоровичу и Галине Тимофеевне:
— Спасибо вам!..
Они, наверное, не расслышали моих слов, но улыбнулись мне. А я, кроме страшной усталости и счастья, чувствовала что-то новое. Это новое относилось и к Баклану, и к Петру Сидоровичу с тетей Галей, и к оставшимся на смене Симочке с Женей, и к маме, и даже к этому высокому небу, залитому солнцем, к этой радужной воде, блестящей и прохладной, ко всему миру вообще! Это новое и тогда еще неясное мне, было добротой, которую я обнаружила в себе.
Несколько дней назад мама долго писала письмо всемирно знаменитому путешественнику Илье Николаевичу. И так улыбалась при этом… Тоже что-то новое в ней появилось…
Первую неделю мы с Бакланом работали в утро, вторую — в ночь, а третью — в вечер. Смены повторялись, работа повторялась, все было хорошо и прочно.
Только вот что странно: ко мне не сразу пришло ощущение моей полноправности на кране. И хотя теперь я уже понимаю, что в чем-то прямолинейнее, даже грубее Баклана, у него это ощущение полноправности появилось раньше, чем у меня. А ведь даже мои воспоминания раннего детства — это не только мама, наша квартира, двор, ребята, но и река, порт! Даже времена года связываются у меня прежде всего с рекой.
Снежная и солнечная зима — это широченная гладь реки, покрытая искристо-белым снегом. Пурга и метели — вьюжное, туманное облако над рекой, гудение ветра, расплывчатый, неясный диск солнца.
Весна, — яркость, прозрачная чистота воздуха, могучее высвобождение природы — ледоход, стремительный бег синей воды, кружащиеся льдины, птицы, которых сносит резкий, острый ветер.
Летний зной — застывшая сине-розовая гладь реки, то ослепительно сверкающая, то туманящаяся под солнцем. Вдруг потянет легкий ветерок, и река засверкает косым треугольником, померцает и померкнет. Ночью она таинственная под сиреневым, призрачным светом луны, как на картинах Куинджи. И плотная, успокоенная тишина над ней вдруг чуть всколыхнется глухим, непонятным звуком…
А осенью гладь воды становится темной, тревожной, неприветливой. Так и чувствуется, какая она холодная, отчужденная, отгороженная возникающим ледком.
И сам порт, все причалы и механизмы его привычны мне почти как беседка во дворе, подъезд нашего дома, ограда и деревья садика: в детстве мы играли в порту так же часто, как во дворе дома, хоть нас и ругали за это.
Причал сыпучих грузов, например, для меня не только аккуратные штабеля угля и соли, но и длинные ленты транспортеров, скрытые в траншеях и идущие поперек берега к реке, известные мне каждым бункером, каждым трапом, почти каждой гирляндой роликов.
А портальные краны, высоченные и стройные, четко вырисованные в небе, как на синьке чертежа. Их мерные и быстрые движения, басистый рокот моторов, несущиеся высоко в небе пакеты досок, громадные сетки с мешками или бочками, ящиками — всегдашнее мое ощущение напряженной и увлекательной работы, когда руки так и чешутся от нетерпеливого желания самой сейчас же включиться в этот ладный и всеохватывающий ритм труда!
Помню, как я еще девчонкой не удержалась и как-то утром выбежала из дому, вместе со всем потоком рабочих пошла в порт. И никто ничего не сказал мне, не засмеялся, будто все и так поняли, что происходит со мной. И Петр Сидорович обнял меня, прижал к себе. А потом, у проходной, когда я плакала, что меня не пускают в порт, долго уговаривал, успокаивал, обещал, что и я буду работать в порту, вот только чуть-чуть подрасту. И Галина Тимофеевна, возвращавшаяся со смены, за руку отвела меня домой.
Почему так получилось, что парень, который в детстве вообще не знал порта и кранов, а потом только был на практике, почему этот парень проще и быстрее, чем я, стал до конца и по-настоящему своим в порту?
Главное, конечно, работа, но ведь отношение к ней у нас с Бакланом было одинаковым. В первые дни я настороженно следила за Бакланом, не надоест ли ему однообразное сидение за рычагами, повторение одних и тех же операций, не начнет ли он лениться, увиливать от работы? Ведь был уже случай, когда Любочка прикинулась больной, Федя Махов проволынил целую смену, свалив простой на неисправный инжектор!..
Но Баклан сидел за рычагами с тем же сосредоточенно-внимательным лицом, и кран его двигался подбористо-ловко, будто и громадная стрела его, и грузовой трос, и разлаписто-жадные челюсти грейфера, как живые, понимали каждое движение Баклана, послушно подчинялись им.
Мы по-прежнему работали в паре, и я все отставала, никак не могла работать синхронно с Бакланом. На повороте ловила его ласковую и чуть подзадоривающую улыбку. Ну, он — парень, сильнее меня в два раза, но ведь это — не финишный рывок на соревновании, а ежедневная, будничная работа, требующая и терпения, и настойчивости, и простой дисциплины. Шли дни, недели, а Баклан ничуть не менялся, работал так же радостно и увлеченно, как в ту первую смену.
Помню, как однажды ранним утром, когда мы уже выгрузили за ночь баржу песка, буксир уводил ее, ставил на ее место новую… Выгрузили ее на полчаса раньше графика, и катер со сменой еще не пришел из порта… Солнце уже выползло из-за горизонта, было по-утреннему тихо, над ровной гладью воды висела тоненькая прозрачная пленка тумана, где-то далеко-далеко прогудел паровоз, и весь мир только еще просыпался… А мы с Бакланом уже выкупались, поплавали, я причесалась, и краны были подготовлены к сдаче смены, и мы сидели рядышком на понтоне… Баклан курил, а я просто молчала, держа его за руку. И было так радостно и от этого раннего утра, и оттого, что смена прошла хорошо и что вот сейчас мы сидим рядом и молчим…
— Слышала такое выражение? — негромко спросил Баклан и погладил мою руку.
— Какое? — так же тихо спросила я, еще сильнее прижимаясь к его плечу.
— Каждый понимает все происходящее в меру собственного отношения к жизни.
Я кивнула, начала слушать внимательно. Уже привыкла, наверно, что вот так просто Баклан может сказать что-нибудь очень важное, и здесь уж все зависит от того, как ты сам умеешь слушать. Помнила, что книга — это в известном смысле всегда двое, автор и читатель, как сказал Баклан тогда о статье про маму.
— А ведь ты, Лена, только третью смену перестала следить настороженно за мной, я видел-видел!.. — и он засмеялся, снова погладил мою руку.
Я, конечно, сразу вспомнила, как Евлампий спросил у меня еще на первой смене, уж не подозреваю ли я в чем его?.. И только после этого поняла: «каждый понимает в меру собственного отношения». Но мне было так хорошо и покойно-радостно сидеть с Бакланом, что я даже не рассердилась, не заспорила, пробормотала:
— Уж привычка это у меня, что ли… — и потерлась щекой о его плечо.
— Привычка… — повторил Баклан и помолчал; мы встретились глазами, и он решился, сказал быстро: — Есть что-то очень обидное для человека в этой привычке, понимаешь?! И для того, у кого такая привычка, и, главное, для того, кого молча в чем-то подозревают.
— Доверяй, знаешь, но проверяй, — и прерывисто вздохнула.
Он помолчал еще, будто ждал, что я скажу, но я только улыбнулась, щуря глаза от солнца.
— А ты не задавала себе вопрос, почему я пошел работать на краны? — опять спросил он.
— Ну, все пошли… И мы же с тобой любим друг друга.
— Это правильно…
— И потом… это же надо порту, ведь крановщиков-то не хватает, нас учили.
— Вот-вот: это и есть главное, что надо! А как ты думаешь, могу я прожить без зарплаты крановщика?
— Конечно, — я даже засмеялась.
— А могу я пройти по конкурсу в институт?
— Уверена! — я чуть отодвинулась, вглядываясь в него.
— А зачем же тогда обижать меня подозрением?.. Ну, предположением чего-то плохого во мне?!
Я опустила голову, но все-таки заставила себя, сказала:
— Да, прости…
Тогда он легко уже засмеялся.
После этого коротенького разговора я вспомнила, как мы с Бакланом были в кино и перед началом фильма показывали хронику со строительства. Я сидела, прижимаясь к Баклану, обеими руками держась за его руку, а он шепнул:
— Смотри, как они подвешивают на тросах панели дома. Надо и у нас такие стропы сделать.
Я и в кино как-то пропустила это, а когда вышли, и совсем забыла. А Баклан на другой день о чем-то долго разговаривал с Петром Сидоровичем, сидя за столом в каюте понтона. И пересменок давно прошел, и катер нас ждет, и другие беспокоятся. Подошла к столу, заглянула через их головы: Баклан рисовал на листке бумаги новые стропы, а Петр Сидорович качал головой и одобрительно улыбался:
— Молодец, не зря в кино ходил! Отнеси эскиз в технический кабинет порта, попробуем изготовить в мастерских такие стропы.
И я с Бакланом ходила в технический кабинет, терпеливо ждала, пока он сидел за столом рядом с инженером Катей Быстровой. И думала: может ли строгая до крайности Катя, — она ведь секретарь комитета комсомола в порту, — может ли строгая и красивая Катя понравиться Баклану? Что он-то нравится Кате, это я сразу заметила!..
— Молодец! — сказала Катя и встала, протянула руку Баклану. — Поздравляю!
— Спасибо, — ответил он.
И Катя чуть-чуть, самую чуточку, но покраснела, поспешно взяла у Баклана руку.
Мы вышли. Я молчала и никак не могла поглядеть на Баклана. А он сказал:
— Нашего начальника Катенькой зовут, — и засмеялся.
Я сразу вспомнила, какое строгое до важности бывает лицо у Кати. И хоть брови она сдвигает, и говорить старается помедленнее, но так и видно, что все это у нее напускное, а настоящее лицо у нее круглое, как у меня, и ямочки на щеках, и глаза веселые, и смеется Катя до слез, как девчонка, когда забудется. И больше всего любит играть в волейбол и танцевать, улыбается тогда до ушей… И Петр Сидорович часто называет ее Катенькой, вообще ласково подсмеивается над ней. Помолчала еще, а потом все-таки решилась, взяла Баклана под руку… Он, наверно, ничего и не заметил, для него ведь это мелочь. Может, потому, что он — парень?
А когда стропы изготовили в мехцехе, потом испытали, поздравляли Баклана, я радовалась вместе со всеми. Но все никак не могла забыть, что заметил в кино это он, а не я. Строго-настрого приказывала себе думать о работе не только на смене в порту, но и в другое время. Вот как Баклан.
Или вот мой кочегар Митяй, то есть Дмитрий Ферапонтович: я называю его обязательно по имени-отчеству, чтобы как-то повысить у него уважение к самому себе. Сорок лет мужику, а он кочегарит в кране, каждую свободную минутку щурится радостно на солнце, улыбается до ушей своим «решетом». И ничего ему больше не надо, то есть совершеннейший Обломов, даже жениться не удосужился, живет при старушке маме, как дитя. Ну, меня-то Митяй побаивается, чуть что — косится на меня своими телячьими глазами, аккуратно следит за давлением пара в котле и водой, подметает уголек, поддерживает чистоту в кране. А с Бакланом здоровается за руку и расплывается, когда его видит. Что в Борьке такое есть?.. Неужели только потому, что он угощает Митяя сигаретами, как-то на смену привез ему книжку про лес и зверей, птиц?.. В обед Митяй садится обязательно рядом с Бакланом, ожидающе поглядывая на Борьку. И тот начинает рассказывать про дельфинов, какие они, оказывается, умные и сообразительные. Или о том, что у лебедей любовь единственная: когда один из пары погибает, то второй умирает от горя. Или еще что-нибудь подобное, и Митяй смотрит ему в рот, боясь проронить хоть слово. И даже дядя Федя готов задержаться после смены, слушая Баклана.
Евлампий Силаков тоже… Сначала, здороваясь, они с Бакланом жали руку друг другу, кто сильнее. Но так и не могли победить друг друга, хотя, я думала, лопнут от натуги. Только Евлампий спросил, когда они уже расцепили руки:
— Это правда, что у тебя мать артистка?
Баклан кивнул. Евлампий пошевелил еще побелевшими пальцами, и багровое лицо его сделалось удивленным:
— Вот бы уж никогда не подумал, что ты из интеллигентов!..
— А что интеллигенты — второй сорт, что ли? — спросил Баклан.
— Да нет… — Евлампий вроде даже растерялся. — А все-таки…
— Хочешь — опрокину на спину? — спросил Баклан.
— Меня?! — Евлампий захохотал.
Баклан положил ему руку на плечо около шеи, нажал пальцами. Евлампий охнул, отскочил, сразу перестал хохотать.
— Да ты не бойся! — протяжно-насмешливо выговорил Баклан. — Дай я тебя за ручку подержу. Культурненько, как девушку! — взял Евлампия под руку, нащупал пальцами нерв, нажал, — Евлампия перекосило…
— Это болевые приемы! — не сдержавшись, торжествующе проговорила я. — Баклан еще в школе самбо занимался!..
— Самбо… Приемы… — бормотал Евлампий, багровея все сильнее. — А вот!.. — и он кинулся на Баклана, как медведь, облапил его, поднял над палубой, легко качая из стороны в сторону. — За борт выкинуть?!
Баклан по-прежнему спокойно молчал, держа руки под мышками у него, сдавил их. Евлампий охнул, разжал свои ручищи, попятился. И громила Силаков после этого начал по-настоящему уважать Баклана!..
Приезжая на смену, Баклан каждый раз привозил Верушке, шкиперу своего понтона, конфетку. Когда шоколадную, а когда и простую. Говорил весело:
— А ну: танцуй!..
Верушка краснела, закладывала руку за голову, топталась на месте.
— Внимание! — торжественно говорил Баклан. — Сейчас состоится награждение победителей! — и вручал ей конфетку.
Пустяк, конечно, и конфеты всегда стоят на столе у Баклановых, но ведь вот не забывал он взять одну для Верушки!.. Отец у нее погиб на фронте, как и мой, а мать умерла этой зимой, Верушка осталась одна.
Баклановский кочегар Зина, которая даже бросила школу из-за того, что непрерывно в кого-нибудь влюблялась, смотрела на Баклана такими глазами, что я уж отворачивалась от греха подальше.
И Шумилов улыбался, сдавая Баклану смену, заботливо наказывал, за чем именно надо последить при работе.
Даже пропащий человек дядя Вася, шкипер моего понтона, из инженеров по пьянке скатившийся в это качество, удивленно и внимательно присматривался к Баклану.
Подытожила общее впечатление Галина Тимофеевна. Долго приглядывалась к Баклану, потом улыбнулась одобрительно:
— Легкий парень! Настоящий рабочий.
Кто это сказал про лакмусовую бумажку?.. Баклан?.. Нет, Петр Сидорович. Еще на практике, когда мы сидели на причале портальных кранов, смотрели, как хорошо работали Баклан и Венка. Они одинакового роста, и Венка тоже красивый, только черный, как жук: глаза у него большие, черные и часто бывают маслеными; нос с горбинкой, скулы крепкие, волосы вьются, отливают синевой; и все делает Венка красиво, ловко, легко, подбористо: и ходит, и закуривает, и причесывается, и поворачивается, и протягивает руку, когда здоровается. Его мама, Клавдия Нестеровна, бухгалтер порта, тоже высокая, такая же черная и красивая, говорит хвастливо:
— Мой Венка — картиночка! Что лицо, что рука-нога, что походочка: не налюбуешься!..
Многие по Венке вздыхали и сейчас вздыхают, но особенно жалко мне Дашу Круглову…
И вот сидят тогда Баклан и Венка в кабинах своих кранов: Баклан, так и видно, старается изо всех сил, все косится на Венку, чтобы тот его не обогнал; а Венка сидит за рычагами картинно, улыбается слегка, курит себе… И все равно работает вровень с Бакланом.
— Как работают ребятки, а?! — сказал Петр Сидорович и головой покачал от восхищения, поглядел на нас, вдруг спросил: — Помните на том собрании «Ревнуя к Копернику» Борис подразделил всех людей на три категории по равновесию получения-отдачи?.. Вот отношение к труду и является в первую очередь лакмусовой бумажкой, определяющей это равновесие!
— Правильно! — сказала я.
Даша покраснела, отвернулась, проговорила негромко:
— Надо, чтобы в крови это было…
— Вот и-именно! — тотчас подхватил Женя Шубин, который никак не мог пропустить такой случай, не покритиканствовать: — Баклан от души работает, это каждому видно, а Венка?! Нет, товарищи, показухи у нас еще много: другой работает за рубль, за деньги, а так нарисует себя, просто — герой труда!
— Очко! — сказал Петр Сидорович и смешно задрал густые, кустистые брови, с внимательной насмешкой глядя на Женю; помолчал, подождал, закинул руки за голову, с наслаждением потянулся, и на широкоскулом лице его с большим носом и маленькими серыми глазами, глубоко спрятавшимися под выпуклым лбом, неожиданно появилась совсем мальчишеская и озорная улыбка: — Двадцать первый раз, Женя, ты демонстрируешь нам свое глубокое понимание жизни, а также собственную непримиримость к еще имеющимся недостаткам! Минутку, товарищи!.. — Он поспешно пригладил ладонью свои жесткие, черные с проседью волосы; глянул на Федю, тоже выгнул грудь, будто взялся руками за край трибуны, проговорил уже с пафосом: — Это позволяет нам, твоим товарищам, Женя, — Петр Сидорович уважительно склонился в сторону Женьки, — надеяться, что ты говоришь не только для нас, но — и для себя, а?! Указывая на плохое, сам ты прятаться за него не будешь!.. — Помолчал снова, договорил уже напористо, даже жестко: — А то ведь есть и такая философия, извини: он, дескать, плох, почему же я должен быть хорошим?!
Мы засмеялись, так здорово у Петра Сидоровича получилось, а Женька, пухлый и неподвижный, — на кольцах в спортзале висит, как мешок, — что-то забормотал, поспешно оправдываясь…
Да если бы не Женька, и с Бакланом бы ничего не случилось, я бы успела нажать ногой на педаль тормоза, остановить контейнер!..
Мы смеялись тогда над Женькой, а Даша молчала, ковыряла носком туфли песок… Я-то знала, да и другие, возможно, догадывались, что Даша любит Венку!
Венкина мать, Клавдия Нестеровна, живет по принципу: «Бери от жизни все, чтобы потом не было жалко!» И берет! Часто и обеда у них дома не оказывалось, — я приводила Венку тогда к нам обедать, — и вообще рос Венка и вкривь, и вкось, куда ветром понесет. Парень он неглупый, сам говорил:
— Моя маман — гостья в жизни: ей был бы стол накрыт да музыка играла, пляс шел, а чьими трудами это веселье заработано — вопрос пятый!
Понимать-то все это он понимает, но выводов никаких не делает для себя, и в этом похож на Женю Шубина. Из троек он в школе не вылезал, еле-еле аттестат зрелости ему вручили. И то больше мы все старались вручали, а сам Венка даже руки к нему не протягивал. На выпускном вечере, будучи сильно под хмельком, сказал откровенно:
— Моя маман и на этот раз оказалась права!
— В чем это?! — с подозрением спросила Даша.
— А в том, что уж если до десятого класса человека дотянули, без аттестата не выпустят, не будут показатели школы марать!
Даша плюнула, заплакала и убежала.
Вот тогда мы с Бакланом и поняли, что она любит Венку. Побежали искать Дашу, а она сидела в нашем классе за своей партой и плакала. Я обняла ее, стала успокаивать, какими только словами Венку не характеризовала, а Даша только кивала в такт моим словам и все не переставала плакать.
Жалко Дашу, трудно ей будет с Венкой… А сама она человек отличный, да и вся семья Кругловых прекрасная! И что еще удивительно: все они очень похожи друг на друга, и Павел Павлович, и Даша, и Дашина мама. Она работает главврачом в нашей поликлинике водников. Может, лучше, если бы Баклана отвезли не в городскую больницу, а к ней?!
Нет-нет, об этом не думать, просто терпеть и ждать!..
Подружились мы с Дашей из-за того, что мне очень понравилась в ней какая-то обостренная честность. Сначала, конечно, я ничего этого не понимала, просто видела, что эта белобрысенькая и тоненькая девчонка не повторяет подсказок, когда стоит у доски. Не списывает сама и не дает списывать другим. Но в отличие от меня замечаний не делает, а только улыбается как-то презрительно. Я указала ей на бесполезность улыбок: необходимо делать замечания. Она подумала, согласилась со мной, даже поблагодарила меня за совет. И тут уж мы обе стали неукоснительно следить за порядком в классе.
Но чего я никак не могу понять в Даше и за что мне дополнительно жаль ее, так это странной мечтательности, которая бывает у нее ни с того ни с сего. Я сто раз говорила ей, что мечтательность и самоанализ ослабляют человека, она соглашалась, но мечтать все равно не перестает.
Помню, еще в первом или втором классе делали мы уроки, Даше надо было выйти из нашей комнаты, так она сначала приоткрыла двери в коридор, высунула голову и — смотрит… Я подождала, подождала, все-таки спросила:
— Ты чего не идешь?.. Кроме нас с тобой в квартире никого нет.
Она поглядела на меня с таинственным лицом, ответила шепотом:
— На льдине — никого!
Я даже глаза вытаращила:
— На какой льдине?!
Она покраснела, быстро села снова за стол, наклонила голову над тетрадкой. Все-таки сказала:
— Понимаешь, пока мы тут с тобой делали уроки, я вдруг представила, что мы с тобой — на полюсе. А комната — палатка. А в коридоре — льдина, буран, белые медведи бродят… — и глаза у нее испуганные сделались.
— Во-первых, ты иди, куда хотела идти, — сказала я. — А, во-вторых, когда делаешь уроки, не отвлекайся.
— Хорошо, — слезла со стула, пошла; а когда вернулась, опять у нее было таинственное лицо, а глаза так и прыгали; прошептала: — Ну и красота же, это северное сиянье!..
Я уж ничего говорить не стала, вздохнула терпеливо: «Пройдет, думаю, у нее этот заскок!..»
И действительно, с возрастом у Даши меньше стало фантазий, она чаще прищуривалась, поджимала строго губы. Училась отлично, была комсоргом нашего класса, вместе со мной участвовала в перевоспитании Баклана, организовывала собрание «Ревнуя к Копернику».
Но после одного случая я поняла, что мечтательность у Даши осталась, только проявляется теперь по-другому: Даша стала теперь придумывать себе заново всех уже известных ей людей. Такое напридумывает, чего, наверно, им и самим не снилось!..
А случай был с Симочкой Крытенко. Мы, конечно, знали, что больше всего в жизни он любит музыку. Все свободное время пропадает в филармонии, играет на всех инструментах нашего школьного оркестра. И когда слушает музыку или играет сам, лицо его делается каким-то сонным, отрешенным, что ли… Оно вообще у него розовое и какое-то по-девчоночьи нежное, и сам он маленький, хрупкий, ростом с меня. Венка насмешливо называет его: «Ушибленный туманом». Отец Симочки — секретарь нашего райкома партии, мать — инженер-геолог, часто ездит в экспедиции. Симочка остается на руках старшей сестры, сейчас она уже в институте учится, в отличие от Симочки совершенно нормальный человек.
Учился Симочка средне, и потому, что музыка у него много времени отнимала, и потому, что математика с физикой ему плохо давались. И вот в восьмом классе он вдруг начал получать двойки по алгебре. На нашем классном собрании я сразу же поставила вопрос на ребро: или — или! То есть Симочка бросает свою музыку, пока снова не начнет учиться удовлетворительно. Меня поддержали, и Даша тоже, и сам Симочка согласился. Только тогда на собрании откровенно плакал и просил разрешить ему хоть раз в месяц ходить в филармонию. Но я настояла, что никаких филармоний, учеба — прежде всего!
И вдруг, — Симочка еще не исправил двойку, — я узнаю из ряда источников, что вчера его видели в филармонии: «Чепэ!» По возможности спокойно объясняю Симочке, что и к чему, а он заявляет, что Даша разрешила ему сходить на этот концерт Моцарта в порядке исключения: во-первых, Симочка очень любит именно этот концерт Моцарта, а во-вторых, к нам в город приехал какой-то исключительный пианист. Зову Дашу: подтверждает, что разрешила. Говорю Симочке, что он может идти, и в упор спрашиваю Дашу, соображает ли она, что делает?! И тогда она открывает мне, что Симочка наверняка будет исключительным музыкантом, это по всему видно! И — больше того: что мы своим формальным отношением можем загубить его исключительный талант! Веду Дашу в пустой класс, усаживаю рядом с собой на парту, начинаю разъяснять. Она со всеми моими доводами соглашается, но продолжает твердить про исключительный талант Симочки. На мой вопрос, чем именно она может подтвердить наличие этого самого таланта у Симочки, ничего конкретного не называет, ссылается только на то, что чувствует в Симочке талант. «Я, говорит, так и вижу его на сцене театра или в концертном зале!» Ну, мне сразу стало ясно, что она просто напридумывала Симочку. Пока он обычный рядовой школьник, и как таковой — должен выполнять все, что полагается. В конце концов Даша согласилась со мной, но в глаза при этом почему-то мне не смотрела…
Вот подобное происходит у Даши с Венкой. Тогда на выпускном вечере, когда мы с Бакланом нашли Дашу в нашем пустом классе, она заявила, что Венка внутри очень хороший, а вся шелуха, нанесенная на него Клавдией Нестеровной, постепенно слезет.
Венка работает действительно хорошо, но Женя Шубин передавал мне, что Венка говорил якобы: «Еще, может, зятем начальника порта буду!..»
Почему Семен Борисович не звонит? А может, мне самой позвонить в больницу?.. Но если бы Баклану стало хуже, Семен Борисович ведь обязательно позвонил бы. У него хватило бы сил, и он не стал бы скрывать от меня.
Я должна ждать… ждать…
…Баклан не любит Федю Махова, а к Любочке Самохраповой у него какое-то снисходительно-насмешливое отношение? Неужели она нравится ему?.. А ведь сам говорил: «Ее очень тянет к сладкому, а ума не хватает». Когда Любочка проволынила целую смену, ссылаясь, что голова болит, Баклан только засмеялся:
— Ах, ты, Киса-Мурочка незабвенная!.. — и спросил без всякого перехода: — К экзаменам в институт готовилась?
— А ты откуда знаешь?! — так откровенно испугалась Любочка, что комментарии как говорится, были излишни.
Хоть и в несколько месяцев, но все-таки трудовой стаж дает преимущество при поступлении в институт.
Мы с Дашей, Катя, даже Петр Сидорович проработали Любочку как следует, она ревела в три ручья, просила простить ее и клялась, что такого больше во веки веков с ней не повторится. Решили на первый раз ограничиться выговором. А Баклан, который и раскрыл Любочкино преступление, сидел, курил, молчал… И Даша, и Катя, и я приставали к нему, почему он отмалчивается?! В конце и Петр Сидорович не выдержал, посмотрел на него, чуть улыбнулся:
— А в этом вопросе, Боря, как?
— Понимаете, Петр Сидорович, из воробья орла не сделаешь!
— А если, скажем, воробей — еще воробушек и ему надо просто помочь правильно научиться летать? — спросил Петр Сидорович.
— Вот здесь вы правы! — согласился Баклан.
А вот Федю Махова, который в общем-то работает исправно и никаких вопиющих нарушений не допускает, Баклан откровенно не любит, моментами — мне кажется — даже ненавидит! Во всеуслышанье называет «доморощенным Бонапартиком». Ну, правильно, держится Федя осанисто, уверен, что «каждый сейчас может быть гением», постоянно выгибает грудь, которая, «как у петуха коленка». В школе учился средне, но сейчас не скрывает, что намерен поступить в институт.
И вот возвращаемся мы с Бакланом в порт после смены, а на этом же катере идут на смену Даша с Венкой, и Даша должна сменять Федю. Подходим на катере, Венкин кран работает, а Дашин — стоит. На понтоне сидит Федя, как у себя дома, зубрит химию.
— Инжектор не подает воду в котел, — объясняет Федя, — а одной помпы для работы недостаточно.
Все правильно, хоть, правда, мы и на одной помпе, случается, работаем нормально, но Федя прав: по технике безопасности не полагается.
Мы, конечно, поднялись к нему на кран, Венка с Бакланом быстро разобрали инжектор, — там всего с десяток болтов надо отдать, — один из конусов инжектора был перекошен.
— Ну, и ты сам не мог додуть?! — Венка шагнул к Феде. — Проспал смену?!
Баклан придержал сзади Венку, сказал нам с Дашей:
— Выйдите на минутку.
Мы спустились с крана, Федя кинулся за нами, но они его не пустили.
Минут через пять Баклан и Федя сели на катер, мы пошли в порт. Федя молчал, красный как рак, кусал губы. А мы с Бакланом, как обычно, держались за руки.
— Поучили? — спросила я, когда мы с Бакланом остановились у нашего подъезда.
— Выпороли.
— Как?!
— Очень просто: я Федю подержал, чтобы он излишне не нервничал, а Венка спустил ему штаны и — по голому концами обтирки… Ты не беспокойся, все прошло очень культурненько, и жаловаться наш мальчик не будет: видела, как сопел на катере?!
Почему у меня все-таки не пропадает ощущение, что Баклан именно мне хотел доказать что-то, именно мне в первую очередь? Сначала спаренным подъемом, а после настоял, чтобы и Женя с Симочкой попробовали так же работать. Обязательно попробовали… Как же все это было, если вспомнить по порядку?..
Шли на катере на вечернюю смену. Солнце стояло еще высоко, но ветра не было, и зной уже спадал… Нет, когда сидели рядышком на катере, я почувствовала, что чуть потянуло прохладой, легким свежим ветерком. Катер пошел в реку, разрезая ее зеркальную, будто стеклянную гладь, и я радовалась зеленым берегам, синему небу, напряженно-бодрому рокоту двигателя катера. Тому, что Баклан рядом со мной, и все у нас хорошо, и просто молча улыбалась, подставляя лицо прохладным капелькам воды, летящим с бортов катера. Даже чуть удивилась, когда Баклан сказал:
— А мы ведь первый раз будем спаренно работать, да?! — будто вкладывал в это какой-то особенный смысл.
Так мне было хорошо, что я даже позабыла, как предупреждали нас: возможно, у клиента — строителей завода — изменится груз, пойдет оборудование в контейнерах, будут тяжеловесы, тогда придется работать двумя кранами. И что Петр Сидорович, к сожалению, сейчас не может поехать вместе с нами на краны. Улыбнулась Баклану, прижалась еще теснее к нему:
— Это ведь только внешне раньше мы работали по отдельности, да?!
— Да!
Так мы и шли до причала… Еще издали увидели, что буксир уводит от наших кранов порожнюю баржу, а на ее место ставит новую. Я мигнула: привыкла уже, что палуба баржи покрыта горами песка, а на этой ровными рядами стояли аккуратные высокие ящики, ярко-зеленые под солнцем.
— Ну, вот видишь?.. Так и будет, как мы хотели! — сказал Баклан.
— Да… — ответила я, неизвестно почему чуть испуганно поглядывая на огромные контейнеры.
Катер мягко ткнулся в борт понтона, мы с Бакланом, Митяй с Зиной спрыгнули на его палубу. Буксир все еще устанавливал новую баржу, шкипер и матросы ее суетились, отдавая якоря. Я приняла, как обычно, смену, проследила, как зачалят понтон крана к новой барже. И в это время услышала за спиной насмешливый голос:
— Девушка, вы тут за главного?..
Спрашивал парень лет на пять старше меня, но тоже — рыжий, как я, даже еще более огненный. Сказала:
— Значит, в нашем полку прибыло?!
Он понял, засмеялся, представился просто:
— Начальник участка еще несуществующего цеха тоже еще несуществующего завода Климов, — протянул мне руку, решился и добавил: — Сергей.
— Леша Бабушкина, — я пожала его руку.
Он хотел удивиться, как обычно, моему имени, но не успел, спросил обеспокоенно:
— Вам приходилось уже работать двумя кранами вместе?..
— Приходилось, — сказал Баклан, подходя и сверху вниз глядя на низенького Климова; я познакомила их.
Климов тотчас сказал:
— Каждый контейнер весит шесть тонн, грузоподъемность ваших кранов — по три, значит — порядочек!
— Наоборот! — ответила я и по возможности доступно объяснила, что при спаренной работе нашими кранами максимальный вес груза — пять тонн четыреста килограммов.
— Что же теперь делать?! — совершенно по-мальчишески растерялся Климов, обвел глазами пустынные берега.
— Можно попробовать взять захватами за рельс, — нерешительно сказал мне Баклан. — Краны выдержат…
— Понимаете, монтаж ведь сорвется! — горячо подхватил Климов. — Завод ждет станки, как воздух!.. — обращался он почему-то только ко мне, будто уже был уверен в согласии Баклана. — Девушка, ведь нам работать надо!..
— Кроме этого, — сказала я, — при такой работе должны присутствовать механики кранов, а их — нет!
Климов поглядел еще на меня, в лице его что-то изменилось, он уже неприязненно сказал мне:
— А небось на собраниях выступаете, кидаете призывы за доблестный труд!
— Во-первых, не кидаем, выбирайте слова!.. — начала я…
— Понимаете, ведь это не шуточка… — по-прежнему мягко перебил меня Баклан, будто стараясь уговорить Климова.
— А завод наш — шуточка? Да вы знаете!.. — И он разразился целым монологом о значении их завода в общепланетном масштабе.
Мы с Бакланом стояли, молчали, слушали внимательно Климова, но я почувствовала, что Баклан будто одобряет нападки Климова на меня. Перебила его фонтан красноречия, спросила Баклана:
— Ты что, не понимаешь?!
— Почему не понимаю?.. — и вдруг чуть улыбнулся: — В его словах, знаешь ли, есть доля истины.
— То есть?!
— То есть нельзя работать без творческого поиска! — снова горячо заговорил Климов. — Без поиска нового, а новое всегда связано с известным риском!..
— Смотри-ка, он не уступит тебе! — сказал Баклан и засмеялся.
— Положение-то ведь безвыходное! — жалобно уже попросил Климов меня. — Вертолет мне вызывать, что ли?!
— Погоди… — обращаясь к нему уже на «ты», сказал Баклан, поглядел на меня, спросил очень серьезно: — Слова ведь не должны расходиться с делами, а?!
— Да ты что?!
Баклан молчал и упорно глядел мне в глаза.
— А иначе как же это будет выглядеть?! — спросил за него Климов.
— Ты понял, что он сказал?! Ты согласен?! — спросила я у Баклана.
— Правильно, по-моему, сказал…
— Я не про слова, а про то, что он подразумевает под ними!
— А тебе не кажется, Лена, что у нас с тобой этот спор не сейчас возник?.. — спросил негромко Баклан и взял меня за руку. — Формально мы с тобой, конечно, будем правы, если откажемся…
— Откуда я вертолет возьму?! — поспешно спросил Климов.
— Перестань! — я вырвала свою руку из руки Баклана. — Я категорически отказываюсь! Ка-тего-рически!..
Вот здесь Баклан и сказал Митяю, не переставая улыбаться:
— Иди, возьми захватами за рельс.
И Митяй, даже не посмотрев на меня, с явной охотой пошел на кран. Я еле успела удивиться, с чего это он стал такой горячий в работе, а Баклан уже пошел на свой кран, сказав мне, как о решенном:
— Попытка — не пытка! А не получится — хоть совесть будет чиста…
Я посовалась по понтону туда-сюда, пока не увидела по-новому сосредоточенное, очень серьезное лицо Климова, и… тоже пошла на кран. Еще внимательно проследила, надежно ли Митяй берет захватами за рельсы, по которым кран перекатывается, когда ему надо передвинуться вдоль понтона.
Мы уже пробовали работать вот так двумя кранами, это входило в программу подготовки крановщиков. Но тогда рядом был Петр Сидорович, даже Гусаров, механики кранов… А теперь нам с Бакланом впервые надо было делать это самостоятельно. Но это не главное… Мы нарушали правила техники безопасности. Но и это не самое главное. Хотя и у меня, как и у Даши, просто отвращение ко всяческим нарушениям: не зря люди выработали правила общежития и труда, проверенные многолетним опытом!.. Главное складывалось сразу из многого. Во-первых, из самого обычного страха, чего греха таить! Хотя я и видела однажды, как Петр Сидорович снимал с баржи компрессор весом в четыре тонны: тогда он тоже взял захватами за рельс крана, сам встал за рычаги, подъем прошел благополучно. А я будто всем телом чувствовала перегрузку крана: по натужному трепетанию вытянувшихся грузовых тросов, по реву машины и лебедки, по заметному крену самого понтона. И не то чтобы я боялась за себя: я-то, наверно, успею выпрыгнуть, если кран будет опрокидываться. И не то чтобы я боялась суда, который обязательно будет в случае аварии, наказания, которым это грозит. Мне было просто жалко крана… Привыкла я к нему уже, иногда как живого его чувствовала!..
Во-вторых, мне было больно от размолвки, которая произошла у нас с Бакланом. Просто больно, потому что в последнее время этого у нас с ним почти не случалось.
А в-третьих, — я тогда только смутно чувствовала это, а теперь уже понимаю отчетливее, — корни этой размолвки уходили достаточно глубоко, хотя словами ничего и не было названо. Я смутно чувствовала правоту Баклана и в его решении поднимать контейнеры двумя кранами, и в чем-то большом, важном и значительном!..
«Формально мы с тобой будем правы, если откажемся…» — сказал Баклан… Формально! А сама как ратовала против формализма?! «А тебе не кажется, Лена, что у нас с тобой этот спор не сейчас возник?..» С этим я согласна, хоть и не на все сто процентов: но почему мы вдруг точно поменялись местами?!
— Подъем!.. — совсем по-мальчишески тонко и высоко, даже визгливо крикнул Климов и отбежал в сторону, задирая кверху обе руки.
Я встретилась глазами с Бакланом, он чуть улыбнулся мне, и дала пар в машину. Погоняла ее как следует, все ожидающе следя за Бакланом, и вот он кивнул мне: тотчас подключила лебедку. Шестерни ее загудели, вращаясь. Баклан поднял лицо, прислушиваясь, нашел глазами меня, опять кивнул. Я осторожно и мягко включила муфту сцепления подъема: грузовые тросы моего крана побежали кверху, крюк натягивал стропы, пропущенные через петли контейнера. Я только следила, чтобы все это происходило одновременно с подъемом на баклановском кране. Вот слабина выбралась, тросы вытянулись в струну, как тогда на кране Петра Сидоровича, когда он поднимал компрессор. Баклан посмотрел на меня очень серьезными глазами… И дальше уже не знаю, как мы понимали друг друга, но только все у нас с Бакланом происходило строго одновременно, с удивительной синхронностью: контейнер чуть оторвался от палубы, легко покачиваясь; машина и лебедка гудели натужно, но ровно; контейнер поплыл кверху, на миг приостановился, двинулся между нашими кранами, — мы с Бакланом включили поворот, — проплыл между ними, вот и берег, желтые доски причала, какие-то суетящиеся люди, Климов, непостижимым образом оказавшийся на берегу… Стали травить тросы, вот контейнер осторожно коснулся досок причала, встал, тросы ослабли: и тотчас кран сильно качнулся назад, потом чуть вперед, назад и успокоился, высвободившись окончательно. Я еще прислушалась к его движениям, не в силах оторвать руки от рычагов, постепенно, как-то волнами, ко мне пришло облегчение: я почувствовала, что вся в поту, а руки, ноги и спина болят так, точно я тащила на себе сто пудов!.. Баклан улыбался и что-то кричал мне, за его спиной стояла Зина и часто-часто кивала мне… Рабочие снимали стропы с контейнера, а Климов — инженер, начальник участка! — что-то кричал и плясал вприсядку вокруг контейнера, смешно выбрасывая ноги в стороны…
— Грамотно! — одобрительно проговорил дядя Вася за моей спиной; и я ничуть не удивилась, что он — в кране.
— Думал, помру от страха!.. — хрипло выговорил Митяй.
И опять меня не удивила новая интонация у него: впервые он сказал так, будто на равных участвовал в подъеме!.. А лицо Баклана стало нечетким, точно я гляжу на него через стекло, залитое дождем. Поняла, что это слезы, и, — впервые, наверное, со мной случилось такое, никого не таясь, не отворачиваясь, просто и легко вытерла глаза!..
Потом мы сняли с баржи и перенесли на причал второй контейнер, потом третий, потом четвертый…
И вот тогда, стоя за рычагами и работая, — от напряжения стояла, а не сидела, как обычно, — я впервые, кажется, сказала себе, что я, наверно, все-таки глупее Баклана. Иначе и я знала бы все это про спаренную работу еще до начала ее.
Что это я?.. Как же это я в коридоре оказалась?! Нет, надо сейчас же повесить трубку телефона на место и заставить себя дождаться звонка Семена Борисовича, обязательно дождаться!..
Тихонько повесила трубку, на цыпочках прошла в нашу комнату, легла… Почему Баклан настаивал, чтобы Женя с Симочкой обязательно попробовали так же работать? Ведь оставался последний контейнер, и все было бы в порядке, все было бы замечательно! Неужели он не понимал, что с Женей и Симочкой мы опять рискуем?
Еще до обеда пришел наш большой диспетчерский катер из порта. На понтон Баклана высадились Петр Сидорович, Галина Тимофеевна… Выскочила до крайности подвижная корреспондентка нашей речной газеты Лида Парамонова, опрометью кинулась на кран Баклана. Я поняла, что Лида будет прославлять наш подвиг. Уже в обед я узнала, что это Климов, улучив минутку, сообщил в порт по радио про нашу работу. И какие-то важные дяди со строительства завода тоже прибыли. Мне только было чуточку завидно, что пошли они не ко мне на кран, а к Баклану, хоть я и понимала, что это справедливо. Климов, конечно, разрисовал картинку в самых ярких тонах!..
Работала себе и работала. На месте Баклана появился его механик, потом Петр Сидорович. Лица у них были сосредоточенно-напряженными… А я работала себе и работала, будто меня это решительно не касается: наблюдайте, дескать, сколько влезет…
Но кто-то положил руку мне на плечо. Оглянулась: Галина Тимофеевна. Все-таки не могла справиться с собой, остановила кран, сказала:
— Механику крана не годится первым правила нарушать!
На ходу ведь не разрешается входить на кран и выходить из него. Но Галина Тимофеевна только странно смотрела и смотрела на меня. Достала из кармана платок, вытерла мне щеку.
— Устала, цыпленок?! — и ласково обняла меня за плечи. — Ну-ка, дай я за рычаги подержусь.
Я отошла в сторону и сразу же почувствовала, как устала! Ложись и протягивай ноги.
— Хочешь водички? — Митяй протягивал мне стакан с водой. — Попей, а?..
Странно было видеть такое от моего Митяя. Я выпила весь стакан.
— Иди, — прямо в ухо сказал мне Митяй. — Ждут.
На моем понтоне действительно стояли все и смотрели на меня. По очереди пожали мне руки. Потом Лида долго усаживала всех, сфотографировала и так и сяк. Хотела обязательно снять Баклана одного, но он не согласился, и Лида сделала фотографию нас четверых, вместе с Митяем и Зиной. И тут же достала блокнот, стала добиваться от нас каких-то живых деталей.
— Главное — скажите, почему вначале вы были против?! — все приставала ко мне Лида; кто-то, конечно, уже успел ей наябедничать!..
Поглядела я на них на всех, прищурилась:
— Я — консерватор! Поэтому и возражала.
Лида уже начала записывать, но вокруг засмеялись. Лида опомнилась, совсем по-девчоночьи обиженно попросила:
— Я серьезно, Леша!..
— Ну, ладно-ладно, — сказал ей Петр Сидорович, внимательно глядя на меня. — Работа новая, был известный риск, а здоровая осторожность в этих делах никогда не мешает, — и спросил у меня, будто подсказывал: — Так ведь, Леша?
Я посмотрела на Климова, он сразу отвернулся… Зина обидно улыбалась, Митяй сопел…
— Да она совсем и не возражала… — начал Баклан.
Тогда я решилась, вздохнула, спокойно перебила его:
— Нет, Лида, надо написать так, как это и было.
— Да брось ты выдумывать… — опять начал Баклан.
— Знаете, Лида, — снова перебила я его, — случай, конечно, это простой, но если копнуть его поглубже, то могут вылезти любопытные подробности. Их полезно знать и другим.
Лида уже быстро строчила в своем блокноте, Климов с любопытством глядел на меня… И я договорила:
— Попробуйте, Лида, на этом случае рассмотреть, как это полезные и нужные правила могут заслонить жизнь, — хотела еще что-то сказать, но почувствовала, что вот сейчас могу заплакать, повернулась и пошла на кран.
Они сразу зашумели, но Петр Сидорович громко сказал:
— Молодец, Леша!
Да Баклан все шел рядом со мной, держал меня за руку и бормотал что-то ласковое, успокаивающее.
Потом мы работали, как и до этого, и постепенно тяжелое чувство виноватости сглаживалось у меня, отодвигалось… Но я уже и тогда знала, что не забуду про этот случай.
Когда мы сели на понтоне обедать, Верушка и Зина заботливо подкладывали Баклану того и этого, Митяй выпалил:
— Первый раз я так работал! Да-да!..
Дядя Вася оказался выбритым, чисто одетым и все чему-то улыбался, молчал…
— Как бы жизнь не проспать, а?! — с намеком сказала ему Лида, она тоже оставалась на кранах. — Все-таки дела сильнее, чем слова, — это она сказала уже мне.
И я промолчала, прижимаясь плечом к Баклану. Только улыбнулась про себя. «Вот правильные слова, на которых и жизнь стоит…»
Снова работали, опять я будто в каждом движении наших кранов чувствовала Баклана, мне делалось все легче и радостнее, свободнее…
На палубе баржи оставался один контейнер, до прихода катера со сменой, с Женей и Симочкой, — считанные минуты, я уже втихомолку радовалась и облегчению, которое вот-вот наступит, и тому, главное, что мы сделали с Бакланом! И тут кран Баклана остановился. Я подождала, Митяй сказал сзади встревоженно:
— Что это он?!
Мы увидели, что Баклан выпрыгнул из крана, идет к нам:
— Лена, пусть ребята тоже попробуют эту работу, — крикнул еще издали Баклан, перепрыгивая на мой понтон со своего. — Могут ведь новую баржу привести тоже с контейнерами?!
Новой баржи все еще не было, а Климов чего-то нервничает, бегает по палубе.
Хотела все-таки сказать, что это опять риск, что мы с ним уже приспособились и остался всего один контейнер, один-единственный!.. Но только поглядела на Баклана, уставшего, осунувшегося за одну смену, и ничего не сказала. Ведь лучше, если бы Женя с Симочкой при нас начали работу, ведь одним им начинать будет труднее.
Все тело у меня гудело, в глазах плыли круги… Поняла, что для меня на сегодня работа окончилась, и даже засмеялась от облегчения…
А если бы на смену приехали другие, не Симочка с Женей, настаивал бы Баклан? Тоже настаивал бы, конечно, но — это я и раньше чувствовала — для него было особенно важно, чтобы именно Симочка с Женей попробовали так работать!
На кране кукольный и розовый Симочка — он ростом с меня — откровенно боялся и громадной стрелы, и всей махины крана. Мы смеялись над ним, а Баклан говорил ему ласково:
— Ты вслушивайся: такого сочетания звуков нигде больше нет!
На пересменке каждый раз нам приходилось ожидать Баклана: ему обязательно хотелось, чтобы первый цикл Симочка сделал при нем. Я как-то не выдержала, спросила:
— Слушай, Борька, чего ты с Симочкой, как с писаной торбой, носишься?.. — И засмеялась: — Он на тебя, как на отца родного, поглядывать уж начал.
— Да просто талант надо оберегать, — удивился он.
— Талант, знаешь, не талант, пока он на деле не доказан! Сколько найдется голубчиков, которые за это высокое слово будут прятаться, только дай им волю!..
— Нельзя так… — он поморщился и повторил слова Нины Ивановны, — упрощать жизнь.
— Ну, а почему тогда Симочкин отец, умный человек, тут уж ничего не скажешь, не поместил Симочку сразу в консерваторию, заставляет его пройти обычный путь?
Баклан задумался, потом сказал!
— Да, правильно: есть в Симке какая-то оранжерейность, вот отец и хочет, наверно, чтобы Симка окреп, избавился от мягкотелости.
А с Женькой, конечно, дело проще.
В отношении к Жене Шубину у Баклана было что-то похожее на его отношение к Феде Махову, да-да! Он так прямо и говорил:
— Чтобы с Женьки слезла излишняя критичность, надо его потыкать носом в жизнь. Как следует потыкать!
— А если он разобьет его?!
— Ничего-ничего! Во-первых, нос заживает быстро, по себе знаю. А, во-вторых, чтобы что-то критиковать, надо его знать по собственному опыту, а не понаслышке!
Да, вот из-за этого всего Баклан и настаивал, чтобы Симочка с Женей поработали на тяжеловесах…
…Что это звенит? Телефон в коридоре! Хоть бы Семен Борисович!
В одной рубашке выбежала в коридор, сорвала трубку с телефона:
— Слушаю! Слушаю!..
— С добрым утром.
— Борька?!
— Ну, что ты, Лена, что ты?.. Что ты молчишь?!
— Как же это ты?!
— Ты тихо говори, а то всю квартиру разбудишь…
— Как же это ты?!
— Очухался. Ну, и решил тебе позвонить.
— Что врачи говорят?!
— А!..
— Ну, а все-таки?!
— Надо будет полежать пару дней… Ты кончай реветь, а то у меня в носу тоже зачесалось.
— Хорошо-хорошо…
— Как там Симочка с Женькой работают?
— Не знаю… То есть у них все в порядке, в порядке!
— Надежда Владимировна?
— Поплакала… А Семен Борисович с Ниной Ивановной?
— Мама спит около моей койки, а отец уехал на завод. Крепко спит, даже не слышала, как я встал, две копейки для автомата у нее в сумке нашел…
— Как ты себя чувствуешь?
— Курить охота, а нечего.
— Как ты себя чувствуешь?!
— Как с похмелья. А так ничего не болит, даже странно, будто симулировал… Ну, кончай, слышишь?!
— Хорошо-хорошо.
— Слушай, знаешь, что я тебе хотел сказать?..
— Ну?.. Говори!
— Сейчас-сейчас, тетя Маша, еще два слова. Только два слова! Это нянечка: засекла меня все-таки!
— Ну!
— Никак, понимаешь… Не уходит.
— Тогда я скажу, хорошо?
— Да. Ну, что же ты молчишь?..
— Как выйдешь из больницы, сразу поженимся, да?
— Тетя Маша, дайте я вас поцелую!
— Ты… это хотел сказать?!
— Да!.. Да!
— А сейчас иди и ложись, слышишь?!
— Да!
— Ну, Борька!
— Вот так — другое дело! Понимаете, тетя Маша, мы еще не расписались, а она уже командует!
— Чуть из могилы вылез, уже жениться собирается! — Чужой сердитый голос прорывался сквозь слова Баклана. — Отдай трубку, парень, пока добром прошу!
— Целую тебя, Лена!
— Я утром приду.
— Курева захвати!.. Это не тетя Маша, а экскаватор какой-то.
Трубку повесили. Повесила и я свою осторожненько. И все никак не могла перестать плакать…
Ах, Борька, Борька!.. И подушка вся мокрая, и никак не перестать плакать… Уже утро, в комнате светло, на часах — пять… А мама спит… Разбудить?.. Нет уж, больше терпела: пусть хоть она выспится…
Ах, Борька, Борька!.. «Очухался…» И за что мне такое счастье?!
А ведь сказала все-таки первой я… Да какое это имеет значение!..
Интересный я все-таки человек: когда на следующее утро после ночного звонка Баклана бежала в больницу, то уже почти не беспокоилась о его здоровье, а только и думала, что о предстоящем замужестве! И как лучше устроить свадьбу, и где мы о Бакланом будем жить, и даже о том, в каком платье я должна быть на свадьбе…
В проходной больницы меня долго не пускали в палату, как я ни просила. Пока по широкой лестнице не спустилась маленькая румяная старушка в халате, на согнутой руке у нее висел второй, для меня. Поглядела на меня остренькими голубенькими глазками, будто с облегчением вздохнула:
— Ничего, красивая, — и протянула мне халат, сказала в окошечко проходной: — Это невеста к нашему герою, — заторопилась: — Вот-вот: Герасим Лукич разрешил, — и сунула в окошечко какую-то записку.
Я поспешно натянула на себя халат, он был велик мне, подогнула рукава, старушка сама подтянула его полы, подоткнула их под пояс, ворчливо говоря:
— Хоть давно знакомы-то, голуби?!
— А вы тетя Маша, да?! — и тут я все-таки покраснела. — С детства, учились в одном классе…
Она отступила еще в сторону, придирчиво оглядывая меня, кивнула удовлетворенно:
— Нет, ничего: ведь к жениху идешь как-никак!.. — и пошла вверх по лестнице, а я торопливо за ней. — Чего улыбаешься-то?.. — ворчливо говорила она, легко поднимаясь по лестнице. — Смотри только не волновать Борьку: ему сейчас больше всего покой нужен!
— Хорошо-хорошо… А кто это Герасим Лукич?
— Заведующий травматологическим отделением. Серьезный мужчина!..
— А скоро Борька выйдет?
— Под венец не терпится? Эх вы, трясогузки!..
— Да нет-нет, что вы, я совсем не поэтому!
— Ладно-ладно: у меня у самой два сына женились, знаю я вашего брата!..
Прошли по белому и гулкому коридору. Около одного окна стояли двое мужчин в пижамах.
— Только не волновать! — тетя Маша строго посмотрела на меня и осторожно открыла дверь в палату, отступила в сторону.
Я вошла: большая и тоже белая комната была уставлена кроватями, на них лежали и сидели больные. Кто-то брился электробритвой, совсем как дома…
— Здравствуйте, — негромко сказала я.
— Лена! — тотчас позвал Баклан.
Он лежал на кровати в дальнем углу, и глаза, и все лицо были у него совсем такими, как всегда, только голова забинтована. На меня смотрели больные, здоровались со мной, а я шла, натыкаясь на кровати, и все не могла отвести глаз от Баклана. И он улыбался мне, и губы у него почему-то чуть подрагивали…
— Садись, садись, — шепотом сказал он и чуть подвинулся на кровати; я села, он взял меня за руку, попросил: — Не плачь, а?!
— Хорошо-хорошо…
— Ты помнишь, что я тебе сказал по телефону?
— Да-да!.. Только это я первая сказала!
— Да-да! Как там Симочка с Женькой?
— Все в порядке.
— Ах, как глупо все вышло! Вот наделал беспокойства всем, дурак!..
— Ну, повидались — и будет! — негромко и настойчиво проговорил мужской голос.
В коридоре Нина Ивановна платком вытерла мне лицо, сказала:
— Герасим Лукич, ну теперь-то можно надеяться, что все обойдется?!
Мужчина, который вывел меня из палаты, был весь черный, как Венка, и даже большие гусарские усы закручивались у него кверху. Он внимательно поглядел еще на меня темными глазами, сказал:
— Борису нельзя волноваться, девушка, очень прошу вас запомнить это! И пока… — он повернулся и посмотрел на Нину Ивановну, — и пока, дня на два — на три, я попрошу не навещать его. Можете, конечно, присылать записки, фрукты…
Я посмотрела на Нину Ивановну. Успела только заметить, каким усталым и осунувшимся сделалось за одну ночь ее красивое лицо, и — не могла удержаться, спросила:
— А разве он не выйдет за эти два дня?!
— Его счастье, что здоровый мозг у него, — Герасим Лукич чуть улыбнулся Нине Ивановне. — На фронте, конечно, это и не считалось за травму…
— Жаль тогда, что мы не на фронте! — сказала я.
— А?! — Герасим Лукич кивнул Нине Ивановне и щелкнул меня по носу.
— Да! — ответила Нина Ивановна и ласково обняла меня за плечи, притянула к себе.
— А может, они и правы? — спросил он Нину Ивановну.
— Вероятно — правы! — вздохнула она.
Он тоже вздохнул, откинул полу халата привычным движением, доставая папиросы. Вспомнил, что курить здесь нельзя, засунул их снова в карман, сказал, все как-то непонятно глядя на меня:
— А травма-то совсем как на фронте, а, рыжая?!
— Да! — сказала я и снова заплакала.
— Ну-ну… — повернулся, нашел глазами тетю Машу, стоявшую у стены, строго сказал ей: — Проследите, чтобы эта рыжая сюда не бегала.
— Пойдем-пойдем, — Нина Ивановна повела меня по коридору.
Мы прошли весь коридор, потом спустились по лестнице, через проходную, на улицу, а она все не отпускала моих плеч и молчала. И мы все шли, шли и молчали.
— Ну, девочка, мне пора на репетицию, — она остановилась, посмотрела еще на меня, вздохнула, потом чуть улыбнулась, сказала просто: — Борька сообщил мне о вашем ночном разговоре по телефону. Ну, что ж… — и поцеловала меня.
А я почему-то не могла сказать ни слова. Нина Ивановна села в такси:
— Ты успокой там всех в порту.
Я поняла, что Нина Ивановна сказала своим «ну, что ж…». Поняла, что все уже и окончательно решилось. Пошла потихоньку по улице, ступая осторожно, медленно; боялась встретиться с кем-нибудь глазами, предупредительно уступала дорогу бегущим на работу; мимо ехали трамваи и машины, и люди что-то говорили друг другу, но я ничего не слышала, будто оглохла, только видела трамваи и машины, видела, как беззвучно шевелятся рты людей… Это и было счастьем.
Две недели, пока Баклана выпустили из больницы, я прожила в каком-то странном мире: главным в нем было только то, что так или иначе касалось Баклана, наших с ним взаимоотношений, а все остальное составляло фон для этого. Даже работа, мама, наши портовские комсомольские дела… Это чем-то напоминало состояние перед экзаменом: вот сдам его, и весь мир снова обретет полноту, глубину, свое обычное и важное значение. Да, вот поэтому, наверно, мне и запомнилось в основном только то, что касалось Баклана.
Тогда из больницы побежала прямо в порт, чтобы не опоздать на смену. Только в проходной по недоуменному взгляду вахтера сообразила, что на мне нарядное платье и туфли на высоком каблуке.
На причале около катера сидела вся смена и Петр Сидорович. Все молча и ожидающе глядели на меня. А я, дура, подбежала к ним и выпалила:
— Мы решили пожениться!..
Венка засмеялся, Даша вытаращила глаза, Федя Махов удивился:
— Ишь ты, как обожгло человека!..
И только Петр Сидорович сказал облегченно:
— Ну, значит — все в порядке! Ты из больницы?
— Врач сказал, что мозг у него здоровый… Что это травма, как на фронте. Но в войну с такими травмами даже в госпиталь не клали… Баклан все спрашивает, как у Симочки с Женей?
— Вот видите, товарищи?! — тотчас значительно проговорила Катя. — Во-первых, как на фронте! А во-вторых, сам человек в больнице, а беспокоится о других!
— Подумаешь, ну разбился бы станок!.. — сказал Венка.
— А теперь Петру Сидоровичу попадет, что у него на кранах — несчастный случай, — поддержала его Любочка.
Катя настороженно смотрела на Петра Сидоровича, Даша качала головой, глядя на Венку.
— Ну, за меня вы не беспокойтесь, — сказал Петр Сидорович. — Попадет, так за дело, — и заволновался, задрал свои кустистые брови, привычно-поспешно пригладил ладонью жесткие, черные с проседью, волосы, и все широкоскулое, большеносое лицо его как-то разгладилось. — Вот что я вам хочу сказать, ребята… В подобных случаях или человек инстинктивно отбегает в сторону, или — и тоже инстинктивно! — кидается на помощь. Это, — как Даша охарактеризовала, — «в крови должно быть». Борис очень правильно сделал, что последний контейнер оставил Крытенко и Шубину… Я только что вернулся с их кранов. Всю ночь они разгружали оборудование. Очень прошу вас, запомните этот случай! Со всех сторон его запомните.
Когда мы пришли на краны, у Симочки было грязное, усталое и какое-то новое лицо. И Женька, — у нас был как раз пересменок, я принимала смену от него, — и Женька уже не ворчал критично.
Проработала я смену — в паре о Борисом Васильевичем — Баклановым механиком, пришла на катере в порт и побежала в больницу.
А в проходной мне уже был сюрприз — записка Баклана! Написала ему ответ, сбегала в магазин, купила апельсинов, передала их. Еще походила по улице, поискала глазами окно Баклана, но разве так найдешь?!
В дверях нашей квартиры наткнулась на Баклановых: они выходили от нас.
— Была?! — спросила меня Нина Ивановна.
— Была! Все в порядке. Купила ему апельсинов.
Мама как-то тревожно и радостно улыбалась, сама повела меня, как в детстве, в ванную мыться. А потом я свалилась на кровать и заснула точно убитая.
Как я, интересно, протерпела эти две недели, и сейчас не могу понять!..
Встречать Баклана из больницы Семен Борисович и Нина Ивановна заехали за нами с мамой на машине. И я почему-то никак не могу вспомнить, как мы ехали, как ждали Баклан»… Когда Борька вышел уже во всем своем в проходную больницы, я увидела, что он острижен под машинку, и заплакала. А он обнял меня и поцеловал… При всех.
Потом мы сидели за столом у Баклановых, тетя Паша подавала разные кушанья, все о чем-то разговаривали, смеялись, Нина Ивановна показывала какой-то эпизод из новой оперетты. Мы с Бакланом сидели рядышком, молчали и для вида ковыряли вилками в тарелках…
Не знаю, как это получилось, но мы остались в столовой одни. По-прежнему сидели за столом и держались за руки. У Баклана было окаменевшее лицо, и смотрел он прямо в стену… Мне стало так жалко его, что я встала и потянула его за руку. И он испуганно и счастливо глянул на меня, сделался совсем багровый и встал. Так мы и шли с ним по коридору в его комнату: я впереди, все держа его за руку, а он — за мной.
Утром проснулась оттого, что Баклан целовал меня и обнимал, и шептал ласково.
Потом слышала, как к дверям комнаты подходила тетя Паша, Семен Борисович, Нина Ивановна…
— Давай вставать, — шептал Баклан.
— Сейчас-сейчас! — испуганно отвечала я, боясь даже представить, как это я погляжу им в глаза.
Наконец Нина Ивановна как-то очень просто, обыденно, так, будто решительно ничего не произошло, сказала из-за дверей:
— Вставайте, ребята, чай пить: остынет, — и сразу пошла в столовую.
Я послушала еще ее спокойные, неторопливые шаги… Потом услышала, как тетя Паша тоже спокойно и неторопливо позвякивает посудой в кухне, а Семен Борисович басисто бурчит вполголоса:
— За той рекой, за тихой рощицей…
Поглядел, как ласково и радостно улыбнулся Баклан, перебирая в пальцах мои волосы, и поняла, что они уже приняли меня к себе, что я уже по-настоящему своя для них!
И Баклан тоже вздохнул легко, сказал так, точно знал уже, что со мной происходит:
— Я люблю тебя — это всем известно! — погладил ладошкой мою щеку, улыбнулся. — Мои родители, например, сбегали в загс в обеденный перерыв, а свадьбы у них вообще не было, и — ничего, живут себе!..
— Да-да!.. — радостно уже ответила я и отвернулась к стене. — Вставай ты первый, а потом я.
— Хорошо.
Я подождала, глядя в стену, пока он оденется, сказала:
— Иди мойся.
— Хорошо.
Причесалась, вышла осторожненько в коридор: тетя Паша все возилась на кухне, Семен Борисович и Нина Ивановна о чем-то спокойно разговаривали в столовой. О чем-то постороннем, я слышала, как Семен Борисович сказал:
— Но ведь испытать-то эту модель надо, как ты не понимаешь, Нина!..
— Да ведь опасно!..
— Но флятер-то надо убрать!..
Пошла в ванную: дверь в нее была приоткрыта, Баклан стоял и умывался после бритья. Увидел меня, заулыбался, спросил:
— Под душем не будешь мыться?
— Нет-нет, что ты?! — опять испугалась я.
— Зарядочку по утрам будем делать? — спросил он так, будто испокон веков я жила с ними и каждое утро было вот именно таким.
— Будем-будем…
— Ну, мойся, — и вышел в коридор, вытираясь большим махровым полотенцем. — Твои полотенца и простыни рядом с моими, на третьем крючке слева.
— Хорошо-хорошо… — я закрыла двери на защелку.
Потрогала зачем-то разные флакончики и баночки, которыми была уставлена полочка над раковиной, засмеялась от удовольствия, стала мыться…
— Слушай, я не перепутала, тебе сегодня не в утро? — спросила меня Нина Ивановна, когда я вошла в столовую; пояснила еще: — Ну, не разбудила тебя.
— В вечер, — ответила я, садясь за стол рядом с Бакланом; мне уже был приготовлен прибор и чашка такая же, как у Баклана, синяя с золотом, только поменьше размером… — Доброе утро! — спохватилась я.
— Доброе утро, доброе утро… — засмеялся Семен Борисович, вставая из-за стола. — Ну, до вечера, — и вышел поспешно.
Баклан помешивал ложкой, и она позвякивала о край чашки. Нина Ивановна молчала, приподняв плечи. Тетя Паша пила чай и тоже молчала. Мне показалось, что сейчас будет тяжелый и неприятный разговор!.. Но вот входная дверь хлопнула, Нина Ивановна помолчала еще секундочку, и плечи ее медленно ослабли… Ложка в руке Баклана перестала звенеть, тетя Паша ласково и негромко сказала мне:
— Пей чай, а то совсем остынет.
— Да брось, мама, все обойдется! — сказал Баклан и погладил руку Нины Ивановны.
Она вздохнула, кивнула ему, улыбнулась, сказала заботливо:
— Ты варенье положи, оно вкусное, теть-Пашиного производства.
— Спасибо-спасибо… — ответила я и теперь вспомнила про разговор об испытании новой модели, который слышала; хотела уже тоже успокоить Нину Ивановну, что все окончится благополучно, но почувствовала, что делать этого не следует, что это не принято в их семье и даже у Баклана вырвалось случайно…
Я то и дело теперь ловила себя на том, что и квартира Баклановых приятна мне, и обстановка, и спокойно-уверенный быт, хотя профессия Семена Борисовича будто незримо присутствовала во всем, и непоказная, точно сама собой разумеющаяся забота обо мне. И непрерывно открывала новое — и в их отношениях между собой, и в жизни вообще. Вот вроде того, как я угадала в то первое утро, что говорить о работе Семена Борисовича не надо, что в разговорах об этом хоть чуть-чуть, да будет оттенок ложности. А у нас с мамой было принято обязательно говорить все до конца. Мама еще усмехалась уверенно:
— Молчание, а тем более недосказанность, уже само по себе могут породить ложь. Говори всегда и все прямо в глаза!
Как-то вечером мы с Бакланом лежали в постели и читали, а Нина Ивановна все сидела за роялем и разучивала арию, десятки раз повторяла одно и то же. Я спросила Баклана:
— Вот так твердить одни и те же звуки надо для того, чтобы автоматизм появлялся при исполнении, да?..
Он кивнул, улыбнулся мне, сказал по-ночному, негромко:
— Но главное, конечно, чтобы сделать исполнение чуть-чуть лучше.
— Всего чуть-чуть, и — так мучаться?!
— У Брюллова был такой случай… Он преподавал в Академии художеств и как-то обходил мольберты учеников, чуть-чуть дотрагивался кистью то до одной картины, то до другой. И один из учеников сказал ему: «Вот вы чуть-чуть дотронулись кистью до моей картины, а она совсем по-другому зазвучала!» И Брюллов ответил ему: «Вот с этого «чуть-чуть» и начинается искусство!»
— Откуда ты это знаешь?
— Да читал где-то, — и улыбнулся.
— Как это получается: учились мы с тобой вместе, одинаково вроде учились, а знаешь ты больше, чем я. Хотя можно и много знать, а по отношению к людям быть утюгом!..
— Да… — и засмеялся, спросил: — Ты уверена, что дважды два всегда четыре?
— Еще бы?!
— Ну, а этот подъем двумя кранами, из-за которого я оказался в больнице? Не дважды два — пять?!
— Так ведь в больнице оказался!
— Но ведь сейчас все так работают! — И пояснил: — То есть ребята работают так, и все нормально.
— Да, поначалу это действительно выглядело как дважды два — пять, — согласилась я. — Моя прежняя жизнь вообще во многом основывалась на том, что все в ней — дважды два — четыре!..
— Я же не говорю, что это неправильно, — поспешно начал успокаивать меня Баклан. — Просто надо как-то шире смотреть на жизнь, что ли, уметь встать и на точку зрения другого человека… Вон там, — кивнул он на книжную полку, — есть книга о Свифте… Я специально заглавием ее поставил, можешь отсюда прочитать…
— «Путешествие в некоторые отдаленные страны мысли и чувства Джонатана Свифта, сначала исследователя, а потом воина в нескольких сражениях»…
Баклан помолчал, потом сказал мягко:
— Вот, наверно, надо уметь из повседневной текучки иногда выбираться в «отдаленные страны мысли и чувства», чтобы жизнь была по-настоящему полной…
Очень хорошими были воскресные обеды у Баклановых, только за ними и собирались все вместе.
Что это я: «у Баклановых»? У нас!.. И не «были», а есть!.. Тетя Паша обязательно готовит что-нибудь вкусное, а когда я однажды спросила:
— Зачем вы столько всего наготовили, тетя Паша, праздник, что ли?!
— Да любит она просто готовить! — ласково-насмешливо, как обычно, сказала Нина Ивановна.
Тетя Паша молча покосилась на Семена Борисовича и вздохнула, а я сразу же вспомнила, какая у него работа и что вообще этот воскресный обед может оказаться для него последним!.. И он будто понял меня, засмеялся:
— А разве выходной не стоит хорошего обеда?.. При условии, конечно, что ты нормально поработал на неделе.
И каждый раз за обедом возникал какой-нибудь интересный разговор. Раньше я обедала, чтобы только наесться. И хотя по воскресеньям мы с мамой обедали тоже вместе, но редко-редко наши разговоры выходили за рамки школы, спорта, каких-нибудь конкретных событий нашей жизни. Мама как-то не любила «разговоров вообще», как она их называла. Только я начинала «растекаться мыслию по древу», — тоже мамино выражение, — как она сразу же останавливала меня:
— Ты говори конкретно: обобщений ты еще не имеешь права делать!
— Да почему? — удивлялась я.
Мама спокойно, уверенно и обстоятельно, совсем как на уроке, разъясняла:
— Для того чтобы сделать правильный вывод, надо обобщить огромную сумму фактов! А откуда они у тебя могут быть при твоем возрасте?!
За столом у Баклановых никто никого не останавливал, каждый говорил, о чем хотел. Если вдруг у меня, у Баклана или тети Паши получалось глуповато, нас высмеивали. Безжалостно, но как-то необидно, что ли…
Однажды зашел разговор о том, что никак не выбраться на дачу, а она уже требует ремонта и вообще за ней надо следить. А до этого никогда и ни у кого из них никаких разговоров о даче не возникало. Будто ее и не было. И на этот раз про дачу вспомнила тетя Паша. Нина Ивановна вздохнула насмешливо:
— Где уж нам до дачи добраться: мы ведь как на финишной прямой живем!..
На финишной прямой спортсмен выкладывается до конца, так и мама живет, но я все-таки сказала:
— Но жизнь ведь не финишная прямая!..
— А что же?! — спросил Баклан.
— Нет, я согласен с Лешей, — заступился за меня Семен Борисович.
— Ну, что?! — подначила я Борьку, и все засмеялись.
— Финишная-то она финишная, но, к сожалению, не всегда ее удается сделать прямой, — сказал Семен Борисович и посмотрел на меня.
— А надо ли вообще ее выпрямлять? — Нина Ивановна смешно вытаращила глаза, сразу сделалась дура дурой; а я, глядя на нее, поняла, откуда у Баклана «Киса-Мурочка»: насмотрелся на маму.
— Конечно, по прямой дорожке, да еще по асфальту, да еще в такси! — быстро проговорил Баклан.
— Да если платишь не сам, а кто-то за тебя расплачивается, — в тон ему произнес Семен Борисович.
— А я уж ох как чувствую этот самый финиш!.. — грустно сказала тетя Паша.
— Возраст — понятие не календарное, это только для простоты люди условились считать его по годам, тетя Паша, — тотчас негромко проговорил Семен Борисович. — Надо силы так рассчитать, чтобы не свалиться раньше, не свалиться до того, пока не коснешься грудью ленточки, — и поглядел на Баклана и меня.
Мама живет точно так же, не жалеет для работы ни себя, ни даже меня. Но почему мама ни разу не заговорила об этом вот так просто, «своими словами»?!
— Знаешь, как это называется? — Баклан сердито смотрит на меня.
— И знать не хочу!
— Повышенной самозащищенностью. И она мне противна! Это в далекие времена, когда жизнь человека была откровенной и постоянной борьбой за существование, ему приходилось всего опасаться: то тигр на него нападет, то змея ужалит. Постоянная и повышенная самозащищенность у него была из-за этого, понимаешь?..
А ведь поводом для этих слов Баклана и для всего дальнейшего нашего разговора послужил совершенно пустячный случай: мы посмотрели «Три толстяка» Олеши. А когда пришли домой, Баклан взял с полки его же книгу «Ни дня без строчки», раскрыл ее, прочитал:
— «Кто этот однорукий чудак, который сидит на лавке под деревенским навесом и ждет, когда ему дадут пообедать две сварливые бабы: жена и дочь? Это Сервантес». А вот еще про то, как Пушкин закладывает ростовщику шаль… Могила Моцарта неизвестна, он был похоронен в могиле для нищих. И много еще Олеша перечисляет имен. И спрашивает: «Странно, гений тотчас же вступает в разлад с имущественной стороной жизни. Почему? По всей вероятности, одержимость ни на секунду не отпускает ни души, ни ума художника — у него нет свободных, так сказать, фибр души, которые он поставил бы на службу житейскому». — Баклан положил книжку на полку, стал закуривать…
Я подошла, взяла эту книжку, раскрыла тоже: не то записки, не то дневник, вообще отдельные отрывки без всякой связи друг с другом… Аккуратно поставила ее обратно, сказала:
— Да просто чудаки…
— Просто? — он внимательно смотрел на меня. — Чудаки?
— А конечно: ведь жизнь свою проще устроить, чем книги писать!
Баклан молчал и все смотрел на меня так, будто этот разговор имеет какое-то особенное значение и будто даже он не сейчас между нами начался, а раньше. Чуть-чуть усмехнулся: и терпеливо, и свысока, точно ребенку. Меня сразу взорвало, как со мной бывает. И понимаю я в этих случаях, что мне надо сдержаться, что и глупостей я могу наделать, а все равно мне уже не остановиться. И я быстро сказала:
— Это, знаешь ли, голые идеалисты придумали, что с милым, дескать, рай и в шалаше! Человек достоин нормальной жизни: еды, одежды, жилья. Мы, знаешь, реалисты… — и даже покраснела, потому что он все продолжал так же обидно улыбаться. — Если человек может написать такие книги, как Пушкин написал, и не умеет устроить своей личной жизни — грош ему цена!
— То есть Пушкину?.. Ведь у него все и произошло из-за личной жизни, как тебе известно, и дуэль, и смерть.
— Человек, который умеет написать такие книги, какие Пушкин написал, должен уметь, если потребуется, и оттолкнуть нахала локтем, и в нос кулаком дать, и схитрить, обмануть дурака!
— С волками жить — по-волчьи выть?
— А как же, если его буквально волки окружали?
Вот тогда Баклан и сказал:
— Знаешь, как это называется?
И про повышенную самозащищенность…
Ну, ладно, допустим, я в некоторых словах ошиблась, да в нашем ведь разговоре не они были и главными. Главное — как они были сказаны. И Бакланом, и мною.
Выходит, главнее не «что», а «как»?!
Ну, это потом… А вот почему Баклан вообще завел этот разговор о незащищенности и повышенной самозащищенности?.. Он ни в чем не обвинял меня, но почему же тогда мне все равно стало обидно? Будто он в чем-то подозревает меня, хотя, конечно, культурный человек, и намеком не дал понять, что подозревает…
«А подозрение все-таки обижает человека, Лешенька», — Баклан и тут был прав?!
Ну, хорошо, давайте соберемся с силами, попробуем вспомнить по порядку, попробуем понять, что привело нас к этому разговору. Даже не к разговору, а к спору, хотя внешне это и было не похоже на спор. Почему же мне тогда кажется, что к спору?..
И все-таки мы с Бакланом о чем-то спорили, хоть мне и трудно определить это словами.
О чем был тот разговор между Ниной Ивановной и Семеном Борисовичем, который я случайно подслушала, перевешивая картины?..
— Согласись, что странно все-таки у молоденькой девушки, у новобрачной и — такая взрослая заботливость по дому, по хозяйству, — говорила Нина Ивановна.
— Наоборот, это же естественно, — ласково и негромко отвечал ей Семен Борисович. — Человек вышел замуж, он счастлив…
— И — вьет гнездо, да?! — подсказывала Нина Ивановна.
— Ну, а если даже и так, что здесь плохого? — спрашивал он.
— Так-то оно так, — задумчиво отвечала Нина Ивановна. — Вот сейчас она перевешивает картины: допустим, они будут действительно лучше смотреться. Хотя я слегка и сомневаюсь в этом… Но зачем каждое утро обсуждать с тетей Пашей, что она должна сегодня купить на обед? Да еще с бумагой и карандашом, подсчетами?.. Слава богу, тетя Паша не первый год ведет у нас хозяйство, не девочка, и всегда все было в порядке.
— Просто дисциплинированный человек, привыкла к плановому хозяйству… Хотя, правда, старуху это и обижает.
— А Леша даже не чувствует, не замечает этого. Толстокожесть это, что ли?..
— Ну-ну, Нинка, тебе надо просто потесниться, Борька вырос, а тебе — неохота, ты привыкла к своему единовластному положению в доме.
— Да нет, Семен, я не об этом: ты же знаешь, как я всегда любила хозяйство!..
— Да уж, пока тети Паши у нас не было, я хуже, чем в общежитии, жил!
— Ну и ты, знаешь!
— Но вот зачем она, спрашивается, Борькиных солдатиков выкинула, ума не приложу?!
— Может, боялась, что он снова играть в них будет? А ведь это недостойно супруга и взрослого человека! И вообще: если не по-моему, значит — заведомо неправильно!
— А может, Нина, это присуще молодому человеку? Помнишь, мы с тобой какие ерши были?! Тебе слова поперек нельзя было сказать!
— А тебе?!
— Да, пожалуй, и мне.
— То-то!
Они замолчали, а я увидела, что так на весу и держу тяжелую картину. Выходит — подслушиваю?! Тотчас повесила ее, изо всех сил стала бить молотком по крюку. А когда остановилась, снова услышала, как Нина Ивановна говорила:
— А не есть ли все это — еще одна из разновидностей мещанства?..
У меня чуть молоток из рук не выпал: уж в чем, в чем, а в этом меня не обвинишь!
— Оно многолико, это верно, — тоже задумчиво проговорил Семен Борисович и заторопился: — Понимаешь, Нина, бывает у меня почему-то ощущение, что она ухватилась за то новое, что появилось в ее жизни! Ухватилась и — подминает под себя, да-да! Я не о вещах, деньгах, квартире или там автомобиле говорю…
— Помнишь того безрукого солдатика?! — как-то очень жалобно спросила Нина Ивановна. — Борька так любил его!..
— Вот я об этом же говорю, — тоже вздохнул Семен Борисович. — А что, если она выкидывала не солдатиков?!
Не солдатиков, это правильно… И с тетей Пашей планировала покупки, картины перевешивала, мебель переставляла — все это, чтобы навести настоящий порядок в доме Баклановых: уж очень противны мне художественные беспорядки, этакая артистическая безответственность и всяческие вольности: «Я, дескать, гений, мне все позволено!..»
Ну, Леша, в открытом виде всего этого и не было в доме Баклановых! Это мне только казалось, что подобное может у них быть… И Нина Ивановна никогда гения из себя не корчила, и Семен Борисович тем более… Только подсмеивались друг над другом, когда уставали, когда было трудно. Работали ежедневно, упорно, как и полагается человеку работать. Тогда что же и почему вызывало у меня почти инстинктивную неприязнь, желание тотчас вмешаться, изменить по-своему?..
Свадьба была у Баклановых, всего гостей собралось сорок два человека. Подарков надарили!.. А платье мне сшила сама Нина Ивановна. Она, оказывается, отлично шьет, и белое платье, и фата получились чудесными!..
А до этого еще свидетелями у нас с Бакланом в загсе были Петр Сидорович и Даша, и ребята пришли в загс с цветами, и все было так торжественно, красиво!.. Мама крепилась-крепилась, а потом все-таки не вытерпела и заплакала. Нина Ивановна и Семен Борисович стали ласково успокаивать ее, а она ответила, что это от счастья, что ей трудно расставаться со мной и что у нее самой так и не было свадьбы! Тут и Нина Ивановна всхлипнула и тоже сказала, что они с Семеном Борисовичем зарегистрировались в обеденный перерыв. И Петр Сидорович вспомнил, что его регистрация тоже прошла без всякой торжественности, и общий вывод всех присутствующих был, что теперь, слава богу, все по-другому, по-настоящему!
А еще до свадьбы мама как-то вечером сказала у Баклановых:
— Ну, а свадебное платье мы закажем в специальном ателье для новобрачных!.. — Поглядела на Нину Ивановну, Семена Борисовича, улыбнулась: — Может, и Борису для такого случая сшить новый костюм?
— Сшить? — спросил его, улыбаясь, Семен Борисович.
— Не надо, а?.. — жалобно выговорил Баклан и покраснел густо.
— А у меня просьба к Леше, — и каким-то извиняющимся тоном Нина Ивановна стала объяснять маме: — Я очень люблю шить, Надежда Владимировна. Ну, вот как теть-Паш любит готовить, что ли… Курсов я, правда, никаких не кончала, в крови это у меня, наверно, а только все, что можно, я шью и себе, и теть-Паше сама. Да и Борьку маленького обшивала…
— Ну — здесь случай особый! — торжественно и по-школьному строго проговорила мама.
— Нет, вы посмотрите, посмотрите! — упрашивала Нина Ивановна, встала, прошлась перед нами, демонстрируя платье. — Разве плохо сшила?!
— Дуреха ты, Нинка, — ласково проговорил Семен Борисович и уже серьезно объяснил маме: — Она еще глупее меня, честное слово!..
Мама, наверное, так и не согласилась бы, если бы Нина Ивановна не сказала, что ведь у нее никакого свадебного платья не было и ей будет так приятно сшить своими руками свадебное платье! Тогда и мама кивнула грустно, только чуть улыбнулась:
— А я вот почти не умею шить. И не люблю!
— На ваших плечах — вся школа! — поспешно объяснила Нина Ивановна. — Тут уж шитьем не побалуешься.
— Просто у меня нет своего «хобби», — как-то задумчиво проговорила мама и чуть растерянно спросила: — Или школа берет меня всю, ни на что больше не оставляет?!
— А и со мной так же, — просто согласился Семен Борисович.
— Выходит — я самая счастливая? Люблю готовить и — всю жизнь у плиты, — и тетя Паша сама же засмеялась первая.
Я все время побаивалась, не заговорит ли мама о вещах: дома она подробно перечисляла мне, что я обязательно должна взять к Баклановым. Но она только поглядывала на меня, будто приглашала, чтобы я первой сказала о вещах, но я не сказала и она тоже. Неужели это у мамы был отзвук старомодного приданого?! Нет, вряд ли…
И вот что еще мне было как-то немножко непонятно на свадьбе: наших с мамой гостей, лично наших, которых не знал бы никто, на свадьбе не оказалось. Пришли и Григорий Фомич с Екатериной Викторовной, Павел Павлович и Петр Сидорович с женами, и Галина Тимофеевна, и все ребята, даже Митяй. Но все это были люди портовские, которых знал и Баклан, а не только мы с мамой. А почему мама не пригласила никого из учителей?
Когда мы с Бакланом думали, не пригласить ли учителей, Борька сказал:
— Знаешь, давай не будем загадывать: кого Надежда Владимировна пригласит, тот и будет, хорошо?!
— Хорошо.
А я так и не решилась спросить маму, почему она не пригласила.
А со стороны Баклановых были и дедушки с бабушками, и летчики с инженерами, и почти весь театр музыкальной комедии.
Я была в этот день как во сне, все кружилось в веселом и праздничном хороводе, так и осталось это у меня в памяти, как яркая сказка!..
Или уж обидчивая и самолюбивая я, только резким диссонансом со всем этим счастьем мне запомнился один коротенький разговор. Во время танцев ко мне подошли Даша с Венкой, он сильно подвыпил и с подкупающей прямотой спросил меня:
— Скажи честно, Леша: вышла бы ты замуж за Баклана, если бы и мать у него не была артисткой, и отец — не летчиком, и квартиры бы у них такой не было, и машины, и дачи?!
Я хотела ответить ему как и надо, но заметила внимательный Дашин взгляд. И сказала просто:
— Да при чем здесь все это?..
— Видишь? — торжествовала Даша.
Но Венка только засмеялся недоверчиво…
Как странно, оказывается, могут выглядеть твои же собственные поступки, если посмотреть на них глазами другого человека!..
И — еще одно… Венка, конечно, и так мне не поверил, просто уж такой он человек. Но насколько бы хуже все выглядело, если бы я не сказала ему вот так просто, а ответила бы «как и надо»!..
И все было хорошо после свадьбы, мне было легко, я постоянно чувствовала ласковую заботливость…
Мне очень нравились покой и уют моей новой квартиры, я часто ловила себя на том, что вот просто так хожу по комнатам, останавливаюсь, зачем-то глажу ладошкой вещи, иду дальше… Или сажусь на стул в какой-нибудь из комнат, когда никого нет, сижу, смотрю… Тетя Паша, — она ведь больше других бывала дома, — заметила это, улыбнулась ласково:
— Привыкаешь?.. Хорошо у нас?.. — И вздохнула. — Ну, да все это — для отдыха после работы. А для меня, к примеру, все это, — она обвела руками вокруг, — тоже рабочее место. — Помолчала, все-таки решилась, спросила мягко: — Это у тебя, Леша, потому, что вы с мамой жили в одной комнате, в коммунальной квартире?..
Я обиделась, спросила резко:
— Что — это?!
— Ну-ну, ладно-ладно, не буду!..
Тетя Паша будто увидела во мне самой то, что я критиковала у других, над чем даже презрительно смеялась!.. Или уж «самый подвижный из видов» я, как иногда называет меня Баклан, или справедливо, что меня и до сих пор кое кто называет «зажигалкой», только мне обязательно действием, — именно действием! — захотелось ответить на слова тети Паши. И результат — утренние планерки с тетей Пашей, подсчеты с карандашом истраченных ею сумм. Тетя Паша обижалась и терпела, Баклановы удивленно и чуточку растерянно молчали, ну, а я — действовала вовсю!.. Баклан все-таки сказал мне наконец:
— Бросила бы ты эту возню с тетей Пашей, а?!
— Что ты?! Да мы за неделю почти на тридцать процентов меньше денег истратили, чем обычно!
— Ну и что?
— Как это — и что?!
Он прищурился и сразу отодвинулся далеко-далеко от меня.
— Самоутверждаешься в новом качестве, что ли?..
— Что-что?! Ты, знаешь, давай без зауми! Хочешь ударить — бей: не бойся, и не такое выдержу!..
— Да разве тетя Паша, ее вклад в нашу общую жизнь — стоят каких-то тридцати процентов? Да разве это можно измерить деньгами?! — И улыбнулся, обнял меня. — Что это за лексикон для молодой: «бей», «выдержу», «ты, знаешь, давай»?!.
— А я не привыкла вилять и скрытничать, приспосабливаться: какая есть, такую и берите!
— Рублю сплеча?
— Если надо — и сплеча!
— А может, не надо? Жизнь ведь — не сабельный бой, в ней надо успеть и подумать, прежде чем ударить, а?.. — и засмеялся.
Беспокоили меня не тридцать процентов: деньги у Баклановых вообще лежали открыто в кухонном ящике тети Паши, и Нина Ивановна с Семеном Борисовичем частенько не знали, сколько их там! Пугало меня то, что я чувствовала себя «на порядок ниже» Баклановых, если говорить языком математики.
«Самоутверждаешься в новом качестве?..» Зарекомендовать себя действием, всем доказать, какая, дескать, я хорошая, занять свое место в моей новой семье, стать вровень с остальными ее членами? Пожалуйста! И — я хватаюсь за первое попавшееся, за то, что ближе мне, знакомо с детства: покупка продуктов на обед. Ну, допустим, сэкономили мы тридцать процентов. Но «как» это было мною сделано: обидела старуху, нарушила привычный строй жизни семьи, создала в ней какую-то напряженность! Зачем, спрашивается?.. Ах, Леша, Леша!.. И кончилось все это как позорно для меня!..
Как-то вечером Семен Борисович позвал меня к себе в комнату, сказал так это бодренько:
— Знаешь, я тут за последнее испытание получил премиальные, — и протянул мне пачку денег в банковской упаковке.
— Ого, — сказала я, — целая тысяча: поздравляю! — и втайне успела подумать, что мои действия возымели результат.
— Так вот! — уже серьезно договорил он. — Возьми эти деньги и докладывай из них в конце каждой недели ту разницу, которую, как тебе кажется, ты сумела бы сэкономить на хозяйственных расходах.
— Подождите, подождите!..
— А тетю Пашу уж не обижай своими расчетами, очень тебя прошу!.. — Договорил жалобно, просительно: — Ведь на ее руках, считай, Борька вырос… Она вообще нам с Ниной как мать, что ли…
Получила интеллигентную пощечину и — ничего, еще сказала по глупости:
— Хорошо… — точно облизнулась, дурочка!
И сейчас уши горят, как вспомню про это: умеют Баклановы сделать человека, надо отдать им должное!..
«Самоутверждаешься…» А не есть ли и эта попытка поскорее и понадежнее самоутвердиться — одно из проявлений повышенной самозащищенности?!
«Умеют Баклановы сделать человека…» И глагол какой-то странный у меня: «сделать»! Но ведь Семен Борисович совсем не хотел меня «делать»: в их семье совсем нет этой мелкой мстительности, язвительности, унижающей насмешки! Нет ее и у мамы.
Это жизнь ее заставила в чем-то постоянно ограничивать себя: иначе она и меня бы не вырастила, институт не окончила бы, не выросла бы до директора школы, все это понятно. С другой стороны — моего отца убили на войне, а мама по-настоящему его любила; вон как она иногда доставала платочек, который он ей подарил, уходя на фронт, гладила его, как живого, даже плакала.
Но чем можно объяснить историю ее взаимоотношений с Ильей Николаевичем, которая тянется годами?! «У меня ведь Лена», — сказала тогда мама приятелю Ильи Николаевича, а он совершенно справедливо изумился: «Ну и что же?!» Действительно, трудно это объяснить, ведь Илья Николаевич любит маму, а она… И — почему, интересно, обо всем этом я не могу откровенно поговорить с мамой? Есть у мамы какие-то свои «табу».
«Умеют Баклановы сделать человека», — ах, Леша, Леша, сколько же завистливой мелочности, упрощенного до грубости отношения к жизни в этих твоих словах!.. «Каждый понимает происходящее в меру собственного отношения к жизни», — как-то сказал Баклан. Берегись, Леша, если, по-твоему, люди не живут, а «делают»!
Ну, а теперь все-таки надо вернуться к этой истории с солдатиками Баклана. Почему мне так неприятно об этом вспоминать, почему я оставляю это на конец, никак не могу собраться с силами?..
Да очень просто, Лешенька ты моя драгоценная: неправа ты была, вот поэтому тебе никак и не подойти к этому случаю. Неужели только поэтому, ведь я всегда была уверена в собственной стойкости до безжалостности к себе, даже гордилась втихомолку этим своим качеством!.. И все-таки поэтому, а также и потому, что я в данном случае поступила «назло кондуктору». Тому самому, из трамвая, которому и дела до тебя нет, если ты заплатил за проезд, едешь, не нарушая правил. И он уже давным-давно забыл, что сделал тебе замечание, напомнил о необходимости платить за проезд. У него пассажиров — целый вагон, это его работа — делать замечания, если нарушают правила, а ты все кипятишься втихомолку, не в силах справиться с собственным гонором!
После случая с премиальными Семена Борисовича моя кипучая деятельность по хозяйству помаленьку улеглась. Я даже сумела сломить свой гонор, в воскресенье за общим обедом сказала:
— Спасибо, Семен Борисович, не потребовались, — и протянула ему деньги через стол.
— Ну что ж… — просто сказал он и кинул пачку на рояль.
— А некоторые картины ты правильно перевесила, — великодушно успокоила меня Нина Ивановна.
— Может, не будем возвращаться к этому вопросу?.. — попросил родителей Баклан и под столом потихоньку взял мою руку.
— Я всегда знала, что ты умная девочка! — с благодарностью сказала мне тетя Паша и даже чуть не прослезилась.
Пустяк? Пустяк. А не остановись я вовремя, к чему бы это могло привести в нашей семейной жизни? И не с таких ли вот пустяков начинаются иногда разлады, которые вообще заканчиваются разводами?..
И все-таки причиной для этого позорного случая с солдатиками явились опять-таки разговоры за столом во время этих самых общих обедов. Сначала как-то был разговор о постимпрессионизме, а я вынуждена была молчать, не знала, что это такое. И, как вы понимаете, меня это обидело. Потом о первом исполнителе роли Хлестакова и лучших исполнителях этой роли вообще. А Нина Ивановна еще и успокаивала меня, сказала «на публику» этакую общую фразу:
— Ну, разумеется, я знаю все эти детали, потому что сама работаю в театре.
Опять-таки привычка «держаться с достоинством», природная обидчивость и вера в правильность волевого нажима меня подвели.
Некоторое «хамство в душе», похожее на отношение к кондуктору после его справедливого замечания, я все-таки не могла в себе побороть. И когда мы с Бакланом пришли в нашу комнату, я полезла зачем-то в шкаф, увидела солдатиков… Секунду глядела на них, расставленных аккуратно, с любовью, как в детстве, и — даже затрепетало у меня в груди: рассчитано-неспешным, мстительным и грубым движением сгребла их с полки в подол, отнесла и высыпала в мусоропровод. И когда сгребала их, несла в подоле, сыпала в мусоропровод, помнила, как на меня поглядел Баклан и — ничего не сказал; помнила его слова: «Понимаешь, Лена, я ведь с ними вырос!..» Еще успела удивиться, почему у меня самой не осталось любимых игрушек с детства, а у меня ведь их было много… Даже и о том помнила, как Баклан давным-давно, в школе сказал мне: «Какая же ты жестокая!..» И — все равно не могла с собой справиться, била по самому больному, била лежачего!.. И кого? Баклана!..
Ну, ладно, плакать-то все-таки надо перестать, лучше на будущее выводы сделать настоящие… Как это Семен Борисович сказал?..
— А знаешь, Леша, ведь бывает испытание не только трудностями, а и счастьем.
Почему же у нас с мамой ни разу не возникло разговора о незащищенности человека, о повышенной самозащищенности других людей?.. То есть, с одной стороны, мама говорила, что недосказанность порождает ложь, что надо говорить все и до конца. А с другой — мы с мамой никогда не говорили о деньгах, не похоже ли это на ханжество?..
Мама меня, девчонку, послала в ледоход спасать мальчишку: и я ведь могла утонуть. И в то же время — не надо «растекаться мыслию по древу…»
Сама работала грузчицей в порту, пошла учиться в институт, закончила его, отказываясь от помощи родителей моего отца. И одновременно — никак не решится выйти замуж за человека, которого любит, который любит ее…
Но ведь не надо «растекаться мыслию по древу» — не есть ли в этом повышенная самозащищенность? «Обобщений ты не имеешь права делать!» Ведь еще неизвестно, во что это может вылиться, если начать «растекаться мыслию по древу»…
Да и чего я вообще, дура, так задумалась об этих защищенностях-незащищенностях?.. И солдатики — это, конечно, мелочь, и не их я выкидывала, прав Семен Борисович.
Но если не их, значит — уже не мелочь!.. А то, что Баклан оказался в больнице, — до сих пор волосы у него еще не отросли и виден шрам на затылке! — и это — мелочь?! Да так ведь вообще все, что угодно, можно свести к мелочи, пытаясь самооправдаться, то есть защищаясь.
Появилась у меня, кажется, привычка по-настоящему задумываться о жизни, о людях, о своих делах. Будто я сделалась богаче и одновременно щедрее к людям, к жизни!
А врачиха, смешная, надулась от значительности:
— Сейчас, мамаша, еще нельзя сказать, мальчик или девочка, — и прищурилась совсем по-маминому. — Или вам мало того, что просто — ребенок?!
А я, дура, действительно нашла, о чем спрашивать!..
«Мамаша…» Это я-то — мамаша!..
А что особенного, Леша: совершеннолетняя, замужняя, со специальностью!
Леша?.. Ну, теперь уж это имечко с корнем вырвать надо: Леша — и мамаша! Леша Ивановна, что ли?!
А Баклан спит сейчас, совсем как маленький: ишь, уткнулся носом мне в щеку, посапывает сладко, покойно… Родной ты мой, родной! А ведь и по отношению к Баклану я бывала почти как мать. Редко, но бывала. Ничего, и ребенка выращу!..
Не выращу, а вырастим! И не Баклан, а Борис!..
И ведь что еще странно, или уж мы, женщины, вообще так устроены? Когда у меня этот разговор с врачихой был? Да уже три недели прошло. А торжественный вечер, посвященный закрытию навигации, сегодня, мы с Бакланом только что с него вернулись… И я так ждала закрытия навигации, столько сил ей отдала, и вот она закончилась, и премию я получила, и благодарность в приказе: мне бы думать об этом да радоваться, а я — все о ребенке!..
А вообще навигация чем-то похожа на экзамены: так ждешь их, так боишься и волнуешься, а когда сдашь, даже немного удивляешься: и чего, дескать, нервничал, заснуть не мог?! Или: не так страшен черт, как его малюют?.. А кто-то сказал: «Не так страшен черт, как его малютки».
Да возраст — понятие не календарное. И само время — понятие не календарное: сейчас конец октября, всего четыре месяца мы проработали в порту, а в школе, кажется, учились давным-давно, столько всего за эти четыре месяца было в нашей жизни! И событий, видимых всем, и внутренних изменений в нас самих, которые, как показывает мой скромный опыт, бывают иногда не менее важными, чем внешние, видимые всем.
«Я немножко пофилософствую, а?..» — давным-давно, еще в школе, как-то спросил Баклан, то есть Борис. «Нельзя жить, не думая»), — ответил тогда ему Павел Павлович. Герцен назвал свою книгу «Былое и думы»…
Да что это я, будто оправдываюсь!
Как здорово сегодня все было в клубе! И вот ведь что еще интересно: некоторых, кто в порту уже и не работает, отмечали больше, чем кое-кого из тех, кто не ушел, доработал до конца навигации. Как хорошо сказал об этом Петр Сидорович:
— Знаете, бывают такие странные случаи: человек десятки лет проработал на одном месте, его торжественно проводили на пенсию и — почти сразу забыли. И это случилось не потому, что плохи те, кто остался работать, а потому, что вспоминать об ушедшем на пенсию почти нечего: не сумел он оставить в памяти людей ничего значительного. И тогда отговариваются обычно: «Ах, этот… Как же, как же, помню-помню, ничего был человек, ничего!..» В других случаях отдача — и видимая, и невидимая — бывает так значительна, что человека, и недолго проработавшего вместе с тобой, ты запоминаешь навсегда!
Хоть он и не назвал фамилий, но я-то сразу поняла, что Петр Сидорович говорит о Баклане!
А потом слово взял Павел Павлович. Всегда такой подтянутый, собранный, тут он неожиданно так заволновался, что не мог справиться со своим лицом: и щека у него дергалась, и рот кривился. Сказал торжественно:
— В первую очередь мы хотим поблагодарить весь школьный коллектив, учителей во главе с директором школы Надеждой Владимировной за то, что наш порт получил таких хороших работников! — И перечислил фамилии, меня по старой памяти назвал Бабушкиной, а не Баклановой. — А во-вторых, и самих ребят!.. Уже не ребят, а — крановщиков!.. — Назвал опять фамилии, замолчал на секунду, договорил как-то мечтательно, совсем как Даша: — Знаете, ученого, вероятно, на склоне лет радуют его труды, достижения, ученики. А нас, практических работников, кроме общих достижений в работе, больше всего радуют люди, которые пришли тебе на смену, в руки которых ты и передаешь сделанное тобой! — Опять не справился, по щеке прошла судорога, договорил глуховато: — Ведь и смерти нет, если дело твое переходит в надежные руки, продолжает жить и расцветать в них!..
Странно говорил Гусаров, я будто впервые по-настоящему рассмотрела его… Всегда медлительный и важный, он обычно с достоинством надувал выпуклые щеки, складывал руки на большом животе, так сказать — раздумчиво пошевеливал толстыми пальцами. А тут я заметила, что он сильно похудел. Ну, конечно, прошедшая навигация, план у порта большой, забот у Гусарова хватало, похудеешь… А во-вторых, он будто снял с себя обычную важность, уже не надувался, не выгибал по-Фединому грудь, говорил просто, медленно, устало и чуть растерянно, что ли… В общем, все мы сразу поняли, что Гусаров — уже старик. Мы знали, что через год — ему шестьдесят, что он, возможно, уйдет на пенсию, но сам он никогда об этом не говорил. И за всегдашним его важным достоинством старческой усталости не чувствовалось. Хотя, правду сказать, теперь, став секретарем комсомольской организации порта, я уже по самой своей должности многое знала о Гусарове: иногда его медлительная усталость довольно-таки сильно мешала делам. И умом понимала, что от его ухода на пенсию порт особенно не пострадает, а все-таки мне было жалко его. Смотрела на него из президиума и все-таки не вытерпела, наклонилась к Петру Сидоровичу, шепнула:
— Как это он сразу состарился, а?!
Петр Сидорович посмотрел внимательно на меня маленькими серыми глазами, потом задрал брови, чуть улыбнулся:
— Это для тебя — сразу.
Он теперь часто так отвечал мне, будто дополнительно подталкивал: «Подумай, дескать, дальше сама». И я, глядя на Гусарова, стала вспоминать, каким он был во время навигации. Оказалось: и раньше в нем чувствовалась медлительная, старческая усталость, да я просто не понимала, что это такое.
Все продолжая думать о Гусарове, я впервые так остро поняла, что же значит в жизни речников этот момент — закрытие навигации!.. И раньше я знала этот праздник, знакомый всем, кто живет в портовском доме, почти безразличный для многих моих одноклассников, никак не связанных с портом. Но даже и для меня он был не совсем моим. А теперь я увидела каждый причал порта, и почти с каждым было связано что-то особенное, иногда радостное, чаще тревожное и трудное, что было за навигацию. Похоже на отношение к людям, с которыми раньше был только знаком, а теперь — дружишь, они стали по-родному близкими, дорогими тебе. А ведь Гусаров — в три с лишком раза старше меня; всю свою жизнь проработал в порту, начал с простого механизатора!.. И я поняла слова Петра Сидоровича: «Это для тебя — сразу». И по-новому, с острой жалостью стала глядеть, как Гусаров машинально, не замечая сам и продолжая говорить, гладит и гладит ладонями края трибуны, будто прощается и с портом, и со всеми нами…
Потом выступала я… И в зале было тихо, и я видела лица, и глаза, и говорила себе…
И еще — все время чувствовала Баклана, хоть даже почти не могла разглядеть его в задних рядах…
И еще… не злилась я и не метала молнии с громом, когда говорила о Феде Махове, Любочке, Венке и кое о ком другом. Посмеялась над их трудовым «усердием», вспомнила и про Федину грудь, «как у петуха коленка». Подождала, пока в зале утихнет смех, сказала о благотворном влиянии труда на психику критичных и самокритичных лентяев. Смех в зале, надо сказать, был дружным.
А вот с Венкиным случаем смеха не получилось: очень уж мне было жалко Дашу!..
Потом я попыталась рассказать, как много значили эти месяцы в жизни всех нас, впервые пришедших в порт. Не помню толком, что именно говорила, но чувствовала радостную уверенность…
Да, вот это, пожалуй, самое главное, что мы вынесли из своей первой рабочей навигации: уже по-взрослому умная и прочная, радостная уверенность.
Она появляется после того, как ты уже попробовал что-то сделать… Попробовал сам самостоятельно подумать о чем-то, пусть даже тебе помогли другие додумать до конца… И тогда у тебя появляется, — вначале еще робкая, а после и более смелая, — уверенность, что и ты сам уже что-то можешь в жизни, уже что-то умеешь.
И вторая причина этой уверенности, ощущения радости — участие на равных в жизни и работе других людей, в данном случае — всего коллектива порта! Участие на равных: я ведь имею в виду не должности и звания, а отношение к труду, заинтересованность в общем деле.
Все события, которые были за это время, внешне легко могут быть разделены на личные, касающиеся только меня, и общие, производственные, как принято называть, но внутренне они как-то не хотят делиться, разграничиваться…
Даже такой сугубо личный вопрос, как учеба Баклана, оказался не только нашим семейным делом…
По предложению Баклана мы решили приспособить краны «Старый Бурлак» для работы с двухканатным грейфером, для раскрытия его на весу, что уменьшило рабочий цикл почти на тридцать процентов… До этого грейфер был одноканатным, раскрыть его можно было, только предварительно опустив на землю. Вопрос чисто производственный, но он самым непосредственным образом повлиял — на меня в первую очередь, потому что к тому времени я уже оставалась в позорном меньшинстве, — повлиял на то, что Баклан ушел в институт.
А как я рада за маму, наконец-то она стала по-настоящему счастлива: так и чувствуется, что жизнь ее стала полнее, прямо-таки на глазах сполз с мамы ограничивавший ее панцирь!
Как-то я позвонила маме.
Она сразу же сняла трубку, как обычно, ждала моего звонка.
Но сказала каким-то новым голосом, бодро-веселым и взволнованным:
— Ну, наконец-то!.. — Помолчала, передохнула, засмеялась: — Вот Илья Николаевич с тобой хочет поговорить.
— Он приехал?.. — обрадовалась я.
— Он приехал и поздравляет тебя, Леша! — сказал Илья Николаевич и тоже засмеялся. — Свадебный подарок за мной!
— Спасибо! А вы… надолго приехали?
— На целый месяц, Лешка ты моя!..
— Ну… и хорошо!
Мы оба еще как-то неловко помолчали, потом он уже поспешно сказал:
— Ну, до завтра!
— До завтра!
И повесил трубку. Повесила и я… Вот бы хорошо, если бы все у них с мамой наконец наладилось!.. И по мне она не будет так скучать!..
Приехал Баклан с ночной смены, — он заменял Федю, — разбудил меня, сели мы втроем завтракать. Или слышала тетя Паша мой разговор по телефону с мамой, с Ильей Николаевичем, только поглядывала на меня весьма и весьма выжидательно. А я почему-то боялась сказать Баклану о приезде Ильи Николаевича. И по голосу мамы, и по его голосу я уже понимала, что сейчас, когда я — замужем, живу отдельно, своей семьей, главное и формальное препятствие: «У меня ведь Лена», — устранилось.
Формальное?.. Да, именно формальное, как ни парадоксально.
И по их счастливым голосам я уже понимала, что все у мамы может решиться. А ведь это ханжество, Лена, в чистом виде ханжество: дочь, видите ли, только что вышла замуж, и как, дескать, будет выглядеть со стороны, что ее мать почти тут же — тоже выходит замуж!.. А ведь именно поэтому мне было никак не сказать Баклану о приезде Ильи Николаевича.
— Ну, сейчас высплюсь, — Баклан устало потянулся, улыбнулся мне, стал закуривать, — и — по новой!
Я обрадовалась: сейчас он ляжет спать, ведь нам с ним сегодня в вечер, в свою смену, а я пока сбегаю одна к маме! Но все-таки удержалась, слава богу, хоть не стала уговаривать его ложиться поскорее, а просто молчала. Тетя Паша вздохнула, все приглядывалась ко мне, проговорила негромко:
— Илья Николаевич вчера приехал.
— Ну?! — обрадовался Баклан. — А когда свадьба?
Господи, Борька, до чего же я тебя люблю!..
— Ну, что?! — торжествующе спросила меня тетя Паша, будто знала, что со мной происходит.
— Ну, сразу уж и свадьба… — начала я.
— А — как же? — удивился Баклан. — Хватит Надежде Владимировне тянуть себя за нервы, хватит!
Тетя Паша, все глядя на меня, опять вздохнула:
— Да, больше уж ей вроде нечем отговариваться.
Баклан щелкнул меня легонько по носу:
— Ну, товарищ начальник, бежим к Надежде Владимировне?!
— Бежим! — неожиданно для себя согласилась я и тоже облегченно засмеялась.
— Ну, тогда я уж надену парадное! — сказал Баклан, встал, пошел переодеваться.
— Не сердись на меня, старуху, — негромко и мягко проговорила тетя Паша, — но никак не могу я тебя понять.
— Да ведь как-то… — я окончательно побагровела.
— Ну, ладно-ладно, не буду: беги, радуйся! — сказала она и задумчиво договорила: — А еще сама рассказывала, что Надежда Владимировна все и обо всем учила говорить до конца, чтобы от утайки ложь не получилась… — помолчала ожидающе; и я молчала, не зная, что сказать. — Или она это, как вы говорите?.. Ну, только формально так считает, что надо обо всем говорить до конца, а?..
— Да что вы?!
— Сколько ему сейчас?
— Илье Николаевичу? Сорок шесть.
— Был женат?
— Вдовец.
— Дети?
— У него не было их… Вот вы-то, тетя Паша, все и обо всем без утайки!..
Она посмотрела еще мне в глаза, положила руку на плечо, очень серьезно сказала:
— Вот что еще, девка, я должна тебе по моей старости посоветовать: взрослей! И как можно скорее: пора уже! А то, знаешь, некоторые состариться успевают, а повзрослеть как-то так и не удосужатся. Этакие, знаешь ли, младенцы с бородкой и лысиной.
— Он любит маму… И она его.
— За чем же дело встало?
Спасибо Баклан влетел в комнату, покрутился перед нами:
— Ничего я вырядился?!
И я тотчас с облегчением встала, мы пошли. Да тетя Паша все-таки не удержалась, сказала вслед нам:
— Таких мужиков, как этот ваш Илья Николаевич, поискать: сколько лет он Надежду Владимировну ждет?!
— Поедем на машине? — попросила я Баклана.
Он глянул на меня, будто понял что-то, подмигнул: «Знай наших, да?!» Я постояла у парадной, пока он вывел «Волгу» из гаража, подъехал. Привычно-внимательно оглянула, чисто ли вымыта машина, села рядом с Бакланом, захлопнула дверцу, мы поехали.
— Эх, удалось бы все-таки выяснить наконец, в чем было дело у Надежды Владимировны и Ильи Николаевича?.. — глаза у Баклана светились любопытством.
И вот тут уж я до конца поняла, почему никак не решалась сказать ему о приезде Ильи Николаевича, почему даже чуть обрадовалась, что он ляжет спать, а я одна сбегаю к маме: будто боялась, что такой разговор может возникнуть, боялась за маму, за себя. Опять самозащищенность?! Или даже подозревала, что во всей этой истории поведение мамы небезупречно?.. И заволновалась уже по-настоящему.
Двери нам открыла Екатерина Викторовна, нарядная, даже торжественная. Сразу же обняла меня, поцеловала, всхлипнула:
— Ну, наконец-то у Нади все хорошо, мы с Гришей так рады! — хотела еще что-то сказать, но спохватилась, только глянула на меня, не договорила.
За столом в нашей комнате сидели мама, Илья Николаевич и Григорий Фомич, и все были одеты тоже по-праздничному, и на столе всего полно, как в праздник. Мама улыбнулась мне как-то непривычно: и виновато, и растерянно, и счастливо, и была такой по-новому красивой!..
— Ну, здравствуй, Леша!.. — Илья Николаевич поднялся из-за стола, чуточку тревожно глядя на меня, а я привычно уже удивилась, какой он тоже красивый: черные густые волосы, серые большие и широко поставленные глаза, прямой нос, крепкие скулы, широкие плечи будто распирали черный, без единой морщинки, китель с блестящими погонами.
Пожала его крепкую руку, сказала:
— Уже Лена.
— Давно пора! — одобрительно прогудел Григорий Фомич.
— Ну, вот и хорошо! — совсем по-взрослому сказала я, все не отпуская руки Ильи Николаевича: — Поздравляю! — и привстала на цыпочки.
Он мигнул счастливо, все понял, оглянулся на маму… Она встретилась с ним глазами, вздохнула прерывисто и — облегченно заплакала… Тогда Илья Николаевич наклонился и крепко поцеловал меня в щеку. И я обеими руками обняла его шею, еле-еле дотянулась…
— Ну, тогда и я вас поздравляю! — подрагивающим голосом проговорил Илья Николаевич, протягивая руку Баклану.
— Спасибо, — просто ответил Баклан, пожимая его руку.
— За стол! За стол!.. — бормотала, всхлипывая, Екатерина Викторовна.
Но я все-таки обошла вокруг стола, обняла маму, тоже крепко ее поцеловала и… — глупая я все-таки, глупая и грубая даже, надо быть поумнее и потоньше!.. Или хотела предупредить вопрос Баклана, возможную неловкость?.. Только прямо сказала:
— Я рада, мама, поздравляю тебя! Но зря ты так долго Илью Николаевича мучила и себя!..
И она даже ничего не ответила мне, только все плакала и не могла остановиться, а я стояла и гладила ее плечи, успокаивая, точно мы с мамой поменялись местами!..
— За стол! За стол! — громко уже командовала Екатерина Викторовна.
— Вот, Боря… — как-то просительно и виновато, совсем не как директор школы только что окончившему ученику, проговорила мама, протягивая руку Баклану.
— Да-да, Надежда Владимировна! — сказал он и повторил, глядя маме в глаза: — Да-да!
И тогда мама как-то рывком вскочила, крепко-крепко обняла его, прижалась щекой к груди. Баклан решился и ласково погладил маму по плечу…
Мы выпили уже по три рюмки: за маму с Ильей Николаевичем, за нас с Бакланом и за тех, кто остался «на снегу», как сказал Илья Николаевич, когда я опомнилась, что ведь нам с Борькой в четыре на смену!.. Заозиралась растерянно, даже испуганно: «под градусом» явиться на кран — не шуточки!.. Григорий Фомич засмеялся:
— Захлестнуло радостью?! Не беспокойся, не беспокойся: позвоню в диспетчерскую, Петр Сидорович вас заменит.
— Тогда сейчас позвоните, а?!
— Да, брат!.. — Он даже растерянно посмотрел на меня и вдруг захохотал, гулко, как из трубы.
— Мамина дочка! — сказала и Екатерина Викторовна, тоже смеясь.
Он вышел в коридор звонить, а я постояла рядом с телефоном. Вдруг поняла, как это может выглядеть со стороны, покраснела… И попросила пригласить к нам вечером Петра Сидоровича.
— А это уж ты сама, сама! — Григорий Фомич протянул мне трубку.
— Петр Сидорович, вы уж извините, что мы с Бакланом не можем сегодня!.. На мой кран новый трос надо получить…
— Поздравь от меня Надю! — перебил он меня.
— Вы бы вечером с Еленой Дмитриевной, а?!
— А Надя в курсе, что ты свадьбу затеваешь? — все и сразу понял он.
— Да нет…
— Правильно, Лена, обязательно будем!
Вот так и получилась и у мамы с Ильей Николаевичем свадьба.
И эту свадьбу я помню как-то отрывками. И потому, что нам с Екатериной Викторовной и тете Паше, которая позвонила узнать, все ли в порядке, и пришла помогать, пришлось крутиться как следует: гости даже не поместились в нашей комнате, сидели у Ильи Николаевича и у Екатерины Викторовны, вообще приходили и уходили, чуть не все портовские перебывали!.. Баклан сбегал в школу и пригласил учителей: мама растерянно покраснела, увидев их, и тотчас обрадовалась, по-домашнему просто засуетилась, усаживая их. Мы с Бакланом два раза бегали в магазин, тащили вино и продукты в обеих руках: то и дело чего-нибудь не хватало. А ко мне постепенно приходило какое-то высвобождение: делалось все проще и увереннее, естественнее. Ведь пригласила я Петра Сидоровича и Елену Дмитриевну вгорячах, ни о чем не успев подумать; и свадьбу-то устраивать решилась после слов Петра Сидоровича; и когда мы с Бакланом ехали к маме, не то, что о свадьбе подумать, — даже боялась, не случится ли чего!..
А ведь, пожалуй, именно так и должно быть: какие нормы, наперед заданные, могут быть для радости и счастья?!
И поздно вечером, когда гости уже разошлись, а мы с Бакланом помогали Екатерине Викторовне и тете Паше убирать и мыть посуду, Илья Николаевич позвал нас в комнату. Мы с Бакланом вошли, он встал, сказал:
— Ну, ребята, спасибо! Это мы с Надей вам говорим: спасибо вам, родные наши!
— Да! — сказала мама. — Спасибо, Лена и Боря, больше и не знаю, как лучше сказать!
Мы с Бакланом что-то бормотали, все понимая и даже не решаясь поднять на них глаза… И хоть я не смотрела на маму, но так и видела, какая она сейчас, и что вообще все происшедшее значит для нее!.. И для Ильи Николаевича… На миг успела испугаться, не спросит ли все-таки Баклан то, о чем он сказал в машине, когда мы ехали к маме?.. И вот здесь мама сама негромко проговорила:
— Прости, Илья!.. Я вот при ребятах… Пусть и они знают… Прости, родной!..
— Ну-ну, Надя…
Снова стало тихо. В двери всунулась тетя Паша, хотела что-то взять со стола. Екатерина Викторовна молча обняла ее за плечи, увела…
Баклан крепко сжал мою руку и пошел из комнаты. Держал за руку так крепко, что я не могла даже шевельнуть пальцами. И просто шла за ним…
— Спать, ребята! — по-взрослому строго сказала из кухни Екатерина Викторовна.
— Домой-домой!.. — обернулась от раковины тетя Паша.
И мы так же молча пошли из прихожей на лестницу…
— Эй!.. — крикнула сзади Екатерина Викторовна.
Мы остановились, обернулись. Она подошла, расцеловала Баклана, потом меня. И тетя Паша так же серьезно и молча поцеловала нас по очереди. И Григорий Фомич стоял в дверях своей комнаты, молча смотрел на нас…
Мы спустились по лестнице, подошли к машине, сели. Я все-таки не удержалась и с облегчением пошевелила затекшими пальцами. Баклан поглядел на них, заводя мотор, хотел уже — я видела — извиниться, но только сказал, глядя мне прямо в глаза:
— А?!
— Да!.. — ответила я.
И мы молча еще посидели в машине, а потом поехали.
За все это время у меня было два самых тревожных момента. Первое: уход ребят на учебу в институт. Второе: начало моей работы секретарем комсомольской организации порта.
Когда после того собрания «Ревнуя к Копернику» в порту организовались курсы крановщиков, весь наш класс дружно пошел на них, и все их окончили, стали работать крановщиками. Но причины, вследствие которых ребята пошли на курсы, я могу разделить на три группы. Даша, Баклан, Симочка Крытенко, я сама пошли на курсы из-за того, что порту нужны крановщики.
Недавно в нашем молодежном кафе был диспут на тему: «Надо и хочу». Довольно горячий развернулся спор, и я сначала слушала, не вмешиваясь, а потом вот что меня удивило… У некоторых ребят есть пренебрежительно-насмешливое отношение к слову «надо», и эти же самые ребята вовсю записываются на целину, на новостройки, вообще лезут в самые трудные места. Это — романтика: бороды, гитары, песенки. Где-то даже мода: обыденная жизнь, дескать, чересчур спокойная для меня, хочу поближе к огоньку. Пусть я зарос до самых глаз, курю трубку, ношу гитару, как винтовку, за спиной, выкинул дома нормальную кровать и сплю на раскладушке, до смерти боюсь громких слов, но делаю-то при всем этом я именно то, что от меня и требуется, что и «надо» делать, и делаю это хорошо. Об этом в конце диспута я и сказала.
Любочка Самохрапова, Федя Махов, еще кое-кто пошли на курсы, как шагнули на ступеньку, которая должна облегчить им дальнейшее продвижение по жизни. В данном конкретном случае: поступление в институт.
Женя Шубин, Венка Рыбин, другие ребята пошли просто потому, что все идут: имело место, хоть и в завуалированной форме, чувство стадности. Особенно тщательно замаскированное у критичного и самокритичного лентяя Жени Шубина.
И вот во второй половине июля, — вступительные экзамены в вуз в августе, — обстановка, надо сказать, накалилась довольно-таки сильно.
Я-то занимала четкую и ясную позицию: порт учил нас не для того, чтобы мы обманывали его, убегали, не доработав одной-единственной навигации. Для подтверждения своих слов во всеуслышанье заявила, что сама в институт не пойду, останусь работать в порту, хотя прав имею побольше, чем другие: школу окончила с золотой медалью.
Но у меня и не было настоящей тяги в институт, как ни стыдно это. Я понимала, что человек должен учиться, тогда и отдача от него увеличится. И знала, что смогу поступить в институт, смогу учиться и закончить его, стать инженером, врачом или учительницей. Но, во-первых, мне было все равно, кем: инженером, врачом или учителем. Хотя, думаю, что на любом месте я бы работала с пользой для дела. А, во-вторых, я была счастлива своей семейной жизнью и — очень хотела ребенка. А в-третьих: и это, пожалуй, главное, я по-настоящему полюбила свою работу, всю напряженную и бодрую, иногда трудную обстановку порта! Мне по-прежнему нравилось вместе со всеми идти на смену, ехать на катере на кран, стоять за рычагами его, живя в напряженно-бодрящем рокоте машины, лебедки, могучих движениях стрелы, грейфера, которые будто становятся продолжением твоих рук, всего тебя, в сотни раз увеличивая твои силы, возможности!.. После смены или в обед, в редкие перерывы, вместе со всеми сидеть на понтоне, чувствуя приятную усталость, щуря глаза на блестящую под солнцем воду, испытывая ощущение удовлетворенности от только что сделанного.
Как-то в такой момент Баклан задумчиво проговорил:
— Странно иногда получается… Вот Лида Парамонова, корреспондентка нашей газеты: факультет журналистики кончила, изучала фольклор, а мудрость его — будто мимо нее прошла…
Галина Тимофеевна не захотела, чтобы Лида писала про нее статью: исполнилось двадцать пять лет работы Галины Тимофеевны в порту. Лида приехала к нам на краны, деловито достала блокнот, авторучку, сказала неторопливо:
— Я, конечно, в общих чертах знаю вашу биографию, Галина Тимофеевна, а все-таки повторите ее вкратце для порядка.
Галина Тимофеевна покраснела, поспешно поправляя платочек на седых волосах. А я почему-то сразу же вспомнила, как приехала впервые на работу. Галина Тимофеевна сидела на низенькой скамеечке и вязала, я еще сказала громко и презрительно: «Дача!» А она назвала меня зажигалкой, потом сказала: «Работа судороги не любит, девка!»
— Да вы не смущайтесь, не смущайтесь: прославим, как и надо! — с превосходством говорила Лида.
Тогда Галина Тимофеевна вздохнула, поглядела еще на нее, сказала негромко:
— Не сумеете вы, Лида, написать обо мне… — И почему-то добавила: — У меня уж дети старше вас.
— Почему — не сумею?
— Помните, как вы написали ту статью про Борьку?.. Ну, когда он в больницу попал… — И процитировала на память: — «Его мускулистые руки намертво вцепились в рычаги!»
— А что — неправда?
— «Он жизнью готов был пожертвовать!..»
— Тоже — неправда?!
— Почему, все примерно так и было… Вы только не сердитесь на меня, я ведь не Борька: ему что, он — пацан, а меня в порту все знают, дети у меня взрослые…
И как Лида ни упрашивала ее, Галина Тимофеевна отказалась наотрез. Даже пригрозила напоследок, что в газету опровержение пошлет, если Лида все-таки статью опубликует. Но Лиду и это не остановило, она продолжала злиться и настаивать. Тогда Галина Тимофеевна не вытерпела, сказала:
— Всех ребят учат в школе писать, да не из каждого получается писатель.
И Лида неожиданно заплакала…
Как-то шли мы с вечерней смены, а около проходной в своем «Москвиче» сидел старший сын Галины Тимофеевны, главный инженер соседнего завода, терпеливо ждал ее. Распрощалась она с нами, неторопливо пошла в машину… И вот после этого мелкого случая я по-другому стала воспринимать и постоянные рассказы Галины Тимофеевны о внуках, и подчеркнутую чистоту на нашем кране, и даже то, что она очень по-домашнему вяжет в свободную минуту: работает и работает себе человек, спокойно, нормально, вот именно — надежно! А мог бы ведь и в герои лезть, да и на пенсии сидеть, наслаждаться заслуженным отдыхом.
Буйвол Евлампий Силаков однажды сказал мне с хитрецой Иванушки-дурачка:
— Пришла ты, я тебя даже боялся поначалу: очень уж тебе не терпелось всю жизнь под школьную колодку подогнать. А теперь смотрю — нет, ничего, можно с тобой работать!
Буйвол-то он буйвол, а вот пришлось нам в лебедке менять муфту сцепления, Евлампий не уехал со смены, ворочал детали, как медведь, пока не сделали. И в кране он, как у себя дома: и гаечный ключ куда попало не положит, и к шуму работающей лебедки прислушивается привычно, и стекло окна протрет машинально концами обтирки, если запачкалось.
В общем, все начали примериваться — и мы сами, и рабочие, — кто свой человек в порту, а кто временный. А тут еще случилось «чепэ»: с получки Венка напился, ударил Дашу. Сначала мы ничего не знали, только Даша пришла на смену, а под глазом у нее — синяк! Она ничего не говорит, глаза заплаканные, я было хотела сунуться к ней, выяснить, но ведь неудобно как-то вот так с ходу лезть к человеку в душу, ну, все мы и промолчали. А Венка покуривал себе, улыбался по-гусарски с несгибаемой лихостью. Поглядывала я на него внимательно, да и другие косились выразительно, но уж очень диким казалось, чтобы парень вот так мог отнестись к девушке, ударить нашу милую Дашу кулаком по лицу!..
А ведь раньше, еще в школе, я наверняка и сразу же полезла бы выяснять, откуда, дескать, и почему у Даши синяк…
Приехали на краны, а в волосах у Зины, кочегара Баклана, цветок, и сама крутится, как на пружинах, и зеленые глаза ее сверкают. И как она раньше нас попала на краны, понять невозможно.
Ну, начали как обычно работать: брали грейферами прямо со дна реки песок, грузили его на баржи. Город строится вовсю, песку надо много, и приятно было смотреть, как десять наших кранов вытянулись цепочкой один за другим метров в ста от берега и поворачиваются, попыхивая дымком и паром, четко прочерчивая синеву неба длинными и стройными стрелами. Только вот краны «Старый бурлак» заметно отставали от наших рижских: наши раскрывали грейфер на весу, высыпали песок, только чуть приостанавливая поворот, уходили за новой порцией; а «бурлаки» должны были опустить сначала грейфер на палубу, чтобы замок его разошелся, разомкнулся, потом снова поднимать грейфер, высвобождая его от песка, уже с широко разинутыми челюстями идти за новой порцией. «Бурлаков» было у нас четыре, и замедление движения их стрел неприятно нарушало общий ритм работы всех кранов. Я морщилась с досады, но понимала, что ничего уж тут не поделаешь, если у этих кранов всего один грузовой трос.
Проработали часа два, и шкипер баржи замахал руками: для равномерной загрузки палубы баржу надо было спустить по течению метров на двадцать. Делается это просто: команда баржи травит якорные канаты, крановщикам в это время делать нечего. Выпрямилась я, разогнула спину, привычно поглядела на манометры давления пара в котле, на уровень воды: все было в порядке. И тут все-таки заметила, что Митяй как-то странно глядит на меня. Вообще похудел он, что ли, только «решето» его стало нормальным человеческим лицом и в глазах исчезла сонная одурь. Улыбнулась ему, предложила:
— Покури, пока время есть.
И тут он решился, придвинулся ко мне, сказал негромко:
— Знаешь, Леша, а это ведь Венка Дашу разукрасил: Зинка хвалилась, что они с Венкой решили пожениться, а с Дашей у него все кончено, поэтому он и ударил Дашу…
— Так! — сказала я. — Ну, пока баржа спускается, пойдем на их кран.
И пока шли на кран Баклана, перепрыгивали с понтона на понтон, я мысленно отметила, как изменился Митяй: раньше бы он вообще пропустил мимо ушей заявление Зины, а уж говорить о нем и подавно не стал бы!.. Еще почему-то вспомнила стихи английского поэта Артура Клафа, которые Грэм Грин взял эпиграфом к своему «Тихому американцу»: «Я не люблю тревог: тогда проснется воля, а действовать опаснее всего…» Митяй, само собой, ничего не знал про эти слова, но тревог помаленьку бояться переставал. Вон и к Баклану без лишних слов пошел со мной.
Зина перед маленьким зеркальцем поправляла цветок в полосах, а Баклан сидел на корточках, положив прямо на железо палубы грязный листок, что-то чертил на нем огрызком карандаша. Поднял на нас глаза, привычно-машинально полез в карман за сигаретами для Митяя, сказал задумчиво:
— Нет, без второго троса на «бурлаках» не заставишь грейфер раскрываться на весу. Только вот как этот второй трос заставить двигаться согласно с грейфером и останавливаться в нужный момент, поддерживать грейфер?..
Я тоже поглядела на листок: на нем был начерчен грейфер, трос, на котором он висит, гусек на конце стрелы «бурлака», сама стрела: задача действительно казалась невыполнимой. И ведь не такие дураки сидят на заводе, выпускающем «бурлаки», чтобы не сделать этого самим, если только это возможно! Подумать-то я подумала об этом, но Баклану почему-то ничего не сказала. Или уже верила в него, или сама в чем-то изменилась, или уж очень заманчивым это казалось, чтобы грейфер раскрывался на весу?! А вместо этого поглядела на Зину, все прихорашивающуюся перед зеркальцем, сказала ей:
— Ну, можно поздравить? А я-то думала, он с Кругловой!..
Зину «не поцеловал бог», поэтому она только быстренько глянула на Митяя, снова на меня и — не удержалась, хвастливо уже согласилась:
— Можно!
— Вчера он и поставил точку над «и»?
— И довольно внушительную, да?.. — она захохотала. — На пол-лица!
Баклан поглядел на нас снизу, потом медленно поднялся, тщательно сложил листок, сунул его в карман, что есть силы задымил сигаретой…
— А я-то думала, он польстится на звание зятя начальника порта!.. — сказала я.
— Ну, что ты: Венка совсем не такой! — заверила Зина.
Баклан глянул на меня, в тон мне сказал:
— Приставала она к нему очень?
— Ну да! — охотно стала объяснять Зина. — Вчера ведь получка была… Ну, смотрю, идут они по улице, спорят о чем-то… А до этого ведь у нас с Веной ничего и не было, даже не целовались ни разу! Только видела я, что нравлюсь ему, а он — мне. Ну, подошла я к ним, конечно. Вена уже был слегка «на газу», а Даша все пристает к нему, зачем он выпил, и лучше бы они в театр сходили, и вообще надо жить по-другому… Вена вдруг взял меня под руку, и мы пошли. Сразу я поняла, что он этим хотел сказать! Да и какой женщине не лестно с таким на улице покрасоваться?! А Даша за нами плетется, смех и грех, как нищенка! Зашли мы в одну рюмочную, приняли. Выходим, а она — ждет. Зашли во вторую, выходим, а она — ждет. Даже заплакала… Вот тут Венка ее и ударил…
У Баклана лицо перекосилось и губы подергиваться начали. Я на всякий случай взяла его за руку, сказала:
— Вот вечером в комитете комсомола и поговорим об этом! А что призналась чистосердечно, это — правильно!
— Жалко, что сейчас дуэли не приняты! — шептал Баклан.
А я все крепко держала его за руку и вела от греха подальше. Все-таки сказала:
— Венка — не Федя!
— Да и с Федей тогда не надо было так, — неожиданно согласился он. — Ничему это его не научило. А ведь и Венка его «учил» тогда!
А все-таки мне и сейчас приятно, как они тогда Федю поучили, пусть ни к чему полезному это и не привело!
Еще со смены, прямо с кранов, я связалась по радио с диспетчерской, попросила Григория Фомича позвать нашего комсомольского секретаря — Катю. Пока он звонил ей по телефону в техотдел, пока Катя пришла в диспетчерскую на радио, я видела у аппарата, ждала и думала, что хорошо бы этот случай рассмотреть пошире, вывести, так сказать, за рамки обычного рукоприкладства. Чтобы разговор как-то зацепил и Любочку, и Федю, и остальных ребят. Дело ведь не только в ударе.
— Леша, после смены — сразу в комитет! — сказала Катя. — И всех ребят с собой бери…
Я поняла, что Григорий Фомич уже рассказал ей про Венкин поступок, и говорила Катя по-обычному напористо, даже строго, но мне почему-то так и чудилось, что она внутренне улыбается…
— Хорошо, — ответила я и догадалась: — Павлик приехал?
— Да, — почти прошептала она.
— Хорошо, — повторила я.
— Хорошо…
Все мы знали про этого Павлика, хотя ни разу его и не видели: он окончил училище, служил где-то на флоте, и когда Катя получала от него письма, будто по воздуху летала…
На большом диспетчерском катере пришли в порт. Зина держала Венку под руку, прижималась щекой к его плечу, а Даша сидела на носу катера, грызла травинку, отвернувшись. Любочка поправляла свои кудряшки перед зеркальцем, Федя откровенно зубрил учебник физики.
Прямо с причала пошли в комитет. Я на всякий случай держала Дашу под руку, так жалобно и непроизвольно кривились у нее губы… А Зина хохотала демонстративно, все прижимаясь к Венке, но его гусарское личико жгучего красавца-брюнета было довольно-таки озабоченным, и пару разиков он покосился на Дашу почти испуганно и растерянно. Хотя, само собой, сохранял лицо, из последних сил подхохатывал Зине.
В комитете Петр Сидорович разговаривал с лейтенантом-громадиной, ростом с Баклана, а Катя, пытаясь сохранять привычную строгость, бестолково совалась туда и сюда, и они с Павликом то и дело улыбались радостно, встречаясь глазами. Когда Катя знакомила нас со своим Павликом, Даша чуть не заплакала, а Любочка шепнула мне завистливо и радостно:
— Ишь, какая счастливая!.. Ну и я, ну и я скоро…
И тут я окончательно поняла, что в подобной ситуации большого толка от Кати ждать не приходится, и выглядит она совершенно — «нашего начальника Катенькой зовут», как сказал однажды Баклан. Поглядела на Петра Сидоровича, он кивнул мне и — не улыбнулся, тоже все понимал прекрасно. Вздохнул еще, сказал негромко:
— Ну, пусть уж сегодня Лена ведет.
И Катя тотчас отошла вместе со своим Павликом в угол комнаты, уселась с ним рядышком, тоже оказалась формально присутствующей. Ну, а я села на ее место во главе стола. Подождала, пока все рассядутся, вздохнула еще, собираясь с мыслями, сказала:
— Прискорбный случай произошел у нас, друзья. Даже какой-то варварский!.. Все вы знаете, что случилось, — и вдруг заволновалась, так мне жалко сделалось Дашу, уже не могла справиться с собой, даже перестала думать, что и как говорю. — Парень ударил девушку! Все мы знаем Дашу и Венку с детства, знаем, как они… дружили! И вот Венка с получки напивается, решается поднять руку на Дашу! Больше того: скоропалительно женится на Зине!..
— Это их личное дело! — сказал Федя.
— Вообще надо четко разграничивать личное и общественное… — начал Женька, но я перебила его:
— Пусть так, но разве вы не видите, как все это несерьезно у Венки с Зиной?!
— Почему несерьезно?! — сказал Венка, все не глядя на Дашу. — Мы женимся.
— И любим друг друга! — Зина засмеялась. — Завтра в загс!..
Поглядела я еще на нее, поморщилась на этот глупый ее хохоток, увидела, как кривится лицо у Даши, сказала, совсем как Галина Тимофеевна:
— Вы ведь не на пожаре!
— А может, любовь — это и есть пожар? — сказал Женька.
— Так сказать — теорехтически, — непонятно проговорил Петр Сидорович.
Я вспомнила, как давным-давно Баклан цитировал Чехова: никто, дескать, не знает, что такое любовь. Сказала и об этом, но в данном конкретном случае позволила себе не согласиться с Антоном Павловичем, поскольку уж очень хорошо нам известны и Венка и Зина, от повышенной жажды любви даже не закончившая школу, а главное, как все это у Венки с Зиной произошло. Еще накануне Венка, что называется, в упор Зину не видел, относился к ней совершенно так же, как ко всем другим.
— Леша!.. — вдруг каким-то срывающимся голосом попросила Даша. — Можно я уйду?..
— Конечно, конечно, — заторопилась я, и только потом подумала: а как же собрание? Теперь-то я понимаю, в таких вопросах никакое собрание не поможет…
Даша всхлипнула, вскочила, побежала к дверям.
— Эх, парень!.. — осуждающе произнес Павлик, глядя на Венку, вздохнул, сказал уже всем. — Знаете, к нам на флот приходит пополнение, и хотя все новобранцы — люди совершеннолетние, а самые неожиданные, необъяснимо-детские поступки бывают!..
Катя молчала, держалась изо всех сил за руку Павлика. Он покосился на нее, заулыбался счастливо:
— Вот и нас можете поздравить…
— И поздравляем! — сказала я. — И радуемся вместе с вами!
— Только мне придется уехать, Петр Сидорович, — негромко проговорила Катя.
— Да вы не беспокойтесь! — поспешно заверил Павлик. — У меня с мамой в Севастополе квартира, и мама Катю давно любит!..
— Поздравляем-поздравляем! — сказал и Петр Сидорович, засмеялся радостно.
— И все-таки… Если любовь и пожар, то неплохо в некоторых случаях иметь под рукой огнетушитель! — Я все-таки хотела как-то проучить Венку. — Или слабительное: а то переешь сладкого — животик заболит! — посмотрела на Баклана, но он ничего не слышал, сидел, уткнувшись носом в листок бумаги, водил по нему карандашом; и я только тут с надеждой подумала: а вдруг у него получится с грейфером?!
И впервые: а не больше ли будет пользы всем, если Баклан станет инженером? Ведь крановщиком, к примеру, и Венка работает не хуже его… Права, конечно, у всех одинаковые, но возможности к использованию этих прав регулируются и обществом, и твоими собственными способностями. Даже удивилась: это ведь очевидно, почему же раньше как-то не приходило мне в голову?! Под одну гребенку легче, конечно, всех стричь, но ведь это — не по-хозяйски… Вот Федя, так сказать, «доморощенный Бонапартик», опираясь на свое положение, что «сейчас все могут быть гениями», а также на могучие плечи своих родителей, заберется в институт. Кончит его с грехом пополам, поскольку школьные его успехи нам хорошо известны. А ведь толку от него, как от инженера, будет даже меньше, чем от меня, даже я поспособнее его и почестнее…
Или Симочка: можно, конечно, оставить его крановщиком, а не по-хозяйски ли будет дать ему все-таки попробовать себя в музыке?.. Как это сказал Пристли?.. «Каждый из нас — это то, что он сумел сделать со своим временем».
— Леша! — негромко позвал Петр Сидорович.
И я увидела, что все улыбаются, глядя на меня.
— Простите, — сказала я. — Ну, с Рыбиным дело ясное, он ведь ничего не отрицает, и мне кажется, что пока мы можем ограничиться выговором. Как, товарищи?
И когда выступили все, и Петр Сидорович, и Венке вынесли выговор, и я еще настояла, чтобы отметили странное по меньшей мере поведение Зины…
— Почему это странное? — высокомерно удивилась наша «героиня».
Тогда я рассердилась и объяснила: «За нарушение правила: сладкое — на третье!» Кто-то засмеялся, кто-то стал говорить, что таких формулировок не бывает, но Петр Сидорович неожиданно согласился со мной:
— На все случаи жизни не бывает готовых формулировок, даже не может быть.
Меня беспокоило, что Баклан никак не оторвется от своего листка, но Петр Сидорович строго кивнул мне: «Не тронь его». И я подумала, что даже в отношении к общественным делам нельзя стричь всех под одну гребенку: вон никого ведь не удивляет, что Павлик с Катей тоже не участвуют, по существу, в разговоре, все понимают, что с ними, прощают им их временную отчужденность, а что, если Баклан найдет решение с грейфером для «бурлака»?
Петр Сидорович сказал, что раз уж мы собрались и вступительные экзамены — на носу, не обсудить ли нам заодно, кого мы будем рекомендовать в институт, а кого — нет. Сразу же возникло, как мне показалось, тревожное молчание. И поэтому я заявила, что в институт не пойду, но считаю, что мы можем рекомендовать Симочку — в консерваторию. Он запыхтел от радости. Петр Сидорович кивнул согласно, будто иначе и не могло быть.
Все мы глядели на Женьку, а он заявил с достоинством, что еще не знает своего призвания, должен подумать и поискать его как следует.
— Разумно! — одобрила я, и хоть Федя рвался со своим особым мнением, но спросила я Любочку: — Ну, а ты, Любовь моя?..
— Я?.. А что — я?! — и такое у нее сделалось личико, что все засмеялись.
Венку мы даже не спрашивали, поскольку вопрос был и так ясен, дали все-таки возможность Феде дорваться до трибуны. Услышали мы голос «не мальчика, но мужа».
Получалось примерно так, что это именно он держится руками за земную ось и, если ему не дадут рекомендации в вуз, земля перестанет вращаться! Слушала и про себя боялась, вот Баклан сейчас проснется, то есть оторвется от своего листка, тоже заговорит про институт…
Но сложный до крайности для Феди случай был простым для всех нас и ясным. Богатую гамму чувств изображал Федя, используя не только голос и лицо, но также руки-ноги и все тело: и по столу ладошкой стучал, и вскакивал, и металлические угрожающие нотки проскальзывали в его голосе, и кидался он к двери, и, — начисто меняя образ, — упрашивал жалобно, клялся и божился, что учтет все замечания, в корне перестроится, только бы ему порог вуза переступить!..
Вот в это время Баклан и проснулся, сказал радостно и устало:
— Эврика! — встал, пошел со своим листком к Петру Сидоровичу.
Мы окружили их, перегибаясь, смотрели на листок. Вначале я ничего не могла понять, так густо и, казалось, беспорядочно он был исчерчен карандашом. Но Петр Сидорович как-то разобрался, и сам на новом листе бумаги повторил чертеж: по стреле прокладывались направляющие, по ним — перемещалась тележка противовеса, а когда надо — противовес стопорился, грейфер повисал на тросе, соединенном с ним, грузовой канат травился, грейфер раскрывался в воздухе!
— Завтра же, Боря, начнем делать чертежи! — сказала Катя, на миг позабывшая про своего Павлика.
— Ах ты!.. — Петр Сидорович встал и толкнул Баклана ладонью в плечо. — Вот тебе-то, брат, действительно надо дальше учиться!
Катя уехала…
С легкой руки Баклана в порту прижилось — «Нашего начальника Катенькой зовут», и вообще частенько подсмеивались мы над Катей, и сердились на нее, бывало, обижались… А вот пошли на вокзал провожать их с Павликом, и сделалось грустно. И думалось почему-то уже только о том, как ждала терпеливо Катя своего Павлика, ведь ни с кем в порту у нее романов, что называется, не было. И не считалась со своим временем, занимаясь комсомольскими делами. И сколько требовалось сил, самого обыкновенного терпения в работе с нами, грешными. То есть, короче говоря, будто по-новому мы все уже увидели Катю, девчонки даже поплакали, да и сама Катя прослезилась… Поезд уже ушел, а мы все стояли на перроне, ребята закуривали, девчонки, поглядывая в зеркальце, украдкой проводили платками по глазам.
— Да… — протяжно проговорил Петр Сидорович и вздохнул.
— Плохая у вас должность! — подчеркнуто-сочувствующе сказал ему Федя, понимал уже, что на следующий год лишь сможет поступить в институт, поэтому сейчас подлизывался к Петру Сидоровичу.
— Да какая уж есть, — ответил ему Петр Сидорович, встретился со мной глазами, я сразу увидела, что он все понимает про Федю. Взял меня под руку, засмеялся: — Ну, пойдем, новый секретарь!..
И мы все пошли на трамвай… О многом надо было мне поговорить с Петром Сидоровичем, и случай был самый подходящий, но мне почему-то не хотелось сейчас говорить с ним о делах. И он курил молча, смотрел, прищурившись, перед собой… А я заметила, что у него много морщинок у глаз, и седина появилась в жестких волосах, и как-то ссутулился он, что ли… И почему-то подумала, что для него проводы Кати — несколько иное, чем для нас всех…
Пока шли до трамвая, а потом ехали в порт, я все вспоминала, как сказала Катя тогда на комитете комсомола:
— Да кого же я могу порекомендовать?.. Лешу, конечно! — и как-то очень просто, ясно это у нее получилось.
Я сначала испугалась, но никто де возразил Кате, наоборот, все неожиданно дружно, согласно поддержали ее. Только Петр Сидорович спросил меня:
— Удивилась?
Я только кивнула, слова у меня не выговаривались. Он сначала улыбнулся, потом сказал уже серьезно:
— Это неплохо, что удивилась, так и должно быть. А работать, я уверен, будешь хорошо. Стержень у тебя настоящий, чистый, непреклонный и — в последнее время ты поумнее-подобрее стала, только не обижайся!
«Поумнее-подобрее…»
Секретарь комсомольской организации у нас в порту — неосвобожденный, поэтому домой я приходила только спать. Тетя Паша сказала, удивленно глядя на меня:
— Да, изменилась все-таки молодежь: денег-то тебе ведь не стали больше платить, а домой еле ноги притягиваешь, за столом уже спишь!
Я хотела ей ответить, что и мама у меня так работает, да вон и Семен Борисович, и Нина Ивановна, какое же изменение?.. Но Нина Ивановна ответила за меня:
— Что же, тетя Паша, раньше люди нечестно работали, что ли?
— Всякие люди и раньше и теперь есть. Вон и Борька, — вздохнула тетя Паша. — Ему в институт надо готовиться, а он все никак от этого, как его?.. Грейфера отстать не может!
Я теперь обязательно присутствовала, если только моя смена позволяла, на диспетчерских совещаниях у начальника порта: на них подводились итоги за сутки, планировались следующие.
Когда я первый раз пришла на диспетчерское, все стояли около стола секретаря Павла Павловича грузной и важной Лидии Сергеевны, курили, переговаривались вполголоса и были напряженно-подтянутыми. И еще одно: у каждого в руках листочки, папки, люди подготовились к совещанию, а я явилась с пустыми руками, как в гости. Прямо со смены, правда, явилась, успела только помыться, даже не переоделась. Со стыдом и обидой поняла, что выгляжу я немного посторонней. К тому же Гусаров спросил негромко Петра Сидоровича:
— Слушай, а не перевести нам ее в техотдел: будет все время в управлении порта, будет в курсе всех дел?
— Это уж как она сама считает, — непонятно ответил Петр Сидорович и внимательно посмотрел на меня.
— Я не знаю… — сказала я, заметила, как странно улыбается Григорий Фомич, поняла, поспешно уже поправилась: — Нет, я не хочу уходить с крана, — и тотчас увидела, как облегченно они улыбнулись.
Лидия Сергеевна заглянула в кабинет Павла Павловича, приоткрыв двери, тотчас широко распахнула их:
— Прошу! — и не улыбнулась.
Все входили молча, рассаживались привычно на свои места, только я сказала:
— Здравствуйте, Павел Павлович, доброе утро! — и улыбнулась.
Он сначала мигнул, лицо его чуть покривилось, и тотчас же он улыбнулся мне по-всегдашнему приветливо.
— Здравствуй, комсомольский бог!
— Садись, садись, — негромко сказал мне Петр Сидорович.
Всех людей, сидевших в кабинете Павла Павловича, я уже знала, некоторых даже с детства знала. Но вот только будто сейчас, когда все они собрались в кабинете Павла Павловича, сели на свои места и секунду помолчали, ожидающе глядя на него, и он тоже внимательно поглядел на каждого, — я будто только сейчас поняла по-настоящему роль и значение всех в общей работе порта, в том главном, для чего все они и живут.
Все происходящее в кабинете Павла Павловича было похоже на заседание военного штаба, подводящего итоги операции, планирующего ее продолжение.
Павел Павлович, что-то отмечавший в лежащем перед ним блокноте, кивнул Григорию Фомичу, разрешая сесть. Еще раз обвел всех глазами, кивнул Тигуновой. Она поспешно встала, резким движением руки провела по волосам, начала говорить. Потом так же вставали Сафонов, Петр Сидорович, Гусаров, другие… Я уже не слушала, а сидела молча, втягивала голову в плечи: вот сейчас дойдет очередь и до меня, а что я буду говорить?!
В кабинете стало тихо. Я сидела как мышь, но все-таки не вытерпела, собралась с последними силенками, чуть-чуть подняла голову и — растерялась: все смотрели на меня, ласково и спокойно смотрели, кое-кто даже улыбался…
Все поняли, что именно я чувствую. Павел Павлович спокойно уже сказал:
— Ну, Леша, и ты втягивайся постепенно во всю работу порта.
После этого совещания я и стала приходить домой только спать.
А в порт являлась обязательно к началу утренней смены, хотя сама, например, работала в этот день вечером. Шла прямо в диспетчерскую, брала сводку работы за сутки, узнавала о всех неполадках, причинах, которые их вызвали. На диспетчерском совещании у Павла Павловича я уже не сидела гостьей.
Меня приглашали на партком, бывала я и в райкоме… Со мной за руку здоровались и Павел Павлович, и Гусаров, и Петр Сидорович… Все окружающие, конечно, видели и знали это.
И вот как-то в конце августа я зашла в мехцех за Бакланом: там собирали изготовленное устройство для раскрытия на весу грейфера «бурлака», и Борька, хоть и поступил в институт, уволился из порта, по-прежнему возился целыми днями с грейфером.
В цехе было непривычно тихо, станки не работали, вокруг стенда, на котором должно было испытываться устройство, толпились люди. Когда я вошла в цех, грейфер уже испытывали: он послушно и легко раскрывался на весу. Оставалось смонтировать устройство на кране, опробовать в производственных условиях, сдать комиссии регистра. Все поздравляли Баклана, и я сама, конечно, поздравила, но все-таки не удержалась, напомнила строго:
— Ну, попраздновали, а теперь — за станки!
Вот тогда Баклан и сказал в общей тишине:
— Нашего начальника Лешенькой зовут!
Еще спасибо, хватило у меня ума смирить свой гонор, не лезть в амбицию «на зло кондуктору». Но выражения лиц, с которыми они тогда глядели на меня, я запомню на всю жизнь!
Но и это еще не все. То есть в эмоциональном плане, можно сказать, все. Но когда мы потом шли домой, Борька привычно и ласково держал меня за руку, курил, я молчала, постепенно успокаиваясь, он сказал негромко:
— Сколько уже написано всякого об «испытании креслом», а вот когда коснется тебя самого, очень легко, оказывается, попасть на эту удочку!
И тут уж до меня дошло, что называется, по-настоящему! И маму я почему-то вспомнила, и Гусарова, и себя, какой я была в школе… «Испытание счастьем», — как-то сказал Семен Борисович. А есть еще, оказывается, и «испытание креслом», и из этого испытания человек тоже обязан выйти с честью!.. И в кресле он должен оставаться настоящим человеком, не забывать, что большинство людей сидят на простых стульях, иногда — даже на табуретках…
«Поумнее-подобрее…» Почему Петр Сидорович свел воедино эти два понятия: ум и доброту? Еще оговорился: «Только не обижайся!»
Так вот что заставляет меня сейчас, после праздника, думать об этом: с добротой, с умной добротой у меня еще не все благополучно! Баклану, например, и задумываться не надо: для него инстинктивна, естественна умная доброта.
Сразу после того испытания грейфера в мехцехе, когда Баклан сказал: «Нашего начальника Лешенькой зовут», у нас получился любопытный разговор в воскресенье за обедом. В институте уже начались занятия, но к обеду оба мы пришли из порта: я из комитета комсомола, а Баклан — с причала, где на одном из «бурлаков» монтировалось новое устройство. Тетя Паша уже накрыла к обеду стол, но мы ждали Баклана, он мылся в ванне, радостно и громко отфыркиваясь на всю квартиру. Семен Борисович читал газету, Нина Ивановна что-то рассказывала о новой оперетте, постановка которой планировалась в наступающем сезоне, тетя Паша прислушивалась к фырканью Баклана в ванне, беспокоилась, как бы не остыл обед, а я просто отдыхала: часа через два мне снова нужно было зайти в порт. Почти не слушала, о чем говорила Нина Ивановна, хотя и рассказывала она нам с тетей Пашей. И вдруг увидела, что Семен Борисович опустил газету, тоже стал слушать Нину Ивановну.
— Наши герои, разумеется, просты, — говорила она. — И сам спектакль напоминает праздник с песнями и танцами, и в глубь психологии мы не лезем, но что привлекательно у нас? Если уж, например, фундамент твоей психики, твоего поведения — голая физиология, как у животного, то у нас в театре такого героя, с позволения сказать, можно подать очень и очень выразительно!
Семен Борисович ласково засмеялся, с удовольствием глядя на раскрасневшуюся Нину Ивановну, потом вздохнул чуть слышно:
— Зато положительные герои у вас, как с плаката.
— Но-но!.. — Она смешно насупила брови, прищурилась, погрозила пальцем, уже играя человека, который и угрожает, и подозревает, и сам одновременно боится.
Мы засмеялись, потом Семен Борисович все-таки сказал:
— Главное, Нина, смешно, что вы ставите в заслугу вашим героям самое элементарное: закончил благополучно школу, об этом чуть не ария поется. А если уж в институт поступил, вы его на руках по сцене носите!.. Подожди, подожди!.. Я согласен, каждый человек в своей жизни поднимается, так сказать, по лестнице, ступеньки которой и видны, и не видны, в нем самом, образно говоря, находятся. Для больного или старого человека целое событие — подняться, скажем, на пятый этаж, а здоровый человек делает это автоматически, не замечая ступенек, думая одновременно о другом… Подожди-подожди: я только о том, что не надо обыкновенную лестницу превращать в «хождение по мукам», а в конце ее — увенчивать героя лаврами!
— Господи, Леша! — с ужасом проговорила Нина Ивановна, кивая на Семена Борисовича. — Скорей пользуйся случаем, наблюдай редчайший экземпляр человеческой породы: жена у человека двадцать лет работает в театре, а он сам — по-прежнему остается зрителем, сидящим в зале!..
— Плохо твое дело, папа! — значительно проговорил Баклан, входя в комнату; волосы у него были еще мокрыми и темными после ванны, но он значительно насупился, задрожал отставленной коленкой.
— Опереточный Илья Муромец! — сказал Семен Борисович.
— Он же — Алеша Попович и Добрыня Никитич! — добавила я.
— Иванушка-дурачок! — ласково засмеялась тетя Паша. — Поступил в институт, а сам из порта вылезти не может! — И заторопилась: — Садись скорей, садись, дубинушка: суп остынет! — поднялась, стала разливать его по тарелкам.
А Нина Ивановна неожиданно сказала точно без всякой связи с предыдущим:
— Ну, и физиология, как фундамент поведения, и ступеньки обычной лестницы, как этапы покорения Эльбруса, это еще можно понять. Но чего уж я никак не понимаю… — протянула она, а мне показалось, что Нине Ивановне почему-то хочется сейчас посмотреть на меня, но она так и не решилась, договорила: — Но чего уж я никак не могу понять, так это страха! Он тот же самый, что у зайца, но мы пытаемся для благоприличия придать ему могущественную осторожность и предусмотрительность льва. Тщательно маскируем частичку зайца в себе, заменяя ее частичкой лисицы.
— Поскольку в каждом из нас — целый зоопарк! — неизвестно почему начиная сердиться, довольно резко ответила я.
Как всегда в таких случаях, когда я начинала терять равновесие, у всех Баклановых делались подчеркнуто-веселые лица, Семен Борисович тотчас проговорил шутливо:
— Как это? Не помню автора!..
— Как это? Не помню название книги!.. — в тон ему договорила Нина Ивановна.
— Да ешьте вы, ешьте! — заторопилась тетя Паша.
— Гюстав Флобер, — сказал Баклан. — «Воспитание чувств».
Тогда за воскресным обедом говорили еще о чем-то, смеялись, потом мы с Борькой опять пошли в порт, но вот эта часть разговора мне почему-то запомнилась. А почему, интересно, запомнилась?..
Ну, про лестницу, видимую и невидимую, которую человек преодолевает автоматически, не ставя это себе в особую заслугу, мне запомнилось из-за Борьки. В институте уже шли занятия, но каждый день, перекусив дома после лекций, Баклан являлся в порт, как на работу. Этот случай, конечно, не имел общемирового значения, рядовой даже случай, но производительность у «бурлаков» подпрыгнула почти на тридцать процентов!
На диспетчерском у Павла Павловича выделили для испытания баклановского устройства «бурлак» красивой и злой, властной и крикливой Татьяны Гульцевой: инспекция регистра давно и настойчиво требовала вычистить его котел, кран все равно приходилось останавливать на три дня.
Татьяна лет на десять — двенадцать моложе моей мамы, замужем не была, любовь ни с кем не крутила, как говорится, хотя иногда ее видели то с одним, то с другим мужчиной, которые как-то быстро и бесследно исчезали. Жила Татьяна со старушкой матерью, которая год назад умерла, и Татьяна осталась совсем одна. Работает хорошо, в бригаду ее крана многие стараются попасть: заработки обычно высокие, а с неприятной холодной отчужденностью Татьяны приходится уж мириться.
Когда «бурлака» Татьяны привели и поставили на прикол у стенки, я на всякий случай пошла к ней вместе с Бакланом. Вся бригада Татьяны и сама она напряженно трудились, пользуясь простоем: перебирали лебедку, шабрили вкладыши подшипников, регулировали золотники в машине, вовсю очищали от накипи котел. На кране уже был Петр Сидорович, а с нами из мехцеха пришли два слесаря: старик Пигунов и его внук Петюшка, такой же молчаливый, белобрысый и худенький, как дедушка.
— А, молодожены!.. — решительно без всякой приветливости сказала Татьяна, мельком глянув на нас с Бакланом, снова нагнулась к машине. — Смотри, рационализатор, если производительность у меня на кране упадет, — в ту же минуту вся твоя красота на дне окажется!
— Совершенно правильно, Татьяна Васильевна, — спокойно, даже сочувствующе согласился с ней Баклан, — только лучше, если бы вы на берег, а не на дно выкинули: все-таки металлолом.
Петр Сидорович по-прежнему молча, но уже чуть успокоению улыбнулся. Петюшка глядел на Татьяну откровенно-испуганно.
Татьяна ничего не ответила, покосившись на меня, и я смолчала, покрутилась еще на понтоне, ушла.
Уже дома поздно вечером осторожно спросила Баклана, нашел ли он общий язык с Татьяной? Борька посмотрел на меня, улыбнулся:
— А у нас у всех общий, один язык, вот интонации, правда, еще не всегда совпадают, — мигнул, совсем по-мальчишески сказал шепотом: — Знаешь, на кране говорят, что Татьяна еще девушка, а ведь ей уже за тридцать, а?!
— Дурак ты, Борька!..
— Совершеннейшая истина!
На следующий день я не сумела выбрать времени забежать на их кран, Баклан дома ничего не говорил, а когда на третий день все-таки заскочила на стенку, Татьяна громко, на весь причал, разделывала Баклана: вычищенный котел уже затапливали, должны были сдавать регистру, а движение противовеса грейфера по стреле не получалось, тележку перекашивало, расклинивало в направляющих уголках, проложенных специально вдоль стрелы. Татьяна стояла на понтоне, подбоченившись, выпятив подбородок, как-то тускло мерцая своими серыми большими глазами, и кричала:
— Если ты мне, студент, завтра утром не сдашь свою музыку в полной исправности, выкатывайся!.. — и так, и далее.
Вздохнула я, полюбовалась еще на классический профиль Татьяны, подумала: если у римлянок бывали такие личики, как у нее сейчас, ничего удивительного, что в Римской империи всяческие безобразия творились, людям даже вены приходилось себе вскрывать, чтобы избежать «дыбы жизни», как сказано в «Гамлете». А Баклан терпеливо, мягко и уважительно упрашивал ее, уговаривал, как дитятю малого. Я только плюнула в сердцах, понимая, что мое вмешательство ни к чему доброму не приведет, ушла поспешно от греха подальше.
Часа через три не вытерпела, снова пришла на стенку, осторожно выглянула из-за края ее, поглядела сверху на понтон и — удивилась: Татьяна и Баклан сидели мирно рядышком на борту понтона, Борька курил, Татьяна задумчиво щурилась на яркую под солнцем воду. На понтоне было чисто, по-рабочему прибрано и безлюдно: только тут я сообразила, что все ушли на обед. Котел топился, а кран весь так и сверкал… Полюбовалась еще на эту красивую парочку, опять ушла.
В пересменок вечерней смены снова забежала на стенку, еще издали заслышав выразительный голос Татьяны. На кране опять никого не было, кроме их с Бакланом, все уже ушли со смены домой. Так мне обидно за Борьку сделалось, что не окажись рядом Петра Сидоровича, вообще не знаю, что было бы: Татьяна вдруг с размаху дала Баклану пощечину!.. А он даже не шелохнулся, сказал, как девчонке:
— Самой же, Танька, стыдно вспоминать об этом будет!..
Она вдруг резко отвернулась, и плечи у нее ходуном заходили…
Петр Сидорович, спасибо, силой увел меня. Но из порта, конечно, я не могла просто так уйти, уже солнце садилось, когда не вытерпела, снова пришла на стенку. Еще издали услышала радостный голос Баклана:
— Это все Танька!.. Это она догадалась!..
На понтоне стояли Павел Павлович и Гусаров, а Петр Сидорович, Татьяна и Баклан ставили на тележку противовеса вместо уголков, которые никак не хотели скользить по направляющим, большие шарикоподшипники, тележка должна была катиться на них по направляющим. Тут уж и я решилась спуститься на понтон. Гусаров удивленно смотрел на Баклана: на левой щеке его сквозь масло и грязь четко, как припечатанная, краснела Татьянина длань. Павел Павлович улыбался молча, ласково и хитро…
Испытывали устройство уже при электрическом свете, было часа два или три ночи. Кто его знает, как у нас в порту все узнается, точно само собой, только на стенке собралось довольно-таки много народу.
— Ну, давай, Таня! — сказал Баклан, кивая на кран; лицо у Борьки было совсем грязное и такое осунувшееся, будто он на пуд за сутки похудел; и Татьянина ручка еще виднелась на его щеке…
— Нет уж, давай ты сам! — ответила она.
Борька пошел на кран, включил машину, лебедку: грейфер послушно и легко поплыл с палубы понтона кверху, повис и замер; чуть дернулся — челюсти легко разошлись… Тут я заметила, что смеюсь… Так я и улыбалась до ушей, пока Баклан пробовал грейфер на всех циклах… Особого торжества и аплодисментов, переходящих в овацию, по позднему времени не было, но кто-то, конечно, тут же подсчитал, что цикл сокращается почти втрое, а это стоит любых оваций!
Потом мы с Бакланом шли домой, я обеими руками держала его за руку, мы молчали. А по ту сторону Баклана тоже молча шла Татьяна. Около нашей парадной остановились. Борька высвободил свою руку из моих, протянул ее Татьяне:
— Ну, спокойной ночи, Таня.
Она, как и я, взяла его руку обеими руками, хотела что-то сказать, только кивнула молча…
Интересно получается с человеком, когда он, кроме работы, скажем, за станком или за рычагами крана, вступает в общественную жизнь: тогда все, происходящее с другими, начинает волновать его так же непосредственно и сильно, как и его личное, касающееся только его одного. Я понимаю, конечно, что встречается, к сожалению, формализм и в общественной работе, но если человек честен и увлечен по-настоящему, то его личным становится решительно все. Получается что-то похожее на то, как Симочка в любом шуме слышит звуки музыки, даже отрывки мелодий… Странную фразу сказал он года два назад, но теперь, кажется, я понимаю его:
— Для меня все звуки выливаются в какую-то мелодию, в определенное настроение.
После сдачи регистру последнего «бурлака» с установленным на нем устройством для раскрытия грейфера в воздухе, когда Петр Сидорович расцеловал Баклана, Борька сказал мне по дороге домой:
— Зайдем к Надежде Владимировне, а?.. Все-таки событие, ну, с грейферами, пусть и она порадуется!.. Да и Илью Николаевича я давно не видал: уедет опять в свои снега, когда снова повидаемся?!
И только тут я вспомнила, что уже недели две не видела маму.
— Зайдем в школу, а?! — попросила я.
Баклан глянул еще внимательно на меня, понял, конечно, как и всегда, лицо у него сделалось чуть растерянным и даже испуганным:
— Да-да…
И до школы мы шли молча, не разговаривая, только улыбались иногда, встретившись глазами. Навстречу нам все бежали мальчишки и девчонки, неторопливо шли ученики старших классов, и решительно никому не было до нас дела. В раздевалке мы с Бакланом постояли молча в сторонке, стараясь не мешать.
Разделись, хотели по-старому повесить пальто на свои крючки, но они были заняты, повесили где попало… Поднялись по широкой лестнице, каждая ступенька которой была знакома, и все равно уже не была нашей. Будто ноги сами нас занесли: оказались около дверей нашего класса. Я хотела войти, хоть поглядеть на свою парту, как из класса послышался по-новому звонкий и веселый мамин голос:
— Ну, это ты, Звягина, зря: не ошибается только тот, кто ничего не делает, знаешь?! — И спросила как-то очень спокойно, почти ласково: — Поленилась подумать, да, Катя?..
— Да, Надежда Владимировна, — призналась неизвестная Катя.
Не знаю, почему это мы сделали, но молча, не сговариваясь, поспешно оделись, вышли на улицу. Баклан закурил жадно, а я все слышала новый голос мамы, неожиданные для нее слова, и никак не могла перестать улыбаться…