ВОДОРАЗДЕЛ Книга вторая

I

— А-вой-вой, — причитала Доариэ, прильнув к окошку, выходившему на озеро. — Отец небесный, подсоби веслу, помоги гребцу.

На открытом озере беспомощно, как щепка, качалась лодка, то взлетая на пенистом гребне высокой волны, то надолго исчезая из виду. Тяжелые черные тучи плыли низко над водой. Иссиня-черный простор озера был сплошь покрыт пеной. Утром, когда Поавила и Хуоти поехали за озерной глиной для потрескавшегося пода печи, по озеру ходили лишь легкие волны, теперь же оно шумело и кипело, словно озябший водяной вдруг разбушевался и взбаламутил его до самого дна.

Торопливо одевшись, Доариэ побежала на лодочный берег. «Все это его гордыня…» — бранила она мужа.

Когда Доариэ спустилась к причалам, лодки нигде не было видно. Минуту-другую она всматривалась в озеро, ожидая, что лодка вот-вот появится. Но лодка не появлялась… В страхе Доариэ бросилась бежать к Весанниеми, ветки ив хлестали по лицу, в ушах гудел прибой, ветер рвал с головы цветастый платок. Выбежав на мыс, она облегченно вздохнула: Поавила и Хуоти пристали на другой стороне мыса и тянули лодку на берег на пустовавшем уже давно учителевом причале.

— Лужица так себе, а как разойдется, так и портки промочит, — говорил Поавила сыну.

Запыхавшаяся Доариэ подбежала к ним, без конца повторяя:

— Слава тебе, господи… Слава тебе, господи…

— Ишь, как на водоразделе плещет… — продолжал Поавила, мрачно глядя на волны, которые только что едва не поглотили их.

Хуоти, насквозь промокший и посиневший от холода, тоже смотрел на разбушевавшееся озеро. Ему представлялось, что водораздел находится где-то высоко над остальной землей. А ведь озеро на самом гребне водораздела. Поэтому здесь и ветер всегда такой сильный, и если бы не было впереди леса, то, наверно, отсюда было бы видно очень далеко, весь мир был бы как на ладони.

Ветер не затих и к ночи.

Прогнившие углы и крыша старой избушки Пульки-Поавилы зловеще потрескивали. Доариэ проснулась от этого треска и стала слушать, как шумят на кладбище старые ели, как ветер завывает все сильнее и все грознее. Днем этот шум и вой не казался таким страшным, как в ночную пору, когда все живое спало или тревожно прислушивалось к ветру, который, казалось, единственный властвовал в мире. На душе Доариэ было тревожно.

— Ты спишь? — шепотом спросила она мужа.

Поавила всхрапнул и что-то пробормотал сквозь сон.

Ветер на мгновение затих, потом опять налетел и еще яростнее стал рвать крышу. Вдруг что-то загремело, затрещало, словно потолок обвалился. Доариэ в страхе прижалась к мужу.

— Доариэ, ты что? — проснулся Поавила.

С потолка сыпался песок и древесная труха.

— Да, совсем гнилая наша избушка. Пора ее на ольховый плот поставить и вниз по речке сплавить, — проговорил Поавила, протирая глаза и смахивая с лица песок.

— Не надо было… — начала жена.

— Чего не надо было? — перебил ее Поавила, угадав, что она опять хочет сказать о царском портрете. Еще в начале войны сотский прикрепил этот портрет в углу избы, и он долго висел там, покрываясь копотью и пылью. Когда в деревню пришла весть о свержении царя, Поавила выразил свое отношение к этому событию тем, что сорвал портрет и бросил его в печь. Доариэ тогда перепугалась. Этот страх все еще не покидал ее. Ей казалось, что такое кощунство Поавиле даром не пройдет и обязательно из-за его гордыни с ними случится какая-нибудь беда.

— Всех мужику кормить приходится… от клопов до царя, — проворчал Поавила, поймав на шее клопа.

До рассвета было еще много времени, но Поавила не смог больше заснуть. Уставившись в черный потолок, на котором даже в темноте были заметны провисшие доски, он подумал вслух:

— Да, придется, видно, новую избу построить.

Доариэ глубоко вздохнула. О постройке новой избы Поавила говорил еще тогда, когда пришел свататься, только до сих пор дальше разговоров дело не двинулось. Где же ему теперь за постройку браться… Годы уже не те, да и время-то какое… Но Поавила думал иначе. Он еще до войны собирался поставить новую избу, да все проклятая бедность мешала, все приходилось откладывать. Последний раз его планы рухнули, когда он взломал дверь семенного амбара и по доносу Хилиппы попал в тюрьму. С той поры Поавила уже не думал о новой избе, да и сейчас вряд ли заговорил бы о ней, если бы на его голову не посыпались с потолка песок и труха.

Виски у Поавилы уже серебрились и горбился он все сильнее, но еще чувствовал себя крепким и верил, что хватит у него сил поставить новую избу. Самое время сейчас приниматься за постройку. Хуоти уже почти взрослый. Недоимок платить не надо. Правда, времена еще беспокойные, и что будет завтра — не ясно, но ведь он уже не тот, что был. Он и в кемской тюрьме побывал и на Мурманке работал. Поавила верил, что теперь и дышать будет легче и жизнь станет лучше. Поглощенный своими мыслями, он машинально начал свертывать цигарку, хотя ночью, как правило, не курил.

— Что с тобой? — спросила Доариэ.

— Да вот паразиты проклятые… видно, придется из-за них ставить новую избу, — проворчал Поавила, почесывая заросший затылок. — Иначе от этих тварей не избавишься.

— Кто знает, что еще будет, — заметила Доариэ.

Жена Хилиппы вчера говорила ей, что теперь настали времена, когда бес вселяется в людей и брат идет на брата и кровь людская польется рекой.

— Придет ли когда-нибудь конец страданиям человеческим? — вздохнула Доариэ.

Поавила не верил в эту бабью болтовню, но спорить с женой не стал. Зачем обижать ее, да еще ночью? Ей и так нелегко. Он лишь мягко заметил:

— Не надо вечно стонать. Ну какой толк от жалоб? В надежде-то легче жить.

Доариэ давно утратила веру в лучшее будущее. Сколько раз в жизни надежды на то, что будет легче, оказывались напрасными…

Поавила привлек жену к себе и крепко обнял, чего уже давно не бывало. У Доариэ даже слезы выступили на глазах — так ей было хорошо, грустно и хорошо…

Все утро Поавила продолжал обдумывать мысль, пришедшую в голову ночью. Он словно только теперь заметил, что изба прямо-таки разваливается: пол с одного конца осел, печь вот-вот провалится в подполье, дверь так перекосилась, что с трудом закрывается. Да и неудивительно, ведь лет избушке уже немало: покойный отец еще был холостяком, когда срубил ее. В те времена в Пирттиярви и пилы еще не знали, все в избе одним топором вырублено — от стен до оконных рам. А теперь, слава богу, всякий инструмент имеется: и пилы, и рубанки… Так что смело можно браться за дело, строить есть чем.

Строительство нового дома считалось делом чуть ли не священным. С самого начала все надо было делать обдуманно. Большое значение имел правильный выбор места для новой избы. Не полагаясь в этом трудном деле на собственные познания, Поавила решил посоветоваться со Срамппой-Самппой, самым старым жителем деревни. Он уже собрался было пойти к нему, как отворилась дверь и в избу вошла дочь Самппы Анни в накинутой на плечи широкой шали с кистями.

Доариэ еще сидела за столом и пила чай.

— Милости просим, садись чай пить, — встретила она гостью.

— Спасибо. Пила уже, — отказалась Анни. Она говорила всегда несколько торжественно, отчетливо выговаривая каждое слово. — Вот зашла передать привет Поавиле. От учителя пришло письмо. Хёкка-Хуотари вечером принес с погоста.

Анни, как и все жители деревни, называла своего мужа учителем. Впрочем она, хоть и была замужем за учителем, ничем не отличалась от деревенских женщин, была такой же работящей и скромной.

— Какой-то Михаил Андреевич… начальник учителя… тебе поклон просил передать, — сказала Анни Поавиле.

— Михаил Андреевич?!

— Да, учитель пишет, что ты знаешь его.

— Если он тот самый, то знаю, — обрадовался Поавила и взял со стола жестяную кружку, из которой только что пил чай. — Вот из нее Михаил Андреевич пил. Это его кружка. Мы вместе в тюрьме сидели. В Кеми. Вот это человек… Как же они с учителем вместе оказались?

— А Иво-то наш поклона уже не пришлет, — с печальным вздохом сказала Доариэ.

— Может, и он вернется, — попыталась утешить Анни. — И такое случается. Про Теппану тоже болтали, что убит.

— Нет, Иво не вернется, — покачала головой Доариэ и со слезами на глазах посмотрела на Хуоти: она боялась, что Хуоти тоже могут забрать на войну.

— Хоть бы война скорее кончилась! — сказала Анни.

— А учитель ничего насчет этого не пишет? — спросил Поавила.

— Половина письма зачеркнута. — Анни достала из-за пазухи письмо и подала Поавиле.

Поавила не умел читать. Он удивленно разглядывал письмо, в котором добрая половина текста была вымарана военной цензурой.

— Да, видать, там тоже дела неважные, коли о них нельзя писать даже родным, — решил он.

Привет от бывшего товарища по камере обрадовал Поавилу, но письмо учителя наводило на невеселые мысли. Завтрашний день, который и без того вызывал тревогу, мог оказаться еще более мрачным.

— Отец дома? — помолчав, спросил Поавила у Анни.

— Наверно. Куда же он в такую погоду пойдет? — неопределенно ответила Анни. Она жила с детьми не у родителей, а в школе, в квартире учителя.

Самппа в самом деле оказался дома. Выслушав просьбу Поавилы, старик начал поучать:

— Когда-то руочи убили в Пирттиярви много народу. Так что, куда ни ткнись, почти везде кости человеческие лежат. А на том месте, где кто-нибудь похоронен, земля дом не примет…

Поавила знал это народное поверье. Но сейчас его совсем не волновало, будет ли изба стоять на чьих-либо костях, потому что он уже облюбовал место под дом. За заброшенным полем была небольшая поляна. Когда-то давно на этом месте рос ельник. Земля там хорошая; конечно, потрудиться придется, хоть лес корчевать и не надо, но все же… Да и залив там совсем рядом. Можно прямо на берегу поставить баню. Старая-то совсем развалилась и в землю ушла.

— Ну, что ты скажешь об этой полянке? — спросил Поавила старика, когда они пришли к облюбованному месту.

Срамппа-Самппа обошел полянку, осмотрел ее, вывернул с места большой камень и даже заглянул под него. Потом прохрипел:

— Дай монетку, кх-кх.

Поавила знал, для чего старику нужна монетка, но прикинулся удивленным.

— На что она тебе?

— Давай, давай, кх-кх.

Старик и так был небольшого роста, а когда кашлял, то казался рядом с Поавилой совсем маленьким и скрюченным. Поавила порылся в карманах и вытащил смятую ассигнацию. Такие бумажные деньги, выпущенные Керенским, дошли уже до Пирттиярви. Срамппа-Самппа придирчиво осмотрел керенку со всех сторон.

— Нет, эта почтовая марка не годится, — затряс он своей желтоватой колючей бородкой. — У нее, вишь, силы не будет. До чего дошли, деньги всякую власть потеряли. А настоящих денег у тебя нет?

Поавила достал из кармана трехкопеечный медяк и подбросил его на широкой ладони.

— Алтын годится, — обрадовался старик. — И орел есть и все как полагается. Его надо положить под угол сруба, орлом вверх.

— Нет, тоже не гожа, — решил Поавила и сунул монету обратно в карман. — Орла-то двуглавого на Руси больше нет.

Других денег у Поавилы не было. Однако, обычай требовал, чтобы под избу было положено что-то ценное. Самппа отыскал на поле колосок ячменя, вылущил из него зерна на свою сморщенную ладонь и, сняв шапку, посеял их на месте будущего дома, приговаривая:

— Что посеяно под дом, то пускай и будет в нем.

— Думаешь, от зерен прок будет? — сомневался Поавила.

— Раньше дедовские обычаи имели большую силу, — заверил старик, но на всякий случай добавил: — А как нынче — не знаю. Времена-то переменились, кх-кх. — Помолчав, пожаловался: — Настоящего курева и того не стало. Неужели придется обходиться без махорки?

— Почему? — спросил Поавила.

— Да вот Хилиппа вчера говорил, что надо бы нам с теми соседями одним хозяйством жить. — Старик кивнул в сторону границы и так закашлялся, что казалось, конца его кашлю не будет. Откашлявшись, сказал: — Да, придется курить мох, кх-кх.

Совсем замучила бедного Самппу его болезнь. В последнее время он спать мог только в полусидячем положении, опираясь спиной на сапожную доску, приставленную наискось к лавке. Обострение болезни старик объяснял тем, что не стало махорки.

— Пошли ко мне, — предложил Поавила. — У меня еще найдется немножко махорки.

Самппа поднимался в гору, опираясь на свой березовый батожок. Он весь запыхался. Поавила шел, как всегда, грузными, твердыми шагами, размышляя о том, что говорил Хилиппа своим односельчанам. Хилиппа давно вел такие разговоры, но раньше все же больше намеками, не так открыто, как в последнее время, когда в деревне стало известно о больших переменах, происшедших в России.

— Это все сергеевские затеи, — заключил Поавила, когда они подошли к избе Малахвиэнена.

— Ты о чем? — спросил старик.

— Да о том, что Хилиппа на деревне болтает.

Их деревушка была, как говорится, у черта на куличках, так что большие события, потрясшие весь мир, пока еще никак не сказались на жизни Пирттиярви. Жизнь шла так же, как и раньше: как всегда осенью, по окончании полевых работ, ходили на охоту, ловили рыбу, по-прежнему верили во всевозможных духов и в разные приметы. Новым, пожалуй, было лишь то, что мужики чаще обычного стали по вечерам собираться друг у друга, курили и гадали, как же повернутся события в большом мире и как они отразятся на их жизни.

В последнее время через Пирттиярви все чаще стали проходить какие-то подозрительные личности, одни — из-за границы, другие — к границе. На прошлой неделе тоже из Кеми пришел какой-то горбоносый человек, с большим акцентом говоривший по-русски. Он зашел в деревню, перекусил и тут же поспешил дальше, словно боялся, что его могут задержать. По деревне сразу пошли слухи. Одни говорили, что это пленный немец, сбежавший с Мурманки. Другие утверждали, что это какой-то крупный чиновник, бежавший из Петрограда. А Хилиппа рассказал, что у горбоносого с собой был полный чемодан денег и что из-за этих денег он и удрал из столицы, так как большевики, мол, отбирают деньги у всех, у кого они имеются. Спустя два дня, как горбоносый ушел за границу, с той стороны, из Каяни, пожаловал купец Сергеев и остановился, разумеется, у Хилиппы, своего старого знакомого и единомышленника. Сергеев уже много лет не бывал в родных краях. Что его теперь заставило отправиться в Ухту? Знал об этом, конечно, только Хилиппа, которому Сергеев за чашкой кофе раскрыл цель своей поездки. После того как Сергеев уехал, Хилиппа стал чаще крутить свой ус и всячески поносить Россию, в которой нет никакого порядка. Поэтому Поавила и связывал все эти разговоры Хилиппы с приездом купца Сергеева. Он знал, что Сергеев давно носится с такими идеями.

— Знаем мы, в каком месте сапог жмет, — продолжал Поавила, открывая воротню. — Мы не такие уж дураки, как думает Хилиппа. Поживем — увидим, куда приведет эта его политика.

Слово «политика» было одним из новых слов, которое мужики Пирттиярви начали в последнее время употреблять к месту и не к месту, толкуя о мировых событиях или о поступках своих односельчан.

— Да, увидим, — с угрозой в голосе повторил Поавила, входя в избу.

Дома был один Хуоти. Он сидел на чурбане перед шестком и строгал топорище. Доариэ ушла в ригу молотить зерно Хилиппы и захватила с собой Насто и Микки.

— Молотьба — дело хлебное, — заметил Срамппа-Самппа.

— Не такое уж хлебное, когда долги приходится отмолачивать, — возразил Поавила, доставая с воронца кисет. — Набей-ка свою трубку, авось легче дышать будет.

Самппа сел на скамейку у камелька и, довольный, стал набивать свою носогрейку, столь же старую, доживающую свой век, как и он сам. Поавила приоткрыл вьюшку и тоже присел на дрова, лежавшие у печки. Хотя старой Мавры уже давно не было в живых и некому было ворчать из-за курения, все же Поавила каждый раз, когда сворачивал цигарку, вспоминал недовольное ворчание матери и шел курить к шестку.

— Кх-кх! — поперхнулся Самппа с первой затяжки. — Крепкая, стерва. Видно, что… кх-кх… настоящий русский табак. Такую махорку мне, бывало, зять привозил из Архангельска. Помнишь?

— Помню, помню, — отозвался Поавила, размышляя о своем. Хёкка-Хуотари приехал вчера с погоста. С какими новостями он вернулся? Есть ли там вообще какая власть?

— Анни письмо пришло, — продолжал Самппа.

— Слышал. Она заходила к нам, — ответил Поавила, поднимая с пола топор с переломленным топорищем.

— Когда думаешь начать возить бревна? — спросил старик.

— С первым снегом думаю, — Поавила провел пальцем по лезвию топора. — Если, конечно, ничего не случится… Или как, Хуоти?

Срамппа-Самппа взял из рук Хуоти топорище.

— По топорищу мужчину узнают, — сказал он, с видом знатока разглядывая топорище. — Вот здесь еще надо с ноготок снять. А из тебя, парень, плотник, наверно, получится. Когда избу закончите, так уж я приду и по старому карельскому обычаю пожелаю счастья в новом дому, чтобы добро в нем гостило, чтобы хлебушка вдоволь было.

Холодный осенний дождь моросил вперемешку со снегом и дул такой порывистый ветер, что у Поавилы чуть не унесло шапку, когда они с Хуоти шли к Хёкке-Хуотари точить топоры.

Хёкку-Хуотари они застали лежащим на лавке с треухом под головой. Он пожаловался, что простыл во время поездки на погост. Хозяйки в избе не было, она пошла в хлев кормить коров. Иро сидела на дверной лавке и штопала чулки. Она чуть покраснела, увидев, что Хуоти сел на конец скамейки, где в первую зиму войны они однажды сидели рядышком, прижавшись друг к другу в темноте. Тогда они были еще совсем детьми. И все, что тогда было между ними, было просто детской забавой. А теперь над верхней губой Хуоти уже пробивались черные усики.

— Что, сосед, точить пришел? — спросил Хуотари, увидев под мышкой у Поавилы топор.

— В такую погоду только точило и крутить, — ответил Поавила. — Собираюсь вот валить лес для избы.

Хуотари уже слышал, что Поавила собирается ставить новый дом, но почему-то ему решение соседа казалось пустой затеей. Правда, Поавиле он ничего не сказал.

— Поди-ка, Иро, налей воды в точило, — велел он дочери.

— Да я сам схожу за водой, — сказал Хуоти, но Иро уже схватила ведро и выскочила в сени.

В родовом доме Хёкки-Хуотари, построенном еще по-старинному, жилое помещение и хозяйственные пристройки находились под одной крышей. Из сеней дверь налево вела в избу, двери направо — на крытый двор и оттуда в хлев. Прямо из сеней можно было попасть и на поветь, где зимой хранились сено и солома, а также грабли, косовища и прочий инвентарь. На повети стояли жернов и точило, которое Хуотари привез из Кеми, когда ездил в последний раз за товаром для Хилиппы.

Хуоти начал крутить точило. Вода в корытце забурлила. Отец сидел на козлах, прижимая лезвие топора наискось к точильному камню. Углубления, в которых вращалась ось точила, рассохлись и противно скрипели. Хуоти побрызгал на них водой. Оглянувшись на скрипнувшую дверь, он стал крутить ручку быстрее.

— Не торопись, — буркнул отец.

На поветь с решетом в руках пришла Иро. Вскоре из угла послышалось скрежетание жернова.

Хуоти все время чувствовал близость Иро и то и дело поглядывал в темный угол, где в такт работе жернова колыхалась полосатая юбка девушки, то поднимаясь чуть-чуть, то опускаясь. Хуоти показалось, что Иро нарочно пришла молоть зерно именно теперь.

Внизу, на дворе, фыркнула лошадь. Хёкка-Хуотари повел поить ее.

— Иро, сбрось-ка сена для Лийну! — крикнул он дочери.

Иро схватила охапку сена. Ветер, проникавший через щели в крыше, разнес по повети аромат сена. Через отверстие в перекрытии Иро сбросила охапку прямо в ясли.

— Как закончишь, заходи ко мне. Покурим, поговорим, — крикнул снизу Хуотари.

— Ладно, зайду, — откликнулся Поавила.

Снова заскрипело точило, закружился жернов.

— Ну, чего ты ушами прядешь? — разговаривал внизу с лошадью Хёкка-Хуотари. — Или сено не нравится?

Поавила помочил лезвие в воде, тщательно обтер его с двух сторон рукавом. Лезвие блестело. Он провел большим пальцем по острию.

— Ну, думаю, сосну срубить им можно, — заключил он и, сунув топор под мышку, пошел в избу покурить и заодно послушать, что за новость сосед привез из волости.

Хуоти остался на повети. Как только отец вышел, он подошел к Иро и стал крутить вместе с ней жернов. Жернов начал вращаться быстро и легко. Иро едва успевала засыпать зерно. Она то и дело задевала Хуоти то локтем, то бедром, а когда она нагибалась, чтобы засыпать зерно в жернов, ворот ее просторной кофты открывался и Хуоти мельком видел ее округлые тугие груди. Хуоти старался стать так, чтобы Иро чаще касалась его. Вдруг она резко повернула голову, белокурые волосы упали ей на глаза.

Внизу послышались шаги.

— Мама, — шепнула Иро, отпрянув.

Она не ошиблась, снизу послышался голос матери:

— Иро, иди сюда.

— Ну, что там случилось? — спросила Иро недовольным голосом.

— Твоя овечка ягнилась.

Иро прыснула, смущенно потупилась и начала сметать муку в берестяную корзинку. Она почему-то вдруг застеснялась. Хуоти тоже стоял смущенный, словно то, что овечка Иро оягнилась, каким-то образом касалось и его.

— А-вой-вой, ты весь в муке, — засмеялась Иро и провела крылом по щеке Хуоти.

Хуоти тоже рассмеялся, вытер щеку рукавом и схватил Иро за горячие руки. Девушка вырвалась и отбежала в другой угол, за кучу соломы. Хуоти бросился следом.

— С кем ты там хихикаешь? — послышался снизу сердитый голос матери. — Скоро ты там?

— Иду, иду, — ответила Иро, отталкивая от себя Хуоти. — Пусти.

Когда Хуоти отпустил ее, Иро шепнула:

— Спасибо, что помог. Приходи еще…

На улице по-прежнему шел мокрый снег. Холодный ветер бил в лицо, но Хуоти его не замечал. Щеки его горели и странное тепло наполняло грудь. В ушах еще звучали слова Иро: «Приходи еще…»

Хуоти в раздумье шел мимо риги Хилиппы. Вдруг где-то рядом раздались крики и плач. Из риги выбежала в слезах Наталия. После того, как ее сестра Палага ушла на заработки, девочка батрачила у Хилиппы. Хуоти решил, что в риге что-то случилось, может, пожар вспыхнул, и одним прыжком перемахнув через изгородь, побежал к риге.

Увидев Хуоти, Наталия бросилась к нему. Она вся дрожала и не могла вымолвить ни слова.

— Лентяйка! — кричала из риги ей вслед скрипучим голосом жена Хилиппы. — Потаскуха!

Наталия зажала уши руками.

Увидев Хуоти, жена Хилиппы швырнула кочергу в ригу и, что-то сердито бормоча, пошла к своей избе.

— Утонуть бы ей в Калполампи, провалиться ей в болото, — шепнула Наталия, провожая брезгливым взглядом свою хозяйку. — Задремала я в риге, глаза так и слипались. Ох, Хуоти, Хуоти! Видно, катала меня мать в несчастливой люльке, под бесталанным воронцом.

Наталия смотрела на Хуоти печальными черными глазами. Уже второй раз Хуоти пришел ей на помощь. О первом случае напоминал чуть заметный шрам на нижней губе девочки. Хотя лицо ее и было покрыто серой пылью, Хуоти разглядел этот шрамик на губе. Черные, блестящие волосы Наталии тоже были в пыли и казались серыми. Усталый и удрученный вид девушки, напоминавший сейчас беспомощную старушку, вызывал жалость, и Хуоти захотелось сказать ей что-нибудь ласковое, но он не находил слов.

— Помнишь сказку о жернове? — неожиданно для себя спросил он. — Ну, ту, которую бабушка рассказывала? Жернов сам собой крутится и пироги так и сыплются в руки пастушки и…

— Так это же сказка, — вздохнула Наталия.

Но на душе стало все-таки чуточку легче. Ведь Наталия чувствовала себя счастливой лишь в те минуты, когда забывалась и жила в мире сказок.

— Где ты был? — вдруг засмеялась она, увидев, что лицо Хуоти в муке.

Хуоти провел ладонью по щеке и усмехнулся. Он не стал рассказывать, где он был. Наталия опять погрустнела.

— Ведь ты не веришь тому, что Хилиппиха кричала? — прошептала она, словно умоляя простить ее за что-то. — Не веришь? Нет?

Хуоти опять посмотрел на шрамик на губе Наталии и глядя ей прямо в глаза, тихо ответил:

— Нет.

На своем дворе появился Ханнес.

— Мне пора, — шепнула Наталия, заметив Ханнеса, и скрылась в риге.

Хуоти остался стоять у риги. Он смотрел, как Ханнес, подбирая с земли камешки, бросает ими в воробьев.

— А ты чего здесь? — услышал Хуоти за собой голос матери. — Ты что, не ходил топоры точить?

Мать шла в ригу Хилиппы. Собственно говоря, рига была не только Хилиппы: в свое время родители Хилиппы и Поавилы, не будучи в состоянии поставить себе по риге, построили одну общую. Семья Пульки-Поавилы тоже пользовалась этой ригой и молотила в ней свой небогатый урожай. Но сейчас Доариэ шла молотить хлеб Хилиппы. Поэтому Хуоти, не отвечая на вопрос матери, сказал ей:

— Не ходи туда.

— Что ты, сыночек? Мы ведь должны Хилиппе, — вздохнула мать.

— Отец ведь не велел. Даже недоимки за царское время теперь не нужно платить, — начал доказывать Хуоти.

Но мать не стала слушать его рассуждений. «Мелет бог знает что… А зима не за горами. И хлеб, чей бы он ни был, надо обмолотить до снега», — думала она.

— Картошка в печке, — сказала она сыну и вошла в ригу. Вскоре оттуда послышался перестук двух цепов.

Хуоти пошагал к дому. Ему еще предстояло на болоте заготавливать торф.

Отца дома не оказалось — наверно, еще не вернулся от Хёкки-Хуотари.

Поавила действительно все еще сидел у соседа. Дымя цигаркой, он играл с хозяином в шашки. За их игрой наблюдали Крикку-Карппа и старый Петри, тоже зашедшие к Хёкке-Хуотари послушать, с какими новостями он вернулся из волости. Хуотари ездил на погост вроде как от всей деревни узнавать, есть ли вообще какая-нибудь власть в волости.

— Так, значит, Юрки уехал на рыбалку, — продолжал начатый разговор Поавила, не отрывая взгляда от шашечной доски.

Хуотари не застал на погосте никого из прежнего начальства. Урядник уже неделю назад сбежал куда-то. Юрки Липкин, который после свержения царя по-прежнему выполнял обязанности волостного старшины, уехал на осеннюю путину. Волостное правление было на замке. Из начальства на месте оказался лишь священник, но к нему Хуотари не пошел. Зато он навестил своего свояка, который недавно вернулся с Мурманки и привез оттуда свежие новости.

— Да, на рыбалку. Так мне свояк сказал, — ответил Хуотари и добавил нетерпеливо: — Что-то ты долго свой ход обдумываешь.

Поавила играл в шашки слабее своего соперника и поэтому над каждым ходом подолгу размышлял.

— А если я так схожу… — проговорил он, пощипывая густую черную бородку.

— А мы ей устроим нужник! — засмеялся Хуотари, довольный тем, что запер шашку противника в углу, а сам провел свою пешку в дамки.

— Дамка! — удивился Поавила.

Хуотари понюхал шашку противника, затем вернул ее на место и сверху сложил четыре других шашки, «съеденных» им у Поавилы. Крикку-Карппа захихикал. Петри молчал.

— А я ни дам, ни господ не признаю, — продолжал Поавила.

— А куда ты от них денешься? — со злорадством спросил Крикку-Карппа, поглаживая свою лысину.

Крикку-Карппа каждый вечер перед сном тщательно причесывался, надеясь увидеть во сне высокое начальство или своих прежних зазнобушек. И дочесался он таким образом до того, что стал лысым, за что в деревне его считали мудрым.

— Как говорится, та из собак и голос подает, в которую палка попадет, — заметил Поавила, уголком глаза взглянув на Крикку-Карппу. — Пора бы и тебе снять свою бляху.

— Лесники при любой власти нужны, — возразил Крикку-Карппа, поигрывая своей висевшей на груди бляхой лесника. — И к тому же я не господ охранял, а лес…

Пока Поавила и Карппа препирались, будут ли господа и впредь или их вообще не будет, Петри думал о Ховатте, сыне Хёкки-Хуотари, который, как говорили, был произведен в офицеры.

— Твой-то Ховатта тоже в господах ходит, — сказал он Хуотари.

— Да, писал он об этом в последнем письме, — подтвердил Хуотари. То ли он был не очень обрадован этим известием, то ли просто к слову пришлось, но он тут же добавил: — В старину так говорили: что с парня возьмешь, если он лишь в господа гож. Верно, и с Ховаттой так получилось. Погоди, погоди… — оторопел он, увидев, что Поавила «съел» у него подряд три шашки и выиграл партию.

Крикку-Карппа опять захихикал, правда, не так громко, как при проигрыше Поавилы.

— Не велика беда: не все же выигрывать, — со смешком сказал Хуотари, морща свой хрящеватый нос. — А вот кто при этом в нужнике останется, того зло берет. Говорят, свою игру так проиграл и Кер…

Хуотари замолк на полуслове, увидев на пороге жену с бадейкой в руке.

— У добрых людей уже хвоя привезена, а наша скотина в навозе тонет, — заговорила Паро, бросив на мужа сердитый взгляд. — А он вместо того, чтоб работать, все политикует да в волость бегает. Будто без него там не обойдутся…

По-разному воспринимали жители Пирттиярви доходившие до них слухи о больших переменах в мире. На Хёкку-Хуотари они почему-то действовали удручающе. Как бедно он ни жил, все же он был доволен тем, что имел. Он боялся, что может лишиться и этого. Поэтому в последние дни у него все буквально из рук валилось, он все чего-то выжидал да раздумывал. О хвое он вообще забыл.

— В такую погоду хороший хозяин даже собаку на двор не выгонит, — вступился за Хуотари Крикку-Карппа.

— На небесах, видно, тоже революция случилась. Всю осень одни дожди да ветры, — сказал Поавила.

Хёкка-Хуотари, потирая свой впалый живот, стал охать и жаловаться.

— Знаю я твою хворь, — прикрикнула на него из бабьего угла жена, успевшая уже сесть за прялку.

Вся деревня знала, что в доме Хёкки-Хуотари верховодит его жена. Впрочем, Хуотари сам был виноват, что оказался у нее под каблуком. Началось с того, что он не умел точить косу. Как он ни старался, коса только хуже становилась. Так что летом в косовицу Паро самой приходилось править все косы. А после смерти Олексея, видимо, чувствуя себя виноватым в смерти сына, Хуотари все чаще стал уступать жене, пока полностью не оказался под ее властью. Поавила, решив отомстить Хуотари за его бахвальство при игре, спросил у того:

— У вас бабья власть, что ли, в доме?

— Да, от этой власти уж не избавишься, — сокрушенно заметил Хуотари. — Тут и революция, пожалуй, не поможет. В девках все бабы хороши, а вот откуда злые жены берутся?

Паро остановила прялку и, взглянув на ухмыляющихся мужиков, бросила:

— А бабы злы из-за таких вот мужиков!

Хёкка-Хуотари смущенно пощипывал редкую, похожую на болотный мох бороденку.

Чтобы переменить разговор, Поавила спросил:

— Ты вроде что-то собирался сказать давеча?

— Совсем из головы вылетело. — Хуотари сердито покосился на жену. — Ах, да, вспомнил. Зря ты избу задумал строить…

— Почему? — нахмурился Поавила.

— Так, говорят, Керенский тоже продулся. — Только теперь Хуотари выложил самое главное. — Да тоже в нужнике оказался… Свояк говорил…

Петри неопределенно кашлянул. Он толком не знал, кто такой Керенский? С тех пор как Петри вернулся с турецкой войны, он ни разу не покидал родных мест. Он даже не ходил коробейником. Все рыбные места на родных озерах и даже самые отдаленные глухариные токовища он знал превосходно, а о событиях большого мира мог судить лишь по тому, что люди говорили. Петри был старый солдат и законными правителями считал только царей. Так что Керенского он не признавал, и поэтому заметил с презрительной усмешкой:

— Ну вот, год господином был, а собакой на весь век прослыл.

Мужики рассмеялись.

— А что? — Петри недоверчиво взглянул на них. — Навыпускал денег, которые ни на что не годны…

Пулька-Поавила сидел ошеломленный: новость, которую привез Хуотари, была все-таки неожиданной.

— А кто же там к власти пришел? — спросил он.

— Этого свояк не знает, — ответил Хуотари.

— Ну, пойдет теперь заварушка… — прищурил желтоватые глазки Крикку-Карппа, с умным видом поглаживая свою лысину. — Если началась драка за власть…

— Так что не торопись ставить избу, — посоветовал Хёкка-Хуотари Поавиле. — Подожди, пока погода прояснится. Кто его знает, что еще будет. Лучше день переждать, чем неделю страдать.

Поавила сидел и думал. Нет, не стоит верить всяким слухам!

— Если тишь дома просидишь, будешь в бурю грести… Так-то! — сказал Поавила и с таким решительным видом сунул под мышку наточенный топор, что мужики удивленно переглянулись.

II

Новость, которую Хёкка-Хуотари принес с погоста, заставила Поавилу крепко задуматься. До сих пор он был уверен в себе: ему казалось, что он разбирается в событиях времени и правильно представляет себе свое будущее. Но, оказывается, он ошибался. Вскоре с погоста пришла еще одна новость: с войны вернулся сын волостного попа и рассказал, что власть в Петрограде взяли какие-то коммунисты. Это известие так встревожило Поавилу, что он даже сна лишился. Он знал большевиков, с одним из них, с Михаилом Андреевичем, сидел в одной камере. Большевики — люди честные, они за простой народ. А коммунисты — кто они такие? О коммунистах Поавила слышал впервые. «Коммунисты? Гм! — бормотал он, доставая с лежанки свои пьексы. — Навыдумывают всяких названий. Простому мужику не разобраться в этих партиях…»

— Что ты там пыхтишь, точно кошель плетешь? — спросила Доариэ, услышав сердитое кряхтенье мужа.

— Вот черти, как ссохлись, — пыхтел Поавила, пытаясь натянуть на ноги покоробившиеся пьексы.

Наконец ноги были втиснуты в пьексы. Поавила медленно поднялся, напялил треух, поглядел на потолок, словно прикидывая, сколько он еще продержится, и вышел напоить лошадь.

Мерин повернул голову на скрип дверей и тихо заржал. «Ишь ты, еще ржет старый», — усмехнулся Поавила и похлопал мерина по крупу.

Мерин был намного старше лошади Хёкки-Хуотари и вообще уступал той в бойкости, но после летнего нагула выглядел неплохо. Поавила только с началом жатвы привел его из леса. Целое лето мерин пасся на воле, гулял в лесу с колокольчиком на шее вместе с остальным табуном. Даже после всех осенних работ мерин ничуть не выглядел заезженным. «Так что бревна возить на нем можно… — думал Поавила, поддерживая коленом ведро с водой, в которое лошадь уткнулась мордой. — Только надо еще подождать… Пусть прояснится».

Позавтракав, Поавила взял топор, снял хомут с прибитого возле голбца деревянного гвоздя и вышел.

За речкой Поавила повернул коня на узкую тропу и поехал по молодому ельнику. Когда-то здесь росли и большие деревья, но теперь только кое-где стояли старые березы с шершавой, потрескавшейся корой. Их развесистые ветви были сплошь покрыты поблескивавшей от утренней зари изморозью. Утро было ясное и прозрачное, и Поавила уже издали разглядел тетеревов, рассевшихся на одной из берез. Впереди темнела покрытая ельником сопка. На самой вершине ее возвышалась вековая ель с оголенной верхушкой — сигнальная ель, на макушку которой во времена шведских набегов насаживали сноп соломы и поджигали его, чтобы предупредить жителей соседних деревень об опасности.

Мерин неторопливо тащился по направлению к этой ели, Поавила сидел, погрузившись в свои мысли, и только изредка понукал лошадь.

Доариэ не спросила Поавилу, куда он едет, она никогда не вмешивалась в его дела. Управившись со своими утренними делами, она собралась помолоть на ручном жернове ячмень, но увидела, что к ним идет Хилиппа. «Чего ему от нас надо?» — удивилась Доариэ.

— Мир дому сему, — поздоровался Хилиппа. — Давно я у вас не был.

— Милости просим, — ответила Доариэ, ставя берестяную коробку с ячменем на лавку.

— Молоть собралась?

— Да. Хочу кашу сварить на обед.

— Осенью смололи бы побольше на моей мельнице, так не надо было бы теперь каждый день крутить жернов.

Незадолго до падения самодержавия Хилиппа купил в Кеми новые жернова и построил мельницу. Мужики поначалу было воспротивились, потому что Хилиппа решил построить свою мельницу повыше того места, где стояла общинная мельница, но потом все же уступили: жернова общей мельницы совсем истерлись, а денег для приобретения новых у общины не было, да и большинство мужиков еще не вернулись с войны.

Доариэ молчала, словно не расслышала слов Хилиппы.

— Уж больно твой Поавила гордым стал… — продолжал Хилиппа. — Где он?

— Да, кажется, бревна поехал рубить.

— Значит, в лес уехал… А у меня к нему дело. Ладно, потом зайду, — сказал Хилиппа и ушел.

Доариэ ошибалась. Поавила поехал заготовлять не бревна для новой избы, а хвою на подстилку скоту. На санях была уже большая куча густых темно-зеленых веток. Снегу в лесу было немного и Поавила решил, что мерин потянет и побольше воз. Свалив еще одну ель, он начал обрубать ее.

— Бог в помощь! — вдруг раздался возглас за спиной.

Поавила вздрогнул.

— Фу, леший, как напугал! — проговорил он, увидев Крикку-Карппу.

— Руби, руби, не бойся, — захихикал лесник, — меня и раньше бояться не надо было, а теперь и подавно. Мне ведь отставку дали.

Он бросил кошель и снял с плеча старый дробовик.

— С охоты? — спросил Поавила.

— Уж как говорится, коли на месте сидеть будешь, ни зверя, ни рыбы не добудешь. Ходил лисьи капканы проверять.

— А кошель-то, вижу, пустой.

— Красной лисе и цена красна, на нее стоит охотиться, если даже и не поймаешь ее, — отшутился Крикку-Карппа и, присев на поваленное дерево, начал свертывать цигарку. — Закуривай.

Поавила тоже сел покурить.

— А ты так и не начал бревна рубить? — заметил Карппа. — Все только грозишься.

— Успеется, — уклончиво ответил Поавила.

— Все же думаю, надо бы не терять времени, пока власти никакой нет, — советовал лесник. — А то, гляди, строгие законы насчет леса установят…

Поавила взглянул на лесника. Не коммунистов ли тот имеет в виду?

— Утром Хилиппа заходил. Говорит, скоро лес понадобится — с Финляндией, мол, будем торговать. А мне сказал, чтобы я лисиц больше добывал.

Поавила хмурился и молчал.

— Хилиппа говорил, что вечером к нему гости пожаловали из-за границы, — продолжал Карппа.

— Слышал, — буркнул Поавила.

— Да, лес всегда карела кормил, — помолчав, заговорил Крикку-Карппа. — Все ведь испокон веков карел берет оттуда. Крыша над головой — оттуда, лапти на ногах — оттуда, кошель за спиной — тоже, и ложка, и хлеб в голодный год оттуда. И последнюю домовину, чтоб в землю лечь, тоже оттуда берем.

— Да, а когда враги приходят, то и приют в лесу находим, — добавил Поавила, взял топор и начал яростно обрубать сучья.

Крикку-Карппа вскинул кошель за плечи и направился к деревне.

Вскоре Поавила с возом хвои приехал домой. На дворе его встретили жена и Микки. Доариэ сразу сообщила, что заходил Хилиппа.

— Видно, насчет долга. Ведь мы ему за семена должны, — предположил Поавила, разгружая воз.

— Да нет, очень уж добрый он был, — не согласилась Доариэ. — Чего, говорит, на моей мельнице зерно не смололи…

— Обходились мы без его мельницы и теперь обойдемся, — оборвал ее муж. — Где Хуоти?

— Ушел куда-то. К Хёкке-Хуотари, наверное. И что его туда вечно тянет?

— Пусть привезет еще воз хвои.

— Микки, сбегай к Хёкке-Хуотари и скажи Хуоти, что отец велел сейчас же идти домой, — сказала Доариэ младшему сыну, который уже начал разделывать хвою.

Микки всадил топорик в чурбан и побежал к соседям.

Бросив лошади охапку сена, Поавила пошел в избу, но только он сел завтракать, как прибежал Хилиппа, видимо, поджидавший его возвращения.

— Хлеб-соль!

По карельскому обычаю следовало в ответ Хилиппе сказать: «Милости просим», но вместо этого Поавила хмуро заметил:

— Для бедняка и соль приварок.

Хилиппа почувствовал некоторую неловкость. С тех пор как Пулька-Поавила взломал дверь общинного амбара и попал за это в тюрьму, Хилиппа редко бывал у соседа.

— Гордым ты стал, сосед. Моя мельница чем-то плоха тебе. Топоры ходишь точить к Хёкке-Хуотари, будто у него точило лучше.

Поавила удивлялся про себя и не знал, что и сказать: уж больно сладким был голос Хилиппы.

— Ну, как сосна валится? — спросил Хилиппа.

— Не пробовал еще, — ответил Поавила. — Успеется.

— Зря, зря ты тянешь, — пожурил Хилиппа. — Что можешь сделать сегодня, не оставляй того на завтра. Так ведь в старину говорилось. Если помощь какая надобна, я помогу, как всегда…

«Как всегда… — подумал про себя Поавила. — Интересно, чего он хвостом виляет?» Услужливость Хилиппы показалась ему подозрительной, но так как Хилиппа разговаривал с ним по-человечески, Поавила тоже не мог грубить ему.

— Ничего. Как-нибудь сами справимся, — ответил он, искоса взглянув на Хилиппу.

Хилиппа был в новом праздничном пиджаке с двумя рядами пуговиц. Правда, день был субботний, но ведь обычно он даже по воскресеньям ходил по деревне в залатанной одежде, то и дело поругивая свою нерадивую супругу. Выросшая в богатом доме, его жена действительно привыкла жить на всем готовом и единственное, что она умела — это языком болтать. Но в заплатках Хилиппа щеголял все-таки не из-за нерадивости своей жены, а скорее из желания показать людям, что он не так богат, как на деревне думают. А сегодня он почему-то нарядился в новый пиджак и даже рубаху белую надел. «С чего бы это?» — удивлялся Поавила.

— Может, ты придешь вечерком в школу? — спросил Хилиппа. — Сергеев что-то хочет народу сказать…

Поавила медлил с ответом.

— Чего ж, могу и прийти.

— Там и фотографировать будут, — добавил Хилиппа, посмотрев при этом на Доариэ, словно хотел сказать, что женщины тоже могут прийти туда.

Обойдя все дома и пригласив мужиков на собрание, Хилиппа вернулся домой.

Его жена сидела в бабьем углу и расчесывала волосы.

— Оксениэ…

Оксениэ вздрогнула и, откинув с лица рыжие волосы, шикнула на мужа:

— Тише ты… Гости услышат. Пора бы тебе уже запомнить, что при гостях я не Оксениэ, а Сеня.

Жена Хилиппы стыдилась своего, как ей казалось, старомодного имени.

— Сеня… — пробормотал Хилиппа. — Надо бы до собрания сварить гостям кофе.

Хилиппа вошел в горницу. Гости, сняв пиджаки, расположились по-домашнему. Разговор шел о празднике соплеменников в Ухте, на котором Сергеев и Саарио познакомились. Как выяснилось, они оба знали старшего сына хозяина этого дома.

— Господин Саарио, оказывается, знает вашего Тимо, — сказал Сергеев Хилиппе, как только тот вошел в комнату.

— Да?

Маленькие мышиные глазки Хилиппы удивленно уставились на гостя, и левое веко его задергалось. С той поры, как старший сын сбежал в Финляндию, Хилиппа почти ничего не знал о нем. Может быть, Саарио расскажет что-нибудь о Тимо? Но Саарио не торопился рассказывать. Он прохаживался взад и вперед по домотканым половикам, барабанил пальцами по фотоаппарату и покусывал тонкие губы, словно жалея, что упомянул о своем знакомстве с сыном хозяина. По подтянутому виду, Саарио опытный глаз мог определить, что господин Саарио проходил обучение не только в Хельсинкском университете. В начале войны он взял академический отпуск и поступил на службу в так называемую «лесную контору на Лийсанкату». При содействии этого учреждения со столь безобидным названием Саарио выехал через Торнео в Швецию, а оттуда тайно перебрался в Германию, в Локштадт. Там находился военный лагерь, в котором десятки других, прибывших до него молодых финских «следопытов», завербованных «активистами» из числа младофиннов, аграриев и даже социал-демократов, обучались военному делу по прусскому методу «ложись — встать»! Заодно их учили ненавидеть русских и прививали им мысль, что здесь делает свои первые шаги будущая «Великая Финляндия». Там, в лагере, или вернее по пути туда Саарио встретился с Тимо Хилиппяля (в Финляндии Тимо сменил фамилию). Потом они не раз пили черное баварское пиво в лагерном баре… Но надо ли рассказывать об этом сейчас? Помедлив, Саарио сказал:

— Случай свел нас однажды в поместье Халла-Укко. Вы, наверное, слышали о Халла-Укко?

— Кто не знает оленьего короля с Халлатунтури, — обрадовался Хилиппа. — Прошлой зимой, говорят, он разъезжал на своей оленьей упряжке у нас в Карелии. Где-то у Кестеньги его видели…

Халла-Укко жил по ту сторону границы, но о его богатстве (он владел тысячами оленей) знали и по эту сторону границы. В кругах финских лесопромышленников и «активистов» он был известен также как рьяный поборник «освобождения» восточнокарельских соплеменников. Писателю Кианто он дал денег на поездку в Карелию и подарил оленя. На этом олене Кианто и разъезжал по деревням беломорской Карелии, а затем написал о своей поездке путевые заметки, проникнутые националистическим духом. Усадьба Халла-Укко в Хюрюнсалми была одним из этапных пунктов, через которые будущие финские егеря пробирались в Германию…

— Ваш сын на верном пути, — сказал Саарио. — Думаю, вы скоро встретитесь…

— Дай-то бог, — потирал руки довольный Хилиппа. — Пожалуйте к столу! — пригласил он гостей за стол, на который Оксениэ подала кофе.

— О, у вас еще имеется натуральное кофе! — удивился Саарио.

— Кончается уже, — сокрушался Хилиппа.

— Скоро кофе опять появится, — обещал Сергеев, вытирая носовым платком толстые губы. — Как только наладим торговые связи с Финляндией.

— Я заметил, что карелы предпочитают пить чай, — сказал Саарио.

— Да, — подтвердил Сергеев. Даже в этом видны последствия руссификаторской политики.

Старинные часы на стене мерно тикали. Взглянув на них, Хилиппа напомнил:

— Мужики, наверное, уже собираются.

Когда они пришли в школу, там никого не было. В ожидании народа Сергеев и Саарио разглядывали развешанные на стенах картины и наглядные пособия и рассуждали о постановке школьного дела в беломорской Карелии. В классной комнате все было так, как при Степане Николаевиче, словно в мире ничего не изменилось. На картонной алфавитной таблице по-прежнему красовалась буква «ять», которую Петр I в свое время забыл вычеркнуть из русского алфавита, а Николай I, будучи врагом просвещения, умышленно сохранил, дабы отличить благодаря этой букве образованного человека от необразованного. Висел в классе и запыленный портрет Николая II в позолоченной раме. Сергеев и Саарио остановились перед ним, любуясь пышными эполетами и аксельбантами императора. Окажись они здесь месяца два назад, они бы, пожалуй, сняли этот портрет со стены, но так как развитие событий в России в последнее время было им весьма не по душе, то оставили портрет на месте.

Один за другим стали собираться мужики. Правда, в класс они не вошли, а толпились в передней, курили и тихо разговаривали между собой.

— Чтоб такое брюхо отрастить, надо жрать не меньше лошади, — шепнул Поавила, показывая на толстопузого Сергеева.

В молодости Сергеев работал мастером на пивоваренном заводе в Каяни. Парень он был предприимчивый, и у него ни одна капля пива не пропадала даром. Если уж случалось, что из бочки капало пиво, то у него всегда было наготове ведро. Когда он впоследствии основал вместе со своей женой собственный магазин, немало удивленный его быстрым обогащением хозяин пивоварни пришел к нему и полюбопытствовал, как это Сергееву удалось за короткое время приобрести такое состояние. «Так всегда же из чана немного капает…» — с невинным видом пояснил Сергеев… «Да, здорово, видать, капало!» — удивлялся бывший хозяин. Пулька-Поавила слышал эту историю от своих товарищей-коробейников.

— Что же вы в дверях встали? Заходите смелее, — обратился к мужикам Сергеев.

Мужики вошли в класс и стали рассаживаться за тесные скрипучие парты.

— Ну, как нынче птица ловится? — спросил Сергеев, стараясь вести себя непринужденно, как земляк с земляками.

Мужики переглянулись. Вопрос был задан всем, и никто поэтому не ответил. Видя, что мужики молчат, Хилиппа взглянул на Сергеева и предложил начать собрание.

Сергеев кивнул ему своей яйцеподобной головой, погладил седеющий клинышек бородки и кашлянул в носовой платок.

— Многоуважаемые земляки! — начал он. — Я имею честь приветствовать вас от имени Союза беломорских карелов. Настало время, о котором мечтали зачинатели нашего движения за национальное возрождение… Проклятое самодержавие в России свергнуто.

Поавила слушал, уставившись в одну точку на крышке парты.

— …Новое правительство России обещало предоставить всем народам право на самоопределение, — Сергеев многозначительно кашлянул. — Мы, многострадальный карельский народ, тоже должны воспользоваться этой милостью божьей и отделиться от России, угнетавшей нас на протяжении многих веков.

Поавила смотрел на парту, углубившись в свои мысли. Словно издали до него долетали странные слова. «Многовековой гнет… право на отделение… самоуправление… народы-соплеменники…» Он, Поавила, тоже отделился от брата. И притом они чуть не подрались! А зачем? А что сказал бы обо всем этом учитель? Или Михаил Андреевич? «Право на отделение… свобода…» Поавила очнулся от своих мыслей, услышав голос Хилиппы:

— Кто хочет что-нибудь сказать?

Саарио сидел за столом, внимательно разглядывая собравшихся мужиков. В руках у него был блокнот, в который он заносил свои этнографические наблюдения, а также описания пригодных для движения дорог и мостов беломорской Карелии, заметки о лицах, заслуживающих внимания…

— Неужели никто не хочет выступить? — спросил Хилиппа и посмотрел на Поавилу.

Поавила молчал. Его внимание вдруг привлек Саарио, очень похожий на того ленсмана, который отобрал у него короб с товарами. Такие же длинные руки, узкое лицо…

Хилиппа с виноватым выражением на лице обратился к гостям:

— Вы уж не обижайтесь. Мужики просто не смеют… Вы же знаете, под каким ярмом жили карелы. Вот Поавиле тоже два года…

— Я и сам о себе могу сказать, — прервал его Поавила.

Хилиппа замолчал. Но видя, что Поавила больше ничего сказать не собирается, опять продолжил, обращаясь уже ко всему собранию:

— К чему нам вспоминать старые обиды и хранить в душе зло друг к другу в такое время? Мы, карелы, должны быть едиными и забыть былые распри. Ведь неразумно было бы, скажем, нам с Поавилой начать делить нашу общую ригу, которую наши отцы вместе построили…

— Что это я тебе в зубах завяз? — засмеялся Поавила и отошел к двери, чтобы покурить.

С места поднялся Хёкка-Хуотари.

— Народ мы темный, неграмотный, — заговорил он. — В политике не горазды… Но ведь…

Он хотел сказать, что у карелов и русских одна вера, но, услышав в передней голос своей жены, вдруг сник и быстро сел.

— Кх, кх! — захрипел Срамппа-Самппа.

— Пожалуйста! — Саарио решил, что старик просит слова.

— Я… того… спросить у гостей хотел… — Старик сощурил свои подслеповатые глаза. — А махорка в Финляндии растет?

Раздался дружный хохот. Хилиппа постучал костяшками пальцев по столу. Мужики притихли и, посмеиваясь, начали переглядываться. Глядя на загадочно ухмылявшихся мужиков, Саарио почувствовал себя неловко и решил, что фотографировать эти чужие ему физиономии он не будет, хотя и обещал Хилиппе…

В передней тоже похихикивали. Там собрались деревенские парни и девушки, которым Ханнес пообещал, что после собрания будет игрище. Однако жена учителя воспротивилась тому, чтобы в школе устраивались танцы.

— И тебе не стыдно! Игрище в школе! — срамила она Ханнеса.

Ребята стали ее уговаривать.

Хуоти вышел на крыльцо. Начало темнеть.

— Что же ты тут прячешься? — спросил Хуоти, заметив стоявшую у стены Наталию. — Пойдем на танцы, — и он потянул девушку за окоченевшую руку.

— Пусти, ну, пусти же… Там…

В дверях появился Ханнес.

— Иди-ка сюда.

Он отозвал Хуоти в сторонку и, подмигнув, кивнул на Наталию и показал глазами на баню, стоявшую неподалеку от школы. По выражению конопатого лица Ханнеса и по ухмылке в его бесцветных глазах Хуоти понял, на что тот намекает.

— Не веришь? Она и мне…

У Хуоти в груди закипело. Он видел только неестественно оттопыренные большие, как лопухи, уши, противно расплывшийся в наглой ухмылке рот и, не дав Ханнесу договорить, с размаху двинул его по уху. Ханнес был сильнее Хуоти и вполне сладил бы с ним в драке. Но он почему-то в драку не полез, а только моргал глазами, потирая ухо. Видимо, он не ожидал; что дело повернется таким образом, и растерялся.

Из школы начал выходить народ, и Хилиппа, видевший, как Хуоти дал его сыну по уху, буркнул, проходя, Ханнесу:

— Марш домой, тоже мне… забияка.

И, что-то бормоча под нос, он пошагал к своей избе.

Сергеев и Саарио пошли следом, оба хмурые и разочарованные: в этой таежной деревеньке их встретили совсем не так радушно, как на празднике соплеменников в Ухте.

— Ишь, воротник для шубы захотели. Лисицу им подавай… — усмехнулся Поавила и кивнул в темноту вслед удаляющимся гостям. — Так что топай завтра опять проверять свои капканы. Ведь красной лисе и цена красна… — подшучивал он над Крикку-Карппой.

— Ты тоже не зевай, не то гляди придется из лучины избу строить, — не остался в долгу лесник. — Или думаешь, купцы лесом побрезгуют?

III

Сухие смолистые дрова так ярко пылали в камельке, что даже прибитый к стене рядом с иконой березовый гриб был отчетливо виден. Поавила выдернул воткнутое в него шило и сел перед окном чинить хомут, который почему-то стал натирать ключицы мерина.

Хуоти тоже сидел у огня и щепал лучину. Оба работали молча. Поавиле не давали покоя все те же мысли, которые начали тревожить на собрании, когда он слушал речь Сергеева. Хуоти думал об Иро. Днем он забегал к Хёкке-Хуотари за дратвой. Иро поливала стоявшую на окне герань. Увидев Хуоти, ее мать словно невзначай заметила: «Цветок без воды вянет, а девушка без поцелуя». Улыбаясь про себя, Хуоти вспоминал, как Иро залилась краской.

С вечерней дойки вернулась мать, в одной руке подойник, в другой — охапка дров, в зубах — погасшая на ветру лучинка.

— Не срезай так толсто, — заворчала она на Насто, чистившую картошку. — Картошки и так мало…

С крыльца послышался кашель и стук: кто-то обивал о порог обледеневшую обувь.

— Кто это там с таким грохотом идет? — удивился Поавила.

Дверь распахнулась, и в избу вошел пожилой мужчина с заиндевевшими на морозе усами.

— Вечер добрый! — поздоровался он по-фински и, сбросив рукавицы на собачьем меху, начал отдирать сосульки с пышных усов.

— Ба, никак Пааво! Что это тебя в такой мороз заставило в путь отправиться? Садись, погрейся, — предложил отец гостю.

— Да купить кое-что надо у Хилиппы, — пояснил гость, грея руки перед огнем.

Поавила удивился. Пааво из Лапукки никогда не ездил за покупками к Хилиппе. Нет, видно, что-то другое заставило его приехать в Пирттиярви.

— Что у вас в Лапукке нового? — поинтересовался Поавила.

— Да что у нас нового? Живем в лесу, — ответил гость, набивая трубку с изогнутым чубуком.

Если Пирттиярви было чуть ли не на краю света, то Лапукка находилась еще дальше. Туда от Пирттиярви было примерно двадцать пять немеряных верст. Столько же, пожалуй, туда и от деревни Латваярви. Говорят, знаменитый латваярвский рунопевец Архиппа Перттунен почти каждое лето ходил рыбачить в Лапукку. Сколько раз он проделал по лесам этот нелегкий путь. За плечами кошель и на кошель еще посадит свою младшую дочку, чтобы веселее было. Вдвоем, глядишь, и весло легче кажется, и сеть лучше тянется, да и песня сама собой поется. А лесное озеро в Лапукке рыбой очень богато, заезжих рыбаков здесь бывает мало, а своих и того меньше. При Архиппе в Лапукке стояло всего два дома, да на берегу в устье пролива виднелись развалины третьего. Первыми жителями этого хутора, как впрочем и многих других северных карельских деревень, были беглые, и эти руины и заросшие кустарником поля возле них были свидетелями тех времен. Называли это место у пролива Климовой пустошью.

Возле развалин до сих пор лежал большой камень с пробитым насквозь отверстием, у которого, по преданию, первый житель Лапукки, беглый по имени Клим, держал на привязи свою корову. Вполне возможно, что этот беглый Клим был тот самый Клим Соболев, который при царице Екатерине II возглавил восстание приписных крестьян в Заонежье. Когда каратели пришли в Кижи, Соболеву удалось бежать, но никому не было известно, где он скрывался. На опушке леса возле Климовой пустоши есть небольшое кладбище. Может быть, отважный Пугачев земли карельской спит там вечным сном…

Ну какие новости можно было принести из Лапукки, этого оторванного от всего мира хуторка? Его жителям самим приходилось ходить за новостями в Пирттиярви, точно также, как из Пирттиярви, в свою очередь, ходили за ними на погост. Так что нечего было Пааво рассказывать.

— А Хёкла-то жива еще? — спросил Поавила.

— Осенью умерла, — ответил гость. — Слава богу, давно пора. Сто четыре года прожила.

Поавила поднял голову и укоризненно взглянул на Пааво. «Ишь доволен, что избавился от Хёклы, а ведь разбогател-то благодаря ей».

Микки, муж покойной Хёклы, был великий труженик. Всю жизнь лес корчевал под поля да медвежьим промыслом занимался. Сорок девять медведей убил. Однажды он взял из берлоги живьем трех медвежат и принес домой. Медвежата привыкли и даже не делали попыток бежать. Микки решил как-то испытать их. Привязал каждому колокольчик на шею и отнес далеко в лес. А вечером послал за ними собаку. И что же — собака пригнала их домой. Когда Микки умер, Хёкла осталась совсем одна, вести хозяйство ей было не под силу, и дом пришел в упадок. В конце концов пришлось Хёкле просить милостыню. Лапукка стоит у самой границы, и Хёкла ходила побираться на ту сторону. Там-то она и встретилась с молодым финским крестьянином Пааво Мойланеном. Пааво стал расспрашивать старуху-нищенку, и Хёкла все рассказала — сколько у нее земли, покоса, сетей и прочего добра. С одних болот можно столько накосить сена, что держи хоть тридцать коров. Да только косить некому. Тогда Мойланен обещал, что если только Хёкла согласна, то он выхлопочет разрешение на переселение в Карелию и будет содержать ее. Хёкла согласилась. Мойланен поселился в Лапукке. Болотистых лугов, действительно, оказалось так много, что он стал сдавать их в аренду финским крестьянам из приграничных деревень. Арендную плату он взимал не деньгами — мужики должны были косить у него сено в лучшее время сенокоса. Пааво держал до пятнадцати коров и стал ссужать карелам из близлежащих деревень семена. Свои долги они отрабатывали на его покосах. Однажды Пулька-Поавила тоже косил его сено — как-то рассердившись на Хилиппу, он назло ему взял ячмень в долг у Мойланена. Но этой почти что даровой рабочей силы Пааво все равно не хватало; ему приходилось нанимать дополнительно косарей и пастухов. Если люди работали хорошо, то он выставлял им бутыль самогона собственного изготовления. В счет их заработка, разумеется. Так что и тут он в накладе не оставался. Зимой Пааво на двух лошадях возил в Каяни масло, мясо и кожи. От денег у него сундуки ломились. Он был разворотливее Хилиппы и даже Юрки из Энонсу. Юрки разбогател на семге, Хилиппа — на дичи, а Пааво ухитрился нажить состояние на болотах. Все шло, как Пааво и рассчитывал. Одна лишь была досада — Хёкла все жила и, выполняя свое обещание, Пааво должен был заботиться о ней. Но, наконец-то и от этой обузы он избавился.

— Слава богу, — повторил Пааво.

— Все там будем. И наш час придет, — вздохнула Доариэ, кроша у печи в котел вяленую рыбу.

Пааво беспокойно ерзал на лавке, порываясь что-то сказать. Видно, не знал, с чего начать. Наконец, он спросил:

— А Керенский-то еще у власти?

— Нет, братец, нет его уже, — усмехнулся Поавила и, приставив к печи починенный хомут, стал осматривать гужи. — Давным-давно его спихнули…

— Туда ему и дорога. Навыпускал негодных денег. А они еще в цене, эти деньги?

Только теперь Поавила сообразил, чего ради Пааво притащился в Пирттиярви. Видно, с жадности награбастал керенок, вот они ему покоя и не дают. Одна морока с ними. И Поавила решил подшутить над Пааво. Больно уж он задаваться начал. Как-то Поавила пришел ловить сигов в Лапукку, а Мойланен ему и говорит: «Что, своих озер не хватает?» Точно озеро в Лапукке ему лично принадлежит. Сперва болота к рукам прибрал, теперь к озеру подбирается. Впрочем, никакой личной неприязни к Мойланену Поавила не испытывал, поскольку тот ему глаза не мозолил, как, скажем, Хилиппа. Но разыграть все же решил:

— Говорят, в Питере новое правительство керенки на новые деньги меняет, — с серьезным видом сказал он. — За рубль дает полтинник.

— Ну что же, хорошо… За такие никудышные деньги… А сколько билет до Питера стоит? Туда ведь теперь из Кеми можно по железной дороге доехать.

— А вот насчет билета не знаю, — усмехнулся Поавила в бороду.

— Только вот как с языком-то быть, — сетовал Пааво. — Я же умею только по-фински говорить…

Утром Поавила поднялся спозаранку, разбудил Хуоти и стараясь не потревожить спавшего Мойланена, тихо вышел из избы. Пааво похрапывал и видел, наверное, во сне, как он меняет деньги. Поавиле было неудобно, что он вчера так подшутил над ним. Когда он, напоив коня, вернулся в избу за сбруей, Мойланен уже проснулся.

— Куда же ты в такую рань собрался? — спросил он.

— В лес, — ответил Поавила, стряхивая снег с шапки.

— В такую пургу? — удивился Пааво.

— А такой непогоды не бывает, чтобы мужик на лошади не проехал, — сказал Поавила и, сняв с гвоздя починенную сбрую, пошел запрягать коня.

Он все же решил, воспользовавшись безвластием, заготовить бревна для новой избы, хотя Хёкка-Хуотари и посмеивался над ним, считая, что только свихнувшийся человек может в такое время затевать строительство нового дома.

За Вехкалампи рос сосновый бор, в котором жители Пирттиярви обычно заготовляли бревна для строительных надобностей. Пулька-Поавила направился туда по зимнику, который вел на лесные пожни к Паюпуро. Хуоти шел впереди на лыжах, за ним ехал Поавила. По дороге до них кто-то уже проехал. Видимо, за сеном на пожню. За Вехкалампи Поавила велел Хуоти свернуть с дороги в лес. Выбрав место, Поавила бросил мерину сена и стал рассматривать сосны. Наконец, облюбовав высокую толстую сосну, он всадил топор в ее ствол. Хуоти тоже выбрал себе дерево. Обе сосны рухнули в снег почти одновременно. Гулкий треск прокатился по всему лесу. Хёкка-Хуотари, ехавший по зимнику, остановил свою Лийну и слез с воза сена. Он догадался, что это Поавила валит лес, и пошел поздороваться с соседом.

— Так, значит, все-таки решился?

— А, так это ты с утра пораньше за сеном поехал, — сказал Поавила, не отвечая на замечание Хуотари.

Хёкка-Хуотари сел на срубленную сосну и вытащил кисет из кармана подпоясанного узким ремешком полушубка. Поавила стоял с топором в руке и смотрел, как Хуоти обрубает сучья.

— А тебе что, и покурить некогда? — спросил Хуотари.

Поавила всадил топор в пень и сел рядом с соседом.

— Ну вот, первое бревно свалено, — сказал он, свернув цигарку и сделав глубокую затяжку.

Хёкка-Хуотари курил, не затягиваясь, он лишь набирал дым в рот и тут же выпускал. Поавила не раз смеялся над ним: «Что толку в таком курении. Это все равно, что париться без пара». Но Хуотари, не обращая внимания на его насмешки, продолжал попыхивать по-прежнему.

— Позабыл ты старые обычаи, — говорил он Поавиле. — В старину, как свалят первое бревно для избы, так на пне домик строили. Для тараканов, клопов и прочей живности, чтобы они не плодились в новом доме.

И Хуотари стал строить из щепок на пне что-то наподобие домика.

— Чудно сотворен этот мир, — рассуждал Поавила. — Каждого кто-то ест. Человека клопы да комары кусают, а комаров пауки едят…

— И всякому жить хочется, — добавил Хуотари.

— Где же пауки зиму проводят? — спросил Поавила. — Или вот — лягушки? Да, мало мы знаем, мало…

Помолчав и подумав о нем-то, он продолжал:

— А человеку хуже всего. Кто его только не грызет. Клопы-то друг друга не едят, а люди и меж собой грызутся. Вот тот же Хилиппа… или, скажем, Пааво из Лапукки… Хёклу поедом ел. Да и вообще нашего брата готов живьем сожрать.

Хёкка-Хуотари знал, что за человек Пааво Мойланен.

— Оборотистый народ эти финны, — заговорил он. — Помню, еще когда я был коробейником, встретил двух мужиков из Иоэнсу. До того они были ловкие, что ухитрились за десять пенни оба упиться…

— Не может быть! — Поавила начал смешно причмокивать губами.

— Нет, правда, — заверил Хуотари и, попыхивая самокруткой, продолжал: — Услышали они, что торговля дело денежное, и решили сами испытать, так ли это. Были они как-то на базаре, купили по бочоночку спирта и поехали к себе домой, чтобы распродать его. Ну, вот едут. И один вдруг вспоминает, что у него в кармане осталось десять пенни. Решил на эти деньги купить у товарища спирту. Чтоб опохмелиться. Тот согласился, отлил немножко, а десять пенни забрал себе. Едет и радуется. Почин есть… — Хуотари тут облизнулся. — Проехали немного. Тут другому пришло в голову, что он тоже может купить у попутчика спирт: у него деньги есть, целых десять пенни. Ну, купил. Вернулись пенни к старому хозяину. А тому еще захотелось выпить. И он опять купил спирта на свои десять пенни. Пока доехали, так оба бочонка и выпили. Только вот не помню, кому эти десять пенни достались. Меня они тоже тогда угостили…

— Ловкачи! — засмеялся Пулька-Поавила. — А вот почему бедные всегда добрее и щедрее, чем богатые?

— Тпру! — крикнул Хуотари и, сорвавшись с места, побежал к дороге, где продрогшая в ожидании его лошадь тронулась с возом и пошла потихоньку, к дому.

Обрубив сучья со своей сосны, Хуоти пришел помогать отцу. Потом они вместе погрузили оба бревна на сани, и Поавила повез их в деревню. Хуоти начал рубить третью сосну.

Местами на дороге намело сугробы, и мерин с трудом тащил воз.

— Лошадь должна везти, а мужик — знать, — проговорил Поавила, размахивая плеткой.

Переехав через залив, он свалил бревна с саней на том месте, которое они с Самппой выбрали для постройки избы, и вернулся в лес.

Тем временем с Хуоти случилась беда: он рассек топором ногу.

— Куда же ты глядел? — заворчал отец.

— Да топор выскользнул.

Хуоти пытался стянуть пьексу с ноги. Он пыхтел, морщился от боли, но пьекса словно к ноге приросла. Отец повернул лошадь, усадил Хуоти и, бросив в сани его лыжи, поехал домой.

Пьексу с ноги снять не удалось и дома. Пришлось разрезать ее. Хуоти скрипел зубами, пока отец резал пьексу. Рана оказалась неглубокой, но кровь текла сильно. Мать обмыла края раны теплой водой и, оторвав лоскут от чистой рубахи, перевязала ногу.

— Надо бы заговор от железа прочитать, — сказала она. Доариэ боялась заражения крови и жалела, что нет в живых свекрови, которая умела заговаривать кровь.

Мойланен еще был у них. Ему не терпелось рассказать хозяину дома новость, которую он услышал от Хилиппы и из-за которой, собственно, он и задержался в деревне. Едва дождавшись, пока перевязали ногу Хуоти, он сообщил Поавиле, что с войны вернулся Теппана, сын Петри.

— …Прошлой ночью пришел. Надо бы сходить поговорить с ним.

Поавиле тоже хотелось повидаться с Теппаной, только его интересовало совсем другое, чем Мойланена. Конечно, у Теппаны есть что рассказать. Похлебав ухи, они отправились на мыс Пирттиниеми, где на склоне горы стоял дом Петри, самый старый и самый ветхий в деревне. Беглый Иван еще ставил ее. Он как раз устанавливал конек на крыше избы, когда по доносу Туйю-Матти становой пришел за ним. Возле хлева все еще стояла и часовенка, которую Петри купил у общины за три рубля двадцать копеек и в которой он хранил сено.

Когда Поавила и Мойланен вошли в избу, там было много мужиков. Как обычно, собрались послушать, какие вести принес человек, вернувшийся домой из дальних краев. Сын Петри, высокий стройный парень лет двадцати пяти, рассказывал:

— Малороссы пошли, и я тоже махнул за компанию…

В последнее время Теппана воевал в Галиции в рядах девятого корпуса, сформированного преимущественно из украинцев. В конце ноября глава буржуазно-националистической Рады Петлюра отдал распоряжение, чтобы украинцы покинули фронт и разошлись по домам. У Петлюры были свои планы: он собирал силы для борьбы с советской властью. Часть украинцев, выполняя этот приказ, наносивший явный ущерб делу революции и мира (в то время начались мирные переговоры с Германией), ушла с фронта. Теппана был рядовой солдат и, не имея понятия о всей сложности обстановки и о коварных петлюровских планах, объяснял свое возвращение домой следующим образом:

— Ленин сказал, что германца на мушку больше не брать, и я в последний раз выстрелил в воздух.

— Ты через Кемь ехал? — нетерпеливо перебил его Мойланен.

— Через Кемь, — ответил Теппана, качая на колене свою трехгодовалую дочь.

— А как там новая железная дорога? Сколько ты за билет платил? — не отставал Мойланен.

— Ни копейки, — засмеялся Теппана. — Теперь все бесплатно. Денег-то совсем не будет.

Мойланен даже дар речи потерял. Ему казалось, что земля уходит у него из-под ног.

— Продай мне мерина, — обратился он к Поавиле, немного придя в себя. — Тысячу рублей дам.

Поавила захохотал.

— А на чем я буду бревна возить?

Мужики тоже засмеялись. Они думали, что Теппана просто шутит над известным своей скупостью хозяином Лапукки.

— Да, спички-то я забыл купить, — вдруг спохватился Мойланен и побежал к Хилиппе.

С самоуверенностью повидавшего виды бывалого фронтовика Теппана стал рассказывать мужикам:

— Власть капитала рухнула. В России повсюду создаются комитеты и Советы. А вы как в лесу живете — никакой власти не имеете. Чего вы ждете? Надо выбрать свое правительство. Раз мы вот собрались, так давайте…

— Спешить не будем, долго ждали, подождем еще немного, — ответили ему мужики.

Они не очень верили Теппане. Он и раньше не прочь был прихвастнуть. А то, что он рассказал об отмене денег, никак не укладывалось в их сознании.

— Наверно, скоро и другие придут, кто уцелел, конечно, — сказал Крикку-Карппа, важно поглаживая лысину.

Прибежала жена учителя.

— Дай-ка я обниму тебя по-нашему, — сказала она Теппане и обняла его по-карельски.

Обычно так обнимаются при встрече женщины-карелки. Но вернувшийся с войны Теппана был сейчас Анне так близок и дорог, что иначе поздороваться с ним она не могла.

— Видел бы учитель, — засмеялись мужики.

Анни с восхищением смотрела на Теппану — цел и невредим! А ведь был слух, что убит.

— Тебе с учителем не пришлось повстречаться? — спросила Анни.

По ее голосу и глазам было видно, как она ждала своего мужа, как истосковалась по нему. Она лелеяла надежду, что, может быть, Теппана видел его: ведь всякое бывает, и земляки нередко встречаются на войне. Но Теппана не встречал учителя.

— Давно уже писем нет, — вздохнула Анни.

Уже смеркалось, когда Поавила, Крикку-Карппа и Хёкка-Хуотари отправились домой.

Подходя к дому, Поавила увидел на своем дворе чьи-то сани, на которых лежали вверх полозьями другие сани, совсем новые, даже без железных полозьев.

— Кто же это приехал? — удивился Поавила.

Хёкка-Хуотари тоже зашел в избу поглядеть, что за гости у соседа.

Пааво Мойланена уже не было; несмотря на поздний час, он отправился в свою Лапукку. На лавке сидел рослый мужчина и о чем-то беседовал с Хуоти. В избе было темно и Поавила не сразу разглядел своего гостя.

— Что-то нашим соседям дома не сидится, — пошутил он, узнав Иосеппи из Виянгинпя. — И тебя, Иосеппи, довелось еще увидеть.

Поавила велел жене поставить самовар и спросил у Иосеппи:

— Ну как в Виянгинпя, все тихо-мирно?

Виянгинпя была почти у самой границы. Летом порой случалось, что лошадей, пасшихся в лесу, мужикам из Пирттиярви приходилось искать в окрестностях Виянгинпя, или, наоборот, жители Виянгинпя находили своих лошадей на выгонах пирттиярвцев. Виянгинпя нельзя было назвать деревней: там было всего два дома, да и те стояли друг от друга за километр. Финны, жители приграничья, вообще не жили деревнями, как карелы, а селились обособленно, хуторами, раскиданными по сопкам и перелескам. Жители их встречались друг с другом редко и, видимо, поэтому были по своему характеру более замкнутыми, суровыми и молчаливыми, чем карелы, которые жили деревнями и общались ежедневно. Иосеппи тоже был немногословным. Жил он бедно. Про него говорили, что если он залезет на дерево, то на земле от него ничего не останется. Избушка его топилась по-черному, что крайне редко встречалось в то время в Финляндии. Не было у него и лошади. Приехал он на лошади соседа, чтобы обменять сани на сено для своей единственной коровенки.

Поавила и Хуотари ждали, что же Иосеппи скажет дальше.

— Воевать начали у нас.

— С кем?

— Да между собой, — неторопливо говорил Иосеппи. — Говорят, из Хюрюнсалми многие ушли на фронт.

В последнее время Поавила несколько успокоился. Услышанное от Иосеппи его ошарашило. Точно золы швырнули в глаза.

— Они и к нам могут нагрянуть, — высказал свою тревогу он, не объясняя, кого, собственно, имеет в виду.

Но Хёкка-Хуотари понял его.

— А чего ради им сюда переться? — махнул он рукой. — У нас ведь одни леса, болота да озера.

— Вот то-то и оно, — сказал Поавила, принимаясь бруском точить топор. — Не зря всякие Сергеевы и Саарио проводили у нас свои собрания…

IV

Черные клубы дыма, вырываясь из высокой трубы натужно пыхтевшего старого паровоза, скользили по темно-зеленым грязным стенам вагонов и медленно таяли над лесом позади поезда. Дорога была построена совсем недавно, колеса громко стучали на стыках, вагон трясло и бросало из стороны в сторону так, что пассажиры, лежавшие на багажных полках, порой, казалось, чудом удерживались на своих местах. Поезд был набит битком. Ехали солдаты, искалеченные и здоровые, законным и незаконным путем возвращавшиеся с фронта, ехали офицеры, переодетые в штатскую одежду или в потрепанные солдатские шинели; на остановках, ругаясь и отталкивая друг друга, в вагон лезли мешочники, без всякой охраны садились в поезд военнопленные австрийцы и немцы.

Степан Николаевич сидел у окна и задумчиво следил за большими снежными хлопьями, мягко облепившими тусклое вагонное стекло. За окном проплывали поредевшие сосняки, повырубленные на шпалы и на бревна для бараков, откосы карьеров, с которых возили песок для насыпи, черные горелые пустоши — следы лесных пожаров, реки, белые, скованные льдом, и бурные, не поддавшиеся стуже, казавшиеся на фоне снега иссиня-черными. Чем дальше на север, тем суровей становилась природа и тем реже мелькали серые деревушки с пустыми пряслами для сена, с покосившимися изгородями и черными от копоти баньками, построенными у самой воды на берегу озера или реки. Когда Степан Николаевич уходил на войну, железную дорогу только начинали строить. И вот, возвращаясь домой, он едет по ней. Уже промелькнули станции Званка, Лодейное Поле, остался позади Петрозаводск, проехали Медвежью Гору, где станция только еще строилась. Далеко позади остались утопавшие в грязи окопы, заграждения из поржавевшей колючей проволоки, противный вой шрапнели, душераздирающие стенания раненых. Впереди — дом, семья, работа. Как там Анни с детьми? На фронте Анни часто вспоминалась ему, но почему-то всегда такой, какой была в первое время их знакомства — румяная, белокурая, совсем молоденькая и очень привлекательная. А какая она была застенчивая…

— Простите, где вы получили ранение? — неожиданно спросил чей-то голос.

Степан Николаевич очнулся от раздумья и машинально потрогал забинтованную голову.

— Под Царским Селом, — ответил он, взглянув на соседа. Степан Николаевич не заметил, когда этот человек в солдатской шинели сел рядом с ним. Видимо, он вошел в вагон на каком-нибудь полустанке.

— Под Царским Селом? — удивился сосед. — А на чьей стороне? Если, конечно, не секрет.

— Нет, не секрет. На стороне красных.

Собеседник поморщился. Степану Николаевичу показалось, что он где-то видел это одутловатое лицо, но не смог вспомнить, где именно. Мало ли всяких встреч было за годы войны!

— В такое время лучше всего быть нейтральным, — осторожно, словно прощупывая, с кем он имеет дело, проговорил сосед. — Я уже полгода как вышел, так сказать, из рядов…

Степан Николаевич окинул своего собеседника внимательным взглядом. Вид у того был утомленный, шинель довольно потрепанная, сапоги с ободранными голенищами буквально разваливались на ногах. Видно было, что в этих сапогах ходили не только по ровным дорогам и тротуарам.

— Вы едете домой? — спросил сосед.

— Да, в Кемь, а оттуда верст триста вверх по Кеми-реке, почти до границы.

— Но там же живут карелы, а вы ведь русский…

Собеседник, судя по всему, хорошо знал эти места. Удивленный осведомленностью спутника, Степан Николаевич стал вглядываться в его лицо.

— Капитан…

В небритом солдате он узнал бывшего военачальника Кемского уезда Тизенхаузена, по милости которого он тоже в свое время попал на войну.

— Тс-с, — предостерегающе шикнул Тизенхаузен и обратился к сидевшей напротив пожилой женщине, которая связывала узлы, готовясь к выходу. — Какая следующая станция?

— Сорока, — ответила женщина, не оглядываясь.

— Скоро и нам выходить, — вновь обратился Тизенхаузен к Степану Николаевичу и, помолчав, спросил: — Если не ошибаюсь, вы офицер?

— Прапорщик.

— В Кеми у вас есть знакомые?

— Нет.

— В таком случае можете переночевать у меня, — предложил Тизенхаузен. — Если не имеете ничего против…

На станции Сорока поезд стоял десять минут. Пассажиры с котелками я чайниками ринулись за кипятком.

Вытащив из вещевого мешка кусок мыла или пару поношенного нижнего белья, солдаты бежали менять их на хлеб или молоко. Степан Николаевич тоже вышел подышать свежим воздухом и заодно поглядеть, не встретится ли случайно кто-нибудь из знакомых. Ведь из Пирттиярви многие ушли на заработки на строительство железной дороги. Кроме того, в Сороке постоянно проживал брат его тестя Срамппы-Самппы, который в один из неурожайных годов, спасаясь от голода, ушел из родной деревни, нанялся в гребцы к богатому сорокскому рыбаку да так и остался здесь со всей семьей. На станции было много народу, но знакомых не оказалось. Степан Николаевич вернулся в вагон.

Над ним, на средней полке лежал бородатый солдат. На широкой огрубевшей ладони он держал складной ножик, показывая его военнопленному, который сидел внизу напротив и посасывал селедку.

— Немецкая работа. Под Пинском мне подарил один ваш зольдат. Понимаешь? — пытался объяснить бородач немцу. — Я ему махорки, а он мне ножичек…

Немец отрицательно качал головой.

— Вместе курили… братались, — бородач поднес нож к глазам военнопленного. — Не узнаешь? Штутгарт… В Штутгарте сделано…

— О, Штутгарт. — Пленный перестал сосать селедку. — Их ферштэе, ферштэе.

— Кончилась война, — широко улыбаясь, продолжал бородач. — Понимаешь? Война конец, капут войне. И чего ради мы воевали, спрашивается? — Он махнул рукой, потом вытащил из вещевого мешка ломоть хлеба, аккуратно поделил его ножом на две части и одну из них протянул немцу. — На… ешь.

Пленный робко взял хлеб и с благодарностью посмотрел на солдата:

— То-фарищ?

— Товарищ, товарищ.

Тизенхаузен, нахмурившись, слушал этот разговор и невесело размышлял о своем незавидном положении. Еще в начале осени появились какие-то проблески надежды. Он служил тогда в дикой дивизии генерала Корнилова. Если бы тогда все получилось так, как рассчитывали… Но теперь об этом уже поздно думать… Потом Быховская тюрьма… Вернее, бывшая женская гимназия, в которой их держали. Тизенхаузен иронически усмехнулся. Стража состояла из преданных Корнилову солдат, служивших прежде в его личной охране. Поэтому они в своей тюрьме были в курсе всех событий, происходящих в Могилеве. Генерал Духонин намеревался вступить в переговоры с немцами, с тем, чтобы заключить перемирие и таким образом лишить большевиков их главного козыря — лозунга о мире. Однако послы Англии и Франции воспротивились: они полагали, что Ленин удержится у власти всего два-три дня. Если бы тогда с Германией было заключено перемирие, то и этот бы солдат на верхней полке не братался бы с пленным немцем, а стоял навытяжку перед ним, капитаном Тизенхаузеном. Только что теперь думать об этом… Теперь надо что-то предпринимать, чтобы большевистская зараза не проникла в деревню.

— Это Ленин призвал русских солдат брататься с германскими солдатами, — вступил Степан Николаевич в разговор бородача с пленным. — Ленин…

— Ленин? — переспросил немец.

— Не зря говорят, что Ленин — германский агент, — буркнул Тизенхаузен. — В Бресте он стал торговать отечеством.

Бородач оперся рукой о противоположную полку и, свесившись, заглянул вниз.

— Сам ты, наверно, шпион и сам отечество продаешь, — сердито заговорил он. — Ты Ленина не троясь. Он нам, мужикам, землю дал, мир. Да где тебе это понять. Небось, войны и не нюхал. Небось, за сотню верст от фронта где-нибудь в штабе отирался, вино попивал да баб, гладил. Ишь, коготь-то какой отрастил…

Тизенхаузен спрятал мизинец с длинным ногтем в кулак.

Бородач улегся, но тут же приподнялся снова и показал внушительный кулак:

— Не трожь Ленина!

Тизенхаузен промолчал. Выходец из прибалтийских помещиков-немцев, барон фон Тизенхаузен всегда относился с презрением к этим русским мужикам. В последнее время он возненавидел их и готов был…

— Простите, — с издевкой сказал он, когда Степан Николаевич, вставая, нечаянно задел его.

— Пожалуйста, — в тон ему ответил Попов.

Степан Николаевич вышел в тамбур и, стоя там, раздумывал над тем, что по мере отдаления от Петрограда поведение кое-кого из пассажиров становится все более наглым. Чем это объяснить?

За окном мелькали холмы, болота, овраги. Раздался протяжный гудок, колеса загрохотали громче… Железнодорожный мост. Глубоко внизу под пролетами моста, стремясь вырваться из тесных берегов и поскорее добраться до привольных просторов Белого моря, пенится и бурлит река Кемь, неся в себе воды озера Куйтти. Направо, за скалой, тускло поблескивает купол кемского Благовещенского собора. Степан Николаевич не раз бывал в этом уездном городишке, почти со всех сторон окруженном голыми гранитными скалами и болотами. Верстах в шести от города, в самом устье реки, есть небольшой островок — Попов-остров. Там находится лесозавод Суркова. В самом городе, если не считать небольшой мыловарни, на которой десяток рабочих изготовляют восковые свечи и синевато-пестрое хозяйственное мыло, промышленных предприятий не имеется…

Когда поезд миновал мост, Степан Николаевич вернулся в вагон.

— А вы дальше? — спросил он у бородача, заметив, что тот лежит на полке и спокойно посматривает в окно.

— Да, я в Кандалакшу, — солдат повернул голову и широко улыбнулся: — Баба там меня ждет не дождется. Небось с тоски-то вся иссохлась.

— Ну ничего, приедешь — снова расцветет, — засмеялся Степан Николаевич.

Начинало уже темнеть, когда поезд остановился и прибывшие в Кемь пассажиры вышли на перрон.

Здание вокзала было построено совсем недавно. На выкрашенных в желтый цвет наличниках окон и карнизах виднелись резные украшения, какие встречаются на избах зажиточных крестьян в русских деревнях. Над входом тускло горел фонарь. Поодаль стояли недостроенные бараки, пакгаузы и другие станционные помещения. Увидев поезд, работавшие на лесах плотники спустились на перрон. Поезд был в Кеми, видимо, еще в диковинку, и смотреть на него приходили даже из города. В толпе шныряли мальчишки, то тут, то там слышалась карельская речь. Не успел Степан Николаевич и оглядеться, как его кто-то окликнул.

— Пекка!

Он увидел в толпе своего бывшего ученика. Года два он не встречал никого из Пирттиярви и теперь пожимал огрубевшую, по-мужски крепкую руку паренька с радостным чувством, словно встретил родного человека.

— А ты как здесь оказался? — спросил Степан Николаевич.

— Да вот на стройке работаю. Подсобным рабочим, — чуть смутившись, ответил Пекка.

— А как там дома?

— Да живы-здоровы были, когда я уезжал. Я уже год как из дому. На прошлой неделе Теппана тоже вернулся с фронта. Я его встретил вот так же на станции.

Заметив, что Тизенхаузен ждет его, Степан Николаевич заторопился.

— Ты где живешь?

— Вон там, в пятом бараке, — показал Пекка на строение, темневшее за железной дорогой. — Его легко найти.

— Если успею, зайду. Потом поговорим.

Степан Николаевич похлопал Пекку по плечу и направился к ждавшему его Тизенхаузену. Идти к Тизенхаузену не хотелось, но раз пообещал, то так уж и быть…

Два закутанных в тулупы извозчика прохаживались у здания вокзала, похлопывая рукавицами.

— Ваше благородие! — обратился один из них к Тизенхаузену, узнав его. — Прошу в сани.

Тизенхаузен улыбнулся. Повеяло чем-то знакомым, напоминавшим о былом.

— Пожалуйста, прапорщик!

Тизенхаузен широким жестом показал на сани, покрытые меховой полстью.

Заскрипев на снегу, сани тронулись.

— Знакомого встретили? — спросил Тизенхаузен.

— Да. Бывшего ученика.

Очевидно, Тизенхаузену не понравилось, что Степан Николаевич остановился поговорить с Пеккой, и всю дорогу он упорно молчал. Лишь на главной улице города, когда проезжали мимо небольшого строения с железными решетками на окнах, он вдруг сказал:

— Арестантская.

Раньше Степан Николаевич не обращал особого внимания на это здание. Сейчас, обернувшись, он с интересом стал разглядывать черневшую в темноте уездную тюрьму, в которой когда-то вместе с Пулькой-Поавилой сидел его фронтовой товарищ.

Рядом с арестантской стояла гостиница. С нижнего этажа ее, из трактира, доносились звуки граммофона. Грустная мелодия вальса снова всколыхнула в душе Тизенхаузена воспоминания о былых временах, и он, попросив извозчика ехать побыстрее, стал насвистывать ее мотив.

Сани остановились у одноэтажного желтого домика. Тизенхаузен расплатился с извозчиком и постучал в ворота. На дворе зарычала собака.

— Лорд, Лорд! — окликнул Тизенхаузен. — Это я. Не узнаешь хозяина, бродяга?

Им долго не открывали.

Неожиданный стук в ворота застал врасплох миловидную, еще молодую хозяйку дома, у которой в гостиной за накрытым столом сидели гости. Среди них был и владелец лесозавода из Сороки англичанин Стюарт. Он только что побывал на приеме у британского консула в Кеми и пришел на пирушку довольно взвинченным.

— Если ничего не изменится, я обращусь за помощью в посольство Великобритании в Петрограде. Или сожгу завод… — возбужденно грозился Стюарт.

Стюарт был полон негодования. Пытаясь заставить забастовавших рабочих приняться за погрузку корабля, пришедшего за пиломатериалами из Англии, он объявил локаут, но рабочие в ответ пригрозили, что вывезут его с территории завода на тачке.

— Успокойтесь! — уговаривала Стюарта хозяйка, наполняя его бокал. — Лучше выпейте.

— У вас изумительные руки, Мария Федоровна! — шепнул Стюарт, схватив хозяйку за руку, на которой поблескивал перстень с дорогим камнем.

— Ой! — перепугалась Мария Федоровна, услышав стук в ворота и собачий лай. — Кто же это?

Вырвав руку, она побежала открывать.

— Гриша, дорогой! Наконец-то… Как ты вырвался оттуда? — бросилась она к мужу.

Тизенхаузен представил ей своего спутника:

— Мой попутчик, прапорщик Попов… Мария Федоровна, моя жена. Надеюсь, у нас найдется место для гостя?

— Разумеется. Милости просим! — засуетилась Мария Федоровна. — Гришенька, как я тебя ждала! Слава богу!

Заглянув в гостиную, Тизенхаузен остолбенел:

— Что это значит?

Не дав ему опомниться, жена увела его в спальню.

Степан Николаевич остался в растерянности стоять у входа. Ему было неловко как за себя, так и за попутчика. Но тут из спальни вышел Тизенхаузен — его словно подменили.

— С приездом, Григорий Оттович! — бросились здороваться с ним гости, словно старые знакомые. — Очень кстати прибыли… У Марии Федоровны день рождения.

— Да, да, — подхватила хозяйка. — Неужели ты забыл?. Мне сегодня исполнилось тридцать три. Подумать только! Тридцать три! — И она вздохнула. — А ты даже не поцеловал меня.

— Голубушка ты моя! — улыбнулся Тизенхаузен и чмокнул жену в щеку.

Тизенхаузен вернулся в прихожую и снял шинель. Вытащив из кармана шинели пистолет, он положил его на полку рядом с альбомом. Он словно хотел подчеркнуть, насколько уверенно он чувствует себя в Кеми.

— Эта штука может еще пригодиться, — сказал он, испытующе взглянув на Степана Николаевича.

Степан Николаевич нахмурился.

— Почему вы не раздеваетесь? — кокетливо спросила его хозяйка. — Снимайте шинель. Выпьете рюмочку за мое здоровье. Да?

— Благодарю вас. Я, по-видимому, здесь незваный гость, — вежливо отказался Степан Николаевич.

— Вы обидите меня своим отказом, — жеманно заворковала хозяйка. — Я вас прошу… один бокал… за меня…

— Извините, я не пью. Прошу простить меня за беспокойство…

Тизенхаузен вышел проводить Степана Николаевича.

— Напрасно вы пошли за большевиками, — сказал он на крыльце. — Вы же офицер.

— Пороховой дым вылечил меня, а вас, как вижу, нет, — ответил Степан Николаевич.

В бытность свою начальником уездного военного ведомства Тизенхаузен имел привычку отвечать призывникам, жаловавшимся на свое здоровье: «Пороховой дым вылечит вашу болезнь». Он уже забыл эти свой слова и теперь, когда его попутчик напомнил их, недовольно поморщился.

— Извините, что так получилось. Я совсем забыл, что у жены сегодня день рождения, — сказал Тизенхаузен и захлопнул за Степаном Николаевичем калитку.

На улице было темно. Из трактира доносилась грустная музыка и пение. Степан Николаевич направился к гостинице, в которой он обычно останавливался, приезжая по делам в Кемь.

Утром Степан Николаевич решил побродить по городу. Не доходя до собора, он остановился перед обшитым досками двухэтажным голубым домом. В этом доме ему приходилось бывать и раньше — здесь помещалась земская управа. Теперь над входной дверью красовалась вывеска: «Кемский революционный комитет». Степан Николаевич нерешительно вошел в здание.

В приемной председателя ревкома волновались посетители: кто-то только что прошел в кабинет без очереди.

— Конечно, кто одет поприличней, того он сразу примет, — ворчала пожилая женщина, сердито поглядывая на дверь, из-за которой доносился стук пишущей машинки.

— Бедных не очень-то жалуют и при новой власти. Трижды надо в дверь войти, только потом тебя заметят. Так было раньше, так вроде и теперь, — жаловалась бедно одетая женщина с ребенком на руках.

— Городской голова! Как тут не заважничать!

— Пожил бы сам в холодном вагоне…

— Осенью, до выборов, соловьем разливался, чего только не наобещал.

— Как его фамилия? — спросил Степан Николаевич у женщины, укачивавшей ребенка.

— Алышев, — ответила она. — Попович… — Она расстегнула кофту и начала кормить ребенка. — На! На! Не реви.

Степан Николаевич немало удивился, когда дверь кабинета распахнулась и от председателя вышел Тизенхаузен в отглаженном офицерском мундире, правда, без погон. Он с важным видом прошел через приемную, даже не взглянув на сидевших у стены посетителей. Степан Николаевич поднялся с места и хотел было отправиться искать отдел народного образования, но тут дверь кабинета снова открылась и на пороге появилась Мария Федоровна. Она прищурила глаза, глядя на посетителей, словно выбирая, кого из них первым впустить к председателю ревкома.

— О, и вы здесь! — удивилась она, заметив Степана Николаевича. — Минуточку!

Через обитую войлоком и клеенкой дверь не было слышно, о чем говорили в кабинете, но вскоре Мария Федоровна вышла и любезно пригласила Степана Николаевича к Алышеву.

— Пожалуйста.

Степан Николаевич показал на других посетителей, пришедших сюда до него, но Мария Федоровна лишь капризно вскинула голову: подождут, мол.

За массивным столом, покрытым зеленым сукном, сидел невзрачный человек с нервным лицом. Приподняв очки и сощурив красноватые глаза, он ответил на приветствие Степана Николаевича и предложил ему сесть. Сунув карандаш за оттопырившееся ухо, председатель откинулся на обитую бархатом спинку кресла, словно, подчеркивая, что он и раньше сидел в этом самом кресле. Так оно и было на самом деле. В этом кресле он совсем недавно восседал как чиновник земской управы, или, как его тогда величали, «господин асессор». Алышев составлял различные проекты строительства дорог в уезде, строчил бесконечные объяснительные записки и поругивал уездное начальство, из-за скупости которого его прекрасные планы из года в год оставались на бумаге. Председатель земской управы однажды вызвал его и отчитал, назвав его планы чересчур либеральными. Алышев почувствовал себя в опале и вступил в партию эсеров. Когда же пришла весть о свержении царя, он прикрепил к груди красный шелковый бант и начал выступать на митингах, щеголяя заранее придуманными пышными фразами об ослепительной заре свободы, о социализации земли, о коалиционном правительстве из представителей всех партий, начиная от эсеров и кончая большевиками. Много ли надо было, чтобы в этом уездном городишке, населенном чахнувшими со скуки земскими чиновниками, мелкими торговцами и ремесленниками, прослыть пламенным революционером. Осенью Алышева избрали председателем ревкома.

— Вы по какому делу? — спросил Алышев.

— Я добираюсь домой… в Пирттиярви. Я учитель… — начал Степан Николаевич.

— Обратитесь к товарищу Машеву, — прервал его Алышев. — Он занимается просвещением. На втором этаже…

Степан Николаевич поднялся на второй этаж и, найдя дверь с бумажкой, на которой было написано от руки большими печатными буквами: «Отдел народного просвещения», постучал.

— Войдите! — ответил мужской голос.

В комнате шел оживленный разговор. Какой-то мужчина, судя по одежде рабочий, горячо доказывал сидевшему за столом молодому человеку:

— Мы не можем ограничиться одной лишь избирательной кампанией. Ведь мы не земские чиновники. Понимаешь? Надо действовать так, как мы в Сороке действовали… По-красногвардейски… А на милицию полагаться нечего. Они все из алышевской компании…

Степану Николаевичу показалось, что он пришел не вовремя, и извинившись, хотел уйти, но молодой человек остановил его:

— Нет, нет. Садитесь, пожалуйста. Я к вашим услугам.

Степан Николаевич рассказал, кто они куда направляется.

— Чем вы думаете заняться в деревне? — спросил Машев.

— За этим я и пришел к вам.

Степан Николаевич с любопытством и некоторым удивлением разглядывал заведующего отделом просвещения. На вид этому юноше интеллигентной наружности было лет двадцать, не больше.

— По правде сказать, нам самим еще многое не ясно, — ответил Машев. — Одно ясно — закон божий учить больше не надо. Главное теперь — превратить просвещение в подлинно народное…

— Да нет, это не главное, — вмешался в разговор посетитель, похожий на рабочего. — Да, да, не удивляйся. Школы, конечно, необходимы, но в настоящее время не они главное. Главное сейчас — установить по всему уезду подлинно народную власть…

Бывший Кемский уезд занимал огромную территорию, по площади превышавшую такое государство, как Бельгия. На этой территории, кроме русских поморских сел и рабочих поселков, находилась и карельские волости, с сотнями деревушек, затерявшихся среди необозримых лесов, по берегам бесчисленных озер и ламб. Советская власть была установлена пока лишь в Поморье, да и то не во всем — во многих рыбацких деревнях ее еще не было. Не существовало еще и уездного Совета. В Кеми действовал ревком, но он был в руках эсеров, состоявших в основном из бывших земских чиновников. Строительство Мурманской железной дороги еще не успело изменить облик Кеми, этого старинного уездного центра, получившего права города еще при Екатерине II. Но если Кемь по-прежнему оставалась обывательским городком, с собором, арестантской и мелкими лавками, то Сорока за последние годы превратилась из рыбацкой деревушки в промышленно-развитый рабочий поселок. На сорокском лесозаводе сразу после февральской революции возникла профсоюзная организация, носившая длинное название: «Союз рабочих и служащих завода Ант. Стюарта». Завком занимался распределением продовольствия, добивался улучшения жилищных условий рабочих, отстаивал интересы рабочих перед администрацией, даже провел две стачки. Являясь председателем ревкома Сороки, Николай Епифанович Лонин понимал, какая задача стоит перед рабочими Сороки.

И, обращаясь к Степану Николаевичу, он продолжал:

— Выбирайте там, в карельских деревнях, надежных людей на уездный съезд Советов, таких, которые… Впрочем, вы сами знаете, кого надо выбирать…

Он не договорил. Вдруг открылась дверь и вошел Алышев. У него, по-видимому, было какое-то дело к Машеву, но, увидев в кабинете посетителя из Сороки, он сразу набросился на него с упреками:

— Николай Епифанович, да что же вы там, в Сороке, творите? Самоуправством занимаетесь! Ай-ай-ай! Кто дал вам право врываться в чужие дома, устраивать обыски, грабить? Кто вам дал право хозяйничать на заводе Стюарта? Кто дал вам право посылать в деревни агитаторов? Кто вам дал…

— Ленин, — перебил его Николай Епифанович.

— Но вам же известно решение Кемского ревкома. — Алышев начал терять самообладание. — Мы не признаем Совета Народных Комиссаров, потому что он опирается на одну партию…

— А мы — признаем! — спокойно остановил его Лонин.

Первые впечатления Степана Николаевича о Кеми были противоречивые и удручающие, но в той прямоте, с которой говорил рабочий из Сороки, он почувствовал что-то знакомое, похожее на то, что он слышал у себя в полку, в трамвайном вагоне в Петрограде, в поезде. В ней слышался тот же голос, голос питерских рабочих.

Из ревкома Степан Николаевич направился на станцию, где жил Пекка. Он вспомнил, каким щупленьким, застенчивым мальчишкой был Пекка в школе. Одевался в какое-нибудь рванье, приносил с собой на завтрак только пареную репу или черствый кусок хлеба, поданный ему добрыми людьми. Родители Пекки умерли перед войной. Ему пришлось бросить учебу и пойти в пастухи к богатому хозяину Лапукки. А теперь он здесь, на людях… Здорово вырос и возмужал парень!

В тот же день Степан Николаевич отправился в Пирттиярви. Пекка проводил его до развилки, откуда начиналась дорога на Подужемье.

— Вы не передадите Наталии? — попросил Пекка, достав из-за пазухи маленький, завернутый в белую тряпочку пакетик.

Степан Николаевич положил сверток в вещевой мешок.

— Так, говоришь, Палага в Сороке?

— Да. Замуж недавно вышла, — ответил Пекка.

Вскинув котомку за спину, Степан Николаевич встал на лыжи, которые раздобыл ему Пекка, и отправился в путь…

V

На улице трещал мороз, а в избе было тихо и тепло. Нога Хуоти заживала медленно, и поэтому ему приходилось сидеть дома и искать себе занятия. Примостившись у окна, он чинил пьексу, которую отец разрезал, чтобы снять с раненой ноги. Рядом, на лавке, свернувшись калачиком, мурлыкала кошка.

Под окном заскрипел снег под чьими-то шагами, но из-за толстого слоя льда, покрывавшего стекла, не удалось разглядеть, кто идет. Даже с внутренней стороны на окне наросло столько льда, что не были видны брусничные ветки, которые мать положила осенью на ягель между рамами. Легкие, быстрые шаги раздались уже на крыльце, в сенях. Иро… Сердце Хуоти как-то странно екнуло.

Иро забегала к ним почти каждый день. То за вязальными спицами, то еще за чем-нибудь. Иногда просто так, по пути заглянет. Однажды, когда в избе никого не было, даже перевязала рану Хуоти.

Дверь скрипнула. Но вошла не Иро, а Наталия. Вместе с ней ворвалось облако белого морозного пара, которое клубами рассеялось по избе и, дойдя даже до красной лавки, коснулось зарумянившихся щек Хуоти. Наталия остановилась у порога. Но это была не робость, с которой она девчонкой входила в избу просить милостыню, одним своим видом вызывая жалость, а просто девичья застенчивость. Увидев, что Хуоти в избе один, она, осмелев, подошла, достала из-за пазухи небольшой сверток и молча протянула ему.

Хуоти удивленно взглянул на нее и отложил в сторону пьексу.

— Что это? — спросил он, развернув сверток.

— Пряники, — сказала Наталия. — Учитель привез. Пекка прислал из Кеми. Попробуй!

Хуоти протянул сверток обратно.

— Да ты ешь, ешь! — уговаривала его Наталия. — Ну, попробуй, какие они…

Хуоти положил пряники на лавку рядом с Наталией и начал гладить рукой пораненную ногу.

— Болит? — участливо спросила Наталия.

— Болит.

Наталия вспомнила, как покойная мать, бывало, вылечивала все их болячки и раны. Надо края раны обмыть грудным молоком. Тогда рана быстро заживет. Но где его возьмешь, грудное молоко-то? И Наталия, вдруг покраснев, смущенно опустила голову.

— Что с тобой? — недоуменно спросил Хуоти.

Наталия взяла на руки кошку и, поглаживая ее, начала рассказывать:

— Учитель видел в Паанаярви мужа Палаги. Помнишь русского, который в одно лето на сплаве на Колханки работал?

— Соболева?

— Да. Он собирался и к нам сюда приехать. Какие-то собрания проводит он по деревням. Да вернулся обратно в Сороку. У Палаги там сын родился.

Хуоти сидел задумавшись. Перед глазами стояла порожистая Колханки. Он видел, как Федор Никанорович мчится на одном бревне по бурному порогу, как сидит на камне и рассказывает о беглых…

— Ты слыхал, вчера вечером Тимо вернулся домой, — сообщила Наталия. — Мне он зеркальце показывал. Вот такое маленькое, с ладошку. А на обратной стороне баба голая нарисована. А-вой-вой, чего не выдумают!

Хуоти слушал и молчал.

— Хилиппа сразу в амбар побежал, водки принес, — говорила Наталия, понизив голос. — Вместе пили в горнице. Тимо грозился, что и у нас скоро всех красных к стенке поставят. Я все слышала. Только ты не говори никому. А то, не дай бог, они узнают, что я говорила, — они ведь что угодно сделают…

Вдруг Наталия подняла голову, прислушалась. С улицы донесся звон колокольчика.

— Отец едет из лесу, — сказал Хуоти.

Наталия потуже затянула концы платка и поднялась.

— Поправляйся скорее, Хуоти.

— Приходи к нам вечером. Учитель будет собрание проводить, — крикнул ей вслед Хуоти. — Пряники! Пряники забыла.

Но Наталия была уже на улице.

Хуоти схватил с лавки сверток с пряниками и заковылял к двери, но острая боль в ноге заставила его тут же вернуться назад. Сев на лавку, Хуоти запихал сверток в карман и опять принялся за починку пьексы. Он думал о Наталии, видел ее глубокие, печальные глаза, прядку черных волос, выбившуюся из-под платка, едва заметный шрамик на нижней губе.

В сенях кто-то застучал ногами, сбивая снег с обледеневших пьекс. В избу вошел коренастый круглолицый финн. Это был Вейкко Кивимяки, который несколько лет тому назад уже останавливался у них на ночлег, направляясь на строительство Мурманской железной дороги. Тогда он не мог найти своим рукам приложения в собственной стране и подался на заработки на чужбину. И вот опять Вейкко пришлось покинуть родину: в северных районах страны, оказавшихся под властью лахтарей, началась насильственная мобилизация в белую армию, и, разумеется, не могло быть и речи о том, чтобы он, потомственный кузнец, с чьих рук не сходили мозоли, пошел воевать против рабочих. Красной гвардии в их местах не было. Пришлось укрыться в лесу. За последние две недели через Пирттиярви прошли десятки таких же беглецов из Финляндии, направлявшихся в сторону Мурманки.

Вейкко решил задержаться на несколько дней в деревне, чтобы помочь Пульке-Поавиле заготовить бревна для новой избы.

Он и рассказал о том, что делается в Финляндии.


Выходившая в Тампере буржуазная газета «Аамулехти» писала в номере от 6 января 1918 года:

«В подарок на Новый год мы получили радостную весть о том, что правительство, стоящее ныне у власти в России, признало самостоятельность Финляндии. Зная, какую власть имеют Советы в России, мы можем только с величайшим удовлетворением отметить значение этого нового шага на нашем пути к самостоятельности».

Однако в то же время, уже начиная с осени, военный центр шюцкора готовился к «решающим мероприятиям» под тем предлогом, что якобы находящиеся в Финляндии русские войска вмешиваются во внутренние дела страны, якобы Советская Россия намерена захватить Финляндию. Этот фальшивый козырь вдруг чуть было не вылетел из рук белых: 27 января 1918 года командир расквартированного в Финляндии 42-го корпуса генерал Надежный телеграфировал всем войскам, находившимся в его распоряжении:

«В Финляндии ожидаются крупные события. Необходимо соблюдать строгий нейтралитет в случае гражданской войны между финнами…»

Эта телеграмма смешала карты сенаторов в Хельсинки. Маннергейм уже за два дня до этого перебрался из столицы в Сейняёки, чтобы руководить мобилизацией и военными действиями отрядов шюцкора. Но в последний момент, когда все уже было готово к выступлению, из Хельсинки пришла шифрованная телеграмма, в которой предлагалось отложить начало выступления, поскольку Россия обязалась не вмешиваться в дела Финляндии. Никому не показав телеграмму, Маннергейм положил ее в карман и, вызвав к себе начальника штаба, продиктовал как главнокомандующий белыми войсками в Финляндии свой первый приказ:

«Для разоружения русских гарнизонов Ваасы, Лапуа, Юлистаро, Илмаёки, приказываю…»

Фронт, проходивший севернее Тампере от Ботнического залива до реки Вуоксы, разделил страну на две части — на промышленный юг, где у власти были красные, и крестьянский север, где хозяйничали белые. В Сейняёки, где находилась ставка белых, кроме большого родового поместья, сохранившегося со времен шведского владычества, имелись пороховой и пивоваренный заводы и, главное, был железнодорожный узел, связывающий север страны с обоими флангами фронта. На одном из путей этого узла, в так называемом «ваасовском тупике», стоял пассажирский состав, обнесенный колючей проволокой. В этом поезде Маннергейм принял главу белого правительства Финляндии Свинхувуда, которому в конце января, когда началось революционное восстание в Хельсинки, удалось сбежать из столицы и через Таллин пробраться в Германию. Всего несколько дней назад Свинхувуд вернулся на родину.

— Скоро мы получим надежную помощь, — сообщил в беседе с Маннергеймом Свинхувуд и внимательно посмотрел на него, наблюдая, какое впечатление произвело это сообщение на главнокомандующего. — Фон дер Гольц высадит десант в Ханко…

Уже в начале войны активисты финского националистического движения возложили свои надежды на победу кайзеровской Германии над Россией. В этих целях они добывали для немцев шпионские сведения о русских гарнизонах и военно-морских силах, расположенных в Финляндии. Они уже тогда обратились к Германии с просьбой предпринять наступление на Петроград через Финляндию. Министры и генералы Вильгельма II, разумеется, имея в виду свои цели, охотно поддерживали антирусские устремления финской буржуазии, мечтавших о создании своей великой державы, и наступление на Петроград через Финляндию было бы предпринято, если бы этому не помешало вторжение брусиловской армии в Галицию в 1916 году, затем поражение германских войск на Марне. Но немцы не отказались от своих намерений; наоборот, чтобы осуществить свои далеко идущие захватнические планы, они, уповая на мечтавших о Великой Финляндии активистов, организовали в Локштадте военное обучение финских егерей и уже осенью 1917 года доставили действовавшим в Финляндии под видом «пожарных дружин» и «спортивных обществ» отрядам шюцкора 72 520 винтовок, 4 360 000 патронов, 220 пулеметов, 40 орудий и 4 самолета… Однако этой помощи оказалось недостаточно. В Берлине Свинхувуд договорился с Гинденбургом даже о сроках высадки немцев в Финляндии. Для Маннергейма сообщение главы правительства было полной неожиданностью. Он ничего не знал об этой затее сенаторов. Они не соизволили даже посоветоваться с ним! Главнокомандующий был оскорблен.

— Я три года с оружием в руках воевал на стороне союзников…

— Но теперь вы снова на родине, — заметил Свинхувуд, взывая к патриотическим чувствам Маннергейма. — Теперь вы, слава богу, гражданин Финляндии.

Он знал, что когда Маннергейм неожиданно появился в Хельсинки, в кармане у него лежал финский паспорт, которым они снабдили его через финское консульство в Петрограде.

— Я прежде всего солдат, — заявил Маннергейм, выпятив грудь. — Я скорее сложу с себя полномочия главнокомандующего, чем буду выполнять приказания тех, с кем сражался с оружием в руках, — пригрозил он.

Но это было сказано таким тоном, что Свинхувуд усмехнулся про себя. В то же время он с опаской подумал, что если слишком уязвить самолюбие чванливого генерала, потерявшего привязанность к своей родине, пожалуй, он и в самом деле сложит с себя полномочия главнокомандующего. «Боже упаси! А кем его заменить?» И Свинхувуд продолжал:

— Вы забываете, что союзники уже не те, что были в начале войны. В Берлине я слышал, что военные министры союзных государств недавно встречались в Париже и обсуждали русский вопрос. Вы, конечно, понимаете, в каком аспекте. Во всяком случае, речь шла не о помощи большевикам…

Маннергейм молчал.

— …Кроме того, учтите, что немцы придут с согласия Троцкого. Он дал на это согласие в Бресте…

Маннергейм по-прежнему молчал. Он вспомнил свой разговор с французским военным атташе генералом Нисселем, с которым встретился в Петрограде, возвращаясь с румынского фронта в Финляндию. Он попросил Нисселя узнать, не сможет ли Франция передать Финляндии часть своего оружия и военных материалов, которые она имеет в Мурманске. От Нисселя до сих пор не последовало ответа. В то же время немцы готовы помочь, хотя сами находятся на грани катастрофы. Будучи человеком военным, Маннергейм был почти уверен, что Германия проиграет войну. Чем это обернется для финнов, если они примут помощь от немцев? Но, с другой стороны, положение на фронте под Тампере крайне опасное.

— Что лучше — то, что большевики захватят власть в Финляндии, или то, что… Без помощи немцев мы вряд ли справимся с красными.

— Да, это верно, — наконец, ответил Маннергейм.

Свинхувуд одобрительно кивнул головой.

— Нам придется как-то компенсировать Германии помощь, оказанную нам в столь тяжелый час… — продолжал он. — Вы, конечно, понимаете, что марки для этой цели не годятся. Гинденбург обещал нам помощь в присоединении Восточной Карелии к Финляндии.

С главнокомандующим можно было говорить откровенно. И Свинхувуд был откровенен. В конечном счете, все их разногласия были вещью весьма второстепенной по сравнению с тем, что объединяло их перед лицом событий, грозивших перевернуть весь этот благословенный господом богом порядок в мире. В жилах честолюбивого генерала заговорила кровь авантюриста, и ему было уже мало того, что во всей Финляндии, может быть в каких-нибудь двадцати километрах от места их беседы, лилась кровь финских рабочих и торппарей, искавших справедливости.

— Да, Восточную Карелию следует превратить в кордон против красной опасности, — решительно сказал Маннергейм, взглянув на висевшую на стене вагона карту.

Свинхувуд поднялся с места.

— Будет непростительно, если мы не сделаем это именно теперь, когда немцы прорываются через Псков к красному Петрограду, когда большевистский режим вот-вот рухнет…

На столе салон-вагона появилось ароматное кофе.

— Вчера у меня были три беломорских карела, — рассказывал Свинхувуд, отпивая маленькими глотками кофе. — В настоящих финских пьексах с загнутыми носками.

Принимая в Ваасе депутацию живущих в Финляндии беломорских карелов, в числе которых был и коммерсант Сергеев, Свинхувуд обещал предоставить своим соплеменникам заем в четыре миллиона марок. Ведь в далекой Карелии без дорог лес вывозить не будешь. А лесные ресурсы там неисчислимые. Кому, как не Свинхувуду, бывшему вице-председателю крупнейшей в Финляндии лесопромышленной компании Гутцайта, знать это. Именно этой карельской древесиной они рассчитаются с Германией за помощь, которую она обещает оказать Финляндии в ее борьбе против общего врага, грозящего им с востока. Свинхувуд не стал, разумеется, делиться своими планами с делегатами-карелами, но с главнокомандующим он мог обо всем говорить откровенно…

В ту же ночь, как только премьер-министр покинул штабной поезд, в штабе белых войск приступили к делу: начали изучать карты беломорской Карелии, составлять воззвания к «многострадальному братскому карельскому народу», к главнокомандующему были вызваны офицеры, увлеченные идеей освобождения соплеменников…


Сын Хилиппы Тимо, видимо, кое-что знал о всех этих приготовлениях. Не случайно он, прибыв домой, грозился, что скоро и у них красных поставят к стенке. Хуоти думал, что Тимо под красными подразумевает бежавших в последнее время из Финляндии людей, и несмотря на просьбу Наталии никому не говорить о рассказанном ею, решил предупредить Вейкко Кивимяки. Но он не успел ничего сказать Вейкко, как в избу вошел отец.

— Мы еще не говорили насчет оплаты, — обратился он к Вейкко, вешая на стену сбрую.

— Да что говорить об оплате в такое время, — в раздумье ответил Вейкко. — Накормите — и ладно.

— А мать где? — спросил отец у Хуоти.

— Пошла к жене Хилиппы… в голове поискать, — ответил сын.

В избу вбежали продрогшие Микки и Насто. Почти следом за ними пришла и Доариэ. Она что-то держала в руке под передником.

— Вы уже дома? — растерялась она.

— К Малахвиэненам тебе бегать нечего. Хватит уже… — заворчал Поавила на жену. — Пусть Оксениэ вши хоть живьем съедят… Нет ли у тебя чего поесть?

Доариэ вытащила из-под передника пять калиток, испеченных из белой муки с пшенной начинкой, и положила их на стол.

— Подачки нам не нужны, — пробурчал Поавила. — Пока что обойдемся без них…

Доариэ отдала калитки детям и достала из печи горшок с похлебкой.

— Тимо привез Ханнесу карты, — прошептал Микки на ухо Хуоти.

— Ну и пусть, — буркнул Хуоти и сел за стол рядом с отцом.

Кивимяки сидел за столом напротив хозяина. Хлебая картофельную похлебку, он продолжал разговор, начатый еще в лесу:

— Богачи везде одинаковы. Святошами прикидываются, а сами такие жадные, что из-за наживы готовы своего соседа зарезать. Как-то я батрачил у одного богатого хозяина. Канавы копал на болоте. Показал он мне ее направление и говорит: «Вот, копай и смотри, чтобы в сторону от межи ни на сантиметр». Я копаю и вдруг в одном месте большущий пень. Стал огибать его. Копнул — лопата ударилась о что-то твердое. Разгреб я землю и вижу: в болоте череп человеческий лежит…

— Господи! — в ужасе перекрестилась Доариэ.

— На деревне поговаривали, будто старый хозяин дома однажды из-за чего-то поссорился с карелом-коробейником и убил его… — продолжал Вейкко. — А товары, конечно, забрал себе…

У Доариэ даже ложка выпала из руки.

— А-вой-вой! — запричитала она, испуганно глядя на мужа. — И ты тоже ходил с коробом…

— Знаю я этих святош, — сердито проговорил Поавила и, положив ложку, вышел из-за стола.

За ним встали и остальные.

В избе установилась гнетущая тишина. Все невольно думали о судьбе несчастного коробейника, останки которого Вейкко нашел в болоте.

— Ты бы подмела избу. Учитель скоро придет, — сказал, наконец, Поавила жене.

Доариэ взяла из-за печи веник и начала подметать пол. Хуоти принялся опять за починку пьексы. Вейкко сел рядом с ним.

— Толстенная, видно, была сосна, — говорил он, любуясь шириной красной лавки: — У нас в Финляндии таких сосен уже мало осталось. Да и те принадлежат лесопромышленным компаниям. Бедному крестьянину, у которого нет своего леса, приходится выкладывать марки даже за хворост, если он собирает его в лесу компании. А у вас лес даровой, знай себе руби и строй избу.

— Оно, конечно, так, — согласился Поавила. — Только бы вывезти бревна, пока у нас еще тихо…

Он взял с лежанки кожаные рукавицы, лопнувшие по шву, и стал зашивать их.

— А ты ведь еще не видел нашего учителя? — обратился он к Вейкко. — На прошлой неделе вернулся с фронта…

Уже начало темнеть, когда пришел Степан Николаевич. В длинной шинели и в высокой серой папахе учитель, и так не обиженный ростом, казался еще выше.

— Кажется, я рано явился? — сказал Степан Николаевич, поздоровавшись.

Поавила вынул изо рта щетинку с дратвой.

— Садись! — предложил он запросто. — Мужики скоро подойдут.

— Как нога? — спросил учитель у Хуоти.

— В баню водили, собаке давали лизать рану, а все не заживает, — ответила Доариэ за сына.

Степан Николаевич достал из кармана какую-то баночку и протянул ее Доариэ.

— Помажьте-ка этой мазью. Может, поможет. Видите, как у меня зажило.

На виске учителя был виден шрам.

— Ну-ка, расскажи еще что-нибудь о Михаиле Андреевиче, — попросил Поавила, когда Степан Николаевич сел рядом с ним.

— Да я, пожалуй, все уже рассказал, — улыбнулся учитель.

С Михаилом Андреевичем Доновым, с которым Пулька-Поавила когда-то сидел в одной камере, Степан Николаевич впервые встретился в конце 1915 года в учебной команде Выборгского полка, но по-настоящему они познакомились уже на фронте. Среди солдат все шире распространялись антивоенные настроения. В блиндажах и окопах почти каждый день появлялись большевистские листовки. Степан Николаевич тоже был по горло сыт войной, но тогда он еще не понимал, как можно защищать отечество, желая в то же время поражения правительству своей страны, пусть даже царскому. Однажды он застал своих солдат за чтением запретной листовки. Отобрав листовку, Степан Николаевич доставил ее своему непосредственному командиру подпоручику Донову. Выслушав рапорт, Донов вдруг скомандовал: «Смирно». Степан Николаевич решил, что подпоручик шутит, но тот, заставив вытянуться его «во фрунт», заявил: «Прапорщик Попов, я не терплю доносчиков… особенно среди офицеров. Это низко и подло. Двое суток ареста… Кругом марш!» Степан Николаевич совсем растерялся, но как офицер, привыкший к воинской дисциплине, не стал спрашивать, за что его наказывают. «Есть двое суток ареста…» — пробормотал он и повернулся кругом. «Постойте, — остановил его Донов. — Чудак! Насколько мне известно, вы человек образованный, учитель. Неужели вы все еще не видите, что происходит вокруг вас? Где вы были учителем?» «В Карелии», — ответил Степан Николаевич таким тоном, словно далекая Карелия была виновата в том, что он не разбирался в происходящих событиях. «В Карелии? А где именно?» Степан Николаевич недоуменно ответил: «В Кемском уезде». — «А деревня?» — «Пирттиярви». — «Погоди, погоди… В Пирттиярви, говорите. А ну-ка, присаживайтесь… А вы не знали там одного человека… Павла Кондратовича? Он еще когда-то пулю проглотил». Степан Николаевич был ошеломлен. Откуда подпоручик Донов знает Пульку-Поавилу? «Да мы же с ним вместе сидели в кемской тюрьме, — ответил Донов, дружески беря Степана Николаевича за плечи. — Так что мы с вами в некотором роде земляки». Они разговорились, вспоминали Пульку-Поавилу, Карелию, смеясь, удивлялись, до чего же тесен мир, а потом разговор зашел и о более серьезных вещах: об отношении к войне и царизму, о подпольной работе среди солдат…

— А-вой-вой! Чего только не приведет господь услышать! — удивлялась Доариэ, когда Степан Николаевич рассказал о том, что молодая жена Михаила Андреевича участвовала в бою против белоказаков под Царским Селом и погибла.

Понемногу стали подходить мужики. Первым явился Теппана в башлыке, затем Хёкка-Хуотари, а за ним вошел Хилиппа в украшенных красным орнаментом валенках.

— А Тимо не придет? — спросил учитель.

— Устал, говорит, после дороги, — объяснил Хилиппа.

На деревне уже знали, что Тимо вернулся домой через Финляндию. Впрочем, ничего удивительного в этом не было: ведь и раньше парни из приграничных деревень возвращались с военной службы через Каяни, откуда путь до дома был несколько короче, чем через Кемь.

— Ему повезло, что не попал в руки лахтарей, — заметил Кивимяки. — Говорят, в Ваасе они разоружили русских солдат и часть даже расстреляли.

Хилиппа взглянул исподлобья на Вейкко и, поглаживая белесые щетинистые усы, сказал:

— Тимо рассказывал, что в Куопио они взяли его, а потом все же отпустили… как карела…


…Тимо действительно совсем недавно был в Куопио. И он в самом деле рассказывал отцу о своем пребывании там. Разумеется, рассказал далеко не все, но кое-что все-таки открыл отцу. Так что Хилиппа не случайно с загадочным видом поглаживал свои усы.

Перебравшись в начале войны в Финляндию, Тимо первое время укрывался в Каяни в доме Сергеева. Когда начали вербовать молодых финнов и тайно отправлять на военную учебу в Германию, Сергеев предложил Тимо поехать, заметив при этом, что его военная подготовка может со временем принести пользу Карелии. Тимо поехал.

26 октября 1917 года к побережью Финляндии подошло торговое судно под красным флагом и с русским названием «Мир». В действительности же это был немецкий военный транспорт, доставивший на родину финских егерей, получивших военную подготовку в Локштадтском лагере. В их числе был и Тимо.

С первого дня гражданской войны в Финляндии Тимо был на фронте. Две недели назад ему приказали срочно прибыть в Куопио. Тимо недоумевал, почему его вдруг отозвали с фронта, притом с самого важного участка, каким было Антреанское направление, где белые намеревались перерезать железную дорогу между Рийхимяки и Антреа, окружить красных и затем наступать на Петроград. Лишь в Куопио он начал кое о чем догадываться. Разыскивая промышленное училище, в которое ему предписано было явиться, он обратил внимание на каких-то приехавших из других мест молодых людей и в штатском и в военной форме, слонявшихся по городу. Некоторые из них были навеселе. Впереди него шла группа парней, переговариваясь о каком-то военном походе.

— Говорят, Кустаа Маннергейм даже поклялся: пока страдающая под русским игом Карелия не будет принадлежать Финляндии, он не вложит свой меч в ножны.

— А я слышал, будто из Карелии в Ваасу целая делегация приехала. Просят помочь им освободиться от большевистской тирании и хотят соединиться с нами.

— Думаю, что месяца за три мы справимся. Не успеет Белое море освободиться ото льда, как на его берегу будет развеваться финский флаг. Черт побери! В Кеми вся водка будет наша… Пойдем с нами.

— А я непьющий.

— Да ты, никак, красный? Перкеле!

— Я не красный, просто не хочется похмелья на чужом пиру.

Тимо спросил у парня, мечтавшего о кемской водке, как пройти в промышленное училище.

— Пошли! — коротко сказал тот. — Я тоже туда…

На внутренней двери вестибюля училища (чтобы не привлекать внимания посторонних) было прикреплено объявление:

«Молодые, здоровые, отважные парни могут принять участие в славном боевом походе! — прочитал Тимо. — Запись производится в помещении училища в канцелярии подполковника Малма».

Из классных комнат доносилась ругань, отрывистые слова команды, звуки «Марша порийцев», звон оружия. Тимо подтянулся, прошел по коридору, вошел в канцелярию и доложил о своем прибытии дежурному офицеру. Проверив документы, тот послал его на второй этаж. В комнате, указанной Тимо, его встретил старый знакомый по Локштадту.

— Вот уж не думал… — не скрывая своего удивления, Тимо пожимал руку бывшему «инструктору-следопыту» Саарио. — Я-то голову ломал тогда в Либаве, когда ты вдруг исчез…

Финский егерский батальон сражался тогда на Рижском фронте против русских, выполняя соглашение между финскими активистами и немцами, по которому егеря обязаны были «всеми силами и в любом месте служить Германии». Во время пребывания батальона на фронте неожиданно исчез начальник разведки Саарио. Прошел слух, будто он перебежал к русским. С тех пор Тимо ничего не слышал о Саарио и уж никак не ожидал встретить его здесь.

Саарио загадочно усмехнулся и сказал:

— А тебе привет от родителей. Осенью я их видел.

Тимо был совсем ошарашен.

— Помнишь, на реке Миссе ребята отказались идти в бой? — спросил Саарио.

— Конечно, помню. Одного тогда расстреляли перед строем, а шестьдесят девять загремели в штрафную…

— Вот тогда-то я и смылся, перебрался через линию фронта и сдался в плен. Допрашивал меня какой-то русский прапор, немножко калякавший по-карельски. Я ему всякую чушь плел. Потом сидел в «Крестах». Думали, что я шпион. А потом, на мое счастье, Нику сковырнули, и в этой заварухе меня тоже выпустили на волю. Я раздобыл фотоаппарат и заделался фотографом. Приехал в Кемь, оттуда в вашу деревню. Потом — в Финляндию. Так что не без приключений! Последнее время служил в ставке. Надоело — вышел в отставку. Ну их к черту! Мне говорили, у тебя в деревне невеста имеется… Скоро увидишь ее…

— Да?

У начальника разведотдела, готовившегося к выступлению экспедиционного отряда Малма, не было оснований не доверять бывшему товарищу, поэтому он без лишних слов подробно объяснил, что за «командировка» предстоит Тимо.

— Я за свой народ готов отдать и жизнь, — заверил его Тимо.

— В Кеми, рядом с тюрьмой, есть гостиница. Хотя ты и так знаешь. Ты ведь бывал в Кеми? Так вот, передашь хозяйке гостиницы привет от одного финского фотографа. Она устроит тебе все, что нужно. Но, гляди, особенно не увлекайся. Дамочка она очаровательная. Вот ее фотография… Да, в этих егерских шмутках, конечно, ехать ты не можешь.

Саарио достал из шкафа русский солдатский мундир с георгиевским крестом на гимнастерке.

— Переоденешься на границе. Ты возвращаешься из русской армии.

Затем он вынул из стола какие-то документы и протянул их Тимо.

— С этого момента ты инженер-путеец. Учили же нас в Локштадте инженерному делу, так что в железнодорожных мостах ты разбираешься. Во всяком случае настолько, что сумеешь взорвать, если потребуется. Мы встретимся в Кеми самое позднее в конце марта.

С этого разговора не прошло и недели, и вот Тимо уже был дома.


— Тимо-то наш с Георгием пришел, — хвастался Хилиппа в избе Пульки-Поавилы. — Говорит, под Ригой в одном штыковом бою трех немцев укокошил.

Хуоти сидел в углу рядом с матерью и мазал рану мазью, которую принес учитель. «Врет, — думал он про себя, слушая расхваставшегося Хилиппу. — Видно по его хитрой физиономии».

— Как бы эти лахтари к нам не пожаловали, — тревожился Теппана. — Слухи-то ходят.

— У них и дома дел хватает, пока порядок наведут у себя, — махнул рукой Хилиппа.

— А я тебе что говорил? — обернулся Хёкка-Хуотари к Поавиле. — Чего им искать в наших лесах? Вороньи ягоды, что ли?

В сенях послышались шаги, чье-то покашливание. Постукивая батожком, в избу вошел Срамппа-Самппа, за ним следом появились Крикку-Карппа и старый Петри. Понемногу изба наполнилась людьми. Рассаживались по широким лавкам, тянувшимся вдоль стены от кута до самого входа. Кое-кто устроился у камелька, где можно было курить. Бабы не пришли, хотя Степан Николаевич их тоже приглашал. Одна лишь Наталия, как-то незаметно прошмыгнувшая в избу, сидела в темном углу рядом с Хуоти, прячась за прялку. Хилиппа сперва не заметил ее. Но как только смолистые дрова в камельке разгорелись, он обнаружил присутствие своей батрачки.

— Тебе что здесь надо? Пошла домой! — рявкнул он.

Наталия хотела было подняться, но Хуоти удержал ее за руку.

— Пусть сидит, — заметил Степан Николаевич.

Веко у Хилиппы задергалось.

— Чей корм, того и кнут, — прошипел он. — Бабам не место на сходе.

— У нас теперь равноправие, — пытался урезонить его учитель.

— Равноправие? — Хилиппа усмехнулся и поглядел на мужиков. — А ты сам готов был опозорить честную девушку и всю нашу деревню…

Случай был давний… Все в деревне знали, что молодой учитель летними вечерами ездит на рыбалку с Анни, хорошенькой дочкой Срамппы-Самппы. Потом деревенские бабы заметили, что Анни забеременела, и всполошились. В Пирттиярви вовек не бывало такого позора, чтобы девушка затяжелела до замужества. Как назло, учителя в это время в деревне не оказалось: он уехал в Архангельск навестить своих родителей. Мужики даже на сход собрались и порешили женить учителя на Анни, как только он вернется. Если вернется… Между тем Степану Николаевичу и в голову не приходило бросать Анни. Из Архангельска он возвратился со свадебными подарками, и они сразу же сыграли свадьбу… Никто на деревне уже не вспоминал про это, но Хилиппа заранее решил настроить собрание против учителя.

— Дедовские обычаи надо блюсти, — продолжал он, уставившись в бабий угол таким пронзительным взглядом, что Наталия невольно съежилась в комок.

— Кх-кх, вот дьявол… — Срамппа-Самппа хотел что-то сказать, но закашлялся.

— Оно, конечно, так, — поддержал Хилиппу Хёкка-Хуотари, дымя перед камельком длинной самокруткой. — Бабы в прежние времена не сидели на собраниях.

Доариэ прервала вязание, прикрепила синий чулок к клубку и вышла.

— А-вой-вой, совсем рехнулись мужики, — сетовала она, придя к жене Хёкки-Хуотари. — Прежде, бывало, в год собирались от силы раза два, покосы да подати делить, а теперь на каждой неделе у них сход. Чего они не поделили? Будто и делать-то им больше нечего…

— Что верно, то верно, — согласилась Паро, засыпая в квашню муку.

— У Оксениэ сын вернулся, — продолжала Доариэ, быстро работая спицами. — Заходила я к ним утром. Оксениэ напекла калиток из белой муки. У них еще и белая мука водится. Чего же тут не печь…

— Что верно, то верно, — снова ответила Паро, размешивая тесто длинной мутовкой.

Жена Хёкки-Хуотари была явно не в духе. «Видно, поругалась с мужем», — подумала Доариэ, но допытываться не стала.

— Ваш Ховатта, наверно, тоже скоро придет… — Доариэ вздохнула, немного помолчала. — Нет, ты только подумай, там, на войне, и бабы воюют. Учитель рассказывал. А-вой-вой, все на белом свете переменилось.

— Бес вселился и в баб и в мужиков. Что-то моя девка в хлеву застряла. Пошла теленка поить, да и пропала. Куда-то, видно, опять убежала. Уж не к вашему ли Хуоти?

— А между ними что-то есть, — сказала Доариэ шепотом, хотя в избе, кроме них, никого не было.

В избу вбежала встревоженная Иро с деревянным ведром в руке.

— Лийну сорвалась с привязи.

— Беги за отцом, — велела Паро дочери. — Обойдется там и без него.

В дом Пульки-Поавилы Иро не надо было гнать. Схватив нарядный платок, она выскочила за дверь, только подол взметнулся.

Когда она вошла в избу Поавилы, учитель говорил:

— Кто угнетал карелов? Кто сажал в тюрьмы? Конечно же, не русские рабочие и крестьяне. А царские жандармы, урядники… Вот и Поавилу…

— А он сам был виноват, — вставил Хилиппа, бросив исподлобья сердитый взгляд на Поавилу. — Нечего было общественный амбар грабить…

Поавила подскочил как ужаленный и схватил полено.

— Ах ты…

— Ну, ну! Брось ругаться, — попытался успокоить его Хёкка-Хуотари.

— Пока бедняк не выругается, ему не поверят. — Поавила уничтожающе посмотрел на Хилиппу. — Ты сам грабитель. Это ты меня засадил в тюрьму…

— Я? — Хилиппа развел короткими волосатыми руками.

— Ты!

— Говорят, греха не будет, коли не ведаешь, что творишь, — сказал Хёкка-Хуотари и захихикал. Уж кто-кто, а Хуотари помнил, как обстояло дело со взломом амбара.

— Я давно собирался сказать тебе, да все откладывал, — продолжал Поавила, не отрывая от Хилиппы тяжелого взгляда. — Это ты подбил меня взломать магасей. Боялся, как бы твой амбар не взломали. И сам же донес уряднику. Вот! В следующий раз я буду умнее. Я взломаю дверь твоего амбара. Так и знай.

— Смотри, пальцы не обожги! — предупредил Хилиппа с такой уверенностью, словно знал что-то неизвестное другим. — Как бы тебе не пришлось скоро ответить за такие речи…

— Дай ты учителю говорить! — гаркнул Теппана.

— Ты не грозись! — Поавила еще раз смерил Хилиппу уничтожающим взглядом, бросил полено и сел на свое место у камелька.

Хёкка-Хуотари подобрал полено и сунул его в камелек.

— …угнетали не только карелов, но и русских рабочих и крестьян, — говорил Степан Николаевич. — Кто были беглые, которым в свое время пришлось скрываться в глухих карельских лесах? Кто были те русские, которых царские жандармы до революции ссылали в ваши края.

— В нашей деревне никаких ссыльных не было, — буркнул Хилиппа, покусывая синеватые губы.

— Набери в рот воды, если иначе не умеешь молчать, — крикнул Теппана, сидевший возле голбца. — Не дает человеку говорить.

— У нас нынче свобода, — не унимался Хилиппа. Он повел широкими крутыми плечами и, уголком глаза взглянув на учителя, добавил: — Ты бы лучше рассказал нам, как сам служил царю и наших детей старался сделать русскими.

— А мы хотим, чтобы Степан Николаевич опять стал учить нас, — подал из угла свой голос Хуоти и тут же оробел.

Иро сидела у самого входа, прислонившись к посудному шкафчику, и внимательно следила за тем, что делается в темном углу, где сидели Хуоти и Наталия. Она видела, что они о чем-то перешептываются. Потом Хуоти достал из кармана какой-то сверток и сунул его в руки Наталии. Та не хотела брать его… Иро вспыхнула и выскочила из избы, так ничего и не сказав отцу.

— …Но теперь положение в России изменилось, — продолжал учитель. — Мы тоже должны установить в деревне власть бедноты…

— Все мы бедные, — оборвал его Хилиппа. — Нечего нас делить на бедных и богатых.

В избе поднялся такой шум, что трудно было разобраться, кто считает себя бедным, кто богатым.

— Знаем мы тебя, клопа… Вот!

— Чтоб разбогатеть, удача нужна. Богатство, как рыба. У одного клюет, а у другого — ни за что, как у нашего Поавилы.

— А коль удача привалит, так и ума большого не надо.

— Ха-ха-ха-ха!

— Хи-хи!

— Хорошо смеется тот, кто смеется последним.

— А ты ведь тоже нажился за счет бедных.

— Да никто же с бедностью контракт не подписывал, кх-кх.

— Тише вы, тише! — Хёкка-Хуотари пытался унять расшумевшихся мужиков. — Рябчика на двоих, белку на троих не поделить. Можно мне? Дело-то, мужики, уже к ночи. Может, начнем выбирать?

В избу влетела Паро и набросилась на мужа.

— Ты что, и ночи будешь здесь политиковать? Лийну с привязи сорвалась.

— Сама, что ли, не могла привязать. — Хёкка-Хуотари втянул голову в плечи и стряхнул в камелек пепел с цигарки.

— Ах, сама? А ну-ка, пошел домой!

Паро схватила мужа за рукав. Все притихли. Пощипывая свою редкую, похожую на болотный мох бороденку, Хёкка-Хуотари поднялся и послушно поплелся вслед за женой. Когда они вышли, в избе грохнул смех.

— Вишь, что получается, когда жену намного моложе себя берешь, — рассуждал Крикку-Карппа, поглаживая лысину. — На старости лет одна морока.

— Нет, не в том дело, — возразил Срамппа-Самппа. — А в том, что… кх-кх… спьяну, каналья, он своего Олексея зачал. Вот дите и получилось хворое. Отсюда и все прочее… кх-кх.

— Так что и ты учти: коли пьяный придешь, так спиной к бабе ложись, — прошептал Крикку-Карппа на ухо Поавиле. Потом, вспомнив, что он находится на собрании, почесал за ухом и уже с серьезным видом обратился к мужикам: — Я предлагаю выбрать Поавилу. Пусть он едет в Кемь. Он и прежде бывал там, да и родился он где-то возле Кеми. К тому же, он в политике здорово разбирается. Так что…

— Зато в грамоте ничего не смыслит. Ему что «а», что «о», все одно, — засмеялся Хилиппа.

Несмотря на все насмешки Хилиппы, мужики избрали своим делегатом на уездный съезд Советов Пульку-Поавилу.

— Так и скажи там в Кеми, перед лицом всего мирового пролетариата, что мы, жители Пирттиярви, крепко стоим за бедняцкую власть, — дал свой наказ Теппана, который по возвращении с фронта то и дело вставлял в свою речь всякие премудрые словечки.

— Перед чьим лицом? — не поняли мужики.

Когда мужики разошлись, Хуоти подошел к Кивимяки и тихо сказал ему:

— У нас тоже кое-кто грозится поставить красных к стенке.

— Кто же это такое говорил?

— Да говорили…

Утром Вейкко поднялся раньше обычного и стал приводить в порядок крепления лыж. Поавила удивился. Чего это Вейкко сегодня так торопится выехать в лес?

— Не торопись ты! — сказал он. — Никуда эти сосны от нас не уйдут.

Но оказалось, что Вейкко собирался в более дальнюю дорогу.

— Кто знает, что еще будет, — вздохнул Вейкко и решил высказать то, что он хотел сказать вчера на собрании да так и не сказал. — Ты руби лес, пока его другие не срубили. Леса у вас здесь хорошие. Как бы не позарились на них лахтари. От них всего можно ожидать…

Кивимяки поблагодарил вышедших провожать его во двор хозяина и хозяйку и, встав на лыжи, тронулся в путь по направлению к Мурманке.

Поавила и Доариэ долго стояли на дворе. С усыпанного звездами неба холодно светил серп луны. Слышно было, как на озере потрескивает лед. Где-то завыла собака.

— Слышишь? — шепнула Доариэ. — Не к добру это…

VI

Наконец Федор Никанорович Соболев получил настоящую квартиру. Владелец сорокского лесозавода Стюарт, испугавшись, что рабочие действительно на тачке вывезут его на пристань и сбросят в море, куда-то сбежал. Может, в Ковду, где у него также имелся завод, а может быть, махнул к себе на родину, в Англию. Дом его пустовал, и в него поселили Соболева с семьей. Обстановка осталась прежней, вся мебель — диваны, комод, венские стулья — все стояло на старом месте, с собой новые жильцы принесли только люльку. Тихонько напевая старую карельскую колыбельную, Палага укачивала в люльке ребенка.

— Скоро тятя придет, — сказала она нараспев. — Он за крестным пошел. Баю-бай…

Покинув родную деревню, Палага некоторое время работала поварихой в артели сплавщиков на Кеми. Вместе со сплавщиками она пришла в Кемь, работала на Мурманке, потом перебралась в Сороку. Здесь она стирала людям белье, ходила убирать и топить бывшее волостное правление, в котором теперь помещался революционный комитет рабочего поселка. И вот у нее теперь свой дом, ребенок…

— Баю-бай… Дядя Пекка тебе лыжи делает…

«Вот и дядей стал…» — улыбнулся Пекка. Пристроившись у печки, он строгал полозья для стульчика-ходунка, при помощи которого племянник быстрее научится ходить.

— Вчера на станции в Кеми встретил Тимо, — рассказывал Пекка. — Говорит, на железную дорогу поступает работать. И зачем ему-то было идти на заработки? Будто дома жить не на что…

Палага делала вид, что не слышит. Ей ли не знать, сколько добра у Хилиппы в амбаре. Столько лет на них спину гнула. А Тимо она тоже знает. Да еще как… Бывало, наденет галоши и в сухую погоду разгуливает по деревне, хвастается. А ей он проходу не давал, не раз пытался… Да еще всякие пакости о ней говорил другим парням, подбивая тех попытать счастья. Поэтому Палага и продолжала напевать, словно не расслышав, что говорил Пекка.

Не быть тебе попом, сынок,

и дьяконом тебе не стать…

С крыльца послышались голоса, скрип промерзших половиц. В комнату вошли Федор Никанорович и Николай Епифанович, оба в черных валенках. Поздоровавшись, Лонин подошел к люльке и осторожно приподнял край одеяльца.

— Черноволосый, весь в мать, — улыбнулся он. — Хотя, впрочем, вы оба что цыгане…

— Цвет волос может измениться, — Палага взяла на руки младенца, который удивленно таращил круглые глазенки. — У Пекки волосы были белые-белые, а теперь вон какие черные…

Палага передала ребенка отцу и пошла ставить самовар. Ей было приятно, что председатель ревкома запросто зашел к ним.

— А как тебя зовут? — спросил Лонин и пощекотал ребенка под подбородком.

— Еще не крестили, — отозвалась из кухни Палага.

— Не крестили и не будем, — улыбнулся Федор Никанорович, качая ребенка на руках. — Мы попов не признаем, верно, сынок?

— Да как же без попа-то крестить? — встревоженно спросила Палага.

— Тимоха без попа крестил свою дочь, — засмеялся Федор Никанорович. — Мы тоже обойдемся без него. Николая Епифановича попросим в крестные…

Лонин, улыбаясь, кивнул головой и подумал, что если и дальше так пойдет, то скоро ему и делами некогда будет заниматься из-за этих крестин. Вот уже второй раз за короткое время его просят стать крестным отцом, а в дальнейшем, видимо, желающих крестить без попа будет все больше и больше — дети-то рождаются всегда, даже во время революции.

— Сереженькой мы его зовем, — сказала Палага. В душе она твердо решила, что рано или поздно своего ребенка она все равно окрестит.

А Сережа, ничуть не печалясь о том, будут его крестить или нет, размахивал ручонками, лежа на коленях у отца.

Палага внесла самовар и начала разливать чай.

— Николай Епифанович, а у тебя дети есть? — вдруг спросила она. — Ты никогда не рассказываешь о них.

Николай Епифанович расстегнул ворот косоворотки, словно ему вдруг стало душно. Дети? Есть ли у него дети?

— У крестного отца всегда есть дети, — улыбнулся он, слегка нажав пальцем на маленький носик Сережи, и обратился к Пекке: — Не слышал, как там Машев? Не поправился?

В Кеми было покушение: стреляли в Машева.

— Говорят, уже дома.

— Стрелявшего, конечно, не поймали?

— Не слышал.

— Да вряд ли услышишь, пока асессор Алышев будет сидеть в ревкоме, — усмехнулся Лонин, нахмурив сросшиеся на переносице седеющие брови.

Все молчали.

Палага взяла ребенка и начала кормить его грудью.

— Видно, еще долго нам в ревкоме дрожать от холода, — пошутил Лонин.

— Ничего. Скоро мы с Сереженькой придем, крестному натопим контору, — говорила Палага. — Мы работы не боимся, нам любая работа нипочем.

Взглянув на часы, Лонин встал.

— Нам пора. Народ, наверно, уже собирается. Ты говорил с людьми насчет субботника?

— Говорил. Только боюсь, мало кто придет, — поморщился Соболев. — Надо бы еще раз обойти.

— Ну, Сереженька, расти большой.

Лонин попрощался и ушел.

Когда он вышел, Палага сказала мужу:

— Любит он детей, а своих нет. Ты заметил, он даже в лице переменился, когда я спросила. Что-то у него неладно на душе.

Соболев взял с вешалки полушубок и тоже ушел. Сказал, что на станцию. Палага убрала со стола и начала гладить белье Пекки, которое уже успела выстирать и высушить. Пекка стал опять мастерить стульчик. Оба работали молча. Только изредка Палага что-то спрашивала и Пекка односложно отвечал. Потом Палага накормила брата обедом, и Пекка, захватив завернутое в газету чистое белье, отправился на станцию.

До поезда оставался еще целый час, но на перроне было полно людей. В глаза бросались продрогшие, одетые в лохмотья беспризорники-мальчишки, воровато озирающиеся мешочники… Были на станции и какие-то хорошо одетые праздные зеваки.

— А им плевать, пусть дорога хоть совсем останется без топлива, — ворчал какой-то чиновник в железнодорожной фуражке с кокардой, поглядывая на дровяной склад, где рабочие лесозавода грузили в вагоны двухметровые круглые чурки. — Все топливо в красный Петроград отправят.

— Это все Лонин, — заметил красномордый, пропахший рыбой здоровяк.

— Уже и по воскресеньям людям не дает отдохнуть, тоже мне комиссар…

— А в Питере комиссары, говорят, всех на физическую работу погнали. Даже попов.

— Неужели и попов?

Пекка решил сбегать к Соболеву. Он нашел Федора Никаноровича на складе.

Рабочий, кативший мимо них толстенную обледенелую чурку, крикнул Соболеву:

— Эй, директор! Подсоби!

Соболева недавно выбрали председателем завкома лесозавода. После того как Стюарт сбежал, завком стал заправлять всеми делами на заводе. Поэтому Соболева и прозвали директором.

Из-за леса донесся гудок паровоза. Пекка попрощался с Соболевым и побежал на станцию.

Войдя в вагон, Пекка в удивлении остановился: кто-то напевал по-фински:

Едем в гору и под гору,

нам дороги эти в пору.

В одном из купе ехала группа финнов. Они о чем-то громко переговаривались между собой, упоминая названия местностей, которые Пекке никогда не приходилось слышать.

— …Боюсь я, ребята, как бы нашим, это самое, не пришлось и Тампере сдать лахтарям, — говорил пожилой финн в меховой шапке, размачивая сухой хлебец в кружке с кипятком. — Пожалуй, зря мы поехали. Как ты полагаешь, Харьюла?

— Ты же сам напросился ехать с нами, — ответил молодой финн в черной тужурке с патронташем на поясе. — Или ты затем и поехал, чтобы не быть на фронте?

— Что?! — вскинулся пожилой и даже перестал грызть свой хлебец. — За кого ты меня принимаешь? Нет, брат, плоховато ты знаешь Русканена. Я ведь, это самое, на передовой с того дня, как мы белых выкурили с фабрики Пиэтинена. Я, брат, от пуль не прятался…

Русканен недаром упомянул фабрику Пиэтинена. На этой мебельной фабрике в Выборге произошла первая вооруженная схватка между финскими рабочими и шюцкоровцами. Белые намеревались захватить Выборг, этот своего рода «замок Финляндии», и таким образом отрезать пути к революционному Петрограду. Готовясь к выступлению, отряд вооруженных шюцкоровцев укрылся на фабрике Пиэтинена. Однако красногвардейцам стало известно об этом, и они решили проверить фабрику. По дороге к группе красногвардейцев, отправившихся на фабрику, присоединилось несколько русских солдат, возвращавшихся с караула. Шюцкоровцы встретили красногвардейцев огнем. Один из рабочих был убит, но лахтарей с фабрики красногвардейцы вышибли и захватили при этом находившийся там тайный склад оружия. Через неделю после этой первой стычки, 27 января 1918 года на башне Рабочего дома в Хельсинки был зажжен красный огонь в знак того, что пролетариат Финляндии поднялся на вооруженную борьбу против своих угнетателей.

— А в бою под Антреа, — рассказывал Русканен, — я своими глазами видел, как двое, это самое, отправились на тот свет… Так что в кустах я не отсиживался. А сказать я хотел, это самое, что не слишком ли поздно мы в путь отправились.

— Приказ есть приказ, — отрезал Харьюла. — Начальству лучше знать, что и когда делать.

— То-то и оно, что начальство не всегда знает. Вот, скажем, в дни всеобщей, в ноябре. Будь у нас руководство порасторопнее, как у русских рабочих, дела в Финляндии обстояли бы иначе. Надо было тогда брать власть. А мы что? Позволили буржуям спокойненько собирать свои отряды, обзаводиться оружием из Германии и Швеции. Да и этот вот наш, маневр, что ли, надо было предпринять гораздо раньше, когда лахтари были еще севернее Вилппулы. Спроси-ка у того паренька, скоро ли будет Кемь? — попросил Русканен Харьюлу, знавшего немного русский язык.

— Через одну остановку, — ответил Пекка, не дожидаясь, когда Харьюла переведет ему вопрос Русканена.

Финны удивленно переглянулись.

— А куда молодой человек едет? — спросил Харьюла.

— В Кемь.

— А там много финнов?

— Сам-то я карел, — уточнил Пекка. — Но в Кеми есть финны. Особенно за последнее время много появилось… Работают на железной дороге. Вы тоже работать едете?

— Разве по нашей амуниции не видно, куда мы едем? — сказал Харьюла, держась за патронташ.

Когда в Финляндии началась гражданская война и северная часть страны оказалась под властью белых, сотни финнов бежали из этих районов на территорию Советской Карелии, чтобы добраться окружным путем по Мурманской железной дороге к своим, в южную Финляндию. Некоторым это удалось, и они теперь сражались где-нибудь под Тампере или несли караульную службу на юге Финляндии. Большинство же по той или иной причине осело в Беломорье и олонецкой Карелии. Кому-то в штабе финской Красной гвардии пришла мысль сформировать из этих беженцев воинские подразделения, вооружить их и ударить через беломорскую Карелию лахтарям с тыла. С этой целью были посланы люди в Олонец, Кандалакшу и другие места, где находились беженцы из Финляндии. Финны, с которыми Пекка встретился в поезде, и должны были участвовать в этом обходном маневре.

— Давай-ка поедем с нами бить лахтарей, — полушутя-полусерьезно предложил Харьюла Пекке. — Дело-то общее.

От неожиданности Пекка растерялся.

— А сколько тебе лет? — спросил Русканен, протягивая Пекке папиросу. — Куришь?

— Семнадцать, — смущенно ответил Пекка, но папиросу взял.

— Ничего. У нас в Красной гвардии немало ребят и помоложе… А дерутся они, это самое, не хуже взрослых.

В Кеми Пекка проводил своих попутчиков в барак, где обитали финны, работавшие на железной дороге, а также прибывшие в последнее время из Финляндии беженцы.

— Черт побери, Вейкко! — воскликнул Русканен, узнав в одном из обитателей барака своего старого товарища, с которым они немало побродили в свое время по Финляндии в поисках работы. Потом Вейкко решил податься на Мурманку, а Русканен поступил на оборонные работы под Выборгом. — Эй, Кивимяки, не узнаешь?

— Русканен? Да ты ли это? Дьявол тебя побери! — удивился Кивимяки.

Посыпались вопросы:

— Что нового на родине?

— Откуда и куда вы?

— Как тут в Кеми со жратвой?

— А как с оружием?

— Ну, ребята, кто с нами бить лахтарей?

— Эй, Харьюла! — Русканен горел желанием действовать. — Чего тянуть, потопали в Совет. Узнаем насчет оружия.

— Успеем, — ответил Харьюла и стал снимать пояс с патронташем. — Утром сходим. Может, и ты пойдешь с нами? — предложил он Пекке. — Будешь переводчиком, если я не справлюсь.

Когда Харьюла и его товарищи пришли утром в ревком, председателя на месте не оказалось. Им долго пришлось его ждать.

— Он должен вот-вот прийти, — растерянно говорила секретарша.

Мария Федоровна знала, почему Алышев запаздывает.

Вечером Алышев был у них в гостях. Тизенхаузен только вернулся из Мурманска и привез оттуда американское виски. Он пригласил распробовать виски нескольких своих хороших знакомых, чтобы заодно поговорить с ними о «судьбе отечества». Шторы на окнах были опущены, а на дворе спустили с цепи собаку.

— Я не признаю никакой власти, ни земной, ни небесной, — разглагольствовал бывший письмоводитель уездного суда, пощипывая длинными тонкими пальцами свои короткие усики, двумя черными пучками торчавшие под носом. — Долой всякую диктатуру! Давайте выпьем за свободу личности. Да здравствует американское виски!

— Я органически не переношу крови и выстрелов, — размахивая пухлыми руками, словно отгоняя от себя мух, сказал Алышев. — Вы же знаете, господа, что я не признаю Совета Народных Комиссаров. Боже упаси! Но я терпеть не могу, когда стреляют. У меня от выстрелов уши болят, — жаловался он, глядя на бывшего письмоводителя. — Не надо было стрелять. Надо было найти более подходящее средство, ну, например, что-то медицинское… Но, впрочем, это уже нас не спасет. Нас спасет крестьянин. Нет, не какие-то лентяи и разгильдяи. А хозяйственный мужик. Если мужик не даст хлеба, то… ха-ха… В Петрограде, господа, хлеба осталось всего на два дня. Господа, подумайте об этом! Не надо ни стрелять, ни крови проливать…

— Крестьянин, говорите… — прервал его Тизенхаузен и поморщился. — Нет, мужик есть мужик. Куда поведут, туда он и пойдет. Вы не забывайте, что большевики обещали мужику помещичью землю. Нет, на крестьян полагаться мы не можем… Правде надо смотреть в глаза, — повысил голос Тизенхаузен. — Большевизм довел Россию до такого состояния, что без посторонней помощи ей уже не выкарабкаться из создавшегося положения. Во всяком случае я не вижу такой силы, которая без помощи извне была бы в состоянии восстановить в России твердую власть и порядок. Деньги не имеют цены, оружие в руках солдат, одураченных большевиками. Единственное спасение — союзники.

— Союзники? — переспросил Алышев.

Тизенхаузен чувствовал себя не очень уверенно. Общество собралось довольно пестрое: один мечтает об анархии, другой возлагает надежды на голод в стране, третий… Разве с ними добьешься чего-нибудь. Алышев — баран. Он не опасен, правда, но и пользы от него тоже мало. А вот Юрьев — это фигура. У него даже в кабинете пахло дорогими духами и заграничным табаком. В Мурманске чувствуешь себя уверенно, словно стоишь на скале, а здесь под ногами…

— Я служил в «дикой дивизии» генерала Корнилова, — продолжал Тизенхаузен, расхаживая по комнате. — Я присягал бороться за единую и неделимую Россию, я офицер… Союзники придут к нам не как разрушители России, а как ее спасители. В Мурманске они поклялись своей честью, и они сдержат свое слово. Гарантией тому служат их исторические традиции и демократическая культура. А немцы… Немцы сами стоят на краю гибели, потому они и ведут торг с большевиками. И они теперь столь же опасны, как большевики…

На дворе залаяла собака. Все испуганно переглянулись.

…Ямщик, не гони лошадей, —

запела Мария Федоровна.

— Спокойно, господа! — поднял руку Тизенхаузен. Он посмотрел на Алышева и улыбнулся. — Мы отмечаем день рождения товарища председателя…

Тревога оказалась напрасной. Собака лаяла на прохожих. Гости Тизенхаузена тихо-мирно разошлись.

Возвратившись домой, Алышев долго не мог заснуть. Задремал он лишь под утро. Поэтому он и пришел на работу с опозданием. Сбросив с себя соболью шубу, он уселся в свое кресло, вытер губы красным носовым платком и выжидающе посмотрел на странных посетителей, прошедших вслед за ним в кабинет.

— Вы, вероятно, слышали, что в Финляндии идет гражданская война? — на ломаном русском языке спросил Харьюла.

— Да, слышал. Но что из этого?

— Пролетарии Финляндии ведут борьбу против буржуев и помещиков, которые хотят лишить трудовой народ всех прав, — старательно выговаривая каждое слово, продолжал Харьюла, словно произнося заранее приготовленную речь. — Положение тяжелое. Опасность грозит не только финским рабочим, но также и карельским рабочим и крестьянам. Главнокомандующий белыми войсками публично заявил о своем намерении захватить восточную Карелию…

— Что же вы от нас хотите? — спросил Алышев, нервно перебирая бумаги.

— Оружие, боеприпасы, продовольствие…

— Оружие? — Алышев захохотал. — А пушки вам не нужны?

Харьюла опешил. Такого «содействия» он не ожидал. Правда, у него был еще один козырь, который он и выложил. Он протянул Алышеву предписание, которым его снабдили в Петрограде. В документе говорилось, что местные советские власти обязаны оказывать предъявителям его всяческое содействие.

— Я не признаю петроградские власти, — ответил Алышев, взглянув на предписание. — Кроме того, документик-то липовый.

— Сам ты липовый, — буркнул Харьюла.

— Осторожнее, то-ва-рищ, — язвительно протянул Алышев, поправляя пенсне. — Вы не у себя на родине, где можете… В вашей бумажке-с не имеется даже исходящего номера. Мне бы следовало задержать вас, но… Но успокойтесь. Я не желаю-с иметь никаких дел с вашей революцией. Упаси боже! У нас вполне достаточно дел со своей…

Харьюла махнул рукой, засунул предписание в карман тужурки и пошагал к выходу.

— Я знаю одного человека, который поможет, — сказал Пекка, когда они вышли на улицу. — Пошли на станцию.

И тут Пекка увидел идущего им навстречу Тимо Малахвиэнена. Заметив Пекку, Тимо почему-то перешел на другую сторону улицы. Пекка несколько раз оглянулся и успел заметить, что Тимо свернул к трактиру Анны Пахомовой.

Когда Пекка и Харьюла пришли на станцию, на перроне стояла толпа, дожидаясь прибытия поезда с юга. Среди ожидающих Пекка увидел и того человека, который, по его мнению, обязательно должен был помочь финнам.

— Вот он! — обрадованно воскликнул Пекка и показал на мужчину в форме железнодорожника. Это был Закис, председатель профсоюза рабочих депо.

Закис разговаривал с молодой женщиной в нарядном сером пальто в полоску и изящных ботиках из белого фетра. Пекка не был знаком с собеседницей Закиса, но знал, что она работает телеграфисткой на станции. Знал он также, почему у нее такое расстроенное лицо: на ее мужа, Пантелеймона Машева, недавно было совершено покушение.

— Изо дня в день наглеют все больше, — сказал Закис с сильным акцентом. По национальности он был латыш, и хотя уже давно, с тех пор как его сослали на север, жил среди русских, русское произношение он так и не усвоил. После свержения царя он имел возможность вернуться на родину, однако не поехал. В Кеми его знали как умелого оратора и убежденного революционера, и недавно рабочие депо выбрали его председателем своего профсоюза.

— Твой отец, наверно, еще ничего не знает, — проговорил Закис. — Когда он должен приехать? Ты не его ждешь?

— Да, — ответила собеседница, и они оба молча стали смотреть в сторону железнодорожного моста, откуда скоро должен был показаться поезд.

Пекка и Харьюла подошли к Закису.

— Товарищ Закис! Вчера к нам приехали финские красногвардейцы, — начал Пекка.

— Да, я слышал…

— Надо им помочь.

Харьюла рассказал, в какой помощи они нуждаются. Закис внимательно вглядывался в него. Выслушав, сказал:

— Поесть вы сможете в железнодорожной столовой. Я дам записку… Думаю, вам лучше всего вступить в отряд железнодорожной охраны. Вас слишком мало и с такими силами вы все равно не выступите. Из Кандалакши, правда, ваши пошли к границе, но их отряд насчитывал несколько сот человек…

Закис ездил в Кандалакшу проводить выборы делегатов на уездный съезд Советов. Он слышал, что финские красногвардейцы направились к границе, но не знал, что уже в районе Алакуртти и Куолаярви, на советской территории, им пришлось вступить в бой с перешедшими границу белофиннами. Да вряд ли в Кеми кто-либо знал об этом.

Поезд должен был вот-вот подойти. Дежурный по станции, важного вида мужчина в фуражке с красным верхом и черным околышем, вышел на перрон и ударил в большой колокол, висевший у дверей вокзала. Через минуту прибыл поезд. Среди пассажиров, вышедших из вагона, был и отец молодой телеграфистки.

— Верочка!

— Наконец-то! — бросилась она к отцу.

— Ну что ты плачешь, чудачка? — улыбнулся отец, поцеловав дочь.

— Александр Алексеевич! — Закис подошел к приехавшему и крепко пожал руку. — С приездом.

Закис взял чемодан и грузной, чуть развалистой походкой, выдававшей в нем бывшего моряка, пошел следом за Александром Алексеевичем и Верой, разговаривавших о своих делах.

— От Надюши тебе большой привет, — говорил Александр Алексеевич. — Представь себе, твоя кукла у нее еще цела.

Вере было девять лет, когда ее отца, Александра Алексеевича Кремнева, за одну из статей в «Рабочей правде» отправили в ссылку в Карелию. Верочка с матерью вскоре переехали к нему. Уезжая из Петербурга, Верочка подарила одну из своих кукол дочке учителя реального училища, у которого они снимали комнату. Александр Алексеевич думал, что напоминание о подарке, который до сих пор так бережно хранили, будет приятно для дочери, но Верочка ничего не сказала, даже не улыбнулась.

— Что-нибудь случилось? — встревожился отец.

— Пантелеймона ранили, — сообщила Вера.

— Ранили? Тяжело?

— Из-за угла стреляли, сволочи, — сказал Закис.

— Понятно, понятно… — проговорил Кремнев, нахмурившись.

В последнее время почти все большевики города были в разъезде. Кто поехал в карельские деревни устанавливать Советскую власть, кто в поморские села проводить выборы в уездный Совет. Сам Кремнев только что вернулся из Петрограда. Все руководство партийной работой легло на плечи Машева. И, конечно, контрреволюционеры решили воспользоваться моментом и нанести удар по организации.

Кремнев жил на окраине города в одноэтажном домике, одна половина которого была выкрашена в желтый цвет, другая оставалась некрашеной. Крашеной половиной дома владел какой-то приказчик, а на другой раньше жил становой. Теперь квартиру станового занимал Кремнев, а на другой половине по-прежнему жила с семьей вдова приказчика, убитого на войне, преждевременно выцветшая, вечно чем-то напуганная женщина.

— А почему ты опять сидишь? — упрекнула Вера мужа. — Доктор сказал, что тебе нельзя подниматься.

Она взбила подушки и пыталась заставить лечь сидевшего в постели Пантелеймона, но тот ее не слушался.

— Как же это произошло? — спросил Кремнев.

— Я был на Попов-острове. Проводил собрание, — начал рассказывать Пантелеймон. — Там все прошло хорошо. Возвращаюсь домой. Было темно. И вдруг около трактира… Хорошо еще, что в руку…

— Стрелявшего задержали?

Пантелеймон махнул здоровой рукой.

Кремнев в раздумье пощипывал короткую бородку.

— Но это еще не все, — сказал Пантелеймон и достал из-под подушки какую-то бумажку. — Вот только что через соседку послали…

Кремнев взял записку.

«Благодари бога, что остался жив. У нас хватит пороху попробовать еще раз. До скорой встречи», — прочитал он вслух.

— Какой ужас! — Вера побледнела. — Папочка… Пантелеймон… уедем отсюда… Уедем в Петроград…

— Успокойся, доченька, успокойся, — ласково сказал ей отец. — Приготовь-ка нам лучше чайку. А потом поговорим о том, как нам быть.

Поставив мужу градусник, Вера вышла на кухню.

— Мы слишком долго медлили, полагались на выборы, речи говорили… — раздраженно заговорил Кремнев.

Кремнев родился в семье петербургского краснодеревщика. Его отец настолько был известен своим мастерством, что однажды сделал по заказу ко дню рождения императрицы футляр для медальона. Их семья жила неплохо, и отец в свое время поддерживал «экономистов». Может быть, именно поэтому, оказавшись в ссылке в Поморье, Александр Алексеевич тоже одно время увлекался организацией различных кооперативов, надеясь таким образом вызволить рыбаков из кабалы богатеев, владевших неводами и сетями. Под влиянием товарищей по ссылке он избавился от этих иллюзий, но сам себе простить их не мог…

— Михаила Андреевича не повидали в Питере? — спросил Закис.

Михаил Андреевич Донов был вместе с ними в ссылке в Кеми. Уездное начальство за что-то посадило его в тюрьму, но с началом войны Донов попросил направить его на фронт и прямо из тюремной камеры попал на военную службу. С тех пор Закис и Кремнев не видели его.

— Заходил я к нему, — ответил Кремнев. — Да дома не застал. Видел лишь его тещу. Она сказала, что Михаил Андреевич на фронте, под Псковом. Несчастье у него большое. Жену убили под Царским Селом.

— Да, положение куда более серьезное, чем мы предполагали, — сказал Кремнев, все еще разглядывая записку, полученную Машевым. — Кто сейчас у нас в военном ведомстве вместо Тизенхаузена?

— Да какой-то Батюшков, — неопределенно ответил Закис. Он сам недавно вернулся в город из поездки по уезду и не знал нового начальника военного ведомства.

— Он тоже из офицеров. Недавно вернулся с фронта, — сообщил Пантелеймон. — Трудно пока сказать о нем что-либо определенное, но, кажется, настроен лояльно…

— А Тизенхаузен все пирушки устраивает? — спросил Кремнев.

— Он ездил недавно в Мурманск, — рассказывал Пантелеймон. — Кажется, собирался устроиться на службу. Там появилась какая-то союзная миссия…

В дверь постучали, и вошла соседка.

— Зашла проведать. Сынишка сказал, что вы уже вернулись. С приездом вас, Александр Алексеевич, — сладким голосом говорила она. — Слава тебе, господи, что живые и здоровые. А у нас-то такое без вас случилось. Лучше по городу не ходить: столько всякого хулиганства развелось. Да, чуть не забыла. Утром меня какой-то человек на улице остановил и спрашивает… По-русски плохо говорит. Чухна какой-то. И вот начал он выведывать — у новых жильцов, у вас то есть, какое оружие имеется…

— Оружие? — насупился Кремнев.

— А я ему и говорю, мол, откуда мне знать, какое оружие у них. В сундуки ихние я не заглядывала. Книг, правда, у них много, все читают, читают…

Когда соседка, наконец, ушла, все переглянулись.

— Да, — прервал молчание Кремнев. — Час от часу не легче…

Вера вернулась из кухни со стаканами и сухарницей.

— Фрицис Эдуардович, присаживайся к столу, — пригласил Кремнев Закиса и начал помогать дочери накрывать на стол. — Приехал я на сей раз из Петрограда без гостинцев. Везти оттуда нечего. С хлебом там просто беда, по осьмушке в день выдают на одного человека…

О многом собирался рассказать Александр Алексеевич, возвращаясь домой из Петрограда. А получилось по-другому, и пришлось ему сразу же заняться делами. Покушение на Пантелеймона, записка, посланная неизвестным преступником, какие-то подозрительные люди, появившиеся в городе… Нельзя больше медлить. Надо принимать срочные меры. Кремнев, Закис и Машев до поздней ночи обсуждали положение, создавшееся в Кеми.

VII

Вот уже и середина марта. Весна того и гляди начнется, а бревна, заготовленные Кивимяки, все еще не вывезены из лесу. В последние дни было не до них: сено оказалось на исходе и пришлось съездить за новым на дальнюю пожню, потом дровишек для школы заготовить. А тут еще и в Кемь надо ехать на съезд Советов. Что делать? Придется, раз выбрали. Коли хочешь в новую избу осенью переехать, давай поторапливайся. С этими мыслями Поавила поднялся чуть свет, запряг мерина и поехал за Вехкалампи. За ночь наезженную колею прихватило морозом, и окованные сани катились чуть ли не сами собой. На спусках мерину приходилось замедлять ход, чтобы раскатившиеся сани не ударили по ногам.

Хуоти не слышал, как уехал отец. Не слышал он, как, вернувшись из хлева, мать процедила молоко, осторожно прикрыв за собой дверь, побежала помогать жене Хилиппы. Хуоти спал и видел сон. Ему приснилось, будто идет он по какому-то мысу через березняк. Лес красивый, на диво чистый — нигде ни хворостинки. Под березами трава по самое колено. «Откуда в лесу такая трава?» — дивится Хуоти. А неподалеку пасутся ягнята. Сперва их немного, а потом становится все больше, больше, скоро весь мыс заполнен ими, они бегают, играют, а один маленький, черненький, стоит в стороне и жалобно блеет. Хуоти смотрит на него и видит — Иро склонилась над ягненком и гладит его, а у самой по плечам рассыпались светлые волосы. Такой красивой Хуоти ее еще никогда не видел. Иро поглядывает на него, лукаво улыбается, зовет к себе. И только Хуоти направился к ней, как вдруг за сопкой что-то как зашумит, затрещит, словно кто-то пробирается через валежник. Треск все ближе, ближе и вот уже, разрывая мох, появляются две мохнатые лапы, а за ними, нюхая воздух, показывается медвежья голова. Ягнята мечутся в испуге. Хуоти тоже хочет бежать, но ноги не слушаются.

— Вставай, сынок, — слышит он сквозь сон голос матери.

…Вдруг Хуоти видит вблизи лыжи, прислоненные к березе. Лыжи эти волшебные. Если он успеет встать на них, они помчат его быстрее перелетной птицы, стремительней буйного ветра, резвее горячего скакуна. Но только он собрался вскочить на лыжи, как медвежья лапа опустилась на его плечо.

— Слышишь? В школу пора, — трясет его за плечо мать.

Хуоти открыл глаза и увидел, что его рука лежит на загривке растянувшейся рядом с ним на полу собаки.

— Мусти, это ты?

— Сон тебе, что ли, снился? — спросила мать. — Чего-то метался во сне.

Хуоти рассказал матери свой сон. Только про Иро умолчал.

— Днем разных страхов наслушаешься, вот и снится ночью всякое, — сказала мать и начала убирать постель. — Наталии-то все еще плохо, даже бредит, бедненькая…

Когда Наталия вернулась с собрания, где выступал учитель, Хилиппа устроил ей такую взбучку, что у бедной девушки случилось нервное потрясение и она тяжело заболела. Вот почему Оксениэ просила Доариэ помочь ей в мытье полов. Хилиппа ожидал каких-то важных гостей.

Догадавшись, что мать опять ходила в дом Хилиппы, Хуоти с упреком сказал ей:

— Тятя ведь не велел тебе ходить к ним.

— Не велел… — сердилась мать. — Жить-то как-то надо.

— Микки! — донеслось с улицы. Мальчишки бежали в школу. Микки схватил отцовскую шапку, перекинул через плечо школьную сумку, сшитую из сарафана покойной бабушки, взял свои лыжи и выбежал на улицу.

Мать сходила в чулан и вернулась оттуда с туеском в руке.

— Занеси заодно молоко учительше, — сказала она Хуоти, тоже собравшемуся в школу.

До школы не было и полверсты. Ее большие, с белыми рамами окна виднелись за часовней. Некрашеное здание школы снаружи заметно потемнело, но внутри бревенчатые стены еще отливают чистой желтизной. В классной комнате стоит большой шкаф, на нем — глобус. Портрет царя уже не висит на стене, он засунут за шкаф. В другой половине здания — квартира учителя, состоящая из двух комнат и кухоньки. Слышно, как в комнате учителя бьют стенные часы. Девять ударов! Через минуту дверь класса открывается и входит Степан Николаевич. Он в зеленой военной гимнастерке.

— Здравствуйте, ребята!

Подождав, когда ученики рассядутся, учитель берет разрезную азбуку и начинает учить первоклассников, Хуоти азбуку знает, и от нечего делать он смотрит в окно. Возле школы, в низине, бьет незамерзающий даже зимой родник. Над ним сооружен сруб и называют его деревенским колодцем. Из этого общего колодца хозяйки берут питьевую воду. Вот и сейчас у колодца Иро с матерью набирают воду в большой ушат. Хуоти следит за ними из окна. Иро, конечно, его не видит. И вообще в последнее время она старается не замечать его. За что она сердится? Словно уж с другими девчонками и поговорить нельзя…

Вдруг на часовне тревожно зазвонил большой колокол. Хуоти вздрогнул.

— Пожар!

Кто-то забрался на звонницу и ударил в набат. Что за беда в деревне? Иро и ее мать опустили наземь ушат с водой, и обе смотрели в сторону озера. Хуоти перевел взгляд на озеро.

— Какие-то люди идут! — крикнул он и недоуменно уставился на учителя.

На озере было черным-черно от шедших к деревне людей.

Пулька-Поавила в это время возвращался из леса, Сидя на возу бревен, он размышлял о своих делах, о том, что прежде чем отправиться в Кемь, надо бы просмолить лыжи, о том, что на поле следует вывезти еще навоза, о том, что семена… Ох уж эти семена! Маловато их. Да и у других в деревне тоже семян небогато. Общинный амбар стоит пустым с тех пор, как он взломал его дверь. Зато у Хилиппы в амбаре семян хватит. Не пора ли исправить ошибку, которую он сделал перед войной? Теперь-то его не посадят за это дело в тюрьму, власть теперь бедняцкая. Надо потолковать об этом с учителем и Теппаной, посоветоваться…

— Но-о, пошевеливайся… Под гору едем, — подгонял Поавила мерина.

Спускаясь по берегу к заливу, Поавила вдруг увидел на льду озера какое-то странное шествие. Со стороны границы в сторону деревни бесконечной вереницей шли люди на лыжах.

— Вот черти, все-таки лезут, — выругался Поавила и стал настегивать мерина.

Поавила вошел в избу, молча повесил на гвоздь сбрую и устало сел на лавку. Будь что будет. Доариэ крестилась перед иконой.

— Отец небесный, спаси нас от беды, коли можешь, А-вой-вой. Что же теперь будет-то?

В избу влетел запыхавшийся Хуоти.

— Они уже у школы!

А с улицы доносились громкие голоса, скрип лыж и саней, бряцание оружия.

— Ну вот, первую деревню взяли. Так, глядишь, скоро и Великая Финляндия образуется, — крикнул кто-то по-фински.

— Второй взвод, сюда!

— А избушка-то вот-вот набок свалится. Покосилась, как церковь в Пирккала.

В избу с шумом ввалились молодые парни в серых мундирах из грубого сукна. На рукавах у них белели повязки с надписью «За Карелию». В избе запахло потом.

— Добрый день! — развязно поздоровался один из пришельцев.

Поавила исподлобья взглянул на финна, сперва на его красное лицо, потом на гранаты, висевшие на поясе, и буркнул в ответ:

— День-то добрый, а вот каковы гости?

Он сразу увидел, что это за гости. Бесцеремонно, не спрашивая разрешения хозяев, пришельцы сбрасывали с себя лишнее снаряжение, расхаживали по избе, заглядывая во все углы.

— Ребята, а здесь у них боженька имеется, — крикнул один из парней, по внешнему виду похожий на бандита с большой дороги, разглядывая висевшую в красном углу икону. — У кого совесть нечиста, можете замолить свои грехи. — И он заржал, вытирая нос рукавом.

У Доариэ задрожали губы. Поавила, хмурясь, наблюдал за гостями.

— Что это хозяин у нас невеселый? — продолжал финн, только что глумившийся над иконой. Повесив свою винтовку на гвоздь поверх сбруи, он спросил: — Может, гости не по душе?

Поавила притянул к себе Насто, в испуге жавшуюся к коленям отца, и молчал. Хуоти тоже молчал.

В избу вбежал Микки и зашептал Хуоти на ухо:

— К Хилиппе пришел тот самый финн в очках, который тогда и к нам заходил. Помнишь… Ну, у меня еще чирей был!..

— Когда?

— Да когда бабушка еще жила. Помнишь? Она тогда рассердилась на него и не стала рассказывать сказки. И тот тоже приехал, который осенью в школе говорил…

Доариэ вышла во двор. Около избы трое финнов, с виду простые крестьяне, распрягали лошадей.

— За чем это вы, ребятушки, к нам пожаловали? — набравшись храбрости, спросила у них Доариэ.

— Мы и сами не знаем, — ответил один из них, пытаясь рассупонить хомут. — Мы всего лишь возчики. Фу, черт, как затянул…

В избе было шумно и оживленно.

— Вестовой главнокомандующего сказал сейчас мне, что немцы взяли Петроград, — сообщил моложавый на вид, но совершенно лысый солдат.

— Ох, ребята, мочи нет, руки так и чешутся. Скорей бы добраться до Кеми и всыпать этим рюссям, — воскликнул, потирая ладони, юнец, похожий на гимназиста. — А потом — фьють — в Питер и оттуда домой!

— Боюсь, что до самого Урала рюссей нам в глаза не видать, да и те на веревочке будут болтаться, — пошутил тот самый весельчак, который первым ввалился в избу.

Из хлева вернулась Доариэ.

— Все сено забрали, — чуть не плача, пожаловалась она.

Поавила угрюмо молчал.

В дверях появился молоденький солдат и звонким, мальчишеским голосом крикнул с порога:

— Сиппола, к главнокомандующему!

Финн лет двадцати пяти, одетый в серо-зеленую форму егеря, оправил мундир, сдвинул гранаты на поясе и поспешил вслед за вестовым.

Главнокомандующим финны называли командира экспедиции подполковника Малма, который со своим штабом расположился в просторном доме Хилиппы. Глазам явившегося по вызову Сипполы предстала совершенно иная картина, чем в избе Пульки-Поавилы. Хозяйка хлопотала у печи, готовя гостям кофе. Лопоухий юнец лет шестнадцати, видимо, сын хозяина, сидел на лавке около одного из финнов, примеряя белую шапку с голубой кокардой. Сам хозяин сидел с гостями в горнице за накрытым столом и, с довольной усмешкой покручивая щетинистые усы, увлеченно рассказывал что-то гостям.

— Лейтенант Сиппола прибыл по вашему приказанию, — отдав честь, доложил Сиппола Малму, который сидел развалившись в кресле-качалке, сложив пухлые руки на груди.

— Садитесь.

Подполковник кивком головы показал на свободный стул у стола.

Не прошло еще и месяца с того дня, когда Малма неожиданно вызвали к Маннергейму и он точно так же, как и этот лейтенант, доложил о своем прибытии. Тогда он был еще в звании ротмистра.

— Мне доложили, что вы недовольны полковником Акимовым? — спросил Маннергейм и пристально посмотрел Малму в глаза.

Полковник Акимов был одним из тех царских офицеров, которые в ожидании скорого падения большевиков перешли на службу в белую финскую армию. Маннергейм назначил его командующим фронтом на участке Лахти. Егеря и шюцкоровцы, кичившиеся тем, что они-де являются истинными финнами, были недовольны, что им в командиры назначили какого-то «рюссю», выполняли его приказания неохотно и даже грозились убить, если Маннергейм не отстранит его от занимаемой должности. Малм слышал об этих угрозах, но сам никакого отношения к ним не имел.

— Может быть, будет лучше, если вы подадите в отставку, — продолжал Маннергейм, не дожидаясь ответа.

Длинное лицо Малма вытянулось еще больше. Как же так? Ведь он только что отличился, освободив от красных Куопио. А теперь ему предлагают покинуть армию! Почему? Он пытался стоять, вытянувшись в струнку, но ему это плохо удавалось: с годами он все больше начинал сутулиться.

Маннергейм кашлянул и тихо сказал:

— Так надо, господин подполковник. Садитесь.

— Подполковник?

— Да, я повышаю вас в звании. Вы пойдете освобождать наших восточнокарельских соплеменников. Но делать это будете не от имени правительства и армии, а по собственной инициативе. Поэтому я и увольняю вас из армии, но не освобождаю от военной службы. Ясно?

Малм кивнул головой.

— Вам, господин подполковник, я поручаю командование на самом важном направлении этого исторического боевого похода.

Маннергейм подошел к карте и провел цветным карандашом жирную стрелу от Куопио до границы и оттуда через Пирттиярви к побережью Белого моря.

Да, не прошло и месяца — и вот Малм уже в Пирттиярви и сидит в избе Хилиппы Малахвиэнена, раскачиваясь в его кресле-качалке.

— Окс… — Хилиппа хотел окликнуть жену, но старомодное имя ее застряло в горле, и он сам встал и пошел на другую половину избы за чашкой для Сипполы.

Кроме Малма, в горнице сидели старые знакомые хозяина: купец Сергеев, начальник разведки экспедиции лейтенант Саарио и «летописец» исторического похода магистр Канерва, тот самый господин в пенсне, который еще перед войной побывал в этих краях, собирая руны и заодно внося уточнения в карты восточной Карелии. Магистр сидел в сторонке и заносил в дневник первые впечатления о походе.

«…16 марта 1918 года — знаменательная дата в истории Финляндии, — с явным удовольствием выводил он, краем уха прислушиваясь к разговору за столом. — В этот день экспедиция Малма выступила в поход. Парадным маршем, с оркестром и развевающимися знаменами участники похода в полном вооружении прошли через город, направляясь на станцию Куопио. Экспедиция захватила с собой 2000 винтовок для раздачи карелам. Мы, финны, должны будем занять командные должности в этой восточнокарельской армии… В обозе Курвинена имеется и спиртное. Ребята в пути выпили и, разгорячившись, стали палить в воздух. Около Хюрюнсалми один из участников экспедиции нечаянно выстрелил другому в живот. На границе ребята прибили к дереву направленный на восток указатель с надписью: «Отсюда начинается Великая Финляндия». Некоторые участники нашей экспедиции одеты в егерскую форму, и в Пирттиярви один из бывших фронтовиков принял нас за немцев. «Немцы идут», — крикнул он…»

— Ну, кто еще у вас входит в Совет? — спросил Малм, когда Хилиппа вернулся с чашкой для Сип-полы.

— Павел Реттиев, или Пулька-Поавила, как его зовут в деревне, — подобострастно выкладывал Хилиппа.

— Это не тот, что перед войной ограбил семенной амбар? — спросил Сергеев.

— Тот самый. Потом в тюрьме сидел… С учителем все время якшается, на днях дрова для его школы привез… А когда коробейником ходил, в Финляндии ленсмана избил. Самый что ни на есть красный. Прихвостень русский…

Из избы донесся громкий стон Наталии.

— Простудилась, бедняжка, — проговорил Хилиппа. Он плотнее закрыл дверь горницы и добавил, понизив голос до шепота: — Неплохо бы и его… Всю деревню баламутит…

— Не стоит. Это может вызвать озлобление среди карельского населения, — возразил Малм и, оттолкнувшись носком сапога, привел в движение качалку. — Учитель — другое дело. Он русский. — И, повернувшись к Саарио, добавил: — Мы возьмем его с собой. Понимаете?

Саарио кивнул.

— Я заходил сейчас в школу, — сказал он. — Мне показалось, что где-то я видел этого учителя. Не тот ли это прапорщик, который был переводчиком, когда меня допрашивали на фронте под Ригой? Давайте возьмем его якобы в переводчики.

Канерва закрыл тетрадь и, сунув ее во внутренний карман пиджака, поднялся с места. Он — «летописец», и какое ему дело до того, что нужно или не нужно… И, сказав, что ему надо навестить одну знакомую старушку-сказительницу, он ушел.


…Увидев магистра, Пулька-Поавила сразу вспомнил о ста марках, которые он остался должен в Финляндии отцу этого господина в пенсне. «Может быть, сын о них и не знает», — пытался успокоить себя Поавила.

Войдя в избу, Канерва взглянул сперва в бабий угол, потом на печь.

— А что, Мавры нет в живых?

— Давно уже в земле покоится, — вздохнула Доариэ. — Вечная ей память.

— Так, так, — заморгал воспаленными глазами магистр. — Ба! — вдруг воскликнул он, вглядевшись в сидевшего на лавке сумрачного хозяина. — А я-то вас сначала и не узнал. Неужели не помните меня? Что ж, не удивительно. Сколько времени прошло с тех пор, как вы так неожиданно ушли от нас и пропали. Не забыли, надеюсь?

Поавила засопел. Разве ему забыть, как он таскал тяжелый короб, торгуя вразнос товарами купца Канервы. У него горб рос, а у купца мошна. Одних процентов содрал с него не одну сотню марок, а, выходит, он еще и должен остался!

— Нехорошо вы поступили, — продолжал магистр. — Честный финн так бы не сделал… Впрочем, вы же можете рассчитаться… У вас лошадь есть?

На душе у Поавилы закипело. Ах, лошадь тебе! Неизвестно, каких слов он бы наговорил этому незваному гостю, но в дверях опять появился вестовой:

— На собрание в школу.

Чтобы поскорее отвязаться от магистра, Поавила нахлобучил шапку и не спеша пошагал к школе. Шел он туда не ради собрания, а чтобы повидать односельчан, потолковать с ними. На улице было полно солдат, они о чем-то шумно переговаривались, но Поавила не вслушивался в разговоры. Он шел, уставясь в землю, и думал, что если бы мужики были сейчас не на войне, то… Впрочем, что они могли поделать без оружия с этакой оравой… Да, видно, заберут они мерина…

Собрание уже шло. Из классной комнаты доносился голос военного пастора.

— …И объявил господь сынам израилевым, что будет конец их пленению на земле египетской и что возвратятся они на свою землю. Вы также молили господа об освобождении, и услышал он молитвы ваши…

Поавила огляделся. Народу на собрание пришло немного. Степана Николаевича тоже не было. Почувствовав недоброе, Поавила решил навестить учителя и вышел в коридор, но тут же вернулся обратно — у двери учительской стояла охрана.

— …Этот поход благословлен господом богом, — продолжал пастор. — Но господь не пошлет победы оружию антихриста, если даже кто-нибудь и станет молить его об этом…

После проповеди пастора выступил Сиппола. Глотка у лейтенанта была здоровая, и, видимо, именно поэтому Малм поручил ему произнести на собрании зажигательную речь, дабы пробудить в жителях Пирттиярви соплеменные чувства.

— Ну и ноздри у него. Хоть на лошади въезжай, — шепнул Теппана Поавиле, разглядывая оратора.

Сиппола с жаром распинался о братстве народов-соплеменников.

— Свояк-свояком, а дело делом, — пробурчал под нос Поавила.

Свою воинственную речь Сиппола закончил призывом к карельским мужикам отправиться вместе с ними освобождать Беломорье от большевистской тирании. Женщины, стоявшие у дверей, сразу зашумели:

— Довольное нас войны… Наши мужики еще и с германской не вернулись.

В класс влетела разъяренная Паро.

— До сих пор наши амбары без замков обходились, — не успев перевести дыхание, завопила она. — Неужто теперь ко всем дверям запоры приделывать?

Хёкка-Хуотари дергал ее за рукав.

— Чего дергаешь! — Паро вырвала руку. — Все мясо из клети утащили. Осенью корову закололи… А-вой-вой. Грабители проклятые!

Сергеев морщил лоб.

— Успокойтесь, успокойтесь! — заговорил он. — Виновные будут наказаны… Ущерб вам возместит экспедиция. Финляндское правительство обещало Карелии заем в четыре миллиона марок. Дорогие соотечественники! Из Финляндии идет в Карелию цивилизация…

— Задом наперед она идет к нам, — крикнула Паро и пошла к дверям. Но тут же круто повернулась, вернулась обратно и, приподняв подол сарафана, шлепнула себя рукой по заду: — Вот вам цивилизация!

Мужики зажали ладонью рты. Потом грянул дружный хохот. Хёкка-Хуотари тоже засмеялся, но заметив нахмуренные лица офицеров, испуганно замолчал.

— У карельских женщин такой обычай, — объяснил Сергеев финнам, пытаясь обернуть все в шутку.

Собрание провалилось. Мужики стали расходиться по домам, со смехом обсуждая выходку Паро.

— Ну и баба у Хуотари! — посмеивался Поавила.

Рядом с ним шагал Теппана. Навстречу то и дело попадались финские солдаты. Поэтому разговаривать приходилось осторожно. Оказалось, и Поавилу и Теппану тревожит одно и то же — как бы сообщить в Кемь о вторжении белых.

— Я пойду, — решил Теппана. — Вчера лыжи просмолил. Будто знал…

— Отправляйся сразу же, как только стемнеет, — советовал Поавила. — Из деревни постарайся выйти так, чтобы никто не видел. Кто знает, может, они дозоры выставили вокруг деревни.

— Что мне дозоры, — похвастался Теппана. — Знаем мы, как их обходить. У немцев, бывало, под самым носом проскакивал…

Когда Поавила пришел домой, финны уже расположились на ночлег — на лавках, на полу лежали солдаты, одни уже храпели, другие курили. Всюду валялись окурки. Поавила незаметно сунул в карман гвоздь и вышел. На дворе стояло несколько саней с каким-то грузом. Видимо, груз был ценный. Может быть, в них было оружие, предназначенное для раздачи карелам: около саней ходил часовой с винтовкой.

— Стой! — крикнул он. — Кто идет?

— Мерину сена надо дать, — ответил Поавила и пробурчал под нос: — Уже в своем доме ходить свободно нельзя.

В конюшне было темно, но мерин сразу узнал хозяина. Поавила потрепал его по гриве.

— Ну что, старина? Да, старые мы с тобой, совсем уже старые…

Мерин был куплен еще при жизни отца. Купили они его вместе с братом у заезжего цыгана. Жили они тогда с Наумой под одной крышей. Пулька-Поавила хорошо помнил те времена. И не забыл он, как при дележе хозяйства из-за этого самого мерина чуть было не хватил брата поленом по голове.

— Да, чуть было не ввел ты меня в грех, — вспоминал Поавила, гладя коня.

И вдруг ему стало до боли жаль и себя, и коня. Сколько лет они вместе, обливаясь потом, трудились на каменистых полях, сколько раз ездили на лесные пожни за сеном, в лес за дровами. Еще сегодня утром ездили за бревнами к Вехкалампи. А кажется, целая вечность прошла с тех пор… Работать бы им вместе и дальше, да…

— Будет тебе, будет! — уговаривал Поавила мерина, который тыкался мордой в его бок.

Да, тяжело, конечно… А что делать? Нечего! Поавила пошарил в темноте, нащупал, наконец, топор, стоявший возле чурки, на которой рубили хвою… Руки дрожали, потом словно совсем отнялись… В висках застучало. Совладев с собой, Поавила левой рукой осторожно поднял ногу мерина, прижал к своему колену, правой одним ударом вогнал гвоздь в копыто…

Всю ночь Поавила не сомкнул глаз.

Среди ночи на окраине деревни ударил выстрел. Оказалось, часовому померещилось, будто кто-то пробирается на лыжах из деревни в лес, и он выстрелил в воздух. Поавила с облегчением вздохнул. «Теппана теперь уж далеко…»

Утром деревня проснулась от шума, криков и ругани.

— На лыжи, ребята!

— А мне уже кемские девочки снятся…

В избу Пульки-Поавилы примчался вестовой Малма.

— Запрягай лошадь! Живо!

— Я и сам собирался выехать за бревнами, да, видно, не придется, — не двигаясь с места, сказал Поавила.

Вестовой схватил с гвоздя сбрую и выскочил из избы. Поавила не торопясь пошел следом.

— Но-о! — кричал вестовой в конюшне, — что с твоей клячей?

— Хромает, — пояснил Поавила.

Вестовой, словно не понимая, уставился на Поавилу, потом, бросив мерина в воротах конюшни, побежал к дому Хилиппы.

На дворе избы Хилиппы причитала жена учителя.

— Только вернулся, и опять… Они убьют его…

— Ничего с ним не случится, — успокаивал ее Хилиппа. — Они же берут его переводчиком.

«Переводчиком? — Что-то в душе Пульки-Поавилы дрогнуло, и он почувствовал себя каким-то образом виноватым. — Лошадь-то я уберег, а вот человека…»

Лыжники и подводы, одна за другой, выезжали на дорогу. Казалось, им конца не будет. Наконец, последний финн в белом маскировочном халате исчез из виду. И вдруг наступила такая тишина, словно в деревне не осталось ни единой живой души…

VIII

На улице было еще довольно светло, хотя наступил вечер. Край неба на западе полыхал багровым пламенем. В воздухе чувствовалась какая-то тревога. Во дворах лаяли собаки. Улицы города казались пустынными. Только изредка мелькали прохожие. Останавливаясь, они озирались и говорили шепотом. Говорили об обысках, которые шли по всему городу.

После возвращения Кремнева из Петрограда красногвардейцы-железнодорожники начали проводить в Кеми обыски, чтобы реквизировать имеющиеся в городе излишки продовольствия, а также изъять припрятанное оружие. Двухэтажный дом купца Евсеева у самого моста, на стыке улиц Болотной и Каменистой, «социализированный» под давлением железнодорожников Алышевым и переданный под молодежный клуб, стал своего рода штабом. В коридорах и комнатах клуба вместо песен и звуков гармоники раздавался топот ног и щелканье винтовочных затворов. Тихо было лишь в одной комнате, куда возвратившиеся с заданий железнодорожники заходили докладывать о результатах обыска.

Кремнев сидел за столом и что-то писал в блокноте, когда в комнату вошел Закис и за ним какой-то неизвестный мужчина под охраной двух красногвардейцев. Александр Алексеевич вопросительно посмотрел на Закиса. Тот молча протянул пистолет, отобранный у арестованного, и изъятые у него документы. Кремнев взглянул на бумаги, и его бледное, усталое лицо помрачнело. Список бойцов железнодорожной охраны… План города с какими-то пометками. Схема железнодорожного моста…

Кремнев посмотрел в упор на задержанного. Тот не выдержал его сверлящего взгляда и опустил голову.

— Вот тезки взяли его, — пояснил Закис, показав на Петю Кузовлева и Пекку Нийкканайнена, стоявших с винтовками в руках у входа. — У Аннушки скрывался. Под чужим именем…

— Когда и откуда вы прибыли в Кемь? — спросил Кремнев.

Тимо вздрогнул и взглянул на Кремнева, но ничего не ответил. В голове проносились обрывки мыслей, какие-то разрозненные картины. Он чувствовал, как кровь отхлынула от лица. Но он не терял надежды. Малм не сегодня — завтра возьмет Кемь. Надо выкручиваться. Выдавать себя за инженера бессмысленно. Пекка знает его…

— Неделю тому назад… из Петрограда, — торопливо заговорил Тимо и показал на одну из бумажек, лежавших перед Кремневым. — В этих деревнях Кемского уезда имеются подпольные организации белых. Я должен выявить их и доставить точные сведения в чека…

— А где помещается чека? — перебил его Кремнев.

Тимо никогда не бывал в Петрограде и не знал, где находится чека. Но он быстро нашелся.

— Это военная тайна.

Кремнев взял со стола удостоверение личности.

— Вы финн?

— Нет, я карел, — быстро ответил Тимо, — мы с Пеккой из одной деревни…

— Ты знаешь его? — спросил Кремнев у Пекки, с разинутым ртом слушавшего объяснения Тимо.

— Конечно, знаю. Это сын Хилиппы. Я у них пастухом работал. Младшая сестра и сейчас у них в батрачках. А он, — Пекка показал на Тимо, — в начале войны убежал в Финляндию.

— Да, это правда, — подхватил Тимо. — Я не хотел воевать за царя. Поэтому я и подделал паспорт. А потом все же пошел добровольцем на фронт. Воевал на Рижском фронте. Был ранен. Получил георгиевский крест. После революции меня взяли на работу в чека и, как знающего карельский язык, направили сюда…

— Два дня назад я приехал из Петрограда и мне известно, кого чека направило в Кемь, — сурово прервал его Кремнев.

Было совершенно очевидно, что арестованный врет. Понимая, что дело обстоит куда сложнее, чем обрисовал его задержанный, и что без внимательного выяснения некоторых деталей его не распутать, Кремнев приказал отвести арестованного в подвал и запереть в бывшей кладовой, где на окнах имелись решетки.

Пантелеймон и Вера еще не спали, когда Кремнев пришел домой. Вера сидела на краю постели и читала вслух какую-то книгу. Они были настолько увлечены, чтением, что не услышали скрипа двери.

— Ну и долго же ты… — с упреком произнесла Вера, заметив отца. — Я уже собиралась пойти искать… Что-нибудь случилось?

Кремнев вкратце рассказал о задержании Тимо.

— Главное, что зацепка в наших руках, — закончил он, садясь за стол, на который Вера подала ему ужин. — Остается теперь распутать весь клубок…


…Подужемье осталось позади. Гимнастерка насквозь промокла от пота. Лыжи стерлись так, что стали белыми, на одной из палок сломался кружок. Теппана так устал, что с трудом переставлял ноги. Но до Кеми надо было дойти во что бы то ни стало. Надо сообщить людям… Тревога, сжимавшая сердце, заставляла, превозмогая усталость, идти вперед. Наконец, впереди показалось полотно железной дороги. Ну хоть бы одна живая душа попалась навстречу!

Какая-то женщина убирала снег с путей.

— Финны идут на Кемь! — хриплым голосом выкрикнул Теппана и сразу почувствовал облегчение, словно сбросил с плеч тяжелый груз.

Женщина растерянно застыла с метлой в руке, потом, заохав, семенящей походкой заспешила к стоявшим неподалеку баракам. Теппана вытер шапкой мокрое лицо и пошел дальше.

На окраине города Теппана увидел молодого железнодорожника с винтовкой на ремне. Тот стоял, словно, поджидая его. Видимо, это был патрульный.

— Лахтари идут, — выдохнул Теппана, с трудом переводя дыхание.

— Кто? — переспросил парень.

— Финны… Белые… Где здесь Совет? Надо скорее сообщить. Завтра могут быть здесь.

— Пошли.

Серп луны вынырнул из-за туч, осветив заиндевевшую бороду Теппаны. Патрульный вел его к стоявшему поблизости домику, у которого одна половина была покрашена, а другая — нет.

— Ты видел их? — спросил он у Теппаны.

— Своими глазами. Гранаты у них такие, как у немцев.

Патрульный постучал в дверь. За дверью послышались шаги, потом сонный голос Кремнева спросил:

— Кто?

— Финны перешли границу, — торопливо сообщил патрульный.

Кремнев спросонья не сразу понял, что случилось. Он еще раз спросил, кто за дверью.

— Да это я… Кузовлев.

«Кузовлев? Ах, да, это тот самый рыжий парень из отряда железнодорожников, который вчера с Закисом ходил обыскивать гостиницу. Закис велел ему ночью патрулировать город», — вспомнил Кремнев, открывая дверь.

Вера зажгла лампу. Пантелеймон сидел на постели, выжидающе глядя на дверь.

— В субботу пришли… Из Финляндии… — войдя в дом, сбивчиво рассказывал Теппана. — Некоторые в немецкой форме… Четверо суток я шел… Из Пирттиярви…

— Да вы садитесь, — сказал Кремнев, заметив, что Теппана едва держится на ногах.

— …Провели собрание в деревне. Грозились, что возьмут Кемь и всех русских перевешают…

— Сколько их? — спросил Кремнев, торопливо одеваясь.

— Примерно триста…

— Триста… А где они сейчас, по-вашему?

— В Ухте. А, может, в Юшкозере, — сказал Теппана, чувствуя, как глаза его слипаются. — На лыжах идут. И на лошадях.

— В Ухте? — Кремнев задумался. — До Кеми двести верст… Если в каждой деревне будут проводить собрания, то здесь они будут дней через пять…

Кремнев еще что-то хотел спросить, но Теппана уже заснул, сидя на стуле. Он не слышал, как с него стянули обледеневшие пьексы, а его самого подняли на кровать.

— От самой границы шел. Четверо суток подряд на лыжах! — Кремнев с уважением смотрел на обветренное лицо Теппаны. — Это же подвиг!

— Значит, Маннергейм все-таки решил выполнить свою угрозу, — сказал Пантелеймон. — Финские красногвардейцы говорили, что он грозился завоевать Карелию.

Кремнев сел за стол и задумался. Не верить Теппане не было оснований. Надо что-то предпринимать, что-то делать. Но что? И кто будет делать? Алышевский ревком? Триста белогвардейцев… Грозятся перевешать всею русских… Сразу столько вопросов, один другого сложнее.

Кремнев вырвал лист из школьной тетради и стал что-то быстро писать, на нем. Потом протянул исписанный лист Машеву:

— Военная коллегия?! — удивился Пантелеймон, взглянув на подпись. — У нас же нет такого органа.

— Нет — так будет, — ответил Кремнев. — Верочка, иди сейчас же на станцию и отправь эту телеграмму в Петроград, Мурманск, Архангельск и Сороку…

Но Вера не успела уйти. В дверь вдруг постучали и появились два милиционера. Один из них молча подал Кремневу какую-то бумагу.

— …взять под стражу для производства следствия самовольных действий… Кремнева… — вслух прочитал Александр Алексеевич, — и Машева…

— Боже мой! — вскрикнула Вера, опускаясь на стул.

Но Кремнев оставался удивительно спокоен.

— …подпись: председатель Кемского революционного комитета Алышев… — Кремнев иронически усмехнулся и вернул ордер на арест милиционеру. — Это, наверно, недоразумение.

Милиционеры молчали.

— А вам известно, что белофинны у ворот города? — спросил Кремнев.

— Нам велено арестовать вас, — буркнул один из милиционеров.

Алышев набрал в ревком бывших земских чиновников. Формально они выполняли свои служебные обязанности, а на уме у них, конечно, было совсем другое. Эти милиционеры тоже были из тех людей, которые выполняют распоряжения не раздумывая.

— А вы знаете, кого вы собираетесь арестовывать?

На этот вопрос Кремнева милиционеры тоже не ответили.

— Он же раненый! — Кремнев показал на Пантелеймона.

— Нам приказано…

— Ну что ж, пойдем! — Пантелеймон встал с постели и начал одеваться.

— Не волнуйся, Верочка! — сказал, уходя, Кремнев дочери. — Сходи, куда я просил. Потом загляни к Фрицису Эдуардовичу.

Спокойствие отца передалось Вере. Проводив отца и Пантелеймона до крыльца, она вернулась в комнату. Почему-то в глаза ей бросился мирт, стоявший в горшке в углу комнаты. Вспомнилось, как однажды покойная мать сказала, что если мирт зацветет, значит, в дом скоро придет смерть. Но мирт не цвел… Вера осторожно накрыла одеялом Теппану, набросила на плечи серый пуховый платок матери и, заперев дверь на замок, поспешила на станцию.

Дежурная телеграфистка удивленно уставилась на свою сослуживицу, явившуюся на работу среди ночи задолго до смены. Вера прошла к аппарату и, достав из муфты листок с текстом телеграммы, начала торопливо выстукивать:

«…Петроград. Совет Народных Комиссаров. Финско-немецкая банда численностью триста человек перешла государственную границу районе деревни Пирттиярви тчк Полученным сведениям противник находится двухстах верстах города Кеми тчк Срочно просим выслать…»

— Ужас! — вырвалось у дежурной телеграфистки.

Отправив телеграммы в Архангельск, Мурманск и Сороку, Вера побежала искать барак, в котором жил Закис.

Тем временем начало рассветать. Тревожно звенели телеграфные провода. Со станции доносились протяжные гудки паровозов. Весь город был на ногах. Подобно лесному пожару, по городу разнеслась весть, принесенная Теппаной. Поползли слухи, один страшнее другого.

— Финны уже в Подужемье.

— Они уже заняли станцию… — Видимо, кто-то принял за белых финских красногвардейцев, разместившихся в одном из пристанционных бараков.

— Все большевики арестованы…

Уже утром в ревком пришел главный врач уездной больницы. Он был возмущен: ночью прямо с постели арестовали его пациента. Старый седой врач решил заявить протест против таких антигуманных действий властей и, добившись приема у Алышева, начал отчитывать председателя ревкома.

— Я считал вас порядочным человеком. Я принимал вас за человека образованного. Вы же асессор, Аввакум Севастьянович! Как вы могли допустить такое?

Алышев вжался еще глубже в обитое бархатом кресло.

— Я не позволю в городе никакого самоуправства, — бубнил он, оправдываясь. — Выборы покажут, кто останется в уезде у власти: те, кто творит произвол, или те, кто выступает за порядок и закон. Я социалист-революционер, мое мировоззрение…

— Ваши партийные распри меня не интересуют, — оборвал его врач. — Я врач, и во имя гуманности я требую немедленно освободить моего пациента… Постыдились бы, право… Враг угрожает городу, а вы арестовываете таких людей. Что вы делаете, товарищ социалист-революционер?

С улицы донесся какой-то шум, крики, хлопнул выстрел. «Уж не белофинны ли ворвались в город?» — мелькнуло у врача. Он подошел к окну и осторожно выглянул на улицу. Мимо ревкома пробежало несколько рабочих-железнодорожников с винтовками в руках. Они гнались за кем-то. Другая группа вооруженных железнодорожников свернула к уездной тюрьме. Снова прозвучал выстрел…

Алышев сидел, зажав уши руками.

— Кто это стреляет? — простонал он, задрожав, как осиновый лист на осеннем ветру. — Я не выношу стрельбы…

В коридоре раздался топот, и в кабинет ворвалось несколько железнодорожников с оружием в руках.

— Слава богу! — воскликнул врач, увидев Кремнева и Машева, вошедших вместе с Закисом в кабинет Алышева.

— Случилась ошибка… Досадное недоразумение, — пролепетал Алышев. — Я только что собирался распорядиться, чтобы вас освободили… Скажите, это правда, что финны уже в Подужемье?

Врач тем временем схватил Машева под локоть и что-то настоятельно доказывал ему.

— Гавриил Викторович, да я же почти поправился, — возражал Машев.

— Нет, голубчик, — не отставал врач. — В постель, немедленно в постель. — Увидев Веру, появившуюся в дверях кабинета, он позвал ее: — Верочка, золотце, будьте добры, вразумите его.

Общими усилиями врач и Верочка уговорили Пантелеймона отправиться домой. Вера повела его под руку. Гавриил Викторович шел рядом.

Теппана все еще спал как убитый. Он не слышал, как они вошли.

— Что с ним? Болен? — сразу же спросил Гавриил Викторович.

— Нет, просто переутомился, — пояснил Машев. — Это он принес весть о нападении белофиннов.

Гавриил Викторович наклонился над Теппаной, заглянул в его лицо. Потом повернулся к Машеву:

— Как же это так получилось? Что же теперь будет?

— Известно, что будет, если здоровых мужчин заставляют валяться в постели, — улыбнулся Пантелеймон.

— А вы не шутите, молодой человек! — Гавриил Викторович с укоризной глядел на Машева. — Я же хочу, чтобы вам лучше было.

Уходя, он строго-настрого наказал Вере не позволять Пантелеймону вставать с постели.

По пути в больницу Гавриил Викторович решил заглянуть еще раз в ревком. В кабинете Алышева шло заседание. Самого Алышева не было. На его месте, за председательским столом, сидел Кремнев. Кроме него, в кабинете были Закис, старший группы финских красногвардейцев Харьюла, новый начальник военного ведомства Батюшков.

— …Петроград, Архангельск, Мурманск, Сорока поставлены в известность об опасности, угрожающей городу, — докладывал Кремнев. — Нам несомненно будет оказана помощь. Но было бы преступлением сидеть сложа руки. В городе необходимо немедленно объявить осадное положение и мобилизовать все имеющиеся у нас силы…

— От имени медицинского персонала смею заверить, что наша больница полностью в вашем распоряжении, — заявил Гавриил Викторович, когда Кремнев кончил говорить.

— Судя по всему, ваша помощь нам потребуется, — кивнул Кремнев.

С места поднялся Батюшков.

— Вы знаете, что я бывший офицер. Но Россия — моя родина, и ее интересы для меня священны. Я благодарю вас за оказанное мне доверие. Обещаю приложить все свои военные знания, чтобы отстоять родной город…

На этом заседании, где много не говорили, была создана революционная военная коллегия города Кеми, сосредоточившая в своих руках всю власть в городе. Коллегия немедленно приступила к действиям. В тот же день Харьюла со своими ребятами отправился на лыжах в разведку в Паанаярви. Вечером активисты молодежного клуба расклеивали по городу на стенах домов и телеграфных столбах отпечатанные на гектографе воззвания к населению. На станции, на Попов-острове и прямо на улицах города состоялись митинги.

Кремнев пробыл в ревкоме до самого вечера. Когда он пришел домой, Теппана уже проснулся. Они вместе поужинали, затем Кремнев попросил Теппану рассказать все, что ему было известно о старшем сыне Хилиппы Малахвиэнена.

После ужина Кремнев отправился в уездную тюрьму, куда был переведен Тимо. Когда арестованного привели на допрос, даже при тусклом свете керосиновой лампы заметно было, какое у него бледное и растерянное лицо.

— Сколько человек в экспедиции Малма? — в упор спросил Кремнев.

Вопрос был настолько неожиданным, что Тимо вздрогнул. Кремнев, учившийся когда-то в Петербургском университете и изучавший юриспруденцию и психологию, знал, что ахиллесовой пятой для преступника может порой оказаться довольно пустяковый вопрос, если он застанет допрашиваемого врасплох. Не давая Тимо опомниться, Кремнев продолжал:

— Вчера ты лгал нам. В Кемь ты приехал не из Петрограда, а из своей деревни. В деревню ты вернулся из Финляндии недели три тому назад. Как видишь, мне все известно. Я знаю даже, как ты грозил дома, что скоро и у вас в деревне красных поставят к стенке.

Тимо угрюмо молчал. «Кто же мог рассказать им обо всем?» — гадал он.

— Тебе лучше открыто признаться во всем, — спокойно заметил Кремнев. — Сам знаешь, что ожидает шпиона.

Тимо вздрогнул. Ему не хотелось верить, что все это происходит на самом деле. Неужели его… Нет, нет! Только что он решил держаться до конца, но ради чего? Ради убеждений? Не было у него никаких убеждений, никакого ясного политического мировоззрения. Да, его учили презирать русских, видеть в них заклятых врагов всех финских народов. Постигая прусскую военную науку и сражаясь в рядах белых войск против красных, Тимо приучил себя к мысли, что он ненавидит русских. Но в глубине души не было никакой причины не любить русских, ему лично они не сделали ничего плохого. Поразмыслив, Тимо медленно поднял голову и сдавленным голосом спросил:

— А если я расскажу, то вы…

— Все будет зависеть от того, насколько правдиво ты обо всем расскажешь.

У Тимо было такое чувство, словно он стоит на краю пропасти на скользком склоне, ноги вот-вот подкосятся и тогда он, влекомый какой-то неодолимой силой, рухнет в бездну.

Едва слышно выговаривая слова, Тимо начал давать показания…


Не одну бессонную ночь, не один тревожный день провели члены военной коллегии Кеми в это решающее для истории Беломорья время. Но Кремнев все же находил минуту-другую, чтобы делать записи об этих днях и ночах в своем дневнике.

31 марта. Получили сообщение из Архангельска. К нам на помощь выходит ледокол с подкреплением и оружием. Из Мурманска — никаких вестей.

Из нашего окна хорошо виден пустырь между станцией и городом. Забежав домой на обед, я увидел, как Батюшков на этом пустыре обучает красногвардейцев приемам штыкового боя. Противника решили встретить верстах в шести от города. Туда с кирками и лопатами идут горожане — рыть окопы. В город прибывают карелы, бежавшие от белофиннов. Рассказывают, что финны отбирают у крестьян лошадей и сено.

2 апреля. Из разведки вернулся Харьюла. Со своими ребятами он дошел только до Войярви, Паанаярви уже заняли белофинны. Туда подошел отряд белых также и со стороны Кимасозера. Так что численность белофиннов примерно человек 500. У нас под ружьем человек двести, у многих только старые берданки. С ледокола телеграфировали, что он на пути в Кемь, но лед толстый и продвигается ледокол медленно. Наконец, пришел ответ от Мурманского окружного Совета. Ответ возмутительный: «Помощи оказать не можем. Советуем провести эвакуацию города и станции». Подпись — Юрьев.

То есть — руки вверх и сдайте город неприятелю. Видно, дела в Мурманске не в порядке.

Сегодня в военную коллегию прибежала какая-то женщина. Вид у нее был напуганный. При людях она ничего говорить не стала, отозвала меня в коридор и там рассказала, кто покушался на Пантелеймона. Она оказалась прислугой бывшего письмоводителя уездного суда.

Вечером из Сороки прибыл Николай Епифанович. С ним полсотни красногвардейцев. Начали прибывать люди также и из других мест — из Шуерецкого, Энгозера… Харьюла опять отправился в разведку.

4 апреля. Возвращаясь домой, случайно услышал разговор каких-то двух девиц, шедших впереди меня.

— Кого? — спрашивает одна. — Того, которого взяли у Аннушки?

Я понял, о ком шла речь.

— Подумать только. Васятку тоже расстреляли.

— Ужас!

Говорили они о бывшем письмоводителе суда, стрелявшем в Пантелеймона. При обыске у него обнаружили целый арсенал. Революционный трибунал приговорил его к расстрелу. Особенно настаивали на этом Закис и Николай Епифанович. Кажется, я был единственным, кто колебался. Тоже непротивленец нашелся. Я ли не читал марксистскую литературу. Но, видно, одного чтения литературы недостаточна. Нужна железная закалка, жизненный опыт. Век живи, и век учись.

6 апреля. Вернулся из разведки Харьюла и сообщил о появлении финских разведчиков в Подужемье. Значит, противник уже в 17 километрах от города.

Получена депеша из Петрограда. Прочитав ее, Закис обрадовался: «Скоро увидимся с Михаилом Андреевичем».

Наконец-то ледокол «Микула Селянинович» с большим трудом добрался до нас. Он встал на якорь у острова Ропакки, в 12 верстах от города. Ближе подойти не смог: лед слишком толстый. Оружие и боеприпасы с ледокола вывозим на лошадях на Попов-остров, оттуда в город.

7 апреля. Разведчики Харьюлы пришли из третьей вылазки, из девяти вернулись только пять. Четверо нарвались в Подужемье на засаду. Первые потери! Впрочем, может быть, им еще удастся спастись.

Ополченцы, которыми командует подпоручик Батюшков, заняли сегодня позиции на каменистых сопках в четырех верстах от города.

8 апреля. Ночью белофинских разведчиков видели в Зашейке, на полпути от Подужемья до Кеми. До сих пор белофинны шли, не встречая сопротивления. Но, видимо, они чувствуют, что их готовятся встретить, и принимают меры предосторожности. Они перешли реку выше порога и скрылись в лесу. Впоследствии выяснилось, куда они направились. Верстах в пяти от Кеми в сторону Сороки стоял барак, в котором жило человек двадцать русских и карел, работавших на строительстве дороги. Жили они с семьями. Утром в город прибежали полураздетые люди.

— Мы спали, — рассказывал в больнице один из раненых. — Вдруг в окна полетели гранаты. Стреляли сквозь стены. Наша прачка выскочила, хотела бежать. Ее застрелили на крыльце. Я выскочил в окно и бежать. Они вдогонку стреляют. Потом как заполыхало. Оглянулся — барак горит. А там ведь дети, женщины…

Когда отряд сорочан прибыл на место происшествия, от барака остались лишь дымящиеся развалины. Возле пепелища сидели со своим жалким скарбом, который удалось вытащить из огня, замерзшие, оцепеневшие женщины. Они были так потрясены, что не могли даже плакать.

9 апреля. Весть о страшном злодеянии, совершенном белофиннами, быстро распространилась по городу. Мы провели митинги на оборонительных позициях. На митинги выехали все члены военной коллегии. Я выступал перед красногвардейцами-железнодорожниками. В ответ на мои слова: «Озверелые убийцы детей, стариков и женщин найдут лишь позорную смерть», — они поклялись: «Умрем, но не пустим их к городу». Их лица были полны решимости. Их руки крепко сжимали винтовки. Они сдержат свое обещание.

В полдень прозвучали первые выстрелы. Разведка белофиннов пыталась нащупать слабые места в нашей обороне. Вторая группа противника попыталась прорваться к железнодорожному мосту и взорвать его, но, получив отпор, бежала без оглядки.

Сегодня архангелогородцы (их было 150 человек), прибывшие на ледоколе, маршем прошли через город, направляясь на боевые позиции. По приказу военной коллегии ледокол начал, ломая льды, продвигаться ближе к берегу с тем, чтобы неприятельские позиции были в зоне досягаемости его орудий.

Отряд, посланный из Петрограда, почему-то задерживается в пути. «Не иначе, как викжеловцы подсунули палки в колеса, — высказал предположение Закис. — Знаю я этих саботажников. Им ничего не стоит остановить поезд в глухом лесу и отправить паровоз на станцию, якобы за водой».

10 апреля. Около полуночи на центральном участке было отмечено оживленное движение на стороне противника. В час ночи позвонил Батюшков: «Противник начал атаку высоты № 2». Приказав запрячь лошадь, я накинул пальто, сунул в карман револьвер и поехал на командный пункт. Пантелеймон остался дежурить в военной коллегии.


В ту ночь город не спал, почти во всех домах горел свет. На подужемской дороге Кремнев обогнал матросов с ледокола, тянувших телефонный провод на передовую. Впереди в темноте шла перестрелка, доносились отрывистые пулеметные очереди. У самого леса, недалеко от железной дороги, он встретил раненого, поддерживаемого под руку другим красногвардейцем. Они оказались из отряда сорочан. Кремнев отдал им лошадь и велел ехать в больницу. Сам отправился пешком.

Командный пункт находился на безымянной сопке, неподалеку от высоты № 1. Когда Кремнев подходил к командному пункту, стрельба у высоты вдруг усилилась. Батюшков сказал Лонину, оказавшемуся на его КП: «Слышите, Николай Епифанович, жмут на вашем участке». Лонин побежал к своим, но, заметив подходившего Кремнева, остановился и сообщил, что многим сорочанам не хватило ужина. Кремнев сразу же связался по телефону с Машевым и велел немедленно доставить на передовую пищу. Машев сообщил ему, что отряд Донова уже проехал Медвежью Гору и, если ничего не случится, утром прибудет в Кемь.

Кремневу не терпелось рассказать о прибытии подкрепления из Петрограда красногвардейцам, и он отправился с Николаем Епифановичем на его участок.

— Экономьте патроны, — напутствовал Лонина Батюшков.

— Пожалуй, мы не ошиблись, доверив военное руководство Батюшкову, — сказал Кремнев Лонину, когда они пробирались по узкой тропинке между сугробами к его участку. — Судя по всему, человек он честный и энергичный.

Укрывшись за камнями, за выступами скал, а то просто окопавшись прямо в снегу, красногвардейцы вели огонь из винтовок. У подножия сопки один боец стоял, прислонившись спиной к дереву, и неторопливо стрелял в темноту.

— Видал? — кивнул на него Лонин и вдруг пригнулся. У самого уха его просвистела пуля. — Ишь, какой храбрец выискался, — добавил он, глядя в сторону бойца, стоявшего под деревом и продолжавшего стрелять.

Они обогнули сопку. Пулемет противника, словно захлебнувшись, вдруг замолчал.

— Слышишь? Попал, — заметил Лонин.

Влево от высоты начинался участок обороны железнодорожников. Решили заглянуть и к ним. Там было пока тихо. Впереди тоже по направлению к участку железнодорожников по глубокому снегу брела какая-то женщина в большом овчинном тулупе, прижимая руку к боку. То ли она была ранена, то ли несла что-то, боясь рассыпать по дороге.

— Маша, сюда, — кто-то негромко окликнул ее. — Нагнись, дурочка.

В кустарнике, на ящике с патронами сидел рыжий парень. Приблизившись, Кремнев узнал в нем Кузовлева. Рядом с ним стоял станковый пулемет. Маша — это была раздатчица из железнодорожной столовой — вынула из-под тулупа бумажный сверток и подала Кузовлеву.

— Еще горяченькие…

Кузовлев раскрыл сверток и протянул большую очищенную картофелину своему напарнику, лежавшему за пулеметом.

— Степан Петрович, попробуй-ка…

Кремнев узнал и напарника. Это же тот самый парень из Пирттиярви, который принес весть о нападении белофиннов.

Теппана с удовольствием принялся за картошку.

— А я боялась, что остынет, — сказала Маша.

— Жена? — спросил Кремнев.

— Не совсем еще, — замялся Кузовлев.

— Да совсем уже, — поправила Маша.

Кремнев не мог скрыть улыбки.

— Это тот, что у Евсеева на чердаке был? — показал он на пулемет.

— Тот самый, — подтвердил Кузовлев.

— Вам опять не придется спать ночь, — обратился Кремнев к Теппане.

— Дело привычное, — ответил он. — И «максимушка» тоже для нас дело не новое. Три года на фронте не разлучались. Думал, что все уже, распрощался я с ним, ан нет, опять вместе.

— Завтра прибудет подмога, — сказал Кремнев, зная, что его известие быстро пробежит по цепи. — Из Петрограда прибывает красноармейский отряд. Орудия с ледокола тоже скоро откроют огонь по противнику.

Перестрелка то затихала, то опять усиливалась. Вдруг стрельба прекратилась и наступила непривычная тишина.

— Уходите, пока не поздно, — сказал Теппана Маше. — Штатским тут делать нечего. Нечего зря рисковать.

За ночь снег, таявший днем на весеннем солнце, сковало морозом, и образовался крепкий, скрипучий наст. Уходя с позиции, Кремнев слышал доносившийся со стороны противника скрип снега под лыжами. Тут же заговорил «максим» Теппаны. Весь лес опять наполнился грохотом и пламенем. Пригибаясь к земле, Кремнев поспешил на КП.

Тем временем подошли 70 матросов с ледокола, но Батюшков решил оставить их в резерве и пока в бой не бросать. Часы показывали почти четыре. Бой опять разгорелся. На КП беспрерывно приходили вести о ходе боя. С правого фланга сообщили, что противник пытался поджечь железнодорожный мост севернее станции Кемь, но, встреченный огнем охраны, отступил. Связной архангелогородцев, задыхаясь, доложил, что их командир убит. С левого фланга позвонил Закис и сообщил, что противник пытается любой ценой прорваться к мосту через реку Кемь. Батюшков послал половину матросов на помощь железнодорожникам. Матросы, устанавливающие связь с ледоколом, где-то задерживались. Бой становился все ожесточеннее. Местами белофиннам удалось продвинуться на полверсты. Николай Епифанович доложил, что его ребята отбили у противника безымянную высоту, взяли двух пленных и захватили в качестве трофеев несколько десятков лыж.

Наконец, в пятом часу, на КП прибыли связисты с ледокола. Артиллерист-корректировщик быстро подготовил данные для стрельбы и по телефону отдал команду на ледокол. Спустя мгновение со стороны Попов-острова донесся раскатистый гул, потом в застывшей ночной тишине послышался нарастающий протяжный вой, и вслед за ним где-то впереди, на стороне противника, раздался страшный грохот… Один из матросов вскочил и с винтовкой наперевес бросился вперед с криком: «Ребята, за мной! На штыки их, гадов!»

Утром Кремнев с Закисом встречали на станции Михаила Андреевича. Из теплушек, облепленных плакатами с изображением рабочего, рвущего на себе оковы, и лозунгами, отпечатанными огромными буквами, на перрон высыпали обросшие, обветренные бойцы, перепоясанные пулеметными лентами, одетые кто в старую шинель, кто в потрепанный полушубок, кто в душегрейку из верблюжьей кожи. Многие из них били немцев под Псковом и прямо с фронта отправились сюда на север тоже защищать Петроград.

— Малость запоздали, Михаил Андреевич, — сказал Кремнев Донову.

— Как запоздал? Шутишь?

Он даже растерялся.

— Уже бегут.

— На Масельгской пришлось целые сутки простоять, — стал оправдываться Донов. — Пассажирский впереди нас сошел с рельсов. Кто-то разобрал пути.

— Я так и знал, — нахмурился Закис.

Когда они прибыли на КП, туда как раз привели трех пленных, двое из них были ранены. Один из белофиннов все время тер обмороженный нос затвердевшим от грязи обшлагом рукава. В кармане у него нашли письмо, отправленное из Куопио 20 марта. Батюшков протянул его Кремневу.

— Полюбуйтесь, Александр Алексеевич.

— Калле Мойланену. Беломорская Кемь, — прочитал Кремнев на конверте и рассмеялся. — Беломорская Кемь? Только улицу осталось указать. Просчитались малость, просчитались.

Вдали за болотом еще раздавались одиночные выстрелы. Противник бежал. Михаил Андреевич со своим отрядом начал преследование отступавших белофиннов. Солнце светило уже по-весеннему, снег сверкал ослепительно…

IX

Весеннее солнце сияло и над Пирттиярви. Снег днем подтаивал под его лучами, но за ночь его так схватывало морозом, что рано утром можно было ехать хоть с возом сосновых бревен. По весеннему насту сани и лыжи шли чуть ли не сами собой.

Едва проснувшись и натянув штаны, Микки схватил лыжи и побежал кататься. Он стоял на вершине кладбищенской горки, готовясь спуститься вниз по склону на залив, как вдруг услышал позади себя скрип снега. Оглянувшись, Микки увидел Иро. Она шла на лыжах и, по-видимому, направлялась в лес заготовлять дрова, потому что в одной руке у нее была лыжная палка, а в другой — пила. Заметив Микки, Иро подошла к нему и спросила, дома ли Хуоти. В последнее время она каждый раз, как увидит Микки, обязательно что-нибудь спросит о Хуоти: «Что Хуоти делает?», «Приходила к Хуоти Наталия?». Микки уже надоели эти вопросы, и поэтому он сердито буркнул:

— Тебя ждет… на повети.

И, с силой оттолкнувшись палками, понесся под гору.

Микки, конечно, знал, что Хуоти еще затемно ушел с отцом и матерью в лес за Вехкалампи, чтобы привезти бревна для нового дома. Возить лес приходилось на себе, потому что их мерин охромел. Сразу же, как только белофинны ушли из деревни, отец вытащил гвоздь из копыта лошади, но гвоздь, видимо, попался ржавый. Рана загноилась, а лечить было нечем.«Прикладывали, правда, тряпку с мочой, но она не помогала. А время не ждало. «Апрель землю обнажает, а май умывает», — говорили в деревне старые люди. Земля, правда, еще не обнажилась даже на южных склонах, однако время самых сильных метелей уже прошло и солнце все чаще выглядывало из-за туч. На подтаивающей дороге из-под снега выступили оброненные клочки сена и соломы. Временами с крыш уже капало, и в редколесье с сучьев потоньше с шумом падал снег.

— Ну, давайте поехали, пока наст держит, — сказал Пулька-Поавила, опять берясь за оглоблю. Хуоти взялся за другую, Доариэ толкала воз сзади.

Поначалу сани шли хорошо, и воз казался легким, но чем выше поднималось солнце, тем труднее становилось тащить. Вены на висках Поавилы набухли, со лба катился пот. Сани все чаще останавливались, а деревни еще даже не было видно.

— Передохнём-ка опять малость, — предложил запыхавшийся Поавила и вытер шапкой пот с лица.

Он присел на бревно, свернул цигарку и жадно затянулся. Но, не выкурив и половины, швырнул цигарку в снег и, поморщив лоб, опять взялся за оглоблю.

— Поехали.

Но полозья примерзли к насту, и воз не двигался с места.

— Ну что за черт, никак не трогается, — чертыхался Поавила. — А ну, дернем все разом. Ра-аз, два…

Вскоре в просвете между деревьями показалась излучина залива, а затем и деревня. Оставалось каких-нибудь полверсты. Но наст начал сдавать. На краю небольшого болота один из полозьев осел глубоко в снег.

— Толкай, толкай! — орал Поавила жене, согнувшись так, что чуть не касался носом снега.

Доариэ с перекошенным от невероятного напряжения лицом толкала изо всех сил. Под ложечкой покалывало, в глазах то и дело темнело, подступала тошнота. Еще на прошлой неделе Доариэ заметила, что с нею творится что-то неладное, но мужу не решилась сказать.

— Заснула, что ли, ты там? — услышала она окрик мужа.

Доариэ толкала что есть мочи, но полоз уходил все глубже в снег, а потом провалился и второй полоз.

Поавила обернулся и, почесывая за мокрым от пота ухом, с минуту молча глядел на воз. Потом сбросил бревно с саней, процедив сквозь зубы:

— Лежи тут, покуда мерин не поправится.

Вернувшись домой, Поавила первым делом пошел проведать мерина. Лошадь стояла, низко свесив голову, и даже не шевельнулась, когда в конюшню пришел хозяин. Охапка клевера, брошенная Поавилой утром в кормушку, оставалась нетронутой. Нога вздулась и была такой горячей, что даже руку жгло при прикосновении к ней. Глаза мерина гноились. Поавиле показалось, что лошадь плачет. Проклиная про себя белофиннов и посылая на их головы всяческие кары, Поавила вернулся в избу.

— Рукой не прикроешь, — услышал он, входя, голос Доариэ, жаловавшейся на что-то жене Хёкки-Хуотари.

— Да, конечно, — соглашалась Паро.

Женщины, понизив голос, продолжали о чем-то перешептываться, но Поавила, занятый своими мыслями, не обратил на них внимания. Даже не сняв шапки, он сидел под иконой в красном углу и угрюмо молчал, что-то обдумывая. Потом решительно встал, взял топор и пошел куда-то.

— За какие грехи нас бог так наказывает? — вздохнула Доариэ. — В такие-то годы. Да и время еще такое…

— Да, конечно, — согласилась Паро и добавила с явным сожалением: — А мой-то уже на такое не способен.

— Оно и лучше, — заметила Доариэ.

Но жена Хёкки-Хуотари, кажется, была не очень довольна этим.

— Что-то у Иро и Хуоти случилось. Даже не разговаривают, — начала Паро, но тут же замолчала, увидев в дверях Хуоти.

Следом за Хуоти в избу вбежал Микки, весь в снегу, с разодранной штаниной.

— Где-то ты весь так извозился? — заохала мать. — А-вой-вой! Штаны опять порвал. Не успеешь починить, опять рваные. Сам будешь теперь чинить. Одно горе с этими мальчишками. Был бы отец дома, так дал бы он тебе ремня. Хуоти, ты не видел, куда отец ушел?

— Чего-то к риге пошел, — ответил Хуоти, всовывая в печь принесенный с собой березовый брус, чтобы, распарив, сделать из него полоз для санок.

— К риге? — удивилась мать. — А что ему зимой там понадобилось?

В окошко светило апрельское солнце и толстый лед, наросший за зиму на стеклах, начал понемногу таять. С подоконника на скамью капала черная от копоти вода.

— Иро скоро перейдет спать в горницу, — вдруг сказала Паро, взглянув на Хуоти.

— Да холодно еще, — заметила Доариэ, стаскивая с Микки порванные штаны.

— А я тоже, девушкой, бывало, с середины великого поста спала в горнице. Под овчиной не холодно, — сказала Паро и вдруг заметила за окном жену Хилиппы. — Вот чудо-то! Оксениэ к вам бежит…

Доариэ тоже удивилась. Жена Хилиппы, хотя и была большой охотницей посудить да посплетничать, редко заходила к своим соседкам — не к лицу это было ей, она же хозяйка самого богатого дома, да и грех это. Что же заставило ее теперь побежать в дом Пульки-Поавилы, да еще сломя голову?

— Твой-то совсем рехнулся! — закричала Оксениэ уже с порога.

У Доариэ даже руки опустились.

— Ригу ломает, — плаксивым голосом причитала Оксениэ.

— Господи!

Доариэ бросилась к окну и увидела, как Поавила, стоя на крыше их общей с Малахвиэненом риги, отрывает доски с крыши и бросает их в снег.

— Греха не боится! — бормотала Оксениэ.

Заметив Паро, она подошла к ней и, наклонившись к самому уху, стала нашептывать что-то с таинственным видом. Хуоти расслышал только отдельные слова. «Иро… вечером… с Ханнесом… повети…» Ему вспомнились слова покойной бабушки: «Кто шепчет, тот клевещет», но на душе у него почему-то стало неприятно.

Выглянув в окно, Оксениэ опять со страдальческим видом обратилась к Доариэ:

— Сходи-ка ты уйми его.

В ответ Доариэ только вздохнула. Да разве жена может поделать что-то с мужем! Оксениэ и сама понимала это. Поглядев на Доариэ жалостливым взглядом, она направилась к дверям, бормоча под нос: «Был бы Хилиппа дома, так…»

Хуоти из окна долго наблюдал за отцом. С крышей отец уже разделался. Вот вниз полетело и первое бревно. Только снег облаком взметнулся вверх, когда оно упало на землю.

— А весело они шмякаются, — усмехнулся Хуоти и, взяв из-под лавки топор, пошел помогать отцу.

К вечеру они вернулись домой усталые, но в приподнятом настроении, разговаривая о новой избе, которую теперь они уж точно построят. Но этой радости Поавиле хватило ненадолго. Наведавшись в конюшню, он вернулся и сказал дрожащим голосом:

— Придется, видно, прикончить.

Доариэ сразу поняла, о чем говорит муж.

— А как же тогда… Ведь и навоз еще не вывезли…

— У меня рука не поднимется, — хмуро продолжал Поавила. — Хуоти, сходи за Хуотари.

Хёкка-Хуотари чинил невод, когда Хуоти вошел в избу.

— Отец просит тебя прийти… — с трудом выдавил из себя Хуоти. — Мерина надо прикончить.

— Надо же было додуматься, — проворчал Хуотари. — Взял и забил гвоздь в копыто своему коню.

Он отложил в сторону челнок, прицепил к поясу длинный острый нож и пошел к соседу. Хуоти направился было следом, но Иро тихо окликнула его:

— Посидел бы…

Поавила не пошел смотреть, как снимали шкуру с его мерина. Он угрюмо сидел у камелька и беспрерывно курил. Доариэ собиралась поговорить о риге, но… До риги ли теперь, когда такая беда на них свалилась.

Наконец, вернулся Хёкка-Хуотари.

— Получай! — буркнул он, швырнув шкуру мерина на пол у дверей. — За чем пошел, то и нашел.

Поавила молчал. Как же так у него получается? Все время он делает что-то такое, что и сам потом не может в толк взять. Вот, скажем, взломал общинный амбар. Сейчас-то он знает, что надо было делать. А теперь вот с мерином… Да еще соседи посмеиваются.

— Из нее неплохие пьексы получатся, — сказал Хёкка-Хуотари, моя руки под рукомойником. — Надеюсь, не откажешь мне на подошвы?

В избу с какой-то странной ухмылкой вошел Крикку-Карппа. Возвращаясь с погоста, он видел, как Пулька-Поавила рушил ригу, и решил зайти и узнать, что стряслось с Поавилой.

— Видел я, как ты на риге трудился, — с усмешкой сказал он и, обнажив лысую голову, сел рядом с Поавилой у камелька. — Бревна-то не переломались? Небось гнилые уже…

— А зря ты… — Хуотари осуждающе смотрел на Поавилу. — Ни к чему все это. Когда две собаки дерутся из-за кости, она достается третьей.

Поавиле нечего было сказать в свое оправдание и он растерянно молчал. Потом, чтобы прекратить весь этот разговор о риге, спросил у Крикку-Карппы:

— А что там на погосте говорят о руочах?

— Да ходят слухи, будто всыпали им здорово где-то между Подужемьем и Кемью. Откуда-то с моря, из Соловецкого монастыря, что ли, стреляли из пушек.

— Значит, Теппана успел вовремя, — с довольным видом заметил Поавила. — Ну, а об учителе ничего не слыхал?

Судьба учителя тревожила всю деревню. Никто не знал, что с ним стало. Хилиппе, может быть, что-то и было известно, но он уехал по торговым делам в Каяни. Жена учителя ходила на погост. Вернулась она оттуда в слезах: Степана Николаевича там никто не видел. Карппа тоже ничего не слышал о нем.

— Кто знает, что они с ним сделали, — нахмурился Поавила. В избе наступила гнетущая тишина.

Все долго молчали. Наконец, Поавила нарушил молчание, попросив соседей помочь ему погрузить тушу лошади на сани.

— Надо отвезти куда-нибудь… Хоть на самих себе.

— Ну ты брось это. Ишь какой гордый! — сказал Хёкка-Хуотари. — Хуоти, наверно, еще у нас. Микки, сбегай скажи ему, чтобы запряг нашу Лийну и приехал сюда.

Солнце уже зашло, когда Поавила вернулся из леса, куда он отвез тушу своего мерина. Конину в Пирттиярви не ели даже в самые голодные годы. Хуоти отвел Лийну домой. Иро ждала его у ворот конюшни. Видимо, услышала звон колокольчика и побежала встречать…

Ночью Поавила долго не мог заснуть. Заметив, что Доариэ тоже не спит, он тихо сказал ей:

— А избу мы с Хуоти построим, что бы там ни было.

Доариэ вдруг схватила мужа за жилистую руку и прижалась лицом к его плечу.

— Ты плачешь? — повернулся к ней Поавила и стал утешать: — Брось. Будет у нас еще конь, если только бог здоровья даст.

— Тяжелая я, — с трудом выдавила Доариэ.

Поавила долгое время не мог сказать ни слова.

— Этого лишь не хватало, — наконец, буркнул он таким тоном, словно жена была виновата. — Хуоти уже взрослый.

— Только бы не родился с зубом во рту, — вздохнула Доариэ. Она вспомнила, как покойная свекровь рассказывала о рождении Поавилы: «Под Кемью я его родила. Мы с мужем моим ходили просить милостыню. Заморозки тогда большие были по всей Карелии, весь хлеб вымерз. И родился он с зубом… А кто появится на свет с зубом… да еще в дороге, тому век суждено горе мыкать». Доариэ искренне верила в эту примету, ведь ей самой суждено страдать и мучиться вместе с Поавилой до самой смерти. Хотя бы дети оказались счастливее.

Хуоти тоже не спал и слышал все. Ему было как-то неловко. «В такие-то годы…» И в то же время было жалко отца и мать. Ведь они сами переживают.

Поавила был просто убит признанием жены. Прежде, в молодые годы, когда жизнь еще шла как по накатанной лыжне, он только улыбался про себя, ожидая рождения очередного ребенка. Теперь ему было не до улыбок. Он был так расстроен, что даже толком работать не мог, хотя все время вроде был чем-то занят. Он вспоминал прошлое. В памяти вставали то ленсман, отобравший у него короб с товарами, то сухорукий сын Хёкки-Хуотари Олексей, утопившийся в озере, то магистр Канерва… Но свою часть риги он все же успел разобрать до возвращения Хилиппы из Каяни. Бревна он свез к месту строительства новой избы.

Хилиппа привез из Каяни почту для белофиннов, адресованную на Кемь. Вместе с ним приехали какой-то ученый, направленный финским литературным обществом изучать религиозные обряды карел, и представители компании «В. Гутцайт», прибывшие для ознакомления с лесными богатствами, которыми славились эти края, и сплавными реками, текущими с водораздела в сторону Финляндии.

В тот же вечер Хилиппа пришел к Пульке-Поавиле.

— Ты что, другого теперь и делать не умеешь, как только ломать? — начал он с порога, — Общинный амбар взломал, теперь нашу общую ригу порушил! Когда ты ума-разума наберешься, а?

Поавила молчал.

— И что я тебе сделал плохого? — уже спокойнее продолжал Хилиппа. — Когда тебе что нужно было, я всегда давал в долг. И семена, и соль… Да ты даже не знаешь, сколько добра я сделал тебе. Руочи-то собирались тебя… К-хе… Ну ладно… — он поперхнулся. — Не надо было тебе ломать ригу. Я бы тебе дал лошадь, чтобы бревна привезти из лесу. А им я сказал, что ты, конечно, человек со странностями, но честный. Если бы не я, они тебя бы арестовали. Тебе бы спасибо сказать мне, а не…

— Вон! — рявкнул Поавила не своим голосом, шаря дрожащей рукой под лавкой. — Вон, пока цел!

— Боже милосердный! — испугалась Доариэ и закрыла лицо руками.

Насто заплакала. Микки спрятался за голбец.

— Сумасшедший! — Хилиппа схватился за ручку двери. Его левое веко нервно задергалось. — Ну, погоди, вернутся финны. Они знают, кто у нас совет нищих создавал. Они уж как пить дать…

Поавила выхватил из-под лавки топор. Хилиппа успел выскочить из избы. Топор с такой силой ударился о дверь, что она распахнулась.

— Не плачь, — стал утешать Поавила перепугавшуюся дочь. — Ну, что ты?

Доариэ подняла топор и молча положила его на место.

— Половина риги наша, — тяжело дыша, сказал Поавила. — А со своим добром я могу делать все, что захочу. Вот.

Нахлобучив шапку, он вышел из избы.


После той ночи, когда Хуоти случайно подслушал разговор отца и матери, у него появилось какое-то новое чувство, придававшее ему силы и заставлявшее работать с утра до вечера словно за двоих. Он сделал санки, навозил на них на поля навоз, окорил часть бревен и начал их обтесывать. В одной рубашке, без рукавиц, Он усердно махал топором и не слышал, как подошел отец.

— Зря, пожалуй, стараешься, — услышал он голос отца.

Хуоти выпрямился и недоуменно уставился на него.

— Мне-то, наверное, уже не жить в новой избе, — вздохнул отец, думая об угрозе Хилиппы.

Хуоти опустил топор в ноздреватый мокрый снег рядом с бревном и внимательно посмотрел в потемневшее, изрезанное глубокими морщинами лицо отца.

— Как-нибудь прокормим мы… — начал он смущенно. Ему еще никогда не приходилось говорить с отцом о таких вещах.

— Ты о чем? — не понял отец.

— Пусть он появится на свет, раз уж так получилось, — уже яснее сказал Хуоти.

Теперь Поавила, в свою очередь, недоуменно уставился на сына, потом смешно оттопырил губы и медленно пошагал к дому.

На кладбищенской горе он остановился, увидев длинную вереницу саней, приближающихся к деревне со стороны погоста. Обоз ехал тихо и медленно, словно похоронная процессия. Не было слышно даже понукания. Поавила поспешил в избу и стал наблюдать из окна. На первых санях ехал сын купца Канервы. На некоторых санях везли что-то накрытое попонами.

Прибежал Микки и, захлебываясь, стал рассказывать:

— …а в санях — мертвые. Я сам видел…

Несколько саней завернули во двор Пульки-Поавилы, и в избу ввалились белофинны. Это были уже не те бравые и кичливые парни, что три недели назад прошли через деревню, направляясь к Кеми. Мрачные, промерзшие, раненые… Шепотом между собой ругают офицеров. Клянут соплеменников, которые встретили их отнюдь не радушно. Кое-кто вслух жалеет, что связался с этой авантюрой. Но у некоторых еще белеют на рукавах повязки «За Карелию». Кто-то успел сбегать к Хилиппе и принести оттуда газеты недельной давности и письма из Финляндии. Все жадно читали письма.

— Ребята, — оживился кто-то. Красных вышибли из Выборга. — Восемьдесят тысяч красных взято в плен…

— Ничего, в земле места хватит всем этим дьяволам! Вот брат пишет, что у нас в Ориматтила каждому пятому красному пулю пустили в лоб. Эх, жаль, что меня там не было!

Письмо получил и похожий на простого крестьянина возчик, с которым Доариэ обменялась несколькими словами на дворе три недели назад. Обратно он возвращался без лошади. Остался его конь там, на краю болота, между Подужемьем и Кемью. Наморщив лоб, возчик сидел на конце лавки у самого входа и медленно читал письмо от жены.

«Дорогой мой муж Матти. С тех пор, как вы уехали и оставили нас в печали, от вас не было никаких вестей. Я очень боюсь за тебя. Как бы там с тобой не случилось чего-нибудь. Молю бога, чтобы он сохранил нас от беды. Как я буду тогда жить с бедными детьми? Хельви каждый день спрашивает: «Папа скоро вернется? А гостинцы он привезет?» Недавно пришел домой Кусти Перттиля. Он привез с собой хорошего коня. Он рассказывал, что тоже был где-то там в Карелии, только севернее… Слава богу, здесь у нас наконец-то кончилась эта ужасная война. Во многих наших семьях сейчас льются слезы. Батрака Перттиля шюцкоровцы живым бросили в прорубь. Я никогда не поверила бы, что финны могут быть такими жестокими. И что из этого в конце концов будет? Бог все видит и он все припомнит…»

Узнав о возвращении в деревню экспедиции, жена учителя прибежала в избу Пульки-Поавилы и со слезами на глазах стала умолять солдат рассказать, где ее муж и что с ним.

— А мы его в глаза не видели. Нет, с нами он не ехал, — пожимали плечами солдаты. — Может быть, наш летописец что-то знает. Он вон в той соседней избе.

Медлительный возчик, читавший письмо от жены возле дверей, поднял голову и хотел было рассказать Анни, что он слышал от товарищей, но Анни уже выскочила из избы и побежала в дом Хилиппы.

Магистр сидел за столом и листал свои записи.

— Где мой муж? — бросилась к нему Анни. — Что вы с ним сделали? — задыхаясь и чуть не плача, спросила она.

Магистр вылупил свои и без того выпученные глаза, не зная, что сказать.

— Он остался на Мурманке, — помедлив, ответил магистр, уставившись в свои записи. — У своих…

— Вы убили его?

Жена Хилиппы стала успокаивать Анни:

— Как ты можешь такое подумать? Финны ведь образованные. А Степан Николаевич твой вернется, вот увидишь. Это бог хочет испытать тебя, но он тебя не накажет, — говорила Оксениэ с благочестивым видом.

Когда Анни, подавленная тяжелым предчувствием, ушла, Хилиппа подошел к магистру и тоже поинтересовался, не довелось ли господину магистру слышать что-нибудь о его сыне.

— Он еще до вас отправился в Кемь, — сказал Хилиппа. — По каким-то вашим делам.

Канерва растерялся. Он, действительно, слышал кое-что о судьбе Тимо. Но как сказать об этом отцу?

— К сожалению, ничего не слышал, — сказал он и опять углубился в свои записи.

У Хилиппы задрожало левое веко. Охваченный тревожными мыслями о судьбе сына, он даже забыл о том, что собирался рассказать магистру, как Поавила бросил в него топором.

Магистр задумчиво перелистывал клеенчатую тетрадь, в которой вел летопись похода.

«…В волостном правлении Вуоккиниеми мы провели собрание соплеменников. В селе нашлось несколько наших друзей. Однако и здесь большинство «крещеных» смотрело на нас косо. Один крестьянин, вернувшийся с германской войны, заявил: «Мы устали воевать». Лейтенант Сиппола тут же дал достойный ответ: «А мы еще не устали!» Вперед, скорее вперед!.. Сергеев остался в Ухте организовывать местный отряд шюцкора… Некоторые из участников экспедиции по дороге занимаются воровством, крадут у местных карелов и даже у своих товарищей… В Паанаярви встретили роту капитана Куйсмы, прибывшую через Реболы. По первоначальному плану рота должна была следовать через Ругозеро, но они не рискнули зайти туда, узнав, что там имеются вооруженные карельские большевики, и пошли в обход. Теперь у нас свыше 500 человек. С такими силами можно дойти и до Петрограда…» (читая эти строки, магистр поморщился). «…В Войярви перед нашим приходом побывала разведка красных. …В Подужемье вступили 7 апреля 1918 года. Там мы захватили четырех разведчиков, присланных из Кеми. Они оказались красными финнами. У одного из них нашли записную книжку. Была в ней такая запись: «Десять лахтареи я отправил на тот свет, и рука не дрогнет, если еще встречусь с ними». Сперва хотели расстрелять этих красных, но потом решили не тратить патронов и бросили их живыми в порог Ужму.

…В ночь на 8-е Сиппола со своим взводом совершил вылазку к югу от станции Кемь. Они ворвались в какой-то барак, населенный железнодорожниками. По словам солдат, Сиппола подобно Юхо Вейсанену носился с топором в руке, разбил там швейную машину на куски, а потом поджег барак… В следующую ночь километрах в шести-семи от Кеми на большом болоте разгорелся ожесточенный бой… «Ребята, где пулеметы? Какого черта они молчат?..» Рота Сипполы была отброшена от железнодорожного моста и понесла большие потери. Малм носился с револьвером в руке, но навести порядок ему не удалось. Русские перешли в яростную контратаку, наши этого не ожидали и боевой порядок полностью расстроился… «Отходите! Фельдфебель обоза, мобилизуйте в Подужемье всех кляч! Кто откажется ехать — тому пулю в лоб!» Но подужемские крестьяне, видимо, чуя недоброе, заблаговременно уехали на лошадях в лес. За сеном, мол… О, двуличная Карелия! На обратном пути темп марша был намного быстрее, чем при наступлении. К счастью, русские не стали преследовать. Видимо, испугались распутицы.

Если бы они бросились в погоню, то для нас это могло кончиться печально. Без передышки отступали от Подужемья до Ухты, где остатки экспедиции решили закрепиться. Во всяком случае, эта часть восточной Карелии уже входит в состав Великой Финляндии!..»

Этим восклицательным знаком и кончались записи. Магистр открыл вечное перо и продолжал:

«Я возвращаюсь домой, в Каяни. Только что ко мне приходила жена учителя деревни Пирттиярви. Я не решился причинять ей боль и не сказал, что тело ее мужа лежит под снегом где-то между Пирттиярви и Вуоккиниеми… Утром мы будем уже на финской земле. До свидания, неблагодарная Карелия! До лета…»

Рано утром магистр вместе с обозом выехал в Финляндию, а прибывшие с Хилиппой исследователь религиозных обрядов и инженер компании «В. Гутцайт» направились в сторону Ухты.

В Пирттиярви опять наступила тишина. Тяжелая, гнетущая. Хилиппа торопился вывезти из леса бревна, чтобы до осени привести ригу в порядок. Мысли о судьбе Тимо не давали ему покоя, и он старался держаться в стороне от односельчан, словно чувствуя угрызения совести. Хёкка-Хуотари помогал иногда Хилиппе вывозить бревна, потому что шла весна и зимники вот-вот могли рухнуть. Большую часть своего времени Хуотари проводил дома, занимаясь своим хозяйством. Его тоже беспокоили мысли о сыне: Ховатта все еще не вернулся с войны. А старики, вроде Петри и Срамппы-Самппы, уже потихоньку готовили сети да с тоской вздыхали, вспоминая старые времена, когда все было не так, как в нынешние. Крикку-Карппа и Пулька-Поавила частенько заходили друг к другу покурить да потолковать. Иногда засиживались допоздна, ломая голову, что же им теперь делать.

— Оно и верно, что всякий раз, как шел враг, лес давал карелу укрытие, — рассуждал Поавила. — Ну, а что есть-то там будешь? Лучше всего, конечно, было бы податься на Мурманку. Но надо же было Доариэ — будь оно неладно — затяжелеть ко всему прочему…

— Да, дела, брат, — соглашался Карппа. — Да и не доберешься туда в такую пору.

Начиналась весенняя распутица…

Загрузка...