Проснувшись и медленно обретя ясное сознание, Буркало по своей всегдашней и непременной привычке вслушался в самого себя: легко ли дышится, не покалывает ли сердце, не тяжелит ли желудок?.. Мягкая, теплая томность грела все его упругое, веское тело, оно словно бы розово светилось под одеялом, и Буркало не удержался от подступившего к горлу довольного хохотка: «Бур-ла-ла! Не жалуешься, значит? Одобряю!» Он был уверен: у него, как и у каждого смертного, множество разных болезней, но ему они неопасны, потому что он бдит — лечит, подпитывает, оберегает Органом (так уважительно он называл организм), ибо в нем помещается главное — сама неповторимая, живая сущность его, Буркало. «Одобряю!» — подтвердил он, крепко потер широкими ладонями жесткий живот, кхекнул, отбросил одеяло и упруго вскочил.
Из другой комнаты, цокая когтями по паркету, приковыляла толстая, кривоногая такса, пискнула угодливо хозяину, аккуратно, чуть коснувшись языком, лизнула ему руку.
— И тебя с добрым утречком, Клара! — потрепал Буркало вислые уши собаки. — Откроем окно, включим радио, займемся ритмической, полезной зарядкой. Бурр, какой воздух бодрительный!
Буркало приседает, взмахивает руками, балетно вскидывает то одну, то другую волосатую ногу, под вокально-инструментальную музыку трусцой бегает вокруг стола, пыхтит, покашливает, выдыхая из легких ночной застоялый воздух. Клара тоже разминается, старательно поспешает следом, виновато ловя мокрыми шариками глаз волевые взгляды хозяина: мол, извини, живее не могу, опять у меня живот тяжел. Буркало поддает ей слегка под хвост:
— Шевелись, Кларка! В интересном положении очень полезна гимнастика!
Такса хрипло взлаивает, и ее глуховатый лай напоминает предовольное бурканье: Клара явно подражает говору и голосу хозяина.
Омывшись сперва теплой, затем холодной струей под душем, Буркало растирается махровым полотенцем от пальцев ног до кончиков ушей, облекает освеженный, почти невесомый Органом в плотное шерстяное трико, идет на кухню. Здесь у него уютно, опрятно и современно: обои — «красный кирпич» подвальчика-харчевни, люстра-фонарь «летучая мышь», по стенам — связки красного перца, белых грибов, чеснока и травы пижмы. Для интерьера (а пижма вроде бы мух отпугивает). Над столом облупленная иконка скорбящей богоматери, купленная Буркало по случаю — места другого не нашлось, да и видел он как-то у одного интеллектуала Иисуса Христа в кухне, доктор наук шутя даже крестился на него перед едой. Шкафчики под березовое дерево, посуда фаянсовая и фарфоровая, бочонок натуральный для специй, большущий, этакой белой глыбой холодильник «ЗИЛ», набитый конечно же добротными продуктами.
Буркало жарит яйца с ветчиной, режет помидоры и репчатый лук, заваривает кофе, подогревает молоко, чистит два больших яблока. Но сперва выпивает полстакана лечебного настоя из трав бессмертника, тысячелистника, зверобоя, — настой проверенный, лично для себя составленный Буркало. Пища радует его своим видом, запахами, еще более веселит, перемещаясь в его объемистый желудок, и Буркало, порыкивая и мыча от наслаждения, умиленно жалуется собаке, жертвуя ей кусочки со своего стола:
— Люблю же я, Кларочка, попитаться вкусно. Слабость такую душевную имею. А пора сокращать калории, лишний вес — дуракам радость. Или, как правильно выражается один умняга: лишний вес — не прогресс.
Он неспешно моет посуду, натирает ее до блеска, каждой чашкой поигрывая на свету, ставит в просторную сушилку. Из прихожей слышится поскуливание, такса зовет хозяина гулять.
— Ну, неси ошейник, дама брюхатая!
Ошейник не нравится Кларе, она нехотя волочит его, позвякивая шестью собачьими медалями. Буркало всякий раз кажется: Клара понимает, что медали не ее, хозяин навешал их для красоты и солидности (своей солидности, конечно), и это смущает смышленую собаку.
— Дура, — успокаивает ее Буркало. — У тебя ж благородная родословная! Тебе бы с десяток нацепили, если бы я таскал тебя на эти дерьмовые собачьи выводки!
Но Клара еще ниже опускает голову, точно понимая, что и родословная не ее, какой-то другой, чистопородной таксы. Это уже слегка раздражает Буркало: «Людей не боюсь, а животина ушастая передо мной выпендривается!..» — он резко дергает поводок, и вместе с Кларой выскакивает из квартиры.
Бульвар у дома, где живет Буркало, старинный, исторический, с кряжистыми вязами, липами, прочей зеленой уютностью, посыпанными мелким песком аллеями и дорожками; стриженые газоны везде, цветочные клумбы, киоски — газетный, табачный, пепси-коловый (как и полагается в столичном центре). По обе стороны бульвара промелькивают бликами-вспышками автомобили, шипят резиной по пробензиненному асфальту, а здесь — укромно, отдохновенно, старушки благостные сидят, мирно ожидая своего упокоительного часа.
Одна, усохшая, как перечный стручок, с белым пушком волос и черной щетинкой усов, так и не проснулась однажды, пригревшись на солнышке. Буркало вызвал «скорую помощь», поддержал носилки, когда старушку переносили в машину. Говорили, она лично была знакома с каким-то большим писателем прошлого века, играла какую-то героиню в какой-то его пьесе. Буркало это не запомнил, но о старушке думал хорошо: «Ну, артистка заслуженная! Сто лет бодренько трепыхалась себе на здоровье и умерла, как легонькую роль сыграла в детективе по телевизору».
Буркало то бежит вслед за Кларой, то останавливается, когда Клара приседает или кокетливо обнюхивается со знакомыми псами. Вот открылась лужайка, небритый мужик в мятом картузе и синем комбинезоне таскает по ней стрекочущую тачку-косилку, стрижет траву, пороша срезанной мелкой зеленью. Запах — голова туманится, в глазах всполохи зеленые! Буркало раздувает ноздри, Клара радостно чихает. Черт его знает что! Сколько ни живи средь милой душе и телу городской культуры — все равно вот так вдруг застолбенеешь перед скошенной зеленой травкой, и тоска, и радость затеплится в каждой твоей живой жилке: сильна тяга земли, сильны, необоримы гены твоих сельских неисчислимых предков!
Это приятное его сокрушение нарушил хриплый голос, прозвучавший громко и рядом:
— А Кларочка опять на сносях? Как, хозяин, произведем приплод в дело?
Буркало поднял голову. Чуть сбоку от него стоял небритый, попахивающий застарелым портвейновым душком мужик, опираясь руками в сатиновых рукавицах на рукоять заглохшей косилки. Да, именно этот гражданин выгодно перепродал собачникам с Птичьего рынка шестерых Клариных кутят прошлогоднего ощена.
Однако Буркало не нравилось, когда такие вот потертые личности узнавали его, он, если была у него нужда, в разовом порядке пользовался их услугами, но общаться — извините, товарищи алкоголики, слишком большой роскоши желаете! Сейчас же и раззнакомимся вежливо и поучительно.
Буркало на мгновение отворачивается, вынимает из кармана кое-какую бутафорию, лепит, прилаживает к лицу, вновь показывает себя настырному мужику и видит с удовольствием: рачьи глаза цирюльника газонов часто мигают, сигарета в подрагивающих губах едва держится, от пугливого изумления все обвисло на мужике, даже картуз кожимитовый вроде великоватым стал. И понятно: перед ним был не гладко выбритый моложавый мужчина, а седоусый, в очках с золотой оправой, строго насупленный, пожилой интеллигент, которого нагловато побеспокоили во время молчаливой прогулки.
— Извиняюсь, как говорится… — вымолвил, поперхнувшись сигаретным дымом, мужик. — Обознался, кажись.
— Бур-ла-ла, синус-косинус, вас не просимус. Когда кажись — тогда крестись.
Клара тявкнула на мужика с вонючей машиной-трещоткой, подтвердив умное возмущение хозяина, и Буркало спортивно потрусил дальше, слыша позади:
— Иностранец, мать его…
Любил Буркало этак вот озадачить кого-либо в нужный момент, ловко и мгновенно переменив свой облик. У него имелись различные полезные вещички: бороды и бородки нескольких расцветок, парики, бакенбарды, даже нос он мог сделать любой величины. И потому на бульваре едва ли кто помнил его по внешнему виду, всякий раз он выглядел иначе, другою была и одежда, сообразно погоде, настроению, а то и необходимости.
Минут через сорок они вернулись в квартиру. Клара принялась жадно лакать воду, Буркало выпил пару стаканов холодного молока. И настроились они еще более весело: такса, вывалив язык, хитровато и угодливо улыбалась хозяину, Буркало подмигивал ей, гоготал, говоря:
— Как мы его, цирюльника этого небритого с бензомоторной бритвой? Проехался бы ею по своей физиономии. Щенята, видишь ли, понравились твои. Будто сами в дело не произведем. А травка зеленая все-таки как пахнет! Детством человечества, когда оно еще на природе обитало. Может, в деревеньке какой тихой пожить нам?.. Не согласна, вижу. Там собачки грязные, удобств коммунальных никаких, и тетка старая щи будет варить в грязном чугуне. Бурр!
Клара тоже брезгливо фыркает, Буркало треплет ей уши, проводит ладонью по широкой лоснящейся спине от загривка до хвоста, подталкивает слегка.
— Ну, иди, иди, охраняй кабинет хозяина. И чтоб ни одна чужая нога туда не сунулась. У нас своя среда обитания, городская, мы тут в родной стихии бултыхаемся, всяк свой корм по личным способностям добывает.
Буркало неторопливо обходит, озирает квартиру, вспоминая уже без волнения: нелегко она досталась ему, пришлось инстанции потревожить, нужных людей подключить. Вторую комнату выхлопотал исключительно для библиотеки, доказав где следует, что книги выживают его из тесной однокомнатной квартиры; к тому же он серьезно интересуется живописью, нужна мастерская… Все на месте, все протерто, ухожено в его уютно-элегантном современном гнезде-жилище. Гляньте в туалет, ванну — голубое, розовое, мягко-зеленое, зарубежное, радует и веселит; пол, естественно, паркетный, из карпатского дуба, потолок — не белый бетон с тараканьими дорожками, а натуральная карельская береза без подкраски, мебель — ретро антикварное, по моде ультра, как у видных творческих личностей. Живи, и чтоб другие знали, что ты живешь!
Он замечает — половик у порога не свеж, осторожно скатывает его, идет через кухню на балкон и старательно трясет; всплескивается упруго ковровая ткань, пыль облачками спархивает вниз, рассеиваясь по широкой кирпичной стене; половик чист и своей просветленностью словно бы благодарит хозяина за внимание. Буркало набирает в пластиковое ведерко воды, через библиотечную комнату выходит на просторную лоджию, обильно поливает ухоженный цветник, зелено затенивший весь просвет, — будто по ту сторону лоджии не стены и крыши города, а глубокая парковая аллея. Вода льется на ярусы нижних лоджий.
Вскоре звучит ожидаемый телефонный звонок.
— Товарищ Буркало, — слышит он в трубке. — Это вы опять трясли половик? Безобразие какое!
— Безобразие, — подтверждает он. — Но обращайтесь этажами выше. «Люблю грозу в начале мая», а сейчас, видите ли, «лето, ах, лето» на дворе. И вообще… вам надо жить на острове Капри в личной вилле, а не в современном городском многоквартирном. От нервов советую аэробику три раза в день.
Спустя минуту раздается второй звонок.
— Товарищ Буркало?
— Допустим.
— Это от вас сейчас вода лилась? Нельзя ли поаккуратнее?
— Можно, — соглашается он. — Только звоните на вышестоящие этажи. Бурр! Беспокоите занятого нервного человека.
— Извините… — заикается в трубке женский голос.
— Временно извиняю, ради приятного соседства с вами. Пейте буркалиум — настой из тысячелистника, зверобоя, бессмертника. Проживете сто лет, и все красавицей.
Буркало садится в глубокое атласное кресло (вполне вероятно, украшавшее некогда царские палаты), склоняет голову к плечу и, уставя ухо в пол, прислушивается. Сперва проникает из квартиры этажом ниже возбужденный говор, затем слышится одышливый старческий крик; а вот озвучилась следующая, под нею, квартира, там тоже возмущаются. Вниз и вверх оживает голосами дом. Буркало добродушно похихикивает:
— Живите весело, граждане и гражданки!
Гараж у Буркало во дворе, в тридцати двух шагах от подъезда — точно отмерено, не первый год считает он эти шаги, и ближе ему не надо; ближе — площадка детская, скверик для доминошников, старушки дышат на скамейке, как-то хитро выцеживая кислород из глубинно-столичного воздуха. Нужно ведь и народу где-то помещаться.
Под старыми липами три вместительных гаражных блока, с бетонированной площадкой и асфальтовой дорожкой к воротам. Разумно упрятаны, не портят интерьера коммунального двора. В двух блоках — машины строительных начальников, третий занимает Буркало. Начальники сунут «жигуленки» на ночь, утром укатят (теперь мода такая — каждый сам себе шофер), колеса сполоснуть им некогда; блоки годами немыты, нечищены. Зато у Буркало и шик, и блеск. Поуютнее, чем в квартирах иных жильцов. И «Волга» его — что тебе барыня ухоженная, не бензинный перегар вдыхает, а липовый запах, сейчас вот, скажем, в летнюю пору: отлично вентилируется гаражный блок. «Волга» конечно же черная, другого цвета Буркало не признает; несерьезны веселенькие цвета, для автомальчиков разве что. Цыганочкой нежно называет он свою машину.
Буркало поворачивает тяжелый ключ в скважине замка с секретом, сделанного по спецзаказу, открывает двустворчатую, обитую железом дверь и минуту стоит, давая своей хозяйской душе нарадоваться. Почтительно примолкает и умная такса Клара; она уже обнюхала ближние декоративные кусты, пометила их и успела стать у ног хозяина, чтобы вместе с ним угодливо обозреть светлый уют гаража, сощуриться от черно-лакированного блеска машины; Кларе не шибко по нутру металл, синтетика, бетон, но Цыганочка (к этому слову она хорошо привыкла) — верная поездка за город, в леса, на дачу, где много веселого воздуха, запахов, съедобного пырея и… проживает ее давний кавалер Бобби.
Собаке, понятно, собачье. Однако и она соображает, что гараж у хозяина — место серьезное, чуть не туда шагни, хвостом ударь не по той стенке — зазвенит, зазуммерит со всех сторон, шерсть дыбом встанет на загривке: блок с наружной и внутренней хитрой сигнализацией. Но Буркало мало доверяет «звонковой» охране, и потому в машине противоугонное устройство, с выходом на сирену, да баранка стальным стержнем примкнута к тормозной педали; другое также не оставлено без внимания, на особых винтах, замках — колпаки колесные не снимешь, фары не отвинтишь, бензина не отольешь. По-современному продумана, продублирована охранная техника. Модной, правда, становится электронная сигнализация, но к ней надо разумно присмотреться — так ли уж она надежнее вот этой, грубоватой, однако отлично проверенной автохозяевами.
Буркало садится за руль, впускает на заднее сиденье Клару, заводит мотор и, чутко прослушивая поначалу захлебистый говорок поршней, ощущает еще какую-то, дополнительную радость. И догадывается, конечно: под деревянным полом гаража вроде бы погукивает просторным объемом бетонный подвал; с вентиляцией, электричеством, белеными стенами, полками, закромами. В нем Буркало хранит овощи, всяческие продукты, настаивает отличный яблочный кальвадос, в нем можно пересидеть пожар, стихийное бедствие, атомную войну.
— Бур-ла-ла!.. — напевает он, выводит свою Цыганочку наружу, закрывает блок и едет со двора мимо скамеечных старушек, кивает им вежливо, и старушки почтительно машут ручками, желая доброго пути солидному, уважительному человеку.
Эх, «какой же русский не любит быстрой езды?». Вдохновительно звучит. Но во-первых, Буркало точно не знает своей национальности, по крайней мере не ощущает ее внутренне; во-вторых, только лупоглазый идиот в джинсах любит скорость больше, чем свою машину, личную репутацию, не говоря уже о риске, авариях, проколотых талонах, неприятных беседах с госавтоинспекторами. Иные времена, иные материальные и прочие ценности. Но не всеми и не сразу это усваивается. Теперешний интеллектуал, скажем, испытывает наслаждение не от быстрой езды, а от вождения изящной, как часики, исправной машины — чтоб мягко пощелкивали переключатели, вполсвета помигивали лампочки, вползвука звучала музыка и в салоне пахло хорошими духами. Машина черная, все другое светлое, вождение четкое. Разве инспектор задержит такой транспорт? Да и грубовато — транспорт. По блеску столичных улиц скользит, еле покачиваясь, плывет радующий прохожих (и внушающий почтение) лимузин, от него — сияние, от него — особое излучение уверенности и неприкосновенности.
Буркало минует стеклянно-небоскребный, гулко запруженный машинами и народом, обирающим магазины, индустриальной архитектуры Калининский проспект, пересекает старый Калининский мост, втягивается в правый автомобильный поток на Кутузовском грузно-угрюмоватом, с высотно-громоздкой гостиницей «Украина» проспекте, кивает чуть панибратски регулировщикам на перекрестках, постовым у обочин, минует Кунцево — тут он обычно добирает в магазинах нужные припасы, если намеревается побыть сколько-то дней дачником, — и вот оно, просторное Минское шоссе; здесь можно набавить скорость до 80 км, разрешенных дорожными знаками, что и делает с удовольствием Буркало, не рискуя, конечно, ни единым лишним, пижонским километром скорости.
Через час ровно он подъезжает к даче, сигналит открываются ворота, он лихо вкатывает Цыганочку под навес плотных еловых ветвей, выпускает Клару, буйно взлаявшую, легко выпрыгивает сам.
Клару встречает старый ленивый Бобби, а его — еще более старая Полина Христофоровна; она молча, почтительно кланяется на старинный манер, приглашает в дом, уважительно отведя костистую длинную руку и пропуская Буркало впереди себя. Он приостанавливается, озирает двор, сплошь занятый цветочными грядками, благоухающий и слепящий пионово-ромашковым разливом, выкрикивает негромко, с пониманием:
— Одобряю! Эдем, рай, сам бы здесь обитал, да совесть не позволяет! А как мои старички?
— Чего им? Живые, — отвечает нехотя и скрипуче Полина Христофоровна. — Трепыхаются. А скандальничать начнут, разнимаю, успокоительными травами отпаиваю.
— Они такие у меня, ученые шибко, знают всего много, вот и устанавливают меж собой взаимопонимание. Мыслители! Не зря же я их так называю. Ладно, пошли..
В большой белокирпичной даче с мезонином Полина Христофоровна занимала крохотную угловую комнатку, где едва помещался ее скудный скарб: железная жесткая кровать, столик пластиковый на алюминиевых скрещенных ножках, вешалка под занавеской, она же и гардероб, шкафчик в простенке для кое-какой женской мелочи, табуретка и венский опрятный стул, выглядевший здесь нагловатым чужаком; да и был таковым, ибо принадлежал лично Буркало, и только на него он садился, навещая Полину Христофоровну.
— Надо жить с интересом и удовольствием, не так ли, старушка трудящаяся? — говорит, присаживаясь, Буркало. — А значит, чайку мне с дороги крепенького, с медком можно, чего-нибудь сдобного самую малость — для приятности исключительно, а не наращивания товарного веса. Вижу, согласна. У тебя вовсе никакого веса — кости да жилы. От тела вовремя избавилась. Оно ведь для бабьей красоты, а какая красота на восемьдесят первом году? Но интерес имеем к жизни, правда? Удовольствие некоторое, особенное — тоже. Верно рассуждаю?
Полина Христофоровна щербато щерится, рот ее западает, маленькие зенки непонятного цвета теряются в морщинах-рубцах, из-под надвинутого на лоб темного платка выпирают лишь нос и подбородок с волосатой бородавкой. Своим обликом напоминает сейчас Полина Христофоровна старую, хищную, но еще очень сильную и цепкую птицу, хоть и с ощипанными крыльями, позабывшую о небесах, однако умеющую добывать себе свежую пищу.
— Я недавно узнал: оказывается, акулы никогда не болеют. И знаешь почему? Все время двигаются, добывают пропитание. Им, оказывается, нельзя не двигаться: жабры имеют неподвижные, и, чтобы дышать, надо хвостом и плавниками постоянно работать. Вот и не болеют и долго живут. Жизнь — движение, ученые установили. Но это ученые, понятно. А как же ты сама до такого додумалась? Инстинктом дошла? Ты же акула, только сухопутная, хотя и на птицу похожа. Ты вот перестанешь хлопотать, работать — помрешь сразу. А так — ни болезней у тебя, ни психических стрессов, десяток лет запросто прибавишь к своим свежим восьмидесяти годкам. Чему я рад, конечно. Где мне найти такую хозяйку, повариху, управительницу?
Хрипло, одобрительно похихикивая, покашливая, Полина Христофоровна приносит из кухни чай, мед, теплые ватрушки, ставит перед Буркало на лаковом палехском подносе, садится поодаль, оставив дверь в кухню открытой — чистота там, сияние от кранов, мойки, газовой плиты, посуды. Кухня просторнее ее комнаты, за кухней — еще более вместительная столовая, где за общим обеденным столом собираются жильцы дачи Буркало.
Он неспешно отхлебывает чай, смакует свежий липовый мед, сладко нюхает и ест ватрушки, обстоятельно расспрашивая свою управительницу о различных дачно-хозяйственных делах. И понимает: порядок у него тут прямо-таки наглядно-показательный, желать лучшего — просто бессовестно. Находка бесценная, эта Полина Христофоровна, иначе о ней не скажешь. Откуда она у Буркало, как ему доводится? А никак и почти из ниоткуда.
Лет десять назад, или около того, приметил он рослую, кряжистую, угрюмоватую старуху; жила то на одной, то на другой даче, нанималась нянькой, поварихой и огородницей, присмотрелся — так ведь редкой натуры работница беспризорно мыкается по чужим людям, не знающим ей настоящей цены! Пригласил Полину Христофоровну к себе, сказал, что берет ее навсегда, осведомился о плате. Старуха — она, конечно, и тогда уже была старухой, но смекалистой — расспросила, где будет жить, чем заниматься, и неожиданно, указав на запущенный дачный участок Буркало, сказала: «Отдай мне в пользование, цветы стану разводить, более ничего с тебя не возьму». Ну, Полина Христофоровна, ну, хозяйственно-экономическая голова! Буркало кое в чем далеко до нее. Он тогда простодушно решил: везение, бесплатно достается работница. Но вскоре, увидев весь двор вокруг дачного дома, от дальнего забора до ворот, засаженным цветами, ступить негде, понял: старуха свое возьмет! И взяла, и берет уже десять лет. У нее научно отлаженный цветочный конвейер: начинает торговлю подснежниками, маками, пионами — кончает астрами, георгинами, хризантемами. Весь вегетативный сезон используется. Капитал наверняка сколотила! Хоть проценты бери. Но уговор, как известно, с пещерных времен, дороже денег. Нельзя нарушать уговор, нельзя ущемлять человека в его жизненном интересе. К тому же Полина Христофоровна главные свои обязанности выполняет безупречно, старички-дачники, проживающие у Буркало, довольны ею — поварихой, горничной, управительницей.
— Значит, трепыхаются мои мыслители? — спрашивает Буркало, допивая чай, приветливо глядя на Полину Христофоровну, и, как всегда, не выдерживает взора ее мизерных, блескучих, точно наэлектризованных глаз («Ну ведьма, ну страхина, куда же ты денешь свою кубышку, или гроб золотой заранее себе отольешь?»), отворачивается к окну и любуется идиллической, словно на экране телевизора, картиной: три старичка и две старушки рядком сидят под черемухой, в конце единственной дорожки, оставленной им Полиной Христофоровной для прогулок, в окружении копьистого чащобничка ранних гладиолусов самых невероятных расцветок — подходит время гладиолусов — и мирно беседуют, то нарочито хмурясь, то веселясь. — Вижу, бодренькие мои одуванчики. Одобряю и благодарю, Полина Христофоровна. В порядке их содержишь. Не зря у тебя отчество христовское. И я их сердечно люблю. В убыток себе, а люблю.
— Душа, знать, добрая, — говорит старуха свои обычные слова, те, которые и хочет слышать Буркало в такие вот умилительные минуты, но говорит безучастно, давно не веря хотя бы в малое бескорыстие хозяина, и если бы Буркало пригляделся внимательнее, заметил бы, как едко подрагивают, усмехаясь, иссушенные, древесно-сморщенные губы старухи. — Ясно, душа… — повторяет она еще более безучастно, хрипло и еле слышно.
— Ладно, иди, — не выдерживает ее присутствия рядом Буркало.
— И то. Полдник скоро, чай подавать этим вашим ругливым мыслителям.
— Ну-ну, поласковей!
Оставшись наедине, Буркало вновь и охотно веселеет, после чая и меда в теле его приятное горячение, он вспоминает, что приехал по делу, но не торопится пока, не очень и серьезное оно, это дело, хочется вот так посидеть у открытого окошка, надышаться цветочным воздухом, насытить глаза зеленью деревьев, голубизной неба; да и старички сейчас будут заняты чаепитием, важным для них занятием, надо посмотреть на них. Вон уже Полина Христофоровна вынесла раскладной столик, установила его рядом со скамейкой, старички загомонили, сдвинулись плотнее, положили руки на пластиковую столешницу, как послушные ребятишки в детсаде. Следующим разом ухватистая управительница принесла чайник, блюдо с ватрушками, чашки. Разлила молча чай и удалилась к своей цветочной плантации.
Чаепитие на воздухе, средь цветочного благоухания — в каком санатории увидишь подобную благодать? Где престарелым более покойно, отдохновительно? И сколько Буркало берет за проживание на своей даче в отдельных комнатах (да, в отдельных, разгородил дом на комнаты), при четырехразовом питании? Лучше не говорить — никто не верит. Не верят и старичкам его, когда те говорят. Ничего не берет. То есть и рубля дохода не имеет. Его жильцы оплачивают лишь свое питание, кое-какие коммунальные услуги — газ, свет, вода. И все. Сущие пустяки. Не более семидесяти рублей в месяц тратит каждый, а пенсии у них солидные. Ну и, по желанию, — подарки Полине Христофоровне к Новому году и на Восьмое марта. Только добровольно. Ибо управительница, она же повариха, она же горничная, числится на содержании у Буркало.
Рядом чистая речка, недалеко столица, электричка за ближним лесом. Зелено, духовно.
Для кого устроил Буркало такой экономичный пансионат?
О, это прозрение, гениальный замысел Буркало! В суть его проникла разве что Полина Христофоровна, и то, пожалуй, не глубоко.
Старички-то подобраны непростые — думающие, уважаемые, влиятельные. Приглашаются на чтение лекций, печатают научные и популярные труды. Редкие по теперешним временам старички — бессребреники: или дач не нажили, или не ужились с дочками и сынками, завладевшими квартирами и всем прочим. Словом, возжаждавшие тишины, внимания, человеческой любви и нашедшие все это у Буркало.
Однако самые возвышенные чувства, как убедительно доказано сейчас, не бывают вовсе уж бескорыстны. Они требуют ответных чувств.
И старички платят кое-чем.
Скажем, вот тот, длинный, сухой, прозванный Буркало (для себя, конечно) Коршуном, помог приобрести престижную черную «Волгу»; работал в министерстве, доктор экономических наук; написал записку кому следует и куда следует — уважили персонального пенсионера. С жесткой бородкой дедок, прямой весь, негнущийся характером — точный коршун; не первым поселился у Буркало, но быстренько отвоевал мезонин, чтоб, значит, сверху на природу поглядывать, и все другие дачники подчинились ему, вроде негласно старостой выбрали. Коршуна даже Полина Христофоровна почитает, завтрак в мезонин носит, ибо доктор любит услаждаться чайком на маленьком балкончике, в одиночестве наблюдая утреннюю благодать. Большой экономический труд пишет он, много всяческого материала, брошюр, документов ему нужно, и Буркало возит, добывает, а то и у букинистов выторговывает нужное. Доволен им Коршун. И сам, по душевному расположению, оформил бумагу, в которой решительными словами означено: он, доктор наук такой-то, отдает половину гонорара будущей книги товарищу Буркало. Волевой старик, умный. Истина для него важней какой-то денежной суммы. Он и чашку с чаем вон как держит — чуть наотлет, будто угрожает ею, и сидит в центре скамьи, два старичка и две старушки суетятся по обе стороны от него, слегка отстранившись, охотно прислуживая ему.
Известно, в старости люди делаются похожими кто на птиц, кто на иных разных животных. Но не каждый видит это со стороны, у Буркало же точный глаз. Когда к нему определился дачником профессор-лесовод, толстенький, с одутловатыми щеками, мокрыми глазками и вздернутой губой, открывавшей два желтых резца, он сразу сказал себе: «Бобр!» И характер у профессора оказался бобровый — сонноватый, мирный и трусливый: едва учует неприятность какую — прячется в свою комнатку, да еще на ключ запирается.
Лесовода Бобра пришлось снабжать не только нужными брошюрами, но и возить по окрестным лесам, помогать коллекционировать срезы деревьев, считать ели и сосны на холмах и у речек, брать пробы дерна, трухи гнилых пней… Буркало кое-что и свое подсказал профессору. Например, тот не знал, что, спилив сосну, хитрый вор переносит на свежий пень муравейник и так скрывает порубку; или есть такой способ: молотком обивают по кругу кору дерева, оно усыхает — и его, как бы уже законно, спиливают. Свой труд об экологии пригородных лесов Бобр написал быстро, всего за два года, и солидно оформленный том издал под двумя фамилиями. Да, взял Буркало в соавторы, будучи искренне благодарным за помощь, к тому же с радостью узнав, что Буркало когда-то мальчишкой года полтора учился в лесном техникуме.
Бобр поднимается из-за стола, мелкими шажками, помахивая лапками, уходит к даче, а вслед ему что-то выкрикивает легонький старичок с румяно пропеченной на солнце лысиной и такой морщинистый, что, казалось, лицо его скроено из обрывков, мелких клочков сыромятной кожи. Едкий дедок, суетноглазый, все дела знающий, все пронюхивающий своим хрящеватым, свисающим к подбородку носом и метко прозванный Лисом. Прозвали его так дачники, с чем охотно согласился Буркало. Лис побаивался только Коршуна да хозяина «пансионата» и коварен был невероятно.
Имея большие связи в торговых организациях, он всякий раз, выслушав какую-либо просьбу Буркало, не торопился выдавать записку, а норовил поторговаться: то в его комнате переклей обои, «очень же цветистые», видите ли, то краник на умывальнике смени — «покапливает же средь ночи», то прикажи Полине Христофоровне подавать и ему завтрак в комнату (злостно посягая этим на привилегию Коршуна). Или уж совсем нечто гаденькое придумает: «Вы имеете интерес, голубок, я тоже желаю иметь свой интерес, а потому как я от жизни имел большой интерес, желаю иметь для души интерес: ласкайте мои старые уши приятными словами — какой я уже для вас добрый, хороший, важный». Иногда Буркало исполнял его мелкие просьбы, но чаще, не имея времени на нюни-слюни, просто прикрикивал: «Выпишу, пойдешь жить к дочке в Строгино, там тебе внуки еще глаже лысину отполируют!» И Лис быстренько сочинял нужную бумажку.
За столом поредело. Коршун, не слушая Лиса, ушел на цветочную плантацию помогать Полине Христофоровне пропалывать грядки — был, значит, в возвышенном душевном настроении. Лис все еще что-то наговаривал, вращая подо лбом горячие, глянцевитые шары глаз, кивая носом, а старушки успокаивали его: одна, Цапля, совала ему в рот ложку с накапанным корвалолом, другая, Кукушечка, вытирала платочком его взмокшую лысину. Старушки не ладили, меж собой, но сразу же, по-сестрински, объединялись, если надо было помочь захворавшему или, как вот сейчас, психически расстроенному Лису.
И как им ладить? Вернее, кто мог бы ладить, дружить с Цаплей, этим сухопарым, вымуштрованным солдатом в юбке? Для нее все, без различия полов, — рядовые, офицеры или генеральские чины. Цапля не ходит — вышагивает по-строевому, озирает видимое окружение хмуровато и подозрительно, словно выискивая, к чему бы придраться; знакомясь с кем-либо, непременно спрашивает, в каких войсках служил, где воевал. Кукушечка вышучивает ее: «Разве вы баба, вы прапор — «молчать, я вас заставлю говорить!» Служила Цапля больше при штабах, вышла на пенсию полковницей и пишет сейчас мемуары, так как повидала многих известных военачальников. Первую книгу уже издала, конечно, с помощью Буркало. Большой помощью. Пришлось искать для нее литературного обработчика, маститого, ибо «с орфографией и пунктуацией», как сказал этот литраб, «у полковницы такие же нелады, как у меня в любви с молоденькими девочками». Поупиралась немного Цапля, когда о гонораре Буркало заговорил, нет, не из жадности — по строгости военной, чтоб законно все, не выглядеть одураченной, — но пришлось полностью уступить гонорар: поняла — творчество дороже. А уж он сам разумно поделился с жохом обработчиком.
Напившись чаю, Кукушечка, румянощекая, обмахиваясь платочком, которым только что отирала лысину Лиса, плавными, бережными шажками направилась к себе в комнату — переждать на диванчике жаркие часы дня. Самое время навестить ее, ведь именно к ней Буркало приехал сегодня.
Но прежде надо несколько преобразиться: у Кукушечки какие-то приятные кавказские воспоминания, она ужасно радуется, когда видит Буркало усатым, и сперва смеется до колик в животе, а насмеявшись, делается сговорчивой, мягкой, хоть ватрушки из нее лепи. Буркало наклеивает черные мощные усы и кустистые брови, покрывает свой короткий ежик жестковолосым, с легкой проседью париком, идет через кухню, столовую, коридор в гости к Кукушечке.
Увидев его на пороге своей комнаты, она вскидывает пухлые руки, вроде бы чуточку пугаясь неожиданному появлению мужчины, но сразу же и радуется, предчувствуя веселые минуты для себя.
— Буркаладзе! Милый, дорогой, пришел?! А я вижу — машина ваша. Почему, думаю, мой Буркаладзе не приходит? Он ведь такой чуткий, обольстительный. Или нет? — Она виснет у него на плечах, целует в обе щеки, ловко увертываясь от усов. — Ах, какие усищи! Как у витязя в тигровой шкуре. Или нет? Были у витязя усы, а? — Она гладит мягкой ладошкой жесткие волосы парика и искренне верит, что это настоящие волосы Буркало; именно сейчас верит, в минуты восторга, потому что ей хорошо известно — нет у него усов, таких бровей и шевелюры. — Садитесь, милый мужчина, вот сюда, рядышком со мной. — Она не выпускает его рук, поглаживает, холит их. — Ну, говори, говори, не болеешь? Может, в клинику устроить на обследование, ваш Органом подпитать? Или нет? Понимаю, вы по зимам обследуетесь. Лето — для удовольствия, зима — для здоровья, так? Хочешь рюмочку коньяку?
Буркало радостно улыбается, показывая Кукушечке завидно белый набор зубов, лучась глазами, и молчит. Говорить рано, Кукушечка ничего не слышит, пока сама не выговорится. И вообще она мало кого слушает. Читает лекции — ее слушают, дает консультации — ловят каждое ее слово. Такая вот она — и доктор, и профессор, и в заграницах бывает, и пенсионеркой стала только в шестьдесят лет, да и то по собственному настоянию, и здесь, на даче, не дали бы ей покоя, узнав, где она прячется, — такая вот она медицинская звезда. Одно, пожалуй, не удалось в жизни Кукушечке — не свила семейного гнезда, прокуковала весело свои молодые годы, занимаясь наукой и содержательной жизнью. Но сохранилась удивительно, будто эликсир молодости для себя изобрела. Выведать бы у нее. И женщина вполне еще. Даже тертый, ученый всяческой жизнью Буркало чуть не попал к ней в любовники, едва усидел вот на этом диване. Натренированная воля спасла, жесткое правило тоже: или дело, или любовь! А пофлиртовать, потешить неустаревшие чувства Кукушечки — пожалуйста. Он поглаживает ее плечо, вздыхает сладостно и тяжко, как бы немо говоря: вполне твой, видишь, едва удерживаюсь от объятий, но… есть причина, важная, тайная и пока неодолимая, подожди немного, авось уладится все в нашу пользу.
— Ну, ну, — соглашается Кукушечка, в тон ему вздыхая. — Тогда расскажи что-нибудь, Буркаладзе, смешное, анекдот, а? Или нет?
— Коммерческий?
— Какой хочешь.
— Надпись на могильной плите: «Спи спокойно, дорогой товарищ, факты не подтвердились…»
Кукушечка замирает на минуту с перехваченным дыханием, затем падает к спинке дивана, запрокидывает голову, бьется в неудержимом беззвучном смехе. Буркало настороженно следит за нею: ведь и умереть может эта впечатлительная особа от нечеловеческого хохота. Когда-нибудь такое непременно случится. Одно хорошо — легко, весело переместится Кукушечка в потусторонний мир. Даже минует ту жуткую скважину, трубу или тоннель, которые вроде бы проходит душа всякого умершего, покинув бренное тело. Наконец, промокнув влажные глаза платочком, Кукушечка быстро протягивает руку к окну.
— Смотри, смотри! Кларка играет с Бобби, а он — точно как ты, жмурится и полеживает на травке. Или нет? Ну я задам этому лентяюге!
Четкая рама окна словно бы вычерчивала из всего наружного пространства часть крыльца, кусты сирени и лужайку с двумя таксами — менее породистым Бобби и более породистой Кларой, которая, одолевая свою затяжелелость, прямо-таки танцевала перед Бобби, вскидывалась, припадала к земле, тыкалась носом в его нос — посмотри же, какой у меня живот, там столько твоих хорошеньких щенят! Бобби, едва повиливая хвостом, сонновато щурился, а то и отпугивал Клару рыком, не понимая ее радости, видя ее неуклюжей и бесполезной.
Пес был любимчиком Кукушечки, купила она его за какую-то большую сумму, не ведая, что нагло обманута, просила, настаивала, чтобы у Клары щенята плодились только от него, и Буркало приходилось сбывать беспородный приплод через нетрезвых собачьих перекупщиков.
— Какой ему интерес в ней сейчас? — сказал Буркало, посмеиваясь в яркое окно. — Лезет, дуреха, когда не нужна.
— Вы, может, на меня намекаете, Буркаладзе? Или нет? Если на меня — зарежу немедленно скальпелем и сама повешусь. Да!
Он стал божиться, прикладывая руку к сердцу, что нет, нет и нет, но эту свою оплошность искупил лишь тем, что уселся за стол, покрытый дорогой французской скатертью, выпил дорогого «Наполеона», закусил не менее дорогими черной икрой, семужкой красной, карбонадом мраморного оттенка. Конечно, смакуя все, нахваливая щедрую хозяйку.
Кукушечка вознамерилась выгрузить из личного холодильника и другие деликатесы отечественного и зарубежного производства, но Буркало, проявив «кавказскую» твердость характера, сурово поднялся и прямо сказал, зачем пожаловал в гости.
— Санаторий надо? Ну, я же сразу догадалась, милый. Или нет? В какой хочешь?
— Хороший.
— Позвоню. Попрошу для своего Буркаладзе.
И опять были поцелуи, вздохи, всхлипы и слова, слова… Все выдержал Буркало. Чего не сделаешь ради собственного здоровья? Зато уж мчался домой с таким ветерком и облегчением, что в одном месте, где-то на Кутузовском, едва не протаранил красный сигнал светофора.
Черную «Волгу» с интеллигентным седоком не задержали.
Раз в неделю Буркало ездил на свидание.
Неподалеку от входа в Измайловский парк он оставил машину, сидел, ожидая, минут пять — десять, затем видел — позади, легонько притормозив, возникали из сутолоки людского и машинного движения белые «Жигули», останавливались вблизи его «Волги». Так повторялось каждую пятницу, без малейших изменений.
И сегодня Буркало, неспешно выйдя из машины, размеренно отпечатал несколько шагов к «Жигулям», отворил дверцу; поклонившись выпорхнувшей на волю крупной брюнетке, он сказал с басовитым рокотком в голосе:
— Здравия желаю, Вероника Олеговна!
— О, мой генерал, этого же и вам! Вы, как всегда, бодры и элегантны!
Он берет молодую женщину под руку, и они, поигрывая первыми случайными, ничего не означающими словами, идут в парк примечательной для публики парой: она — в удлиненном строговатом платье-кимоно из японского шелка, он — в генеральской форме.
Да, в генеральской, с обязательным набором орденских колодок, чуть видимой сединой висков под новенькой раззолоченной фуражкой, короткими усами «щеточкой»; щегольски опрятный, этакий моложавый генерал-майор, явно не фронтового поколения, некой особой выслуги и потому вдвойне загадочный.
Так уж получилось: случайно познакомившись с Вероникой Олеговной на Центральном рынке и узнав, что она генеральская вдова, Буркало немедленно назвался генералом — по внутреннему наитию, многоопытному подсказу: «Не упусти роскошную даму, как-нибудь выкрутишься, вдруг она мечта и судьба твоей жизни!» Посуетился потом Буркало, добывая мундир, генеральские регалии, тренируясь в осанке, военной лексике. Чего не сделаешь ради личного счастья! Зато теперь вполне свободно чувствует себя не только с Вероникой Олеговной — публики не стесняется, любой генерал примет его за служаку равного, но генералов, понятно, лучше на «Волге» объезжать.
Они ушли подальше от детских площадок и аттракционов, сели на свою скамейку под липами — подышать, поговорить. И было о чем.
В последнюю встречу, неделю назад, Буркало предложил Веронике Олеговне, как выражались прежде, руку и сердце, не забыв разъяснить: «Руку — для опоры, сердце — для любви». Обычно безунывная молодая генеральша сразу приутихла, даже погрустнела: ее маленькое округлое личико потеряло румянец и вроде бы вытянулось безвольно, ее обтекаемое тело русалки («сверхженственное», по определению Буркало) вдруг расслабилось, точно Веронику Олеговну из свежей воды бассейна выплеснули на теплый воздух. Она ничего не сказала, поднялась, молча пошла из парка, села в «Жигули», медленно поехала. Буркало долго сопровождал ее на «Волге»: две машины, черная и белая, почти впритык неразлучно и невесело катились по столичным улицам. Лишь у своего высотного дома, подворачивая к стоянке, Вероника Олеговна вскинула ладошку, едва заметно улыбнулась ему. Буркало понял это как просьбу подождать ответа.
И вот она опять весела, рассказывает смешную историю, приключившуюся по вине ее восьмидесятилетней бабушки, бывшей актрисы:
— Понимаете, Буркалаев, бабушка называла нашего швейцара каждый раз другими фамилиями, именами и отчествами, и все из пьес Островского, в которых она играла многих героинь, даже Кручинину, ну и Кабаниху тоже, когда постарела. А швейцар еще старее ее, служил когда-то половым, стал обижаться, написал жалобу на бабушку — умышленно, мол, оскорбляет его. Разбирался участковый, предупредил бабушку, а она опять ошиблась, назвала старика Шмыгой, потому что перед этим «Без вины виноватые» по телевизору смотрела. Представляете, не вынес швейцар, уволился.
Вероника Олеговна беззвучно смеется, притеняя длинными ресницами карие влажные яблоки глаз. Похихикивает и Буркало, но по другой причине. Чуть коснувшись руки Вероники Олеговны, лежащей на колене, туго обтянутом платьем, он восклицает:
— Совпадение! Наша консьержка тоже ушла. Говорит: не могу жить в одном доме с генералом!
Перестав смеяться, Вероника Олеговна с обидчивым недоверием оглядывала Буркало, а он не мог удержаться от веселья, припоминая, как напугал дежурную по подъезду Архипову. В тот день он впервые нарядился генералом и решил немедленно проверить, внушительно ли смотрится со стороны, накинул поверх мундира плащ, спустился в подъезд (было самое тихое, послеобеденное время), подошел сзади к дремавшей у стола Архиповой, кашлянул и сбросил плащ; очнувшаяся старуха увидела перед собой генерала в полной парадной форме, но… с личностью Буркало. «Батюшки, да это же мне мерещится, черти дурют!» — зашептала старуха, крестя себя и генерала. А Буркало вынул бутафорский пистолет, стукнул им по столу, рявкнул: «Чтоб честь отдавала согласно рангу и чину!» Прикрылся плащом и уехал на свой этаж. Через три дня Архипова исчезла, отказалась служить в доме, «где черти в генералов обращаются». Наговорила, конечно, всем и всякое. Теперь не могут найти замены, даже пенсионеры-фронтовики отказываются.
— Бурр! — хохочет Буркало. — Не понимают люди шуток, скучно живут! — Но замечает наконец, что его соседка внезапно погрустнела, даже кончики девически свежих губ у нее привяли, словно бы водоем русалки начали понемногу осушать, и Буркало, вскочив, вытянувшись «во фрунт», скомандовал себе (и тем, кто заведовал «водоемом»): — Отставить! Если дама генерала в печали, генерал объявит войну всему человечеству или… или упадет пред нею на колени. Приказывайте, Вероника Олеговна!
Буркало тянется к ее руке, чтобы поцеловать кончики пальцев — от них всегда будто некий ток исходил, и утоляющее тепло обычно пронизывало его (о, биополе у этой женщины наисильнейшее, она не ведала своей исключительности!), — но Вероника Олеговна отдергивает руку, сощуренно, остро, долго смотрит на Буркало, ловя его ускользающие глаза непонятного, серо-коричневого, а может, желтоватого цвета, медленно выговаривает слова:
— Буркалаев… я… вам… не… верю…
— Одобряю, Вероника Олеговна. Женщина не должна верить, особенно такая, как вы. Пусть мужчина заставит поверить.
— …не верю, что вы генерал.
— Молодой, да? Не воевал? А для способного всегда война найдется. Особая.
— Вы обманываете меня.
На мгновение Буркало пронзил иной ток — зябкой растерянности, однако мощная энергия его тела подавила все иные психические и нервные ощущения, и он с почти искренней обидой и вполне искренним волнением заговорил:
— Милая женщина, мы знакомы уже больше трех месяцев, а руки вашей коснулся я только четвертого июня, при шестой встрече, помните, мы ужинали в ресторане «Седьмое небо», тогда вы первый раз поднялись на Останкинскую телебашню. В «Арбате» двадцать девятого июня вы позволили поцеловать вас в щеку. В «Руси» взяли на память сувенир — золотую цепочку с медальоном «Овен», вашим знаком зодиака. В Царицынском парке у пруда, перед резным деревянным мостиком, помните, девятого июля, вы сказали, что я вам нравлюсь. А девятнадцатого августа вы пригласили меня к себе домой и приняли от меня букет, о котором сказали: «Так ведь здесь миллион алых роз!» — и познакомили со своей умницей бабушкой и симпатичной мамой, мы пили шампанское, «новосветское коллекционное», слушали рок-музыку, и вы… вы, провожая меня до лифта, поцеловали в губы. Теперь скажите, милая женщина, вы встречались, проводили время, целовались с мундиром генерала или с человеком?
Буркало зашагал вдоль скамейки, круто разворачиваясь и глядя себе под ноги, унимая самое настоящее возмущение, от которого непривычно ощутилось сердце в левой стороне груди и глаза заплыли горячим влажным туманцем.
Вероника Олеговна молчала, не то оглушенная речью Буркало, не то вовсе не слыша его, занемело глядела в зеленую сумеречь парка, где вдали, на освещенной солнцем аллее, бегали и, казалось, немо кричали дети. Лишь спустя несколько минут она еле слышно, точно для самой себя, вымолвила:
— Я любила мужа.
Едва не выругался Буркало, услышав это признание, но интеллигентно сдержал себя, ускорив шаги. Душа его кипела и негодовала, он даже пощупал пульс на левом запястье — не менее ста биений. «Дура генеральская! Допустим, невозможно сильно любила — так и ложилась бы с ним в гроб двуспальный. Небось жить осталась, по всему видно — жизнь красивую больше любила, чем своего почившего старика. Да и кто поверит в твою эту возвышенную любовь? Тебе двадцать семь, ему — шестьдесят шесть, познакомились в бассейне «Москва», куда генерал приезжал закалять дряхлеющее тело, а ты там детишек тренировала, к этому времени разведясь с мужем, тоже бывшим пловцом и каким-то чемпионом (сама шутила: «Пара была брасс-баттерфляйская»). Сошлись вполне на разумной основе: генералу — спортивная молодка для тонуса, молодке — генеральские деньги, квартира, дача. Кто осудит? Не каждому же на БАМе добывать свое счастье. Ну, повозмущалась, конечно, старушка генеральша, однако утешилась пенсионом и внуками. Словом, жизнь налицо, полнокровная, со всеми вытекающими из нее последствиями. Блага — как влага: столько перепадет, сколько выжмешь. Не любишь жить — не живи. И наоборот. Но правду жизни признавай, вокруг правды хвостом не верти. Хочешь, настаиваешь — пожалуйста, поверю, что до смерти любила генерала (до его смерти, ха!), почему не поиграть такой русалке, не поплескаться в теплой водичке красивых чувств. Поддержу, сам играю для пользы и разнообразия. Однако согласимся с народной мудростью, той, что популярно учит: делу — время, потехе — час. И займемся сперва делом. Узаконим брак, после которого вместе посмеемся над моим генеральским мундиром, переселим твоих бабулю и мамулю в мою двухкомнатную, — Буркало-Буркалаеву ужасно хочется пожить в каменной высотной громаде исторического значения, — а на уютной даче устроим второй пансионат для полезных выдающихся старичков. Как? Доходит? Ты ведь экстрасенсорка, только сама этого не знаешь. Я раскрою твои способности, людей исцелять будем, прославимся на всю страну. Миллион заработаем, твой генерал в дубовом гробу от зависти закряхтит (он ведь и не догадывался, что был уловлен твоим биополем). А там… люби или не люби, сбежать можешь, дьявол с тобой, если кого шибко уж полюбишь. Главное, дело будет сделано. Люди умирают — дело живет. Ну и это не последнее — ты женщина редкостной породы. Детишек пару-тройку произведем, по согласию, конечно. Высшей расы. Облагородим род человеческий. А то — любовь, любовь… от нее и детей не бывает, для баловства она, правильное в народе к ней отношение. Пустышкой жила со своим бросовым «брассом», а потом дряхлым генералом. Все у меня. И я уже не сержусь на тебя, своей речью себя успокоил, и за «дуру генеральскую» прости, потому что вижу: ты поняла, прочитала мои мысли, их поглотило твое биополе. И смотришь веселее, и чуть улыбнулась мне, вокруг тебя опять разливается прохладная вода безбрежного бассейна жизни. Говори!»
— Вы талантливый негодяй, Буркалаев, — сказала Вероника Олеговна, незло усмехаясь. — Советую разжаловать себя в рядовые, немедленно оставить меня и… и не попадайтесь мне на глаза, даже в своем черном автомобиле. Не то… знаете, кто вами займется?
— Бур-ла-ла! Как это нехорошо!
— Если еще пробурчите хоть одно слово… — Вероника Олеговна зорко и спокойно поглядела вдаль, на освещенной солнцем аллее, где недавно бегали дети, прохаживался, точно вызванный ею, рослый милиционер. — Я вам простила, поняли? Сама не знаю почему. Может, жаль первых дней нашего знакомства. Может, в сверхнахальстве какая-то сила есть, и оно неуязвимо пока. Уходите!
Буркало как шел вдоль скамьи, так и зашагал дальше не оглядываясь, в противоположную от милиционера сторону, прибито сутулясь, ощущая затылком, всей спиной усмешливые взгляды Вероники Олеговны, и находчиво юркнул в первую же поперечную аллею, по которой едва не вприпрыжку, забыв о своей генеральской форме, выметнулся из парка, завел «Волгу», прикрылся плащом, вырулил на улицу и спасенно ринулся в автомобильный поток. Лишь у стеклянных башен Измайловской олимпийской гостиницы он выпрямил спину, уравновесил кое-как дыхание, огляделся — не катят ли где поблизости белые «Жигули»? — выругался, мучительно одолевая гложущий стыд унижения:
— Стерва! Что-то разузнала, затаилась, «мой генерал» — встретила… А я… нет, ты, ты, надо говорить себе! Ты, Буркало, ты на кого был похож? Алкаш из пивбара достойнее уходит, когда его пустой кружкой по физиономии двинут. Не мог пару веских слов оставить на память коварной вдовушке, одурачившей генерала, обобравшей его семейство. Кого испугался? Да у тебя все в порядке, по закону. А мундир — шутка, друг из киностудии одолжил, так бы и сказал ей, расхохотавшись: мол, поиграл липовый генерал с генеральской вдовушкой. Пусть бы себя считала одураченной. Ах, черт! Первый раз со мною такое. Всякое бывало, понятно, и улепетывать при случае приходилось, но так… Я ведь это сразу заметил, нет чтобы насторожиться. Хорошо, хоть местожительство свое не показал, неспешность моя уберегла меня.
К дому Буркало подъехал почти успокоенным. И пока ставил машину в гараж, включал сигнализацию, запирал ворота, шел мимо приветливых старушек-скамеечниц, будто всегда тех же самых и нестареющих, — обрел прежнюю невозмутимость, а с нею трезвые суждения и мог уже сказать себе со вздохом: «Все-таки, все-таки редкую женщину потерял — как ценная часть жизни с нею пропала! Не судьба, значит». Но сразу и примирился, утешив себя шуткой одного своего приятеля: «Судьба не женщина, дважды ее не используешь».
После рюмки «посольской» водки, легкой закуски из икры, сырокопченой колбасы, осетрового балычка и двух чашек крепкого кофе на десерт Буркало захотелось «по-творить» — так он называл свое особое художественно-живописное увлечение. Нарядившись в свободную полотняную блузу, прикрыв беретом с помпоном голову, он прошел в кабинет, предовольно оглядев книжные стеллажи, почти сплошь занявшие стены просторной квадратной комнаты. Да, стеллажи и книги, но… рисованные. Масляными красками. Рельефно. Неотличимо от настоящих книг.
Пожалуйста, осмотрим для примера собрания сочинений классиков: десятитомник Пушкина — в красновато-вишневом переплете, с точным воспроизведением рисунка на корешках; салатно-зеленоватый Гоголь; под серую кожу Достоевский; опять же красноватый, но гуще, с паточным отливом четырехтомник Даля; шевроновый Толстой; медово-желтый Альфонс Доде… А как Буркало сотворил «Библиотеку всемирной литературы» — двести томов, один к одному, вескими кирпичиками стоят, каждый хочется пальцем потрогать! И подходи, трогай — вряд ли догадаешься, что рисованные; конечно, если выковыривать станешь, да и то покажется — слишком плотно напичканы. А эта библиотека всемирная в букинистических магазинах за три с половиной тысячи продается. Покупают отдельные личности. Ненормальные. Или не знают, как деньги выгодно потратить, или интеллигентность замучила: дома, можно сказать, пол-автомобиля на полках пылится, а ему ноги в метро оттаптывают.
Рассуждения эти, естественно, всего лишь «по поводу». Главное же для Буркало — творчество. Вдохновение. Пусть кто попробует так гениально воссоздать стеллажно-книжный интерьер. Каждая доска полочная живым деревом светится!
Берет он палитру, выдавливает на нее краски, смешивает их кистью, подбирая нужные тона, и запах олифы, предчувствие самозабвенной работы делают его счастливейшим на всей многолюдной планете. Буркало рисует трехтомник Василия Жуковского, изданный к двухсотлетию со дня рождения поэта, теперь, говорят, окончательно признанного великим. Великих, понятно, надо уважать. И единым штришком не исказить. Образец, взятый из районной библиотеки, перед Буркало на мольберте — светло-фиолетовый томик оттенка зреющего баклажана нравится ему: и классик еще один будет, и в интерьере фиолетового цвета прибавится.
Буркало, однако, не только мастерски копирует, порой и фантазии дает разгуляться — сам придумывает оформление для некоторых второстепенных писателей, как бы издавая их на свой вкус и по своей воле. Герберт Уэллс, например, весь в серебряных космических трассах и метеоритах на аспидной черноте (знатоки удивляются — не видели такой библиографической редкости), Мельников-Печерский — бело-кружевной и колюче темно-елочный… Зато уж Брокгауз и Ефрон у него натуральные, можно сказать, тут Буркало поступился творчеством ради величия этих энциклопедистов, хоть и едва удержимым был соблазн посоревноваться с оригиналом, — просто наклеил кожаные потертые корешки внушительных томов на стену в нужном, почетном месте интерьера. Корешки продал ему один книжный жучок из букинистического магазина; срезал, подлец, и еще подхихикнул: мол, Брокгауза да с Ефроном вместе ободранных купят. Купили, конечно, трех дней не минуло.
Имелись у Буркало и настоящие книги, он приобретал различные справочники по лечебным травам, альбомы зарубежные, детективы дефицитные, выписывал «Крокодил» и «Вечернюю Москву». Издания эти лежали стопками на полу, как малоценные, непоместившиеся среди серьезных. А край его кабинетного стола был загружен отдельными томами известных современных авторов, и книги живо, естественно сочетались с теми, что на стеллажах, словно бы недавно снятые оттуда. Иллюзия полная, видимость реальная. Свой кабинет Буркало считал шедевром современного стиля.
Он вдохновенно дорисовывал третий том Жуковского, когда залаяла Клара, выбежала в прихожую, вскинулась лапами на дверь и заскулила, виляя хвостом: значит, кто-то свой припожаловал. Веря собаке, Буркало не глянул в глазок, отщелкнул три мощных замка с секретами, распахнул гостеприимно дверь и увидел Капитолину, смущенно теребившую кончики капронового платка, подаренного ей на день рождения Буркало. Она вымолвила, потупляя глаза:
— Извините… Я просто так… Сижу и думаю: надо пойти к вам… будто вы зовете меня.
— Одобряю, Капочка, сердце твое — вещун! Денек у меня был тяжеленький сегодня, я и вспомнил тебя: пришла бы Капа, что ли, утешила, примирила своего возлюбленного с жестокосердным человечеством. Ну, раздевайся, давай-ка я тебя поцелую в губки. Вот и зацвела, как розочка. Бутон ты мой с огородной грядки!
Поняв, что нужна и ожидаема, Капитолина расторопно, уже не стесняясь, сняла легонький плащик, туфли, босиком прошла на кухню, выложила из сумки сладкий сырок с изюмом и два песочных пирожных, любимых Буркало. Спросила, сияя серенькими, мокрыми от недавнего волнения глазами:
— Что прикажет приготовить мой господин Буркалетдинов?
Капитолина была наполовину татарка, и Буркало придал своей фамилии татарское звучание. Какая разница? Кто без подмеса на круглой Земле? А девушке приятно, она нежно и с удовольствием называет его только по фамилии. Удивительное существо Капитолина — негаданный подарок ему от милостивой судьбы. Познакомились они и не придумаешь как необычно, хоть сюжет для кино продавай: на ветеринарном пункте, куда Капитолина привезла жирного кота Барсика, а Буркало — Клару. Он предложил ей проехаться в машине, она из благодарности позвала его на чашку чая (вполне вероятно, надеясь, что он откажется), но Буркало умеет ловить ценные мгновения жизни, и Капитолине пришлось знакомить его со своей девяностолетней двоюродной бабушкой, которая вызвала ее из волжской деревни в столицу, прописала на свою однокомнатную жилплощадь как опекуншу. Старуха оказалась сущей ягой, служила когда-то давно надзирательницей в Бутырской тюрьме, до сих пор в каждом видит уголовника, и все шипела на Буркало, ядовито-желто, по-кошачьи зыркая, а потом спросила: «Ты давно освободился?» Он со смешком ответил, что вообще не сиживал. Старуха будто не услышала этих его слов, прошепелявила: «Надо бы еще тебя подержать годочков с пяток». Вспотев от чая и такой «содержательной» беседы, Буркало, наскоро простившись, выметнулся из сумрачной квартиры, заставленной комодами, цветками в горшках, пропахшей кошачьим духом. Но о «ценном мгновении» помнил, телефон записал и утром следующего дня позвонил Капитолине…
— Ничего готовить не надо, — сказал восхищенный Буркало. — Ты мне себя приготовила. — Он обнял Капитолину, привычно и нетерпеливо тиская ее маленькое упругое тело, словно проверяя, в прежнем ли оно порядке, повлек Капитолину в гостиную, бывшую у него и спальней.
Девушка шла, чуть упираясь, с опасливо занемевшими глазами, вздрагивающими кончиками забыто приоткрытых губ: она любила Буркалетдинова, но побаивалась его в постели, он делался просто яростным и так наламывал ее, что после его ласк ей надо было не менее получаса лежать неподвижно, как бы по косточкам и частичкам соединяя себя, распавшуюся. Она понимала: Буркалетдинову нравится даже ее неловкое изнеможение — и, не зная чего-либо интимного о других женщинах, терпела, все позволяя своему первому мужчине.
Спустя какое-то время — Капитолине казалось, долгое — она лежала, мутно глядя в обитый некрашеными плашками потолок, улавливая взглядом коричневый большой сук, мнившийся ей глазом отца, колхозного механизатора, добрым глазом, вовсе не осуждающим ее, а просто грустным: отец хотел сына и не хотел, чтобы Капитолина ехала в Москву. И еще будто бы она слышала его тихий, прокуренный дешевыми сигаретами голос: «Раз уродилась девкой да из дому убежала — всякого натерпишься». Капитолина работала приемщицей белья в бытовом комбинате, видела, с какими ухажерами пивбарными дружат кое-какие девушки, приятельницы по комбинату, и Буркалетдинов был для нее выдающимся человеком, истинным интеллигентом, хотя она не знала, чем именно он занимается и сколько ему лет. «Сорок, наверное, пожилой, — рассуждала Капитолина, все более обретая свою утерянную цельность, — и не женится на мне, конечно, что я ему — бывшая доярочка, раз в неделю квартиру убираю, пятерку платит, стыдно, а беру — умеет внушить, подчиняюсь… С ним город узнала. И не уйду пока. Главное — не забеременею, он умный, знает, как уберечься». Правда, постыдны для нее эти убережения, но он говорит — так и другие делают, в постели ничего стыдиться не надо, книжку французскую давал читать…
— Капа, Капка! — наконец пробился к ней голос Буркалетдинова. — Начисто отключается. Ну чувствительная! Ну бабенка со временем вызреет! Жалко в люди отпускать — дураку какому-нибудь достанешься!
— Вы радуетесь?
— Радуюсь и печалюсь. И спросить хочу: ты читала «Похождения бравого солдата Швейка»?
— Не проходили по литературе.
— Зато Швейк все прошел. Знаешь, почему он с господ офицеров за необразованных девиц дороже брал? Нет, понятно. Простые больше удовольствия доставляют.
— У меня десять классов…
— И одиннадцатая — ферма с коровками. Но ты — бутон, я же сказал. Расцветешь — кандидаты наук за тобой набегаются. Вставай, оформляйся, давай примем по рюмочке, восстановим потраченные на удовольствие силы. Загадка природы человек — на все силы свои драгоценные тратит. На вкусную еду даже. Теперешний человек гибнет не за металл, а потому, что лишнее в себя заметал. Бур-ла-ла! Какой я остроумный. Ну, бегом в ванну, красотка, а я приготовлю а-ля фуршет.
Настроение у Буркало, облегченного положительными эмоциями, было возвышенное, вдохновенное, он начисто позабыл о генеральской вдове, ибо счел себя, вполне убежденно уже, глупо обиженным ею: ведь хотел угодить, понравиться, потрясти своей исключительностью. Буркало не любил, чтобы его не любили или хотя бы не уважали. Он, например, сумел подружиться даже с двоюродной бабкой Капитолины, потихоньку угощая наглого Барсика валерьянкой; вытащит пузырек, накапает на пол, кот лижет, трется возле его ног, выпрашивает еще, а потом свалится, опьянев, и вальяжно помахивает хвостом, сонно мурлычет. Старуха долго не верила этой нежной привязанности нелюдимого Барсика, слепо присматривалась, тупо принюхивалась, наконец сказала Буркало: «Знать, на пользу пошла тебе отсидка, Барсик только шибко честных жалует, сам лучше любого человека». Правда, какое-то время спустя прибавила: «Поправить бы тебя надо еще, шибко глаза бегучие». Но это лишь рассмешило его и Капитолину, которую он мог обнимать и целовать при неприступной, казалось ранее, родственнице: яга была сломлена морально и умственно.
Он делал бутерброды, открывал банки, украшал блюда зеленью, все поторапливая Капитолину:
— Скоро ты, доярочка молочно-парная? Коньячок прокиснет!
А Капитолине нравилась просторная голубая ванна, в ней столько нежной воды, что можно было лежать на спине, не касаясь краев, и вообще — вся ванная комната сияла, как в заграничном кинофильме, цветным кафелем, никелем, эмалью, а в зеркале смотри себя хоть во весь рост. Здесь Капитолина восстанавливалась и чувствовала себя девчонкой, только что приехавшей из деревни.
Проходя мимо кабинета, она глянула в открытую дверь, прочла знакомый плакатик на стеллаже: «В доме без книг, как без окон, темно. Пословица», заметила недорисованный том Жуковского, сказала:
— Смотрите, Буркалетдинов, у вас одна книга снизу порвана.
Буркало умиленно простонал, не будучи в состоянии расхохотаться — таким восторгом переполнилась его душа: Капитолина не подозревала, что вся библиотека нарисована! Это не просто утверждался его редкий талант, это признавалась его гениальность.
— Починим, Капочка, источник знаний. Книга — не человек. Человеку лучше не жить, чем капитально ремонтироваться. Значит, лечись смолоду. И учись жить с пеленок, а то дураком помрешь.
В гостиной Капитолина занемела от удивления: на ковре, около расстеленной, уставленной тарелками скатерти, величаво восседал человек в азиатском халате, с тонкими, хищно свисающими усами, жиденькой бородкой, раскосый, с бровями, стрелами взлетающими к вискам. Он властно повел рукой, указывая ей место напротив себя, сказал голосом Буркалетдинова:
— Мы приглашаем тебя откушать с нами.
— Ой, вы на кого-то очень похожи!
— На Чингисхана.
— Точно!
— Вот и подгибай ножки, садись за ханский дастархан, сегодня ты первая жена в его гареме.
— Как вам удается так изменяться?
— Чтоб собой оставаться.
— Вам бы на коня…
— Мне бы с ордой хорошей по Европе погулять. Ха-ха и бурр-ла-ла!
Они смеялись, ели. Но пили мало, это Капитолине нравилось: ее господин был не похож на многих других, безразборно потребляющих, знал норму: «Не допивая, больше выпьешь». Потом он сказал, что современные ханы любят эстрадную музыку, и поставил диск с Челентано. Аппаратурка у него импортная — стерео, видео, квадро. Вся гостиная из дорогой красной мебели, одна люстра хрустальная — тысяча рублей. В ценных вещах Капитолина уже разбиралась. Буркалетдинов умел интересно рассказать даже о своей французской зубной электрощетке.
— Почему задумалась, Капитолина-ханум? «Меравильозо» — прекрасно поет итальянец. А знаешь, что такое «аморэ»? Любовь. Везде любовь, во всех народах. Один умный классик сказал: человечество спасается любовью и красотой. Ты красивая и любишь меня. Я спасен…
— До новой любви?.. — спросила, испугавшись своей смелости, Капитолина.
— Любовь всегда новая, — не заметил ее смущения Буркалетдинов. — Старыми бывают люди. Вот твоя двоюродная бабка всегда была старая. Она бы все человечество за решетку засадила и стерегла со своим подлым Барсиком. Яга и вправду его выхолостила?
— Чтоб не бегал, всегда около нее был.
— Да. А тебя гоняет каждое утро за свежей речной рыбкой и телятинкой для него. Эх, люди! Ради своего пещерного удовольствия самих себя выхолостят.
У Буркалетдинова слегка увлажнились подглазья от искреннего огорчения, и черная тушь чуть расплылась, уменьшив раскосость глаз; он пригубил рюмку с коньяком, так, на один мизерный глоток, чтобы притупить нервы; повздыхал, ласково оглядывая Капитолину в легоньком ситцевом платье, босоногую, с тонкой ниткой стеклянных бус на шее.
— Приодеть бы тебя надо. У твоей бабули деньги есть, но не даст — Барсику отпишет. Когда умрет, под матрацем у нее завещание найдешь… Сразу опекуншей кота запишись. Потом мы его придушим.
— Жалко, живой же.
— Ну, какой-нибудь змей-горыныч тоже живой, так и его пожалеть, чтоб людей глотал?
Капитолина промолчала — Буркалетдинов знал много всего и разного, и она стеснялась своей деревенской темноты, хотя и замечала все чаще: говорит хорошо, а делает, как ему лучше.
Ее школьные познания казались ей ни на что не пригодными, но все же она спросила Буркалетдинова однажды — не поступить ли ей в торговый техникум? Рассмеялся, ответил: «Поступай да еще за студента замуж выйди, комсомольская свадьба, ребеночек через девять месяцев, выяснение отношений — кому пеленки стирать и тэ пэ». Капитолина не поняла его толком, однако догадалась — не советует, не хочет ее отпустить. И сама, поразмыслив, решила: работать в бытовом комбинате, за бабкой ухаживать, учиться — не справится. Может, женится на ней Буркалетдинов? Ведь она вся для него. Она была бы такой женой, каких теперь не бывает: послушницей при господине. А если… если прямо сказать ему?
— Капитолина! — услышала она выкрик Буркалетдинова. — Ты опять задумалась? У тебя даже мордашка перекосилась, как у спортсменки на дистанции. Женщинам вредны всякие перенапряжения, кроме любовных. Впрочем, мужчинам тоже. Глянь на часы — без пяти четыре. Время моего послеобеденного отдыха. — Буркалетдинов легко вскочил, заторопился в ванную снимать, смывать все «чингисхановское». — Не могу нарушать режим, врачи запрещают. Быстренько убери посуду!
Перемыв, протерев тарелки и чашки, прибрав в кухне, Капитолина на цыпочках, слыша сочное похрапывание Буркалетдинова, вышла из квартиры и осторожно примкнула дверь.
Буркало, пощелкивая изящной ореховой тростью, идет сосновой аллеей санатория, дышит, сонновато оглядывает декоративные насаждения вдоль газонов, щедро обласканные полуденным солнцем, — совершает свою обычную послеобеденную прогулку: он ублаготворенно спокоен, с наслаждением ощущает, как тепло перевариваемой пищи растворяется по всему молодому телу, даже кончики пальцев на рукояти трости приятно немеют от сытости. Буркало, конечно, получил отдельную комнату в тихом коттедже, у пруда, там и «Волгу» поставил напротив окна, под старой широкой елью. Утрами, босиком сбежав к пруду, он прыгает в студеную воду… Бурр! — удовольствие неописуемое!
Его догоняет лысый костистый старичок с заложенными за спину руками, страдающий, вероятно, хроническим остеохондрозом, вскидывает седобородую юркую головенку, явно желая поговорить о политике, но для начала вежливо осведомляется:
— Не скажете, который час?
— Не скажу, — отвечает Буркало, слегка кося глаз на старичка и не нарушая четкости легких шагов: цок-цок — отсчитывает трость. — Зачем мне часы? Имею в виду здесь, в санатории? Живу биологическими ритмами Органома: прием пищи, процедуры, прочие мероприятия. На природе останавливаю часы. Расслабляюсь. И вам того желаю.
— А время, время… — подскакивает как припеченный в пятки старичок, забегает вперед, распаляясь полемическим задором. — Время везде идет! Надо шире смотреть!
— Лучше глубже, чем шире, — говорит леновато Буркало.
— Ядерная война, можно сказать, назревает! — выкрикивает старичок, суетясь около Буркало, как мелкое суденышко у борта океанского корабля.
— Назревать может только фурункул. Имейте в виду: один нервный дедок помер от фурункула.
— Как вы смотрите на Рейгана? — не позволил себе вникнуть в пустяковый ответ старичок.
— Кто такой?
— Президент американский.
— У меня хороший знакомый был, Севка Дрейган, закройщик из ателье «Силуэт», умный парень, глубоко смотрел. Может, он выбился в президенты?
— Шутите? — старичок, не веря услышанному, опять вырвался вперед и, пятясь, оглядывал Буркало горящими нездоровой краснотой глазами.
— Зачем шутить? Президентом всякий может быть, по бумажке речи зачитывать. А вот костюмчик приличный сшить редко кто умеет. Гляньте на мой — летний, спортивного покроя; что вид, что качества.. То-то же!
— Да, костюмчик… — сбился на минуту старичок. — Но обстановка, извините, сверхсерьезная: человечество на грани ядерной катастрофы.
— Похоже, Севкины делишки. Как-то развивал свои мысли: если б мне в президенты — напугал бы так прогрессивное человечество, чтоб только борьбой за мир и занималось. И вело себя прилично. Никаких забастовок, поиска колбасных изделий.
— Да вы издеваетесь, гражданин, это… это оскорбительно, вынужден прямо заявить вам! — старичок в перевозбуждении цепко схватил Буркало за рукав пиджака. — Я — личность, с именем, наградами…
— Ну подержись и успокойся, — разрешил Буркало, — навязался и психуешь… Хотя один знакомый мне рассказывал: сильно перенервничал — от радикулита излечился. Он, понимаете, в своем «жигуленке» перевернулся, пролежал вверх колесами часа полтора, вытащили, рванул в город и до сих пор бегает, никаких ущемлений седалищного нерва. Но это когда сильное потрясение, да в среднем возрасте. Вам советую принимать буркалиум — состав из лечебных трав, по моему личному рецепту. Успокаивает, укрепляет, тонизирует.
Старичок фыркнул, как-то по-кроличьи, сгорбился и упрыгал вперед, толкнув двух пожилых женщин и едва не врезавшись в живот тучного парня с одутловатым лицом.
Буркало покрутил головой, искренне сочувствуя старичку: «Приехал лечиться, гнутый, кореженный, душе в исхудалом тельце негде помещаться, вот-вот отлетит куда-то, а он с Рейганом пристает, да еще скандалит, будто я лично могу втолковать этому Рейгану: сгоришь ведь в термоядерной реакции, а если отсидишься в бункере, то кто на тебя работать будет, когда трудящиеся в пепел превратятся? Но попробуй объясни старичку-политику, что Рейгану больше жить хочется, чем ему, терзающему себя мировыми вопросами. Эх, суслики, юмора не понимают! А позаботиться о себе и вовсе не умеют».
Буркало, скажем, дважды в году бывает в санаториях; летом предпочитает подмосковные, с умеренным, привычным климатом, зато осенью — непременно Крым или Кавказ, как говорится, кому бархат, кому бархатный сезон, но лучше иметь то и другое, в широком смысле, конечно… Однако и прибыв с путевкой, владей ситуацией, если ты не министр или, по крайней мере, не директор большого универсама, ибо затеряешься в молчаливой массе. Понятно, кому как нравится, только Буркало обижает и малая личная безликость. Здесь, в этом санатории, например, не все поначалу ладилось: получил он комнату в лучшем коттедже, устроился, а пришел на врачебный прием и видит: принимают два терапевта, народу к ним — человек тридцать. Ясно: день нового заезда. Прикинул Буркало — часа два высидеть придется. И не растерялся (находчивость облегчает жизнь!), приметил моложавую, опрятненькую, скромно подкрашенную дамочку, стоявшую третьей от двери кабинета с номером один, уверенно подошел к ней, улыбнулся, напористо проговорил: «Я ведь за вами занимал?» — и чуть нахмурился: мол, попробуй отказаться, кое-что другое услышишь… Дамочка лишь слегка закраснелась, от неожиданности просто, мигом сообразила, что к чему, а главное, пожалуй: вот и мужчина знакомый будет, да еще такой внушительный, в первый санаторный день! — и закивала, защебетала, умно поглядывая на Буркало и дурача очередь: «Да, да… он просил занять… его директор санатория по какому-то делу приглашал…» Буркало одобрительно улыбнулся дамочке: ну, особа глазастая, и это приметить успела, придется зачислить в актив — для прогулок развлекательных!
А дальше неприятность случилась, хоть и пустяковая вроде. Кто может сказать, что абсолютно защищен от неприятностей? Просто надо всегда и ко всему быть готовым. Вошел Буркало к врачу, подал свое медицинское направление и вскоре понял: этот молодой очкастый блондин пришел в мир не лечить — совершенствовать человечество, он и малого представления не имеет о такой вечной истине: у человека столько болезней, сколько он сам их насчитывает. Приказал очкарик-инфант раздеться, слушал, мерил давление, крутил, краснел, бледнел, тер задумчиво переносицу и наконец осмелился изречь: «Вы здоровы, как…» Но Буркало решительно прервал его: «Если доскажете — как, оскорбите личность больного, привлеку». Блондин тряхнул белым колпаком на юношеской шевелюре, зарозовел нежными щечками, что-то живо смекнул («Вот, — отметил Буркало, — жизнь учит остренько мыслить!», проговорил, отворачиваясь: «Так вам что, болезни нужны? Тогда не ко мне. Болезни выдают напротив, в кабинете номер два».
В кабинет напротив Буркало прошел без очереди, как направленный, а войдя, он возмущенно выкрикнул рыхлой женщине с подсиненными юркими глазами, черными усиками, склеротически-багровыми скулами любительницы рюмочки-другой хорошего винца: «Что за сосунков понасажали определять наше самочувствие, постукал, понюхал — выходи здоровым, «как бык». Мою собаку ветеринар серьезнее лечит! У меня семь болезней: гайморит, радикулит, колит, гастрит, хроническая ангина, невроз!..» Женщина пухлой рукой молча погладила плечо Буркало, усадила, ласково улыбаясь фарфоровой челюстью, и через пятнадцать минут он вышел с одиннадцатью болезнями — четыре от себя прибавила! — бодрый и довольный, получив самые лучшие процедуры (и душ Шарко, конечно), самую калорийную и полезную диету.
Все уладилось по-разумному, иного Буркало и не потерпел бы. А за волнение непредвиденное решил отругать после Кукушечку свою заслуженную. Недоработала докторица легкомысленная — надо сразу предупреждать, в какой кабинет, к кому стучаться. Ведь компьютеры, лазеры, прочие достижения человеческого ума пока не отменили кабинеты.
— Комар на задних ножках! — говорит Буркало сожалеючи вслед костистому старичку, усиленно убегавшему от него, хотя и был уже едва различим в конце длинной аллеи с гуляющими санаторниками.
Встречные мужчины и женщины улыбаются Буркало — одни скромно и сочувственно, другие смелее, с пониманием: пристают к интеллигентному, занятому своими размышлениями человеку, а подшутит, чтобы вежливо отстраниться, — шумят, нервничают. Его сразу заметила санаторная публика и согласно, кроме разве десятка очень важных чинов, выделила из своей массы, на него показывали, о нем что-то говорили. Это было привычно для Буркало, лишь при таком внимании он чувствовал себя комфортно, ну, скажем, как золотая рыбка средь прочей мелкой живности в зеленом, свежем, насыщенном кислородом аквариуме.
Он гуляет ровно полчаса, затем спит, после отдыха подсаживается к пишущей машинке и работает часа полтора; на ужин идет, чуть припоздав, потому что ему не надо толкаться у «шведского стола», нагребать овощи — все нужное заранее приготовит ему подавальщица Люся, которая уже получила от него знак внимания — пробные духи «Контакт».
Буркало посадили конечно же не в душном зимнем зале столовой, а на веранде, за двухместный столик, у открытой створки широкого окна, с дальними и близкими видами июльской подмосковной природы. Его соседом оказался, как информировала Люся, редкий специалист молочно-сыроваренной промышленности, не старый еще, весь круглый, багровый и тяжеленький, точно бурячок только что отваренный, и строгости, суровости невероятной: в первое утро он так воззрился на Буркало, словно ожидал, что тот непременно сунется отнимать у него вторую котлету или сборный гарнир из картофеля и тушеной капусты, и тогда он даст ему по рукам, разорется на всю столовую и потребует, чтобы Буркало лишили двухместного стола, как недостойного ни по годам, ни по заслугам. Но и большой сыроваренный специалист день спустя зауважал Буркало, приметив рядом с его прибором бутылку прописанного боржома, а вечером — белковый омлет на сковородке, который Буркало, прикрыв тарелочкой, бережливо унес в свою комнату: полагалось съесть ровно в двенадцать ночи, лечебно подпитав организм для дальнейшего глубокого оздоровительного сна.
Специалист ринулся требовать и себе диеты по высшей категории, «престижной», однако получил лишь боржом, и то через день бутылку, а белковый омлет ему решительно отказали — ни колита, ни гастрита, и лишнего веса килограммов двадцать нагулял Специалист возле молока и сыра.
Признав Буркало за равного, Специалист начал донимать его разговорами «касательно экономических проблем»: два дня втолковывал ему, что молочный обрат необходимо свежим доставлять на свинофермы, тогда и привесы будут более полноценными; затем переключился на сыроваренную технику. Буркало быстро сообразил, как усмирить настырного Специалиста: надо давать его тугой голове мыслительную пищу для серьезного переваривания. И каждое утро стал сообщать сыроварщику нечто потрясающее его сознание. Рассказав о восточном календаре, например, Буркало предложил соседу вычислить, под знаком какого животного тот родился. Оказалось — быка. Специалист весь день ходил задумчивым, даже аппетит слегка потерял. Буркало пожалел его, объяснил: бык покровительствовал многим великим людям, передавая им, конечно, и некоторые черты своего характера — упрямство, вспыльчивость, желание идти напролом, — зато это животное трудолюбивое, не меняет своих привязанностей, склонно к философии; просто надо помнить о быке в себе и укрощать нечеловеческие инстинкты. В другой раз принес Специалисту перепечатанный на машинке абзац из литературоведческой книги и попросил разобраться в содержании: «Он не ограничивается построением структурных противоречий, но подключает к фабульной семантике обобщающие рефлексы авторского мира, намеренно сознавая полную семантическую неопределенность, призванную отобразить такое же свойство универсума». Специалист, польщенный вниманием «писателя» — он считал соседа по столу личностью исключительно творческой, — ходил в библиотеку, листал словари, и когда наконец расшифровал, то от восторга, гордости за себя, причастившегося к литературе, угостил Буркало рюмочкой коньяка.
Вчера он думал о восстании полинезийцев на острове Новая Каледония: удастся ли французам усмирить их? Правда, полинезийцы оказались меланизийцами, как было установлено Специалистом, но день прошел в полезном мыслительном напряжении.
Сегодня, не успев сесть на свое место за столиком, Буркало сообщил:
— Невероятно, а факт: Швейцария каждый год уменьшается на два сантиметра!
Сыроварщик занемел с непрожеванным куском манного пудинга и, панически сокрушенный, только помотал головой: мол, пощадите, невозможно поверить!
— Да, — слегка печалясь, подтвердил Буркало, пробуя салат из капусты, моркови, свеклы, обильно политый Люсей оливковым маслом. — По радио услышал. Значит, такая ситуация: земная кора в том месте сжимается. Альпы-то, оказывается, — морщины от этого сжатия. Представляете положеньице? Мирная маленькая страна, нейтральная во всех отношениях, конференции там важные происходят, а ее территория уменьшается. Будто соседние государства отвоевывают. Справедливо это, скажите, тем более что Швейцария никогда не воевала? Может, надо было воевать, заранее наращивать землицу? Ну, это я так, полемически, для развития мысли. Главное — ситуация непоправимая. Пройдет сто лет… А миллион?..
Проглотив с тяжкой икотой пудинг, Специалист часто замигал белесыми воловьими ресницами, невидяще уставился в тарелку, как бы обреченно принимая на себя вину за невероятно наглое поведение земной коры и потому совестясь не только соседа по столу, но и всего мыслящего человечества.
— Миллион… миллион… — бормотал он, — два миллиона сантиметров… сколько выходит километров?..
Буркало неспешно поужинал, взял белковый омлет и кефир, подмигнул молоденькой Люсе, не спеша пересек тесный, душный столовский зал и вышел в свежий, зеленый, вечерний простор.
Вечером он работал еще часа полтора — перепечатывал на машинке второй том «Экологии пригородных лесов», законченный лесоводом Бобром и отданный ему с наказом отвезти непременно «грамотной машинистке». Для Буркало, это означало — сделать работу самому, на что и особая причина была: во-первых, он соавтор трактата; во-вторых, безделье вредит здоровью и разлагает морально человеческую личность; ну и в-третьих, машинопись теперь хороших денег стоит, и пусть эти «хорошие» переместятся в его карман.
Машинка у него фирмы «Эрика», стучать по клавишам и видеть, как стариковские каракули лесного доктора превращаются в изящные слова и строчки на бело-глянцевой бумаге, — истинное удовольствие. Буркало печатает без ошибок, конечно, профессионально на редкость, его работы изумляют капризных «мыслителей», они требуют, чтобы им печатала только «грамотная машинистка Буркалинская» (надо же было как-то назвать несуществующую профессионалку!), а настырный Коршун пожелал однажды лично познакомиться с этой дамой. Пришлось урезонить: машинистка из особого учреждения, почти засекреченная. Что ж, старичков понять можно: они прежнего закваса, не терпят работы абы какой и шалеют от жизнерадостности, когда видят, что и в период всеобщего технического прогресса кое-кто умеет работать.
В девять вечера Буркало надевает легкие вельветовые брюки, бежевую японскую куртку, на голову — замшевый берет и выходит гулять.
Еще светло, дни июльские тихи и долги, в природе покой и благоухание, где-то за большими лесами погукивает гроза, и оттуда вроде бы по оврагам, речкам проскваживает дождевая прохлада.
Санаторники, естественно, дышат, нагуливают сон; тучные, усиленно двигаясь, сгоняют граммы лишнего веса; тщедушные посиживают на скамейках, накапливая недостающие килограммы. Вон мужичок астраханский, из потомственных рыбаков, кряжистый, вдумчиво-обстоятельный и всегда с газеткой. Заговорил с ним вчера Буркало: «Как ни увижу вас — все читаете». — «Привычка, — ответил, — дома пять газет выписываю, шестую Фаина приносит, она в киоске работает». — «Зачем же так много?» — «Наивно вы рассуждаете, товарищ, — насупился мужичок. — Непосредственно навязывают. Районку, областную, рыбацкую надо? А пару ответственных центральных? Файка «Футбол-хоккей» приносит, это для развлечения». — «И успеваете читать?» — «Официально просматриваю», — серьезно ответил мужичок и углубился в просмотр «Недели».
— Привет рыбакам! — сказал, проходя мимо, Буркало. — Непосредственно, ответственно, официально! — И приподнял берет.
Мужичок глянул из-под газеты, проговорил вполголоса любопытно вскинувшей головку соседке-толстухе, сидящей рядом:
— Столичная штучка. Все во все стороны знает. Тоже, видать, из рыбаков, тех, которые в мутной воде ловят.
Буркало услышал, рассмеялся. Настроение так и подпрыгнуло вверх на несколько положительных эмоций. Он четче, шире замахал тростью.
У поворота аллеи его окликнули с боковой тропинки.
— Вечер добрый, Буркалис! Вы, как всегда, точны и элегантны. Привычка делового человека, да?
Это была Светлана Сергеевна, та дамочка, с догадливого согласия которой Буркало без очереди попал на прием к врачу. Она, кажется, взялась подлавливать его: почти всякий раз заговаривает на прогулках, да как-то придирчиво, вроде с обидой даже, будто жизнь ему спасла, а он, видите ли, неблагодарен ей. За услугу, между прочим, Буркало расплатился услугой — попросил кого надо, и Светлане Сергеевне прописали душ Шарко. Мало? Нужны более нежные отношения? Но, уважаемая мадам, вы же видите, я не намерен в санатории заниматься чем-либо иным, кроме лечения. Не совмещаю два Л или два П, как остроумно выражается мой приятель — популярный литератор: лечение с любовью, полезное с половым. Оглядись — и найдешь профессионального совместителя. Одного подводил, знакомил. Так нет — нужен ей Буркалис. Зря, пожалуй, назвался прибалтийцем. Иные образованные дамы прямо-таки кидаются на «иностранцев»…
— Подайте хоть руку! — сказала женщина. — Неужели у вас в Риге все мужчины невнимательные? А я мечтаю посмотреть вашу европейскую культуру.
— Мы суровые, море у нас холодное, — ответил Буркало и так дернул поданную ладонь, что Светлана Сергеевна, перелетев кювет, едва не плюхнулась на асфальт подломившимися коленями.
— Ну и сила у вас! — восхитилась женщина, не заметив явной грубости. — Я вот все думаю — кто вы, чем занимаетесь?
— Художник кисти и слова. Наукой тоже интересуюсь.
— Размах, однако же!
— Член нескольких творческих союзов.
— Так и думала: оба интеллигенты, а там, у врачебного кабинета, сценку разыграли. Пройдохи и проходимцы позавидовали бы. И вот это еще — душ Шарко. Я ведь вас не просила, просто сказала — может, и мне полезно будет? Вы быстро устроили. Неужели здесь такой почет творческим работникам?
— И здесь. Народ должен любить, лечить и хорошо содержать своих художников.
— Вот как? Вы не шутите?
— Нэт, — сказал Буркало, вспомнив, что надо говорить с прибалтийским акцентом.
— А мне стыдно. Я учительница, преподаю как-никак справедливость… Со мной впервые такое. В вас что-то есть, вы берете уверенностью, внушаете свою волю, что ли… Возле вас делаешься робким, аж мурашки по коже. И хочется, извините, с вами спорить, не соглашаться.
— А уйти не хочется, правда?
— Пожалуй.
Светлана Сергеевна примолкла, задумавшись. Размышлял и Буркало, определяя более четкое свое отношение к этой настырной учительнице.
Он делил женщин (для себя, конечно) на четыре категории: миссис — девушка, познающая жизнь до замужества (Капитолина, например), леди — развлекающаяся вдовушка с видами на выгодный брак (такова Вероника Олеговна), мадам — замужняя, образованная женщина, мечтающая о поэтической серьезной связи, и матрона — семейнодетная особа, выпавшая из любовного обращения. По этой шкале «ценностей» получалось: «Светлана Сергеевна — мадам. Самостоятельная, с принципами, в браке — равная мужу, а то и главенствующая; она сама решает, как ей вести себя на работе и дома; она не против интересного знакомства, но чтобы… (смотри, как говорится, выше). С такими вот и случаются «солнечные удары», такие по запальчивости бросают мужей и быстро разочаровываются в любимых. Словом, категория женщины, совершенно не интересующая Буркало. Он зябко передернул плечами, представив себя уламывающим Светлану Сергеевну (явно не сотрясенную «ударом») на близость, — измучила бы сомнениями, страхами, беседами о возвышенном… Иной девице легче с невинностью расстаться, чем такой мадам со своими книжными принципами. Зачем Буркало эти взаимоистязания? Какая награда за них? Мадам наверняка и в постели будет «анализировать» свои и его поступки. К тому же он верен юной Капитолине. Через день-два она навестит своего Буркалетдинова в санатории; продаст Клариных щенят на Птичьем рынке — и приедет; кое-чего деликатесного прихватит для «чингисхановского дастархана». А тут со знакомствами навязываются. Заметит Капитолина — обидится. Ему же и малым чем-либо не хочется обидеть ее: не свинья он какая-то, пока любит — не изменяет.
— Странная у вас философия… в словах, поведении… — сказала Светлана Сергеевна, глядя себе под ноги и что-то додумывая.
— В здоровом теле — здоровая философия, — ответил примирительно Буркало.
— А говорят, вы сильно больны, одиннадцать болезней у вас будто бы нашли?
— У вас двадцать найдут, если поищут.
— Как понимать, извините?
— Понимайте так: требовать надо. Человек молчит — общество не разумеет. Врачи тем более.
— А насчет отдачи как?
— Отдавайте, если у вас есть лишнее и хорошее.
— Как понимать?
— Как сказано. Вам все нужно разъяснять, будто не вы учительница. Иной отдает, а многие другие думают: лучше бы при себе свое оставил.
— Пожалуй.
— Вот и я не стараюсь отдавать. А вам приходится.
— Это часто мучает меня. — Светлана Сергеевна вынула из сумки платочек, провела им по лицу, словно намереваясь смыть с него невеселое выражение. — Но ведь учить кому-то надо… А по призванию — единицы.
— В том и беда человечества. Да вы не печальтесь! Вы как все, в потоке, вины у вас — никакой. Хотите, я угадаю ваши духи? «Снежные», правда? Вот, угадал! Расшифрую: «Фантазийного направления, с сильной зеленой нотой на оригинальном прохладном фоне». Точно по рекламе. А вот та дама, в соломенной шляпке и красном сарафане, «Настроением» душится — «оригинальный аромат обогащен пудровой нотой, нюансами цветов ландыша и флердоранжа». Могу проинформировать: в этом сезоне модны цветочно-фантазийные ароматы с оттенками зелени, белых цветов, например гиацинта, жасмина, туберозы. Как, нравятся вам мои познания в отечественной парфюмерной продукции?
— Потрясающе!
— Великодушно делюсь. Невредные для общества сведения.
— С вами не скучно, только как-то… — Светлана Сергеевна не договорила, вернее, голос ее растворился в грохоте и свисте турбин пролетевшего низко над лесом самолета, и она, чуть морщась, спросила: — Вы любите летать?
— Летаю в фосте, как говорит один мой приятель, корреспондент.
— В хвосте?
— Да. Самолет падает — фост всегда остается.
— Вы очень заботитесь о себе.
— А кто обо мне позаботится? Отца и мать не помню, дедушка с бабушкой наследства не оставили. Кто мне создаст комфорт? Без комфорта сейчас — не жизнь для цивилизованного человека. Искусство и то «комфортное» создают.
— Ну, вы такой… Могли бы заботницу найти.
— Ищу. И понял: любовь — не запонка, которую можно найти, если потерял, да и то в квартире. Любовь сама тебя найдет, она находит достойных ее, просто живи, ходи, дыши… Хорошо живи, конечно, жизнь сама по себе — любовь к тебе.
— Интересно рассуждаете, но как-то ужасно эгоистично. Самодовольно, что ли? Вы, Буркалис, такой благополучный, такой импозантный, здоровый на вид, что…
— Можете не договаривать, огорчите меня и себя. А мы на лечении и отдыхе. Сам о себе скажу: я нужен. Именно такой, как есть. Вы правильно определили. Люди должны видеть здоровых, импозантных, довольных. Так им интереснее жить. Я — экспонат, наглядное пособие для подражания. Эта моя философия успокоит вас?
Светлана Сергеевна пугливо зыркнула на Буркало, чуть отшагнула, точно опасаясь неких заразительных токов, исходящих от него, но губы ее решительно сжались, у переносицы напухла волевая складочка — так, вероятно, она ведет себя с наглыми учениками, и Буркало понял: сейчас он услышит длинную, резкую, аргументированную речь учительницы, в которой она осудит его и ему подобных как нежелательное, даже вредное явление в нашей жизни, с коим надо непримиримо бороться, и т. п. Назревал явный перебор дружеских отношений, милая прогулка могла превратиться в ненужную им обоим вражду средь такой природной и комфортно-санаторной благодати. Буркало решил прервать дальнейшее совместное нагуливание здоровья, да и пора было говорить друг другу вежливое «спокойной ночи вам».
Он отвернулся, сунул руку в карман куртки, а когда вновь глянул чуть свысока на Светлану Сергеевну, женщина с испугом отстранилась: рядом шел белобородый, очкастый, невероятно носатый старик… Она ойкнула, потерянно спросила:
— Кто вы, откуда?..
Буркало хрипло закашлялся, сиганул через кювет и скрылся в тихих сумерках вечернего леса.
Вскоре он подходил к своему коттеджу у синего, парившего туманцем пруда, легко посмеиваясь, примирительно думая: «Суслики, птички, комары на задних ножках — плазма жизни! Живите весело и не обижайтесь».
— Бур-ла-ла!
Буркало нравились фруктово-овощные рынки, народ разнообразный торгует, просторны, веселы прилавки; подходи, спрашивай, откушивай; вон усатый кацо кавказской национальности громко расхваливает персики, здесь калужская молодка, похохатывая, предлагает пучки редиса и моркови; «Каротелька, кому сочненькая каротелька!» Рядом с нею хитроглазая старушонка-дачница петрушку и укроп выложила, а из дерматиновой сумки «синенькие» выглядывают — наверняка магазинные, на спрос. Дальше — медовые, ягодные, грибные, картофельные ряды. У стеклянной витражной стены — цветочницы выставились, оттуда прямо-таки сияние бело-сине-розовое. Где еще купишь таких сахаристых помидоров, тугой картошечки-синеглазки, окропленного водичкой лучку-порея, курского штрифеля, полтавской вишни?.. Фруктами и овощами Буркало питается исключительно рыночными.
Торговый зал кругл, его стеклянная сфера насквозь пронизана утренним светом; в городе машинная и людская теснота, воздух горчит асфальтовой пылью и бензиновым перегаром, а здесь свежесть поля, сада и огорода.
Буркало ходит вдоль прилавков по кругу, приценивается к товару, заговаривает, пошучивая, с торговками и непременно пробует на вкус малосольные огурчики, пластики редиса, ломтики помидоров красных, розовых, желтых, бросает в рот вишни; поддел горсточку черной смородины; у кацо скушал дольку персика, похвалив тонкий аромат южного фрукта… Прошел по рядам дважды. Решил в третий раз насладиться торгово-рыночной щедростью, допробовать кое-каких деликатесных солений и маринадов. Он знает, что своей внешностью, строгим и чуть ироничным поведением выделяется в покупательской толпе, заметен продавцам, которые обычно уже через десять — пятнадцать минут начинают подозревать в нем ревизора или, самое малое, общественного контролера, и не стесняется лично для себя сбивать цены почти на все покупаемое: упорный взгляд, мягкое, с намеком покашливание, мелкая придирка, скажем, к недостаточной белизне халата — и расторопные руки по ту сторону прилавка отмеривают, отвешивают с припуском, благодарно принимая копейки и рубли, определенные самим Буркало.
Свой третий заход он начал с грибков; прищелкивая языком, схрумкал пару маринованных белых, затем у соседки поддел щепотью и отправил в рот квашеной белокочанной капусты, щедро приправленной тертой морковью и тмином, а когда передвинулся к бочонку соленых помидоров-сливок под дубовым и смородиновым листом, услышал вдруг позади возмущенный ропот грибницы и капустницы; он удивленно повел медленным взглядом на них, покачал головой пристыжающе, но ропот внезапно, как невидимое пламя, перекинулся дальше по рядам, а вот уже слышатся наглые выкрики: «Кто он такой? Почему все лапает руками?», «Знаем его, пока не нажрется — не купит!», «Хам какой-то!», «Документы надо проверить! Позовите милиционера!..» И еще что-то еле уловимое, скандальное. Буркало отошел в сторонку, чтобы его видели и самому лицезреть всех возмущенных, сдвинул со лба замшевый берет, чуть распахнул полы кожаной куртки, показывая орденские колодки и университетский ромбик, поднял руку, как бы угрожая и заодно прося слова. На какое-то вполне ощутимое мгновение торговцы примолкли, их замешательство стало обращаться в обычное покорное почтение к нему — это явно уловил Буркало, — но из толпы покупателей вдруг прокричал молодой бородач студенческой внешности:
— Да это Буркалович! Я его знаю, на «Мосфильме» мимансом снимается. Смотри, какой любитель разносолов! Начальство из себя разыгрывает перед колхозницами.
Рынок загудел смехом, руганью, улюлюканьем, казалось, вся огромная окружность зала отозвалась стеклянным звоном, зеркальными бликами, в которых Буркало тысячи раз отражался, запечатлялся, уничтожался и мог вообще исчезнуть в ревущей, глухо замкнутой сфере из стекла и железа.
Он пригнул голову, огляделся проворно, ища глазами дверь и наиболее свободный проход, шагнул, чтобы немедленно покинуть пустое пространство вокруг себя, и не смог: кто-то крепко ухватил, его под руку. Глянул. Около него стояла женщина в синем халате и такой же шапочке — работница рынка. Она резко помахала над головой свернутой газетой и, когда гомон немного поутих, выкрикнула:
— Чего разорались, оглоеды? Вот ты, ты, ты… — женщина тыкала газетой в сторону ближних торговок, сразу пригнувшихся за своими весами. — Я вас не знаю, да? Обидели вас, ограбили, спекулянтов проклятых? Ну, кто недовольный, иди сюда!
Молчание установилось всеобщее, ближние торговки смущенно заулыбались: мол, прости, начальница, виноваты, ошиблись; дальние торговцы принялись деловито, как вовсе непричастные, продавать свои фрукты-овощи; даже покупатели, точно их могли прогнать от прилавков, благоразумно и поспешно начали наполнять товаром свои сумки; исчез, уничтожился, сгинул ученый бородач.
Женщина повернулась к Буркало и, не выпуская его руки, спросила:
— Оскорбили?
Он молча кивнул.
— Такого человека… Да мы их с землей сровняем! — У нее появились крупные слезинки под глазами от едва одолимого негодования. — Да я им потроха выпущу. Пошли!
Она вела Буркало к выходу, чуть пожимая ему руку, и говорила взволнованно, что давно уже заметила его, поняла, какой он особенный, ни на кого не похожий человек, всякий раз, когда он появлялся здесь, она издали любовалась им, но не осмеливалась подойти и все ждала ждала — вот что-нибудь случится, и она подойдет к нему, скажет, как он ей нравится, — ну каждым своим взглядом, осанкой, походкой, одеждой, и она знает, что он приезжает на рынок то бородатым, то очкастым и большеносым, — это тоже до головокружения восторгает ее; раз видела его с молоденькой девушкой, и девушку эту полюбила, потому что она рядом с ним, нужна ему и, значит, хорошая… А сегодня такое везение, сама судьба помогла ей приблизиться к нему даже защитить от наглой толпы.
Возле черной «Волги» они остановились. Буркало посмотрел женщине в глаза, И увидел себя в доверчиво раскрытых серых овальцах дважды отраженным, словно повторенным, и с легким страхом почувствовал: горячие, резковатые глаза женщины понемногу вбирают в себя его душу. Вот он почти опустел, ощущает лишь свое отяжелевшее, как бы ненужное тело, ему теперь нельзя, невозможно уехать ополовиненным, без своей внутренней сути. А женщина не отдаст, не сможет отдать взятой части его души, ибо, он хорошо видит это, она сама навсегда опустеет, ей не по силам теперь вернуться к себе прежней, она просто откажется дальше жить на свете.
Буркало открыл дверцу машины, сказал:
— Садитесь.
Проехали одну, другую улицу, и он, не раздумывая, повернул в сторону своего дома, ясно осознав: нечто живительное и радостное исходит от рядом сидящей женщины, и так будет всегда, потому что она — та единственная, явившаяся в жизнь только для него и ради него. Они могли разминуться, но мудрая судьба свела их.
Открыв квартиру, Буркало пропустил женщину вперед. Она оглядела прихожую, осторожными шагами прошла в гостиную, постояла, затем глянула в кухню и кабинет, вернулась к нему, изумленно воскликнула:
— Все, все мне нравится! — И погладила умную таксу Клару, покорно сунувшую голову ей под руку. — А нарисованная библиотека — это же нигде не увидишь. Вы такой умничка!
— Один вид книги устраняет печаль сердца, — пошутил Буркало когда-то вычитанной арабской пословицей.
— Ой и правильно! Зачем их покупать, если на них в основном смотрят. Вон мои торговки, редкая без книжки домой едет, а зачем они им, этим оглоедкам? Для форсу только.
— Вы кем на рынке?
— Заведую холодильником.
— О-о!
— Они у меня вот здесь все! — женщина показала Буркало стиснутый кулак, белый и нежный, не тронутый грубой работой, но силы уверенной, прирожденной.
Он помог ей снять форменный синий халат, она причесала у зеркала короткие, как и полагается деловой женщине, волосы, повернулась к нему, подала ему тяжеленькую руку, он повел ее в гостиную, усадил в кресло, спросил:
— Чем вас угостить?
— Ничего не надо. Я с вами — и ничего не надо. И не зови меня «вы» — кто я такая против вас? И садись вот сюда, рядышком. И слушай. Я тебе вот что скажу: у тебя, вижу, нет жены, нет детей. У меня — муж, но, считай, тоже никого. У таких семей не бывает. Такие, если не найдут друг дружку, одинокими живут. Мы особенные. Только один для другого. И любить мы никого не можем. Только самих себя. Да еще — я тебя, ты — меня.
— Да, да, — согласился Буркало, непривычно волнуясь, ощущая нежное и горячее биение своего сердца, глядя в теплые, немигающие глаза женщины и вновь видя себя заключенным в серые, резковатые овальцы. — Да, все точно, правильно, ты умница, ты… как тебя звать, скажи, пожалуйста, я хочу в сердце свое принять всю тебя и твое имя.
— А тебя, любимый?
— Буркало. Не очень красиво, да?
— Что ты! Все твое прекрасно. Я буду Буркалка. Твоя Буркалка. И никаких мне имен не надо. Что было до тебя, пусть там и останется.
— О-о… — простонал Буркало, почти теряя сознание. — Откуда это? Почему? За что?.. Я ведь во сне видел — у меня жена Буркалка. — Он упал на колени перед женщиной своих мечтаний, стал целовать ей руки, и первые слезы за долгие годы одиночества, слезы умиления, восторга, невыплаканных обид и предчувствия не бывалых радостей, полились из размягченных глаз Буркало на руки единственной теперь для него женщины, а затем он уронил голову в ее колени, бормоча: — Это ты, я чувствую, знаю. Почему так долго шла ко мне? Почему я тебя не искал?..
Буркалка гладила жесткий ежик Буркало прижимала его голову к своему животу — успокаивала, как успокаивают родного, понятного до малейшего всхлипа ребенка, — а когда он притих, словно бы задремав, Буркалка легонько подняла его голову, склонилась, поцеловала в лоб, в каждый глаз отдельно в губы и сказала твердо, внушая ему свою решимость.
— Будем жить вместе.
— Да-да! — подтвердил Буркало, вскочил, распростер руки. — Все здесь твое! Прикажешь — добуду куплю, вырву все, что пожелаешь!
— Добудем вместе! — сказала Буркалка и сжала увесистый кулачок.
Буркало тоже поднял тугой кулак. Так они постояли несколько мгновений — и начали жить.
Осмотрев еще раз квартиру, Буркалка убрала в шкаф кое-какие вещи; фартук, халат, тапочки Капитолины аккуратно сложила в прихожей, сказав: «Не беспокойся, сама отдам». Переставила по-своему кое-что из мебели, повосторгалась кухней под ретро и принялась готовить обед, удивительно ловко и догадливо находя нужную посуду, беря продукты, всяческие приправы. И все весело, легко, с песенкой «Миллион алых роз», а Буркало поглядывал на нее, присмиренно радовался: так, именно так и быть должно, ведь он, устраивая свой быт, покупая вещи, думал о Буркалке — придет, воскликнет: «Все, все мне нравится! Ты такой умничка!»
Потом они навестили рынок, где Буркалка, грозно пройдя по рядам и подставляя сумки, изобильно нагрузилась лучшими фруктами, солениями, маринадами для свадьбы, и весь рынок, не исключая продавцов кавказской национальности, почтительно приветствовал молча шагавшего бок о бок с нею Буркало.
Свадьбу праздновали вдвоем. Видеть никого не хотели в день своего счастливого соединения: кто их поймет? Кого они могут понять?
Пили марочные мускаты, лучшие коньяки, на полную мощь запускали стерео и квадро, танцевали, пели и плясали, дразнили таксу Клару, и она выла, истерично лаяла. Им стучали в стены, пол и потолок соседи, звонили по телефону. «У нас свадьба!» — сообщал Буркало. А Буркалка, заостряя серые, блескучие овальцы глаз, выкрикивала: «Оглоеды! Я вас научу уважать моего Буркало, вы у меня по ночам будете вскакивать и боженьке молиться! Суслики, птички, комары — плазма жизни!»
Вскоре они уехали на «Волге» в свадебное путешествие. По курортам Южного берега Крыма.
В этот подмосковный, неведомый для него дачный поселок Буркало приехал один. И по очень важному делу.
Он медленно вел машину, оглядывая дома, теремки, хоромы… Улица именовалась Отрадной, и все здесь смотрелось мирным, прочным, тихо отрадным, хоть и была невеселая пора поздней осени. Во дворах опрятные, разумно выращенные сады, строения с водопроводом, газом, центральным отоплением — в стиле полезных достижений научно-технического прогресса. Нужную дачу он нашел почти на краю Отрадной, у соснового бора, за которым ясно посверкивала пустынная сейчас речка. Место было уникальное, и это особенно порадовало Буркало.
Дача едва виднелась, скрытая высоким забором, ворота окованы железом, узенькая дверца с глазком, на ней, конечно, вывеска: «Во дворе злая собака!» Есть и кнопка звонка. Буркало усмехнулся: никакой, даже дохлой, собаки там нет, а проникнуть в эту крепость с помощью звонка пусть пытаются дураки. Он достал увесистый, штучной работы ключ, сунул в скважину замка на дверце, и она услужливо пропустила его внутрь.
Хозяин, сухой и сутулый, в потертых джинсах, заношенной куртке из болоньи и вискозной мятой шляпе, сгребал железными граблями опавшую листву под деревьями. Вошедшего он не заметил, и, когда Буркало, приблизившись вплотную, нарочито громко кашлянул, хозяин резко передернул плечами, но не повернулся на голос, как сделал бы кто-нибудь другой, а только скосил желтоватый глаз, насторожил свой плоский, носатый, заросший седоватой щетиной профиль, точно ожидая немедленного удара по голове. Жалкий вид хозяина кирпичной, дорогой, с верандой и мансардой дачи, крытой оцинкованным железом, едва не рассмешил Буркало: ну художественные парадоксы на улице Отрадной! Покашляв мирно и деловито, он слегка приподнял в руке новенький «дипломат», сказал:
— У меня дело к вам, товарищ Ковалов.
— Говорите, слушаю, — с хрипотцой вымолвил тот, все так же держась в профиль и до красноты напрягая, глаз; ему, пожалуй, не верилось, что рядом с ним живой человек, — не мог он проникнуть во двор дачи, а если проник, значит, умеет летать: ворота, дверца надежно закрыты, поверх забора — колючая проволока. — Говорите… как вы сюда попали?.. Кто такой?
Буркало заметил: Ковалов до судороги сжимает костистые пальцы на металлической рукояти граблей, и желтый глаз его набухает опасным блеском, — понял, что дальше пугать Ковалова рискованно, треснет железякой промеж ушей, и беседуй тогда с ним о гуманности, нашем главном принципе — человек человеку друг, товарищ и брат.
— Я от вашей бывшей жены, — сказал решительно Буркало, следя за граблями.
— Да?.. — еле слышно изумился Ковалов и повернулся, как бы открыв лицо, которое, впрочем, не намного стало шире, будучи от природы заостренным, по-ястребиному хищноватым. — Где она? Что с ней? Как вы вошли? Что вам надо?
— Важное дело, повторяю. — Буркало постучал кончиками пальцев по боку «дипломата». — Не здесь же вам докладывать, ведите в дом, хозяин.
— Нет, нет… не верю! — чуть отодвинулся Ковалов.
— Ну вот, сцену из кинофильма разыгрываем. Пора бы догадаться — она мне дала ключ. И второй есть, от дачи, может, показать?
— А-а, — неопределенно, что-то усиленно обдумывая, вымолвил Ковалов и направился к приоткрытой двери веранды, волоча за собой грабли. У ступенек крыльца он остановился, вновь одолеваемый сомнениями, но Буркало вежливо вынул из рук его грабли, грубовато подтолкнул в спину. Ковалов покорно пошел, неосмысленно наговаривая: — А-а, значит, так. Она, значит, Настасья… А где сама? Не понимаю…
На просторной веранде был низенький стол и два плетеных кресла, Ковалов указал на них рукой, приглашая.
— Ведите в дом, — потребовал Буркало (ему не терпелось увидеть расположение комнат, мебель, прочее убранство). — Здесь холодновато, бурр!
Комнат было четыре, да прихожая, да кухня метров на десять и мансарда, должно быть, просторная — туда поднималась лестница в старорусском стиле; мебель хоть и потертая изрядно, однако благородного дерева, а кабинетный гарнитур так и вовсе — редкостное ретро. Основательно здесь устраивалось гнездышко! Буркало хотел осмотреть и мансарду, уже вцепился руками в красные перила, но услышал частое клеканье жидкости, хриплый зов Ковалова:
— Прошу к столу… прошу за знакомство.
В стакане мутно розовел дешевый портвейн, именуемый его ревностными пригубителями не менее чем десятком нежных названий — от бормотушки до скуловоротки. Буркало немо замотал головой, скривил губы, показывая, сколь неприятен ему этот ширпотребовский напиток, к тому же он за рулем, и был удивлен, как безразлично-охотно Ковалов согласился с ним, поворчал незло на колеблющийся в руке стакан, выпил, мучительно перекашивая лицо, мыча и постанывая, заел наугад взятым кусочком сыра и замер в отдохновенной расслабленности, ожидая, вероятно, внутреннего бодрительного тепла.
Резной, зеркально полированный стол покрыт рваными газетными клочьями, завален немытой посудой, объедками всякой всячины: бутербродами с красной икрой и кусками зачерствевшей вареной колбасы, пластиками дорогой осетрины и ополовиненными банками килек и бычков в томате; под столом десятка три пустых бутылок; окна наглухо закрыты, полузанавешены; воздух, отравленный табачным дымом, винными испарениями, запахами несвежей еды, казалось, так уплотнился в дачной немоте, что сам по себе не выйдет в открытые окна или дверь, его нужно пластать на куски и выбрасывать во двор. Любой догадался бы, увидев, ощутив этот разгром: хозяин дачи тяжело, опущенно пьет.
Буркало сочувственно и брезгливо спросил, когда Ковалов поднял голову и уставился на гостя вполне разумными, как бы отогретыми с осеннего холода глазами:
— И давно вы уже?..
— Давно, давно, — неожиданно живо ответил Ковалов, подавшись к сидевшему в низком кожаном кресле Буркало. — Как Настенька ушла… потерялась. Жду, коротаю время.
Посомневавшись минуту, выгодно ему или, напротив, опасно такое вот горестное состояние этого человека, Буркало все-таки решил действовать, и напористо, ибо неизвестно, сколько придется ждать протрезвления бывшего мужа Буркалки, да и сможет ли он выздороветь без медицинской помощи.
Буркало развернул и подал Ковалову листок бумаги, попросил прочесть.
Ковалов оседлал сизый нос тяжелыми очками, интеллигентно отстранил бумагу, но тут же качнулся в кресле, дрожащей рукой сдернул и вновь кинул на переносицу очки.
— Письмецо от Настеньки? О, благодарю, благодарю… Как она? Жива, значит? — И начал читать вслух забывчиво и поспешно: — «Здравствуй мой бывший муж Ковалов. Пишу тебе так как я вышла замуж за любимого мной горячо человека. На этом основании прошу тебя…» Ага, без знаков препинания письмецо, надо вникать, значит.
«…Прошу тебя Ковалов как любившего меня горячо продать мне вторую половину дачи а первая мне по закону полагается так как я бывшая твоя любимая жена. Не сопротивляйся Ковалов хуже будет. Ты меня хорошо узнал за семь лет совместной обеспеченной жизни. Тебе за это оставляю двухкомнатную городскую квартиру со всеми удобствами. Последний раз воздушно целую если ты будешь умничка. Мой горячо любимый новый муж Буркало (можешь сверить его фамилию по паспорту) все тебе расскажет слушайся его а то душевно пожалеешь. Расписываюсь два раза чтоб ты хорошо узнал мою подпись».
Опустив на колени письмо, Ковалов тихонько рассмеялся, помотал головой, словно не желая до конца усваивать прочитанное, потом, дважды глотнув из стакана розовой жидкости, глянул поверх очков на Буркало, спросил:
— Она, она… такая безграмотная, оказывается?
— Не в этом счастье. Она талантливая.
— А кто же, кто ее горячо любимый новый муж?
— Плохо читали письмо. Вы его видите перед собой.
— Передо мной некто… как вам сказать?.. Некто из проходимцев, пройдох и…
— Не договаривайте, — остановил его поднятой ладонью Буркало, — чтоб душевно не пожалеть, как умно пишет вам Буркалка… то есть Настасья. Говорите прямо — согласны продать вторую половину дачи?
Ковалов ухватился дрожащей рукой за стакан, качнул его, но пить не стал, хищно ссутулился, шепотом, косясь на дверь, осведомился:
— Сколько… сколько предлагаете?
— Десять тысяч. — Буркало ударил ладонью по «дипломату». — Деньги здесь.
У Ковалова поверх правого окуляра выполз и занемел желтый водянистый глаз.
— Ага, ага… так и знал… дача стоит минимум пятьдесят тысяч… десять — это лишь бы что-то сунуть… да и за полную стоимость не продам… у нее любовь горячая, выходит, а я совсем один.
Буркало предвидел, конечно, что торг будет нелегким. Кто поступится своим кровным, тем более из таких вот бывалых махинаторов, как этот престарелый Ковалов? Приоткрыв «дипломат», Буркало нащупал и вынул аккуратненькую красную папочку, положил ее на стол перед Коваловым.
— Что, что здесь? — брезгливо отстранился тот.
— Ознакомьтесь. Накладные, поручения, чеки, записки, прочие документы, разоблачающие ваше строительство дачи. Вы тогда работали директором большого хозмага и дачку соорудили не дороже чем за двадцать тысяч. Преступно комбинируя, понятно.
— Откуда? Где взяли? — Глаз Ковалова приблизился, как бы наплыл крупным планом: на Буркало. — Неужели она…
— Угадали. Настасья собрала, сохранила.
— Нет, нет, не верю… — Глаз замутился, из него выкатилась большая слеза, подержалась на сизом вспухшем подглазье, жутко увеличенная окуляром, и прочертила блескучую дорожку по небритой щеке Ковалова. — Такая подлость… Это вы, вы ее совратили!
— Ошибаетесь. Любовь взаимная. Настя первая мне объяснилась.
— Врешь! — истерично выкрикнул Ковалов, вскочил, плеснул в лицо Буркало вино, из стакана, схватил красную папку, убежал с нею в кухню и заперся там на задвижку, хохоча и выкрикивая: — А мы эту папочку в огонек! А мы эту подлую подожжем!
Буркало отерся платком, смахнул капли вина с куртки, благо она непромокаемая, слегка пожурил себя за расслабленность: всякое случалось в его энергичной жизни — били, ругали, хватали за глотку, — а вино плеснули впервые. Каким все-таки неинтеллигентным оказался этот Ковалов! Придется более серьезными доводами привести его в здравое сознание. Буркало подошел к запертой двери кухни, сказал:
— Зря вы так не уважаете нас с Настасьей. В папке копии документов. Убедитесь и выходите для дальнейшего собеседования.
— У-у!.. — завыл Ковалов. — Гад ты, Буркалов, тебя убить надо! Не выйду, напущу газу, устрою пожар, сгорю и дачу сожгу.
— Неумно придумали. Бурр, как неумно! Вызову милицию, и вас засадят в психбольницу. Тогда, сами понимаете, и покупать нам не придется, наследница одна. Ну разве что опеку возьмем над вами, исключительно из гуманных чувств… А пока перебью ваши бутылки с портвейном, обеспечу вам страдательное похмелье. Мучения плоти очищают и возвышают душу.
Дверь резко откинулась, из нее вырвался Ковалов с металлической решеткой от газовой плиты, Буркало успел отстраниться, Ковалов пронесся до стола, обернулся и, пригнувшись, медленно пошел на него, держа решетку над головой.
«Так, хозяин дачи в явном и опасном перевозбуждении, надо спокойно рассчитать действия, и первое — отнять у него железяку, лишить оружия, так сказать, потом основательно встряхнуть, чтоб голова хоть немного просветлилась… Подступает по-шакальи, будто принюхиваясь, сейчас кинется… Сделаем вот что…» Буркало поднял стул, бросил навстречу Ковалову, а сам спрятался за кресло. И когда тот вместе со стулом завалился в угол между сервантом и телевизором, Буркало насел сверху, вырвал у Ковалова и сунул под сервант решетку скрутил ему руки на груди, успокаивая:
— Нехорошо, не одобряю, вы же с высшим экономическим образованием, а ведете себя неэкономно, подвергаете престарелый организм молодежным стрессам. Теряете, можно сказать, личность и даже человеческий облик.
— Ладно, ладно, отпусти, — просипел, задыхаясь, Ковалов. — Поговорим давай.
Буркало слегка приподнялся и сразу же был наказан за излишнюю доверчивость — получил меткий и довольно сильный удар снизу в подбородок, отлетел спиной к столу и, пока Ковалов взгромождался на ноги, поглубже заполз под столешницу, спасительно осознавая: сотрясенной голове можно будет дать минуту-другую отдыха.
Обозрев комнату и не найдя гостя-врага, Ковалов решил, вероятно, что тот вообще покинул дачу, жадно налил и выпил подряд два стакана вина, плюхнулся в кресло, с хохотком наговаривая:
— Как я его!.. Настенька, видите ли, полюбила такого нахала! Да она одним воздухом не будет дышать с таким террористом, девочка моя…
Буркало ухватил Ковалова за обе штанины, резко потянул, Ковалов легко сполз на пол; не успел он сообразить, что к чему, как Буркало надежно оседлал его, удивленно спрашивая:
— Ты, гад, спортсменом был, что ли?
— Был, был… А она мне девушкой досталась, девушкой!
— Что вы говорите? — искренне изумился Буркало и, опасаясь плевка, прижал голову Ковалова щекой к полу. — А я простыню вывесил на балконе после первой ночи, чтоб все видели — на девушке женился.
— Врешь, врешь… — застонал Ковалов. — Семь лет девушкой была, да?
— Ничего удивительного, женщины чего не могут, если не любят. Надо читать художественную и научно-популярную литературу. Ведь не забеременела от вас, а? А мне сразу двойню принесет — врачи определили. Тяжело ходит. Сразу девочку и мальчика. Потому и не приехала она для личного контакта с бывшим, нельзя. Одним словом, дурачила вас моя Буркалка, время надо было переждать, пока я появлюсь.
— У-у… — выл не переставая обессиленный Ковалов.
— Ах, как вас ревность некрасиво корежит, дрожите и мокнете, как ощипанный бройлер.
— Сволочь ты, сволочь, Буркалаев!
— Впервые слышу. Негодяем называли, но при этом добавляли: талантливый. Грубиян вы. Я, пожалуй, срежу вам сумму выплаты за дачу. Могу и рассердиться — передам бумаги в прокуратуру, будет показательный суд, все недвижимое опишут, вам — отсидка, дачка — государству.
Ковалов притих, вероятно прислушиваясь к словам Буркало.
— А я ведь не себе это райское место отвоевываю. Пансионатик для старичков заслуженных открою, будут они тут дышать, творчеством полезным для народа заниматься. А вы, эгоист, в таких хоромах один спиваетесь. Проявите сознательность — комнатку выделю, в интеллигентном обществе будете стареть, как уважаемая личность.
Ковалов плакал, у щеки его натекала лужица слез, был он обреченно вял и беспомощен.
— Ну вот и хорошо, — сказал успокоительно Буркало, медленно отпуская его руки. — Разум в человеке иногда сильнее потребностей. Я сейчас встану, приготовлю документы и приглашу вас расписаться. Готовьтесь морально. — И встал, пошел к столу.
С большим усилием, покачиваясь, Ковалов тоже поднялся, огляделся расслабленно, не находя гостя. Буркало предостерегающе покашлял. Ковалов повернулся в его сторону и занемел с отвисшей вставной челюстью, паническим страхом в глазах: за столом сидел бородатый, седовласый, в золоченом пенсне человек.
— И… кто вы такой? — еле внятно вымолвил Ковалов.
— Представитель. Исполнитель. По поручению, — сказал Буркало голосом утомленного и строгого чина, ударив ладонью по бумаге. — Распишитесь вот здесь, здесь и здесь. Где галочки поставлены.
Буркало встал, чуть отшагнул в сторонку. Ковалов послушно склонился над столом. Буркало, следя за ним, пошел вокруг стола. И когда вновь приблизился к онемелому Ковалову, почему-то не ставившему третью подпись, тот увидел перед собой лысого, морщинистого, черноусого старика с подозрительно спрятанными за, спину руками и криво усмехающегося.
— А вы, вы откуда? — еще более пригнулся Ковалов.
— Из тех же инстанций!
Ковалов быстро расписался и протянул дрожащую руку, намереваясь схватить «дипломат».
— Похвальное желание, хоть и запоздалое! — желчно рассмеялся лысый старик, убирая со стола бумаги. — Могли бы и не отдать вам денежки, но мы справедливые. Берите! — И лысый вытряхнул перед Коваловым тяжеленькие пачки. — Десять, в каждой по тысяче, прячьте.
Ковалов проворно начал рассовывать пачки в карманы, несколько штук кинул за ворот расстегнутой, с оборванными пуговицами рубахи. Старик выждал, одобрительно сказал:
— Купля-продажа состоялась, будем считать, полюбовно. Теперь слушайте дальше. Я пойду и скажу Буркало — пусть подгонит к порогу машину, а вы живо соберите свои вещи, личные, конечно, и поедем в город.
— А здесь мне нельзя?
— Не имеете права. Бутылки можете взять. Раздел мебели произведем позже, согласно одной из бумаг, подписанной вами.
Пока Буркало вкатывал во двор «Волгу», а затем грузил вещи, Ковалов осушил еще бутылку портвейна, и в машину пришлось погрузить его тоже как вещь — на заднее сиденье, тяжелым, угловатым мешком, тошновато пропахшим алкоголем. По дороге в столицу Ковалов немного проветрился, начал слезливо хныкать, однако, припугнутый вытрезвителем, замолк и на своей улице позволил переместить себя в квартиру без скандала.
Ехал домой Буркало утомленный и жизнерадостный: хорошее дельце было чисто сработано! Но жизнь беспрерывно радует только дураков, потому что они не ведают обид и оскорблений. Для всех разумных у нее разные неожиданности приготовлены, особенно когда их не ждешь, в минуты возвышенной одухотворенности. Как вот сейчас. Подогнав машину к своему гаражному блоку, Буркало прочел на дверных створках крупно выведенное мелом: «Буркализм — позор нашей жизни!»
Он увидел у подъезда дома Буркалку, позвал ее. Подплыла что тебе уточка гладкоперая, придерживая лапками округлый, тяжелехонький живот, покачиваясь, будто на плавных волнах, и головкой поводя что тебе та же уточка. Буркало молча показал ей надпись.
Лишь на мгновение Буркалка вроде бы опечалилась, но тут же решительно тряхнула рыжими завитыми кудряшками, подняла обломок мела, стерла первое слово, заменила его другим и кликнула старушек-скамеечниц. Те незамедлительно явились, прочитали: «Пенсионизм — позор нашей жизни!» — и загалдели, разгневавшись на «хамское хулиганство», позвали коменданта и еще более расшумелись, требуя, чтоб в их образцово-показательном дворе не было больше никогда такого оскорбительного безобразия. Договорились меж собой выследить этих нахальных диссидентов, сдать куда следует.
Буркало и Буркалка, строгие и довольные, удалились к себе в квартиру.
Буркало проснулся в широкой, воздушной мягкости кровати, на тонком, нежащем кожу индийском белье, под мохеровым пледом, невесомо облекавшим его теплым облаком; проснулся сразу, как истинно здоровый человек — словно вплыл из небытия на солнечную поверхность жизни, и, еще не осознав себя полностью, тихо, медленно, беспричинно улыбнулся: так свежо, радостно было его телу. И все-таки, повинуясь привычке, Буркало прислушался к себе: не покалывает ли где, свободно ли растекается по жилам и мышцам кровь? Органом был отлажен, как электронный механизм со знаком качества, что и не удивительно вовсе: питала его, содержала в холе и уюте заботливая Буркалка.
При мысли о жене Буркало проснулся окончательно, уже осознанно радуясь майскому свету из окна, покою в квартире, осторожному позвякиванию посуды на кухне… Милая Буркалка! Она поднялась пораньше и неслышно, чтобы приготовить завтрак ему и их маленьким детям. И так каждое утро.
Буркало нажимает спрятанную за спинкой кровати кнопку (у него все на электронике и сигнализации), в детской комнате чуть слышно тренькает музыкальный звонок. Буркало ныряет под плед, слышит частый топот, и в спальню врываются буркалята — Буркальчик и Буркалочка. Они взвизгивают от несдержимой радости, впрыгивают на кровать и тормошат, тузят крепенькими кулачками папу Буркало: это им разрешается, когда папа позовет звонком, ведь такая утренняя разминка полезна им всем для бодрого начала дня.
— Бур-ла-ла! — защищается Буркало-старший, пускает буркалят в тепло под плед, притискивает, успокаивая.
О, какое наслаждение осязать эти упругие, с бьющимися сердчишками, молочно дышащие комочки жизни, горячие сгустки-частички тебя самого! А они, буркалята, отталкивая друг дружку, стараются теснее прижаться к отцу.
— Сказку, да? — спрашивает Буркало.
— Сказку, сказку, папочка… — шепчут, замирая, Буркальчик и Буркалочка.
— Про что мы вчера говорили? Ага, правильно. Про то, как умный Копило на рынок ходил, все пробовал, пока не наелся, а потом справился о ценах, припугнул жадных торговок и дешево накупил себе самого лучшего. А вот как Копило гарнитур мебельный домой перевозил. Ну, шоферы и грузчики — народ нахальный, всем известно, десятки, а то и четвертные из кошельков покупателей запросто вылущивают, многим бы здоровякам в колхозах пользу приносить, но им и тут выгодно. Копило про них, конечно, все знает, образованный. «Грузите, — говорит, — молодчики». С намеком вроде бы говорит. Погрузили, привезли, носят старательно на седьмой этаж. А когда старший позвал Копило рассчитаться, тот вышел в форме полковника милицейского и так вежливо спросил: «Сколько сегодня, ребятки, левых рейсов сделали, почему старушку у мебельного магазина до слез довели — стоит полдня и плачет возле своей раскладной мини-кушетки? А?!» — гаркнул полковник, и шофер с грузчиками выскочили в коридор. Копило им вслед кричит: «Деньги-то за работу возьмите!» Куда там, на лифт — и сбежали. Копило скинул мундир, сел в новое кресло, расхохотался. Вот какой он справедливый и умный, Копило!
— Умный, умный, — соглашаются буркалята, а Буркальчик просит: — Еще про Копило!
— Будет еще. У меня столько сказок о Копиле, хватит на все время, пока будете расти. Завтра расскажу, как Копило на автомобиль деньги копил. А сейчас встаем. Быстро. Мамочка нас заждалась!
Они выбегают в гостиную, буркалята становятся против Буркало, и все вместе приступают к утренней гимнастике — отец в полосатой пижаме, дети — тоже в полосатеньких. Приседают, взмахивают руками, сгибаются и разгибаются. Старательно, без шуток и улыбок — полный комплекс по журналу «Здоровье». Потом шагают на месте, поют:
В здоровом теле
здоровый Буркало,
здорова Буркалка
и буркалята!
Мать стоит в двери, сияя разрумяненным лицом, держа руки под белым фартуком на высоком животе, молча ждет. Зачем торопить, если по всей квартире гуляют запахи ветчины с яичницей, поджаренных хлебцев, зеленого лука, первых дефицитных огурчиков?.. У буркалят и без того едва хватает терпения, чтобы не броситься к столу, но они, вышколенные отцом, послушно идут умываться, чистить зубы; выйдя из ванной, подставляют матери свежие мордашки для поцелуя.
И вот все за столом. Разве есть что-либо приятнее семейной трапезы, когда хозяйка любима, дети радостны и каждый кусочек пищи, поглощаемый ими, доставляет главе семейства невыразимое удовольствие? Буркало понимает: только теперь он живет со смыслом. Годы одиночества кажутся ему временем неодушевленным, из полутьмы которого он долго пробивался к теплу и свету. А ведь — жутко подумать! — мог и затеряться, сгинуть в той жизни… Буркало приобнимает Буркалку, как бы проверяя, рядом ли она, не мерещится ли ему все это в прекрасном сновидении.
— Здесь, здесь я, — длинно смеется Буркалка, легко понимая мужа. — Не воздушная, не улечу.
— Еще бы! — восторгается Буркало, незаметно для детей поглаживая ее живот, напряженно-тяжелый, округло-выпуклый, точно в нем вызревала целая неведомая планета: Буркалка на восьмом месяце, и врачи опять обещают двойню. — Ты у меня весомая. Одобряю! Даже если полчеловечества исчезнет, ты заново народишь людей. — Буркало крякает предовольно, вообразив, как по многим земным континентам живут буркалята — напористый народец, и, глядя на деловито подчищающих тарелки детей, говорит: — Вот такие вот. Они наведут свой порядок, научат «разворачиваться в марше».
Буркалка улыбчиво кивает, дает сыну и дочери по шоколадной конфете «Мишка косолапый», буркалята разом поднимаются из-за стола, в один голос благодарят: «Спасибо, папочка! Спасибо, мамочка!» — и маленьким строем, Буркальчик впереди, Буркалочка следом, уходят в детскую комнату.
Вдвоем они неспешно пьют крепкий кофе со сливками, затем Буркалка убирает посуду, а Буркало здесь же, в кухонном тепле и уюте, просматривает утреннюю почту.
— Непосредственно и официально, — шутит он. — Американцы готовятся к ядерной войне, но мы им тоже врежем так… их высокий уровень в небо взлетит и радиоактивными осадками по всей земле развеется. Между прочим, скажу тебе, милая, наш бетонный подвал в гараже не уступит их бункерам, посмотрим еще, кто надежней выживет… А вот письмецо из пансионата твоего имени — «Буркалка речная», пишет управительница, милая леди наша Мешкова, которая — бурр! — только одно начальство на земле почитает: тебя, моя Буркалка. Так вот, эта бандитка улыбчивая просит сменить у кинорежиссера эстамп на стене — не нравится старичку мексиканский ковбой среди прерий, хочет чего-нибудь российского, в крайнем случае крымский пейзаж с магнолиями. Как, удовлетворим?
— Оглоеды! — благодушно ругается Буркалка. — Балуешь ты их. Хотя этот режиссер роли тебе дает в своих картинах… Купим ему акварельку какую-нибудь. Или сам намалюй. Ты же умничка — все умеешь. Не просить же его соседа по комнате, живописца народного, тот большие полотна создает, обидится.
Буркало соглашается, радуясь житейской сообразительности жены, так нужной им обоим. Они ведь и в ее даче открыли пансионат для старичков, сдали все четыре комнаты: художнику, писательнице, кинорежиссеру и композиторше. Гуманитариям. Которые не менее полезны обществу, чем доктора наук. Так решили. Ну и эти заслуженные пенсионеры зажили среди цветов, конечно, от весны до поздней осени, опекаемые моложавой Мешковой, очень современной пенсионеркой на «Москвиче», прямо-таки выдающейся деятельницей — без выгоды для себя атмосферным воздухом дышать не позволит. И работать, понятно, умеет, старички у нее ухоженные, как детки в ведомственном детсадике. Она куда попроворнее жуткой старухи Полины Христофоровны, дряхлеющей понемногу. Однако и вместе им не сравниться умом с его Буркалкой, коммерческой хозяйкой обоих пансионатов.
— Процветают, значит, «Буркало лесной» и «Буркалка речная», а? Поэтично мы назвали свои дачки. Сколько народу осчастливили! И обиженных — ни одного. А Ковалов, твой бывший муженек, как доволен… — Буркало от умиления смигнул две маленькие слезинки, согнутым пальцем утерев подглазья. — Пить перестал. Другие прогнали бы, как пса… Принимает буркалиум, занимается йожкой. Преобразился!
— Ты у меня такой душевный — никого обидеть не можешь. А я что? Я слушаюсь тебя.
Буркало разрешил Ковалову построить флигилек на дачном участке, за сиреневыми кустами, в райском, можно сказать, месте: уютно и малоприметно. Благодарный Ковалов взял под свой опытный надзор все пансионатское дворовое хозяйство, его завхозовского глаза побаивается сама леди Мешкова. И сердобольным, нежным оказался Ковалов — полюбил, как дедушка родной, буркалят, нянчится с ними, сказки рассказывает про умного Копило, азбуке учит. Раз только воспротивился бывший владелец участка, когда Буркало позволил Мешковой вырубить фруктовые деревья и засадить полезную землю цветами. Пришлось устыдить: кто же теперь заботится о фруктах? Человечеству цветов не хватает. Красота спасет мир, сказал один большой классик. Улавливать надо новые веяния!
И Капитолину не обидел Буркало: нашел ей мужа — ассистента кинооператора, приехавшего из Казани. Способного парня. Капитолина довольна, и он прописался в столице. Дочку чернявенькую породили. А еще раньше Буркало помог Капитолине похоронить двоюродную бабушку, получить ее наследство, избавиться от кота Барсика. Звонит иногда — задыхается от благодарности. Но они не встречаются, им это не нужно: каждый нашел свое.
Не забыл позаботиться Буркало о докторице Кукушечке — подыскал ей друга с кавказской фамилией. Помог бы уладить личную жизнь и Веронике Олеговне, молоденькой генеральше, но бывшие спортсменки, вероятно, до конца своих дней к чемпионству стремятся: или — рекорд им, или — ничего не надо. Оттого и гордые, охлаждают любовные страсти в бассейнах.
— Ну, есть такие, кто не доволен Буркало? Если не мелочиться? — спросил он громко, с напором, в забывчивости и горячности. — А кто он, Буркало? Никто, можно сказать. Его в детприемник подкинули несмышленым, с одной фамилией на бумажке. Может, и фамилию придумали, чтоб не искал потом своих родителей, пропавших без вести. В народ подкинули. На воспитание. И он выбился, другим теперь помогает. А путь был суров и долог, как в песне поется. — Буркало задумчиво усмехнулся, добрея и успокаиваясь, сказал: — Что-то я расчувствовался. Надо бы поработать, кое-что перепечатать для писательницы-«деревенщицы», изучающей жизнь на даче, да и над своей лесной диссертацией поразмышлять. Или отдохнуть сегодня, чем-нибудь более приятным заняться?
Жена сияет блескучими овальцами глаз, всем своим радостным существом выражая свое полное согласие, всегдашнее единодушие с любым желанием и намереньем мужа.
Буркало проходит в кабинет, названный им комнатой психологической разгрузки, усаживается за массивный, инкрустированный перламутром стол, придвигает бумагу, несколько минут смотрит на солнечно-весенние стены и крыши несчетных домов по ту сторону наполненного голубизной окна, думает, что очень хорошо ему в этом огромном, понятном городе, затем пишет:
«Дорогая редакция! Обращается к тебе твой давний народный корреспондент Вездесущий. Разреши сообщить поучительный факт из нашей общественной жизни. Гуляю недавно по бульвару около своего дома и вижу такую печальную картину: мужчина интеллигентной наружности и молодого телосложения пытается привести в чувство бледную старушку на скамейке, потерявшую сознание. Многие благополучные граждане равнодушно проходили мимо, хотя заботливый мужчина звал их помочь старушке. Наконец он вызвал «скорую неотложную помощь» по телефону-автомату, а сам вернулся к старушке и бережно так, по-сыновьи поддерживал ее седенькую головку. Но было поздно, старого одинокого человека спасти не удалось. «Скорая неотложная» увезла ее труп. А старушка была историческая, знала лично многих великих писателей и композиторов. Я увидел на глазах сильного молодого мужчины слезы и подумал: как нам не хватает простой сердечности ко всему живому в окружающей среде обитания! Решил подойти, поблагодарить душевного человека с большой буквы, узнать его фамилию. «Буркало», — просто ответил мужчина.
Дорогая редакция! Прошу серьезно отнестись и напечатать этот факт большой воспитательной силы.
P. S. В гонораре не нуждаюсь, прошу перечислить его в Фонд мира».
Буркало перечитал заметку, она ему понравилась, он размножил ее на машинке, решив послать сразу в три газеты. По вдохновению сочинил еще пару писем: одно о том, как Буркало на пляже в Серебряном бору защитил несовершеннолетнюю девушку от пьяных хулиганов, угрожавших ей перочинным ножом: применил самбо, разоружил, сдал в милицию; другое — информативное, с просьбой наказать директора универсама, окружившего себя подозрительными людишками из вышестоящих организаций, и начальника ДЭЗа, похотливо пристающего к молодым замужним работницам, что может вызвать развал устоявшихся детных семей. Эти «поучительно-назидательные факты» он тоже размножил. Надписал конверты, изменив свой почерк, положил корреспонденцию на край стола — Буркалка возьмет и отправит с какого-нибудь соседнего почтового отделения.
Он поднимается из-за стола, делает несколько приседаний, сильно разводит и сводит руки; отдых, психологическая разгрузка удались — ум светел, тело наполнено мускулистой бодростью. Теперь пора погулять, освежиться майским воздухом. Он нажимает кнопку на боковой стенке стола, по квартире разносится музыкальный перезвон, напоминающий мелодию «Главное, ребята, сердцем не стареть», и выходит в прихожую.
Дремавшая такса Клара с тявканьем метнулась ему навстречу, отлично поняв звонки хозяина, в детской комнате завизжали от радости буркалята, из гостиной вышла Буркалка проводить семейство на прогулку. Он надевает мягкие, пружинистые сандалии, легкую куртку, берет тяжеленькую трость — для осанки. Ожидает. Квартира в легком заполохе и шуме. Просторная квартира. Он прирастил к ней соседнюю однокомнатную с большой кухней, которая стала детской. Очень уж несговорчивым, правда, прямо-таки агрессивным оказался сосед-фронтовик, едва одолел его. Пришлось навострить старичков-пансионатников, побеспокоить инстанции. Кому и что просто так, за имя и отчество, дается? Хочешь комфорту — подмажешь и чёрту, как находчиво выражается один хамоватый приятель, служащий в фирме «Заря».
Буркалка целует буркалят, Буркало командует: «А ну-ка, парни!» — и напористая группка вырывается из квартиры.
Майский бульвар призрачно затенен молоденькой листвой, точно длинное пенистое облако накрыло его зеленой дымкой, влажной и травянисто-пахучей, воздух легок, и люди в нем, как рыбы на дне водоема, медленно плывут среди растений или, затаившись в сумеречных местах, сладко дышат открытыми ртами.
Буркало неспешно шагает, усмиряя поводком Клару, буркалята бегут впереди — головастенькие, тугие, стремительные, словно две одинаковые торпедки, начиненные взрывчаткой; отклоняются влево, вправо, исчезают за кустами и опять буравят воздух главной аллеи неразлучной парочкой, точно магнитно сцепленные; вот они встретились с мальчишкой постарше возрастом, Буркальчик толкнул его плечом, Буркалочка засмеялась ему в лицо, мальчишка взмахнул оскорбленно рукой и мгновенно оказался сидящим на мокром песке аллеи, ловко сбитый и растерянный, а буркалята несутся дальше, умело лавируя среди прохожих.
Придержав рвущуюся за ними таксу, Буркало заботливо наставляет мальчишку:
— Ну, герой, где твоя сила, напор, смекалка? Тебя учат — учись. Не то просидишь с детства до старости попой на сырой земле.
А буркалята уже вертятся вокруг небритого мужика в кожимитовой кепке, стригущего газон трескучей мотокосилкой, что-то кричат ему, дергают за рукава, хватают и развеивают по газону пучки скошенной травы. Мужик дико озирается, протирает тыльной стороной ладони красные глаза, ему, вероятно, мерещится: буркалята множатся, меняют лица, пестрят, цепко виснут на нем… Выключив косилку, он юрко бежит прочь с газона под смех и острые словечки гуляющей публики.
Увидев Буркало, мужик пугается еще больше, по-птичьи прячет голову в худые плечи и все-таки, приостановясь, жалуется:
— Как жить, хозяин?
— Не любишь жить — не живи, — улыбчиво советует Буркало, ускоряя шаг вслед за собакой.
Идет напористо. Туда, где таранят аллею буркалята. И доступно распахнуто пространство жизни.
1985