- Клара, - сказал он, - можешь не признаваться, но я убежден, что ты уже заказала trousseau.

Она ущипнула его за ухо.

- Оно ждет твоего одобрения.

- И написала письмо архиепископу.

- Еще не отправила.

- Послала записку лорду Артуру.

- Как ты догадался?

- Он уже внизу.

- Нет еще, но мне кажется, это его карета подъезжает к дому.

Лорд Чарльз откинулся в кресле и бросил на нее взгляд, выражающий комическое отчаяние.

- Кто может бороться с такой женщиной? Ах, если бы я только мог послать тебя к Новикову! Ни один из моих сотрудников не годится для этого. Но, Клара, я не в состоянии их принять.

- Даже для благословения?

- Нет, нет.

- А они так были бы счастливы!

- Я не люблю семейных сцен.

- Тогда я передам им твое благословение.

- И умоляю, не говори со мной обо всем этом по крайней мере сегодня. Эта история выбила меня из колеи.

- Ах, Чарли, ты такой сильный!

- Ты обошла меня с флангов, Клара. Великолепно сделано. Поздравляю тебя.

- Ты ведь знаешь, - прошептала она, целуя его, - вот уже тридцать лет я учусь у такого умного дипломата.

Перед камином

Доктора в массе слишком занятой народ, чтобы заниматься собиранием материала по части всевозможных исключительных положений и необыкновенных трагических происшествий, с которыми, вследствие исключительного характера их профессиональной деятельности, им так часто приходится иметь дело. Именно этим объясняется тот странный факт, что человек, лучше всего использовавший этот материал в нашей литературе, был юристом по профессии. Действительно, бессонные ночи, проводимые у изголовья умирающих или рожениц, в такой же мере ослабляют способность человека правильно оценивать явления и факты повседневной деятельности, как постоянное употребление крепких напитков притупляет чувство вкуса. Постоянно подвергаемые испытанию нервы не так уж полно реагируют на явления внешнего мира. Попросите любого доктора рассказать вам самые интересные случаи из его практики, и он или ответит вам, что в его практике почти не было сколько-нибудь интересных больных, или ударится в технические подробности. Но если вам удастся как-нибудь вечерком застать того же самого доктора в непринужденной беседе перед пылающим камином со своими товарищами врачами, и если ловким намеком или вопросом вам удастся заставить его разговориться, тогда почти наверняка вы узнаете много интересных вещей, много новых фактов, только что сорванных с древа жизни.

Только что кончился очередной обед одного из отделений Британского Медицинского Общества. Густое облако дыма, вздымавшееся к высокому, покрытому позолотой потолку, и целые шеренги пустых стаканов и чашек на обеденном столе ясно свидетельствовали о том, что собрание было оживленным. Но большинство гостей уже разошлись по домам, и вешалка в коридоре отеля опустела. Только трое докторов остались еще в зале, сгруппировавшись у камина и продолжая, очевидно, начатый ранее разговор; четвертым был молодой человек, в первый раз участвовавший в подобном сборище и не бывший врачом по профессии. Он сидел за столом спиною к разговаривающим и, прикрываясь переплетом открытого журнала, что-то быстро записывал; время от времени, когда разговор грозил оборваться, он самым невинным голосом задавал какой-нибудь вопрос, и разговор возобновлялся с новым оживлением.

Все три доктора были люди того солидного среднего возраста, который так рано начинается и так долго длится у людей их профессии. Ни один из них не был знаменит, но все пользовались хорошей репутацией и были типичными представителями своей специальности. Тучный господин с величественными манерами и белым пятном от ожога купоросом на щеке был Чарли Мэнсон, директор Уормлейского дома умалишенных и автор знаменитой монографии "О нервных заболеваниях холостых мужчин". С тех пор, как один больной чуть не перервал ему горло осколком стекла, он стал носить невероятно высокие воротнички. Второй - с красноватым лицом и веселыми темными глазами, был известный специалист по внутренним болезням, практиковавший в самом бедном квартале города и со своими тремя ассистентами и пятью лошадьми зарабатывавший две с половиной тысячи фунтов в год, взимая по полкроны за посещение на дому и по шиллингу за совет. Он работал чуть не по двадцать четыре часа в сутки, и если две трети больных ничего не платили ему, то зато его никогда не покидала надежда, что в один прекрасный день судьба пошлет ему вознаграждение в лице какого-нибудь миллионера, страдающего хроническою болезнью. Третий, сидевший справа, положив ноги на решетку камина, был Хоргрэв, начинающий приобретать известность хирург. Его лицу не было свойственно гуманное выражение лица Теодора Фостера, но зато оно дышало решимостью и энергией, а это всегда импонирует больным, положение которых настолько серьезно, что все надежды им приходилось возлагать на хирурга. Несмотря на свою молодость и скромность, они обладали достаточною смелостью, чтобы браться за самые серьезные операции, и достаточным искусством, чтобы успешно совершать их.

- Всегда, всегда, - пробормотал Теодор Фостер в ответ на какое-то замечание молодого человека. - Уверяю вас, Мэнсон, что мне в моей практике постоянно приходится встречаться со всевозможными случаями временного помешательства.

- И конечно, чаще всего во время родов! - проронил тот, сбрасывая пепел с сигары. - Но вы, вероятно, Фостер, имели в виду какой-нибудь определенный случай?

- Да, всего на прошлой неделе мне пришлось быть свидетелем совсем необыкновенного случая. Я был заблаговременно приглашен к одним супругам по фамилии Сильво. Когда настало время родов, я поехал к ним сам, так как они не хотели и слышать об ассистенте. Муж, полисмен по профессии, сидел на кровати рядом с изголовьем жены. "Это не годится", - сказал я. "Нет, доктор, я не уйду", - сказал он. "Но я не могу допустить этого, - сказал я, обращаясь к больной, - он должен уйти". - "Я не хочу, чтобы он уходил", ответила она. Кончилось тем, что он дал слово сидеть смирно, и я позволил ему остаться. И вот, он просидел на кровати целых восемь часов подряд. Она очень хорошо переносила боли, но по временам он глухо стонал; я заметил, что его правая рука все время была под простыней, причем, по всей вероятности он держал ее левую руку в своей руке. Когда все кончилось, я взглянул на него: его лицо было такого цвета, как пепел этой сигары, а голова его упала на подушку. Я, разумеется, подумал, что ему сделалось дурно вследствие перенесенных волнений, и в душе обругал себя дураком за то, что позволил ему остаться. Но, взглянув на простыню, я увидел, что в том месте, где лежала его рука, она была вся в крови. Я отдернул простыню и увидел, что кисть его руки почти перерезана пополам. Оказалось, что его правая рука была скована ручными кандалами с левой рукой его жены, которая, когда у нее начинались боли, изо всей силы дергала его за руку, так что железо врезалось в кость его руки. "Да, доктор, - сказала она, заметив, что я поражен этим фактом, он захотел разделить мои страдания".

- Не находите ли вы, что акушерство - самая неприятная отрасль нашей профессии? - спросил Фостер после паузы.

- Мой дорогой друг, именно нежелание быть акушером и заставило меня сделаться психиатром.

- Да, многие поступают подобно вам. Когда я был студентом, я был очень застенчивым юношей и знаю, что это значит.

- Действительно, застенчивость - серьезное препятствие для начинающего врача, - сказал психиатр.

- Совершенно верно; а между тем многие не понимают этого. Возьмите какого-нибудь бедного, неопытного молодого врача, который только что начинает практиковать в незнакомом городе. Может быть, до сих пор ему не приходилось говорить с женщинами ни о чем, кроме лаун-тенниса и церковной службы. Когда молодой человек застенчив, он застенчивее всякой девушки. И вот к нему является какая-нибудь встревоженная маменька и начинает советоваться о самых интимных семейных делах... - "Никогда больше не пойду к этому доктору, - думает она, возвращаясь домой. - Это такой черствый и несимпатичный молодой человек!" Несимпатичный! Бедный малый просто был сконфужен до того, что почти потерял способность речи. Я знал молодых врачей, до того застенчивых, что на улице они не решались спросить дорогу у незнакомого. Представьте себе, что должен испытать чувствительный человек, прежде чем он свыкнется со своей профессией. Кроме того, застенчивость так легко передается другим, что если доктор не будет носить маску бесстрастия на своем лице, то все больные разбегутся от него. Поэтому-то доктора стараются усвоить себе холодное бесстрастное выражение лица, которое попутно, может быть, создает им репутацию холодных, бесчувственных людей. Я думаю, что вряд ли что может подействовать на ваши нервы, Мэнсон.

- Знаете, когда человеку долгие годы приходится иметь дело с сумасшедшими, среди которых есть немалое количество убийц, его нервы или становятся крепкими, как веревки, или окончательно расшатываются. Мои нервы пока в превосходном состоянии.

- Один раз я серьезно испугался, - сказал хирург. - Однажды ночью меня пригласили к одним очень бедным людям; из немногих слов я понял, что у них болен ребенок. Когда я вошел к ним в комнату, я увидел в углу маленькую люльку. Взяв в руки лампу, я подошел к люльке и, откинув занавески, посмотрел на ребенка. Уверяю вас, что это было сущее счастье, что я не уронил лампу и не спалил весь дом. Когда лампа осветила люльку, голова ребенка, лежавшая на подушке, повернулась ко мне и я увидел лицо, на котором было выражение такой злобы и ненависти, что даже в кошмаре мне никогда не снилось подобного. На его щеках были красные пятна, а в мутных глазах страшная ненависть ко мне и ко всему существующему. Я никогда не забуду, как я вздрогнул, когда вместо полненького личика ребенка я увидел в люльке эту страшную физиономию. Я увел мать в соседнюю комнату и спросил у нее, кто это. "Шестнадцатилетняя девушка, - сказала она и затем, ломая руки, прибавила: - О, если бы Бог прибрал ее!" У этой несчастной, несмотря на то, что она провела в этой маленькой люльке всю свою жизнь, были длинные тонкие члены, которые она поджимала под себя. Я потерял ее из вида и не знаю, что сделалось с нею, но я никогда не забуду ее взгляда.

- Да, такие случаи бывают, - сказал доктор Фостер. - Нечто подобное произошло раз и со мной. Вскоре после того, как я прибил дощечку со своей фамилией у подъезда, ко мне явилась маленькая горбатая женщина, которая просила меня приехать к ее больной сестре. Когда я подъехал к их дому, имевшему весьма жалкий вид, меня встретили в гостиной две другие горбатые женщины, совершенно похожие на первую. Ни одна из них не сказала ни слова, а та, которая привезла меня, взяла лампу и пошла наверх; за нею шли ее сестры, а позади всех я. Я как сейчас вижу три страшные тени, которые отбрасывали на стену колеблющийся свет лампы в то время, как мы подымались наверх. В комнате, в которую мы вошли, лежала на кровати четвертая сестра, девушка замечательной красоты, очевидно, нуждавшаяся в помощи акушера. На ее руке не было никаких признаков обручального кольца. Ее сестры уселись по стенам комнаты и просидели всю ночь, точно каменные изваяния, не проронив ни одного слова. Я ничего не прибавляю, Харгрэв, дело происходило именно так, как я рассказываю. Рано утром разразилась страшная гроза. Маленькая комнатка то и дело озарялась блеском молний, а гром гремел с такою силою, точно каждый удар его разражался над самой крышей. Мне почти не приходилось пользоваться светом лампы и, признаюсь, мне становилось жутко, когда вспышка молнии освещала эти три неподвижные фигуры, молчаливо сидевшие по стенам, или когда стоны моей пациентки заглушались страшными раскатами грома. Ей-богу, минутами я был готов бросить все и бежать без оглядки. В конце концов роды кончились благополучно, но мне так и не пришлось узнать историю несчастной красавицы и ее трех горбатых сестер.

- Самое скверное в этих медицинских рассказах это то, что у них никогда не бывает конца, - со вздохом сказал молодой человек.

- Знаете, когда человек буквально завален работой, тогда у него нет времени для удовлетворения своего любопытства. Все эти мимолетные встречи так скоро забываются. Но мне всегда казалось, Мэнсон, что вам, как психиатру, приходится видеть также немало ужасов?

- О, еще больше, - со вздохом сказал психиатр. - Болезнь тела довольно скверная вещь, но еще хуже болезнь духа. Подумайте только о том, что самое ничтожное изменение в строении мозга, положим, давление какой-нибудь частички внутренней поверхности черепа на поверхность мозга, может превратить самого благородного, самого чистого человека в презренную, грязную тварь с самыми низменными инстинктами. Мне кажется, что одна мысль о возможности такого превращения может бросить мыслящего человека в объятия грубого материализма. Какой жестокой сатирой на бедное, самодовольное человечество являются сумасшедшие дома!

- Верьте и надейтесь, - пробормотал Фостер.

- У меня нет веры, еще меньше надежды, но я считаю священным долгом врача бороться со страданиями человечества, - сказал хирург. - Когда теология будет считаться с данными, добытыми наукой, тогда я возьмусь за ее изучение.

- Но вы, кажется, хотели рассказать нам какой-то интересный случай из своей практики, - сказал молодой человек, наполняя чернилами стенографическое перо.

- Возьмем, например, общий паралич, весьма распространенную болезнь, уносящую ежегодно тысячи жертв, - начал психиатр. - Она развивается скачками, абсолютно неизлечима и грозит сделаться настоящим бичом для населения. В прошлый понедельник мне пришлось иметь дело с типичным случаем этой болезни. Один молодой фермер, великолепный парень, с некоторых пор стал удивлять своих друзей необыкновенно розовым взглядом на вещи, в то самое время, когда отовсюду слышались жалобы на неурожай. Он решил перестать сеять пшеницу, так как это давало слишком небольшой доход, засадить две тысячи акров земли рододендронами и выхлопотать монополию на поставку их в Ковент-Гарден. Словом, не было конца его проектам; все они были довольно остроумны и лишь немного поражали своим чрезмерным оптимизмом. Мне пришлось побывать на его ферме не в качестве врача, а совсем по другому делу. Что-то в его манерах и разговоре поразило меня, и я стал внимательнее присматриваться к нему. По временам его губы дрожали, а речь его путалась; то же было с ним, когда ему пришлось подписать какое-то маленькое условие. Более внимательное наблюдение привело меня к открытию, что один зрачок у него был шире другого. Когда я уходил, его жена проводила меня до дверей, "Не правда ли, доктор, - сказала она, - что Джоб очень хорошо выглядит? Он такой живой и энергичный, что ни одной минуты не может посидеть спокойно".

У меня не хватило духа сказать ей правду, тем не менее я знал, что парню так же трудно избежать смерти, как преступнику, сидящему в Ньюгетской тюрьме. Это был типичный случай начинающегося общего паралича.

- Господи, помилуй! - воскликнул молодой человек. - У меня также часто трясутся губы, и я также иногда путаю слова. Неужели и мне грозит паралич?

Все три доктора расхохотались.

- Такая мнительность - обыкновенный результат поверхностного знакомства с медициной.

- Один знаменитый врач сказал, что каждый студент медик в течение первого учебного года умирает от четырех болезней, - заметил хирург. Первая из них, конечно, болезнь сердца, вторая - рак околоушной железы. Я забыл две другие.

- Куда открывается околоушная железа?

- Она открывается в рот у последнего зуба мудрости.

- Что же, в конце концов, должно было сделаться с этим молодым фермером? - спросил молодой человек.

- Паралич всех мускулов, спячка и смерть. Болезнь эта обыкновенно длится несколько месяцев, иногда же год или два. Так как он был крепкий, здоровый юноша, то должен был долго мучиться. Кстати, - сказал психиатр, - я никогда не рассказывал вам о том, как я выдал в первый раз свидетельство и как чуть не влип через это в прескверную историю?

- Нет, не рассказывали.

- В то время я еще занимался частной практикой. Однажды утром ко мне пришла некая миссис Купер и заявила мне, что ее муж с некоторых пор начал обнаруживать признаки помешательства. Оно заключалось в том, что он стал воображать себя военным, стяжавшим на войне большую славу. На самом же деле он был адвокатом и никогда не покидал пределов Англии. Миссис Купер была того мнения, что если я приеду к ним на дом, то это может встревожить его, почему мы и условились, что она под каким-нибудь предлогом пришлет его вечером ко мне, что даст мне случай поговорить с ним и убедиться в его ненормальности. Другой доктор уже дал свою подпись, так что нужно было только мое содействие, чтобы упрятать его в сумасшедший дом. Действительно, в тот же вечер, на полчаса раньше назначенного времени, мистер Купер явился ко мне и стал советоваться со мною относительно некоторых болезненных симптомов, которые его беспокоили. По его словам, он только что вернулся из Абиссинской экспедиции и был одним из первых, вступивших в Магдалу. Никаких других признаков безумия я у него не заметил, но упорство, с которым он, будучи юристом по профессии, говорил о своих военных подвигах, было для меня настолько явным доказательством его ненормальности, что я, не задумываясь, написал свидетельство. Когда после этого пришла ко мне его жена, я задал ей несколько вопросов, для того, чтобы окончательно оформить бумагу. "Сколько лет вашему мужу?" - спросил я. "Пятьдесят", - ответила она. - "Пятьдесят! воскликнул я. - Но ведь господину, который был у меня, никак не может быть больше тридцати!" И тут-то совершенно неожиданно обнаружилось, что ее муж совсем не был у меня и что по удивительному совпадению обстоятельств господин, обращавшийся ко мне, и бывший действительно выдающимся артиллерийским офицером, носил одну фамилию с ее мужем. А я уже чуть было не подписал свидетельство, - сказал доктор Мэнсон, вытирая лоб носовым платком.

- Мы только что говорили о нервах, - заметил хирург. - Я вам расскажу такой случай. Как вам вероятно известно, я после выхода из университета служил некоторое время на флагманском судне, крейсировавшем у берегов западной Африки. На одной из наших канонерских лодок, ушедшей в плавание вверх по Калабару, умер от береговой лихорадки судовой врач. В тот же самый день один матрос сломал себе ногу, и так как на месте перелома образовалась гангрена, то для спасения его жизни было необходимо отнять ему ногу выше колена. Молодой лейтенант, командовавший судном, порывшись в вещах доктора, отыскал между ними склянку с хлороформом, большой хирургический нож и том анатомии Грэя. Велел боцману положить раненого матроса на стол в своей каюте и поставив перед собой диаграмму, изображавшую поперечное сечение бедра, лейтенант принялся за работу. Боцман с перевязочным материалом стоял возле. Перерезав артерию, лейтенант, с помощью боцмана, перевязал ее и продолжал резать дальше. Таким образом, с помощью боцмана он удачно ампутировал у матроса ногу и тем спас несчастному жизнь. Этого матроса сейчас можно встретить в Портсмутской гавани.

- А представьте себе положение врача на такой изолированной канонерской лодке, когда он сам заболевает? - продолжал хирург после паузы. - Вы, может быть, скажете, что он сам может прописывать себе лекарства, но куда тут! Эта проклятая лихорадка до того изнуряет больного, что он не в силах поднять руки, чтобы отогнать москитов. Мне пришлось испытать это на самом себе в Лагосе, и я знаю, что это такое. А с одним моим товарищем произошла такого рода история. Он уже несколько дней лежал в лихорадке, и команда потеряла всякую надежду на его выздоровление. Так как на борту этого судна еще ни разу не было похорон, то было решено устроить репетицию. Думали, что товарищ лежит без сознания, но он уверяет, что слышал каждое слово. "Тело наверх! раздалась команда боцмана. - Слушай, на караул!" Товарищ и негодовал, и смеялся в одно и то же время, и дал себе слово, что его тело никогда не понесут наверх. И он, действительно, сдержал его.

- Вообще самая богатая фантазия не в состоянии создать таких необычайных положений, какие нередко приходится наблюдать врачу, - заметил Фостер. - И мне всегда казалось, что на одном из наших собраний можно было бы сделать интересное сообщение по поводу отношения беллетристики к медицине.

- Что вы хотите этим сказать?

- Я имею в виду те болезни, от которых чаще всего умирают герои романов. Некоторые болезни являются излюбленными для авторов, о других же, не менее распространенных, никогда не упоминается. Тиф, например, встречается очень часто; скарлатина - никогда. Болезнь сердца в большом ходу, но ведь мы знаем, что болезнь сердца всегда бывает следствием какой-нибудь другой болезни, между тем тщетно стали бы мы искать в романе какого-нибудь упоминания об этой предшествовавшей болезни. Затем возьмем таинственную болезнь, именуемую нервной горячкой, обыкновенно поражающую героиню после какого-нибудь нервного потрясения; медицине эта болезнь совершенно неизвестна. Опять-таки, если действующее лицо романа испытало какое-нибудь сильное волнение, с ним обязательно делается нервный припадок. Между тем, несмотря на свой довольно большой опыт, я никогда не видел ничего подобного в действительности. Легкие болезни, вроде лишая, воспаления миндалевидных желез или свинки, в романах никогда не встречаются. Затем замечателен также факт, что все болезни, о которых трактуют романисты, сосредоточиваются в верхней части туловища; ни один из них в своих описаниях не решился спуститься ниже пояса.

- Вот что я скажу вам, Фостер, - произнес психиатр. - Есть целая область жизни, слишком тесно соприкасающаяся с медициной, чтобы заинтересовать широкую публику, и слишком романтичная для профессиональных журналов; но тем не менее она дает богатый материал для изучения человеческой натуры. Конечно, она дает мало пищи для смеха, но то, что Провидение считает возможным вызвать к жизни, не может быть недостойным нашего изучения и исследования, Я имею в виду те, ничем не объяснимые взрывы самых диких животных страстей в жизни самых нравственных мужчин и те минуты ничем не объяснимой слабости в жизни самых милых женщин, которые обыкновенно бывают известны только заинтересованным лицам и остаются скрытыми от глаз света. Я имею также в виду странные явления, сопровождающие периоды возмужания и увядания организма, - явления, изучение которых могло бы пролить свет на те поступки, которые столько раз покрывали бесчестьем людей, пользовавшихся самой лучшей репутацией, и приводили в тюрьму лиц, несомненно нуждающихся не в наказании, а в рациональном лечении. Из всех бедствий, могущих постигнуть человека, я не знаю ни одного, которое могло бы привести к более трагическим последствиям.

- Несколько времени тому назад со мною был такого рода случай, - сказал хирург. - Одна красавица, известная всему Лондону (я не буду называть имени) имела обыкновение носить очень открытые платья. У нее была великолепная кожа и дивные плечи, так что это было вполне естественно. Но с некоторого времени стали замечать, что вырезы у нее на груди становятся все меньше и меньше, а в самое последнее время она, к всеобщему удивлению, стала носить совершенно закрытые платья.

Однажды совершенно неожиданно она появилась в моей приемной. "Ради Бога, доктор, помогите мне!" - воскликнула она, быстрым нервным движением расстегивая свою кофточку, как только лакей затворил за ней дверь. Ее грудь и шея были покрыты красноватой сыпью. Год за годом эта сыпь, начавшись у ее талии, поднималась все выше и выше и наконец стала угрожать ее лицу. Она была слишком горда, чтобы рассказать о своей болезни даже врачу.

- И удалось вам остановить ее распространение?

- Да, с помощью хлористого цинка, я сделал, что мог. Но эта сыпь всегда может появиться опять. Эта дама принадлежит к тем людям с нежной, розовой кожей, которые так легко делаются жертвою золотухи!

- Господи! Господи! - воскликнул Фостер, и в его глазах появилось то ласковое выражение, которое привлекло к нему столько сердец. - Я знаю, что не нам судить о неисповедимых путях Провидения, но временами все-таки приходит в голову, что слишком много страданий и зла на свете. Я расскажу вам сейчас о страданиях одной молодой влюбленной четы. Он был прекрасный молодой человек, атлет и джентльмен, но слишком усердно предавался атлетическим упражнениям, а вы знаете, что никакие излишества не проходят нам безнаказанно. В результате он заболел чахоткой и доктора отправили его в Давос. А она, по странному стечению обстоятельств, в то же самое время заболела ревматизмом, сильно ослабившим деятельность ее сердца. И вот представьте теперь себе их положение! Он жил в горах, она в долине. Когда он спускался ниже 4000 футов, симптомы его болезни достигали ужасающих размеров, когда же она поднималась выше 2500 футов, ей в свою очередь становилось нехорошо. Несколько раз они виделись на полдороге с гор в долину, но результаты этих свиданий были так плачевны, что доктора в конце концов запретили их. И вот в течение четырех лет они жили на расстоянии трех миль друг от друга, не имея возможности видеться. Каждое утро он шел на то место, откуда видна была дача, в которой жила она, и махал ей большим белым носовым платком, а она снизу отвечала ему тем же. Они могли видеть друг друга в большие полевые бинокли, но всякий другой способ общения друг с другом был им в такой же мере недоступен, как если бы они жили на разных планетах.

- И вероятно, в конце концов один из них умер? - сказал молодой человек.

- Нет, сэр. К сожалению, я не знаю их истории во всех подробностях, но он поправился и в настоящее время делает хорошие дела в качестве биржевого маклера, а она уже мать довольно многочисленного семейства. Но что вы там такое делаете?

- Записываю ваши слова.

Доктора расхохотались и поднялись со своих мест, намереваясь расходиться.

- Право, не стоило записывать нашу болтовню, - сказал Фостер. - Какой интерес может она представлять для публики?

Фиаско в Лос Амигос

В свое время я держал большую практику в Лос Амигос. Всякий, конечно, слышал, что там есть крупная электрическая станция. Город и сам раскинулся широко, а вокруг него еще с десяток поселков и деревень, и все подключены к одной системе, так что электростанция работала на полную мощность. Жители Лос Амигос утверждали, что они самые высокие люди на земле, да и вообще, все в городе было "самое высокое", кроме преступности и смертности. Преступность же и смертность, как говорили, были самыми низкими.

Поскольку электричества вырабатывалось вдоволь, то было просто грешно расходовать пеньку и позволять местным преступникам умирать старомодным способом. А тут как раз появились сообщения, что восточные штаты уже применяют казнь на электрическом стуле, хотя смерть преступника не наступала мгновенно, как рассчитывали. Инженеры в Лос Амигос читали эти сообщения и в недоумении поднимали брови: как вообще может последовать смерть от такого слабого тока? Они поклялись, что, попадись им преступник, они обойдутся с ним наилучшим образом и включат все динамо-машины, какие есть в их распоряжении. Стыдно экономить на людях, замечали они. Никто не мог с точностью сказать, каков будет результат, если включить все динамо-машины, ясно было одно: потрясающий и абсолютно смертельный. Они так начинят преступника электричеством, как никого еще никогда не начиняли. В него словно ударят десять молний сразу. Одни предсказывали сгорание, другие полный распад тканей и дематериализацию. И все жадно ждали, когда подвернется случай опытным путем уладить споры. А тут как раз и подвернулся Дункан Уорнер.

Вот уже много лет, как Уорнер был позарез нужен полиции, и никому больше. Сорвиголова, убийца, налетчик на поезда, грабитель с большой дороги, он был, конечно, недостоин решительно никакого сострадания. Он заслужил смерть раз десять, не меньше, и жители Лос Амигос скрепя сердце решили: ладно, пусть уж этот негодяй умрет такой замечательной смертью. Он, видно, почувствовал себя недостойным такой чести и предпринял две отчаянные попытки бежать. Это был высокий, крепкий человек с львиной головой, покрытой черными спутанными кудрями, и окладистой бородой, спадавшей на широкую грудь. В переполненном зале суда не было другой такой красивой головы, как у него. Впрочем, что за новость, порой самое привлекательное лицо смотрит на тебя именно со скамьи подсудимых. Увы, благородная внешность Уорне-ра не уравновешивала его дурных поступков! Защитник старался, как мог, однако обстоятельства дела были настолько очевидны, что Дункан Уорнер был отдан на милость мощных динамо-машин Лос Амигос.

Я присутствовал на совещании комитета, когда обсуждалось это дело. Городской совет назначил четырех экспертов, которые должны были подготовить казнь. Трое из них были подходящими кандидатурами: Джозеф Мак-Коннор, тот самый, что проектировал динамо-машины, Джошуа Уэстмейкот, председатель "Лос Амигос Электрикл Сэплай компани, лимитед", и я как главный врач. Четвертым был старый немец по имени Петер Штульпнагель. В городе живет много немцев, и все они, естественно, голосовали за своего. Таким образом он и оказался в комитете. Утверждали, что у себя на родине он слыл большим знатоком электричества, да и сейчас он постоянно возился с проводами, изоляторами и лейденскими банками, но поскольку дальше этого он не продвинулся и не получил никаких результатов, заслуживающих публикации, то вскорости на него стали смотреть как на безобидного чудака, влюбленного в электричество. Мы, трое, лишь усмехнулись, когда узнали, что он избран нашим коллегой, и, совещаясь на заседании комитета, не обращали никакого внимания на старика. Он сидел, приставив ладонь к уху, потому что был глуховат, и принимал такое же участие в обсуждении, как и джентльмены из прессы, которые торопливо записывали что-то в своих блокнотах, примостившись на задних скамейках.

Дело это не отняло у нас много времени. В Нью-Йорке пустили ток напряжением две тысячи вольт, но смерть наступила не сразу. Очевидно, напряжение оказалось недостаточным. Лос Амигос не повторит их ошибки. Заряд должен быть в шесть раз больше, а потому, разумеется, в шесть раз эффективнее. Нет ничего логичнее. Мы пустим все динамо-машины.

На том мы втроем и порешили и уже поднялись, чтобы расходиться, как вдруг наш молчаливый коллега раскрыл рот.

- Джентльмены, - сказал он, - вы обнаруживаете поразительное невежество по части электричества. Вы, я вижу, не знаете, как воздействует электрический ток на человека.

Члены комитета хотели было дать уничтожающий ответ на это дерзкое замечание, но председатель электрической компании постукал себя по лбу, как бы призывая быть снисходительным к выходкам этого чудака.

- Сэр, - иронически улыбнулся он, - может быть, вы сообщите, в чем ошибочность наших заключений?

- В том, что вы предполагаете, будто чем больше заряд электричества, тем он эффективнее. Не думается ли вам, что результат может быть прямо противоположным? Разве вы знаете по опыту, как действует ток высокого напряжения?

- Мы догадываемся об этом по аналогии, - произнес председатель напыщенно. - Если увеличить дозу какого-нибудь лекарства, оно действует сильнее. Возьмите, например... ну...

- Виски! - подсказал Джозеф Мак-Коннор.

- Вот именно! Виски. Разве не так?

Петер Штульпнагель улыбнулся и покачал головой.

- Ваш довод неубедителен, - сказал он. - Выпив одну рюмку, я приходил в возбуждение, после шести - валился спать, как видите, эффект прямо противоположный. А вдруг электричество действует так же, как виски? Что тогда?

Мы, трое практиков, расхохотались. Мы знали, что наш коллега со странностями, но нам и в голову не приходило, что до такой степени.

- Что тогда? - повторил Петер Штульпнагель.

- Мы все-таки попробуем, - ответил председатель.

- Прошу вас вспомнить вот что, - продолжал Петер. - Если коснуться провода с напряжением лишь в несколько сотен вольт, смерть наступает немедленно. Такие факты общеизвестны. В Нью-Йорке к электрическому стулу подводят гораздо большее напряжение, а преступник какое-то время еще жив. Разве вы не видите, что малый ток гораздо смертельнее?

- Джентльмены, я полагаю, что обсуждение затянулось, - сказал председатель, поднимаясь снова. - Вопрос, как я понимаю, уже решен большинством голосов комитета. Дункан Уорнер будет казнен во вторник на электрическом стуле мощным током от всех шести динамо-машин Лос Амигос. Нет возражений, джентльмены?

- Нет, - сказал Джозеф Мак-Коннор.

- Нет, - сказал я.

- Я против, - сказал Петер Штульпнагель.

- Предложение принято, ваше мнение будет своим порядком занесено в протокол, - подвел итог председатель и закрыл совещание.

Народу на казни присутствовало немного. Прежде всего, конечно, четыре члена комитета и палач, который должен был действовать по нашим указаниям. Кроме нас, присутствовали федеральный судебный исполнитель, начальник тюрьмы, священник и три журналиста. Происходило все в небольшом, выстроенном из кирпича подсобном помещении Центральной электрической станции. Когда-то это была прачечная, и у стены стояла печка и медный котел, никакой мебели, кроме стула для осужденного, не было. Перед стулом в ногах положили металлическую пластинку, от которой шел толстый изолированный провод. Другой провод свисал с потолка, он соединялся с металлическим стерженьком на шлеме, который должен быть надет на голову преступника. Когда этот провод и стержень соединят, Дункан умрет.

Стояла торжественная тишина: мы ждали появления осужденного. Побледневшие техники нервно возились с проводами. Даже видавший виды судебный исполнитель чувствовал себя не в своей тарелке: одно дело вздернуть человека, но совсем другое - пропустить через живую плоть мощный электрический заряд. Что до журналистов, то лица у них были белее, чем бумага, на которой они собирались писать. Только на маленького чудака немца эти приготовления не производили никакого действия; улыбаясь и затаив в глазах злорадство, он подходил то к одному, то к другому, несколько раз даже громко рассмеялся, и суровый священник упрекнул его за неуместную веселость.

- Как можно до такой степени забыться, мистер Штульпнагель, чтобы шутить перед лицом смерти!

Но немец нисколько не смутился.

- Если бы я был перед лицом смерти, я бы не стал шутить, - отвечал он. - Но в том-то и дело, что я не перед лицом смерти и могу делать, что пожелаю.

Священник хотел было выговорить ему за этот дерзкий ответ, но тут дверь распахнулась и вошли два тюремщика, ведя Дункана Уорнера. Не дрогнув, он огляделся вокруг, решительно шагнул вперед и сел на стул.

- Включайте! - сказал он.

Было бы варварством заставлять его ждать. Священник пробормотал что-то у него над ухом, палач надел шлем на голову - все затаили дыхание - и включил ток.

- Черт побери! - закричал Дункан Уорнер, подпрыгнув на стуле, как будто его подбросила чья-то мощная рука.

Он был жив. Более того, глаза стали блестеть сильнее. Одно только изменилось в нем - что было совсем неожиданно: с его головы и бороды полностью сошла чернота, как сходит с луга тень от облака: они стали белые, точно снег. Никаких других признаков умирания. Кожа гладкая и чистая, как у ребенка.

Судебный исполнитель с упреком взглянул на членов комитета.

- Какая-то неисправность, джентльмены, - сказал он.

Мы трое переглянулись.

Петер Штульпнагель загадочно улыбнулся.

- Включим еще раз, - сказал я.

Снова включили ток, снова Дункан Уорнер подпрыгнул в кресле и закричал. Ей-ей, не знай мы, что на стуле Дункан Уорнер, мы бы решили, что это не он. В одно мгновенье волосы у него на голове и на лице выпали. И пол вокруг стал, как в парикмахерской субботним вечером. Глаза его сияли, на щеках горел румянец, свидетельствующий об отличном самочувствии, хотя затылок был гол, как головка голландского сыра, и на подбородке тоже ни следа растительности. Он пошевелил плечом, сначала медленно и осторожно, потом все смелее.

- Этот сустав поставил в тупик половину докторов с Тихоокеанского побережья, - сказал он. - А теперь рука как новая, гибче ивового прутика.

- Вы ведь хорошо себя чувствуете? - спросил немец.

- Как никогда в жизни, - лучезарно ответил Дункан Уорнер.

Положение становилось тягостным. Судебный исполнитель метал в нас испепеляющие взгляды. Петер Штульпнагель усмехался и потирал руки. Техники почесывали в затылке. Полысевший заключенный удовлетворенно пробовал свою руку.

- Думаю, что еще один заряд... - начал было председатель.

- Нет, сэр, - возразил судебный исполнитель. - Подурачились и хватит. Мы обязаны привести приговор в исполнение, и мы это сделаем.

- Что вы предлагаете?

- Я вижу крюк в потолке. Сейчас достанем веревку, и дело с концом.

Снова потянулось томительное ожидание, пока тюремщики ходили за веревкой. Петер Штульпнагель нагнулся к Дункану Уорнеру и что-то прошептал ему на ухо. Сорвиголова удивленно встрепенулся:

- Не может быть!

Немец кивнул, подтверждая.

- Правда? И нет никакого способа?

Петер покачал головой, и оба расхохотались, словно услышали что-то необыкновенно смешное.

Принесли наконец веревку, и судебный исполнитель собственноручно накинул петлю на шею преступнику. Потом он, палач и двое тюремщиков вздернули его в воздух. Половину часа проболтался несчастный под потолком зрелище, доложу, не из приятных. Затем торжественно и молча они опустили его на пол, и один из тюремщиков пошел сказать, чтобы принесли гроб. Представьте себе наше удивление, когда Дункан Уорнер вдруг поднял руки, ослабил петлю у себя на шее и сделал глубокий вздох.

- У Пола Джефферсона хорошо идет торговля сегодня. Сверху всю очередь видно, - сообщил он, кивнув на крюк в потолке.

- Вздернуть его еще раз! - загремел судебный исполнитель. - Мы все-таки вытряхнем сегодня из него душу.

Через секунду жертва снова болталась на крюке.

Они держали его там битый час. А когда спустили, он был бодр и весел в отличие от всех нас.

- Старик Планкет что-то зачастил в "Аркадию". Три раза за час сбегал, а ведь у него семья. Пора бы ему бросить пить.

Это было чудовищно, невероятно, но это было. И ничего нельзя было с этим поделать. Дункану Уорнеру давно полагалось умереть, а он разговаривал. Мы подошли поближе и с разинутыми ртами уставились на него, но судебный исполнитель был не из тех, кто легко сдается. Он жестом попросил отойти всех в сторону и остался с заключенным наедине.

- Дункан Уорнер, - начал он медленно. - У тебя своя игра, у меня своя. Ты хочешь любой ценой выжить, а я - привести приговор в исполнение. С электричеством нас постигла неудача. Один ноль в твою пользу. Тогда мы решили повесить тебя. Но и тут твоя взяла. И все-таки я исполню свой долг. На этот раз ты будешь побит.

Говоря это, он вынул из кармана шестизарядный револьвер и одну за другой всадил все шесть пуль в свою жертву. Помещение наполнилось дымом, но когда он рассеялся, мы увидели, что Дункан Уорнер с сожалением разглядывает свой пиджак.

- В твоих местах пиджаки, должно быть, гроши стоят. А я тридцать долларов за свой отдал, понял? Шесть дыр спереди, да четыре пули насквозь прошли, так что и спина не лучше!

Револьвер выпал из рук судебного исполнителя. Он должен был признать свое поражение.

- Может, кто-нибудь из джентльменов объяснит, что все это значит? пробормотал он, растерянно глядя на членов комитета.

Петер Штульпнагель шагнул вперед.

- Я объясню, что это значит.

- Вы, кажется, единственный, кто кое-что смыслит в электричестве.

- Да, единственный. Я пытался предупредить этих джентльменов. Но они не пожелали выслушать меня, и я решил: пусть убедятся на собственном опыте. Знаете, что сделало ваше электричество? Оно так увеличило жизнеспособность этого человека, что он будет жить века.

- Века?

- Да, потребуются сотни лет, прежде чем истощится колоссальная нервная энергия, которой вы его начинили. Электричество - это жизнь, вы зарядили его жизненно до предела. Пожалуй, лет эдак через пятьдесят можно попробовать казнить его снова, но я отнюдь не ручаюсь за успех.

- Черт побери! А что же мне делать? - вскричал вконец расстроенный судебный исполнитель.

- Может быть, нам удастся разрядить его? Что, если повесить его за ноги?

- Нет, ничего не получится.

- Но все-таки он не будет больше нарушать покой жителей Лос Амигос, сказал судебный исполнитель. - Отправим его в тюрьму. Я сгною его за решеткой.

- Как бы не так! Скорее тюрьма сгниет.

Это было полное фиаско, и мы несколько лет старались обходить в разговоре этот прискорбный случай. Но теперь о нем знают все, и вы можете, если хотите, записать его к себе в записную книжку.

Женщина - врач

Товарищи всегда смотрели на доктора Джемса Риплея как на необыкновенно удачливого человека. Его отец был врачом в деревне Хойланд на севере Гэмпшира, и потому молодой Риплей, получив докторский диплом, мог сразу приняться за дело, так как отец уступил ему часть своих пациентов. А через несколько лет старый доктор совсем отказался от практики и поселился на южном берегу Англии, передав сыну всех своих многочисленных пациентов. Если не считать доктора Хортона, жившего недалеко от Бэзингстока, то Джемс Риплей был единственным врачом в довольно большом округе. Он зарабатывал полторы тысячи фунтов в год, но, как это всегда бывает в провинции, большая часть его дохода уходила на содержание лошадей.

Доктор Джемс Риплей был холост, имел тридцать два года от роду и производил впечатление серьезного, сведующего человека с твердыми, несколько суровыми чертами лица и небольшой лысиной, которая, придавая ему почтенный вид, вероятно, увеличивала его годовой доход не на одну сотню фунтов. Он обладал замечательным умением обращаться с дамами, усвоив в обращении с ними тон ласковой настойчивости, который, не оскорбляя, приводил их к повиновению. Но дамы не могли похвалиться своим умением обращаться с молодым врачом. Как врач он был всегда к их услугам, но как человек он обладал увертливостью капли ртути. Тщетно деревенские маменьки раскидывали перед ним свои незатейливые сети. Пикники и танцы мало привлекали его, и в редкие минуты досуга он предпочитал, запершись в своем кабинете, рыться в клинических записках Вирхова и медицинских журналах.

Наука была его страстью, и потому он избежал угрожающей всем молодым врачам опасности впасть в рутину. Для него было вопросом самолюбия поддерживать свои познания на том же высоком уровне, на каком они были в тот момент, когда он выходил из экзаменационного зала. Он гордился тем, что мог сразу найти все семь разветвлений какой-нибудь незначительной артерии или указать точное процентное отношение состава любого физиологического соединения. После утомительной дневной работы он нередко сидел далеко за полночь, делая вытяжки из глаз овцы, присланной городским мясником, к великому отвращению своей прислуги, которой на другое утро приходилось убирать комнату. Его любовь к своей профессии были единственной страстью этого сухого положительного человека.

Нужно сказать, что его стремление стоять всегда на уровне современных знаний делало ему тем больше чести, что у него не могло быть побуждений, вытекающих из чувств соперничества. В течение семи лет его практики в Хойланде только три раза у него появлялись соперники в лице собратьев по профессии; двое из них избирали своей штаб-квартирой самую деревню, а один основался в соседней деревушке - Нижнем Хойланде. Из них один, про которого говорили, что в течение восемнадцати месяцев своего пребывания в деревне он был своим единственным пациентом, заболел и умер. Другой удалился честь честью, купив четвертую часть практики Бэзингстока, тогда как третий в одну глухую сентябрьскую ночь скрылся, оставив за собой голые стены дома и неоплаченные счета аптекаря. С этих пор никто уже не отваживался отбивать пациентов у всеми уважаемого хойландского доктора.

Поэтому велико было его удивление и любопытство, когда, проезжая однажды утром по Нижнему Хойланду, он заметил, что стоявший у околицы новый дом был занят, и что на воротах его, выходивших на большую дорогу, красовалась новая медная дощечка. Он остановил свою рыжую кобылу, за которую в свое время заплатил пятьдесят гиней, чтобы хорошенько рассмотреть эту дощечку. Изящными, маленькими буквами на ней было выгравировано: "Доктор Верриндер Смит".

На дощечке последнего доктора буквы были в полфута длиною, и потому, сопоставив эти два обстоятельства, доктор невольно подумал, что новый пришелец может оказаться гораздо более страшным конкурентом. Он убедился в этом в тот же вечер, наведя справку в медицинском указателе. Оттуда он узнал, что доктор Верриндер Смит обладает высшими учеными степенями, успешно работал в университетах Эдинбурга, Парижа, Берлина и Вены и был награжден медалью и премией Ли Хопкинса за оригинальные исследования по вопросу о функциях передних корней спинномозговых нервов. Доктор Риплей в замешательстве ерошил свои жидкие волосы, читая curriculum viae своего соперника. Что могло заставить этого блестящего молодого ученого поселиться в маленькой Хэмпширской деревушке?

Но, как ему показалось, он скоро нашел разъяснение этой непостижимой загадки. Очевидно, доктор Верриндер Смит просто искал уединения, чтобы без помехи предаваться своим научным исследованиям. Дощечка же была прибита просто так, без всякого поползновения привлечь пациентов. Ему казалось, что его объяснение очень правдоподобно и что он много выиграет от такого приятного соседства. Сколько раз ему приходилось жалеть о том, что он лишен высокого удовольствия, которое дает общение с родственным умом. Отныне это удовольствие будет ему вполне доступно - обстоятельство, чрезвычайно радовавшее его. Именно эта радость и побудила его сделать шаги, которые при других обстоятельствах он никогда бы не сделал. Согласно правилам докторского этикета, вновь прибывший доктор первый делает визит местному доктору, и это правило обыкновенно строго соблюдается. Сам Риплей с педантической точностью соблюдал правила профессионального этикета, и тем не менее, на следующий день отправился с визитом к доктору Верриндеру Смиту. По его мнению, этим любезным поступком он должен был создать благоприятную почву для сближения со своим соседом.

Дом оказался чистеньким и благоустроенным. Красивая горничная ввела доктора Риплея в небольшой, светлый кабинет. Следуя за горничной по коридору, он заметил в передней несколько зонтиков и дамскую шляпу. Какая жалость, что его коллега был женат! Это помешает им сблизиться и проводить целые вечера в оживленной беседе друг с другом, а эти вечера в таких обольстительных красках рисовались его воображению. С другой стороны, многое из того, что он увидел в кабинете, произвело на него самое благоприятное впечатление. Там и сям видны были такие дорогие инструменты, какие гораздо чаще встречаются в больницах, чем у частных врачей. На столе стоял сфигмограф, а в углу какая-то машина, похожая на газометр, с употреблением которой доктор Риплей не был знаком. Книжный шкаф, полки которого были уставлены тяжеловесными томами в разноцветных переплетах, на французском и немецком языках, привлек его особенное внимание, и он весь погрузился в рассматривание книг, пока отворившаяся позади него дверь не заставила его обернуться. Перед ним стояла маленькая женщина с бледным, простым лицом, которое скрашивала только пара проницательных насмешливых глаз. В одной руке она держала пенсне, в другой его карточку.

- Здравствуйте, доктор Риплей, - сказала она.

- Здравствуйте, сударыня, - ответил он. - Вашего супруга, вероятно, нет дома?

- Я не замужем, - просто ответила она.

- Ах, извините, пожалуйста! Я имел в виду доктора... доктора Верриндера Смита.

- Я - доктор Верриндер Смит.

Доктор Риплей был так сильно поражен ее ответом, что уронил шляпу на пол и забыл даже поднять ее.

- Как? - с трудом выговорил он. - Обладатель премии Ли Хопкинса - вы!

Ему никогда не приходилось видеть женщины-врача, и вся его консервативная душа возмущалась при одной мысли о таком уродливом явлении. Хотя он не повторял мысленно библейского текста, гласящего, что только мужчина может быть врачом и только женщина кормилицей, однако у него было такое чувство, точно только что перед его глазами было совершено неслыханное богохульство. На его лице ясно отразились волновавшие его чувства.

- Мне очень жаль, что я обманула ваши ожидания, - сухо сказала она.

- Действительно, вы удивили меня, - ответил он, поднимая свою шляпу.

- Вы, значит, противник женского освободительного движения?

- Не могу сказать, чтобы оно пользовалось моей симпатией.

- Но почему?

- Я предпочел бы уклониться от дискуссии.

- Но я уверена, что вы ответите на вопрос женщины.

- Б таком случае я скажу вам, что женщины подвергаются опасности лишиться своих привилегий, узурпируя привилегии другого пола.

- Но почему же женщина не может зарабатывать средства к жизни умственным трудом?

Доктора Риплея раздражало спокойствие, с которым она задавала ему свои вопросы.

- Я очень хотел бы избежать спора, мисс Смит.

- Доктор Смит, - поправила она его.

- Ну, доктор Смит. Но если вы настаиваете на ответе, то я должен сказать вам, что я не считаю медицину профессией, приличною для женщин, и что я против женщин, старающихся походить на мужчин.

Это был крайне грубый ответ, и ему тотчас же стало стыдно за свою грубость. Тем не менее его собеседница только приподняла брови и улыбнулась.

- Мне кажется, что вы слишком легко относитесь к этому вопросу, сказала она. - Но, конечно, если это делает женщин похожими на мужчин, то от этого они много теряют.

Этим маленьким замечанием она довольно удачно отпарировала его грубую выходку, и доктор не мог не сознавать этого.

- Имею честь кланяться, - сказал он.

- Мне очень жаль, что между нами не могут установиться более дружелюбные отношения, раз уж нам приходится быть соседями, - сказала она.

Он опять поклонился и сделал шаг по направлению к двери.

- Удивительное совпадение, - сказала она. - В тот самый момент, когда мне подали вашу карточку, я как раз читала вашу статью о сухотке спинного мозга в "Ланцете".

- В самом деле... - сухо сказал он.

- Это очень талантливая статья.

- Вы очень любезны.

- Но взгляды, которые вы приписываете в ней профессору Питру из Бордо, уже отвергнуты им.

- Я пользовался его брошюрой издания 1890 года, - сердито сказал доктор Риплей.

- А вот его брошюра издания 1891 года. - Она достала из груды периодических изданий, лежавших на столе, небольшую книжку и протянула ее доктору Риплею. - Посмотрите вот это место...

Доктор Риплей быстро пробежал глазами указанный ею параграф. Не могло быть никакого сомнения, что профессор совершенно отказался от взглядов, высказанных им в предыдущей статье. Швырнув книжку на стол, Риплей еще раз холодно поклонился и вышел из кабинета. Взяв вожжи у грума, он обернулся в сторону дома и увидел, что мисс Смит стоит у окна и, как ему показалось, весело хохочет.

Весь этот день его преследовало воспоминание об этой встрече. Он чувствовал, что вел себя в разговоре с ней, как школьник. Она показала, что знает больше его по вопросу, которым он особенно интересовался. Она была учтива, в то время как он был груб, хладнокровна, в то время как он сердился. Но больше всего его угнетала мысль о ее чудовищном вторжении в сферу его собственной деятельности. До сих пор женщина-врач была для него абстрактным представлением, отталкивающим, но лишенным реального значения явлением. Теперь же она была тут, в непосредственной близости к нему, с такой же медной дощечкой, как у него самого - очевидно, рассчитывала на тех же самых пациентов, с которыми приходилось иметь дело и ему. Он не боялся, конечно, ее конкуренции, но его возмущало то поругание его идеала женственности, которым, по его мнению, была профессия его соседки. Ей, вероятно, не больше тридцати лет, и у нее славное выразительное лицо. Он вспомнил ее насмешливые глаза и твердый, изящно очерченный подбородок. Больше же всего он возмущался при мысли о тех испытаниях, которым во время изучения медицины должна была подвергаться ее стыдливость. Мужчина может, конечно, пройти через это, сохранив всю свою чистоту, но женщина - никогда.

Но скоро он узнал, что даже с ее конкуренцией ему придется серьезно считаться. Известие о ее прибытии в Хойланд привлекло в ее кабинет нескольких любопытных пациентов, на которых уверенность ее манер и ее необыкновенные новомодные инструменты произвели такое сильное впечатление, что в течение нескольких недель они не могли говорить ни о чем другом. А скоро появились и более ясные признаки того впечатления, которое она произвела на умы деревенского населения. Фермер Эйтон, уже несколько лет безуспешно лечивший свою экзему цинковой мазью, сразу избавился от нее после того, как она смазала ему ногу какой-то жгучей жидкостью, в течение трех ночей причинявшей ему невыразимые страдания. Миссис Крайдер, всегда смотревшая на родинку на щеке своей дочери Эльзы, как на знак Божьего гнева за то, что во время родов она поела пирога с малиной, также убедилась, что это зло поправимое. Словом, через месяц женщина-врач пользовалась известностью, а через два - славой.

Иногда доктор Риплей встречался с ней во время своих поездок. Она ездила в высоком кабриолете и правила сама; мальчик грум сидел позади нее. Когда они встречались, доктор Риплей неизменно приподнимал свою шляпу, но суровое выражение его лица ясно свидетельствовало о том, что это было чистою формальностью. Действительно, его неприязнь к ней быстро перешла в настоящую ненависть. Делая ее описание оставшимся ему верными пациентам, он позволял себе изображать ее в качестве "бесполой женщины". Впрочем, кадры его пациентов быстро таяли, и каждый новый день приносил известие о каком-нибудь отступничестве. По-видимому, население прониклось почти фанатическою верою в ее искусство, и пациенты стекались к ней толпами. Но что особенно оскорбляло его, так это то, что ей удавались такие вещи, от которых, за трудностью выполнения, он обыкновенно отказывался. При всей обширности своих познаний, он не решался браться за операции, чувствуя, что его нервы недостаточно крепки для этого, и обыкновенно отсылал больных, нуждающихся в операции, в Лондон. Ей же была чужда подобная слабость, и она бралась за самые трудные операции. Он жестоко страдал, услышав, что она взялась выпрямить кривую ногу Алека Тернера, а вскоре после этого он получил от матери этого Алека, жены приходского священника, записку, в которой та просила его взять на себя хлороформирование ее сына во время операции. Отказаться было бы бесчеловечно, так как заменить его было некому, и потому, скрепя сердце, он дал свое согласие, хотя необходимость быть свидетелем торжества своего соперника и была для него горше полыни. Тем не менее, несмотря на свою досаду, он не мог не удивляться ловкости, с которою она произвела операцию. Ему никогда не приходилось видеть более искусную работу, и у него хватило благородства высказать свое мнение вслух, хотя ее искусство только увеличило его нерасположение к ней. Эта операция еще больше подняла ее популярность в прямой ущерб его собственной репутации, и теперь у него был еще один лишний повод ненавидеть ее - боязнь остаться без практики. Но именно эта ненависть придала совсем неожиданный оборот всему делу.

В один зимний вечер, когда доктор Риплей только что встал из-за обеденного стола, к нему прискакал грум от соседнего помещика, Фэркестля, самого богатого человека в округе, с известием, что дочь Фэркестля обварила руку кипятком, и помощь нужна немедленно. За женщиной-врачом также послали человека, так как Фэркестлю было все равно, кто бы ни приехал, лишь бы поскорее. Как сумасшедший, выбежал доктор Риплей из своего кабинета, дав себе клятву, что если только быстрая езда может помочь делу, то он не даст своему сопернику прокрасться в дом своего лучшего пациента. Он не дал даже зажечь фонарей у экипажа и помчался, как бешеный. Так как он жил несколько ближе к имению Фэркестля, чем она, то был уверен, что придет значительно раньше ее.

Так, вероятно, и было бы, если бы в дело не вмешался стихийный элемент случайности, постоянно расстраивающий самые правильные расчеты человеческого ума и сбивающий с толку самых самоуверенных пророков. Потому ли, что у экипажа не были зажжены фонари, или потому, что Риплей все время думал о своем счастливом сопернике, но только на крутом повороте на Бэзингстокскую дорогу фаэтон чуть не опрокинулся. Доктор и грум помещика вылетели из экипажа, а испуганная лошадь умчалась с пустой повозкой. Грум выбрался из канавы, в которую он свалился, и зажег спичку, осветив своего стонавшего компаньона.

При свете ее доктор слегка приподнялся на локте. Он заметил, что ниже колена его правой ноги из разорванной штанины торчит что-то белое и острое.

- Ах, Господи! - простонал он. - Ведь эта шутка продержит меня в постели, по крайней мере, три месяца! - И с этими словами он лишился чувств.

Когда он пришел в себя, грума уже не было, так как он побежал к дому помещика за помощью, но около него стоял мальчик, грум мисс Смит, направляя свет фонаря на его поврежденную ногу, а сама она в это время ловко разрезала кривыми ножницами его брюки в том месте, где нога была сломана.

- Ничего, доктор, - сказала она успокаивающим тоном. - Мне очень жаль, что с вами случилось такое несчастье. Завтра к вам приедет доктор Хортон, но я уверена, что до его приезда вы не откажетесь от моей помощи. Я почти не верила своим глазам, увидев вас лежащим на дороге.

- Грум ушел за помощью, - простонал больной.

- А пока она придет, мы перенесем вас в экипаж. Полегче, Джон! Так! Но в таком виде вам нельзя будет ехать. Позвольте мне захлороформировать вас, и я приведу вас в такое состояние...

Доктору Риплею не пришлось услышать конца этой фразы. Он попытался было приподнять руку и пробормотать что-то в виде протеста, но в тот же момент почувствовал сладковатый запах хлороформа, и чувство необычайного покоя охватило все его измученное существо. Ему казалось, что он погрузился в холодную прозрачную воду и опускается все ниже и ниже, плавно и без усилий, в царство зеленоватых теней, в то время как воздух сотрясается от гармоничного звона больших колоколов. Но вот он начал подниматься наверх, все выше и выше, с ощущением страшной тяжести в висках; еще момент, - и он оставил за собой зеленоватый сумрак моря, и яркий дневной свет опять коснулся его глаз. Два блестящих золотых шара сияли перед его ослепленными глазами. Он долго щурился на них, желая понять, что это такое, пока, наконец, не сообразил, что это просто медные шары, укрепленные на столбиках его кровати, и что он лежит в своей собственной маленькой комнате с таким чувством, точно у него вместо головы пушечное ядро, а вместо ноги - полоса железа. Повернув голову, он увидел склонившееся над ним спокойное лицо женщины-врача.

- А, наконец-то! - сказала она. - Я не давала вам прийти в себя всю дорогу, так как знала, как мучительна будет для вас тряска. Теперь ваша нога в лубке. Я приготовила вам снотворное. Сказать вашему груму, чтобы он съездил завтра утром за доктором Хортоном?

- Я предпочел бы, чтобы вы продолжали лечить меня, - сказал доктор Риплей слабым голосом; - ведь вы отобрали у меня всех моих пациентов, возьмите же и меня в их число, - прибавил он с истерическим смехом.

Это была не особенно дружелюбная речь, но когда она отошла от его кровати, ее глаза светились не гневом, а состраданием.

У доктора Риплея был брат, Вильямc, бывший младший хирург в лондонском госпитале. Получив известие о несчастном случае с его братом, он сейчас же приехал в Гэмпшир. Услышав подробности, он удивленно приподнял брови.

- Как! У вас завелась одна из этих! - воскликнул он.

- Я не знаю, что я стал бы делать без нее.

- Я не сомневаюсь, что она хорошая сиделка.

- Она знает свое дело не хуже нас с тобой.

- Говорите только за себя, Джемс, - сказал лондонец, презрительно фыркнув. - Но если даже мы оставим в стороне данный случай, то в общем не можешь ты не сознавать что медицина - профессия, совсем не подходящая для женщины.

- Так значит ты думаешь, что ничего нельзя сказать в защиту противоположного мнения?

- Великий Боже! А ты?

- Ну, не знаю. Но вчера вечером мне пришло в голову, что, может быть, наши взгляды на этот предмет несколько узки.

- Вздор, Джемс. Женщины могут получать премии за лабораторные занятия, но ведь ты знаешь не хуже меня, что в критических обстоятельствах они совершенно теряются. Ручаюсь, что перевязывая твою ногу, эта женщина страшно волновалась. Кстати, дай-ка я посмотрю, хорошо ли она перевязала ее.

- Я предпочел бы, чтобы ты не трогал ее, - сказал больной. - Она уверила меня, что все в порядке.

Брат Вильямc казался глубоко оскорбленным.

- Если слово женщины для тебя значит больше, чем мнение младшего хирурга лондонского госпиталя, то, разумеется, мне остается только умолкнуть, - сказал он.

- Да, я предпочитаю, чтобы ты не трогал ее, - твердо сказал больной.

Доктор Вильямc Риплей в тот же самый вечер, пылая негодованием, вернулся в Лондон.

Она же, знавшая о его приезде, была очень удивлена, что он так скоро уехал.

- Мы с ним немного поспорили, - сказал доктор Риплей, не считая нужным вдаваться в подробности.

В течение целых двух долгих месяцев доктору Риплею приходилось ежедневно приходить в соприкосновение со своим соперником, и он узнал много такого, о чем раньше и не подозревал. Она оказалась прекрасным товарищем и самым внимательным врачом. Ее короткие визиты были для него единственной отрадой в длинные, скучные дни, которые ему приходилось проводить в постели. У нее были те же интересы, что и у него, и она могла говорить с ним обо всем, как равный с равным. И тем не менее, только совершенно лишенный чуткости человек мог бы не заметить под этой сухой и серьезной оболочкой присутствия нежной женственной натуры, сказывавшейся и в ее разговоре, и в выражении ее голубых глаз, и в тысяче других мелочей. А он, несмотря на некоторую примесь фатовства и педантизма, ни в коем случае не был лишен чуткости и был достаточно благороден, чтобы признаться в своей неправоте.

- Не знаю, как мне оправдаться перед вами, - застенчиво начал он однажды, когда его выздоровление подвинулось вперед уже настолько, что он мог сидеть в кресле, заложив ногу на ногу, - но я чувствую, что я был совершенно неправ.

- В чем же именно?

- В своих воззрениях на женский вопрос. Я привык думать, что женщина неизбежно теряет часть своей привлекательности, посвящая себя такой профессии, как медицина.

- Так вы теперь не думаете, что женщины в этих случаях неизбежно становятся какими-то бесполыми существами? - воскликнула она.

- Пожалуйста, не повторяйте моего идиотского выражения.

- Я так рада, что помогла вам изменить свои взгляды на этот вопрос. Я думаю, что это самый искренний комплимент, какой только мне приходилось слышать.

- Как бы то ни было, а это правда, - сказал он, и потом всю ночь был счастлив, вспоминая, как вспыхнули румянцем ее бледные щеки и какой прекрасной она казалась в тот момент. То время, когда он понял, что она такая же женщина, как и другие, казалось ему теперь давно миновавшим, и он не мог уже больше скрывать от себя, что для него она стала единственной. Ловкость, с которою она перевязывала его ногу, нежность ее прикосновения, удовольствие, которое ему доставляло ее присутствие, сходство их вкусов, все это вместе взятое совершенно изменило его отношение к ней. Тот день, когда она в первый раз не приехала к нему в обычное время - ему уже не нужны были ежедневные перевязки - был для него печальным днем. Но еще больше его пугала мысль о наступлении времени, - а он чувствовал, что это время близко, - когда он уже больше не будет нуждаться в ее помощи и она прекратит свои визиты. Наконец, настал день, когда она приехала к нему в последний раз. Увидев ее, он почувствовал, что от исхода этого последнего свидания зависит все его будущее. Он был человек прямой, и потому, когда она начала щупать его пульс, он взял ее за руку и спросил ее, не согласится ли она быть его женой.

- И соединить свою практику с вашей? - сказала она.

Он вздрогнул, оскорбленный и опечаленный ее вопросом.

- Как можете вы приписывать мне такие низкие мотивы? - воскликнул он. Я люблю вас самою бескорыстною любовью.

- Нет, я была не права. Я сказала глупость, - проговорила она, отодвигая свой стул несколько назад и ударяя молоточком по его колену. Забудьте, что я сказала это. Я не хотела бы огорчать вас, и, поверьте, я высоко ценю честь, которую вы сделали мне своим предложением. Но то, чего вы хотите, совершенно невозможно.

Если бы он имел дело с другой женщиной, он, может быть, стал бы убеждать и настаивать, с нею же - он инстинктом чувствовал это - такая тактика была совершенно бесполезна. В тоне ее голоса чувствовалась непоколебимая решимость. Он не сказал ничего и только откинулся на спинку своего кресла с убитым видом.

- Мне очень жаль, что я должна причинить вам разочарование, - сказала она опять. - Если бы я догадывалась о вашем чувстве, я сказала бы вам раньше, что решила всецело посвятить себя науке. Есть столько женщин, созданных для брака, и так мало чувствующих влечение к биологическим исследованиям. Я останусь верна своему призванию. Я приехала сюда в ожидании открытия Парижской физиологической лаборатории. Сейчас я получила известие, что там для меня есть вакансия, и таким образом кончится мое вторжение в вашу практику. Я была к вам так же несправедлива, как вы ко мне. Я считала вас ограниченным педантом, человеком, совершенно лишенным достоинства. В течение вашей болезни я научилась лучше ценить вас, и воспоминание о нашей дружбе всегда будет для меня приятным.

И вот через несколько недель в Хойланде опять остался один доктор Риплей, Но обитатели деревни заметили, что в течение нескольких месяцев он постарел на много лет, что в его голубых глазах навсегда застыло выражение затаенной тоски, а интересные молодые леди, с которыми сталкивал его случай или заботливые деревенские маменьки, стали возбуждать в нем еще меньший интерес, чем прежде.

Из практики

Обыкновенно люди умирают от тех болезней, изучением которых они всего усерднее занимались, - сказал доктор, обрезая кончик своей сигары со всею точностью и аккуратностью, свойственными людям его профессии.

Болезнь, подобно хищному зверю, который, чувствуя, что его настигают, оборачивается и схватывает своего преследователя за горло. Если вы слишком усердно возитесь над микробами, микробы обратят на вас благосклонное внимание. Я видел много таких примеров и не только в случаях заразных болезней. Всем хорошо известно, что Листон, всю жизнь изучавший аневризм, в конце концов сам заболел им; я мог бы привести еще целую дюжину других примеров. А что может быть убедительнее случая с бедным старым Уокером из Сан-Христофора? Как, вы не слышали об этом? Впрочем, правда, вы были тогда еще слишком молоды; но все-таки удивительно, как скоро забываются такие вещи. Вы, молодежь, настолько поглощены интересами настоящего, что прошлое для вас как бы не существует, а между тем вы нашли бы там много интересного и поучительного.

Уокер был одним из лучших специалистов по нервным болезням в Европе. Вы, наверное, знакомы с его книжкой о склерозе. Она читается, как роман, и в свое время создала эпоху в науке. Уокер работал, как вол. Не говоря уже о его громадной практике, он ежедневно по несколько часов работал в клинике, да кроме того посвящал много времени самостоятельным научным исследованиям. Ну, и жил он весело. Конечно, "de mortius aut bene, aut nihil", но ведь его образ жизни ни для кого не был секретом. Если он умер сорока пяти лет, то зато в эти сорок пять лет он сделал столько, сколько другому не сделать и в восемьдесят. Можно было только удивляться, что при таком образе жизни он не заболел раньше. Когда же болезнь, наконец, постигла его, он встретил ее с замечательным мужеством.

В то время я был его ассистентом в клинике. Однажды он читал студентам первого курса лекцию о сухотке спинного мозга. Объяснив, что один из первых признаков этой болезни заключается в том, что больной, закрыв глаза, не может составить пяток своих ног без того, чтобы не пошатнуться, он пояснил свои слова собственным примером. Я думаю, что студенты не заметили ничего. Но от меня не ускользнуло, насколько зловещим признаком результаты этого опыта были для него самого. Он также заметил это, но дочитал лекцию, не обнаружив никаких признаков волнения.

Когда лекция кончилась, он зашел ко мне в комнату и закурил сигаретку.

- Ну-ка, исследуйте мои двигательные рефлексы, Смит, - сказал он.

Я постучал молоточком по его колену, но результат был не лучше того, какой получился бы, если бы я постучал по подушке, лежавшей на софе. Его нога осталась неподвижной. Он опять закрыл глаза и сделал попытку составить пятки, но при этом пошатнулся, точно молодое деревцо под яростным напором ветра.

- Так это, значит, была не межреберная невралгия, как я думал, - сказал он.

Тут я узнал, что он уже страдал некоторое время летучими болями, и, следовательно, все признаки болезни были налицо. Я молча смотрел на него, а он все пыхтел да пыхтел своей сигареткой. Он знал, что ему грозит неизбежная смерть, сопровождаемая более утонченными и медленными страданиями, чем те пытки на медленном огне, каким подвергают пленника краснокожие. А еще вчера все улыбалось ему - человеку в полном расцвете сил, одному из самых красивых мужчин в Лондоне, у которого было все: деньги, слава, высокое положение в свете. Он сидел некоторое время молча, окруженный облаком табачного дыма, с опущенными глазами и слегка сжатыми губами. Затем, медленно поднявшись на ноги, он махнул рукой с видом человека, делающего над собой усилие, чтобы отогнать тяжелые думы и направить мысли на другой предмет.

- Лучше всего сразу выяснить вопрос, - сказал он. - Мне нужно сделать кое-какие распоряжения. Могу я воспользоваться вашей бумагой и конвертами?

Он уселся за мою конторку и написал с полдюжины писем. Не будет нарушением доверия, если я скажу вам, что эти письма не были письмами к товарищам по профессии. Уокер был человек холостой и, следовательно, не ограничивался привязанностью к одной женщине. Кончив писать письма, он вышел из моей маленькой комнатки, оставив позади себя все надежды и все честолюбие своей жизни. А ведь он мог бы еще иметь перед собой целый год неведения и спокойствия, если бы совершенно случайно не пожелал иллюстрировать свою лекцию собственным примером. Целых пять лет длилась его агония, и он все время показывал замечательное мужество. Если когда-нибудь он и позволял себе в чем-нибудь излишества, то теперь он искупил это своим продолжительным мучением. Он вел тщательную запись симптомам своей болезни и разработал самым всесторонним образом вопрос об изменениях глаза во время спинной сухотки. Когда его веки уже не подымались сами, он придерживал их одною рукою, а другою продолжал писать. Затем, когда он уже не мог координировать мускулы руки, чтобы писать, он стал диктовать своей сиделке. Так, не переставая работать, умер на 45-м году жизни Джемс Уокер.

Бедный Уокер страстно любил всевозможные хирургические эксперименты и старался проложить новые пути в этой отрасли медицины. Между нами, успешность его работ в этом направлении вещь спорная, но во всяком случае он и в этой области работал с большим увлечением. Вы знаете Мак-Намару? Он носит длинные волосы и хотел бы, чтобы это объясняли тем, что у него артистическая натура; на самом же деле он носит их, чтобы скрыть недостачу одного уха. Его отрезал у него Уокер, но только, пожалуйста, не говорите Мак-Намаре, что я говорил вам это.

Это случилось таким образом. Уокер занимался в это время изучением лицевых мускулов и пришел к заключению, что паралич их происходит от расстройства кровообращения. У нас в клинике в это время был как раз больной с очень упорным параличом лица, и мы употребляли всевозможные средства для его излечения: мушки, тонические и всякие другие средства, уколы, гальванизм - и все безуспешно. Уокер вбил себе в голову, что если у больного отрезать ухо, то соответствующая часть лица будет более обильно снабжаться кровью и паралич будет излечен. Ему очень скоро удалось добиться согласия пациента на эту операцию.

Ее назначили на вечер. Уокер, конечно, чувствовал, что она носит характер довольно рискованного эксперимента, и не хотел, чтобы о ней много говорили, прежде чем выяснятся результаты. На операции присутствовало человек шесть докторов, между ними я и Мак-Намара. Посреди маленькой комнатки стоял узкий стол, на котором лежала подушка, покрытая клеенкой, и было разостлано шерстяное одеяло, концы которого с обеих сторон спускались почти до полу. Единственным освещением комнаты были две свечи, стоявшие на маленьком столике возле изголовья. Дверь отворилась, и в комнату вошел пациент; одна сторона его лица была гладка и неподвижна, другая же от волнения вся подергивалась мелкой дрожью. Он лег на стол, и на его лицо положили маску с хлороформом, между тем как Уокер при слабом свете свечей возился с своими инструментами. Доктор, хлороформировавший больного, стоял у изголовья, а Мак-Намара стоял сбоку для контроля над ним. Остальные сгруппировались около стола, готовые, если понадобится, оказать помощь.

И вот, когда больной был уже наполовину захлороформирован, с ним сделался один из тех припадков, которыми нередко сопровождается полубессознательное состояние. Он начал брыкаться, метаться по столу и с яростью размахивать обеими руками. Столик, на котором стояли свечи, с грохотом полетел на пол, и комната погрузилась в мрак. Поднялась страшная суматоха: кто поднимал стол, кто отыскивал спички, кто старался успокоить неистовствовавшего пациента, и все это в абсолютной темноте. Наконец, два фельдшера повалили его на стол, к его лицу опять приблизили маску с хлороформом, свечи опять были зажжены и мало-помалу его несвязные полузадушенные крики превратились в чуть слышное хрипение. Его голову положили на подушку и не снимали с него маски с хлороформом во все время операции. Каково же было наше удивление, когда, после того как маску сняли наконец с его лица, мы увидели на подушке окровавленную голову Мак-Намары!

Как это могло случиться? - спросите вы. А очень просто. Когда свечи полетели на пол, фельдшер, производивший хлороформирование пациента, бросился поднимать их. Больной же в это время спустился на пол и залез под стол. Бедный Мак-Намара, ухватившийся за больного, потерял равновесие и упал на стол, а в это время фельдшер, в темноте принявший его за больного, наложил маску с хлороформом на его лицо. Другие помогли ему, и чем больше брыкался и кричал Мак-Намара, тем сильнее накачивали его хлороформом. Уокер, конечно, оказался в очень неприятном положении и рассыпался в извинениях. Он предложил ему сделать искусственное ухо, но Мак-Намара отказался. Что касается того пациента, то мы нашли его спокойно спящим под столом; концы спущенного одеяла закрывали его с обеих сторон от нескромных взоров. На следующий день Уокер прислал Мак-Намаре отрезанное у него ухо в банке со спиртом. Сам Намара скоро забыл о постигшей его неприятности, но жена его приняла дело гораздо ближе к сердцу и долго сердилась на Уокера.

Некоторые утверждают, что продолжительное и глубокое изучение человеческой натуры неизбежно приводит к самым пессимистическим выводам, но я не думаю, чтобы люди, действительно изучившие человеческую натуру, придерживались этого воззрения. Мой собственный опыт убеждает меня в противном. Я был воспитан в мертвящей обстановке духовной семинарии, и тем не менее, после тридцатилетнего тесного общения с людьми в качестве врача, я не могу отказать им в моем уважении. Зло обыкновенно лежит на поверхности человеческой души, но загляните поглубже и вы увидите, сколько добрых и хороших чувств скрывается в глубине ее. Сотни раз приходилось мне иметь дело с людьми, так же неожиданно приговоренными к смерти, как бедный Уокер, или, что еще хуже смерти, к слепоте или полному обезображению. Мужчины и женщины, почти все они проявляли при этом удивительное мужество, а некоторые обнаруживали такое полное забвение своей собственной личности, поглощенные одною мыслью о том, как известие о грозящей им участи отзовется на их близких, что нередко мне казалось, что стоящий передо мной кутила или легкомысленная женщина превращаются на моих глазах в ангелов. Мне случалось также сотни раз присутствовать при последних минутах умирающих всех возрастов, как верующих разных сект, так и неверующих, и ни один из них ни разу не выказал признаков страха, кроме одного бедного мечтательного юноши, всю свою безупречную жизнь проведшего в лоне одной из самых строгих сект. Правда, человек, истощенный тяжелою болезнью, не доступен чувству страха это могут подтвердить люди, во время припадка морской болезни узнававшие, что корабль идет ко дну. Вот почему я считаю, что мужество, которое проявляет человек, узнав, что болезнь обезобразит его наружность, выше мужества, проявляемого умирающим перед лицом смерти.

Теперь я расскажу вам случай, бывший со мной в прошлую среду. Ко мне пришла за советом жена одного баронета, известного спортсмена. Ее муж также пришел с нею, но остался, по ее желанию, в приемной. Я не буду вдаваться в подробности - скажу вам только, что у нее оказался необыкновенно злокачественный случай рака. "Я знала это, - сказала она. - Сколько времени осталось мне жить?" - "Боюсь, что вы не протянете дольше нескольких месяцев", - ответил я. - "Бедный Джек! - сказала она. - Я скажу ему, что ничего опасного нет". - "Но почему вы хотите скрыть от него правду? спросил я. "Его очень беспокоит моя болезнь, и он, наверное, теперь страшно волнуется, дожидаясь меня в приемной. Сегодня он ждет к обеду двух своих лучших друзей, и я не хотела бы испортить ему вечер". - И с этими словами эта маленькая мужественная женщина вышла из моего кабинета, а в следующий момент ее муж с сияющим от счастья лицом крепко пожимал мне руку. Разумеется, выполняя ее желание, я не сказал ему ничего, и думаю, что этот вечер был для него одним из самых светлых, а следующее утро одним из самых печальных в его жизни.

Удивительно, с каким мужеством и спокойствием встречают женщины самые ужасные удары судьбы. Этого нельзя сказать про мужчин. Мужчина может воздержаться от жалоб, но тем не менее в первый момент он теряет самообладание. Я расскажу вам случай, бывший со мною несколько недель тому назад, случай, который пояснит вам мою мысль. Один господин пришел посоветоваться со мной относительно своей жены, очень красивой женщины. У нее, по его словам, была на предплечье небольшая туберкулезная опухоль. Он не придавал особенного значения этому обстоятельству, но все-таки хотел знать, не принесет ли ей пользу пребывание в Девоншире или на Ривьере. Я осмотрел больную и нашел у нее ужасающую саркому кости, снаружи почти незаметную, но проникшую до лопатки и ключицы. Более тяжелого случая этой болезни я никогда не видал. Я выслал ее из кабинета и сказал ее мужу всю правду. Что же он сделал? Ok начал медленно ходить по комнате с заложенными за спину руками, с величайшим интересом рассматривая картины на стенах. Я как сейчас вижу, как он надевает золотое пенсне, останавливается перед картиной и смотрит на нее совершенно бессмысленными глазами. Очевидно, в этот момент он не сознавал, что делает, и не видел перед собой ни стены, ни висящей на ней картины. "Ампутация руки?" - спросил он наконец. "Да, и кроме того ключицы и лопатки", - сказал я. "Совершенно верно. Ключицы и лопатки", - повторил он все с тем же безжизненным взглядом. Он был совсем убит этим неожиданным несчастьем, и я думаю, что он никогда уже не будет прежним жизнерадостным человеком. Жена его напротив, выказала большое мужество, и ее спокойствие и самообладание не покидали ее все время. Болезнь достигла уже таких размеров, что ее ампутированная рука сама собою переломилась пополам, когда хирург взял ее, чтобы убрать. Но я все-таки думаю, что ожидать возврата болезни нет оснований, и что она совсем поправится.

Обыкновенно первый пациент остается в памяти на всю жизнь, но мой первый пациент был совсем неинтересный субъект. Впрочем, в моей памяти остался один интересный случай из первых месяцев моей практики. Однажды ко мне явилась пожилая, роскошно одетая дама с небольшой корзинкой в руках. Заливаясь слезами, она открыла корзинку и вытащила из нее необыкновенно толстую, безобразную и всю покрытую болячками моську. "Ради Бога, доктор, отравите ее, но только так, чтобы она не страдала! - воскликнула она. - Но только, пожалуйста, поскорее, иначе я передумаю." - И, истерически рыдая, она бросилась на софу. Обыкновенно, чем неопытнее врач, тем более высокое мнение у него о своей профессии; я думаю, что вы знаете это не хуже меня, мой юный друг, и потому не удивитесь, что в первый момент я хотел с негодованием отказаться. Но потом я решил, что как человек я не могу отказать этой женщине в том, что по-видимому, имеет для нее такое громадное значение, и потому, уведя несчастную моську в другую комнату, я отравил ее с помощью нескольких капель синильной кислоты, влитых в блюдечко с молоком, которое я дал ей вылакать. "Ну, что, кончилось?" - воскликнула дама, когда я вернулся в кабинет. Тяжело было смотреть на эту женщину, сосредоточившую на маленьком неуклюжем животном всю ту любовь, которая, если бы она была замужем, принадлежала бы ее мужу и детям. Она оставила мой кабинет в полном отчаянии. Только после того, как она уехала, я заметил на своем столе конверт, запечатанный большою красною печатью. На конверте карандашом было написано следующее: "Я не сомневаюсь, что вы охотно сделали бы это и даром, но все-таки прошу вас принять содержимое этого конверта". Я стал распечатывать конверт с смутным предчувствием, что дама, только что бывшая у меня, какая-нибудь эксцентричная миллионерша, и что я найду в конверте, по крайне мере, банковый билет в пятьдесят фунтов. Каково же было мое удивление, когда я нашел в нем вместо ожидаемого билета почтовый перевод на четыре шиллинга и шесть пенсов! Это показалось мне таким забавным, что я хохотал до упаду. Вы убедитесь на собственном опыте, мой друг: в жизни врача так много трагического, что если бы не эти случайные комические эпизоды, она была бы прямо невыносима.

Но все-таки врач не может жаловаться на свою профессию. Разве возможность облегчать чужие страдания не есть уже сама по себе такое благо, что человек сам должен был бы платить за право пользоваться этою привилегией, вместо того, чтобы брать с других деньги? Но, разумеется, ему нужны средства, чтобы содержать жену и детей. Тем не менее, его пациенты друзья ему или, по крайней мере, должны быть его друзьями. Когда он приходит куда-нибудь уже один звук его голоса, кажется, дает облегчение больным. Чего же еще мог бы пожелать себе человек? Кроме того, врач не может быть эгоистичным человеком, поскольку ему постоянно приходится иметь дело с проявлениями человеческого героизма и самоотвержения. Медицина, мой юный друг, - благородная, возвышенная профессия, и вы, молодежь, должны приложить все усилия, чтобы она и впредь оставалась такой.

Загрузка...