Мираж на Васильевском острове

Я их встретил на Кировском. Возле безлюдной стоянки такси Василиса нервно и в то же время брезгливо трясла загорелой ручкой, требуя, чтобы я остановил машину. Ну, я и остановил. Для маскировки кепочку велосипедную с козырьком по уши натянул. Очки со светофильтрами нахлобучил. И воротник кожаного пиджака у меня приподнялся. Словно бы случайно. От неосторожного движения. Бирку, где моя фамилия обозначена, вынул из рамочки и в карман положил.

Напугать бы их теперь до смерти. До расстройства желудков. С моста в Малую Невку вильнуть. Или мимо столба в сантиметре проскочить…

Ага! За город попросились. По Приморскому шоссе. Скорее всего, на пляж задумано. На золотой песочек. Что ж… Сами пожелали. Отвезу подальше. Пересчитаю кавалеру зубы. А там и оставлю. Наедине с природой.

Похоже, я очень злой сегодня. Не переборщить бы. Конечно, расстаться с женщиной можно и по-мирному, без уголовщины. Тем более что так называемая любовь давно иссякла. Чего ж тебя крутит тогда, Одинцов? Уймись незамедлительно. Поздоровайся с людьми. Покажи им улыбку. Ты добрый, Одинцов.

А может, Одинцов, не иссякла в тебе «так называемая»? И ты теперь словно порожний флакон из-под духов? Жидкости давно уже нет, сухой сосудик, а понюхаешь — пахнет! Прошлым… Да так, что дух захватывает.

Шофер такси Николай Одинцов свернул с Кировского проспекта на Приморское шоссе и поехал в сторону залива. Оставим его ненадолго и вернемся назад. Во времени. В прошлогоднее лето. Вернемся, чтобы рассказать о нем и о его пассажирах — подробнее.

Ее звали Вася. Василиса. Манера такая у родителей: время от времени нарекать детей архаическими именами.

Третью сторону (или — угол?) в нашем треугольнике представлял Марат Базиликин, великовозрастный студент-художник, днем в Академии рисовавший теплые живые фигурки натурщиц, а по ночам у себя в мастерской на Васильевском острове поливавший из распылителя вонючими нитрокрасками абстрактный холст.

Где-то на окраине города, в новостройках, у Базиликина была трехкомнатная квартира и полузабытая, заброшенная жена с ребенком. Последнее время Базиликин предпочитал жить в мастерской, где у него помимо холстов и подрамников имелась помятая тахта, кухонный закуток с газовой плитой на две конфорки и нерегулярная женская забота в лице той или иной ценительницы его тонкого античного профиля и не менее тонкого, почти прозрачного таланта.

Двойная, абстрактно-реальная жизнь Базиликина наложила определенный отпечаток на его поведение, а также — физиономию. Вот он вроде бы и весь налицо: мягкий, даже робкий, почти жертва с бархатными мушкетерскими усиками, с широким пробором-залысиной в плоских черных волосах… Но вдруг улыбнется — и нет его: гримаса улыбки враз начисто преобразит Базиликина. И проступит второе лицо: настороженное, хищное, лицо охотника.

Именно такое лицо, такую острозубую улыбку поймал однажды шофер Одинцов в зеркальце заднего обзора. Произошло это в прошлом году весной.

Тогда он посадил парочку на Невском. Возле лавки художников. Василиса и Базиликин (а речь о них) продолжали какой-то судорожный, дерганый разговор, из которого Одинцов понял, что его пассажиры художники или нечто в этом роде.

— А Кукушкина покупают! — хохотнула в лицо Базиликину Василиса и тут же нервно закурила.

— А Кукушкина, затрапезного Кукушкина покупают! — подтвердил, согласился вкрадчивый Базиликин и вдруг улыбнулся. И Одинцов, поймав эту улыбку в зеркальце, даже испугался малость за того Кукушкина. Настолько страшненькое, беспощадное выраженьице соскользнуло с лица Базиликина. — Кукушкин пишет допотопные церквушки, вымирающие деревеньки, травушку-муравушку заунывную… А поди ж ты, имеет спрос! Тогда как Кукушкину двести лет! Он — передвижник! Мастодонт. Хотя и ровесник мне… Рутина, дряхлятина. И берут. А здесь ты каждым мазком мыслишь, каждым оттенком скандалишь, ищешь… Да, да, именно — скандалишь! Со старичками. Не боишься. А в результате — висишь и граждане от тебя глаза отворачивают.

Одинцову тогда Василиса моментально понравилась. «Такие девушки, — подумал он грустно, — могут встретиться только в журналах. Да и то в импортных».

Золоторусая, стриженная коротко и как-то залихватски, будто венчик ее волос все время вращался. Черты лица нежные, хотя и крупные, броские. На загорелом теле белая футболка с изображением собаки.

Одинцову захотелось оглянуться и что-нибудь сказать. Оригинальное. Умное. Захотелось обратить на себя внимание девушки. Но вклиниться запросто в чужой разговор Одинцов не посмел. Тем более в такой неприятный разговор… Василиса и Базиликин, можно сказать, бранились, а не разговаривали. Он не знал, что для некоторых людей подобный разговор — норма. Что, издеваясь друг над другом, они якобы утверждают себя на земле.

Одинцов не стал бы прислушиваться. Но его взволновала Василиса. Что поделать… Жадна молодость на красоту. Из разговора Одинцов понял, что где-то, скорей всего в лавке художников, продавались работы Базиликина. Но их почему-то не покупали. Зато покупали картины какого-то Кукушкина.

— Я не хочу тебя обидеть, Базиликин. Ты не бездарен. Как бы мне помягче выразиться… Ты не бездарен. Ты мертв. Ни одна твоя картинка не греет, не волнует. Они, твои работки… все кричат, а я их не слышу. Рот разевают, а звука нет.

Одинцова потянуло к зеркальцу. Ему было интересно узнать: после такой критики все еще улыбается Базиликин или сник? Однако — улыбается! Только чуть бледнее сделался. И глаза веками прикрыл. Глаза прикрыл, а рот щелочкой зияет… Губы не сходятся, словно кожи ему не хватает. Ну и улыбочка…

«Если он ее ударит, — решил про себя Одинцов, — остановлю машину и выброшу кавалера на панель».

Но Базиликин сам попросился из машины. Он вдруг, как заяц в мультфильме, быстро-быстро забарабанил ладонью по креслу Одинцова. Стоп, значит!

Остановились возле Кунсткамеры, не доезжая Университета. Базиликин, сидевший у правой дверцы, дернулся из машины, но Василиса ухватила его за рукав вельветовой блузы.

— Постой, Базиликин! От себя не убежишь… Мы ведь с тобой одинаковые.

— Змея…

— А ты червяк, Базиликин. И мы оба ползем с тобой к заветной цели.

Тогда Базиликин довольно сильно ударил ее по руке, высвобождая свой рукав. Потом, захлопнув дверцу машины, скачками, опять же как заяц, побежал переулком в сторону от Невы.

— Догнать художника? — поинтересовался Одинцов.

— Еще чего! Догонять такое… Сам прибежит.

— Какие будут указания?

— А вы поезжайте… знаете куда? — Василиса посмотрела на матовое стекло плафончика под потолком. — К Сереже Копейкину! Здесь недалеко…

— А точнее?

— Поезжайте на Пятнадцатую линию. К Малому проспекту.

Возле старинного, давно созревшего для капремонта строения девушка прикоснулась к плечу Одинцова. Остановились. Николаю хотелось подуть на свое плечо: так его ожгло прикосновение Василисы.

— Одинцов… Николай… Андреевич, — глядя на бирочку с фамилией шофера, произнесла Василиса. — А сейчас пойдемте, Николай Андреевич. Я познакомлю вас с настоящим художником.

— С Сережей Копейкиным? — медленно развернулся на сиденье Одинцов, задержав прищуренный от смущения взгляд на прекрасном лице пассажирки. — Вот что. Если вы кошелек забыли или еще что-нибудь в этом роде… не переживайте! Да тут и нащелкало-то пустяки сущие.

— Базиликин, мерзавец, сбежал… А деньги у него.

— Откуда у Базиликина деньги, если его не покупают? Деньги у Кукушкина.

— Вот как… У вас, Николай Андреевич, хороший слух.

— Нормальный слух. Просто вы оба кричали. А если откровенно, лицо ваше виновато. Увидел в зеркальце… и навострил уши.

— И что же это за лицо такое у меня?

— Сами знаете… Красивое лицо. Редкое.

— Ах вон оно что. Ну, так как же? Познакомить вас с Сережей Копейкиным? Этот наверняка расплатится. Не сбежит…

— А что?! Была не была… Знакомьте!

Прошли в каменный дворик, залитый бугристым асфальтом, под которым, как под тонким одеялом, угадывался петровских времен булыжник. В подвале здания размещался овощной магазинчик, и все этажи сооружения пропахли кислой капустой.

Поднялись по затхлой прохладной лестнице на пятый, предпоследний этаж. Остановились перед дверью, увешанной звонками с множеством фамилий на табличках.

Василиса позвонила в общий звонок. Долго не открывали. Наконец дверь вздохнула и разверзлась. В прихожей толпились перепуганные жильцы. В основном пожилые люди. С молчаливым криком в глазах осмотрели они собаку, изображенную на груди Василисы. И так же молча рассосались по закоулкам необъятной квартиры.

Девушка уверенно пересекла прихожую. Выбрала из множества дверей самую невзрачную, одностворчатую. Такая задрипанная дверца… То ли от чулана, то ли еще от какого места пользования. Постучала. Не дожидаясь приглашения, вошла в щель.

Одинцов пригнулся и нырнул следом. И чуть не сломал себе ногу. В полумраке он не заметил три ступеньки, ведущие от порога к полу. Чтобы удержать равновесие, пришлось ненадолго обнять Василису, проехав правой рукой по изображению собаки.

— Извините…

Василиса молча освободилась от объятий Одинцова, затем склонилась к серой куче какого-то тряпья.

— Копейкин! Хватит валяться… Встречай гостей, Копейкин!

Тем временем Одинцов пытался сориентироваться. Свет в помещении падал из окна-бойницы, расположенного на высоте протянутой руки. Потолка в тесной комнатенке и вовсе как бы не было… «Оригинальная берлога, — подумалось шоферу. — И куда это она меня запихала?»

Из тряпья кто-то выскочил. Какое-то существо живое. И вдруг высоко-высоко, будто звезда в небе, зажглась электролампочка!

И тут оказалось, что в берлоге есть мебель: небольшая кушетка дореволюционного образца, канцелярский стул и даже фанерный стол, правда полностью забрызганный красками и напоминавший своею поверхностью работы художников-беспредметников.

На канцелярском стуле внушительная стопка книг, вернее, альбомов по искусству. В углу, под самым окном, мольберт. На нем в подрамнике картина, завешенная зеленым махровым полотенцем. И вообще, комнатушка довольно опрятная: пол подметен, окурки лежали в пепельнице, порожних бутылок из-под «вчерашнего» не наблюдалось.

Изнутри жилище Копейкина напоминало квадратную полую башню. Видимо, при очередной перестройке комнату над Копейкиным, то есть на шестом этаже, от остальной жилплощади отсекли, дверь в нее замуровали, а потолок, отделяющий ее от вместилища Копейкина, разобрали. И получился занятный уродец. Площадь на дне образовавшейся шахты по-прежнему не превышала восьми квадратных метров, тогда как кубатура жилого столбца уводила ваш взгляд поистине в дали космические…

— Копейкин! Уплати товарищу два рубля. И заодно познакомься: Николай Андреевич Одинцов — шофер такси.

Копейкин, встав на цыпочки, дотянулся до подоконника, снял оттуда какой-то продолговатый предмет. Оказалось: протез руки. Резким движением подбросил порожний левый рукав ковбойки. Материя опустилась, обнажив культю. Правой рукой ловко пристегнул протез.

— Два, сталопть, рубля, Васенька? Вот ентому? Ну и сухарь ты, шоферюга! Нету в тебе, тисказать, восторгу, духу романтицкого нема! С такой феи денежки требуешь… — Копейкин откровенно паясничал, прикидывался неграмотным скобарем, противно комкал слова. Он вплотную подошел к Одинцову и оказался чуть ниже его. Чтобы сровняться, привстал на носках, выпятил вверх рыжую с проседью бородку.

«А парень-то в годах, — отметил про себя Одинцов, — лет под сорок. Инвалид… И скорее всего — обыкновенный, не инвалид войны. Для военного инвалида молод».

— А ведь я к вам и не за деньгами вовсе… Меня познакомиться пригласили. С Сережей Копейкиным. Вы серьезно — художником работаете?

— А вы серьезно — шофером?

— Шофером, шофером… Разве не ясно?

— А вам разве не ясно? Что Копейкин — художник?!

— Видите ли… Это еще надо посмотреть. Взглянуть хорошо бы…

— Василиса! — повернулся к девушке однорукий. — Кого ты мне привела? Я протестую! На кой мне такие недоверчивые гости? Ты ведь знаешь, как я трудно схожусь с людьми. Я болеть три дня буду. Для тебя — забава, а для меня — муки ацки! Бяда-гореваньице! Так что, сталопть, прощевай, шоферюга. Бяри рубли и газуй!

Копейкин нашарил в штанах две жалкие бумажки. Стал их совать чуть ли не в рот Одинцову.

Николай знал, что пора ему уходить отсюда. Драться с инвалидом грех. Унижаться перед ним еще более нестерпимая пакость. Он сам не понимал, что его удерживало, не отпускало.

Внезапно Одинцов ощутил на себе взгляд — азартный, беспокойный, в меру капризный. Женский взгляд, Этот взгляд ничего не обещал Одинцову. Но он возник. Он расцвел. И теперь, как диковинный цветок, тянулся в мир из глубины зеленых глаз Василисы. Он-то и не отпускал, взгляд этот… Уйти? Оторвать его от себя? Навсегда утерять? А что если…

— Ребята… Не торопитесь с выводами. Советую приглядеться. Может, я интересный человек? Думаю много… Читаю, вижу. Я живой, ребята! Не хороните меня раньше времени. Без экспертизы…

— Ишь ты… Оказывается, он думает много… Смекает, сталопть! И чем же? Каким струментом, если не секрет? А главное — о чем? О каких промблемах думать изволите?

— А вот, скажем, почему люди злятся друг на друга? Почему недоверие куда ни ткнись? Я, может, очень дружить хочу… Друзья мне очень необходимы. Конечно, школа, армия… Были друзья. Но — до последнего звонка. А разъехались — и где они? В институт поступил. Думал: уж там-то, в студенческой среде, найдутся. Год поучился — плюнул. Не то что друга — приятеля не нашлось. Каждый в себе, в своих соображениях. Такой деловой народ пошел — беда! Не только о любви или там о дружбе — о стишках не с кем поговорить: засмеют! Ничего на свете не боятся, ничего не стесняются, кроме… нежности, милосердия. Сентиментальными боятся прослыть. Зато уж по пьянке о чем угодно болтают… Только ведь это не разговор, а бред какой-то. Я, может, полюбить хочу! И не стесняюсь об этом сказать. Как-никак — один раз живем. Не успеешь оглянуться, а вместо любви тебе пенсия вышла.

— Присели бы, Николай Андреевич, — поежилась легко одетая Василиса: в башне Копейкина было холодней, чем на улице. — Такие странные речи, Николай Андреевич… Обвиняете всех огулом в черствости. А к людям подход нужно иметь. Себя-то небось к добрым причисляете? — Василиса убрала со стула альбомы, усадила Одинцова.

— Чудной какой-то шоферюга попался, — пробубнил себе под нос Копейкин и, вынув из-под стола блестящий, как елочная игрушка, чайник, пошел на кухню.

— Это я так… — заулыбался Василисе Одинцов. — Чтобы внимание привлечь… Ваше.

— Мое? Вы что же — и со мной хотите дружбу завести?

— Вы мне понравились…

— Вот те на! Ну, предположим — понравилась… А для чего? Вот вы много думаете, читаете. Стало быть, знаете, для чего люди друг другу нравятся?

— Знаю. Чтобы… цветы дарить, свидания назначать. Чтобы радоваться. Давайте встретимся еще! Хотя бы разок. Ну, не пойдет дальше… не завяжутся отношения… попрощаемся.

Василиса смотрела на Одинцова во все глаза. Смотрела весело, без напряжения. Как детский фильм.

— А вдруг я не одна? Вдруг да у меня муж хороший, тихий? Вы, что же, хотите его несчастным сделать? — шутила Василиса.

— Ничего плохого я не предлагаю… Да и нет у вас мужа. И не потому, что кольцо обручальное отсутствует… У вас глаза еще свободные, безоблачные.

— Какие-какие?

— Неомраченные. Так что — нету мужа… А Базиликин не в счет. У него картины не покупают. Сами сказали, что он мертвый. А я живой! Денег получаю много. В этом году на своих «Жигулях» буду ездить. Что еще? Плохого во мне в меру…

Вернулся Копейкин с кипятком. Принялся заваривать чай.

— Не отчалил еще? Мотри, извозчик, если так будешь работать, попрут тебя с должности, отымут кобылу. Чаю хочешь?

— Покажите картину, — шагнул Одинцов к мольберту. — Впервые настоящего художника вижу… не считая Базиликина.

— Ах вон оно что! — грохнул Копейкин протезом по столу. — Базиликин объявился! Сталопть, с Базиликиным катались? С гением?! А чай пить к Копейкину приехали? Где логика, водитель? Базиликин шпана! Тисказать… А Копейкин…

— Мечтатель. И подвижник! — И тут Василиса широким жестом откинула с мольберта полотенце. Закрепленный в подрамнике, предстал перед Одинцовым портрет…

В глубине картины, фоном — затворенное окно, синева небесная за стеклами. Крестовина рамы. В центре этой крестовины художник расположил спокойное лицо Василисы. Наклон головы чуть вниз и влево. Типичная для изображений мадонны постановка. Только в руках не младенец, а веточка с шипами и алой розой. Лицо написано тщательно и очень гладко, в академической манере. Протяжным, утопленным мазком.

— Это он… вас?

— Как видишь. Нравится?

— Нравится. Правда, прическа другая…

На картине Василиса была с длинными распущенными волосами.

— Копейкин четыре года меня рисует. За это время я постриглась. До меня он дерево рисовал. Пять лет. Одно и то же дерево. Во дворе росло. Пока не засохло. Спилили недавно. Копейкин рисует, как молится. Он язычник. И редко меняет богов.

— Ничего себе… Пять лет одну картину рисовать! Этак с голоду можно умереть. С такой производительностью. — Одинцов вежливо кашлянул в свою широкую ладонь и озабоченно покачал головой.

— Не боись, водитель… Писчу мы другим способом добываем. Афишки, плакаты, лозунги — все могём! А вот это, сталопть, для души, — вновь аккуратно завесил портрет Копейкин. — Это для умысла жизни. Чтобы кровь под кожей не протухла. Не зацвела чтобы. Пей чай, не ломайси!

— Спасибо, Сергей… Не знаю вашего отчества. Мне пора. Сменщик в парке дожидается. — Одинцов задрал голову, посмотрел на лампочку, как на далекую планету, и, словно бы решившись на отчаянный шаг, произнес: — Вот вы, Сергей, не доверяете мне… Подсмеиваетесь надо мной. Иронизируете. А мне хорошо. И я вас не осуждаю… за то, что вы такой невеселый, такой нервный. Ведь у вас такой талант! Может, чем помочь? Я с радостью! Ну, там краски, кисточки… Достать-привезти. На машине-то проще. Это ж… любить надо, чтобы так нарисовать! — кивнул Одинцов в сторону мольберта.

— А я и люблю, — серьезно произнес Копейкин.

— Рисовать?

Копейкин хмыкнул в ответ. Отвернулся от Одинцова и яростно дунул в кружку с крепким черным чаем.

— Пожалуй, я тоже пойду, — засобиралась Василиса. Подошла под льющийся с высоты окна свет. Достала из сумочки зеркальце, поколдовала над лицом.

— А для чего были-то? — оторвался от чая Копейкин. — Знакомиться приезжали? Друзей заводить? Не за двумя же рублями…

— К художнику приезжали! — не растерялся Одинцов.

В дверях он незаметно отшвырнул от себя назад в комнату жалкие рублишки.

Вышли наружу. Василиса торопливо принялась рассказывать о том, какой он хороший, несчастный и талантливый, этот Копейкин. Какой бессребреник и оригинал.

— Любит вас, — определил Одинцов. — Четыре года одно и то же… лицо рисует. В плену лица находится. А что это у него с рукой? Такая травма тяжелая… Когда это он?

— В послевоенные годы. Снаряд какой-то разряжал. Или мину. В Поповке. Где в войну линия фронта проходила. У него и лицо под бородой все исклевано. И в синих точечках… Его женщины не любят.

— А вы?

— А я люблю, — засмеялась она вдруг беззвучно, словно кошка зевнула.

— Куда вас теперь? — открыл дверцу такси Одинцов.

— Нет-нет. Я пройдусь. Мне тут недолго.

— Давайте все-таки встретимся. Когда-нибудь. — Одинцов смело посмотрел ей в глаза, в чистую весеннюю зелень взгляда. — Ну, так где… встретимся?

— На кладбище.

— Нет, я кроме шуток.

— И я серьезно… Предлагаю завтра. Не откладывая. Завтра у вас выходной? — Одинцов кивнул. — Тогда на Волковом кладбище. В полдень. Я там работаю. Сотрудником музея. И мне скучно бывает. Одной среди могил.

Одинцова подмывало спросить телефончик или адресок, но сообразив, что для начала и кладбища достаточно, развернулся и поехал на Конюшенную в парк.

* * *

Когда миновали ресторан «Околица», я прибавил скорость. На выезде из города, там, где на грубом постаменте танцует маленькая статуэтка девушки, решил я начать свой эксперимент: малость попугать влюбленных…

На вираже, где шоссейка вплотную к железной дороге выходит, слегка приподнял «Волгу» слева направо.

— Ты что, дорогой, уронить нас хочешь? — порозовел и тоненько, предупреждающе улыбнулся Базиликин. — Нам такой цирк ни к чему!

А Василиса за шею кавалера обхватила и тоже улыбается. Беззвучно. Только глаза потемнели, как травка после дождя.

Потом я на обгоне схулиганил. Встречным «Жигулям» ни миллиметра не уступил, не посторонился. Частник едва на залив не выехал. А я скорость прибавляю. Мимо контрольного пункта ГАИ как из пушки промчался! Смотрю в зеркальце, а инспектор из своей будки по лесенке вниз сыпанул. Должно быть, сейчас мотоцикл оседлает. Только я уже далеко…

— Послушай, парень… Что случилось? Почему такие гонки?

— Оставь его, Маратик, не раздражай. Не видишь, что ли, презирает он нас. Мы для него — господа, баре…

— Послушай-ка, шеф… — близорукий Базиликин потянулся к щитку в поисках таблички с фамилией шофера, и тут я им выдал первую порцию.

— Заткнись, хищник! — Это я у Копейкина таких словечек нахватался. — Я вам не «парень», я вам не «шеф»! А душа человеческая. Секёшь, Ван-Гог вельветовый?!

— Ой! А я сразу подумала — Коля! Коля Одинцов… Заслонился: очки, кепочка… Воротник поднял. Зачем такой маскарад? Уж мы ли не знакомы?

— Они знакомы! А я-то думаю, почему такие выкрутасы? — Базиликин откинулся на спинку сиденья. Начал вытаскивать откуда-то из-под себя сигареты.

— У нас не курят! — строго объявил я художнику и в это время увидел в зеркальце желтую коляску инспектора, выскочившего из-за поворота в полукилометре от моей «Волги».

* * *

В тот день после визита к Копейкину, когда Одинцов познакомился и расстался с Василисой, приключения его романтические на этом не закончились.

Сдав сменщику «тачку», Николай почувствовал себя счастливым. И не потому, что доездил смену. Василиса осчастливила. Ведь с какой королевой познакомиться удалось!

А быть счастливым в одиночестве — у нормальных, здоровых людей такое не принято. По дороге к себе домой — а жил Одинцов тоже на Васильевском — проскочил он мимо зазевавшегося швейцара в пивной бар на Невском. Проскочил, хотя малый он был заметный: чуть выше среднего роста, чуть больше, чем нужно, вились его светлые волосы, чуть сильнее, нежели у остальных, успела загореть его кожа (возле Петропавловки, урывками), чуть шире, чем у других, были распахнуты в мир его серые глаза, так и не ставшие взрослыми. Польские джинсы, тенниска, тряпочные полуботинки… Сейчас он выпьет кружку светлого пива. Улыбнется хмурому питуху, молчащему в соленый горошек.

Рассказать бы кому о Василисе! Да вроде бы и нечего рассказывать. Ну, симпатичная пассажирка попалась… Ну, необычная: на кладбище свидание назначила. Кому сказать — не поверят. А он поверил, не усомнился.

— Слышь, мужик, — обратился Одинцов к хмурому, — раков хочешь? Под пиво?

Мужик долго с недоверием смотрел в озорные глаза Николая, не решаясь на разговор. Затем медленно и как-то виновато пододвинул свой горошек поближе к кружке Одинцова.

— У меня, парень, мама… старуха умерла. В больничке. Автобусом толкнуло… И дух вон. Старуха, парень, а все равно жалко. Теперь я один. Откуда у тебя раки? Давай, парень, лучше на бутылку сообразим…

Сообразили. Жалко мужика. Пробовал Одинцов в процессе «соображения» вклиниться в разговор с мыслями о Василисе. Однако не пошло. Мужик гнул свою линию, подробно рассказывал о матери. Тогда Одинцов смирился, замолчал и уже только слушал, не перебивая. Целый час. Потом они разошлись.

Теплая светлая ночь наплывала на город исподволь, тактично. Не то что мужик со своей болячкой… Ночь уже напитала сумраком светящийся воздух, но это не помешало молодой, необъезженной натуре Одинцова настроить душу на певучий, гремучий, восторженный лад! К тому же Василисино лицо так и стояло перед глазами, и вся она, резкая, сильная, умная, как бы впитала, проглотила несопротивлявшегося Одинцова!

И все-таки мужик с горошком малость подпортил вечер. Хмури тревожной подпустил. И теперь хоть и обволакивала сиянием Василиса, но и грустная физиономия сорокалетнего сиротки тоже время от времени вспыхивала в памяти Одинцова. И ведь не знал он до сегодня мужика того угрюмого, тем более старухи его разнесчастной, а вот потревожили, и не прогнать из воображения.

По Дворцовому мосту перешел Одинцов за Неву. Приблизился к скверику на Пушкинской площади. Пошел по дуге рядом с парапетом, похлопывая по нагретому за день граниту, как по спине лошади. И где-то посередине дуги, на самом мысу Стрелки, увидел в белом воздухе парящую обнаженную фигурку девушки. Не застывшую, как на постаменте при выезде из города, а живую, медленно извивающуюся, поднимающую вверх то одну, то другую ногу, а руки — раскинуты крыльями…

Замер Одинцов, глазам не верит. Решил, что все одно к одному, что после Василисы в мозгах повреждение вышло… Да и выпил как-никак. Вот и пригрезилось.

Стал поближе подбираться, чтобы уяснить: видение это ему, мираж или еще какое явление? Крадется вдоль парапета. Пригнулся, чтобы не спугнуть чудо… И вдруг натыкается на двух здоровенных парней. Грудь в грудь! Оказалось: спортсмены. Гимнасты. С тренировки возвращаются. Тут их на лавочке в сквере целая команда расселась. И на выступление своей примы смотрят. Романтика. Хорошее настроение. Необычная аудитория. А внизу, со скамьи, и впрямь, должно быть, красиво: девушка в трико, вся как бы в воздухе, в небе. А тут наверняка кто-то еще влюблен в нее… И теплый ветерок. И бензинной гарью не пахнет, потому как ночь подступила. Белая, ленинградская.

Извинился Одинцов. Объяснил ребятам, что поближе хотел подобраться из-за плохой видимости, а не для того, чтобы девушку за ногу хватать. Единственно чего хотелось — удостовериться. Живая она? Или это все блажь, потому как он, Одинцов, сегодня немного не в себе?

— Понимаете… Иду. И вдруг в небе — девушка. Ну, мне и показалось, что это Василиса…

— Прекрасная? — уточнил один из гимнастов.

— Да нет же… Обыкновенная. С Васильевского острова. Познакомился недавно.

Улыбнулись парни беззлобно и отвернулись. А девушка встала на руки и уже танцевала в дальнейшем на руках.

Дома дедушка Славик, тощий безбородый Вячеслав Прокофьевич Одинцов, сгорбленный где-то вверху, в области шеи, участник гражданской войны, ходил по скрипучему паркету в валенках, поджидая внука на пельмени, которые сам время от времени лепил, обучившись этому действу в Сибири, еще во время очищения ее от колчаковцев.

Родители Николая переехали на жительство в другой, более теплый город, поближе к морю (у отца пошаливали легкие). А Николай остался в Ленинграде с дедом. Как с нянькой. И одновременно — как с другом.

Дедушка Славик был внимательным человеком. Он следил за тем, чтобы внуку жилось уютно, сытно. Называл себя «пережитком» и пуще всего боялся разладить с внуком товарищеские отношения, стать молодому человеку в тягость. И потому даже кашлять выходил в туалет, позволяя внуку курить в комнате.

Дед постепенно забывал о себе. Подвижническая, жертвенная способность брала верх в его характере. Отшумевшая жизнь, в которой дедушке Славику приходилось стрелять, ловить, служить, призывать к борьбе, страдать и наслаждаться, лежала теперь, как большое, закатное солнце, там, за холмом, и лучи ее постепенно тускнели, уже не освещая, а только окрашивая вечернее небо памяти…

Вышел срок его нужности обществу, и все, что сберег, не разметал в залихватских буднях старик, теперь переходило по наследству к внуку.

Сегодня, когда Николай вернулся домой так поздно и вдобавок распространял по комнате запах спиртного, дедушка Славик, всегда разговорчивый, оживленный, молча достал из-под подушки в углу дивана кастрюлю с пельменями, навынимал мелких, дробных пельмешек из нее в особую, внукову глубокую мисочку, залил их сметаной.

— Потребляй…

— Ты чего это мрачный такой, дедушка Славик?

— А чего принял-то? Или праздник какой? Может, в религию перешел? Ниловна, суседка, баила — троица завтра. Так не по тому ли случаю?

— Праздник, дедушка! У меня лично. Понимаешь, встретил хорошую девушку…

— И где ж ты ее встретил, редкость такую? Небось на шасе подобрал? У меня таких праздников замаисся отмечать было…

— Единственную встретил! Веришь ли, дедушка, наповал сразила! Глазами зелеными повела, взглядом фантастическим… И — как шашкой! Выражаясь твоим языком… Короче говоря — снесла голову. Напрочь.

— Страсти какие… — Дедушка крякнул, досадливо взбрыкнул головой, забегал, зашуршал валенками по вощеному паркету, одновременно натирая его до блеска.

Расстроившись, обыкновенно дедушка Славик не уходил в себя, а начинал говорить о международном положении. Такое своеобразное хобби у дедушки Славика было.

— Слыхал, Колька, а ефиопцы-то своего императора тоже по шапке хвистнули, греховодника? А и то, почитай, во всем если мире-то императоров энтих всего штук пять осталось. На пальцах пересчитать можно…

Комната у Одинцовых отличалась большими размерами. Высокий потолок, зал метров сорок квадратных. Короче — старый фонд.

Дедушка Славик спал за ширмой, доставшейся ему от жены, Колькиной бабушки. Внук отгородил себе закуток двумя шкафами: книжным, в котором на полках кроме десятка книг лежали и стояли красивые камни, бутылки, кассетный магнитофон и даже старинный кинжал, а также шкафом платяным с мужскими немногочисленными «тряпками», как величали оба — и дед, и внук — носильные вещи.

Стоял возле окон еще и диван для общего пользования — мягкий, добрый, с различными углублениями и выпуклостями, на котором чаще всего «отдыхали» пельмени или же щи. Готовить щи дедушка Славик умел так же лихо, как и пельмени.

Уснул Одинцов после пельменей стремительно, на полной скорости ворвавшись в просторы сна.

Дедушка Славик еще долго «натирал» паркет, размышляя о поведении внука. Он воскрешал в деталях разговор, стараясь понять, насколько серьезно пострадал его подопечный, наскочив на бездымный дуплет зеленых глаз какой-то проходимки…

Спал Николай мощно, глубоко, с легким, невязким храпом. Поднялся свежим и радостным. И сразу же вспомнил о Василисе. О свидании, которое она ему назначила.

Долго отмывал от затхлости рот, чистил зубы, брился. Переменил майку, трусы, тенниску и носки.

Сел на сорок четвертый, поехал автобусом, не спеша, заранее в сторону Волкова кладбища.

Василису нашел внутри прохладной церкви, приспособленной под мемориальный музей. Внутри помещения вдоль грубых, неколебимых, можно сказать неприступных стен установлены были аляповатые гипсовые бюсты великих писателей, похороненных, как выяснилось в дальнейшем, на этом вот маленьком тихом островке русской земли, сплошь усаженной огромными древними деревьями, прочно державшими в своих когтях-корнях могилы замечательных людей, живших некогда в Петербурге-Ленинграде.

Василиса повела Одинцова осматривать кладбище. Когда шли по одной из дорожек, Николай обратил внимание Василисы на могучее неохватное дерево, серебристый тополь, в ствол которого, прямо в плоть древесную, глубоко вросла металлическая оградка давно осевшей, полуисчезнувшей могилы.

Подошли к одной из оград. Василиса белыми пальцами схватила, оплела в черный цвет окрашенное железо, оперлась о него подбородком. В ограде — светлого мрамора плиты. Над крайней справа плитой — стела с миниатюрным портретом мужчины.

«Знакомое лицо», — подумал Николай. И тут же прочитал вслух:

— Блок! Александр Александрович! Неужели… тот самый? Который великий поэт? — заволновался, закрутил, как дедушка Славик, головой Одинцов.

— Тот самый…

— В мозгах не укладывается… Поэт! Стихи в школе разучивали. И вдруг… Как все. Лежит в земле. А цветов-то сколько нанесли! Неужели посторонние люди с цветами приходят? Небось ваши работники?

— Ну, что ты, Коля. У Блока всегда много цветов.

Продвинулись в глубь кладбища. По глазам Одинцова, как ветки в лесу, стегали неожиданно знакомые фамилии… Гаршин, Куприн, Белинский, Тургенев, Гончаров, Лесков…

У писателя Лескова могилка бедная. Даже какая-то убогая. Крест на камне покосился. Оградки нет.

Подвернулась как-то Одинцову изданная для старшеклассников повесть этого писателя «Очарованный странник». Вот где приключения! Вот где человек испытал всякого… А потом телефильм по этой повести показывали. И дедушке Славику он понравился весьма. Даже на другой день вспоминал о фильме, а про щетину, которую главному герою в пятки зашили, чтобы он из плена не убежал, говорил с каким-то особенным, сугубо солдатским, мужским восхищением.

Одинцов улыбнулся виновато Василисе, несмело попенял ей по поводу бедной могилы.

— Такой хороший писатель. А вот без мрамора.

— Денег у нашего музея маловато. К тому же письмо какое-то нашлось. Где Лесков якобы завещал ничего, кроме креста простого, на его могиле не ставить.

— Так пусть хотя бы крест выпрямят. А цветов я ему сам как-нибудь привезу. До Кузнечного рынка отсюда рукой подать…

* * *

Василиса меня за ухо взяла. Не больно. Наоборот — нежно так. И по щеке гладит… Значит, недоброе почуяла. Тревога и в нее вошла. Базиликин — тот гораздо раньше ее струхнул. На первом вираже. Так что Василиса покрепче его будет. В смысле нервочек. И вот теперь тоже заюлила. В голосе ласка:

— Николаша, послушай… Ну, попугал Базиликина — и довольно. Меня-то зачем пугать? В аварию попадешь сгоряча. Базиликин следствию показания даст… Да тише ты, ненормальный! Себя и нас угробишь!

Машину вынесло на обочину. Слышу: гравий по днищу забарабанил. Чую: колеса едва удержались над кюветом, но все же постепенно выбрались на асфальт и дальше покатились…

А инспектор поотстал. Наверное, в ближайший населенный пункт уже сообщили. В Лисьем Носу встречать меня будут. С музыкой… Надо, чтобы они теперь прощения попросили. И не Базиликин, а Василиса чтобы… Ну, девка, проси прощения!

И я специально на всем ходу поддел бампером доски, огораживающие какую-то колдобину. Удачно поддел. Всю ограду как языком слизало вправо от машины, если по ходу движения смотреть… Машину подкинуло. Потом ударило. Парочка моя в салоне до потолка подлетела. Руками за мою шею ухватиться норовят. А я дальше на газ жму. Жму, а уши мои ловят: когда Василиса прощения будет просить, когда на колени мысленно встанет?

* * *

С того дня, как посетил Одинцов Волково кладбище, произошло в нем оживление. Внутри, в сознании. Словно росло во дворе каменном дерево в вечном безветрии, стояло, молчало. Листочком самым малым шевельнуть было лень… Тишь, благодать, спокойствие. И вдруг снесли старый дом, и налетел ветерок-ветер! Потянул откуда-то со стороны прохладой, северной. И зашевелилась, зашебаршила листва… Ветви в движение пришли. Соки под корой-кожей потекли стремительней! Ожило дерево…

С той поры повлекло Одинцова к книге. Писателя Лескова в библиотеке районной всего, что было там, прочел. За два месяца так наелся литературой, что план перестал выполнять. На стоянке уткнется в книжищу, таксисты ему из очереди сигналят — продвигайся, мол, давай, а Николай их не слышит. Ну и обскачут незамедлительно.

Единственно, где он теперь не читал, — это на свиданиях с Василисой. А встречались они чуть ли не каждый день. Василиса звала его Николашей, сама целовала в губы. Заходила даже к Одинцову домой. И только к себе не приглашала никогда.

— У меня, Николаша, нет дома. Мать с отчимом есть, квартира двухкомнатная есть, книги, бронза, картины из комиссионки… Телек цветной, бутылки иностранные в баре… Все это стоит, висит, пылится, мерцает и светится. А жизни там для меня нет. Для них это жизнь. А для меня, сам понимаешь, мещанское болото. Единственное спасение: свой, автономный угол. Короче говоря — однокомнатный кооператив.

И не хватало для этого, как выяснилось позже, каких-то полутора тысяч…

Собирали деньги всем миром. Даже однорукий Копейкин пару сотен пожертвовал. Не говоря о Базиликине, с которым у Василисы, по ее словам, все было кончено, хотя и «ничего не было».

— Базиликин на двух стульях сидит. Двум богам молится. Такие гении как правило в преступников перерождаются: в бандитов от пера или кисти… — Василиса искренне обливала грязью бывшего кавалера. — Но деньги я от него приму. Подумаешь, триста рублей! Отдам. Отдадим, Николаша?.. — улыбалась она Одинцову, озеленяя окружающий мир своим весенним взглядом.

Зря он, конечно, на заре знакомства сморозил про собственные «Жигули», которые якобы скоро должен приобрести. Как теперь доставать Василисе деньги на кооператив? Где взять недостающие восемьсот рублей? А выручать Василису необходимо. Она там задыхается… в «болоте». Задыхается, зная, что у него как минимум несколько тысяч на книжке. А тысяч-то и не было никаких. Хвастовство было. И еще — у дедушки Славика в книжном шкафу энная сумма имелась. И лежала она в книге воспоминаний маршала Жукова. Август вошел в город — солнечный, такой же, как июль, теплый, благостный. Лето не иссякало. В одно из воскресений увлекла Василиса Одинцова на пляж к Петропавловской крепости.

Нашли возле крепостной стены местечко шириной в полторы спины. Василиса разделась. Одинцов раздеваться медлил. Что-то не позволяло. Не то чтобы он стеснялся девушки, нет… Правильнее сказать: боялся напугать ее грубой, неизвестной наготой своей. А то, что она не побоялась, истолковал по-своему: с художниками водится… Небось рисуют они ее. Вон Копейкин четыре года мусолит.

Решил спросить у Василисы негромко, на ухо:

— Послушай, Вася-Василиса… Тебя художники голую рисовали?

— Рисовали. В купальнике. Вот как сейчас я… А что? Разве нельзя? Или некрасиво?

— Красиво…

Она оттолкнулась от стены, затем пошла, побежала к воде. Успевшее за лето посмуглеть, тело ее отливало металлом. Одинцов упал на песок, продолжая смотреть на Василису, которая золотой статуэткой вспыхнула на синем сукне безоблачного неба.

Они поплавали немного. Вода в Неве хотя и не родниковой свежести, но мягкая удивительно и не перегретая, как на юге, освежает мгновенно.

Там же, в воде, Василиса дала понять Николаю, что деньги ей нужны срочно. Иначе затея с кооперативом потеряет смысл.

* * *

Они уже бьют меня по голове… Правда, чем-то мягким. Это Василиса, должно быть. Сумочкой. Знают, что по рукам меня бить опасно: могу потерять управление.

Василиса кричит, но еще не плачет. Базиликин уткнулся лицом в ладони и голова его мотается по салону, как маятник.

— Плачь, плачь, Василиса! — кричу я весело. — Сейчас разобьемся вдребезги!

— Возьми, возьми свои деньги, подонок!

Смотрю: сует какие-то бумажки… Ах, дура, ах, ненормальная! Она решила, что я из-за денег расстроился…

* * *

Светало. В гулком дворе уже давно трещали воробьи, стонали самцы-голуби, а в вышине каменного колодца плескалась синева небесная, пронизанная солнцем.

Одинцов лежал на тахте за шкафами. Валялся после бессонной ночи. Лежал и видел сквозь доски большую, тяжелую книгу. Книгу, которую очень любил перечитывать дедушка Славик. В этой книге, как в сберегательной кассе, хранил дед свои капиталы из пенсионных остатков. Хотел в итоге на эти деньги — внуку шикарный гардероб справить ко дню свадьбы.

Дедушка Славик не раз выручал Николая то десяткой, то пятеркой. Но затем вновь пополнял «копилку», и с некоторых пор там отслоилась определенная нерушимая сумма. Принадлежала она как бы обоим Одинцовым, но все же руководил книгой дед, и брать из нее без разрешения «директора» было нехорошо, неприятно. А брать нужно было именно сейчас. Сегодня! Сию минуту. Брать и бегом нести Василисе.

В зашкафном закутке имелся у Одинцова маленький столик для ночного чтения. За этим столиком Николай раз в месяц писал матери письмо. После чего становилось ему как бы легче дышать. И сейчас, оторвавшись от дивана, пробрался он к спасительному столику. Открыл толстую «общую» тетрадь, не думая написал шариковой ручкой письмо. Дедушке Славику. Который в данный момент кряхтел у себя за ширмой.

«Дед, не презирай меня. Нужны срочно деньги. Восемьсот ре. Иначе одному очень хорошему человеку будет плохо. Я взял деньги из маршала Жукова… Не презирай! Я сам себя презираю. Но объяснить на словах нет времени… И — смелости. А тут еще дорога каждая минута. Буду работать как зверь и все тебе верну до копейки. Я тебя очень люблю, но что мне делать? Твой Колька».

Одинцов рванул из тетрадки исписанный лист. С нетерпением дождался, когда дедушка Славик проскрипел по паркету на кухню. Открыл дверцы шкафа, извлек мемуары. Деньги лежали не в кучке, а по всему тому разложенные. Зеленые пятидесятки. Штук двадцать. Собрал их почти все. Вложил в книгу свое послание. Затворил дверцы. На середину обеденного стола положил купленный заранее баллончик с валидолом. И, не прощаясь с дедом, выбежал из квартиры.

В таксопарке пожилой сменщик, разминая ладонями усталое морщинистое лицо, слабенько улыбнулся Одинцову, который бегал вокруг машины, с нетерпением ожидая, когда механик даст «добро» и можно будет рвануть за ворота.

Сменщик дядя Вася в этом году должен был, как он сам выразился, «выехать» на пенсию. И потому не спешил… Не спешил, когда развозил по городу людей, редко шел на обгон, не рвался на заказы, ездил по городу плавно и как-то внимательно, словно прощался с дорогой и потому желал побольше запомнить, уяснить. Не спешил он и в парке. Приглядывался к людям, машинам. Помогал слесарям, делился секретами с молодняком… Короче говоря, заранее, еще до ухода на заслуженный отдых волновался и переживал будущее одиночество.

— Ты чего это, Николай, козлом скачешь? Или опаздываешь куда? Спешить надо медленно. Знаешь такой закон? Нельзя в бешенстве за руль садиться… Пошли в столовку, минералкой со льда угощу.

* * *

Первым делом отвез Николай деньги Василисе. Он давно уже знал, где она проживает. Не раз провожал ее до двери…

Открыла высокая заспанная женщина. В бигудях. С папироской во рту. Чем-то напоминавшая Василису. Зеленью глаз — вот чем. И всем остальным: брови четкие, нос ощутимый, не копеечный. Рот из больших и широких губ. Достоинство! Вот, вот… Такая осанка во всем облике внушительная. И в Василисе это же сквозит.

— Доброе утро! — петушком пропел Одинцов, восторженно улыбаясь.

Женщина стояла в дверях и курила. Невозмутимо. Она рассматривала незнакомого высокого парня сосредоточенно. Зная толк в этом матерьяле.

— А вы не ошиблись? Вам сюда? — прошумела она, как ветер осенний, прокуренным женским басом.

— Мне… Я… Мы договорились. Василиса и я. Позовите пожалуйста…

— Девочка спит. Взгляните-ка на часы, молодой человек.

— Семь…

— Без семи. Для вас это утро. А для девочки ночь.

— Тогда передайте ей конверт. Подождите, я заклею. — Одинцов послюнил треугольный вырез в тяжелом, весомом конверте, обжал бумагу пальцами. — Вот, передайте. Она ждет.

— Хорошо, передам.

— До свидания!

Мадам не ответила. Она глубоко затянулась из папироски и плотно прикрыла створку. Щелкнули запоры в мягкой, обитой дерматином, двери. На площадке после женщины осталось небольшое голубенькое облако дыма.

Смену Одинцов едва отъездил. Работа не клеилась. Нагрубил одному молоденькому лейтенанту, без разрешения закурившему в салоне. Дважды запаздывал с торможением и налетал с желтого на красный свет. Потом его за нарушение рядности догнал и остановил старшина, оштрафовав на рубль. И даже днем, когда дозвонился до Василисы и получил веселое «спасибо» по проводу, так и не остыл, не успокоился. Думал непрестанно о дедушке Славике. И в пот бросало при мысли о «занятии» денег, и слезы вспыхивали в глазах, застилая проезжую часть. И не мог он нормально работать, пока не примчался на обед домой, пока не ворвался бешеным аллюром в комнату, которая так и застенала паркетом.

Дед накрывал на стол как ни в чем не бывало. Себе тарелку плоскую, на дне которой лавровый листик был нарисован и который постоянно хотелось вынуть из тарелки, — внуку мисочку глубокую, особую. Разливал щи, шумел ложечкой, размешивая в банке сметану.

— Ты чего, Колька, валидол, что ли, потребляешь? Не рано ли? Шофер называется…

— Да нет… Это я вам…

— «Вам»? Кому это — «вам»? Ты что, малость перебрал с вечера? Навроде тверезый укладывался… Ишь ты, уважительный какой. На «вы» с дедом… Культура, мать честная! Али впрямь — того? Влюбился в девку? Вляпался? Как хоть зовут кралю?

— Так я ж тебя с ней знакомил, дедушка… Василисой ее зовут.

— Это которая стриженая? С ней все еще? Как не помнить? Деловая больно. Глазами так и проверила меня всего. Так ребра и пересчитала. Крутая будет вспоследствии. Ну, да не мне судить.

— Дедушка Славик… — и вдруг Одинцов на колени перед дедом становится. Глаза поднял, губы трясутся. — А я вам, дедушка, записку оставил… Потому что — преступление совершил!

— Бог с тобой, Коленька!.. Чего ты меня пугаешь? Какое такое преступление?! Убил? Сшиб кого?!

— Нет… нет! Другое вовсе. Я у тебя деньги украл. Смелости не хватило попросить.

— Фу ты, господи… Напугал до смерти. Какие у меня деньги? Наши это, твои… У себя взял. Встань, дурной, с коленей-то, встань. Джипсы, гляди, протрешь… Уф, дьявол, душонку чуть не сморил. Так и зашлась. Ну, думаю, все — наехал на кого, раздавил. — Дед обхватил обеими руками голову внука, потянул вверх, к себе. Прижал к ватной своей безрукавке, душегрейке… И так они помолчали. Долго. Пока не поняли оба, что — пронесло. Что можно жить дальше безбоязненно.

А неделю спустя Одинцов Копейкина встретил. Художника однорукого. Выскочил Николай из метро на Васильевском острове. Вокруг цветы, мороженое, пирожки продают. И вдруг ему под ноги крутобокий, поджаристый пирожок подкатился. Не рассчитал Одинцов движения, на пирожок наступил. Щелкнул тот, как пузырь рыбный, и струйка горячего повидла на асфальт из него выскочила. Беда!

Посмотрел, а перед ним Сережа Копейкин. Это у него из руки пирожок выскользнул. Купил-то, видимо, два. Ну, и не справился. На плече у Копейкина этюдник тяжелый висит. Должно быть, за город ездил. Рисовать с натуры.

— Здравствуйте, Сережа… Это я вам пирожок раздавил. Давайте я вам новый, то есть другой куплю… На природу ездили? А говорите, что ничего, кроме Василисиного лица, не рисуете.

— Закончил я… это лицо. Достаточно. Потому как обман зрения. Не больше.

— Что — обман зрения? Василиса?

— Красота ее — обман.

— Не понимаю… Вы что — поссорились? Из-за меня? Глупо. Разве лицо виновато?

— Василиса… с Базиликиным — расписались.

— Почему расписались? То есть — как это понять? Я ее вчера видел… И она бы мне сказала про такое. Этого не может быть, Копейкин! — Одинцов потянул за лямку этюдника. — Ты чокнулся, Копейкин. Завидуешь… Ван-Гог вяленый!

Копейкин грустно улыбнулся в рыжую с серебром бородку свою, синяя татуировка вросших в лицо порошинок чуть ярче обычного высветилась на побледневшем лице.

— Дерьмо твоя Василиса, — прошептал он, мужественно глядя Одинцову куда-то в переносицу.

И до Одинцова дошло… Понял. Поверил.

— Но почему?! Почему Базиликин? Этот трус, злобный хорек смазливый…

— А вот потому. Потому что смазливый. Вкусный потому что… Профиль у него… А у тебя — так… Подсобное хозяйство.

— Пусть! Все могу понять. Одного не переварить: почему — Базиликин? Почему обязательно расписываться с ним?

— Для того чтобы в кооператив поступить. Теперь у нее своя квартира будет. Базиликин все равно в мастерской обитает. Тут расчет…

— Так ведь Базиликин женатый человек! Как же так?

— Оказывается, развелся давно… Алименты платит.

— Не верю! Ни одному слову не верю! Пока сам не увижу… Своими глазами.

— Пойдем.

Копейкин потопал, не оглядываясь. Повел молча Одинцова за собой. Как собаку.

Вышли куда-то в конец Васильевского острова. К Смоленскому кладбищу. Не дойдя до него метров сто, поднялись на лифте старого кирпичного дома под самую его крышу.

Двери мастерской были не заперты. Солнце перегревало железную кровлю, и для охлаждения были открыты окна и двери. Вернее, это были даже не окна, а стенка стеклянная. И в ней большая форточка-фрамуга откинута — для ветерка.

На диване лежала Василиса. Одинцов не сразу сообразил, что она раздета, настолько густой образовался на ней загар. Она лежала на боку, под мышкой у нее большая подушка. Она читала. А Базиликин ее рисовал. Трудился. Он бегал, тоже почти голый, в серебристых шортах, грудь в черных волосах, как в кольчуге. Он тяжело дышал, крякал, фыркал, словно телегу вез. Беря разбег и держа в одной руке лопаточку-мастихин, в другой тюбик с краской, он напускался на холст, который изображал что-то бледное, какое-то облако с овальными сексуальными формами, и, выдавив куда-то в определенное место красный червяк краски, затем резко размазывал его лопаточкой, делая при этом почти танцевальные движения.

— Это правда?! — закричал с порога, как мальчишка, розовый, едва не плачущий Одинцов.

Василиса быстрым движением натянула на себя валявшийся на диване в ногах махровый халатик. Захлопнула книгу.

Базиликин сразу же улыбнулся, хищно раздвинув в улыбке усики. Но работу свою бешеную не прекратил и все чего-то мазал, скоблил, выдавливал, хотя уже не крякал картинно.

— Это правда, вы — поженились?

— А разве нельзя? Или это некрасиво? Зря ты так распсиховался, Николаша… Деньги я тебе…

Одинцов зажал уши кулаками. Он мог бы их всех тут избить, искалечить, измять, истоптать… Но он зажал уши и побежал вниз по лестнице, пропахшей кошками, дешевым вином и древним камнем, впитавшим в себя более сотни лет со всеми их запахами, звуками, мыслями…

Он бродил по городу весь день. Вышел куда-то на окраину и даже очутился в лесу. Затем опять вернулся в город. Уже к ночи. И вдруг ему показалось, что город опустел. Что люди из него уехали все до одного человека. Или — вымерли.

Прочно стемнело. И на улицах действительно не стало прохожих. То ли место такое тихое, окраинное, то ли ночь всех рассовала по своим местам, только не встречал больше людей Одинцов и так шел, обеспокоенный не на шутку, напуганный безлюдьем, вертя головой по сторонам, словно спросить что-то хотел у города.

А улица вырастала черными стенами, все выше поднималась молчаливыми этажами. Упал откуда-то сверху кусочек штукатурки на асфальт. Казалось, покинутый, заброшенный город на глазах разваливался, ветшал…

И тут за углом, в каком-то переулке, вспыхнул неясным желтым светом газетный киоск. В киоске давно уже никого не было. Но свет оставался гореть на всю ночь и выглядел сейчас таким теплым, уютным, таким родным, совсем как свет в глазах дедушки Славика… И, прижавшись горячим лицом к настывшему стеклу киоска, Одинцов как бы опомнился, пришел в себя. А затем без оглядки побрел домой, на Васильевский.

* * *

Они уже не кричали. И не плакали. Они как бы смирились. Впереди, по ходу шоссе, у въезда в поселок Лисий Нос я разглядел красные пожарные машины, поставленные поперек дороги. Все. Значит, меня всерьез решили остановить.

Красные машины… Заметили их и Василиса с Базиликиным. И тут мне их жалко стало… Гляжу в зеркальце, а Василиса кинулась Базиликину на грудь, так вся и зарылась в него. Наверняка поверила, что я сейчас врежусь в эти машины… И то, что они молча так приготовились… Именно это их смирение рабское меня и утешило. И сразу я скорость сбросил. И на тормоза плавно надавил. Запела резина, прижатая к асфальту…

Базиликин и Василиса в разные стороны из машины на шоссе выпрыгнули и на четвереньках к железнодорожной платформе побежали.

Подъехал инспектор. Я молча протянул ему водительское удостоверение.




Загрузка...