Через полчаса в кают-компанию вошел худощавый и маленький старый врач Никифор Иванович. Обыкновенно веселый и легкомысленный «папильон» 1, он несколько озабоченно сказал старшему офицеру:
— Дело-то «табак», Петр Петрович!
— Больных не любите, так и «табак», Никифор Иваныч? — проговорил, подсмеиваясь, старший офицер.
Он хорошо знал, что этот «мичман», несмотря на его почтенный возраст, не любил лечить больных. Давно уже позабывший медицинские книжки, он всегда весело говорил, что природа свое возьмет, а не то госпиталь есть, если матросу предназначено в «чистую», как Никифор Иванович называл смерть.
По счастью для него и, главное, для матросов, на корвете больных не бывало.
— Да что их любить, Петр Петрович! А Волка нужно бы в госпиталь!
— Разве на корвете нельзя зачинить?
— Все можно, а лучше отправить на берег. Природа у Волка свое возьмет, и хирург живо обработает. Рана глубокая, под ухо прошла… Перевязку сделал, а теперь пусть дырку чинят в госпитале. Верней-с. Ну, да и я, признаться, давно не занимался хирургией, Петр Петрович!.. И вообще не любитель лекарств! — откровенно признался Никифор Иванович.
— А Руденко что?
— Отлежится… Дня через три с богом порите его, Петр Петрович!
— А нога?
— То-то перелома будто нет. Посмотрю, как завтра… И ловко же его изукрасил Волк! Счастье, что Руденко еще цел! — весело промолвил старенький доктор.
Старший офицер послал вестового сказать на вахте, чтобы подали к борту четверку, и сказал юному, несколько месяцев тому назад произведенному смуглолицему мичману Кирсанову:
— Отвезите, Евгений Николаич, вашего любимца в госпиталь. Да попросите сейчас же его осмотреть и спросите, нет ли опасности.
— Слушаю, Петр Петрович!
— И ведь с чего сбрендил старый дурак! Знаете, Евгений Николаич?
— Знаю, Петр Петрович. Оттого он переменился в последнее время и тосковал.
— То-то и удивительно… Волк… и… из-за какой-то Феньки!..
— Волк не похож на других… Он по-настоящему любит женщину! — краснея и взволнованно промолвил мичман, словно бы обиженный за удивление старшего офицера.
Мичману было двадцать лет. Ему казалось, что и он «по-настоящему любит», и навеки, конечно, эту «божественную» Веру Владимировну, к сожалению, жену капитана первого ранга Перелыгина. Он знаком с нею три месяца, и с первой же встречи влюбился в эту хорошенькую блондинку лет тридцати и таил от всех свою любовь. «Божественная» с ним кокетничала, а он благоговел, по временам втайне желал «кондрашки» толстому, короткошеему капитану, раскаивался и верил, что госпожа Перелыгина — пушкинская Татьяна. Недаром же она любила декламировать:
Но я другому отдана
И буду век ему верна
Вымытый, перевязанный и переодетый, с «отсылкой» (бумагой) в госпиталь, вышел Волк на палубу.
Перед тем как Волку спускаться в шлюпку, его окликнул старший офицер и сказал:
— Скорей починись, Волк!
— Есть, ваше благородие!
Вся команда, уже в палубе, пожелала Волку скорей вернуться на корвет.
Он хотел было идти на нос шлюпки, но мичман приказал матросу сесть на сиденье рядом с ним, и четверка отвалила.
Вечер был обаятельный. Звезды загорелись в небе.
Волк задумался.
Это был здоровый, крепкий человек, далеко за сорок, мускулистый, широкоплечий, мешковато одетый, спокойно-уверенный в своей физической силе, привыкший к морю и любивший его, с грубоватым, суровым лицом, с тем выражением искренности, простоты и в то же время какого-то философски-спокойного ума, которым отличаются моряки, много видавшие видов на своем веку.
Еще недавно его серые глаза светились радостно, и по временам в его серьезном лице появлялась горделиво-торжествующая улыбка счастливого человека. В то время он и бросил пить, вдруг сделался бережлив и стал мягче характером.
Суровый на вид, он обыкновенно редко сердился, и его трудно было разозлить. Только скалил свои крепкие белые зубы и добродушно подсмеивался. Но, когда его охватывал гнев, он напоминал обозленного волка, и все боялись довести матроса до исступления. Знали, что мог избить до смерти, если не удержать силой.
В последнее время Волк сразу изменился. Стал молчалив, угрюм и раздражителен. По временам долго смотрел на море, точно думал какие-то невеселые думы, и глаза его были тоскливые, какими прежде не бывали.
От людей старался скрыть тоску, и матросы, любившие и уважавшие Волка, только дивились, пока не узнали, что его бросила Фенька, безумная «приверженность» к которой была известна на корвете и всех изумляла.
— Чудеса! Вовсе втемяшился Волк! — говорили тихонько на баке.
Но подсмеиваться над ним не смели.
Все знали, что Волк вообще не любил «пакостных» разговоров, как называл он циничные шутки о бабах, обычные на баке, и очень озлился бы за Феньку. Раз он избил до полусмерти одного матроса, сказавшего при нем что-то скверное о ней.
И это хорошо помнили на баке.
Шлюпка повернула с рейда в Корабельную бухту.
Море точно дремало. Кругом было тихо-тихо… Только часовые с блокшивов, на которых жили арестанты, перекликались протяжными «слу-шай!..».
Огоньки мигали в домах слободки.
Волк глядел на огоньки… Еще месяц тому назад Фенька здесь жила…
«Конец!» — подумал Волк, и чувство обиды и боли охватило его, когда он опять вспомнил «скоропалительность» перемены Феньки… Была, кажется, привержена, обещала вернуться из Симферополя и вдруг так «обанкрутила»…
Слова Руденки жалили его сердце, точно змея…
— Что, брат Волк… Болит голова? — вдруг участливо спросил мичман.
— Самую малость, ваше благородие!
— Верно, скоро выпишешься…
— Как бог, ваше благородие…
— Экий подлец этот Руденко!.. Уж ему будет!
— И без того… избил… А полегче бы его пороть, ваше благородие!.. Заступились бы, ваше благородие, перед старшим офицером… Зачинщик-то я… Я и виноватый!
— И ты еще заступаешься за подлеца? — воскликнул мичман, тронутый словами Волка.
— А то как же, ваше благородие? Не оборонись он и не ошарашь ножом, пожалуй, быть бы мне убивцем… За это в арестанты.
— Разве убил бы?
— В обезумии человек на все пойдет, ваше благородие, — необыкновенно просто и убежденно сказал Волк.
«Он по-настоящему любит», — снова подумал мичман.
И ему стало обидно, что он не только не вызвал на дуэль одного лейтенанта, который в кают-компании назвал «божественную» Веру Владимировну «любительницей похождений», но промолчал и теперь даже разговаривает с лейтенантом.
«И какой я подлец в сравнении с Волком!» — мысленно проговорил мичман.
Он несколько минут молчал, чувствуя себя виноватым и восхищенный любовью матроса. И вдруг порывисто и сердечно проговорил, понижая голос до шепота:
— Знаешь что, Волк?
— Что, ваше благородие? — чуть слышно ответил Волк.
— Может, ты захочешь известить Феньку, что ты в госпитале… Так скажи адрес. Я напишу.
— Спасибо, ваше благородие… Не надо!
И при лунном свете лицо Волка показалось угрюмее, когда он еще тише прибавил:
— Не приедет, ваше благородие!..
— Шабаш! — крикнул мичман.
Четверка остановилась у пристани.
Юный мичман приказал гребцам ждать его возвращения и вместе с Волком вышел на берег.
— Скорей поправься — и на конверт, Лаврентий Авдеич! — горячо проговорил молодой загребной на четверке.
— Спасибо, братцы! Чуть починят башку — на конверт!
Мичман с Волком поднимались в гору. Матрос шел немного сзади, соблюдая дисциплину.
— Иди рядом, Волк! — наконец проговорил Кирсанов.
— Есть, ваше благородие!
И Волк поравнялся с мичманом.
— Отчего, ты думаешь, не приедет?.. Только написать… Навестит.
— Не надо, ваше благородие.
— Недобрая, что ли, она?
— Она?! Руденко все набрехал на нее! — возбужденно проговорил Волк.
— Так отчего же она уехала?.. Ты так привязан к ней. Нарочно зимой на вольную работу ходил, чтобы только…
— Не пытайте, ваше благородие! — перебил матрос.
В его голосе звучала почти что мольба.
Юный мичман сконфузился и смолк.
В госпитале как раз был вечерний осмотр главного доктора, и были все врачи, когда пришел мичман с раненым.
Хирург внимательно осмотрел рану Волка, ковырял ее каким-то инструментом и велел фельдшеру поместить Волка в палату.
— Счастливо оставаться, ваше благородие! — ответил Волк на ласковое прощание мичмана.
И когда матрос ушел, мичман спросил пожилого рыжеватого врача:
— Что, доктор, опасна рана?
— Опасна! — умышленно преувеличивая опасность раны, отчеканил резко, с апломбом, рыжий врач, словно бы недовольный недостаточно почтительным тоном профана к жрецу.
— Волк умрет? — испуганно, чуть не со слезами проговорил мичман.
— С чего вы это взяли? Опасна — не значит смертельна! — внезапно смягчаясь, промолвил рыжий врач при виде испуга мичмана за матроса. — Не волнуйтесь, молодой человек… Бог даст, выживет… Здоровый. А странная фамилия: Волк…
— Это, доктор, кличка… А фамилия его Чекалкин… Первый матрос у нас на корвете… И какой хороший человек, если бы знали!.. Вы, доктор, почините его! — умоляюще и краснея просил мичман.
— Постараюсь… А вы первый год мичманом? — ласково улыбаясь, промолвил врач.
— Первый… А что?
— Свежестью веет… Приятно смотреть на такого мичмана… Позвольте познакомиться… Зайдите ко мне как-нибудь…
Они назвали фамилии друг другу, и оба, по-видимому, были довольны новым знакомством.
Когда мичман вернулся на корвет и доложил старшему офицеру, что сказал хирург, Петр Петрович поморщился и пошел к капитану доложить о происшествии.
Ввиду серьезности раны капитан недовольно заметил, что придется написать начальнику эскадры рапорт, и прибавил:
— А как Руденко отлежится, дайте ему триста линьков…
— Есть!
— А потом под суд… Законопатят в арестанты… Ножом пырнуть! Мог и убить!
Капитан помолчал и прибавил:
— И как это Волк втемяшился в какую-то там бабенку-с!.. Не первогодок, кажется… Не понимаю-с!
— И я не понимаю… Мог бы понять, что ему сорок шесть, а этой Феньке, говорят, двадцать пять!
— Конечно, возраст основательный… Но… но Волк молодец и ведь не старик же, однако! — с внезапным раздражением крикнул капитан.
И старший офицер спохватился, что дал маху.
Капитану было сорок пять, а его жене — двадцать.