ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Люди бывают разные: один что нехорошее сделать подумает и то мучается, а другой отца родного пустит гулять нагишом, мать зарежет и глазом не моргнет.

Человечину есть станет, да подхваливать, будто это антрекот какой с гарниром.

Люди, с которыми встречался Ванька, были такими.

Человечины, правда, не ели — не было в этом надобности, — ну, а жестокость первым делом считалась.

Все хорошее — позор, все бесстыдное — шик.

Самый умный человек, Ломтев Костя, и тот поучал так:

— Жизнь, что картежка. Кто кого обманет, тот и живет. А церемониться будешь — пропадешь. Стыда никакого не существует — все это плешь. Надо во всем быть шулером — играть в верную. А на счастье только собаки друг на дружку скачут. А главное, обеспечь себя, чтобы никому не кланяться. Ежели карман у тебя пустой — всякий тебе в морду плюнуть может. И утрешься и словечка не скажешь — потому талия тебе не дозволяет.

Ванька усваивал Костину науку. До совершеннолетия сидел в колонии для малолетних преступников четыре раза. Девятнадцати лет схватил первую судимость. Одного его задержали — Костя успел ухрять.

Все дело Ванька принял на себя, несмотря на то, что в сыскном били.

В части, в Спасской, сиделось до суда хорошо. Знакомых много.

Ваньку уже знали, "торгашом" считали не последним.

Свое место на нарах имел.

Воспитанный Ломтевым, Ванька был гордым, не трепло.

Перед знаменитыми делашами и то не заискивал.

И видом брал: выхоленный, глаза что надо, с игрою. Одет с иголочки, белья целый саквояж, щеточки разные, зеркало, мыло пахучее — все честь-честью.

Сапоги сам не чистил. Старикашка такой, нищий Спирька, нанимался за объедки. И сапоги. И за кипятком слетает, чай заварит и даже в стакан нальет.

Каждый делаш холуя имел, без этого нельзя.

Мода такая. А не следовать моде — не иметь веса в глазах товарищей.

Модничали до смешного.

Положим, заведет неизвестно кто моду курить папиросы "Бижу" или "Кадо". Во всей части их курить начинают.

Волынка, если не тех купят.

— Ты чего мне барахла принес? Жри сам! — кричит, бывало, деловой надзирателю.

— Да цена, ведь, одна. Чего ты орешь? Что, тебя обманули, что-ли?

— Ничего не понимаю. Гони "Бижу".

Или, вот, пюре. Ломтев эту моду ввел. Сидел как-то до суда Костя в Спасской, стал заказывать картофельное пюре. Повар ему готовил за отдельную плату. Костя никогда казенной пищи не ел.

Пошло и у всех пюре.

Без всего, без мяса, без сосисок. Просто — пюре.

Долго эта мода держалась.

В трактирах, во время обходов из-за этого блюда засыпались.

Опытный фигарь придет с обходом — первым долгом — в тарелки посетителей.

— Ага! Пюре!

И, заметает. И без ошибки — вор!

Так жили люди. Играли в жизнь, в богатство, в хорошую одежду.

Дорого платили за эту игру, а играли.

Годами, другие, не выходили из-под замка, а играли. Собирались жить. И надежда не покидала.

Выйдет, другой, на волю. День-два погуляет и снова на год, на два.

Опять: сыскное, часть, тюрьма. Сон по свистку, кипяток, обед, "Бижу", пюре.

А надежда не гаснет.

— Год разменяю — пустяки останется! — мечтает вслух какой-нибудь делаш.

А пустяки — год с лишним.

Так играли. Мечтали о жизни.

А жизнь проходила. Разменивались года.

"Год разменяю!" — страшные слова.

А жизнь проходила.

И чужая чья-то жизнь. Многих, кого ненавидели, боялись кого и втайне завидовали кому эти мечтающие о жизни — жизнь проходила тоже.

Война. Всех под винтовку.

Кто-то воевал. Миллионы воевали.

А тут: свисток, поверка, молитва, "Бижу", пюре — модные папиросы, модное блюдо.

Конец войны досиживал Ванька Глазастый в "Крестах". Третья судимость. Второй год разменял.

И вдруг, освободили!

Ни по бумагам, ни через канцелярию, ни с выдачею вещей из цейхгауза.

А внезапно, как во сне, в сказке. Ночью. Гудом загудела тюрьма, точно невиданный ураган налетел. Забегали по коридору "менты", гася по камерам огни.

И незнакомый, пугающий шум-пение.

В тюрьме — пение!

Помнит Ванька эту ночь. Плакал от радости первый раз в жизни.

И того, кричащего, на пороге распахнутой одиночки запомнил Ванька навсегда.

Тот, солдат с винтовкою, с болтающимися на плечах лентами с патронами — не тюремный страж, не "мент", а солдат с воли, кричал:

— Именем восставшего народа, выходи!

И толпилось в коридоре много. И серые и черные, с оружием и так. Хватали Ваньку за руки, жали руки. И гул стоял такой — стены, казалось, упадут.

И заплакал Ванька от радости. А потом — от стыда. Первый раз от радости и от стыда.

Отшатнулся к стене, отдернул руку от пожатий и сказал, потеряв гордость арестантскую:

— Братцы. Домушник — я. Скокер!

Но не слушали.

Потащили — под руки. Кричали:

— Сюда! Сюда! Товарищ!.. Ура-а!

И музыка в глухих коридорах медно застучала.

* * *

Спервоначалу жилось весело. Ни фараонов, ни фигарей.

И на улицах, как в праздник, в Екатерингофе, бывало: толпами так и шалаются, подсолнухи грызут.

В чайнушках битком.

А потом пост наступил.

Жрать нечего. За саватейкою, за хлебом, то-есть — в очередь.

Смешно даже!

А главное — воровать нельзя. На месте убивали.

А чем же Ваньке жить, если не воровать?

Советовался с Ломтевым.

У того тоже дела плохи. Жил на скудные заработки Верки-Векши, шмары плашкетов уже не содержал — сам на содержании.

Ломтев советовал:

— Завязывать, конечно, нашему брату не приходится. Надо работать по старой лавочке, только с рассудком.

А как с рассудком? Попадешься, все равно убьют. Вот тебе и рассудок.

Умный Ломтев ничего не мог придумать.

Время такое! По-ломтевски жить не годится.

Бродил целыми днями Ванька полуголодный. В чайнушках просиживал до ночи, за стаканом цикория, ел подозрительные лепешки.

А тут еще ни к чему совсем девчонка припомнилась, Люська такая.

Давно еще скрутился с нею, до второй судимости было дело. А потом сел, полтора года отбрякал и девчонку потерял.

Справлялся, искал — как в воду.

И оттого-ли, что скучно складывалась жизнь, оттого-ли, что загнан был Ванька, лишенный возможности без опасности для жизни воровать — почву терял под ногами — от всего ли этого вдруг почувствовал ясно, что нужно ему во что бы то ни стало Люську разыскать.

С бабою, известно, легче жить, Костя Ломтев и тот на бабий доход перешел.

Но главное не это. Главное, сама Люська понадобилась.

Стали вспоминаться прежние встречи, на Митрофаньевском кладбище прогулки. Пасхальную заутреню крутились как-то. Всю ночь. И весело же было. Дурачился Ванька точно не делаш, а плашкет. И Люська веселая, на щеках ямки — ладная девчонка!

Мучился Ванька, терзался.

И сама по себе уверенность какая-то явилась: не найдет Люську — все пропадет.

Раз в жизни любви захотелось, как воздуха.

С утра, ежедневно, блуждал по улицам, чаще всего заходил к Митрофанию.

Думалось почему-то, что там, где гулял с Люською когда-то, встретит ее опять.

Но Люська не встречалась. Вместо нее встретил около кладбища Славушку.

Славушка его сразу узнал:

— Глазастый, чорт! Чего тут путаешься? По покойникам приударяешь, что-ли?

Громадный, черноусый. Московка на нос, старинные, на заказ лакировки — нет теперь таких людей.

Не встречаются.

Под мухою. Веселый. Силач. Здороваясь, так сжал Ванькину руку пальцы онемели.

— Работаешь? Паршиво стало. Бьют, стервецы! Кулясова знаешь? Убили. И Кобылу-Петьку. Того уж давно. Теперь, брат, надо иначе. Прямо — за глотку: "Ваших нет". Честное слово. Я дело иду смотреть, — понизил голос Славушка. Верное дело. Хочешь в компанию?

— В центре? — спросил Ванька.

— Не совсем. На Фонтанке. Баба с дочкою, вдова. Верное дело.

Ванька слушал.

Повеселел.

Дело есть! Что же еще и надо?

Осведомился деловито. В прежнюю роль делаша входил.

— Марка большая?

— Чтобы не соврать — косых на сорок! Честное слово! Я, знаешь, трепаться не люблю. Шпалер есть?

— Нет.

— Чего же ты? Теперь у любого каждого плашкета — шпалер. Ну, да я достану. Значит, завтра? Счастливо, брат, встретились. С чужим хуже итти. С своими ребятами куды лучше.

* * *

На другой день — опять, на кладбище.

Славушка, действительно, достал наган и для Ваньки.

Похвастался по старой привычке:

— Я, брат, что хошь достану. Людей таких имею.

Торопливо шел впереди, плотно ступая толстыми ногами в светлых сапогах, высоко приподняв широкие плечи.

Ванька глядел сзади на товарища и казалось ему, что ничего не изменилось, что идут они на дело, как и раньше, до войны еще ходили, без опаски быть убитыми.

И дело, конечно, удастся: будет он, Ванька, пить вечером водку, с девчонкою какой закрутит. А может и Люська встретится.

"Приодеться сначала, — оглядывал протиравшийся на локтях пиджак. Приодеться, да. Пальто стального цвета и лакировки бы заказать".

Хорошо в новых сапогах!

Уверенно легко ходится. И костюм когда новый — приятно.

Стало весело. Засвистал.

Свернули уже на Фонтанку.

В это время из-за угла выбежал человек, оборванный, в валенках, несмотря на весеннюю слякоть.

В руках он держал шапку и кричал тонким голосом:

— Хле-е-ба, граждане, хле-е-ба!

Ванька засмеялся. Очень уж смешной лохматый рваный старик в валенках с загнутыми носками.

Славушка посмотрел вслед нищему:

— Шел бы на дело, чудик!

Засмеялся.

Недалеко от дома, куда нужно было итти, Славушка вынул из кармана письмо:

— Ты грамотный? Прочитай фамилию. Имя я помню: Аксинья Сергеевна. А фамилию все забываю.

Но Ванька тоже был неграмотный. Когда-то немного читал по-печатному, да забыл.

— Чорт с ней! Без фамилии. Аксинья Сергеевна и хватит, — сказал Ванька. Хазу же ейную знаешь?

— Верно! На кой фамилия? — Похряли! — решил Славушка, подняв зачем-то воротник пиджака и глубже, на самые глаза, надвинул фуражку.

Недалеко от дома, где жила будущая жертва, начинался рынок-толкучка.

Ванька, догоняя Славушку в воротах дома, сказал тихо:

— Людки тут много. Чорт знает!

А Славушка спокойно ответил:

— Чего нам людка? Пустяки. Тихо сделаем — не первый раз.

* * *

Долго стучали в черную, обитую клеенкою, дверь.

Наконец, за дверью женский голос:

— Кто там?

— Аксинья Сергевна — здеся живут? — крикнул Славушка веселым голосом.

— А что надо?

— Письмецо от Тюрина.

Дверь отворилась. Высокая, худощавая женщина близоруко прищурилась.

— От Александра Алексеевича? — спросила, взяв в руки конверт. Пройдите! — добавила она, пропуская Славушку и Ваньку.

Славушка, толкнув локтем Ваньку, двинулся за женщиною:

— Постой, — сказал странным низким голосом.

Она обернулась. Ахнула тихо и уронила письмо.

А Славушка опять зашептал незнакомым голосом:

— Крикнешь, курва, — убью!

Ванька сделал несколько неслышных шагов в комнату, оставив Славушку с женщиною в прихожей.

Револьвер запутался в кармане брюк. С трудом вытащил.

И когда вошел в комнату, услышал тихое пение:

Ах, моя Ривочка,

Моя ты милочка.

"Дочка "Ривочку" поет", — подумал Ванька и направился на голос в соседнюю комнату.

Пение прервалось. Звонкий девичий голос крикнул:

— Кто там?

Девушка в зеленом платье показалась на пороге.

— Кто-о?

И увидев Ваньку с револьвером, бросилась назад в комнату, пронзительно закричав:

— А-ай! Кара-у-ул!

Ванька вскрикнул, кинулся за нею. Испугался ее крика и того, что узнал в девушке Люську.

— Люська! Не ори! — прокричал придавленным голосом и схватил ее за руку.

Но она не понимала, не слышала ничего.

Дернув зазвеневшую форточку — пронзительно закричала:

— Спасите! Налетчики! Убивают!

Ванька не помня, что делает, поднял руку с револьвером. Мелькнуло в голове: "Никогда не стрелял".

Гулко и коротко ударил выстрел. Оглушило.

Девушка, пошатнувшись, падала на него.

Не поддержал ее, отскочил в сторону, не опуская револьвера. Голова ее глухо стукнулась о пол.

Пристально вгляделся в лицо убитой и увидев, что это — не Люська, замер в удивлении и непонятной тревоге.

А в комнате, которую только что пробежал Ванька, послышался заглушенный женский крик и два выстрела один за другим.

А Ванька все стоял с револьвером в протянутой руке и тревога не проходила.

Но вот послышался голос Славушки:

— Ванька! Чорт! Хрять надо. Шухер!

Ванька очнулся. Выбежал из комнаты, столкнулся со Славушкою.

У того дрожали руки и даже усы:

— Шухер! Хрять!

Славушка побежал на цыпочках, задел ногою, нечаянно, лежащую на полу, свернувшуюся жалким клубком женщину.

Ванька бросился за ним.

Слышал, как хлопнула дверь.

В темном коридоре не сразу нашел выход.

Забыл расположение квартиры.

Слышал откуда-то заглушенный шум.

"Шухер!" — вспомнил Славушкин испуганный шопот.

Тоскливо заныло под ложечкою и зачесалась голова.

Тихо открыл дверь на лестницу и сразу гулко ударил в уши шум снизу. Даже слышались отдельные слова:

— Идем! Чорт! Веди! Где был? В какой квартире? — кричал незнакомый злой голос.

И в ответ ясно разобрал Славушкино бормотание.

"Сгорел", — подумал о Славушке.

Отступил назад в квартиру и захлопнул дверь.

Прошел мимо одного трупа к другому.

Не смотрел на убитую.

Только зачем-то снял шапку и бросил на подоконник.

Со двора несся неясный шум. Потом отчетливый голос:

— В семнадцатом номере… Один еще там…

Ванька поспешно отошел от окна.

А в дверь, что с лестницы — стучали.

В несколько рук, торопливо, беспрерывно.

И крики, удаленные комнатами и закрытыми дверями, казались особенно грозными.

— Отворяй, дьявол!

— Эй, отвори, говорят! Э-эй!

И вдруг, откуда-то, со двора или с лестницы — прерывистый умоляющий крик:

— Православ-ные!.. У-у-у!.. А-а-а!.. Право-слав…

Оборвался…

И когда затих, оборвался, этот жутким стоном пронесшийся крик, — понял Ванька, — кричал Славушка.

Вспомнились вчерашние Славушкины слова: "Убивают на месте".

Опять ощутил боль под ложечкою. И задрожали колени.

Вынул из кармана револьвер.

Положил на пол за дверью.

Робкая надежда была:

"Без оружия, может, не убьют".


Загрузка...