Майлз быстро бежал по лесу — так быстро, как можно бежать в темноте, но все-таки довольно проворно, потому что лес неподалеку от дома знал как свои пять пальцев. Бежать-то он бежал, но страх не отпускал его, и то и дело мелькала мысль — не повернуть ли обратно. Эту мысль Майлз безжалостно отбрасывал, ведь он не просто бежал — он бежал от Салины.
Ну, если совсем честно — то от магистрата. Стоило Майлзу о нем вспомнить, и перед ним, словно воочию, возникала его физиономия: квадратный подбородок, тяжелый взгляд. Магистрат гневно взирал на всех сверху вниз, восседая за высоким столом, стоящим возле обитой деревянными панелями стены зала суда. Ниже за своим столиком сидел писарь, а просители размещались на табуретках. Магистрат провозгласил:
— Салина, дочь Плейнжанна, и Майлз, сын Лайджа, я дал каждому из вас пять с лишним лет для того, чтобы вы подыскали себе супругов, но вы их не подыскали.
— Но мы... мы друг дружке не нравимся, ваша честь, — протестующе проговорил Майлз.
Ему не нравилась Салина? Мягко сказано! Он исподтишка взглянул на нее. Простоватая, ширококостная, тощая как жердь, с вечно прищуренными глазками и длинным острым носом, да еще и языкатая — заметит что, так ни за что не спустит. Всего-то на пять лет старше Майлза, а уже старуха.
— Салина, твое совершеннолетие миновало десять лет назад, — сурово напомнил магистрат. — Майлз, твое — пять лет назад. Если я дам вам еще время на поиски супругов, вы их не найдете никогда.
— Дайте мне срок, ваша честь! — воскликнула Салина и так зыркнула на Майлза, что сразу стало ясно: мысль о браке с ним претит ей точно так же, как и ему — о том, чтобы на ней жениться. Да, Майлз был не подарок: коротышка — на целую голову ниже Салины, сложен так, что еще чуть-чуть — и можно было бы назвать его толстяком, круглолицый, с чересчур тяжелым подбородком и чересчур коротким носом и к тому же — тихоня и молчун, то бишь, на вкус Салины, — мужик никуда не годный. А она ни от кого не скрывала, что обожает перебранки. Майлз же терпеть не мог ругани.
— Дайте мне срок, — повторила Салина, — и позвольте постранствовать по свету. Я всенепременно найду себе супруга до того, как мне исполнится тридцать лет.
— К тридцати годам минует пятнадцать, за время которых ты могла бы рожать детей! За эти годы ты могла бы выносить и родить восьмерых, а ты уже проваландалась десять лет, уклоняясь от деторождения на благо Защитника. Могла бы родить пятерых граждан!
«Граждан, которые подати платят», — с тоской подумал Майлз.
— Но ты-то, Майлз, — укоризненно проговорил магистрат и сдвинул брови, — ты ведь всегда был пай-мальчиком, никаких хлопот с тобой не бывало. За всю жизнь ни разу не нарушил закона, даже в браконьерстве не был замечен!
При мысли о тех публичных наказаниях, которым подвергал шериф всякого, кого ловили лесничие, Майлз содрогнулся. Нет, он и не помыслил бы о браконьерстве! Вспомнив о том, как в последний раз видел порку, он поежился. Крестьянина, что жил в двух деревнях от той, где обитал Майлз, подвесили за руки к позорному столбу и хлестали по спине плетью-кошкой. При каждом ударе несчастный вздрагивал всем телом. Сначала ругался, потом стал кричать от боли, а когда его снимали со столба, бредил. Майлз слышал, что вроде бы бедолага выжил, но не мог ходить, выпрямившись во весь рост, еще полгода после порки.
— Так что же ты теперь упрямишься? — требовательно вопросил магистрат. — Ты ведь отлично знаешь, что давным-давно Защитник издал указ, согласно которому всякий, кому исполнилось восемнадцать лет, обязан вступить в брак, дабы мужчины не создавали хлопот магистратам, а женщины зря не будоражили мужчин. Салине негоже сидеть в девках, в то время как она способна родить много здоровых детишек, а тебе нечего гулять в холостяках, когда ты способен заработать денег и обеспечить жену и семейство.
— Но я его не люблю! — рявкнула Салина, с ненавистью глянув на Майлза.
— Любовь! — фыркнул магистрат. — При чем тут любовь? Мы тут говорим о браке и рождении потомства, и поелику вы ничего достойного не сказали в свою защиту и в вашу защиту также никто не высказался, вы либо поженитесь, либо отправитесь на пограничные фермы, чтобы Защитнику была от вас хоть какая-то польза!
С этими словами он стукнул молотком по столу, дав понять, что приговор окончательный и обжалованию не подлежит.
А исполнен приговор должен был быть в этот же день, до наступления темноты.
Майлз бежал и гадал: а не стоило ли ему все-таки выбрать отправку на пограничные фермы. Он вспоминал все, что слышал про эти земли, которые Защитник желал видеть возделанными, желал, чтобы крестьяне перебирались туда с насиженных мест, где плодились без счета. Некоторые из этих ферм располагались на севере. Там было прохладно летом, а зимой стояли свирепые морозы. Другие фермы находились на западе, в пустынях. Там днем солнце пекло немилосердно, а ночью становилось жутко холодно. Обитатели ферм были каторжниками, нарушителями закона — пустой народец, которому самая жизнь на пустошах. Они и занимались тем, что превращали пустыню в цветущий сад, а мерзлые земли — в поля овса на несколько месяцев в году. Гнули спины, чтобы на этих землях смогли жить их дети — если у них были дети, а если не дети, так новопоселенцы, которых Защитник намеревался отправить туда, как только бы эти края стали плодородными. Тогда каторжников должны были гнать дальше, на новые пустоши — туда, где их снова ждал бесконечный непосильный труд, где самая жизнь была сущим наказанием.
Но разве было наказание страшнее, чем то, которому подвергали за уход из деревни без пропуска?
Тут Майлзу вспомнился Ласак — в кандалах, на длинной цепи, другой конец которой был прикован к кольцу, вбитому в стену ратуши. Ласак, одетый в лохмотья, колотил кувалдой или киркой по здоровенным камням и разбивал их на куски, предназначенные для того, чтобы потом из них сложили забор. Он горбатился по четырнадцать часов в день, оборванный, с землисто-серым лицом, и с каждой утренней зарей глаза его все больше тускнели. Эта повинность была ему назначена на целый год, а когда магистрат наконец освободил Ласака, тот делал только то, что ему велели. Стоило кому-то из стражников обронить словечко, и он испуганно оглядывался, а если что-то говорил магистрат, Ласак втягивал голову в плечи и шел, куда приказано, и возвращался точно в срок, и женился на самой жуткой бабе в деревне, и чуть ли не с радостью каждый день рвался с мотыгой на поле — чтобы только уйти подальше от жены. Его дух не просто был сломлен — он был начисто убит.
И вот теперь Майлз дерзнул бежать из деревни без пропуска, как в свое время — Ласак, и как Ласак, играл с огнем. Но в отличие от Ласака Майлз был уверен в том, что ему удастся удрать. Он решительно выбросил из головы все воспоминания. Лучше подохнуть в муках на виселице, чем жениться на Салине. Быть может, его бегство ее оскорбит, но потом она втайне поблагодарит его за это, кто знает? Вдруг тот супруг, которого изберет для нее магистрат, ей придется больше по вкусу? По крайней мере ее не сошлют на пограничную ферму за неповиновение закону — ведь закон преступила не она, а Майлз.
Майлз проскальзывал между деревьями, рысцой бежал по почти невидимым охотничьим тропинкам. Не важно, что он не числился в браконьерах — лес он знал превосходно. Как и все другие деревенские парни, он охотился здесь каждую осень, когда открывался разрешенный сезон. Майлз не сомневался: ему удастся скрыться, если он убежит достаточно далеко к тому времени, когда магистрат обнаружит его отсутствие и отправит за ним в погоню лесничих.
Что бы ему ни грозило — виселица, ссылка или каторжный труд каменотеса — Майлз бежал из деревни, и Салина будет ему благодарна за это. А он... он либо всю жизнь так и проживет холостяком, либо женится по такой любви, про которую поют в своих песнях менестрели, а за любовь и помереть не жалко.
Двое мужчин сидели в мягких креслах с откидными спинками, способными подлаживаться под форму тела. Между креслами стоял столик, а на столике — высокие стаканы с напитком, сдобренным кубиками льда. Время от времени они делали по глотку, рассматривая сменяющие друг друга кадры на огромном настенном экране. Помещение, в котором расположились эти двое, озарялось приглушенными вспышками ламп, подсвечивающих копии работ великих мастеров и кое-какие еще картины, которых великие мастера никогда в жизни не писали, но выглядели они при этом так, словно и впрямь принадлежали кисти кого-нибудь из стариков. Рассеянный свет ламп отбрасывал блики на толстый ковер цвета красного вина и золотистые дубовые панели.
— Ладно, Гар, согласен: видок у них у всех неважнецкий, и все же я не заметил ни одного снимка, по которому мог бы заключить, что народ прямо-таки страдает, — проворчал тот из двоих, что был пониже ростом. — По крайней мере большинство живет-поживает вполне недурственно.
Ростом он действительно был пониже своего товарища, но при этом коротышкой его назвать было никак нельзя. По меркам своей родной планеты он и вообще считался высокорослым. Но товарищ был ростом в семь футов от пят до макушки и к тому же — пропорционально широкоплеч.
На экране появился новый кадр, и Гар отметил:
— Выглядит вполне стандартно, Дирк, — совсем как снимок, сделанный на древней Земле. Они насажали растений, обогатили атмосферу кислородом, внесли в почву удобрения и углерод и расплодили терранскую живность.
Дирк кивнул:
— Стало быть, планета заселена не менее нескольких сотен лет назад.
— Я бы сказал — тысячу, если Геркаймер не врет насчет обнесенных стенами городов посреди леса. Люди обычно так не строятся.
— Знаю, знаю — все начинается с вырубки деревьев и посадки культурных растений. Кроме того, Геркаймер сообщил, что обследование этих построек сонаром показывает, что самая крупная из них воздвигнута на захороненном остове корабля колонистов. Вряд ли они стали бы приземляться на верхушки деревьев. Значит, ты целиком и полностью уверен в том, что эти города необитаемы?
— Не я уверен — Геркаймер, — уточнил Гар. — А корабельные компьютеры такой мощности почти никогда не ошибаются. Время от времени он признается в собственном невежестве, но когда он этого не делает, то готов привести в свою пользу столько доказательств, что спорить с ним бесполезно.
— Но наверняка могут существовать факты, о которых он понятия не имеет, — кисло возразил Дирк.
— Да. К примеру, он ничегошеньки не ведает о том, какое нынче на этой планете правительство. — На экране возник вид города с высоты птичьего полета. — А мы мало что узнаем, если будем посиживать в корабле.
— Что тебе известно о населении планеты, Геркаймер? — спросил Дирк.
Сверху донесся приятный, мелодичный голос компьютера:
— Ничего, Дирк, кроме того, что их предки были родом с Земли и покинули ее, спасаясь от перенаселения, в поисках свежего воздуха и солнечного света.
— Очень странно, — нахмурился Гар. — Как правило, что-нибудь в базах данных, да имеется.
— Верно, и у нашего Геркаймера самая лучшая база данных на предмет заброшенных колоний, — кивнул Дирк. — И при этом — ни слова о том, что произошло после того, как Земля лишила колонии всякой помощи и поддержки, а?
— Ты отлично понимаешь: мы даже не знаем, выжили люди или нет, — напомнил товарищу Гар.
— А вот уже и выяснили, — хмыкнул Дирк и указал на экран. План картинки увеличился, впечатление возникло такое, будто корабль плавно снижается, и вот перед взглядами Дирка и Гара предстали довольно-таки проворно вышагивающие по улицам люди в темной одежде. На женщинах были платья с корсажами и чепцы, на мужчинах — штаны до колен и куртки или длинные рубахи. На головах у некоторых красовались шляпы с тульей в виде усеченного конуса. — Картинка живая, не так ли?
— Так точно, Дирк, — отозвался компьютер. — На всякий случай я веду запись и сохраню ее в архиве.
Дирк нахмурился.
— Странно как-то... На всех материках — одно и то же, а ведь материки, все, как на подбор, не слишком велики.
— Верно, — кивнул Гар и задумался. — И на каждом из них — множество небольших городков, выстроившихся концентрическими кольцами вокруг нескольких городов покрупнее, и все они связаны между собой сетью дорог и каналов. Ни тебе густых лесов с отдельными деревеньками на вырубках, ни обширных травянистых пустошей, по которым кочуют за тучными стадами крошечные племена, ни разбитых на прямоугольники полей вокруг неолитических поселений...
— Ни средневековых замков на вершинах холмов, царящих над деревнями, вокруг которых кругами лежат возделанные поля, — подхватил Дирк. — Короче, ничего такого, что напоминало бы о колонии, которая пришла в полный упадок после того, как перестала получать с Терры запасные части для оборудования или покупать новые машины.
— Тем не менее современной здешнюю цивилизацию не назовешь, — ответил Гар. — Ни автомобилей, ни электричества. Даже паровых двигателей и асфальтированных дорог — и тех нет.
— Стало быть, колония пережила упадок, но не то чтобы очень сильный, — заключил Дирк. — Попробую угадать — политическая система сохранила некую часть инфраструктуры.
— Если так, то мы тут особо не нужны, — чуть ли не угрюмо резюмировал Гар. — Не нужны, если здешнее правительство обеспечивает народу сносное житье-бытье.
— Вот тут бы я с выводами не торопился, — сказал Дирк и предостерегающе поднял руку. — Здешние жители живы — это да, но это вовсе не значит, что они счастливы. Кроме того, какая бы структура управления ни спасла их, не исключено, что она затем отмерла за ненужностью.
— Точно, — согласился Гар, и взгляд его оживился. — Вообще планета выглядит так, словно тут всем ворочает правительство из тех, что называют «сильной рукой». Пейзаж кругом один и тот же, стало быть, социальная и политическая структуры единообразны.
— Не исключено. Всего лишь — не исключено, — уклончиво проговорил Дирк.
— Но что это за структура? — продолжал размышлять вслух Гар. — Никогда не видел заброшенной колонии, которая бы с орбиты смотрелась так организованно!
— По крайней мере люди на экране выглядят упитанными и здоровыми, — добавил Дирк.
— А вот счастья на их лицах между тем не написано, — отметил Гар. — И одного этого вполне достаточно, чтобы у меня возникли нехорошие подозрения.
— И у меня тоже. Определенно, надо бы взглянуть поближе.
— Для моих подозрений есть и еще одна причина. Похоже, тут нет ни короля, ни аристократии, хотя цивилизация явно скатилась к стадии позднего Средневековья.
— Или зачатков новой истории — выбирай что хочешь. — Дирк пожал плечами. — А вот меня больше всего изумляет то, что тут, судя по всему, и не пахнет ни церковниками, ни церквями.
— А это крайне нетипично для цивилизации, пребывающей на подобной стадии развития. Короче говоря, у нас есть все причины для того, чтобы взглянуть на эту планетку. — Гар поднялся с кресла и направился к шлюзовой камере. — Садимся, Геркаймер! На ночное полушарие!
Орогору угрюмо плелся домой, забросив мотыгу на плечо. Когда подошли к деревне, Клайд прокричал погромче, чтобы все слышали:
— Три! Сегодня Орогору срубил мотыгой только три побега маиса!
— Всего три? — ехидно перепросила Алтея, оторвавшись от миски с бобами, которые шелушила, сидя возле дома. — Все лучше и лучше, Орогору! Может, мы все-таки соберем осенью хоть несколько початков для обмолота!
Орогору сдержался и никак не ответил на издевку, но заливший щеки румянец выдал его.
— Ты слышишь, как они смеются над тобой, мальчишка? — проворчал отец, шагавший следом. — Неужто ты так и будешь позорить меня день за днем?
С языка Орогору был готов сорваться дерзкий ответ, но он промолчал. Горький опыт подсказывал ему, что оговорки чреваты только пинками да подзатыльниками. Пусть он стал старше, пусть на его стороне была пылкость юности — он знал, что отец сильнее, проворнее и вообще — в драке выше его на голову.
— Простую мотыгу в руках держать не может! — продолжал злопыхать отец. — Хорошо еще, что мы ни разу не дали тебе плуг или серп!
На самом деле отец и не думал учить Орогору обращению с этими сельскохозяйственными орудиями, но парень и тут не стал спорить — он просто лишний раз напомнил себе: нет ничего удивительного в том, что он — такой неумеха.
То, что он неуклюж, стало ясно еще тогда, когда ему было лет пять. Он старался, как мог, порадовать мать, помочь ей по дому. Притащит воды из колодца — получит выговор за то, что половину расплескал по дороге, сходит за хворостом — его отругают за то, что приволок больше гнилушек, чем сушняка, подметет пол — наслушается упреков за оставленные незамеченными соринки. Он только и помнил с детства ругань да попреки.
Как-то раз малыш Орогору, играя, налетел на стол и нечаянно свалил на пол любимую вазу матери. Ваза разбилась.
— Это еще что такое? — вскричала мать и принялась гоняться за сыном. Орогору уворачивался, ему хотелось сжаться в комочек, избежать побоев, но все было тщетно. Мать вопила:
— Моя ваза! Неуклюжий, тупой мальчишка! — А потом она стала бить его, и била, и била, и била...
Отец отвесил Орогору затрещину, и парень от боли и неожиданности присел. В ушах звенело, но он слышал, как вопит отец:
— А на этой грядке ты половину сорняков пропустил!
Орогору, дрожа, простонал:
— Я не знал, что это сорняки, папа!
— Тупица! Все, что не маис, — то сорняки! — И отцовский кулак снова угодил по голове Орогору. — Начинай сначала, да выпалывай сорняки, а маис не трогай!
Орогору старался. Старался изо всех сил — он выполол мотыгой все сорняки до единого... но при этом — и четверть побегов маиса. Его оставили без ужина, а вечером отец вдобавок поколотил его плетью. Лежа на животе, Орогору уснул, заливаясь горючими слезами.
Той осенью он еще не работал мотыгой — той осенью, когда детишки бегали за взрослыми, уставшими после изнурительной страды. От зари до зари — жатва и вязание снопов. Детям тоже приходилось вязать снопы, но в отличие от взрослых у них потом еще оставались силы побегать, поиграть, покричать.
Кто-то сильно стукнул Орогору по спине. Он споткнулся и чуть не упал, но, сделав несколько шагов, согнувшись в три погибели, сумел выпрямиться. Пылая гневом, он оглянулся, чтобы увидеть обидчика...
Это был Клайд. Он был на голову выше и на два года старше Орогору. Клайд ухмылялся, а позади него стояли его дружки и громко хохотали.
— Извиняюсь, Орогору, — притворно вежливо проговорил Клайд. — Я оступился.
Орогору сжал кулаки и отвернулся. Но он знал, что его ждет, и боялся этого...
Следующий удар пришелся ему по ягодицам. Орогору упал на землю ничком.
— Ага, а вот теперь ты оступился! Вставай, Орогору! Чего, не можешь встать, что ли?
Орогору лежал на земле. Он знал правила: лежачего не бьют. Но двое мальчишек подскочили к нему, ухватили под мышки и рывком поставили на ноги, а потом все до одного по паре раз его стукнули.
Потом все убежали. Дождавшись, когда стих вдали их топот, Орогору отважился поднять голову. Рядом с ним стоял отец и с отвращением смотрел на него сверху вниз.
— Да ты и сдачи дать не можешь, как я погляжу? Ладно... Пошли домой. Только трусам обеда не полагается.
Орогору столько раз лишали обеда, что просто удивительно, как это он ухитрился подрасти. А еще более удивительно — как он вырос круглолицым и коренастым. Это было нечестно — он столько не съел, чтобы приобрести такое телосложение!
Словом, Орогору вырос, понимая, что крестьянин из него никудышный. Он понимал это потому, что отец распекал его и за то, что он даже мяч бросить — и то как следует не мог, проигрывал в любой драке, за то, что каждый считал своим долгом дать ему пинка по заднице или подзатыльник, осыпать насмешками. Орогору старался угодить родителям, и чем больше они его честили, тем больше старался, но все без толку. Мать все равно находила, к чему придраться, а отец все силился допытаться, почему это он не может быть таким, как все остальные мальчишки. Это продолжалось до того дня, когда Орогору, выпоротый за то, что случайно скинул со стола на грязный пол каравай хлеба, и лишенный обеда за то, что во время порки кричал, что его наказывают несправедливо, рыдая, улегся в постель. Ему казалось, что его маленькое сердечко того и гляди разорвется... и вдруг он понял все.
Неожиданно его озарило: почему он был так неуклюж в крестьянских забавах, почему он не умел даже толком разговаривать с другими детьми, почему они не могли полюбить его — все потому, что он был не такой, как они! Не такой! Другой! Он был настолько на них не похож, что эти мужчина и женщина, с которыми он жил под одной крышей, просто не могли быть его настоящими родителями! Они его не любили, стыдились его, день за днем вели себя с ним так, словно он был для них обузой — так разве он мог быть их плотью и кровью? Наверное, его родные отец и мать отдали его этим неотесанным грубиянам по какой-то очень важной и таинственной причине, и в один прекрасный день непременно за ним вернутся!
Той ночью Орогору заснул с надеждой на то, что его настоящие родители скоро приедут за ним, и гадая, каковы они собой. К этим мыслям он возвращался, как только выдавалась минутка для раздумий, и теперь мать то и дело распекала его за эту дурацкую привычку — мечтать, уставившись в одну точку. Но Орогору не обижался — теперь в мечтах он убегал в мир, который был куда лучше того, где жила мать. А грезил он о родителях, которые были мудры и добры.
Вступив в пору созревания, Орогору начал замечать, что некоторые девочки весьма привлекательны, но когда он пытался застенчиво заговорить с ними, они только смеялись, удивляясь его смелости, или позволяли ему разговаривать с ними ровно столько, чтобы найти над чем посмеяться. Мальчишки же стали вызывать его на драку еще чаще, чем прежде, и эти потасовки всегда заканчивались одинаково ужасно: даже если Орогору пытался спастись бегством, короткие ноги уносили его недалеко, и обидчики нагоняли его и все равно поколачивали.
А потом настал праздник весны, и юноши выстроились в ряд, и девушки должны были выбрать себе партнеров для танцев. Юноши ждали, притопывая в такт звукам скрипки. Алтея выбрала красавчика Бэрла с задиристой улыбкой, ее закадычная подружка Нэн — широкоплечего, мускулистого Арна, Сели остановила свой выбор на Гори, который выходил победителем во всех состязаниях... Словом, самые хорошенькие выбирали самых симпатичных, самых сильных, самых ловких.
В конце концов Орогору остался один и поспешно отвел взгляд в сторону. Килета, хихикая, болтала с двумя девушками постарше, но на него поглядывала разве что с жалостью, а Орогору не хотелось, чтобы она пригласила его на танец из жалости. По правде говоря, ему и танцевать-то с ней не очень хотелось, потому что она была так же некрасива, как и сам Орогору, — вот только сложена Килета была получше.
Получше? А кто, собственно, сказал, что Орогору был сложен не правильно? Да, у него было слишком длинное туловище и короткие ноги. А у остальных — все совсем наоборот, ну и что? Орогору добрел до деревенского пруда и встал на берегу, рассматривая свое отражение в воде. Верно — лицо у него было круглое, а у остальных ребят физиономии были продолговатые. У него — нос «картошкой», а у них — прямые и длинные. Глаза... глаза у Орогору были великоваты для мужчины, но маловаты для женщины и к тому же карие, а у прочих парней — голубые, зеленые или серые. Да, да, он был полноват, но ведь и это не означало, что он хуже, чем они!
И тут Орогору посетило новое озарение: нет, это вовсе не означало, что он хуже других! Наоборот — они были хуже его! Он так сильно отличался от сверстников, потому что был намного лучше их! В конце концов, они были всего-навсего крестьянами — все до единого, а он уже давным-давно догадался, что его растят ненастоящие родители! Наверняка он был отпрыском более высокого рода, сыном по крайней мере каких-нибудь помещиков, но все-таки скорее — людей благородных, про которых бабушки детям рассказывают в сказках — конечно, только тем, кому посчастливилось иметь бабушек.
И как только Орогору это понял, все сразу стало на свои места. Естественно, приемные родители сторонились его — ведь они знали, кто он есть на самом деле! Естественно, он не мог быть таким, как его сверстники, — он так сильно от них отличался! И естественно, его бы не выбрала ни одна из крестьянских девушек — он был настолько выше их, что они даже не могли понять, кто же он на самом деле такой!
От пруда Орогору ушел другим человеком. Понимание чуда билось в его сердце, ему мучительно, до боли хотелось с кем-нибудь поделиться своим открытием, — но, конечно, поговорить ему об этом было положительно не с кем.
Сейчас — не с кем. Но потом... Настанет день — и родители вернутся за ним, или он сам выяснит, куда они подевались, и отправится на их поиски, и никакие глупые законы, никакие приказы магистрата его не остановят!
Орогору шел обратно мимо дебоширивших, напивавшихся, распевавших грубые песни крестьян. Сверстники задевали его, толкали. Он потянулся было к последней нетронутой кружке браги, но кто-то успел схватить ее раньше него. Над ним смеялись, издевались, но он только безмятежно улыбался в ответ. Ему было все равно, чем они занимались — эти крестьяне, эти простолюдины. Он-то знал, кто он на самом деле, а в один прекрасный день об этом узнают и они!