– Сядь, Аня, и не шуми, перебудишь весь дом, – сказал папа уже в гостиной, после того, как зажег свет и затолкал меня внутрь. – Самое позднее – завтра мы уедем отсюда. Он должен хотя бы попробовать забрать их, если они… если они в порядке. Сама же понимаешь.
Я понимала. Я опустилась на диван и машинально подтянула к себе плед, лежавший на подлокотнике. Вчера ночью под ним спал Мишка, а мы с Сережей сидели вот здесь, на полу, и смотрели на огненные искры, оседающие на задней стенке камина. Шерстяная ткань неприятно обожгла кожу сквозь тонкую ночную рубашку, но я накинула плед на плечи и мысленно отругала себя за то, что спустилась вниз, не одевшись; даже в эту минуту мне было неловко перед папой, который стоял здесь же и смотрел на меня, за неуместные сейчас, когда в доме столько чужих мужчин, кружева и голые колени. Я думала о том, как мы с Сережей ездили к кордону, чтобы забрать маму. Он наверняка знал уже, что мы не прорвемся, потому что несколько раз, сразу после объявления карантина, пробовал попасть в город один, без меня. Я помню, как он уезжал и возвращался, бросал со злостью ключи на столик и говорил: «К черту, все перекрыто, малыш», но ни разу, ни разу не сказал мне, зачем он ездил. А в день, когда я спорила, просила и плакала, он поехал со мной, поехал все равно, чтобы я убедилась в том, что в город попасть невозможно, потому что знал, что это нужно попробовать сделать самому, и даже тогда, в машине, пока пустое темное шоссе разматывалось у нас под колесами, он не сказал мне. И на обратном пути – не сказал, хотя наверняка тогда, раньше, он тоже предлагал им деньги и говорил: «Мужики, у меня сын там, внутри, маленький совсем», и показывал рукой от земли, «Мне проехать всего пятьсот метров от кольцевой, тут рукой подать, мы даже вещи не будем собирать, я просто заберу его, просто посажу в машину и вернусь, дайте мне пятнадцать минут», и после разворачивал машину и уезжал, и ехал к другому кордону, и пробовал снова, и возвращался домой ни с чем.
Я ни разу не спросила его, мне даже не пришло в голову. Хотя на столе в кабинете стоит фотография: светлая челка, широко расставленные глаза, и несколько раз в месяц Сережа обязательно ездит его проведать. «Сегодня у тебя выходной, Анька». Мы как-то привыкли не говорить об этом; когда он возвращался, я спрашивала дежурно: «Как малыш?», и он отвечал парой фраз: «нормально» или «растет», и ничего больше не рассказывал. Я не знала о том, каким было его первое слово и когда оно было сказано, какие он любит сказки, боится ли темноты. Однажды Сережа спросил: «Ты болела ветрянкой?» – и я поняла, что мальчик болен, но не спросила, высокая ли температура, чешется ли он, хорошо ли спит, а просто ответила: «Да, мы оба болели, и я, и Мишка, не волнуйся». Возможно, дело было в том огромном, удушливом чувстве вины, с головой захлестнувшем меня в то время, когда Сережа уходил ко мне от матери этого двухлетнего тогда мальчика. Уходил по частям, не сразу, но все равно очень быстро, слишком быстро и для нее, и для меня, не дав нам возможности свыкнуться с новым для нас обеих положением дел, как это часто делают мужчины, принимая решения, последствия которых торчат острыми рыбьими костями до тех пор, пока женщины не находят способа обернуть и спрятать их незначительными, но ежедневными маленькими усилиями, в результате которых жизнь снова становится понятной, а все случившееся можно не только объяснить, но и оправдать. А может быть, дело было вовсе не в этом. Просто ни женщина, которую он оставил из-за меня, ни я сама по какой-то необъяснимой причине не сделали ни малейшего шага для того, чтобы наши миры, в центре которых – почему-то я знала, что это так, – находился Сережа, пересеклись хотя бы в чем-то, хотя бы в нашем общем отношении к маленькому мальчику, которого было бы так легко полюбить. Просто потому, что он не успел еще сделать ничего, чтобы этому помешать.
Я готова была полюбить его – тогда, в самом начале, и не только потому, что была согласна любить все, что было дорого Сереже, а просто потому, что Мишка вырос и начал стряхивать мои руки, когда я пыталась обнять его, – не обидно, но настойчиво, как делают лошади, отгоняя муху. Перестал сидеть у меня на коленях и просить, чтобы я немного полежала рядом с ним перед сном. Или потому, что спустя несколько лет после Мишкиного рождения очередной визит к доктору закончился фразой: «Хорошо, что у вас уже есть ребенок». А может, еще и потому, что гладкий, удобный, безукоризненный мир, который я в один миг тогда построила вокруг Сережи, его привычек и предпочтений, словно бы отталкивал любое вторжение извне, даже со стороны близких и невраждебных ему людей, и маленький мальчик со своей потребностью в заботе, внимании и в том, чтобы его развлекали, появляющийся изредка, по выходным или в каникулы, не пошатнул бы этого мира настолько, как это наверняка бы сделал другой ребенок – тот, которого у нас с Сережей не было. Не думаю, что объяснение это пришло мне тогда в голову, но я была готова полюбить его. Я точно помню, как была готова. Как говорила: «Не нужно тебе уезжать, давай заберем его на выходные, пойдем в цирк, погуляем в парке, я умею варить каши и рассказывать сказки, я чутко сплю и легко просыпаюсь по ночам». Когда мы переехали в этот новый красивый дом, я даже придумала комнату – она называлась «гостевая», но я поставила там небольшую кровать со спинкой, которая мала была бы взрослому, и припрятала Мишкины детские сокровища, которые сделались ему неважны: пластмассовых динозавров со сложными именами (я все еще помнила их наизусть), набор игрушечных индейцев, которых можно было снять с лошади, но ноги у них по-прежнему оставались изогнуты. Все это не пригодилось мне ни разу, потому что женщина, от которой Сережа ушел ко мне, одинаково решительно отвергла и мое чувство вины, и мое великодушие победителя – две вещи, которых я не могла не испытывать, а она – оставить незамеченными. Невидимый кордон, который эта женщина установила между нашими жизнями, существовал задолго до карантина.
Вначале она не желала отпустить мальчика к нам до тех пор, пока он не начал говорить и не смог бы сам рассказать ей, все ли в порядке. Позднее, когда он заговорил, появились новые причины – он простужен, у него сложный период и он боится незнакомцев, он начал ходить в детский сад и ему не нужны дополнительные стрессы.
Как-то я нашла подарок, который купила для мальчика, спустя несколько недель не распакованным в багажнике Сережиной машины, словно и он был соучастником этого заговора, и тогда я начала замечать, что мое желание сделать этого ребенка частью нашего общего мира гаснет и сменяется облегчением, и очень скоро я, пожалуй, была даже благодарна его матери за то, что она не напоминает мне о существовании длинной, разной и наверняка местами счастливой Сережиной жизни без меня.
Это было ее решение, и хотя я не знала причин, по которым она приняла его, я согласилась с ней – слишком легко. Я перестала задавать вопросы, а мужчина, три года живший со мной под одной крышей, спавший со мной в одной постели, перестал говорить со мной об этом – совсем. И это позволило мне отвлечься настолько, что, когда случился весь этот кошмар, я даже не вспомнила о женщине и ее ребенке, и потому он сегодня уехал ночью, не попрощавшись, не сказав мне ни слова.
– Аня? – произнес вдруг папа где-то за моей спиной, и в этот же момент сигарета обожгла мне пальцы, я даже не заметила, как закурила.
Смяв ее в пепельнице, я встала, плотнее завернулась в плед и сказала ему:
– Давайте сделаем так. Я сейчас оденусь и подожду его… их, а вы ложитесь спать, ладно?
– Следующим дежурит Михаил, – сказал папа и посмотрел поверх моего плеча, и, обернувшись, я увидела Мишку, идущего вниз по лестнице. Лицо у него было сонное и помятое, но решительное. Он, которого каждый день приходилось будить в школу, очевидно, впервые в жизни проснулся по будильнику – сам. Заметив меня, он нахмурился:
– Мам? – спросил он, – ты что тут?.. Иди ложись, моя очередь. Меня Лёня сменит через два часа, мы же вечером еще договорились – девочки спят, мужчины дежурят.
– Да при чем тут – девочки, мальчики, ну что за глупости! Я все равно уже проснулась, а тебе нужно выспаться, завтра тяжелый день, – начала я, но Мишка тут же досадливо сморщился, а папа протянул ко мне руку, словно собираясь подтолкнуть меня к лестнице, и сказал почти сердито:
– Иди, Аня, у нас все под контролем, незачем тебе тут… – и тогда я посмотрела ему в глаза и спросила:
– Погодите, а что такого? Вы что думаете, я ее пристрелю? Нет, серьезно?
– Кого – ее? – с интересом спросил Мишка, но я смотрела на папу, который взял меня за плечи, теперь уже по-настоящему, и повел наверх.
– Какую же ерунду ты несешь, Аня, сама послушай. Как только они вернутся, Мишка тут же тебя разбудит, а теперь иди, давай, ну что ты как маленькая, – и я почему-то послушалась его, перестала сопротивляться и начала подниматься по лестнице, и только на верхней ступеньке, перед самым пролетом, обернулась и еще раз взглянула на них.
Оба они, казалось, уже забыли обо мне. Папа объяснял Мишке с какого места лучше видно дорогу; заметно было, что Мишка почти пританцовывает от нетерпения, так ему хочется остаться одному, у окна, с ружьем.
Я поднялась в спальню, набросила на плечи Сережин свитер, лежавший на полу среди прочих вещей, приготовленных накануне, и придвинула к окну кресло; оно оказалось слишком низким, и мне пришлось положить на подоконник локти и упереться в них подбородком, чтобы видеть улицу. Спустя несколько минут квадрат света на снегу от освещенного окна гостиной погас; это означало, что папа улегся спать на диване внизу, а Мишка приступил к своей двухчасовой вахте. Все стихло, собаки уже не лаяли, и слышно было даже, как тикают на прикроватной тумбочке Сережины часы – мой подарок к годовщине. Я сидела в неудобной позе, вглядываясь в темноту за окном – жесткое кресло, холод от оконного стекла, – и думала: он даже не взял с собой часы.
Когда наконец внизу хлопнула дверь кабинета – проснулся Лёня, чтобы сменить Мишку, – я натянула джинсы и спустилась в гостиную. До рассвета оставалось еще несколько часов, и первый этаж по-прежнему был погружен в темноту, балконная дверь приоткрыта, а все они – Мишка, Лёня и папа – стояли снаружи, вполголоса переговариваясь. Я выглянула на балкон и сказала:
– Мишка, иди немедленно ложись. Твое дежурство закончилось, я разбужу тебя часа через три.
Разговор тут же смолк, и все они повернулись разом, со смущенными лицами. Мишка поймал мой взгляд и, не протестуя, протиснулся в дом. Оставшиеся на балконе мужчины молча смотрели на меня.
– Не спится? – спросила я у папы.
– Я смотрю, ты тоже не ложилась, – ответил он.
Глаза у него были красные. Мне пришло в голову, что за прошедшие двое суток он спал от силы несколько часов, и сердце у меня сжалось.
– Давайте я кофе сварю, – сказала я, прикрыла балконную дверь, прошла через темную гостиную в кухню и зажгла лампу над столом. Следом за мной с балкона вернулся папа и встал в дверном проеме, словно не решаясь пройти дальше.
– Сделай лучше чайку, Анюта. С моим мотором много кофе нельзя уже.
Не глядя на него, я налила воды в чайник и нажала кнопку, и чайник сразу же зашумел, а я достала чашки, коробку с чаем, мне было важно не оборачиваться к нему, важно было чем-то занять руки, и тогда он сказал:
– Аня, ну не мог же я его не отпустить, – но я не ответила, мне нужно было найти сахар, а я все не могла вспомнить, где эта чертова сахарница, все мы пили несладкий чай и доставали ее только для гостей.
– Он вернется, Аня. Шестьдесят километров в один конец, плюс им же вещи какие-то собрать надо, детскую какую-нибудь дребедень, где ее сейчас достанешь? Каких-то четыре часа прошло, подождем, все будет хорошо, вот увидишь, – и тут я наконец нашла сахарницу, и схватила ее обеими руками, и постояла так немного, а затем повернулась к нему и сказала:
– Конечно. Конечно, все будет хорошо. Мы сейчас все вместе попьем чаю, а потом отпустим Лёню собирать вещи. Пусть, пока девочки спят, возьмет ваш список и посмотрит у себя. А мы подежурим, да?
– Подежурим, – сразу согласился он и с облегчением затопал обратно, сообщать Лёне новость, а я смотрела ему вслед и думала, интересно, неужели он даже спит в валенках.
Обрадованный нашим решением Лёня отказался от чая и сразу побежал к себе. Чтобы не провожать, я дала ему ключи от калитки и только смотрела через стекло, как он возится с непривычным замком. Как только он ушел, мы с папой заняли свои места у окна в гостиной – заряженный карабин стоял тут же, возле стены, – и следующий час просидели молча, наблюдая за темной пустой дорогой. Небо постепенно начинало светлеть, разговаривать не хотелось. Иногда кто-нибудь из нас менял позу, распрямляя затекающую спину, и второй тут же вздрагивал, вглядываясь в то место, где дорога показывалась между деревьев, сжимающих ее с двух сторон густым черным частоколом. Боже мой, думала я, когда-то мне казалось, что из нашей гостиной прекрасный вид, я никогда больше не смогу смотреть в это окно и не вспоминать при этом ужасные вещи, которые сейчас приходят мне в голову. У меня замерзли ноги и затекла спина, мне нужно в туалет, а я боюсь отвести взгляд от окна, словно если я перестану смотреть, знакомая черная машина уже точно никогда больше не появится.
Когда первый час нашего дежурства истек (прошло уже пять часов, что-то случилось), я встала со своего места – папа вздрогнул и поднял голову – и сказала:
– Знаете, я, пожалуй, займусь делом. Вечером выезжать, а вещи не собраны. Лёню мы отпустили, а сами сидим тут, тратим время. Давайте вы покараулите дорогу, а я пойду, – и прежде, чем он успел ответить, повернулась и вышла из гостиной.
Сразу же, как только я перестала видеть эту чертову дорогу в окно, мне стало немного легче. Я прошла в ванную, распахнула бельевой шкаф и стала вынимать оттуда банные полотенца: три синих (что-то случилось, он не вернется), три зеленых. Достала из ящика под раковиной зубные щетки, несколько тюбиков зубной пасты, мыло. Упаковку тампонов. Надо будет узнать у Сережи (он не вернется), догадались ли они купить мне тампонов, или можно спросить Марину, загородные жители иногда удивительно запасливы. Нам понадобится стиральный порошок. Или мыло, хозяйственное мыло, кажется, оно было в списке? Я открыла ящик с лекарствами: йод, ибупрофен, капли от насморка, Мишка не может спать, когда у него заложен нос, какая смешная у нас аптечка, «отпускная», с такой ездят на неделю на море, а не на полгода в лес, у нас даже нет бинтов, только лейкопластырь, каким заклеивают стертый мизинец под новыми туфлями, наверное, нужны антибиотики, вдруг воспаление легких или что-нибудь похуже – надо взглянуть, что они купили вчера в аптеке.
Я буду собирать вещи и ни разу не подойду к окну – и тогда он вернется. Шерстяные носки, теплые шапки, лыжные перчатки, белье, да, белье, в гардеробной на втором этаже вообще нет окон, или лучше спуститься вниз, в кладовку, нам нужны крупы и консервы, они наверняка купили всё это, но не оставлять же. Сахар, какая ерунда – два килограммовых пакетика, нужен мешок сахара, мешок риса, всего по мешку, нас семеро, сколько нужно картошки для семи человек на зиму, сколько банок тушенки, там просто лес вокруг, холодный пустой деревянный дом, никаких грибов и ягод, все под снегом, что мы будем есть, как будем спать – всемером, в двух комнатках? Нужно взять спальные мешки, у нас только два, а нужно – семь, нет, девять, они же вернутся втроем. Я буду ей улыбаться, буду, черт возьми. Я стану ей лучшим другом, только пусть он доедет, пусть останется невредимым, кажется, хлопнула дверь наверху, я не слушаю, это просто проснулся Мишка, или вернулся Лёня, я не пытаюсь расслышать Сережин голос, если я не буду вслушиваться, если я сделаю вид, что не жду его, тогда он вернется, как жаль, что в кладовке нет радио, я бы включила музыку, чтобы ни один звук не проник сюда, я не слушаю, не слушаю.
В кладовке вдруг стало светлее, я обернулась. В дверном проеме стоял Мишка, лицо у него было удивленное. Я отняла руки от ушей и услышала:
– Мам, ты чего? Мы зовем тебя, зовем. Все в порядке, мам. Они приехали. – И тогда я наконец выдохнула, словно все это время дышала только половиной легких, ну конечно, он приехал, и оттолкнула Мишку, и побежала в прихожую.
Сережа как раз снимал куртку, а рядом с ним, вполоборота стояла высокая женщина в стеганом пальто с капюшоном, накинутым на голову. За руку она держала мальчика в темно-синем комбинезоне, застегнутом до самого подбородка; оба стояли совершенно неподвижно, не делая попыток раздеться. Сережа поднял на меня глаза и улыбнулся неуверенно и устало; видно было, что он еле стоит на ногах:
– Мы задержались. Той же дорогой вернуться не удалось, пришлось сделать крюк по бетонке. Не сердись, малыш.
Мне хотелось подбежать к нему, потрогать, но для этого пришлось бы оттолкнуть высокую женщину в пальто и мальчика, которого она крепко держала за руку, и потому я остановилась в нескольких шагах и сказала только:
– Ты не взял с собой часы.
На звук моего голоса женщина обернулась, сбросила с головы капюшон и несколько раз встряхнула головой, освобождая длинные светлые волосы.
– Это Ира, – сказал Сережа. – Ира и Антошка.
– Привет, «малыш», – медленно проговорила женщина и спокойно посмотрела мне в глаза.
Наши взгляды встретились, и хотя больше она не сказала ничего, я мгновенно поняла, что вряд ли сумею выполнить обещание стать ей лучшим другом.
– Ира! – раздался за моей спиной папин голос. – Ну слава богу.
Улыбаясь, он подошел поближе, но не обнял ни ее, ни мальчика. Я посторонилась, пропуская его вперед, и подумала: кажется, в этой семье до моего появления вообще было не принято обниматься, а она чуть приподняла уголки губ, обозначив ответную улыбку, и сказала:
– Мы с Антоном две недели не выходили из квартиры. Точно не знаю, но кажется, кроме нас, в подъезде больше никого не осталось.
Подошел Мишка, на звук голосов из кабинета выглянула Марина, а Ира стянула наконец с плеч свое пальто и отдала Сереже, а затем, наклонившись к ребенку и расстегивая на нем комбинезон, начала рассказывать. Не поднимая головы, ровным будничным голосом она говорила о том, как умирал город, лежащий в нескольких десятках километров отсюда. Как сразу же после объявления карантина началась паника, и люди дрались в магазинах и аптеках. Как ввели войска и на каждой улице – в начале и в конце – стояли армейские грузовики, с которых военные в масках и с автоматами раздавали по карточкам продукты и лекарства. Как соседке, которая иногда оставалась посидеть с Антошкой, на обратном пути от пункта раздачи сломали пальцы на обеих руках, вырывая у нее сумку, и после этого ходили только группами по восемь-десять человек.
Как перестали ходить автобусы и трамваи, и на улицах остались только машины скорой помощи, и как их заменили потом те же самые военные грузовики, только с криво приклеенными, а после уже просто нарисованными краской крестами на брезентовых тентах – за заболевшими больше никто не приезжал на дом, родственники под руки выводили их из дома и сами вели к санитарным машинам, приезжавшим вначале два раза в день – утром и вечером, а затем уже только раз в сутки. Как санитарные машины перестали наконец приезжать совсем, и на подъездах появились объявления «ближайший пункт экстренной помощи находится по адресу ______», и люди сами, на санках везли туда своих заболевших, а потом и мертвых.
Она рассказала, что, когда заболел Ваня, сын ее сестры, «помнишь Лизу, Сережа?», Лиза сама отвела его к санитарной машине, а после искала его по всем ближайшим больницам, и ей везде отвечали – его нет в списках, тогда еще работали телефоны. А потом Лиза пришла пешком, поздно вечером, и звонила в дверь, и в глазок видно было, что она больна – лицо у нее было мокрое, и еще она кашляла, страшно, захлёбываясь, «я не открыла, мы сразу бы заразились, и тогда она села под дверью и сидела долго, не двигаясь, и потом ее, кажется, вырвало прямо на лестнице, а когда я подошла к двери в следующий раз, ее уже не было». Как после этого она поняла, что из дома больше выходить нельзя; по телевизору продолжали говорить, что ситуация под контролем, что пик эпидемии постепенно сходит на нет, а дома были кое-какие продукты, и она надеялась, что можно будет переждать, продержаться. Как первую неделю еды хватало, а на второй ей стало ясно, что надо экономить, и она стала есть совсем мало, но еда все равно кончилась, и последние два дня они с Антоном ели старое варенье из банки, которая нашлась на балконе – по четыре ложки утром, днем и вечером, и пили кипяченую воду.
Она рассказала, что все время смотрела в окно, и под конец на улицах почти никого уже не было – ни днем, ни ночью, и сильнее всего она боялась, что пропустит какое-нибудь важное сообщение – про эвакуацию или про вакцину, и почти не выключала телевизор, даже спала рядом с ним, а потом начала бояться, что отключат электричество и воду, но все работало, только окна соседних домов вели себя странно – в некоторых свет не зажигался совсем, а в других – горел всегда, даже днем, и она выбирала какое-нибудь окно и наблюдала за ним, пытаясь определить, остались ли за ним живые люди. Она сказала, что, когда ночью приехал Сережа и позвонил в дверь, она долго смотрела на него в глазок и даже заставила его снять куртку и подойти совсем близко, чтобы убедиться в том, что он не болен. А когда они позже бежали к машине, справа от подъезда в палисаднике она увидела присыпанное снегом женское тело, лежавшее лицом вниз, как будто его просто оттащили с дорожки, и ей даже на мгновение показалось, что это Лиза, хотя это, конечно, не могла быть Лиза, потому что та приходила неделю назад.
Голос у нее был ровный, глаза – сухие. В руках она по-прежнему держала синий детский комбинезон и шапку, которую, закончив говорить, засунула в рукав, и наконец подняв на нас глаза, спросила просто:
– Куда это можно повесить?
Сережа забрал у нее из рук вещи, а я сказала:
– Ира, пойдемте, я покормлю вас.
– Нам незачем быть на «вы», – ответила она. – Покорми пока Антошку. Это, наверное, странно, но я совсем не хочу есть.
– Пойдем со мной, – сказала я мальчику и протянула к нему руку; он взглянул на меня, но с места не сдвинулся.
Ира легонько подтолкнула его:
– Ну, иди, иди с ней, – и только тогда он шевельнулся, но руки моей не взял, а просто пошел следом за мной в кухню.
Я открыла холодильник и заглянула внутрь:
– Ну что, омлет сделаем? Или кашу сварить? Ты с чем кашу любишь, с вареньем или с сахаром?
Мальчик не отвечал.
– А может, бутерброд? Будешь? Давай так – сначала бутерброд, а потом кашу, да?
Я отрезала кусок хлеба, положила на него кружок вареной колбасы и обернулась. Он по-прежнему стоял на пороге, и тогда я подошла к нему сама, села на корточки и протянула хлеб. Мальчик посмотрел на меня без улыбки широко расставленными глазами своей матери и спросил:
– Здесь мой папа живет, да?
Я кивнула, и он тоже кивнул – не мне, а скорее сам себе, и сказал вполголоса:
– Значит, я тоже здесь живу. А ты кто?
– Меня зовут Аня, – сказала я и улыбнулась ему. – А тебя, мне сказали, зовут Антон?
– Мама не разрешает мне разговаривать с незнакомыми, – ответил мальчик, взял у меня из рук бутерброд, повернулся и вышел из кухни. Я немного еще посидела на корточках, чувствуя себя очень глупо, как часто случается со взрослыми, полагавшими, что с детьми – просто, а затем поднялась, отряхнула руки и пошла за ним.
Взрослые стояли группой у окна гостиной. Мальчик подошел к матери, прижался к ее бедру и только тогда наконец откусил от бутерброда. В мою сторону он не смотрел; на самом деле ко мне не обернулся никто – все они что-то напряженно рассматривали в окно. Я спросила:
– Что там? – но никто не ответил, и тогда я подошла поближе и тоже увидела – совсем рядом, за узкой полоской леса, темнеющей на фоне неба, поднимался черный, густой столб дыма.
– Там коттеджный поселок, – сказала я, ни к кому конкретно не обращаясь, ведь никто ни о чем меня не спрашивал. – Совсем новый, домов десять-двенадцать. Его недавно достроили, я даже не уверена, что там кто-нибудь живет.
– Столько дыма, – сказал Сережа, не оборачиваясь, – похоже, это дом горит.
– Может, съездим, посмотрим? – предложил Мишка. – Тут километра полтора всего, – и прежде, чем я успела возразить, Сережа сказал:
– Нечего там смотреть, Мишка. Мы этих пожаров насмотрелись по дороге сегодня ночью, и еще увидим достаточно, можешь не сомневаться, – он взглянул на отца. – Все происходит слишком быстро, пап, а мы, похоже, отстаем.
– Мы почти все собрали, – сказала я. – Ждать не нужно, давайте погрузимся и поедем.
– У меня бак пустой, Аня, – ответил Сережа. – Мы вчера не успели заправиться, ночью тоже было не до этого. Вы пока грузитесь, а я прокачусь по заправкам. Может быть, что-то еще работает.
– Я поеду с тобой. – сказал папа. – Сейчас лучше не ездить одному. С девочками пускай Лёня посидит – пойду, схожу за ним.
И все вдруг разошлись. Папа возился в прихожей, выуживая свою охотничью куртку из-под прочей одежды, висевшей на вешалке, мальчик вдруг сказал басом: «Мама, я писать хочу», и Мишка увел их. Мы с Сережей остались в гостиной одни, и только тогда я наконец смогла подойти к нему, обхватить за шею и прижаться щекой к его шерстяному свитеру.
– Я не хочу, чтобы ты ехал, – сказала я свитеру, не поднимая глаз.
– Малыш, – начал Сережа.
Но я перебила:
– Я знаю. Я просто не хочу, чтобы ты ехал.
Мы постояли так немного, не говоря больше ни слова. Где-то в доме текла вода, хлопали двери, слышны были голоса, а я обнимала его обеими руками и думала о том, что сейчас они все вернутся – папа, или Лёня, или Ира с мальчиком, и мне придется разжать руки и отпустить его. Входная дверь хлопнула, Сережа шевельнулся, как будто пытаясь высвободиться, и я инстинктивно сжала его еще крепче, но в ту же минуту мне стало неловко, и я опустила руки.
Мы вышли в прихожую. На пороге стоял папа – один, без Лёни.
– Анюта, выше нос, никуда мы его у тебя не забираем. Ваш Лёня – запасливый мужик, у него в подвале генератор и – не поверишь, Серега, – литров сто солярки, не меньше! Давай, пошли, надо открыть ворота. Аня, да пусти ты его, дальше ворот не выйдет! Пора грузиться. Нам лучше выехать до темноты.
Сережа схватил ключи, и они вышли во двор, а я, накинув куртку, с веранды смотрела на них, как будто хотела убедиться, что они снова меня не обманут, и Сережа действительно никуда больше не уедет. Ворота открыли, на парковку перед домом въехал Лёнин здоровенный Лендкрузер; чтобы он поместился, папину старенькую Ниву с забрызганными грязью стеклами, особенно жалкую на фоне этого черного сверкающего монстра, пришлось передвинуть подальше, за пределы мощеной площадки. Я смотрела, как под передними колесами Нивы, треща, ломаются крошечные туи, которые я посадила в прошлом году. Выйдя из машины, папа взглянул на меня. Лёня что-то кричал ему от ворот, но он отмахнулся и подошел к веранде. Положив руку на перила, он поднял ко мне лицо и сказал вполголоса:
– Аня, соберись. – Голос его звучал строго. – Я понимаю, очень много всего случилось, но сейчас не время, ты слышишь? Не время. Мы сейчас соберемся, сядем по машинам и уедем отсюда, и все будет хорошо, но в соседнем поселке – видишь дым? – творится черт знает что, и нам сейчас некогда утешать тебя из-за ерунды вроде этого несчастного сломанного дерева. Нам еще бензин из Нивы сливать, и я не хочу делать это снаружи, на глазах у соседей и бог знает кого еще. Ты слышишь, Аня? Посмотри на меня. – Я подняла на него глаза. – Не вздумай реветь. У нас впереди тяжелая длинная дорога, и ты мне нужна спокойная и собранная. Иди лучше, проследи, чтобы мы ничего не забыли. А когда доберемся до места, я тебе обещаю – мы сядем с тобой и как следует поплачем обо всем. Договорились?
– Договорились, – сказала я, и сама удивилась тому, как тонко, по-детски прозвучал мой голос. Он сунул руку в карман, выудил пачку своей кошмарной «Явы» и протянул мне:
– На вот, возьми. Выкури сигаретку, успокойся и иди домой. Там у тебя две бабы с детьми, которых надо организовать. Ты хозяйка, вот и берись за дело, – тут он отвернулся и пошел к воротам, крича Лёне: —Давай, Леонид, открывай багажник, посмотрим, что ты там набрал, – а я, морщась, курила его резкую вонючую сигарету и смотрела, как плавно открывается багажник Лендкрузера и трое мужчин, от которых зависит судьба всех, находящихся в доме, заглядывают внутрь. Я выбросила окурок в снег и вернулась в дом.
Я нашла их в кухне: Иру возле плиты, Марину за столом, с молчаливой девочкой на коленях, и рядом с ними, на стуле – смирно сидящего мальчика. Подходя, я слышала голоса, но стоило мне войти, все замолчали. Не оборачиваясь, Ира сказала:
– Ты не против? Я варю детям кашу, им надо поесть перед дорогой.
– Конечно. – ответила я. – Может, бутербродов еще нарежешь? Там есть сыр и колбаса. И яичницу можно поджарить. Нам ведь тоже нужно поесть.
Она не ответила, продолжая помешивать кашу, и тогда я распахнула дверцу холодильника и принялась выгружать оттуда яйца, колбасу и сыр.
– Сковородка на плите, – сказала я в пустоту. – А я вещи пока соберу.
Тишина густела, непроницаемая и плотная, как вата, как булькающая в кастрюле овсянка. Эта женщина не собиралась говорить со мной, выполнять мои просьбы, как будто даже не слышала меня. Как будто меня вообще здесь не было. Я поняла, что краснею – беспомощно и смешно, и сильнее всего мне захотелось вдруг повернуться и сбежать из кухни, из моей собственной кухни. Словно почувствовав это, из-за стола вскочила Марина.
– Ой, – сказала она. – Пойду проверю, как там Лёня собрался. Дашка с вами тут посидит, ладно? С ней не будет проблем.
И убежала, а девочка осталась, неподвижная и тихая. Над столом виднелась только часть ее маленького личика. Она не обернулась вслед матери и вообще никак не показала, что заметила ее отсутствие; протянув руку, она осторожно потрогала толстым пальчиком пустую тарелку, стоявшую перед ней, и снова замерла. Я еще раз взглянула на женщину, склонившуюся над плитой, и повторила зачем-то в узкую спокойную спину:
– Ладно, пойду собираться.
Наверху, в спальне я вытащила из шкафа Сережин охотничий рюкзак и две спортивные сумки и уселась на пол, среди аккуратно сложенных свитеров и ботинок, которые мы с папой приготовили накануне. Надо было спросить у нее, не нужна ли ей теплая одежда. Куртка, шерстяные носки или, может, какое-нибудь белье? Собирались они впопыхах, и вещей у них оказалось совсем немного, почему я не спросила? Потому что она бы тебе не ответила, угодливая ты дура, сказала я себе. Она даже бы к тебе не обернулась. К черту ее, я вообще не должна об этом думать. А если ей вдруг все-таки что-нибудь понадобится, ей придется самой об этом заговорить.
Можно было попробовать притвориться, что это сборы в отпуск. Я всегда любила паковать чемоданы сама – ночью, потому что накануне отъезда все равно не могла заснуть. Аккуратно складывать вещи и носить по одной, не спеша, делая паузы, чтобы выкурить сигарету или выпить вина. Предвкушая радость от предстоящего путешествия. Но сейчас все было иначе, и поэтому я просто быстро рассовала вещи по сумкам и, поставив их рядком у стены, села на кровать и оглядела спальню. Комната была пуста и спокойна, сложенные сумки стояли у стены, и я вдруг отчетливо представила себе, что через несколько часов мы уедем отсюда насовсем. Насовсем. И все, что я не упаковала, останется здесь. Покроется пылью, съежится и пропадет навсегда. Что мне взять с собой, кроме прочных ботинок, продуктов, лекарств и теплых вещей и запасного белья для женщины, которая, вероятнее всего, откажется его принять? В детстве я любила подумать об этом перед сном, мысленно проводя осмотр своих детских сокровищ, а после, утром, приставала с этим вопросом к остальным: выбери, что ты вынесешь из дома, если будет пожар? Можно было выбрать только одну вещь, всего одну, такие были правила, и все отшучивались и говорили какую-нибудь ерунду, а мама однажды сказала – тебя. Ну конечно, я вынесу тебя, глупенькая, и я рассердилась и замахала на нее руками, мама, я же говорю – вещь, надо выбрать вещь. Когда родился Мишка, я поняла, что она имела в виду. Сегодня я сидела в спальне дома, который мы построили два года назад и в котором я была очень счастлива, и дом этот был набит вещами, каждая из которых что-то значила для нас, а в сумках, стоящих на полу, оставалось еще немного места – немного, и поэтому мне нужно было выбрать. Снизу послышались голоса; мужчины вернулись в дом. Я встала, прошла в гардеробную и достала с верхней полки картонную коробку. У меня так и не дошли руки рассортировать их, разнокалиберные, лежащие вперемешку карточки – черно-белые, цветные; свадьба родителей, бабушка с дедом, маленький Мишка, я в школьной форме. Здесь не было ни одной Сережиной, в последние годы мы перестали их печатать и просто хранили в компьютере. Я вытряхнула фотографии из коробки, завернула в пакет и сунула в одну из сумок, а потом закрыла за собой дверь спальни и спустилась вниз.
На лестнице я столкнулась с Лёней и Мариной, они о чем-то спорили вполголоса. Увидев меня, она сказала растерянно:
– Представляешь, я не смогла туда зайти. Лёнька забыл, конечно, кучу всего, и одежки Дашкины взял не все, и белья не нашел, и много всего по мелочи. Я хотела сходить сама, правда хотела. И не смогла, я даже не вышла за ворота. Дым еще этот ужасный, – а потом опять повернулась к Лёне: —Нет, не пойду. Вот, возьми, я все тебе тут написала. Дашкин красный комбинезон в шкафу справа, и мой лыжный костюм, ну тот, белый, в этой жуткой куртке я не поеду. И термобелье, Лёня, ты же помнишь где оно, ты сам его складывал.
Страдальчески закатив глаза, Лёня взял список у нее из рук и пошел к двери, а она крикнула ему вслед:
– И шкатулку мою не забудь! На столике возле зеркала.
– Маринка, – застонал Лёня, – мы едем не в Куршевель, ну нафига тебе там цацки твои? – и не дожидаясь ответа, вышел за дверь.
– У нас соседка была в Ростове, – сказала Марина тихо, – давно. Богатая такая старуха, вся в кольцах. Картины, собачка, волосы крашеные. Мы с мамой ходили к ней окна мыть. Так вот, она всегда говорила, что бриллианты нужны для того, чтоб их, если что, обменять на хлеб. Он не понимает просто. Я тут ничего не оставлю, ничего.
Мы носили вещи еще два часа, сделав короткий перерыв на еду. Накормив детей (даже Мишка безропотно съел тарелку каши), Ира все-таки приготовила яичницу, которую все ели на бегу, даже не усаживаясь за стол, и мне даже не было жаль, что не удалось последний раз посидеть за нашим большим столом, который я так любила, слишком странная получилась бы компания. Из оставшихся хлеба и сыра она наделала бутербродов и положила по свертку в каждую машину. Каждый раз, когда казалось, что все уже собрано, кто-нибудь вспоминал о чем-то очень важном. Инструменты, говорил Сережа, и они с папой устремлялись в подвал, на пути крикнув мне – Анюта, ты взяла бы справочник какой-нибудь медицинский, нет у вас? У нас есть, кажется, вспоминала Марина, и Лёня снова бросался через дорогу, в свой пустой дом с темными окнами; и для всякой новой вещи приходилось искать свободное место, снова переставляя сумки, мешки и коробки. Три машины стояли на площадке перед домом с задранными вверх багажными дверцами. В наступающих сумерках они выглядели, как диковинная скульптурная группа. Разоренная Нива дремала тут же, папа сорвал с нее длиннющую антенну и вынул из салона коротковолновую рацию и полез ко мне в Витару подключать ее. Как же я ненавидела эту проклятую рацию. У тебя антенна, как у таксиста, говорила я, хотя на самом деле меня сердила Сережина привычка слушать разговоры дальнобойщиков: «куплю топливо», «на сорок пятом километре машинка работает, ребята, поосторожней». В последнее время это была любимая Сережина игрушка, и в наши редкие совместные поездки он обязательно включал ее, расшифровывая чужие разговоры сквозь шорох помех, пока я злилась и курила в окошко. Пошел легкий снег. Когда место в машинах закончилось, последние коробки прикрутили к багажнику на крыше Сережиной машины, обмотав полиэтиленовой пленкой. В самом конце Сережа вынес из дома свои охотничьи ружья и отдал одно из них Лёне. Стрелять-то умеешь, спросил он, но Лёня только обиженно пробурчал что-то и уволок ружье к себе в машину. Наконец, сборы закончились. Папа встал на пороге и крикнул внутрь дома:
– Все на выход! Собираться можно вечно. Уже половина пятого, ждать больше нельзя!
И Марина с Ирой вывели детей.
Когда все уже были снаружи, Сережа сказал мне:
– Пойдем, Анька, закроем все.
Выключив везде свет, мы немного постояли в прихожей, у самой входной двери. Сквозь большие окна по-лунному мягко заглядывал неяркий уличный фонарь, отбрасывая на светлый, в паутине мокрых следов пол вытянутые бледные тени. В дальнем углу коридора белел какой-то смятый, забытый листок бумаги. В небольшой лужице подтаявшего снега у нас под ногами мокли ненужные теперь тапочки, и почему-то их было пять штук, именно пять, и я наклонилась, чтобы собрать их, потому что нужно было найти шестой, обязательно нужно, он наверняка где-то здесь, и составить аккуратно, парами.
– Аня, – сказал Сережа у меня за спиной.
– Сейчас, – ответила я, сидя на корточках и заглядывая под калошницу. – Я только…
– Не надо, – сказал Сережа. – Брось. Пойдем.
– Ну подожди полсекунды, – начала я, не оборачиваясь, – я… – и тогда он положил руку мне на плечо.
– Вставай, Анька, всё, – и когда я поднялась и взглянула ему в лицо, улыбнулся: —Ты как капитан, последним покидающий судно.
– Не смешно, – ответила я, и тогда он обнял меня и сказал мне в ухо:
– Я знаю, малыш. Давай не будем затягивать этот момент, пойдем скорее, – и шагнул через порог, и ждал снаружи с ключами в руке до тех пор, пока я не вышла за ним.
Лёня с Мариной уже устраивали девочку на заднем сиденье своей машины, закрепляя ремешки детского кресла, а папа, Мишка и Ира с мальчиком стояли поодаль и смотрели, как мы запираем дверь.
– Ир, вы с Антошкой поедете с отцом на Анькиной Витаре, – сказал Сережа. – Пап, возьми у Ани ключи. Мишка! Садись в машину.
– Пошли, Антон, – Ира взяла мальчика за руку, и он пошел было за ней, но перед самой машиной неожиданно выдернул руку из ее ладони и сказал громко:
– Я хочу с папой.
– Мы поедем с дедушкой, Антон, а папа – впереди. Мы будем говорить с ним по рации, – она наклонилась к сыну и взяла его за плечи, но мальчик оттолкнул ее.
– Нет! – крикнул он. – Я с папой!
Мишка, уже успевший залезть в машину, высунулся снова, чтобы посмотреть, что происходит, а мальчик запрокинул голову, чтобы видеть наши лица. Все мы – четверо взрослых – стояли вокруг, а ему мешал глухо застегнутый под подбородком капюшон, и он выгнул спину и замер со сжатыми кулаками; глаза его были широко раскрыты, губы поджаты, но он не плакал. По очереди оглядев нас одного за другим, он крикнул еще раз:
– Я хочу с папой! И с мамой!
– Он маленький, – сказала Ира вполголоса. – Ему страшно.
Сережа сел на корточки возле сына и начал что-то вполголоса ему объяснять; видно было, как он сердит и растерян, а мальчик не слушал его и яростно мотал головой, туго упакованной в капюшон, и тогда я сказала:
– Мишка, вылезай. Папа, верните мне ключи. Мы поедем на Витаре, а Ира с Антоном сядут к Сереже.
Мальчик немедленно повернулся и, схватив Иру за руку, потащил ее к машине. Сережа беспомощно посмотрел на меня и сказал:
– Только до Твери, Анька, а потом пересядем.
Я кивнула, не поднимая глаз. Папа подошел поближе, и я протянула руку за ключами.
– Анюта, может, я поведу? Темно уже, – начал он, и я ответила – сразу, не дав ему закончить фразу:
– Это моя машина. Я вожу ее пять лет, и сейчас поведу ее тоже я. И хотя бы об этом мы спорить не будем, ладно?
– Она прекрасно ездит, пап, – начал Сережа, но я прервала его:
– Не надо, всё. Мы просто теряем время. Открой, пожалуйста, ворота, и поехали наконец, – и села за руль.
Как ни старалась я бесшумно закрыть водительскую дверь, она все равно оглушительно хлопнула.
– Жесть, – сказал Мишка с заднего сиденья. Я поймала его взгляд в зеркальце заднего вида и постаралась улыбнуться:
– Та еще будет поездочка, Мишка.
Пока Сережа открывал ворота, папа подошел к Лендкрузеру и крикнул в Лёнино открытое окошко:
– Значит так, Лёнька! Едем паровозом. Рации у тебя нет, поэтому смотри, не теряйся. Выезжаем на Новую Ригу, потом по Большой бетонке на Тверь. При хорошем раскладе через полтора-два часа доберемся. Деревни проезжаем без остановок, и никаких пописать ребенку! Если что, пускай в штаны писает. Если всё-таки потеряетесь – встречаемся перед въездом в Тверь. Да, и вот что: все ищем заправки! Нам пригодится всё топливо, которое мы сможем купить по дороге. В Анькину машину вашу солярку не зальешь.
Если Лёня что-то и ответил ему, я уже этого не услышала из-за шума работающих двигателей. Папа похлопал рукой по крыше Лёниной машины, повернулся и забрался на соседнее со мной сиденье.
– Ну, поехали, – сказал он.
И мы поехали.