«Эдем мечтаний и сновидений»

Эдгар Аллан По (1809–1849) был одарен феноменально и разносторонне. Он обладал выдающимися способностями в разных областях человеческой деятельности, и в самой комбинации этих способностей было нечто ренессансное. Он мог бы сделать военную карьеру, составить себе имя как ученый-математик, космолог и естествоиспытатель, достичь выдающихся успехов в психиатрии, философии и эстетике, приобрести популярность в качестве журналиста, беллетриста и литературного критика. Но, как это часто бывает, далеко не все возможности оказались реализованы. Эдгар По не сделался генералом, не стал натуралистом, не оставил трудов по математической статистике или теории игр, не поднялся к вершинам психиатрии[1]. Его главные достижения лежали в области художественной литературы и космологии.

Первые – широко известны, и сегодня едва ли нужно объяснять, что По разработал на практике и теоретически обосновал главные эстетические параметры американского рассказа – одного из ведущих жанров национальной прозы. Известно также, что он явился родоначальником детективного и научно-фантастического подвидов этого жанра, получивших в дальнейшем общемировое распространение и признание. Жюль Верн, Герберт Уэллс, Артур Конан Дойл во всеуслышание объявили Эдгара По своим учителем.

Что же касается космологической теории Эдгара По, то печальная судьба ее оказалась похожей на судьбу многих великих открытий, своевременно «не замеченных» человечеством. Она возникла на полпути между классической космогонией Канта – Гумбольдта – Лапласа и релятивистской космологией Эйнштейна. Эдгар По обнародовал свою теорию в конце 1840-х годов. Современники сочли ее бредом больного воображения и не стали вникать в суть дела. Только в середине XX столетия, опираясь на идеи А. Эйнштейна, расчеты А. Фридмана, гениальную догадку Г. Гамова и новейшие данные наблюдательной астрономии, ученые разработали концепцию возникновения и эволюции вселенной, поразительно близкую к картине, предложенной Эдгаром По за сто лет до того.

Отдаленное сходство космогонии Эдгара По с релятивистскими идеями Эйнштейна обнаружил в свое время французский поэт и математик Поль Валери[2], однако первая работа, где делалась попытка оценить концепцию По в свете современных космологических представлений, появилась лишь в 1985 году[3], да и та осталась почти незамеченной[4].

Многообразные интересы и достижения По в различных областях интеллектуальной деятельности, при всей их значительности, образуют как бы периферию его творческой жизни, огромную, почти бескрайнюю, но все же периферию. Ее центром изначально и постоянно оставалась поэзия. Он всегда хотел быть поэтом и только поэтом. Любые другие занятия, к которым он обращался в силу житейской необходимости или по иным причинам, неизбежно воспринимались им как досадная помеха, даже в тех случаях, когда «помеха» возникала из внутренней потребности, а не из внешних обстоятельств.

Эдгар По обладал аналитическим складом ума, но в его отношении к поэтическому творчеству было нечто иррациональное, мистическое, почти религиозное. Сочинение стихов представлялось ему особенной сферой человеческой деятельности, где стремление к совершенству есть высший закон. Он был дерзким экспериментатором, открывавшим новые пути в поэзии, но он же был неисправимым перфекционистом, переписывавшим и переделывавшим свои стихи по многу раз.

Из сказанного не следует заключать, будто Эдгар По видел в поэзии универсальную или высшую форму искусства. Напротив, он довольно рано осознал ограничения, налагаемые поэтической формой на деятельность человеческого духа. В отличие от многих своих современников, он вовсе не считал, что поэзия «может все», и не видел в поэте Пророка, указующего путь человечеству, как то было принято в романтическую эпоху. Тем не менее его снедало желание быть поэтом и, по возможности, только поэтом. К счастью для потомков, желание это не исполнилось, иначе мировая литература лишилась бы таких шедевров, как «Лигейя», «Падение дома Ашеров» и других прозаических сочинений, о которых Бернард Шоу впоследствии сказал: «Здесь мы снимаем шляпу и пропускаем г-на По вперед».

Эдгар По начал сочинять стихи еще в детстве и затем продолжал это занятие до последнего дня жизни. В восемнадцать лет он опубликовал первый поэтический сборник, «Тамерлан и другие стихотворения» (Tamerlane and Other Poems, 1827), в двадцать – второй, «Аль Аарааф, Тамерлан и другие стихотворения» (Al Aaraaf, Tamerlane and Minor Poems, 1829), а в двадцать два – третий, «Стихотворения» (Poems, 1831). Последний, четвертый, или, как его иногда именуют, «главный» сборник, «Ворон и другие стихотворения» (The Raven and Other Poems, 1845), вышел за четыре года до смерти поэта. В эти четыре года он написал еще некоторое количество стихотворений, не вошедших ни в какие сборники.

На первый взгляд стихотворное наследие поэта выглядит вполне солидно. Однако солидность эта обманчива. Многие стихотворения переходили из сборника в сборник либо в переработанном, либо в прежнем своем виде, и общее количество поэтических сочинений Эдгара По, включая и те, авторство которых сомнительно, колеблется в пределах семи-восьми десятков. А это, согласимся, совсем не много, тем более что среди них всего две большие поэмы («Тамерлан» и «Аль Аарааф»), а остальное – лирические стихи объемом от восьми до ста строк.

С этой точки зрения, огромная популярность поэзии Эдгара По у мирового читателя и ее воздействие на творчество многих крупных европейских поэтов второй половины XIX и начала XX века являет собой загадку, почти парадокс, сущность которого вполне точно обозначил Т. С. Элиот, заметивший, что По «написал очень немного стихов, и из этого малого количества лишь полдюжины имели настоящий успех. Однако ни одно стихотворение в мире не имело более широкого круга читателей и не осело столь прочно в памяти людской, как эти немногочисленные стихотворения По».

В этой же работе, специально посвященной воздействию творчества Эдгара По на французскую поэзию XIX века, Элиот упоминает о «магическом» влиянии сочинений По на некоторых поэтов, в том числе и на него самого. Особенность этого влияния в том, что оно не поддается осознанию. «Я не могу сказать с уверенностью, – пишет он, – что в своем собственном творчестве не испытал влияния По. Я готов назвать ряд поэтов, чьи произведения определенно повлияли на меня. Я готов также назвать других, труды которых не оказали на меня никакого воздействия… Но относительно По я никогда не буду знать точно»[5].

Когда Элиот ограничил количество поэтических шедевров По всего лишь полудюжиной, он поступил, мягко говоря, неосмотрительно. Он исходил, очевидно, из слов самого По, который назвал «лучшими» именно шесть своих стихотворений, и, естественно, не стал с ним спорить. Однако Элиот мог бы обратить внимание на то, что приведенную самооценку По сделал в письме к Д. Р. Лоуэллу, написанном в июле 1844года, и, стало быть, в ней не могли быть учтены выдающиеся творения, относящиеся к более позднему времени, такие как, например, «Ворон», «Улялюм», «Аннабель-Ли», «Эльдорадо».

Впрочем, Элиота винить трудно. Его мысль была, по-видимому, скована традиционными для американской критики представлениями о поэтическом наследии Эдгара По как об эстетическом монолите, синхронной цельности, лишенной внутреннего движения. Подобные представления облегчали аналитическую задачу критиков, освобождали их от ответственности за оценки. Поэт сказал «шесть», значит, полдюжины, и нечего тут ломать голову.

Обращает на себя внимание и еще одна существенная подробность: мы не найдем ни одного стихотворения из этой «полудюжины» в первых трех поэтических сборниках Эдгара По. Все они были написаны позже и отражают новый уровень художественного мышления и поэтического искусства, недоступный поэту прежде. Первые сборники увидели свет на рубеже 1820-х и 1830-х годов. Письмо к Лоуэллу было написано в середине 1840-х. Его писал уже другой поэт – поэт «на грани» «Ворона» и «Улялюм», который ни за что не взялся бы за сочинение «Тамерлана», из чего вовсе не следует, что «Тамерлан» – плохая поэма. Просто она – в иной художественной системе. Более того, внимательное чтение откроет нам, что и первые три сборника, даже при некоторой повторяемости состава, существенно разнятся друг от друга, хотя их и разделяют интервалы всего в два года. И это еще одно свидетельство в пользу того, что творчество Эдгара По невозможно рассматривать как недвижный монолит, что ему присуща была внутренняя динамика, продиктованная переменами в философско-эстетических убеждениях, равно как и стремительным формированием новой поэтики, всё значение которой обнаружилось много позже.


Никто в точности не знает, когда именно Эдгар По написал свое первое стихотворение. Но если учесть, что родился он в 1809 году, а первый поэтический сборник опубликовал в 1827 году, то можно предположить, без риска допустить грубую ошибку, что начало его творческой деятельности приходится на 1820-е годы и, скорее всего, на середину этого десятилетия. В данном случае второстепенная хронологическая подробность имеет первостепенное значение. Она помогает отыскать верную перспективу в оценке раннего творчества По.

1820-е годы – одна из самых ярких страниц в истории американской литературы. Здесь ее начало. Именно в это время культура Соединенных Штатов стала энергично освобождаться от колониальной традиции и обретать самостоятельность. Случилось так, что именно литература возглавила культурную эмансипацию Америки, увлекая за собой искусства и науки, существенные для становления национального самосознания. Процесс этот был сложен, диалектически противоречив, и полное его осмысление – задача, все еще не решенная до конца исторической наукой. Мы выделим здесь два важных (хотя и не единственно важных) момента в истории литературы США 1820-х годов: первый – резкий подъем ее идейно-художественного уровня, доступный наблюдению и оценке в образцах, признанных ныне классическими (сочинения Ирвинга и Купера в прозе, Брайанта, По, Уиттьера – в поэзии); второй – включение американской словесности, в виде самостоятельного элемента, в европейское «литературное пространство», благодаря чему границы его как бы отодвинулись за пределы Атлантики.

Американцы пришли не с пустыми руками. Их вклад составляли новые жанры: ирвинговские «эскизы», возникшие на базе романтической трансформации просветительских очерков и эссе, первые опыты в области биографической беллетристики, морской роман и повесть, «пионерский эпос». Вклад был принят, высоко оценен и пущен в дело. Тем не менее оставался непреложным факт, что у американцев не было своей национальной традиции и, включаясь в европейскую литературную жизнь, они должны были принять чужую традицию, чужие эстетические нормы, вкусы, даже моду. По правде говоря, это было нетрудно. В арсенале духовной жизни молодого заокеанского государства был почти двухсотлетний опыт колониальной культуры, развивавшейся почти исключительно в рамках европейской традиции.

Безболезненность и даже легкость вхождения Америки в европейскую литературную жизнь объясняются счастливым стечением обстоятельств. Одно заключалось в том, что колониальная культурная традиция в Америке была по преимуществу английской. Другое – в том, что общий тон европейской литературной жизни 1820-х годов задавала именно Англия. К этому времени английский романтизм достиг в своем развитии отведенных ему историей пределов, поразив человечество обилием шедевров и художественных открытий. Можно сказать, что середина 1820-х годов была высшей точкой в истории английского романтизма и временем наиболее сильного его влияния на искусство, эстетическую и общественную мысль Европы.

По свидетельству современников, это была эпоха «байронизма» и «скоттомании» (термин Л. де Карне). Над миром прозы и поэзии, осиянные божественным светом, высились два гиганта – Скотт и Байрон. Скотт создал исторический роман, в основу которого была положена новая, прогрессивная концепция истории. По проложенному им пути двинулись толпы прозаиков, стремившихся слить литературу с историографией (в их числе были и американцы – Ирвинг и Купер). Байрон сделал больше: он породил новое мироощущение – неповторимый сплав мысли, эмоции, воображения – и воплотил его в гениальных стихах, пленивших сознание миллионов читателей. В этом мироощущении соединились личные мотивы тоски, одиночества, печаль о горькой участи человечества, протест против реальностей бытия, унижающих отдельного человека, сословия и целые народы, яростный призыв к борьбе за свободу и гордость бунтаря. Байронизм сделался распространенным состоянием ума, а Чайльд Гарольд, Конрад, Лара, Манфред – героями эпохи. Апофеозом земной славы Байрона явилась его трагическая смерть в 1824 году. Можно сказать, что смерть Байрона была романтическим творением Судьбы. Он был молод, благороден, немыслимо красив, фантастически талантлив и умер в Греции, куда отправился сражаться за свободу и независимость порабощенного народа.

Удивительно ли, что европейская поэзия того времени болела байронизмом и тысячи юных поэтов пытались сочинять стихи и поэмы «в духе Байрона». История не сохранила их имен, что справедливо, поскольку способности их значительно уступали их энтузиазму. Но были среди них и великие поэты, которые переболели байронизмом и пошли далее своим путем – Пушкин, Мицкевич, Ламартин, Виньи, Баратынский, Рылеев…

В своем энтузиазме по поводу поэзии Байрона и романов Скотта Америка значительно превзошла Европу, что вполне естественно, поскольку тут не было осложняющих моментов, связанных с языковым барьером, несовпадением национальных культурных традиций, неизбежными смысловыми и эмоциональными потерями при переводе и т. д. Напротив, колониальный опыт приучил американцев видеть в Спенсере, Шекспире, Мильтоне, Филдинге «своих» авторов, чье творчество рисовалось им в виде некой духовной собственности, относительно которой они и англичане были как бы совладельцами. Это чувство собственности обладало, видимо, известной исторической инерцией. Вполне возможно, что подсознательно американцы хотели бы счесть Байрона и Скотта «своими» писателями, несмотря на то что ни тот ни другой не были американцами и не писали об Америке. Ну да ведь и Шекспир с Мильтоном тоже не писали!

Здесь следует указать еще на одно весьма важное обстоятельство: Америка воспринимала творчество Скотта и Байрона не просто как уникальные литературные достижения, но как часть общего потока английского романтического движения. Одна из важнейших исторических задач, стоявших перед американским обществом, заключалась в формировании национального самосознания, национальной культуры и искусства. Именно романтическая идеология и эстетика открывали такую возможность, и американцы остро это почувствовали. Не случайно на рубеже 1810-х и 1820-х годов в Соединенных Штатах произошла стремительная идеологическая и, одновременно, эстетическая переориентация, в ходе которой художественные движения, опиравшиеся на просветительскую идеологию, уступили место мощному романтическому потоку, бушевавшему затем неостановимо почти сорок лет. Американцам нужны были не только Байрон и Скотт, но также Вордсворт и Китс, Кольридж и Мур, Бернс и Крабб. Для них это были не просто имена, но поэтические сферы, подлежавшие развитию в США. Америка должна была создать (и создала) своего Вордсворта (У. К. Брайант), своего Бернса (Д. Г. Уиттьер), своего Скотта (Д. Ф. Купер). Своего Байрона в Америке не нашлось. Ближе всего, по спецификациям, подходил Эдгар Аллан По – изначально романтический поэт, имевший основания видеть в Байроне образец и пример для себя.

Популярность Байрона в молодой республике была явлением общеамериканским, но особенно характерным для южных штатов, где приобрела очертания культа. Самым «байроническим» из американских штатов была, очевидно, Виргиния. Провинциальный аристократизм, привычная ориентация на английскую культурную традицию, англомания во вкусах и общественных нравах парадоксально соединялись здесь с гордой памятью о «виргинском ренессансе», когда политическая мысль била ключом, а сама Виргиния стала, пусть ненадолго, лидером строительства новой, невиданной государственной структуры, наилучшим образом приспособленной к реализации просветительских мечтаний об «идеальной» (буржуазно-демократической) организации общества и «свободном» (конкурентном) развитии экономики. Самые значительные деятели эпохи революции и Войны за независимость – Вашингтон и Джефферсон – были виргинскими рабовладельцами, что, впрочем, не мешало им быть демократами и республиканцами. Виргиния начала XIX века с гордостью именовала себя «Матерью Президентов». К началу 1820-х годов ситуация радикально переменилась. «Ренессанс» был позади. Экономика штата приходила в упадок. Виргиния утратила лидерство. Активность духовной, интеллектуальной жизни резко снизилась. Аристократизм и англофильство потускнели. Эмоциональной доминантой времени сделалось сожаление о прошлом – вполне байроническое состояние ума.

Эдгар По был сыном своего времени и своего штата. Он был южанин и более половины жизни прожил в Виргинии, Мэриленде и Южной Каролине. Детство и юность его прошли в Ричмонде – столице Виргинии. Первоначальное образование, имевшее гуманитарно-классический уклон, он получил в Европе, в английском пансионе близ Лондона (1816–1819), в ричмондской гимназии (1820–1826) и в Виргинском университете (1826–1827). Школьное знакомство с произведениями Гомера, Горация, Данте, Тассо, преклонение перед гением Шекспира и Мильтона не породили достаточно сильного творческого импульса. Первые стихотворные сочинения По имели характер почти механической имитации поэзии «великих» вплоть до перефразировки или комбинирования заимствованных строк. Ни одно из них не было впоследствии опубликовано автором. Более того, он даже не вспоминал о них. И дело тут не только в художественном несовершенстве ранних стихов, но еще и в том, что вместе с формой и смыслом юный поэт перенимал «чужой» взгляд на мир, противоречивший духу времени, и сам же против этого восставал.

Эдгар По целиком и полностью принадлежал к романтическому движению, к его, так сказать, байроновскому крылу. Он не сделался эпигоном и не пытался повторять Байрона. Поэтическая стезя Байрона вела к «Дон Жуану», Эдгар По шел к «Ворону» и «Улялюм». Это были разные дороги. И тем не менее американский поэт сам признавал, что начинал как преданный ученик Байрона, а затем всю жизнь преодолевал его влияние, но так до конца и не преодолел.

Первый поэтический сборник Эдгара По, содержавший «Тамерлана» и семь лирических стихотворений, был сочинением во всех отношениях байроническим и романтическим. В «Тамерлане» все от Байрона – сюжетостроение, образная система, философическая окраска, интонация, характер героя и даже восточный колорит. Попытки возвести замысел первой поэмы По к историческим источникам, литературной традиции или политическим проблемам современности успеха не имели. Заглавный герой поэмы ничем, кроме имени, не обязан историческому Тимуру. Со своими литературными тезками, сотворенными воображением Марло, Роу, Льюиса, он имеет весьма отдаленное сходство, а то и вовсе никакого. Не вызывают доверия также соображения некоторых критиков, усмотревших здесь универсальную проблему деспотической власти как таковой или исторически-конкретную «проблему Наполеона», которая и впрямь привлекала внимание многих поэтов-современников, но, увы, ничуть не тревожила По.

Мотивы крушения человеческой судьбы, трагического одиночества, разочарования, несбывшегося счастья, наконец, титанический характер героя, бросающего вызов миру, – все это неоспоримо идет от Байрона. Да и как тут спорить, если спустя два года по выходе «Тамерлана» Эдгар По сам заявил: «Байрон для меня теперь уже не образец, и это, мне кажется, говорит в мою пользу». Слова эти обычно трактуются как свидетельство того, что Байрон был для него образцом, а в 1829 году перестал быть. С первым следует согласиться, со вторым – ни в коем случае. Здесь надобно учитывать не только что сказано, но кому и при каких обстоятельствах. Процитированные строки взяты из письма По к приемному отцу г-ну Аллану, у которого юный поэт просил гарантийное письмо к издателям Кэри и Ли, без чего невозможно было опубликовать второй сборник. Г-н Аллан был, как известно, прижимист, лицемерно добродетелен, набожен и не одобрял литературных увлечений своего бывшего воспитанника, которого, не без оснований, подозревал в преклонении перед Байроном, а Байрона не терпел за богохульство и безнравственность. Попытка откреститься от Байрона была со стороны По не более чем дипломатической уловкой. Г-н Аллан денег не дал, потому что не поверил. И правильно сделал. Байрон оставался для По образцом еще много лет.

В корреляции поэтического творчества Байрона и молодого По следовало бы учитывать не только моменты чистого ученичества или, если угодно, подражания, но также и объективное сходство, близость, возникающие из непреложности эстетических законов романтической лирики, обойти которые не мог ни один поэт того времени. Речь здесь идет не столько о традиционных мотивах лирической поэзии, сколько о способах реализации этих мотивов в художественном тексте.

Всякая лирическая поэзия есть фиксация определенных состояний души и настроений ума. Значение категорий места, времени, действия сведено здесь к минимуму. Душевные состояния, разумеется, возникают как следствие жизненного опыта, но самый опыт изображению не подлежит. С этой точки зрения Эдгар По близок к Байрону совершенно так же, как он близок к любому другому лирическому поэту эпохи романтизма. Для нас теперь важнее установить не сходство, а различие, выявить тенденцию, характерную именно для По.

Одна из особенностей ранней лирики По состоит в том, что эмоциональная стихия возникает здесь не из опыта, а из воображаемого опыта. Реальный мир подменяется миром снов, видений, воспоминаний, в которых вспоминаются не события, но эмоции, чьи истоки давно утрачены. Эмоция, извлекаемая из опыта, подвергается двух- или трехступенчатой сублимации, и в результате порождающие ее обстоятельства как бы вовсе исчезают. Почти в половине лирических стихотворений первого сборника По источником эмоции является сон. Вернее было бы сказать – сны, поскольку они разнотипны и образуют некую эмоциональную иерархию. Есть сон-видение, сон-пробуждение и сон-жизнь. Верховная власть принадлежит здесь сну-видению. Он отстоит от реальности далее, чем другие, и являет собой нечто вроде путеводной звезды для «одинокой души». Порой эта иерархия снов предстает перед читателем в наглядном, несколько даже усложненном виде, как, например, в стихотворении «Сон во сне».

Необходимо выделить два момента, принципиально важных для понимания ранней лирики По. Первый заключается в том, что способность извлечения поэтической эмоции из сновидения – прерогатива поэта, недоступная рядовому сознанию. Второй – в том широком спектре значений, какие могут связываться с понятием сна, – «видение», «воспоминание», «мечтание» и т. п. Всякий раз предметом внимания поэта будет не видение реальности, не воспоминание о людях, событиях, обстоятельствах, но воображаемая реальность, воспоминание о чувствах, мечтах, фантазиях.

С этой точки зрения весьма характерным представляется функционирование традиционно романтической категории «прошлого» в ранней лирике По. Европейские романтики приучили современников оборачиваться назад, оглядываться на прошлое, как общее (Скотт), так и личное (Байрон), и столь преуспели в этом, что уже в 1830-е годы в Америке, чье прошлое было сравнительно недолгим, послышались голоса протеста, а Эмерсон обвинил современников в том, что они живут «с головой, повернутой назад». Половина обаяния байроновских героев заключалась в том, что они смотрели на мир «сквозь прошлое», не описанное, таинственное, обозначенное полунамеками, но бесспорное и вполне реальное. Политическая, социальная, биографическая реальность прошлого – непременный элемент байроновской поэтики. Эдгар По заимствовал у Байрона принцип, но при этом существенно его модифицировал. Прошлое, сквозь которое смотрит на мир его лирический герой, лишено признаков реальности. Это мир эмоций и представлений, неопределенный, неподвластный тривиальным законам бытия, сотканный из видений, снов и «снов наяву».

Действительность как таковая изъята из ранней лирики По. Она даже не подразумевается, а отдельные ее элементы (предметы, люди, события) могут присутствовать лишь в качестве повода для мысли и чувства, но не в качестве их источника. Прошлое в стихотворениях По – это категория скорее психологическая, нежели временная или историческая. Оно есть проекция эмоционального опыта, в том числе и современного. Мир прошлого в лирике По – это мир поэтического сознания, недоступный сознанию обыденному. Неизбежным и непременным качеством этого мира является его зыбкость, неопределенность, решительно отличающаяся от традиционной неясности романтической поэзии, которая есть не более чем определенность, сохраняемая в тайне. У Эдгара По – это отсутствие самой определенности, выраженное с полной ясностью. Отсюда впоследствии разовьется концепция неопределенности как основного закона лирической поэзии, сформулированная По в его теоретических трудах.

Историков литературы, естественно, занимает вопрос: что побудило молодого поэта извлекать лирическую эмоцию из воображаемого опыта, а не из реального? Поскольку на протяжении целого столетия почти все труды об Эдгаре По сводились к биографическим штудиям, то и ответы на все вопросы касательно его творчества, в том числе и на предложенный выше, искали в обстоятельствах его жизни и находили с необыкновенной легкостью. В самом деле, какой такой опыт мог быть за плечами у юнца, напечатавшего первую книгу стихов? Горькое, сиротское детство в чужом доме, безрадостное отрочество – этот опыт, казалось, не мог быть источником поэтической эмоции. Отсюда – подмена его воображаемым опытом, где реальность замещена ирреальным миром видений, псевдовоспоминаний и снов.

В принципе такое объяснение возможно, но явно недостаточно, ибо исключает воздействие мощных факторов, лежащих за пределами личной биографии поэта. Речь идет, прежде всего, о широко распространившейся в то время романтической теории воображения, способного творить «высшую реальность», каковая и должна быть содержанием и предметом искусства. Воображение стало мыслиться как инструмент, пролагающий путь к постижению Высшей Красоты и Высшей Истины, лежащих за пределами земного опыта. Открывавшиеся здесь перспективы были головокружительны и обещали беспрецедентные достижения в искусстве, науках и в общем духовном развитии человечества. Попался ли в капкан этих представлений юный Эдгар По? Да, конечно, как и многие другие. Он поверил в эфемерную продуктивность «чистого» воображения, работающего вне земного человеческого опыта, и предпринял грандиозный эксперимент – попытался показать читателям Высшую Красоту как приближение к Высшей Истине и Богу. Эксперимент – огромная незавершенная поэма «Аль Аарааф» – окончился неудачей. Работая над ней, Эдгар По несколько раз менял первоначальный замысел, общую конструкцию, сюжетные элементы, теряя временами из виду самый предмет поэтического размышления, и, в конце концов, бросил все как есть, оставив надежду на успешное окончание труда.

Слова «О, ничего земного», открывающие поэму, являют собой как бы декларацию поэтического намерения, реализация которого на буквальном (физическом) уровне не составила труда. Поэт перенес действие на звезду (а может быть, планету) Аль Аарааф, где, естественно, нет «ничего земного». Он сочинил некий «антимир», где звезды странствуют произвольно, подчиняясь не законам небесной механики, но некой высшей воле, или недвижно стоят в созвездиях, где светят четыре солнца и множество лун, где можно слышать звуки молчания, тишины и темноты, а воздух имеет цвет… Однако все это никак не способствовало решению главной задачи – воссозданию мира Высшей Красоты. Все человеческие понятия, представления, чувства (в том числе и эстетическая эмоция), как выяснилось, были порождением земного опыта и в отрыве от него теряли всякий смысл. Многочисленные попытки искусственной сублимации явлений, порождающих эстетическую эмоцию, не в силах были уничтожить их земную основу. Невзирая на заклинания и декларации, «земное» являет себя в «Аль Аараафе» в каждой строчке, каждой фразе, подрывая исходную позицию автора, которую тот пытается защитить, прикрыть алогизмами, неясностью, неопределенностью.

В сущности, «Аль Аарааф» – непреднамеренное и не очень зрелое художественное исследование довольно сложного философского вопроса о природе эстетических идей. Главным предметом изображения и осмысления должна была стать здесь именно эстетическая идея, суть которой имела в сознании поэта весьма туманные очертания. Попытки прояснить ее результата не дали. Итоговое предположение, что эстетическая идея не может быть определенной, было закономерно, хотя и не блистало новизной. Еще Кант утверждал, что эстетическая идея тем и отличается от всякой другой, что ей «не адекватно никакое понятие».

Можно предположить, что поэт не окончательно смирился с поражением. В ближайшие годы он предпринял еще несколько попыток запечатлеть в стихах открывающийся поэту мир Высшей Красоты и сделать его тем самым доступным для читателя. Наиболее интересны в этом плане два стихотворения – «К Елене» (1831) и «Колизей» (1833), – содержащие опыт «идеальной» реконструкции античности как эстетического комплекса. «Идеальность» в данном случае следует понимать не как совершенную точность, но как творение идеального мира (или мира Высшей Красоты), привязанное к человеческому опыту, вполне реальному и вместе с тем недоступному постижению, поскольку в распоряжении человечества остались лишь крохи угасшей славы и былого величия Греции и Рима. Историческая реконструкция античности не входила в намерения поэта. Более того, обращение к историческому прошлому в поисках Высшей, Идеальной Красоты содержало в себе неразрешимое противоречие и даже, можно сказать, логический порок. Красота античности, сколь бы велика и возвышенна она ни была, оставалась в глазах поэта творением человеческих рук. Более того, приобщение к ней не спасло человечество от страданий, грязи, кровопролития, нищеты и убожества. Великий логик Эдгар По должен был это сознавать. Недаром в последующих его произведениях античный мир возникал лишь в форме деталей, имен, частных реминисценций, но никогда в виде целостного комплекса или всеобъемлющего эстетического идеала.

Пройдет еще какое-то время, и поэт откажется от попыток локализации идеала во времени и в пространстве. Потусторонняя, Высшая, Идеальная Красота, как он теперь скажет, не может быть сосредоточена в одном месте, будь то звезда, античный мир или неясное будущее. Путь к ней не имеет направления. Она должна пребывать повсеместно и быть доступна постижению через природу, искусство, любовь, веру и даже смерть. Мир Высшей Красоты – это состояние души.

«Аль Аарааф» – важнейшая веха на творческом пути Эдгара По. Молодой поэт начал задавать себе вопросы, над которыми плодотворно размышлял остаток своих дней: что есть Высшая Красота? Постижима ли она вообще? Что есть воображение? Способно ли оно создавать нечто принципиально новое? Традиционное для предшествующей эпохи мышление, опирающееся на принципы просветительского рационализма, не позволяло ни ставить, ни решать эти вопросы в абстрактно-логической, а тем более в художественной форме. Нужна была иная система, где логика мысли и рассудка замещалась бы логикой гармонии, сплетением понятий, мыслей, эмоций, образов, звуков, стимулирующих воображение читателя. Разработка такой системы в теории и на практике стала, со времен «Аль Аараафа», главным предметом творческих усилий Эдгара По. Здесь был конец его поэтической юности. Он почувствовал бремя ответственности.


Поэтический сборник 1831 года, скромно озаглавленный «Стихотворения», примечателен в нескольких отношениях. Новые стихотворения, вошедшие сюда, свидетельствуют о естественном развитии таланта молодого поэта; переработка прежних, уже публиковавшихся стихов говорит о его возросшей требовательности. Однако особенное внимание обращает на себя предисловие, где Эдгар По впервые сделал попытку изложить некоторые свои соображения, касающиеся специфики поэзии как вида искусства. Предисловие написано в форме письма, адресованного неизвестному лицу, но, в сущности, являет собой небольшое эссе о поэзии, поэтах и критиках, не лишенное изящества, но вместе с тем вполне тривиальное. Для нас представляет особый интерес лишь предпоследний его абзац:

«По-моему, стихи отличаются от научного сочинения тем, что их непосредственной целью является удовольствие, а не истина; а от романа – тем, что доставляют удовольствие неопределенное вместо определенного, и лишь при этом условии являются стихами; ибо роман содержит зримые образы, вызывающие ясные чувства, тогда как стихи вызывают чувства неясные и непременно нуждаются для этого в музыке, поскольку восприятие гармонических звуков является самым неясным из наших ощущений. Музыка в сочетании с приятной мыслью – это поэзия; музыка без мысли – это просто музыка; а мысль – без музыки – это проза именно в силу своей определенности».

Самоуверенная категоричность этих формул может показаться несколько наивной, что неудивительно, если учесть молодость автора, а также общую неразработанность новой эстетики, рождавшейся на базе поэтической практики европейских и американских романтиков. В цитированных выше строчках содержится первая попытка ответить на некоторые теоретические вопросы, возникшие перед поэтом в ходе работы над «Аль Аараафом». Здесь – начало размышлений, получивших отражение в многочисленных рецензиях на сочинения поэтов-современников и в специальных статьях («Основы стиха» – 1843, «Философия творчества» – 1846 и «Поэтический принцип» – 1848). Взятые купно, соображения и замечания, разбросанные в статьях, рецензиях, «маргиналиях», «автографиях», образуют не слишком стройную и не особенно строгую систему, состоятельность которой, однако, не вызывает сомнений, ибо подтверждается не только аргументами и логическими доводами, но и художественной практикой самого поэта.

Историки литературы давно обратили внимание на поразительное соответствие положений и принципов поэтической теории Эдгара По его собственному творчеству, но далеко не полное ее соответствие общим принципам романтической поэтики, хотя, конечно, никто не усомнится в том, что его поэзия и поэтика имеют прочную опору в романтическом искусстве и эстетике. С этим связаны два курьезных предположения, широко распространившихся в критике. Согласно одному из них, По строил свою теорию, опираясь исключительно на собственное поэтическое творчество; согласно другому – стихотворения, созданные поэтом в 1830-1840-е годы, – не более чем иллюстрация к его теоретическим умозаключениям. Оба эти предположения хоть и неверны, но соблазнительны для критиков, поскольку содержат иллюзорное объяснение тому странному обстоятельству, что По не имел «учеников» и «продолжателей» ни в американской, ни в английской, ни в какой-либо другой англоязычной поэзии. Многие критики, в том числе и доброжелательно настроенные, не устояли перед соблазном и постарались подыскать приличное объяснение «странному» единству поэтической теории и практики в творческом наследии Эдгара По. Т. С. Элиот, к примеру, в цитированном уже сочинении «От По к Валери» писал, имея в виду теоретические труды По, что всякий «поэт, сочиняющий свое l’art poetique[6], может надеяться лишь на то, что ему удастся объяснить, логически осмыслить, защитить собственную практику или подготовить для нее почву»[7].

Очевидная неуверенность и даже некоторая растерянность критиков объясняется, видимо, тем, что они оценивали поэзию и поэтику Эдгара По исключительно в свете американского и английского литературного развития и только как выражение романтического художественного сознания. Они не заметили, что многое в его поэтике не укладывается в рамки романтической традиции, хоть и имеет с нею генетическую связь. Вероятно, прав был русский литератор Е. Аничков, предложивший еще в начале нашего века новый угол зрения. «Когда Эдгар По и Бодлер, – писал он, – рассматриваются в связи с увлечениями новой поэзии, то тогда понятны они целиком. Только тогда встают они во весь рост. Вскрывается их тайна, им самим не вполне, не целиком ведомая. Как-то отходит в забытье романтизм, к которому они себя причисляли… Не запоздалыми кажутся они, а предтечами»[8].

В Соединенных Штатах и Англии у По – стихотворца и теоретика действительно не нашлось последователей, но это не означает, что их не было вовсе. Они были, и в немалом количестве. Чтобы убедиться в этом, достаточно бросить беглый взгляд на поэзию Франции, России, Ирландии конца XIX – начала XX века. Популярность По была здесь огромна, в основном благодаря символистам, которые видели в его стихах и теоретических идеях истоки собственной эстетики. Их отношение к наследию американского поэта зафиксировано в многочисленных печатных выступлениях, принадлежащих перу Бодлера, Малларме, Рембо, Валери, Брюсова, Бальмонта, Блока… В Америке и Англии символизм, в силу различных причин, не получил широкого распространения. Развитие поэзии в этих странах пошло иным путем, и открытия Эдгара По оказались вроде бы ни к чему.

Неоднократные попытки представить поэтическую теорию Эдгара По в полном и завершенном виде, предпринимавшиеся его биографами и исследователями, успеха не имели, да и не могли иметь. Поэт не успел ее «додумать», довести до состояния цельности, до уровня системы. Некоторые положения этой теории существуют лишь в виде художественного эксперимента и, по сути дела, не были сформулированы в виде принципа, правила или закона. Другие изложены предположительно и не подтверждены поэтической практикой. Поздние сочинения По – в частности, «Эврика» – дают основание считать, что некоторые проблемы поэтики оставались для него не вполне ясными, нуждались в дальнейшей разработке. К этому следует прибавить, что способность безоглядно увлекаться нетривиальными идеями, помноженная на склонность к формально-логическим построениям, нередко вела Эдгара По к упрощенным формулам, которые невозможно принять без существенных поправок и оговорок. Кстати говоря, именно на таких формулах основывались многочисленные обвинения в формализме, безыдейности, «эстетизме», которые десятилетиями тяготели над творчеством поэта.

Сказанное не означает, что реконструкция поэтической теории Эдгара По вовсе невозможна. Однако такая реконструкция могла бы стать предметом обширного самостоятельного исследования. Мы же ограничимся тем, что обозначим некоторые наиболее существенные моменты этой теории, важные для адекватного восприятия и верного понимания стихотворений американского поэта.

Основными направлениями теоретической мысли Эдгара По были предмет поэзии, ее цель и метод. Предметом поэзии он полагал Красоту, ее целью – воздействие на читателя, а методом – способы и приемы такого воздействия. Разумеется, в понятийном аппарате поэтической теории Эдгара По могут быть обнаружены категории, не принадлежащие исключительно к одному из этих трех направлений или выходящие за пределы всех трех, но это не меняет общей схемы.

В том, что Эдгар По утверждал Красоту в качестве предмета поэзии, не было ничего нового или оригинального. На том стояло искусство человечества на протяжении всей его истории. Могло меняться содержание этого понятия, соотношение в нем физического и духовного начал, его идеологические и нравственные основания, но общий принцип – «Красота есть предмет искусства» – оставался незыблем во все века, и даже эстетика безобразного, возникшая сравнительно поздно, служила в конечном счете утверждению Красоты.

В поэтической теории Эдгара По отчетливо различаются два типа Красоты: красота мира и Высшая (или Идеальная) Красота. Первая – есть красота действительной жизни, окружающей человека, красота природы, жилища, человеческого тела, поступка, эмоции… Она доступна всем в силу присущего человеку чувства прекрасного, которое «дарит человеческому духу наслаждение многообразными формами, звуками, запахами и чувствами, среди которых он существует… Устное или письменное воспроизведение этих форм, звуков, красок, запахов и чувств удваивает источники наслаждения. Но это простое воспроизведение не есть поэзия»[9]. Вторая – не имеет конкретных или определенных очертаний. Ее существование отграничено от повседневного человеческого бытия, и постижение ее не обеспечивается обыкновенным «чувством прекрасного».

Строго говоря, постижение ее вообще невозможно. Человеку дано лишь надеяться на мимолетное «приобщение» к ней, которое может осуществиться как следствие извечной тяги, неутолимой жажды, принадлежащей «бессмертному началу в человеке», или, как говорил Шелли, «стремления мотылька к звезде». Эдгар По называл это «безумным порывом к красоте горней»[10], в отличие от простого постижения красоты окружающей. Вместе с тем Высшая Красота у Эдгара По – не отвлеченная идея, но нечто объективно существующее, хотя полностью и не познаваемое. Она-то и есть предмет поэзии.

Отличие истинного поэта от всех других людей состоит в том, что ему дана способность фиксировать особые состояния сознания, в которых оно обретает сверхнормальную возможность постижения явлений, недоступных обычным чувствам. Эти состояния – некая мерцающая грань между ясным чувственным восприятием действительности и бесконтрольной деятельностью воображения, как бы отключающего внешние впечатления. Эдгар По именовал их «фантазиями», хотя и признавал, что взял этот термин наудачу за неимением более точного. В этих мгновенных «фантазиях» содержится экстатическое начало, не связанное с природой человека, – своего рода прозрение во внешний мир духа. Высшая Красота, принадлежащая к этому «запредельному» миру, постигается теми мириадами чувств, которые в момент экстатической «фантазии» замещают интеллект и традиционные пять чувств сенсуалистического мира. Высшая Красота обладает свойством «абсолютной новизны», лежащей за пределами человеческих ощущений. Соприкоснувшись с ней, поэт может сохранить ее лишь в форме неотчетливых «впечатлений души»[11]. Этим обусловлена и общая задача поэта, которая заключается вовсе не в том, чтобы «показать», «изобразить», «описать» Высшую Красоту, ибо это невозможно, но в том, чтобы приобщить читателя, насколько это удастся, к собственным «впечатлениям души», привести его в такое эмоциональное состояние, в котором сможет реализоваться «стремление мотылька к звезде», или, иначе говоря, прорыв читательского сознания в мир Высшей Красоты. В дальнейшем развитии эта мысль По приобрела более универсальный характер: прекрасное достигается не столько в самом поэтическом произведении, сколько через него.

Предмет и общая задача поэзии, как их понимал Эдгар По, со всей неизбежностью определяли и конкретную цель усилий поэта – эмоциональное воздействие на читателя. Он называл такое воздействие «эффектом».

Эффект – фундамент поэтики Эдгара По, ее становой хребет и краеугольный камень. Ему подчинены все элементы поэтического произведения – от темы, предмета изображения и жизненного материала, которым пользуется поэт, до таких формальных моментов, как объем стихотворения, строфика, ритмическая структура, принципы рифмовки, выбор эпитетов, использование метафор и т. п.

Важное место в формировании эффекта отводится воображению. В этом поэтическая теория По совпадает с романтической эстетикой. Есть, однако, и отличие. Оно заключается в том, что в расчет принимается не только воображение поэта, но и воображение читателя. Поэт не просто дарит ему плоды собственного воображения, но стремится стимулировать воображение читателя.

На первый взгляд задача не кажется сложной. На самом же деле она трудна невероятно. Картины, образы, сюжеты, являющие собой поэтическую реальность, должны были заполнять сознание читателя, доставлять ему эстетическое наслаждение, но не препятствовать свободной работе его воображения, а, напротив, стимулировать ее, помочь «мотыльку устремиться к звезде». Отсюда одно непременное свойство эффекта в поэтической теории и практике Эдгара По – его неопределенность.

Американский поэт твердо стоял на том, что определенность для поэзии – смерть. С этим связано его неукоснительное движение от описательных речевых структур к метафорам, от метафор к символам. В его поэзии почти нет аллегорий, он их презирал за однозначность, ясность, определенность. Среди романтиков По, можно сказать, был символистом. То был романтический символизм, не равнозначный символизму конца XIX – начала XX века, хотя генетическая связь между ними бесспорна. Даже в тех случаях, когда поэт использовал образы живой реальности, он одним штрихом умел уничтожить их определенность, и тогда под его пером возникали «реки бездонные и безбрежные», «моря без берегов», «любовь, которая более, чем любовь», мир «вне времени и вне пространства», «чащи Уира», «озера Обера» и т. п.

Качественная неопределенность эффекта как эстетическая задача не предполагала простых решений. Напротив, достижение ее требовало тонкости, виртуозности художественного мышления и дерзостного отношения к установившимся в до-романтической и романтической поэзии канонам. Эдгару По было изначально ясно, что простейший и наиболее прямой путь к неопределенности лежит через непривычность, через новизну образов, сюжетов, эмоций. Это понятно, ибо категория новизны относится к числу наиболее популярных в эстетике романтизма. Известно, что Кольридж, опираясь на идеи Канта и Шеллинга, утверждал, что поэтическое воображение способно создавать абсолютно новые формы и сущности, в отличие от фантазии, которая может лишь комбинировать явления и предметы, данные человеку в чувственном восприятии. Эдгар По, который был ревностным последователем Кольриджа и верным его учеником, в данном случае разошелся во мнениях с учителем. Он полагал, что воображение, как и фантазия, не в состоянии создать ничего принципиально нового, что ему тоже дана лишь способность комбинирования. В этом случае всякая новизна оказывалась всего лишь комбинацией уже известного и, следовательно, должна была обладать высокой степенью определенности. Казалось, что идея новизны в данном случае вела в тупик. Эдгар По, однако, так не считал. Он предложил, в отличие от Кольриджа, дифференцировать воображение и фантазию на иной основе. Ему представлялось, что фантазия лишена строгости, создаваемые ею комбинации могут быть произвольны, случайны и не подчинены эстетическому закону, тогда как воображение работает подобно художнику: «Из новых сочетаний старых форм, которые ему предстают, оно выбирает только гармонические… Чистое воображение избирает из прекрасного или безобразного только возможные и еще не осуществленные сочетания; причем получившийся сплав будет обычно возвышенным или прекрасным (по своему характеру) соответственно тому, насколько возвышенны или прекрасны составившие его части, которые сами должны рассматриваться как результат предшествующих сочетаний. Однако явление, частое в химии материального мира, нередко наблюдается также и в химии человеческой мысли, а именно – смешение двух элементов дает в результате нечто, не обладающее ни свойствами одного, ни свойствами другого»[12], то есть, говоря иными словами, являет собой некую неопределенность. Почти любое стихотворение поэта предлагает нам образцы подобной работы воображения, которое устремлено к «гармонической новизне», способствующей неопределенности эффекта.

Упомянем в качестве наиболее простого примера хотя бы «Город среди моря». Здесь органически «скомбинированы» традиционные для романтической поэзии образы старинного города (дворцы, храмы, надгробья, изъеденные временем башни, элементы античного и средневекового архитектурного декора), морской глубины с ее сумраком, тишиной и покоем, грандиозного трона владыки по имени Смерть. Все это сцементировано, приведено в гармоническое соответствие потоками света, которые льются снизу вверх, из глубины к поверхности, придавая всей картине оттенок призрачности и странности, и сверху вниз, с неба на морскую поверхность, скрывающую под собой Город Смерти, и оттого являющую нам картину «чудовищной безмятежности». Неудивительно, что при чтении стихотворения мы испытываем ощущение неопределенности предлагаемых образных сочетаний, которое только усиливается благодаря отсутствию пространственно-временных характеристик, что само по себе составляет один из характерных моментов поэтики Эдгара По.

Понятие «хронотопа», если бы его придумал не М. М. Бахтин, а кто-нибудь из современников Эдгара По, привело бы американского поэта в ужас. Он усмотрел бы здесь верный залог погибели всякой поэзии. Почти к любому из собственных стихотворений он мог бы поставить в качестве эпиграфа строчку из «Страны снов»:

Out of SPACE – out of TIME

Он был убежден, что вопросы «где?» и «когда?» не должны занимать поэта и привлекать внимание читателя. Если категории времени и пространства и возникают в стихах По, то лишь в самой неопределенной и «безобидной» форме, вроде «отреченного года», «полночного часа угрюмого», «страны Эльдорадо» или «королевства приморской земли». Все это совершенно естественно, ибо пространственно-временные координаты содержали в себе зерна определенности, противопоказанной поэтическому произведению. В этом По был твердо убежден.

Не менее значительная роль в реализации принципа неопределенности принадлежит «суггестивности» поэзии Эдгара По, то есть особому качеству поэтической речи, благодаря которому в словах, фразах, образах, звуковых сочетаниях содержится не только то, что выражено их прямым значением и звучанием, но и еще нечто, намек на невысказанное, возможность ассоциации, эмоциональные и смысловые обертона, не поддающиеся логической расшифровке. Иногда эта суггестивность носит, так сказать, одноразовый характер, сосредоточена в одном слове или одной фразе, но чаще вырастает в целую систему, которую сам поэт именовал «мистическим смыслом» произведения. Укажем сразу, что термин «мистический» в данном случае не имеет философского наполнения. Эдгар По неоднократно утверждал, что употребляет термин «мистический» в том смысле, «в каком его употребляли А. В. Шлегель и большинство немецких (романтических. – Ю. К.) критиков. Они применяли его к тому классу сочинений, в котором под поверхностным прозрачным смыслом лежит нижний, суггестивный»[13]. Сегодня, пользуясь терминологией XX века, мы назвали бы этот «мистический смысл» подтекстом.

Поэт придавал ему огромное значение в плане достижения общего эффекта «неопределенности» воздействия поэтического произведения на читателя. «Он обладает, – утверждал По, – безграничной силой музыкального аккомпанемента. Аккомпанемент оживляет арию; мистическое (то есть подтекст. – Ю. К.) одухотворяет причудливый замысел и возвышает его до идеального»[14].

К сказанному следует прибавить, что наличие подтекста делает стихи Эдгара По более глубокими, интеллектуально и эмоционально напряженными, особенно в тех случаях, когда «мистический смысл» вступает в противоречие со смыслом очевидным, поверхностным, как бы создавая диалектические условия для нетривиального развития мысли, исходным моментом которого могут быть вполне тривиальные ситуации и обстоятельства, изображаемые поэтом. Само собой разумеется, что и в этом случае принцип неопределенности сохраняет силу и сама мысль поэта не будет облечена в четкую логическую форму. Она будет заложена в ощущении, в читательской догадке, и осознание ее будет неосознанным.

Другим качеством или, если угодно, принципом, обеспечивающим действенность эффекта, По считал «единство впечатления». Иногда он именовал его «единством эффекта». Оба эти термина в его теоретических высказываниях равнозначны. Для удобства изложения мы будем пользоваться первым.

Единство впечатления возникает как следствие такого взаимодействия содержательных и формальных элементов произведения, которое порождает спонтанное, предельно энергичное, концентрированное во времени воздействие его на сознание читателя. В достижении единства впечатления важно все: объем стихотворения, его ритмическая организация, звуковые аспекты (включая музыкальность), лексика, фразеология, строфика, способы рифмовки, образная и сюжетная динамика… Иными словами, тут нет мелочей.

Эдгар По столь часто и настойчиво утверждал важность продуманной поэтической техники для достижения единства впечатления, что сама эта техника стала приобретать в сознании критиков гипертрофированные масштабы. Можно указать на ряд сочинений, где отдельные аспекты стихотворческой «технологии» По исследуются как самостоятельные, самодовлеющие величины, существующие безотносительно к общему замыслу и конкретному содержанию произведения. В чисто формальные элементы поэтической речи нередко вчитывается и за ними как бы закрепляется навечно некий смысл, будто бы присущий им изначально, вне данного контекста. В результате поэзия Эдгара По начинает выглядеть не как творение гениального «архитектора», но как результат усилий мастеровитого «каменщика», который хорошо умеет подобрать и обтесать камни для своей кладки. Чем иначе объяснить, что выдающийся философ Ральф Эмерсон, будучи спрошен об Эдгаре По, отозвался одним словом – «бубенчик»! Впрочем, Эмерсон был уже в преклонных летах, и старческая память, возможно, хранила лишь смутное воспоминание о музыкальных созвучиях, которыми столь богаты стихи поэта.

Спору нет, Эдгар По и впрямь был мастеровит и «технологичен». Его поэтика виртуозна и вовсе не стихийна. В реализации романтических замыслов он был рационалистичен, расчетлив, осмотрителен и безжалостен к себе. В его поэтической технике не было ничего бесконтрольного или случайного. Расхожие представления о романтическом вдохновении, которое «накатывает» на поэта и как бы водит его пером, вызывали у По раздражение и злость. Он потратил немало усилий для разрушения подобного взгляда на поэтическое творчество. Наиболее ярким результатом этих усилий следует, вероятно, считать его знаменитую статью «Философия творчества» – полусерьезный, полуиронический трактат, где, опираясь на опыт работы над «Вороном», Эдгар По демонстрирует читателю секреты поэтической «кухни» и тщательно обходит вопросы философской проблематики, замысла, содержания. Он исподволь дает понять, что все это, так сказать, побочный продукт рационального конструирования текста.

Эдгар По был великий мистификатор и обманщик. Так, например, он внушил своим читателям и критикам, что поразительный успех сыщика Дюпена в знаменитых детективных рассказах целиком обусловлен строгостью его дедуктивных и индуктивных построений. Читатель редко замечает, что исходной точкой всех индукций и дедукций Дюпена является интуитивная догадка, а вся последующая логическая цепь – лишь проверка этой догадки. То же и со стихами. Вначале рождается мысль, эмоция, идея – иными словами, замысел, – а потом уже, в процессе реализации замысла, в дело вступает «технология». Однако о первом, «иррациональном» этапе поэт сознательно умалчивает, и создается впечатление, что поэзия – всего лишь рационально продуманная словесная конструкция.

Подчеркнем еще раз: единство впечатления, а следовательно, и общий эффект поэтического произведения у Эдгара По зависят не просто от суммы технических приемов, но от их органического взаимодействия, самый характер которого предопределен темой, замыслом, общей идеей и, соответственно, доминирующей эмоцией, коль скоро сами стихи имеют преимущественно лирический характер.


Тематический спектр или, лучше сказать, спектр мотивов поэзии Эдгара По сравнительно узок. Это естественно. Он, как сказано, – поэт лирический, и стихи его – художественное воплощение душевных состояний, то есть идей и эмоций, владеющих его сознанием. Объективный мир, представленный в его поэтических сочинениях, существует главным образом как источник этих идей и эмоций. Такова природа всякой лирической поэзии, и в этом плане творчество По вполне соответствует традициям мировой лирики от Алкея и Сапфо до нашего времени. Есть, однако, нечто, выделяющее Эдгара По из общей традиции. Это – концентрированная сосредоточенность на мотивах любви и смерти, трактуемых в неразрывной связи друг с другом и редко возникающих по отдельности. Разумеется, эти мотивы – не единственные в лирике По, но они доминируют. Приверженность поэта к «мортальным» мотивам принесла ему еще при жизни несправедливую репутацию «певца смерти» и «кладбищенского менестреля», как выразился один критик.

Серьезные попытки объяснить эту особенность лирической поэзии Эдгара По были впервые предприняты лишь в конце XIX века. Они продолжаются до сих пор, и ни одно вновь выходящее исследование творчества американского поэта не обходится без специального раздела, посвященного указанной проблеме. Большинство биографов и критиков склоняется к мысли, что разгадку следует искать в обстоятельствах личной жизни Эдгара По. К тому есть определенные основания. История его отношений с женщинами, которых он любил, окрашена в мрачные тона: умерла в сравнительно молодом возрасте Джейн Стэнард – предмет сильной мальчишеской влюбленности По; умерла Фрэнсис Аллан – его приемная мать, которую он идеализировал и боготворил; умерла совсем молодой (ей едва исполнилось двадцать пять лет) Вирджиния – его жена, вечная дама его сердца. Другие сердечные привязанности не имели столь трагического исхода, но неизменно травмировали душу поэта, и ни одна из них не принесла ему радости и счастья.

Можно ли объяснить обилие стихов, темой которых является смерть прекрасной женщины, чисто биографическими моментами жизни поэта? По-видимому, можно, но далеко не всегда и не целиком. Для Эдгара По как поэта на первом месте всегда стоял эстетический закон. По-человечески смерть любимых (и прекрасных) женщин потрясала его, ужасала, ввергала в бездну горя и приводила к нервным срывам.

Но как поэт он говорил: «Смерть прекрасной женщины – самый поэтический сюжет в мире». Тут нет парадокса. Чтобы верно оценить это необычное суждение, необходимо представить себе более отчетливо, что такое женщина, любовь и смерть в художественном сознании По.

Как правило, героини По обладают особым качеством отстраненности. Они носят «музыкальные», экзотические, редкие имена, почти не соотносимые с реальностью: Лигейя, Линор, Аннабель-Ли, Улялюм… При этом разнообразие имен не означает разнообразия типов или характеров. Напротив, все они обладают удивительным сходством, которое критики пытаются объяснить «единством архетипа». Этот архетип видится им в облике и характере Вирджинии По. Идея, что и говорить, соблазнительная, но вместе с тем сомнительная. Следовало бы более внимательно слушать поэта, который многократно утверждал, что каждый женский образ в поэзии содержит проекцию поэтического идеала. И коль скоро идеал един, то и сходство образов неизбежно.

С этим, кстати, связаны и особенности трактовки любви в лирике По. В качестве поэтического предмета он признавал только идеальную любовь, которая имеет мало общего с земной страстью. Поэт любит не просто женщину, но некий идеальный образ, проецируемый на живой объект. Этот идеальный образ – продукт поэтического воображения, интуиции, озарений, позволяющих сублимировать качества реальной женщины, идеализировать их, усилить в них духовное начало, попутно элиминируя все «телесное», земное, материальное. Живую женщину, как она есть, поэт любить не может; он может лишь питать к ней страсть. Но страсть противопоказана поэзии. Страсть принадлежит «земле и сердцу». Предметом поэзии может быть только идеальная любовь, принадлежащая «Небу и душе». Любовный диалог, каким является лирическая поэзия, – это в большой степени диалог между поэтом и его собственной душой. Американский поэт Ричард Уилбер очень точно охарактеризовал представление По о поэтической любви, заметив, что она «является односторонним творческим актом».

Легко заметить, что в стихотворениях о любви Эдгар По говорит, по большей части, о любви без будущего. Вся она в прошлом, и женщины, вызвавшей любовную эмоцию в душе поэта, давно уже нет на свете. Стихи о любви становятся стихами о прошлом, образ возлюбленной расплывается в нечетких воспоминаниях, тоска становится доминирующим элементом любовного чувства, а смерть – «мистическим смыслом» почти всей любовной лирики поэта.

Исследователи творчества По давно уже обратили внимание на то, что в тематическом балансе его лирики смерть занимает более весомое положение, нежели любовь, как бы подтверждая расхожее убеждение, что любовь может миновать человека, а смерть – нет. Делались неоднократные попытки объяснить пристрастие поэта к «смертельным» мотивам разными причинами и обстоятельствами, выходящими за пределы его личного жизненного опыта.

Первое и наиболее простое объяснение находили в литературной и культурной моде. По словам одного из современных критиков, «вся литература, начиная с готических романов и кончая популярными подарочными изданиями, душила читателя обилием трупов, могил и скорби по усопшим… Америка первой половины XIX века, по крайней мере на уровне среднего читателя, содрогалась ото всей души, и восторг от художественно поданной смерти не утихал, покуда смерть, в ходе гражданской войны, не сделалась реальным обстоятельством повседневной жизни»[15]. Приведенное соображение не лишено оснований, но явно недостаточно. Эдгар По был сильной творческой натурой, и ему было несвойственно слепо следовать моде. Он был скорее из числа тех, кто устанавливал моду, а не тех, кто попадал к ней в плен.

Другой источник пристрастия По к мотивам смерти видели в живом и остром интересе американцев к одной из серьезных проблем идеологической жизни США того времени, привлекавшей внимание экономистов, социологов, политиков, философов, историков, прозаиков и поэтов. В самой общей форме эта проблема обозначалась одной фразой – «Власть прошлого над настоящим», или еще резче – «Власть мертвых над живыми». Для молодой нации, создающей новую экономику, государственную структуру, общественную организацию, политическую систему, наследие прошлого было не только источником полезного опыта, но и тяжкими веригами, мешавшими свободному развитию. Проблема приобрела универсальный характер. Ее обсуждали в своих трудах президент Джефферсон, философ Эмерсон, историк Бэнкрофт, литераторы Готорн и Мелвилл… Можно сказать, что ни один из мыслящих американцев не обошел ее стороной, но никому не дано было охватить ее всесторонне, потому что каждый видел ее в свете собственных интеллектуальных, духовных, творческих интересов.

Если внимательно вчитаться в поэзию Эдгара По, то сразу бросится в глаза, что и он был глубоко заинтересован данной проблемой. Власть прошлого над сознанием личности, над психикой человека, над его эмоциональной жизнью – один из важнейших мотивов его лирики. Характерно, что прошлое у него чаще всего получало олицетворение в образе умершей возлюбленной, «не отпускающей» поэта, держащей его в своей власти, и память о ней могла быть уподоблена тюремной решетке, через которую поэт смотрит на мир.

Имеются и другие соображения, опирающиеся на специфические особенности духовной жизни Америки указанного времени. Среди них мы найдем ссылки на поэтизацию смерти, характерную для поэтов-южан, тоскующих по уходящему прошлому, по славным дням «виргинского ренессанса» и воплощающих эту свою тоску в образах умерших женщин. Не лишено оснований и предположение социологов, которые связывают общий интерес к «погребальным сюжетам» со стремлением среднего класса, утвердившегося в качестве основного сословия американского общества, к ритуализации собственного бытия. Этим социологам представляется, что ритуал, сопутствующий смерти и погребению, приобрел в глазах простого человека значение последней и окончательной оценки его земного существования.

При большом желании можно было бы отыскать еще некоторое количество разного рода причин, побуждающих поэта столь широко использовать мотивы смерти в своем творчестве. За всем этим, однако, не следует терять из виду два обстоятельства самого общего характера: специфику романтической эстетики в целом и эмоционально-психологическую устремленность «поэтического принципа» Эдгара По.

Еще в XVIII веке английский философ Эдмунд Берк подорвал господство просветительской эстетики, уничтожив знак равенства между понятиями Красоты и Прекрасного. Он разрушил представление о правильности, симметрии, порядке, разумности и «разумной нравственности» как непременных атрибутах Прекрасного, введя в эстетику категорию Возвышенного. Романтики почувствовали огромные возможности, заложенные в идеях Берка, и использовали их с максимальной эффективностью. Они разработали эстетику грандиозного и ужасного, отыскали художественный смысл в диспропорциях, высшую гармонию в дисгармонии, поэзию в боли и страдании. Нет ничего удивительного в том, что они обратились к смерти как к предмету эстетического осмысления, ибо смерть в эмоциональном опыте человечества относилась к той категории «ужасного», которая образует как бы подвид Возвышенного, «вызывающий нервное напряжение, даже потрясение, переходящее затем в разновидность удовольствия». Вспомним парадоксальное, но для романтика вполне уместное замечание Шелли о том, что «удовольствие, заключенное в горе, слаще, чем удовольствие само по себе». Популярность мотивов страдания и смерти в романтической поэзии не нуждается в подтверждениях. Достаточно бросить взгляд на литературную историю Англии, Франции, Германии, России, Польши и даже США, чтобы убедиться в этом. Творчество Эдгара По, как уже неоднократно говорилось выше, целиком принадлежало к романтическому движению. Отсутствие в нем указанных мотивов могло бы вызвать удивление, наличие же их – совершенно естественно.

Что касается психологической устремленности «поэтического принципа» как одной из причин постоянного обращения поэта к мотивам смерти, то о ней говорилось уже достаточно подробно. Посему ограничимся кратким напоминанием.

Имея в виду в качестве первой задачи поэзии душевное волнение читателя, Эдгар По, естественно, обращался к таким моментам человеческой жизни, которые по природе своей способны оказывать мощное эмоциональное воздействие. Среди них на первом месте стоят смерть и любовь. Поэт не стремился устрашить читателя картинами предсмертных страданий, погребения или описанием душевных мук человека, потерявшего близких. Цель его была другой, и потому сама смерть в его художественной системе должна рассматриваться скорее как категория эстетическая, нежели биологическая или житейская. В воображении поэта смерть сублимируется и трансформируется в явление, подпадающее под понятие Возвышенного.

Если спросить, какова цель введения мотивов смерти и их специфической трактовки в поэзии Эдгара По, ответ будет удивительно прост: для достижения Эффекта. Как и все остальное.

Теперь взглянем на дело с другой стороны. Эффект, возникающий в результате взаимодействия всех элементов поэтики – от первоначального замысла до звуковой организации стиха, – есть не что иное, как эмоциональное воздействие на читателя. Суть этого воздействия в том, чтобы привести читательское сознание в такое состояние, при котором оно сделается восприимчивым к мгновенным «впечатлениям души», в коих поэту открывается мир Высшей Красоты. Такова мера приближения читателя к этому миру. Дальше он не допущен. Он приобщается к Высшей Красоте только через поэта. В этом очевидный смысл поэзии и цель усилий поэта.

Обо всем этом уже говорилось подробно на предшествующих страницах. Однако во взаимоотношениях поэта и читателя имеется еще один аспект, которого мы пока еще не касались, хотя он заслуживает внимания. Из чего хлопочет поэт? Зачем читателю Высшая Красота? Вопросы эти не столь просты, как может показаться на первый взгляд. Чтобы оценить их, следует вспомнить, хотя бы в общих чертах, некоторые философско-эстетические принципы, декларированные Эдгаром По в его теоретических высказываниях.

Начать с того, что По, в отличие от многих романтиков, не сочувствовал идее противостояния ума и сердца, интеллекта и эмоции. В одной из своих рецензий он назвал любовь к поэзии «чувством интеллектуального счастья здесь (на земле. – Ю. К.) и надеждой на более высокое интеллектуальное счастье впоследствии». Сама же поэзия представлялась ему результатом «необоримого желания знать». Естественно возникает еще один вопрос: в каком соотношении, на взгляд поэта, находятся красота и знание, взятые на любом уровне, от конкретно-житейского до абстрактного, где эти понятия предельно абсолютизированы? Отчетливый ответ, как мы знаем, содержался уже в ранней поэме «Аль Аарааф», где абсолютное знание занимало высшую ступень в иерархии ценностей, а идеальная красота выступала в роли посредницы между высшим знанием и антропоморфными мирами, расположенными где-то далеко внизу. Приближение к идеальной красоте было шагом, приближающим к высшему знанию. Эстетика становилась служанкой гносеологии.

Нужно ли говорить, что всё, касающееся приобщения человека к знанию и красоте, на каком бы уровне мы ни рассматривали эти понятия, неизбежно выходит за пределы эстетики и приобретает социально-философскую окраску. Речь идет уже не просто о Красоте и Знании, но о значении их для человека, а стало быть, и о человеке.

Долгое время в истории литературы жила легенда об Эдгаре По как о чужестранце в собственной стране. Истоки ее в американской литературной жизни середины XIX века, подлинный творец этой легенды, придавший ей завершенную форму, – Шарль Бодлер, количество же доверчивых людей, распространявших ее, – огромно. Среди них были и русские литераторы – Бальмонт, Брюсов, Блок…

Спору нет, многое в современной ему Америке вызывало у Эдгара По протест, неприязнь, даже отвращение. Он не верил в демократию, ибо видел в ней власть обманутой толпы, руководимой демагогами. Вслед за Ирвингом, он называл ее «толпократией». Он не возлагал надежд на республику как на государственную структуру, способную разрешить социальные противоречия. Он ненавидел политиканство, торгашество, коррупцию. Франклиновская нравственная доктрина, трактовавшая материальный успех как высший смысл человеческой деятельности, была ему омерзительна. Все это, однако же, не делало его «чужестранцем». Он бунтовал не против Америки, но против буржуазного духа, воцарившегося в сознании американцев, совершенно так же, как бунтовали против него все американские романтики от Купера до Уитмена. Позднейшие биографические и литературоведческие исследования убедительно показали, что По был именно американцем в том смысле, что вся его жизнь, его сознание и творчество были продуктом американской национальной действительности. Очевидно, прав был русский критик Е. Аничков, оспоривший бодлеровскую концепцию в пору ее наивысшей популярности в России. «Эдгар По, – писал он, – … отнюдь не должен представляться каким-то отверженцем среди американского общества. Если приглядеться к нему ближе, он, как раз наоборот, окажется типичнейшим американцем, в высокой степени обладающим всеми теми свойствами, какие он сам склонен приписывать американцам»[16].

Общий взгляд Эдгара По на Америку, ее настоящее и будущее совпадал в основных моментах с позициями других американских романтиков, яростно восстававших против того, что они именовали «пороками цивилизации», но веривших в возможность исправления этих пороков. Им представлялось, что американское общество, несмотря на все отклонения от идеальных предначертаний революционной поры, способно осуществить изначальные цели и развиться в такое состояние, которое обеспечит счастье каждого человека. В этом процессе главная роль отводилась Новому Человеку, его интеллекту, нравственности, психологии. Формирование Нового Человека было, в глазах современников По, основной задачей эпохи. Чтобы Новый Человек мог осуществить свою историческую миссию, сознание его должно было обрести широту, свободу, гармоничность.

Загрузка...