Часть 1 Основы

Глава 1 Каинова земля

Голодный, и архимандрит украдет.

Русская пословица

Ванька Каин, бандит, похититель, грабитель и периодически – полицейский информатор, терроризировал Москву в 1730–1740-е годы. Придя к власти в результате дворцового переворота 1741 года, царица Елизавета предложила амнистию для всех преступников, готовых выдать закону своих коллег по ремеслу. Каин с готовностью воспользовался возможностью отмыться от своих преступлений за добрый десяток лет. Став официальным информатором, Каин продолжил темные делишки путем подкупа своих кураторов в Сыскном приказе. Эти отношения вскоре обрели собственную динамику. Поначалу Каин просто отстегивал им долю от своей добычи (как правило, это были иностранные товары вроде итальянских палантинов и рейнского вина). Но кураторы становились все более алчными и требовательными, и, чтобы удовлетворять их запросы, Каин пускался в особенно дерзкие и опасные авантюры. Когда все это вскрылось, Каина судили и приговорили к пожизненной каторге.

Каин стал романтической фигурой русского фольклора. Конечно, образ преступника как героя, от Робин Гуда до Неда Келли, возникал в массовой культуре по всему миру. Однако, в отличие от Робин Гуда, русский вор не борется с богачами-эксплуататорами. Его нельзя назвать ни «лишним человеком», ни жертвой трудного детства, ни «хорошим парнем в плохом месте». Он всего лишь «честный вор» в мире, где одни преступники не скрывают свою суть, а другие прячут свое истинное лицо под боярскими шапками, чиновничьими мундирами, судейскими мантиями или костюмами бизнесменов, в зависимости от требований текущего момента.

История Каина выглядит современной как для прошлого века, так и сегодня: ведь она о том, что власти, думая, что преступник у них под контролем, сами оказываются его жертвой. Замените лошадей на BMW, а меховые накидки на спортивные костюмы, и перед вами история похождений Каина в постсоветской России.


Криминальные истории

Я не ученый, но скажу тебе вот что: русские всегда были самыми крутыми и отчаянными бандитами в мире.

Граф, преступник среднего ранга, 1993 год[6]

Как ни странно, но хотя у «воров» имеется солидная родословная, они не проявляют к ней особого интереса. Преступники других стран упиваются своей историей, зачастую мифологизированной, романтизированной или просто выдуманной.

Так, китайские триады считают себя наследниками многовековой традиции секретных обществ, боровшихся против неправедных тиранов[7]. Якудза утверждают, что их корни связаны не с бандитами кабукимоно («безумцами»), терроризировавшими Японию в XVII веке, и не с головорезами, работавшими на воротил игорного бизнеса и торговцев наркотиками, а с благородными воинами-самураями и мачияко («слугами города») – ополчением, боровшимся с кабукимоно[8]. Напротив, современная российская организованная преступность часто кичится отсутствием истории и не испытывает ни малейшего любопытства к своему прошлому. Отказавшись от увековечивания своей культуры, как чуждой нынешнему поколению[9], она закрепляется в сегодняшнем дне и поворачивается спиной к прошлому. Даже традиционная эстетика «воровского мира» с ее жестким, брутальным фольклором, расцветавшим в ГУЛАГе, постепенно уходит в сторону, а новые криминальные лидеры, так называемые авторитеты, с презрением отвергают татуировки и прочие обычаи былых времен[10].

При этом нельзя сказать, что современный преступный мир России – мир предпринимателей в дорогих костюмах и их вооруженных до зубов телохранителей и костоломов – возник в 1990-е годы исключительно в процессе хаотичного перехода страны к рынку и коллапса советской системы. Напротив, эти люди являются прямыми наследниками истории, резкие повороты которой отражают масштабные процессы, сформировавшие нынешнюю Россию, от вековой замкнутости и аграрного развития к стремительной индустриализации конца XIX века и сталинской модернизации, осуществленной на костях узников ГУЛАГа. Но, пожалуй, больше всего в истории России, в которой хватало и безжалостных бандитов, и жутких убийц, поражает беспрецедентное количество мошенников и «паханов», понимавших, как использовать систему в своих интересах, когда бросить ей вызов, а когда залечь на дно.

Один из важнейших выводов об исторической эволюции российской организованной преступности состоит в том, что она есть порождение общества, в котором государство часто было неуклюжим, тупым и глубоко коррумпированным – и при этом принципиально безжалостным, не ограниченным тонкостями законности и права и использующим чрезмерное насилие для защиты своих интересов в случае малейшей опасности. Во времена Владимира Путина это самое государство возродилось и обрело новые силы, что повлияло и на саму преступность, и на отношение к ней. Однако еще до анархии постсоветского переходного периода важнейшей особенностью «российского пути» в криминальном мире были принуждение, коррупция и подчинение.


Возможен ли полицейский контроль в России?

Не верь ментам – они обманут.

Русская поговорка

Развитие российской оргпреступности могло пойти по двум основным путям – сельскому и городскому. В XIX веке казалось, что у сельского бандитизма имеется серьезный потенциал к развитию. Ведь в столь необъятной стране полноценный полицейский контроль был невозможен. К концу XIX века царская Россия занимала почти одну шестую земной суши. Население страны по состоянию на 1913 год[11] составляло 171 миллион человек и состояло преимущественно из крестьян, рассеянных по огромной территории и проживающих в небольших, изолированных деревнях-общинах. Для того чтобы доставить приказ или судебный ордер из Санкт-Петербурга во Владивосток, на побережье Тихого океана, конным курьерам требовалось несколько недель. И хотя железные дороги, телеграф и телефонная связь делали свое дело, сами российские расстояния были препятствием для эффективного государственного управления.

Российская империя представляла собой «лоскутное одеяло» из территорий с разным климатом, объединенных в основном путем завоевания. Ленин называл империю «тюрьмой народов»[12], однако советское государство с энтузиазмом подхватило имперское наследие, и даже сегодняшняя, уменьшенная Российская Федерация представляет собой объединение более сотни национальностей. На юге страны находился воинственный Кавказ, завоеванный в XIX веке, но так до конца и не покоренный. На востоке лежали исламские провинции Центральной Азии. На западе – более развитые регионы Царства Польского и балтийских государств. И даже славянская сердцевина страны была неоднородной: богатые угодья украинского Черноземья, постоянно расширявшиеся и переполненные жителями мегаполисы, Москва и Санкт-Петербург, и суровая сибирская тайга. Всего в империи проживало около 200 национальностей, а славяне составляли около двух третей населения[13].

Правоохранительной системе приходилось иметь дело со множеством различных локальных правовых культур, представители которых считали царский режим пришлым жестоким оккупантом. Это создавало сложности при задержании преступников, способных перемещаться из одной юрисдикции в другую. С помощью вливания должных средств эти проблемы можно было бы решить, однако российское государство предпочитало услуги по дешевке. Исторически оно всегда было сравнительно бедным, плохо собирало налоги и прозябало в условиях неэффективной экономики. Расходы на полицию и суды были намного меньше расходов военного ведомства. К 1900 году доля государственного бюджета, направлявшаяся на нужды полиции, составляла около 6 процентов – значительно меньше европейских стандартов, в два раза меньше (в расчете на душу населения), чем в Австрии или Франции, и в четыре раза меньше, чем в Пруссии[14]. Полиции в России всегда было слишком мало, а дел у нее было слишком много.

Русские цари последовательно предпринимали попытки создать в стране четкий полицейский контроль. Но все они, от «Разбойной избы» Ивана Грозного[15] (годы правления 1533–1584) до подразделений городской и сельской полиции, сформированных Николаем I (годы правления 1825–1855), оказались недостаточными, и контроль государства над деревней всегда был минимальным: он сводился в основном к подавлению волнений и зависел от поддержки, в том числе вооруженной, со стороны местного дворянства. Полиция, как городская, так и сельская, была «реактивной» силой. Она страдала от нехватки людей и ресурсов, низкого уровня профессионализма и морального духа, высокой текучести кадров, повальной коррупции (что вполне объяснимо низкой зарплатой – меньше, чем у чернорабочего[16]) и отсутствия престижа. Более того, на полицейских возлагался целый ряд дополнительных обязанностей, отвлекавших от основной работы, от наблюдения за церковными богослужениями до организации армейского призыва. Стандартный свод полицейских обязанностей 1850-х годов достигал 400 страниц![17]

Кроме того, полиция была столь же коррумпирована, сколь и многие другие государственные учреждения, – назовем это русской традицией. Рассказывают, что, когда модернизатор и строитель государства Петр I предложил вешать каждого, кто крадет деньги у государства, генерал-прокурор страны ответил, что тогда у царя вообще не останется чиновников, поскольку «мы все воруем, кто больше, кто меньше»[18]. Это утверждение остается в силе и в XIX веке. Несмотря на официальные запреты, российские чиновники часто продолжали заниматься тем, что в Средние века называлось кормлением. Иными словами, подразумевалось, что они не будут жить на свою скромную зарплату, а будут компенсировать ее темными делишками и взятками[19]. По легенде, царь Николай I сказал своему сыну: «Мне кажется, что во всей России только ты да я не воруем»[20]. Первое правительственное исследование проблемы коррупции было проведено лишь в 1856 году, и согласно его выводам, сумма менее 500 рублей вообще должна была считаться не взяткой, а лишь выражением благодарности[21]. Для сравнения, в то время становой пристав уездной полиции получал 422 рубля в год[22]. Дело усугублялось, если человек перешагивал границы «допустимой коррупции». К примеру, печальную известность обрел генерал-майор Рейнбот, московский градоначальник в 1905–1908 годах, использовавший свое служебное положение для вымогательства баснословных сумм, чем подавал опасный пример своим подчиненным[23]. Двое купцов, дававших показания в ходе расследования против Рейнбота, заявили следующее:

Полиция брала взятки и раньше, однако действовала сравнительно скромно… На праздники люди приносили им подарки, кто что мог себе позволить, а полицейские принимали их и благодарили. После 1905 года все изменилось. Вымогательство развивалось постепенно, но, когда полицейские узнали, что их новый начальник, Рейнбот, и сам берет взятки, они перестали стесняться и принялись почти грабить людей[24].

Сам Рейнбот был отстранен от должности на время расследования, но большинству коррумпированных полицейских чиновников удалось тихо лечь на дно. В итоге Рейнбот пострадал несильно: после рассмотрения дела специальным судом в 1911 году он был лишен титулов и привилегий; также ему был присужден штраф в размере около 27 000 рублей и тюремное заключение на 1 год. Штраф был символическим – по слухам, Рейнботу удалось прикарманить около 200 000 рублей; кроме того, царь Николай II сделал все, чтобы генерал не оказался в тюремной камере.

Мелкая коррупция была распространена в полиции повсеместно. Кто-то за мзду закрывал глаза на правонарушения, а кое-кто занимался откровенным вымогательством. Даже честные по сути служащие не гнушались преступать закон во имя «благого» дела – сфабриковать показания или использовать «кулачное право», чтобы преподать несчастному быстрый и эффективный урок. Они действовали по принципу «чем больше строгости, тем выше авторитет полиции»[25], однако авторитет этот не добавлял им ни уважения, ни престижа. Учитывая отсутствие поддержки как народа, так и государства, платившего мало, но дравшего три шкуры, неудивительно, что полицейские предпочитали обходить закон и набивать карманы всем, что плохо лежит.


Крестьянский суд

Плуту да вору – честь по разбору[26].

Крестьянская поговорка

В русской культуре и истории отражено немало форм крестьянского сопротивления властям, будь то государство или местные помещики, дворяне и чиновники. Широко известны спорадические взрывы насилия, то есть бунты, которые Пушкин назвал «бессмысленными и беспощадными»[27]. В разные эпохи Россия сталкивалась с масштабными мятежами, такими как восстание Емельяна Пугачева 1773–1774 годов или революция 1905 года, однако гораздо чаще происходили локальные акты насилия – когда пускали «красного петуха» (то есть устраивали пожар – «эффективное оружие социального контроля и выражения протеста как внутри общины, так против тех, кого считали чужаками»[28]) или устраивали расправу над преступниками.

На практике контроль в России осуществлялся не полицией, а крестьянскими кулаками и помещичьими кнутами. Даже начальник полувоенных жандармских формирований в 1874 году полагал, что у полиции на местах «не имелось никакой возможности организовать сколь-нибудь достаточное наблюдение во всех густонаселенных районах в промышленных центрах», так что полицейские оставались лишь «пассивными наблюдателями за совершавшимися там преступлениями»[29]. На деле порядок на селе осуществлялся с помощью самосуда, своеобразного суда Линча, когда общины применяли в отношении преступников собственный моральный кодекс, невзирая на законы государства, а то и в их нарушение. Эта тема была глубоко изучена Кэти Фрирсон, которая пришла к выводу, что, в противовес мнению полицейских и чиновников того времени, самосуд представлял собой не бездумное насилие, а процесс со своей логикой и принципами[30]. Прежде всего эта крайне жестокая форма социального контроля была направлена на защиту интересов общины: особенно суровым было наказание за преступления, угрожавшие выживанию или социальному порядку деревни. К таким преступлениям относилась, помимо прочего, кража лошадей, угрожавшая самому будущему деревни и лишавшая ее будущих поколений скота, средств передвижения и, конечно же, мяса и шкуры. Как правило, конокрады карались болезненной и мучительной смертью. К примеру, у одного вора сначала содрали кожу с рук и ног, а затем изрубили ему топорами голову[31], а другого избили до полусмерти, а затем бросили на землю под копыта лошади, которая и нанесла смертельный «удар милосердия»[32].

Было ли это преступлением, или таким образом община исполняла функции полиции? Разумеется, государство не одобряло подобные действия, страшась самого факта самовольного применения крестьянами закона, однако оно мало что могло поделать, учитывая незыблемость крестьянской морали и чисто практические сложности при управлении громадной страной. Полиция, буквально «размазанная тонким слоем» по сельской местности, не могла гарантировать ни отправления правосудия, ни возмещения убытков (об этом говорит хотя бы то, что находили лишь 10 % украденных лошадей[33]). Не прикладывала она усилий и к тому, чтобы найти себе союзников в общинах. Так, деревенские полицейские, урядники, хотя часто и происходили из крестьянского сословия, надев форму, вставали на сторону государства (здесь стоит отметить, что запрет на использование оружия в интересах государства имелся и в воровской культуре). Крестьяне называли их «псами», а урядники платили им тем же: по словам свидетелей, они «хвастаются своим превосходством и почти всегда относятся к крестьянам с презрением»[34]. Поэтому вряд ли стоит удивляться, что, согласно данным одного источника того времени, в полицию сообщалось примерно об одном из десяти преступлений, совершенных в общине[35]. Тем не менее механизмы внутреннего контроля в деревне – традиции, семья, уважение к старшим и, наконец, самосуд – обеспечивали подобие законности даже в отсутствие эффективной государственной полицейской системы.

Самыми распространенными преступлениями, если не считать мелких личных конфликтов, обычно разрешавшихся самой общиной, были браконьерство или воровство леса у помещиков или из царских лесов, и моральный кодекс крестьян не видел в этом ничего предосудительного. Около 70 процентов приговоров за хозяйственные преступления мужчинам в последние годы царского правления было вынесено именно по этим обвинениям[36]. В русском языке есть два разных слова для обозначения преступлений: собственно преступление, техническое определение нарушения закона, и злодеяние, связанное с моральным осуждением[37]. Интересно, что, согласно крестьянской мудрости, «Господь наказывает за грехи, а государство – за преступления»[38]. Воровство леса могло считаться преступлением, однако крестьяне не считали его злодеянием, поскольку у землевладельца было больше леса, чем необходимо для удовлетворения собственных нужд, а «Господь растил лес для всех»[39]. Это можно рассматривать как акт «социального насилия», или отъема богатства от эксплуататора в пользу эксплуатируемых. По словам французского путешественника XVIII века маркиза де Кюстина, «хозяева постоянно обманывают крестьян самым бессовестным образом», а те «отвечают на обман плутовством»[40].


Уездная полиция

Как я могу обеспечивать законность в 48 поселениях с 60 000 душ, когда у меня в распоряжении лишь четыре сержанта и восемь караульных?

Российский становой пристав, 1908 год[41]

Разумеется, ничто из вышеописанного нельзя считать «организованной преступностью», даже признавая, что регулярные убийства в результате самосуда были, вне всякого сомнения, преступлениями, совершенными организованно, ведь их целью не была личная выгода. Даже многолетнее организованное браконьерство лишь условно соответствует этим критериям, ведь в традиционном деревенском укладе оно воспринималось как вполне естественное занятие. Реформы Николая I стали важным стартом для последующих изменений… но дальше дело не пошло. Они так и не смогли утвердить закон и порядок на дальних рубежах России. Полиция, насчитывавшая к началу XX столетия 47 866 служащих различных званий, должна была поддерживать порядок в стране с населением в 127 миллионов человек[42]. В городах ее присутствие было более заметным (хотя, как будет показано ниже, эти цифры не столь однозначны), однако в деревнях возникала по-настоящему серьезная проблема. Предполагалось, что 1582 становых пристава и 6874 урядника способны контролировать всю российскую глубинку, территорию, где проживало около 90 миллионов человек[43]. Получается, что каждый становой пристав отвечал в среднем за 55 000 крестьян!

В результате сельская местность была вотчиной оседлых или кочевых банд, иногда осевших прямо в общине и нападавших на чужаков, а часто грабивших всех и вся. В этом не было ничего нового: бандитизм уже давно был привычной чертой российской жизни. Но в тогдашней форме он не «дотягивал» до оргпреступности. Несмотря на нехватку данных, есть все основания полагать, что в России того времени не было крупных автономных криминальных групп, действовавших в течение длительного периода, – в отличие, например, от Нидерландов XVIII века, что описано у Антона Блока[44], или Италии XVI века, где под началом знаменитого бандита Франческо Бертазуоло действовало несколько сотен людей, разделенных на «компании», а также широкая сеть информаторов[45]. Даже печально известный Василий Чуркин, разбойник, державший в страхе всю Москву в 1870-е годы, был куда менее всесильным, чем его фольклорный образ[46]. На самом деле он был не отважным главарем, а кровожадным головорезом, у которого было всего несколько подручных. Это и было нормой: большинство банд представляли собой небольшие и часто недолговечные сборища маргиналов, каждый из которых по отдельности представлял лишь незначительную угрозу деревенской жизни. Проблема заключалась скорее в количестве банд.

Но в деревенском бандитизме было, пожалуй, одно исключение, похожее на организованную преступность, – это конокрады. Они представляли настолько страшную угрозу для крестьян, что в случае поимки их подвергали самосуду и убивали самым жестоким образом[47]. Истерзанные трупы затем оставляли на ближайшем перекрестке дорог, иногда символически снабдив уздечкой или конским хвостом – чтобы другим неповадно было. Угроза самосуда и привела к тому, что конокрады занялись самоорганизацией.


Конокрады в традиции бандитизма

Периодически вспыхивавшие эпидемии, неурожай и другие бедствия не могут сравниться с вредом, который наносят селу конокрады. Конокрад держит крестьян в бесконечном, непрекращающемся страхе.

Георгий Брейтман, 1901 год[48]

Жизнь конокрада была полна опасностей, ведь ему угрожали и полиция, и крестьяне. Часто бывало так: конокрады сколачивали банду и захватывали какую-то деревню, а уже оттуда выстраивали сложную сеть для переправки украденных лошадей в другие волости, где их не могли узнать. Здесь очевидна интересная параллель с современным «авторитетом», который, как правило, сначала готовит базу, подкупая или запугивая местное население и политические элиты, а обосновавшись, начинает создавать криминальную сеть, часто имеющую международный характер.

Банды должны были отличаться многочисленностью, силой и ловкостью, чтобы не попасться в руки властям, а особенно крестьянам (что было намного опаснее). Некоторые из них насчитывали до нескольких сот участников[49]. Один следователь писал о банде некоего Кубиковского, в которую входило около 60 конокрадов, со штаб-квартирой в деревне Збелютка. Их логово находилось в пещере, где они могли держать до 50 лошадей. Если пещера переполнялась или не могла использоваться по другим причинам, то в каждой из соседних деревень у банды имелся агент, как правило, шевронист[50], услугами которого пользовались для сбора информации или для укрытия лошадей[51]. Банды недолго держали лошадей в одном месте. Лошади были предметом большого спроса, и их можно было легко узнать, так что конокрады – на манер современных автоугонщиков – должны были как-то скрыть следы прежнего владения (для этого лошадей чаще всего сбывали торговцу, который ставил на них новое клеймо и прятал в своем табуне) или же продавали где-то подальше, чтобы окончательно замести следы. Исследование преступных сетей в Саратовской губернии выявило следующее:

Украденные лошади отправляются по известному пути к Волге или Суре; почти в каждом поселении у воров имеются подручные, немедленно переправляющие лошадей в следующую деревню… В результате все украденные лошади оказываются… за пределами губернии. Их либо перевозят через Суру в Пензенскую и Симбирскую губернии, или по Волге в Самарскую, а в Саратов они поступают уже из этих трех губерний[52].

Конокрады в какой-то мере способствовали развитию деревень, служивших для них базой (в частности, поскольку тратили добычу на местный самогон и женщин), и, возможно, обеспечивали их защиту. Но часто они действовали как примитивные рэкетиры, требовавшие выкуп за то, что оставят общинных лошадей в покое[53]. Перед лицом реальной угрозы, не имея достаточных средств для постоянной охраны своих драгоценных лошадей и не рассчитывая на помощь полиции, крестьяне считали меньшим злом уплату такого «налога» или наем конокрада в качестве пастуха (что позволяло ему прятать украденных лошадей в деревенском табуне)[54].

Время от времени конокрадов ловили сами крестьяне или полиция, однако в целом они процветали. Их количество до начала Первой мировой войны росло, отражая общий рост преступности на селе[55]. Несмотря на своеобразность этой формы бандитизма, его можно считать разновидностью организованной преступности. Члены банд следовали вполне понятной иерархии, имели специализации, владели «вотчинами», содержали сети информаторов, подкупали офицеров полиции, мстили непокорным или доносчикам[56], продавали украденных лошадей другим бандам или алчным «официальным» торговцам[57]. Самые успешные банды действовали годами, и, имея крепкую связь с местными общинами (как захватчики или, наоборот, соседи и защитники), они, безусловно, не принадлежали к самой общине и в основном пополняли свой состав за счет беглых или отсидевших срок преступников, дезертиров и мелких правонарушителей.

Однако конокрадство как направление организованной преступности оказалось эволюционным тупиком и не пережило XX век. Первая мировая война превратила махинации с лошадьми в сложное и опасное дело, ведь теперь их стали покупать и реквизировать для армии. Хаос революции и последовавшие Гражданская война и голод разрушили прежние коммерческие сети. Пока длился период анархии, сельские банды процветали, а некоторые достигли размеров небольших армий[58]. Отдельные бандиты и целые банды удачно влились в военные и административные структуры той или иной стороны: подобно Ваньке Каину, который некоторое время работал на государство, поступали и другие знаменитые преступники. Так, уроженец Санкт-Петербурга Ленька Пантелеев некоторое время прослужил в ЧК, политической полиции большевиков, а затем вернулся к преступной жизни и был застрелен в 1923 году[59]. Однако по мере того, как советский режим укреплялся на селе, бандиты столкнулись с беспрецедентным давлением со стороны государства. Пусть вопросы полицейского контроля и не имели явного приоритета, в серьезных случаях молодая власть реагировала молниеносно и жестко. К примеру, для подавления бандитских армий на Волге большевики использовали более четырех дивизий Красной армии с поддержкой авиации[60]. Энергия бунта не исчезла и была готова проявиться, как только государство показывало слабость или, наоборот, слишком закручивало гайки. В вихре сталинского террора и коллективизации преступность в глубинке снова подняла голову. В 1929 году вследствие разгула бандитизма Сибирь была объявлена опасной территорией. Банды гуляли и по всей остальной России[61]. Как пишет Шейла Фицпатрик, «[руководящие кадры на селе] жили в суровом враждебном мире, где бандиты – чаще всего раскулаченные крестьяне, скрывавшиеся в лесах, – подстреливали комиссаров из-за угла, а угрюмые местные смотрели в сторону»[62]. Однако хотя бандиты продолжали красть лошадей для своих нужд, организованные банды конокрадов в советской эпохе не прижились.

Итак, в укладе конокрадов уже проявлялись некоторые черты более позднего российского воровского мира. Они представляли собой криминальную субкультуру, которая сознательно отделяла себя от общества в целом, умело его используя. Связи с обществом выстраивались через сотрудничество с коррумпированными чиновниками и взаимную симпатию с затаившим обиды народом. При удачной возможности конокрады захватывали политические структуры и создавали «бандитские малины», откуда управляли преступной сетью. Они могли действовать крайне жестоко, но были способны проворачивать хитрые и сложные операции. Тем не менее, чтобы подробно рассмотреть истинные корни современной российской оргпреступности, необходимо обратить внимание на колыбель всех этих «каинов» – то есть на город.

Глава 2 Хитровский супчик

Обманом города берут.

Русская поговорка

Всего в двадцати минутах ходьбы от Кремля располагалась Хитровка – пожалуй, самые мерзкие трущобы России. Этот район был уничтожен пожаром 1812 года. В 1823 году его купил генерал-майор Николай Хитрово, чтобы построить там рынок. Однако он умер, не успев осуществить свой план, и к 1860-м годам, после освобождения крепостных, этот район превратился в спонтанную биржу труда. Он как магнитом притягивал обездоленных крестьян, желавших найти хоть какую-то работу и становившихся добычей городских хищников всех мастей. Ночлежки и дешевые кабаки образовывали лабиринты в тесных и темных дворах и переулках, кишевших безработными, немытыми, пьяными людьми. Жизнь текла под покровом тяжелого зловонного тумана с Яузы, табачного дыма и испарений котлов, в которых обитатели Хитровки прямо на улице варили неаппетитное варево из объедков и испорченных продуктов, известное как «собачья радость». Известное выражение «Кто отведал хитровского супчика, век его не забудет» говорило о высоким уровне смертности и одновременно мизерных шансах социального роста[63]. Это был настоящий ад на земле – около 10 000 мужчин, женщин и детей ютились в ночлежках, лачугах и четырех трущобах, рассадниках болезней: домах Степанова (потом Ярошенко), Бунина, Кулакова (ранее Ромейко) и Румянцева. В этих ночлежках они спали на двух- или трехъярусных нарах, а под ними гудели трактиры с говорящими названиями «Сибирь», «Каторга» и «Пересыльный»[64]. В последнем собирались нищие, в «Сибири» – карманники и скупщики краденого, а в «Каторге» – воры и беглые каторжники, которые могли найти на Хитровке работу с гарантией анонимности.

Городской бандит был порождением трущоб, результатом стремительной урбанизации царской России – так называемых ям, жизнь в которых была дешевой и страшной. Именно в питейных заведениях и ночлежках зарождалась субкультура воровского мира. Его кодекс, выражавшийся в презрении к обществу и его ценностям – стране, церкви, семье, благотворительности, – стал одной из немногих объединяющих сил этой среды. Именно он лег в основу женоненавистнических убеждений русских «воров» XX века. Нельзя сказать, что у преступников не было никаких правил или ценностей. Скорее они выбирали или выдумывали те, что более всего соответствовали их потребностям.

К примеру, в фигуре бандита Бени Крика, героя «Одесских рассказов» Исаака Бабеля, переплетаются сразу два народных архетипа: мудрого главы еврейской общины и великодушного крестного отца. Этот вымышленный персонаж (списанный с реального вора Мишки Япончика, о котором речь ниже), Крик, описан в историях 1920-х годов как остроумный и энергичный человек. Он был детищем и символом Молдаванки, еврейского района Одессы – черноморского порта и перевалочного пункта для незаконной торговли – который был в свое время чуть ли не самым космополитичным и свободным городом Российской империи. Молдаванка была угрюмым районом с «темными переулками, грязными улицами, разваливавшимися домами и повсеместным насилием»[65], однако при этом славилась жизнелюбием, изворотливостью и романтикой.


Город грехов: преступность и урбанизация

В город приезжает простой рослый деревенский паренек в поисках работы или обучения ремеслу – а город дает ему лишь дым улицы, блеск витрин, самогон, кокаин да кино.

Л. M. Василевский[66]

Никто не спорит, что уровень насилия и преступлений в деревне может быть не ниже, чем в городах. Однако эта парочка, урбанизация и индустриализация, имеет совершенно иную культуру. Жизнь в небольших стабильных крестьянских общинах определяется восходом и заходом солнца, сменой времен года, мудростью стариков, а также необходимостью держаться вместе ради выживания. Город же, напротив, сильно менялся вследствие быстрой индустриализации и роста по мере того, как в него стекались все новые мигранты из деревень. Его типичными чертами были высокая текучесть населения, падение нравов, утрата прежних моральных норм и ощущение полной незаметности среди новых незнакомых лиц. Ломая законы старой иерархии, индустриальная жизнь формировала новую социальную структуру и правила дисциплины, в которых лидерами становились не старшие, а самые способные.

Еще в XVIII веке, во времена Ваньки Каина, в городе существовал собственный преступный мир – мир беглых крепостных и дезертиров, нищих солдатских вдов (часто занимавшихся скупкой и продажей краденого) и отчаянных разбойников[67]. Главная московская суконная фабрика (основной городской работодатель) и московская гарнизонная школа для сыновей павших солдат были, на первый взгляд, бастионами социального благополучия, однако на деле именно там сколачивали банды, укрывали беглых и хранили краденое. Начиная с середины XIX века в России происходила запоздалая промышленная революция, проводимая жесткими методами, обусловленными необходимостью усилить обороноспособность страны после неудачной Крымской войны (1853–1856). В период между 1867 и 1897 годами городское население европейской части России удвоилось, а к 1917 году выросло вчетверо[68]. И если часть будущих рабочих направлялись в города, привлеченные экономическими и социальными возможностями, то большинство буквально «выдавливались» туда из-за нехватки пахотной земли. По мере роста населения[69] доля безземельных крестьян в стране выросла почти втрое[70]. Так что для многих переезд в город, даже на время, был продиктован жизненной необходимостью.

Неудивительно, что города становились колыбелью не только новых политических сил – в том числе будущей коммунистической партии, – но и новых типов преступности и преступников. За период между 1867 и 1897 годами население Санкт-Петербурга и Москвы выросло почти втрое, с 500 000 до 1,26 миллиона и с 350 000 до 1,04 миллиона человек соответственно[71]. Рабочие жили в основном в переполненных, плохо вентилируемых и грязных бараках, предоставленных работодателями, где порой спали на одних нарах по очереди[72]. И такие еще считались счастливчиками. В 1840-е годы отчет комиссии, изучавшей условия жизни городской бедноты в Санкт-Петербурге, нарисовал картину катастрофической скученности и нищеты. В одной квартире большого дома могло жить до 20 взрослых человек. В одном случае комнату площадью 6 квадратных метров делили в течение суток 50 взрослых и детей[73]. К 1881 году четверть всего населения Санкт-Петербурга жила в подвалах, где каждое спальное место делилось между двумя-тремя рабочими[74]. Условия были ужасными, рабочий день длился по 14 и более часов, зарплата была минимальной, а техника безопасности практически отсутствовала[75].

Рабочие жили в тяжелых условиях и в бедности, лишенные всякого подобия поддержки и социального контроля, присущих деревенской общине, где уклад жизни определялся традициями и семьей, а основным авторитетом выступали старики. В городах же большинство рабочих были молодыми и холостыми, а такие стабилизирующие факторы, как «рабочая аристократия» или обязанности главы молодой семьи, еще не успели толком сформироваться. Многие искали спасения в алкоголе. По данным статистики, в конце 1860-х годов каждый четвертый житель Санкт-Петербурга подвергался аресту за преступления под влиянием алкогольного опьянения[76]. У молодых неженатых рабочих имелись и другие средства ухода от реальности[77]. Из-за этого быстро распространялись сифилис и другие венерические заболевания, а также росло количество проституток – как неофициальных, так и профессиональных, с «желтым билетом»[78]. Возникали и уличные банды, хотя мы знаем о них довольно мало. К примеру, банды «Роща» и «Гайда» некоторое время представляли серьезную опасность в бедных кварталах Санкт-Петербурга, регулярно устраивая там потасовки. Обе банды возникли около 1900 года, однако к 1903 году уже распались: некоторые их участники подались в настоящие преступники, другие же просто вырвались из оков «мужской дружбы», основанной на водке и насилии. Но на их место приходили новые, все более жестокие банды[79]. Это было время быстрой смены ролей даже в преступном мире. Вчерашние мальчишки сегодня становились атаманами, а завтра их безжизненные тела лежали на снегу.

Но хуже всего обстояли дела в «ямах». Эти трущобы служили примером болезненного очарования для многих российских писателей. В книге «Преступление и наказание» (1866) Достоевский писал о полной «грязных, вонючих дворов» Сенной яме Санкт-Петербурга[80], а в книге «Петербургские трущобы» (1864) Всеволод Крестовский описывал «трущобы и вертепы»[81]. Александр Куприн в повести «Яма» (1905) довольно сдержанно говорил о трущобах Одессы как о «месте развеселом, пьяном, драчливом и в ночную пору небезопасном»[82]. А Максим Горький, человек, семья которого волей обстоятельств превратилась из зажиточной в бедную и который, прежде чем стать знаменитым писателем, вкусил жизнь бродяги, показывает читателям еще более безнадежную картину в пьесе «На дне» (1902). В ней «яма» – совсем не «развеселое место», а образ отчаянного и искупительного поиска забвения[83]. Михаил Зотов, автор популярных лубков, изображал «безнадежных пьяниц и порочных воров» московской Хитровки[84]. Свои «ямы» имелись почти в каждом крупном городе. Они были настоящим «дном», на которое погружались потерянные и обездоленные люди, 20-копеечные шлюхи, оборванные алкоголики и наркоманы, готовые убить за очередную дозу.

Для коммунистического агитатора Льва Троцкого «Одесса была, пожалуй, самым полицейским городом в полицейской России»[85] и, вследствие этого, опасной средой для революционеров – но тем не менее она стала настоящим заповедником для преступности любого рода. Этот кажущийся парадокс объясняется тем, что полиция (как в Одессе, так и в других городах) занималась в основном политическими преступлениями и защитой богатых городских районов. В бедных же районах полиция предпочитала закрывать глаза на многочисленные нарушения закона, если только они не приобретали опасный характер для интересов государства или зажиточного класса[86]. Так, массовые драки между конкурирующими бандами или группами рабочих возникали достаточно часто и были чуть ли не привычным ритуалом – если только не происходили в центре города, тогда их быстро разгоняла полиция[87].

Конечно, полиция время от времени заглядывала в кварталы, где жили бедные рабочие, однако чаще всего она предоставляла «ямы» и их обитателей воле судьбы. В конце концов, кого волновало еще одно убийство нищего? Зачастую полицейские ограничивалась лишь сбором тел погибших по утрам. Если же им приходилось отправляться в «ямы» – обычно в ответ на вспышку серьезного насилия, которое могло иметь политические последствия, – они шли туда как на вражескую территорию, повзводно, с винтовками наизготовку[88]. В остальных же случаях, как писала одна петербургская газета о печально известном квартале Гаванского поля на Васильевском острове[89], «полиция или, еще чаще, казачьи патрули проходят через эту территорию, не останавливаясь, поскольку этот “клуб” находится вне их обычного контроля: они оказываются там лишь при признаках мятежа»[90].


Русские притоны

В полумраке грязных вертепов, в тесных клоповниках-ночлежках, в чайных и трактирах, в притонах дешевого разврата и всюду, где продают водку, женщин и детей, я сталкивался с множеством лиц, утративших подобие человека. Там, внизу, люди ни во что не верят, никого не любят и ни к чему не привязаны.

Алексей Свирский, журналист, 1914[91]

Подобное пренебрежение было вызвано не только тем, что власти не интересовались происходящим в «ямах». Скорее им не хватало ни ресурсов, ни политической поддержки, чтобы как-то исправить ситуацию. Вопреки распространенному мнению, царское правительство состояло не только из дураков и беспринципных канцелярских крыс. Напротив, вызывает удивление, как много трезвомыслящих чиновников делало успешную карьеру в этой системе. Министерство внутренних дел многие годы сочувствовало тяжелому положению российских рабочих, пусть и по практическим соображениям, ведь довольный рабочий не склонен бунтовать. А будущий министр внутренних дел В. Плеве, далеко не радикал, в годы работы директором департамента полиции сетовал, что «любой фабричный рабочий бессилен перед богатым капиталистом», и даже Охранное отделение – политическая полиция – «долгое время выступало за реформу фабричных систем и улучшение условий жизни рабочих»[92].

Проблема состояла в том, что до этих оценок и предложений никому не было дела. С самого начала было очевидно, что рост городов представляет политическую, криминальную и даже санитарную угрозу. Генерал-майор Адрианов, московский градоначальник в 1908–1915 годах, не только предпринимал усилия по повышению эффективности работы и снижению уровня коррупции в городе, но и обратился к Думе с предложением снизить цены на мясо, по его мнению, завышенные, а позднее создал несколько комиссий по борьбе с эпидемиями[93]. Однако большинство таких мер носило ограниченный характер или вообще блокировалось. Зато все более активно использовалось ползучее военное положение. Царское государство все чаще стремилось укреплять правовую систему с помощью особых мер и режима «чрезвычайной» и «усиленной» охраны. Эти режимы давали губернаторам и градоначальникам широкие полномочия[94], однако чаще использовались для подавления протестов, а не в целях усиления роли властей или улучшения общественного порядка. К 1912 году лишь 5 миллионов из общего населения России в 130 миллионов не подпадали под условия военного положения[95].

Проблема городской преступности приобрела важное политическое значение лишь на рубеже XX столетия. Но и тогда ее изучение было вызвано не трезвой оценкой, а общественной паникой, подогреваемой «бульварной прессой», по поводу так называемого хулиганства и его угрозы для благородного сословия Санкт-Петербурга[96]. Молодые рабочие, раньше не покидавшие пределы «своей» части города, принялись делать вылазки в зажиточные центральные районы. Внезапно они оказались повсюду: в своих засаленных пиджачках и кепках они толпились на тротуарах, выпивали, свистели вслед проходящим девушкам, толкали, приставали, что быстро привело к случаям вандализма, насилия и грабежам прохожих. Российская интеллигенция и элита истерически восприняли это явление как свидетельство неминуемого коллапса социального порядка. Не желая никоим образом пересекаться с низшими классами, они потребовали, чтобы «их» полиция приняла меры: выгнала наглых рабочих из «их» города и использовала свои и без того скудные ресурсы для защиты прав имущих.


Собачья доля полицейского

Основная работа полицейского в настоящее время состоит в том, чтобы требовать у людей паспорта, регулировать дорожное движение днем и разгонять пьяниц и гулящих женщин по ночам… Петербургский полицейский не слишком обременен обязанностями… Он стоит в определенном месте и сходит с него только, чтобы не замерзнуть или не заснуть.

Джордж Добсон, корреспондент газеты Times в царской России[97]

Таким образом, полиция занималась лишь сдерживанием преступности, но не профилактикой условий ее развития. Нужно отметить, что и в этом она не особенно преуспела. Полицейских было слишком мало, они были вынуждены опираться на неравнодушных граждан, которые в нужный момент закричат «Держи вора!», или на своих неофициальных помощников – дворников. Дворники, исполнявшие и функции привратников, имелись почти в каждом большом городском доме; они были обязаны информировать полицию о преступлениях и даже о людях, приходящих в гости к жильцам дома. В случае арестов их привлекали в качестве дополнительной физической силы. Отношение к дворникам было двояким. С одной стороны, они часто поднимали тревогу и помогали полиции, но с другой – при этом вершили и свои темные делишки. В 1909 году тогдашний начальник московской полиции заявлял, что в 90 % случаев сами дворники совершали или помогали совершать кражи со взломом[98].

Степень нехватки полицейских сложно переоценить. Ведутся любопытные споры о реальной численности российской полиции. Согласно данным Роберта Терстона, к концу 1905 года в Москве имелся один полицейский на 276 жителей, что было вполне сопоставимо с Берлином (1 на 325) и Парижем (1 на 336)[99]

Загрузка...