Старуха любила сидеть перед телевизором, но происходящее на экране проникало в ее сознание только в тех случаях, когда шел какой-нибудь фильм о животных. Она не обижалась, если Старик смотрел что-то другое. Правда, до этого — если не считать вечерних новостей — дело доходило редко: Старика телевизор занимал мало. Чаще всего он просто переключал каналы. Иногда он развлекался тем, что щелкал пультом в тот самый момент, когда на экране происходило что-нибудь необычное, — и таким образом растягивал мгновение развязки до бесконечности. Взлетевший с дороги автомобиль, перевернувшись в воздухе, так и не падал на землю, пуля после выстрела не достигала цели, взмах кулака зависал в пустоте, открытый для крика рот оставался немым. Однако Старику и это обычно скоро надоедало. Тогда он включал Старухе ее любимый канал, а сам уходил из комнаты. До этого момента Старуха или дремала, или смотрела, как мелькают на экране лица и предметы, но они лишь проецировались на ее зрачки, не проникая внутрь, словно движущиеся цветные узоры на какой-то непрозрачной поверхности. Однако, едва на экране появлялись животные, интерес ее просыпался, и она следила за происходящим не только взглядом, но и как бы всем телом. Особенно она оживлялась, когда камера неотрывно следовала за какой-нибудь одиночной особью. В таких случаях она почти синхронно и с удивительной точностью имитировала движения некоторых животных. Величественно и вкрадчиво двигалась вместе с пумой, вертела высокомерно поднятой головой со страусом, стояла столбиком, прижав руки к груди, с сусликом, вращала глазами с хамелеоном, поднимала лапки и замирала с саламандрой. Старик иной раз с интересом следил за ее поведением, удивляясь гибкости и гармоничности движений, которые Старуха словно бы заимствовала у какого-то другого существа, куда более молодого и ловкого. В таких случаях он часто задумывался: что бы Старуха ответила, если бы, давая новую жизнь, ее спросили, каким животным она хочет быть? В том, что человеком она стать не согласится, он был уверен.


Когда у Старухи что-то болело, она становилась живым воплощением боли; даже за пределами боли была только боль. Боль заполняла каждое мгновение, во всем его объеме, не оставляя в нем ни микроскопического просвета. Мгновения эти были абсолютно одинаковыми, но между ними не существовало преемственной связи. Каждое существовало само по себе, без предыдущего и без последующего; каждое было единственным, и каждое герметично замыкало в себе Старуху, не оставляя ей ни единого шанса на спасение. В такие часы она словно деревенела, становилась тонкой, почти прозрачной. Взгляд ее туманился, лицо как будто делалось жидким, текучим; и, несмотря на негромкие, размеренные, как метроном, стоны, все ее тело воплощало всепоглощающую, неизбывную немоту. Во всем мире существовало лишь одно-единственное, но до космических масштабов разбухшее измерение, которое абсолютно вбирало в себя ее бытие. Сюда, в эту галактику, Старику приходилось отправлять экспедицию, чтобы вернуть оттуда Старуху, с каждой клеточки ее тела счищая, соскабливая, стирая — таблетками, порошками, компрессами, прикасаниями — неизбывную муку. Когда ему удавалось удержать Старуху в сидячем положении, он садился перед ней как можно ближе, прислонялся лбом к ее остекленевшему лбу, от боли покрытому вязким потом, шепча что-то или губами собирая всепоглощающее страдание с пепельной кожи, и Старуха, размягченная то ли его дыханием, которое вливалось в нее, то ли работающими в ней химическими доменными печами таблеток, припадала к его лицу и, изнуренная, засыпала. И боль уходила куда-то из того времени, в котором обитала Старуха. Старик вдруг ощущал на лбу у нее совсем иной пот. Он пробовал встать, но не мог и пошевелиться, придавленный ее обессилевшим телом. С трудом отстранив ее, он вставал. Голова Старухи падала на спинку стула. Черты лица разглаживались, на лбу бисером выступал чистый пот; прекращались и стоны. Руки мягко свисали с подлокотников кресла, нижняя часть тела и вытянутые ноги сдвигались вперед. Халат распахивался, полы его с двух сторон свисали на пол. На кожаном сиденье под раздвинутыми ногами скапливалась небольшая темная лужица. Грудная клетка казалась неподвижной, но Старик знал, что Старуха дышит. Наклонившись, он брал в ладони ее лицо и спокойно, но настойчиво звал ее. Спустя некоторое время она начинала открывать глаза — то один, то другой, — но снова и снова соскальзывала в беспамятство. Старик упорно продолжал звать ее — ведь только так, только до того момента он может ее удержать, пока может к ней обращаться, пока произносит ее имя. Он знал: если он замолчит, она ускользнет, ее перетянут на ту сторону, туда, где сначала растает имя, раньше, чем кровь, чем дыхание, чем клетки тела.


Посетители, время от времени непонятно зачем появляющиеся в квартире, полагали, что жизнь Старухи закончилась, потому что она, эта жизнь, утратила содержание, перестала воплощаться в события, которые можно связно изложить. Ее «я», представляющее роли, которые прежде могли быть четко перечислены и систематизированы, к этому времени просто распалось, рассыпалось, как песочный человек в сказке. Однако песчинки до сих пор скатывались внутрь и, подобно звездной пыли, все еще сохраняли следы прошлого, впитывали в себя соки прожитой жизни Старухи — так песок, просыпанный на землю, куда перед этим было пролито масло, втягивает в себя частицы жира. На месте, где прежде было «я» и где прежде виделась некая фикция, называемая историей, теперь лишь чередовались происшествия — то тихо, почти незаметно, то суматошно и возбужденно, то снова лишь как мерцающие струйки в тине уныния. Если же поведение Старухи вновь на какое-то время становилось более или менее логичным, то люди, которые оказывались поблизости, считали ее просто-напросто идиоткой. Что говорить, Старик тоже был удивлен, когда Старуха однажды вдруг заартачилась, наотрез отказываясь входить в ванную комнату. Каждый раз, когда Старик пытался отвести ее туда и посадить на унитаз, она останавливалась на пороге, упорно не желая сделать дальше хотя бы шаг. Люди, которые в это время оказались в квартире, сразу принялись обсуждать, какие экстренные меры следует тут предпринять. Старику, однако, удалось отвлечь внимание гостей от инцидента и найти несколько убедительных слов, чтобы заставить их уйти из квартиры. Выпроводив их, он какое-то время попробовал не обращать внимания на поведение Старухи, надеясь, что речь идет лишь о недоразумении, которое рассосется само собой. Однако после обеда Старуху пришлось вести в другой туалет: он находился на лестничной площадке, пользовались им во время ремонта квартиры, но он все еще действовал. Старик терпеливо ждал Старуху на лестнице; позже он опять попытался отвести ее в ванную комнату. Старуха снова уперлась, молча встав перед дверью и ни за что не соглашаясь переступить порог. На протяжении дня Старик демонстративно несколько раз заходил в ванную комнату, стараясь делать это на глазах Старухи. Та все время стояла перед дверью и жалобным голосом звала его. Старик никогда не закрывался на ключ, заходя в туалет, — чтобы, если с ним что-то случится, не пришлось взламывать дверь. Но Старуха никогда и не пыталась открыть дверь. Теперь она тем более не делала этого: лишь стояла в коридоре и звала его. В этом не было ни истерики, ни паники: чувствовалось, ей просто необходимо слышать собственный голос, как и ответы Старика. Она так ни разу и не вошла в ванную; а когда Старик пытался узнать, в чем дело, она отвечала: «На стене сидит птица». Старик два дня прилежно водил Старуху в туалет на лестничной площадке; а потом снял в ванной комнате зеркало со стены. «Теперь можешь идти, нет там никакой птицы», — сказал он. После этого Старуха снова стала ходить в ванную.


Старик любил дни, когда время можно было созерцать, словно смотришь в пустой сосуд, откуда мир смотрит на тебя. Совершенно беспристрастно, в полном согласии со своей природой. Старик и Старуха мирно сидели вдвоем. Старуха болтала, не закрывая рта, молола всякую ерунду, Старик помалкивал. Плоть их не доставляла им никаких неприятностей; ничто из того, что было внутри или вокруг, от них ничего не требовало. В такие минуты Старик любил сидеть лицом к окну: зажмуренные веки пропускали солнечное сияние, тепло выстилало организм изнутри. Мысли текли ровным, никуда не направленным потоком; ни язык, ни въевшиеся в нервы, лишенные значения штампы не угнетали сознание. Журчание Старухиной речи усыпляло рефлексы; бытие было лишь теплым светом и звуком. Иногда Старик, жмурясь, выглядывал из-под век, машинально фиксируя мгновение на каком-либо предмете, детали, выступе мебели; а потом — снова парение. Так в нижних слоях атмосферы витает, ни на что не опираясь, ничего не поддерживая, тепло. Время от времени они незаметно окунались в дрему — словно в дрему друг к другу; может быть, им даже снилось что-нибудь общее, но это абсолютно никакого значения не имело, плоскости видимого и ощущаемого накладывались друг на друга, а может, не разделялись вообще… Старик протянул руку, положил ее на пальцы Старухи. Лишь сейчас он обратил внимание, что голос Старухи утонул в каком-то другом, чужом голосе, тоже что-то рассказывающем. Глаза его, открывшись, не сразу привыкли к свету. Белое режущее свечение рассекло и перемешало поле зрения, ограниченное сферой его глазных яблок. Теплый повествующий голос вскоре показался знакомым, да и свечение утратило неприятную резкость. Свет очистился; на экране мерцающего, словно аквариум, телевизора появился привычный природный ландшафт. Старику казалось: изображения спускаются по внутренней поверхности слегка выпуклого экрана, словно текучий, чрезвычайно тонкий занавес. Старуха сидела, испуганно съежившись в кресле: вероятно, на экране хищная птица кружила над маленьким беззащитным зверьком, а может, к трагическому финалу двигался один из обычных лесных эпизодов с погоней хищника за удирающей добычей. Старик был невероятно удивлен, увидев оживший экран: дело в том, что Старуха давным-давно разучилась обращаться с телевизионным пультом. Он одобрительно похлопал Старуху по руке и отвернулся было к другому источнику света; но тут рассказ прервался, и он услышал знакомые, через равные промежутки времени повторяющиеся стоны. Прямо против него лежал поверженный олень. Камера показывала его голову, тело же едва угадывалось за рогатым черепом, который, оказавшись на первом плане, выглядел огромным. Лежал он, видимо, на боку; иногда, под воздействием рывков и толчков, ноги его вскидывались вверх. Широко раскрытыми, совершенно пустыми, лишенными выражения глазами олень смотрел перед собой в пространство, время от времени устало и как-то равнодушно взревывая. За ним виднелись головы двух больших кошек — то ли львов, то ли леопардов; они то появлялись, то вновь погружались в живот жертвы, вырывая, выгрызая, пожирая его внутренности. Потом рассказчик снова заговорил, продолжая свою малоинтересную историю. Старик отвернулся к окну, жмурясь в лучах предвечернего солнца, и продолжил свою сиесту.


Когда он проснулся, все было вроде бы как обычно. Он лежал, вытянувшись, на спине. Было уже светло, но дома, стоящие напротив, еще загораживали вставшее солнце. Он любил это время. Предутренняя тьма угнетала его, а яркий солнечный свет, пробивающийся даже сквозь плотные шторы, казался неприятно навязчивым. По утрам он почти всегда просыпался в такой позе, на спине. И сразу же открывал глаза, привычно бросая взгляд на окно напротив, закрытое синевато-серой полотняной шторой. Если начинающийся день не грозил никакой опасностью, ему было уютно и спокойно в эти утренние часы. Старуха ровно дышала рядом; она проснется потом, когда Старик сползет к торцу кровати, чтобы встать. На мгновение она откроет глаза, зрачок ее сделает оборот в триста шестьдесят градусов, выворачиваясь наружу открытой, потом закрытой половиной, пока Старуха не убедится, еще во сне, что Старик здесь. Но пока что Старик лежал неподвижно, лишь несколько раз сжал и разжал кулаки да покрутил ступнями ног влево и вправо. Проделав эти свои утренние упражнения, он откинул одеяло, согнул колени и, отталкиваясь ладонями, пополз ногами вперед к торцу кровати. Поставив ноги на пол, слегка нагнулся вперед и, словно лыжник на верхней площадке трамплина, оттолкнулся сжатыми кулаками от кровати. Ему нужно было сделать лишь несколько шагов до окна, где на стуле лежал его халат. Однако сначала он присел на стул, чтобы взять валявшиеся под стулом, свернутые в комочек носки. Носки надо было надеть обязательно: если он занимался своими утренними делами на босу ногу, то вполне мог ожидать приступа цистита, независимо от того, какая погода была на дворе. Садясь, он еще ничего необычного не почувствовал. Он наклонился, вытянув указательный и средний пальцы наподобие ножниц, — но носки уже не достал. Он ничего не услышал, однако почувствовал, что в пояснице у него что-то сломалось, или, во всяком случае, хрустнуло. Спину пронзила острая боль, стремительно, словно выстрел, пробежав до плеча и потом вниз, по руке, где и остановилась, застряв в ней на всю длину. Старик широко раскрыл глаза, словно удивляясь, и замер, скованный болью. На секунду он совсем растерялся, не зная, что делать дальше, как пошевелиться. Он подождал, надеясь, что тянущая боль хоть чуточку ослабеет, чтобы можно было вернуться в исходное, сидячее положение. План не выглядел таким уж неосуществимым: прежний опыт подсказывал, что сейчас главное — выбрать правильный темп, меняя позу очень плавно, без резких движений. И даже сам удивился, как успешно ему удалось это осуществить; вскоре он сидел на стуле почти прямо. Однако в следующий момент он понял, что нагнуться за носками ему в это утро вряд ли удастся; оставалось выбрать другую стратегию. Слава богу, то, что произошло в пояснице, не затронуло непосредственно ни ног, ни другой руки. Так что нужно было только как-нибудь не сгибать туловище. Он попытался как можно точнее спланировать предстоящую операцию. Важно было не торопиться, собрать силы; он посидел, похлопывая ладонью по колену и по предплечью, потом двумя руками взялся за сиденье стула и, не сгибая туловище, сдвинулся вперед. Когда на стул опирался практически только копчик, Старик слегка наклонился вбок, левой рукой отпустил сиденье, медленно опустился на корточки и свободной рукой схватил носки, которые перед сном, к счастью, свернул в один клубок. Удачный маневр так его ободрил, что он почти без усилий вернулся в нормальное сидячее положение. Положив носки на колени, перевел дух. И подумал: если удастся положить ногу на ногу, то в конце концов он сумеет надеть носки. Поскольку боль шла с левой стороны, он сначала осторожно поднял правую ногу, предварительно сделав несколько пробных движений. И вздохнул с облегчением: мышцы не сопротивлялись. Вскоре лодыжка правой ноги лежала на левом колене. Руки, на которые он опирался перед этим, все еще дрожали и не вытягивались на всю длину, так что у него лишь с большим трудом получилось подвести ступню к верхней части носка. Но как только большой палец ноги зацепился за край, Старик понял: победа обеспечена. Левой рукой нужно было лишь натянуть носок на остальные пальцы, а потом надеть его на ногу целиком. Когда он с этим покончил, ему не удалось опустить ногу медленно: соскользнув с колена, ступня ударилась о пол. К счастью, Старуха не проснулась, и он мог начинать операцию с левой ногой. Эта нога вообще была у него менее ловкой, но в это утро она оказалась послушной, и Старику удалось натянуть на нее носок без особых проблем. Утомленный, но довольный собой, он поднял взгляд и посмотрел в большое зеркало, висящее на противоположной стене. Видимо, во время предыдущих своих упражнений он задел штору у себя за спиной и один ее край зацепился за радиатор под окном. Образовалась щель, совсем небольшая, как в уже опустившемся занавесе на сцене, когда актер должен выйти и поклониться зрителям. Через эту щель — хотя за окном уже совсем рассвело — смотрел сквозь рассеивающийся туман утренний небосвод. На нем пылала широкая розовая полоса, словно чья-то огромная рука, окунув палец в краску, провела им над крышами. Старик откинулся на стуле и с восторгом смотрел на отражающееся перед ним в зеркале сказочно-мифологическое небо.


Старик заметил, что некоторые сны как бы затягивают лицо Старухи чем-то вроде матовой синтетической пленки, и чем дольше пленка эта скрывает кожу, тем бледнее становится под нею лицо: оно словно уходит, просачиваясь куда-то, может быть, в наволочку, в обивку кресла, и ткань поглощает его быстро и без следа. Если в таких случаях он долго смотрел на спящую Старуху, то спустя какое-то время видел лишь пленку, серо-бесцветную, сморщенную, тонким неосязаемым слоем прилипшую к наволочке. Иной раз он касался ее, едва-едва, лишь для того, чтобы пленка сошла, испарилась, но сама Старуха при этом не возвращалась в состояние бодрствования. Не считая случаев, когда на Старуху — чаще всего это случалось ночью — находила потребность бесцельно бродить, спала она глубоко и безмятежно. Вечером, когда Старик отправлял ее спать, она никогда не противилась и засыпала за считаные мгновения. Утром, чтобы не менять без нужды обычный режим, Старик будил ее, гремя на кухне посудой. Однажды утром, однако, несмотря на несколько подобных бесплодных попыток, она так заспалась, что Старик, вопреки своему обычаю, решил все же войти в спальню. И, войдя, обнаружил, что Старуха опять слезла с кровати и лежит на ковре, напротив двери. Как обычно, она стянула за собой подушку и одеяло, устроив себе постель на полу. От двери Старику видны были лишь всклокоченные пряди пепельно-седых волос на подушке; он тихо подошел сбоку, посмотреть, не спит ли она, а уж потом позвать. Старуха лежала навзничь, вытянувшись и плотно прижав руки к телу. Поверх одеяла, натянутого до глаз, правильной дугой протянулись бусы цвета слоновой кости, с которыми Старуха не расставалась никогда. Только средняя, точно в середине нитки, бусинка слегка провалилась: там была ямка между ключицами. Теплый восковой свет, просачивающийся сквозь плотные шторы, разгладил черты Старухиного лица. Лишь обе щеки ее глубоко провалились в беззубый рот. Глаза тоже ушли на самое дно глазниц, отчего надбровные дуги неестественно выпятились; крылья ноздрей опали, острый, длинный нос вонзался в воздух. Старик в некоторой нерешительности неловко опустился на одно колено, чтобы лучше разглядеть лицо Старухи. Трогать ее за руку он не хотел, чтобы, если она спит, не разбудить и не испугать. Он слегка наклонился над ней. И тут веки Старухи, дрогнув, медленно, то и дело соскальзывая назад, на глазное яблоко, поднялись, открыв две маленькие, серые, водянистые, мелкие канавки без зрачков. Наконец радужная оболочка с темным пятном в середине стала проясняться, обретая зеленоватый оттенок. Вскоре Старуха узнала Старика. Она все еще не осознала окончательно, где находится, но уже почувствовала, что место это — теплое, знакомое и вовсе не неприятное, и ее черный открытый рот стал растягиваться в улыбке. Старик наклонился ниже, приложил губы к ее сухим, потрескавшимся губам. Ощутив крохотные колючие чешуйки засохшей слизи по краям трещин, он облегченно перевел дух и громко, чуть даже громче обычного, пожелал Старухе доброго утра, потом стал перечислять утренние новости. Это был невероятно важный ритуал. Сразу после пробуждения Старуху ни в коем случае нельзя было отпускать. Надо было все время звать ее, окликать, говорить с ней, заставлять говорить ее, не позволяя опять провалиться в сон, — иначе она полдня будет апатично полулежать в кресле и не доведенное до конца пробуждение сделает день для обоих невыносимым.


Лежа вечером в постели, Старик каждый день проходил один и тот же путь. Он шел от слегка покосившихся, наклонившихся внутрь сада ворот, за которыми была река. Тонкие, покрытые ржавчиной рамы створок держала железная, порванная кое-где сетка. Ворота заслоняли густые заросли сирени. Старик углублялся в сад. Аллея всегда была одна и та же: полоса, посыпанная мелкой речной галькой и окаймленная кирпичами, вкопанными в землю ребром. Красноватые, в пятнах-лишаях, кирпичи кое-где были вывернуты из земли, кое-где утонули, вросли в нее. Сейчас сад выглядел уже другим. Но этот сад был их садом; более того, именно этот сад был их садом, а другой, прежний сад, давно уплыл по реке, словно поваленный, с обрубленными ветвями лес. От того сада остались лишь по два каштана, стоящие в торцах дома, возле углов, да огромный тополь. Этот, нынешний, сад Старик любил даже больше, чем прежний; да и что бы он делал сейчас, скажем, на бывшей площадке для игры в мяч, теперь заросшей кустарником, полевыми цветами, бурьяном. Почти все тут росло само по себе, хозяйничали тут ветер и насекомые: ведь никто, кроме них, не разносил семена, пыльцу, споры. И тем не менее все казалось здесь точно спланированным, все было на своем месте, все подходило друг к другу. Старик шел босиком, не спеша, ощущая попадающиеся между пальцами камешки. Ступал он по гальке легко и спокойно: за это время кожа на пятках и ступнях стала плотной и грубой, он не чувствовал боли, даже наступив на колючку. Дорога была той же самой, он всегда шел одним и тем же путем, без воспоминаний и лишних мыслей. Но каждый раз смотрел на сад по-другому. То выбирал цветы разной окраски: фиолетовые, синие, желтые, белые, любуясь каким-нибудь особенно ярким цветком. Скажем, то венериным башмачком с его полностью открытыми, вздымающимися из розетки длинных светло-зеленых листьев лилово-синими цветами-зонтиками, то одиночными, золотисто-желтыми, сияющими лепестками нарциссов. То вслушивался в музыку листьев, семян, травинок, в шелест трясунки, сухой шорох погремка, тихое позванивание колокольчиков. Идя по аллее, он делал около тысячи шагов, и у каждого шага был свой запах, вкус, аромат. Поблизости от ворот он ощущал запах лаванды или жасмина, дальше сменяли друг друга лимон и ваниль, в других случаях — миндаль или густой аромат меда. Конечно, было так не всегда, порядок часто варьировался, появлялись новые запахи, другие же навсегда исчезали. Иногда он перешагивал — но лишь одной ногой — через кирпичный барьер, трогал шершавые, маслянистые, бархатистые листики, серебристо-шелковые волоски, свисавшие из склоненных куполов пушицы, лезвия осоки, лиловые гроздья ятрышника, бархатисто-медвяные губы лепестков, едва колышимых пробегающим ветерком. Так он подходил к дому, не торопясь, осторожно. Тут он часто садился передохнуть на глыбу бутового камня, перебирая пальцами ног мелкие камешки или любуясь желтыми разлапистыми соцветиями могучих каштанов, высившихся в начале и в конце расходящейся развилкой аллеи. Спешить было некуда: ведь в саду он чувствовал себя как дома. Когда ему случалось быть одному, он часто здесь задерживался. Если же Старуха не могла заснуть или спала беспокойно, он нащупывал через смятую простыню ее пальцы и вел с собой в сад. Они молча шли, держась за руки, по усыпанной галькой аллее, поднимались на террасу, огороженную резными перилами, проходили между шеренгами сложенных металлических садовых стульев, а прежде чем войти в дом, просто так, на ходу, на последнем шаге, оборачивались друг к другу, обменивались, как влюбленные, мимолетным поцелуем. И исчезали в доме.


Если вдруг — в одно неуловимое мгновение — наше Солнце погаснет, мы еще целых восемь минут не узнаем об этом. Потому что лучам Солнца нужно восемь минут, чтобы достичь Земли.

Загрузка...