ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ АВГУСТА Рассказ

Пес погибал. Смерть уже не таилась внутри, рядом с коварной раной, а проступила наружу признаками непоправимой беды.

Тягостными были эти последние минуты ожидания неминуемого конца, и трое солдат, тесно обступив животное, подавленно молчали. Сами едва дыша от недавнего стремительного бега, удрученные случившимся, они по-своему переживали безмолвные страдания служебной собаки, пока меркли и тяжелели ее глаза и гасло неровное, с большими перепадами, дыхание. Впервые так близко им открылась трагедия; сделать что-либо казалось уже невозможным, и всем троим было неловко друг перед другом, словно от сознания вины.

Четвертый — Пушкарев — припадая коленями к жухлой листве, суетился возле павшего друга и, не видя никого вокруг, шептал в самое ухо овчарки:

— Арчи!.. Ну что с тобой? Тебе больно, да? Арчонок… Ну, вставай! Арчи, мой хороший…

Острые колени Пушкарева мяли палую сухую листву, и в мертвенном шуршании разноцветных ее ворохов всем остальным солдатам слышались удручение и тоска, особенно пронзительные в голом пустом лесу, онемевшем перед медленно сгущавшейся темнотой.

— Песик мой славный, ласковый мой, — нежным голосом нашептывал Пушкарев, по-прежнему не видя и не слыша окружающего. — Умненький ты мой песик, единственный…

Палевые ввалившиеся бока овчарки вздымались и опадали толчками, как в судорогах, а из невидимой раны натекала на смятые листья и тут же стыла бурыми сгустками кровь, пачкавшая одежду и руки Пушкарева.

— Тебе нельзя лежать, Арчи, силы уйдут, совсем ослабнешь. Вставай же, ну!

Послушная уговорам хозяина и собственному желанию жить, овчарка пробовала подняться, скребла вытянутыми лапами по обнаженной земле, но вялые, томительные эти движения оказывались бесполезными, не выручали.

— Хочешь, я тебе помогу, Арчи?

Со стороны отчетливо было видно, что напрасно старался Пушкарев, подсовывая под собаку ладони и помогая ей встать: недавно еще мощное, красивое тело животного обмякло, от былой его упругости и безудержной силы не осталось следа. Однако никто не вмешивался, не давал советов, угадывая, что глух останется к ним Пушкарев, не поймет.

— Что же мне делать с тобой, Арчи, песик мой славный? — спрашивал сам себя Пушкарев и ласково, с любовью дул в огромное, розовое изнутри ухо пса, как бывало, когда играл с дремлющей на солнце собакой, и та потешно трясла головой, терла лапами ушные хрящи… — Ну, подымайся, слышишь?

Трое солдат в прежнем неловком молчании смотрели на хлопоты товарища, на жалкие его потуги одолеть немощь, помешать неизбежному. Наконец, не выдержав, один из них, Баринов, привыкший смотреть на вещи просто, сказал глухо, пророчески:

— Не жилец.

Его толкнули, локтем в бок: стой и помалкивай, не видишь, как ломает Пушкаря, ну и не лезь, пока человеку лихо…

Прямо над головами солдат, пугая неожиданным появлением, свистящим косым зигзагом пронесся дикий лесной голубь-вяхирь, мгновенно скрылся за мелколесьем в той стороне, куда незадолго до случившегося спешным бе́гом стремились и пограничники.

— Зря время теряем, сержант, — понемногу раздражаясь, вновь подал голос Баринов. — Жалей, не жалей — что толку? Нам же нагорит…

Его опять осадили: не понимаешь, что происходит? И еще что-то добавили для профилактики, но тут Пушкарев словно очнулся, поднял на ребят черные сухие глаза, сказал убежденно и зло:

— Он встанет, сержант. Он поды-ымется!

— Конечно! — с готовностью успокоил старший наряда переменившегося в лице вожатого. — Я и не сомневаюсь, Толян. Твой Арчи — сильный пес, ему такая рана — пустяк. — Сержант закусил губу, противный самому себе за вранье. — Во всем отряде другого такого пса нет, верно, Пушкарь?

Благодарный за доброе слово, Пушкарев кивнул, по-прежнему не замечая вокруг ничего, кроме собаки.

Баринов неодобрительно, исподлобья глянул на расплывчатый в сумерках профиль сержанта, махнул безнадежно рукой, отмежевываясь от происходящего, и отошел в глубь леска, на ходу нервно пытаясь сломить вязкий прутик с какого-то пышного куста в фиолетовой пене запоздалых цветков.

Сержант и без подсказки Баринова понимал, что надо принимать какие-то экстренные меры, надо спешить, пока сумерки окончательно не укрыли землю, а нарушитель, срезавший из-за укрытия их верного поводыря, не успел уйти достаточно далеко, чтобы совсем затеряться. Самым надежным выходом в такой ситуации было вызвать с заставы другую поисковую собаку, вместо выбывшей из строя, но даже саму мысль о замене сознание не принимало, потому что слишком это походило на предательство, открытую подлость по отношению к бедняге Пушкарю, хлопотавшему возле ничком лежавшего своего питомца и даже не подозревавшего, какую трудную задачу приходится решать в одиночку старшему наряда. Как ни крути, а получалось, что, вызывая дублера, не беря раненую собаку в расчет, сержант уже окончательно ставил на ней крест и тем самым, списав преждевременно Арчи, предавал его в глазах Пушкарева и остальных, кому Арчи служил верой и правдой… Но и иного выхода сержант пока что не находил, в бессилии скрипел зубами и про себя матерился.

Еще один солдат из состава наряда, радист, тоже видел, как кусает губы и непривычно нервничает старший наряда, но простым сочувствием дела было не решить. Поэтому он заранее положился на решение старшего, сказав лишь не то для собственной бодрости, не то для успокоения, как бы в пустоту:

— Вот ситуёвина, мать ее… И тревожных нет, как на грех.

Ответа не последовало, потому что он и не требовался.

— Толя, надо вязать носилки. Мы пока поищем жердей, — озабоченно сказал сержант Пушкареву и дал знак радисту, чтобы тот отошел в сторону для разговора.

К ним тотчас присоединился недовольно нахмуренный Баринов, и их опять стало трое — тех, от кого в данный момент зависели успех или неудача пограничного поиска, кто шел по самым горячим следам нарушителя, но из-за обстоятельств вынуждены были внезапно остановиться и прервать преследование.

— Вот что… — раздельно сказал радисту сержант. — Связывайся с заставой. — От Пушкарева их отделяло порядочное расстояние, чтобы вожатый не разобрал слов, но сержант все равно в напряжении дернул шеей, умерил голос. — Пусть… высылают Фагота. — Он с трудом удержал взгляд на лицах обоих напарников, внешне как будто безучастных к его старшинству и связанных с этим душевным терзаниям, а на самом деле — нутром чувствовал! — наверняка испытывавшим и острое осуждение, и радость от миновавшей их участи. — Вызывай, понял? И нечего тут мозги канифолить!

Нравилось это кому или нет, легко далось или непросто, но решение было принято, и сержант с деланным равнодушием отвернулся, чтобы уж не терзаться совестью от собственных чувств в реакции подчиненных. Наблюдая в отдалении за пустыми хлопотами вожатого, сержант вдруг с удивлением обнаружил, как вместе с терпкой прохладой вечера в него вошло, опалив гортань и легкие, наполнив до предела все его существо, что-то необычное, новое, еще неосознанное. И когда он немного освоился с этим неведомым Прежде своим состоянием, когда понял его и принял, сразу свыкаясь, то решил, что вот сейчас, сию минуту стал мужчиной и что отныне возврата к прошлому, юношескому, нет…

Согбенная спина Пушкарева с выпирающими лопатками издали напоминала чуть ли не символ, ибо заключала в себе укор, горький и безотрадный; болезненно принимая этот укор, сержант подумал, что легче было бы самому проработать оставленный нарушителем след, чем вызывать с заставы Фагота. Но он так же сознавал, что без собаки, без уникального ее чутья и прочих замечательных качеств они слепы, как новорожденные котята, беспомощны. И размышлять в этой ситуации было не только лишне, но и опасно. В этом отказе от ненужных чувств, в жестком самоотречении, насколько понимал сержант, как раз и заключались только что явленные ему мужские начала.

Однако ни Баринов, неловко топтавшийся по валежнику в поисках подходящих жердей, ни радист, в нерешительности громыхавший за спиной сержанта гарнитурой радиостанции, еще не поняли происшедшего с сержантом, выжидали, сами не зная чего.

— Вам что, не ясно? Или повторить приказание? — зло вскинулся сержант на радиста. — Вызывайте Фагота!

Кличку свою Фагот обрел еще в питомнике, и начальная буква имени, которую получал и под которой значился в документах весь щенячий помет, была тут ни при чем. Квелый этот кобелек, поначалу подлежавший чуть ли не выбраковке, но со временем догнавший в весе и резвости братьев и сестер и выросший в крепкую овчарку, с рождения обладал таким неприятным, достающим до печенок пронзительным голосом, что иначе как Фаготом и назвать его язык бы не повернулся. С возрастом эта его особенность блажить от «ля» до «си» не то что не пропала, а наоборот, закрепилась, вошла в силу, и любое свое состояние — от обиды до безудержного восторга — пес выражал всей гаммой звуков, напоминавших вой фагота в руках неумелого, зато ретивого ученика. Но службу — ничего не скажешь — Фагот справлял хорошо, работал исключительно верхним чутьем по следу многочасовой давности, и уж если кому и стоило отдать предпочтение после бесподобного в своем деле мастера Арчи, так это ему.

С решительным приказанием сержанта все сразу стало на свои места, потому что на границе — знали это по опыту — нет ничего хуже неопределенности, напрасного ожидания и пустой траты времени.

Баринов держал на весу две увесистых жердины, поглядывал нетерпеливо в ту сторону, куда минуту или две назад, шумно рассекая воздух, просквозил запоздалый вяхирь и куда надлежало держать путь им самим. Радист тоже вполне отдохнул, отдышался, готов был продолжить бег через жидкие, без листвы, сквозные перелески. Оставалось распорядиться последней заботой — раненным в схватке животным.

— Пушкарев! Толя… — Сержант подошел к вожатому, тоже опустился ненадолго на корточки, тронул легонько собаку, приглаживая недавно жесткую, остистую, а теперь заметно опавшую шерсть. — В помощники тебе оставляю Баринова. Мы управимся и вдвоем. Несите Арчи к машине, а там — на заставу…

Сержанта не интересовало, как воспримет его решение своевольный Баринов, заартачится, будет возражать или безропотно подчинится; ему гораздо важнее было ободрить вожатого, совсем сникшего от свалившейся на него беды, предчувствия близкой утраты и потому потерявшего реальное представление о происходящем.

— Не надо в машину! — неожиданно ясным голосом сказал Пушкарев и встал, заглядывая сержанту в глаза. — Зачем Арчи в машину?

— Толя… — Сержант тоже не знал, как надлежит себя вести в таких случаях. Он только сухо кашлянул, сжал плотно губы, нахмурился. — Арчи осязательно вылечат, на заставу приедет ветврач, он поможет. Надо спешить.

Сержант объяснял, словно больному, и Пушкарев слушал его внимательно, как и прежде не отводя глаз.

— К машине нести поможет Баринов, все-таки вдвоем легче. И поторопитесь: скоро уж совсем стемнеет.

До машины, которая не смогла пробиться через редколесье и потому осталась вместе с шофером на тыловой грунтовке, было километра два, не меньше, а нести тяжелую, да еще раненую собаку одному было несподручно.

Арчи издал стон, будто понимал, что речь шла о нем, что решалась его судьба. Тонкий, почти неслышимый звук, долго сдерживаемый, прорвался наружу, когда Арчи в очередной раз попытался встать, ударил по нервам. Пушкарев кинулся на этот жалкий призыв и уже снизу, от земли, подхватив голову собаки обеими руками, торопливо подбив под нее пышную груду листвы, сказал устало:

— Я сам донесу. Не надо, ребята… Пусть Баринов идет с вами. Я справлюсь.

В принципе, согласие Пушкарева не только снимало с них тяжкий груз угрызений совести, но и освобождало от лишней, крайне обременительной в данный момент обузы, развязывало им руки для более важных действий, ибо каждый из них думал с тревогой о невесть где скрывавшемся нарушителе, потому что как ни коротка была вынужденная задержка, а враг использовал ее в своих целях, уходил…

— Может, лучше вдвоем? — все-таки еще раз, не очень настаивая, предложил сержант, переминаясь с ноги на ногу и без нужды поправляя за спиной автомат.

— Не надо, сержант. Спасибо. Я сам.

«И то верно, — мельком, уже отстранение подумал сержант. — Сейчас не война…»

— Держите на бывшую охотничью заимку, — озабоченно подсказал всем троим Пушкарев. — Арчи тянул туда.

— Добро. Проверим. Ну, вперед!

Один за другим солдаты выскочили из наполнявшейся ранней сыростью низинки, и когда стих топот их сапог и улеглось сухое шуршание листвы, Пушкарев ощутил себя сиротой в этом безмолвном мире, среди опустевшей, абсолютно глухой лесной впадины, со всех сторон отороченной мрачными редкими пиками низкорослого ельника. Но слез или жалости к самому себе у него не было. К тому же временное оцепенение проходило, пора было действовать, и он осмотрелся.

Недавняя розовина на закате померкла, рассосалась. Вместо нее отовсюду придвигалась серость, безотрадная, как сама тоска.

— Надо домой, Арчи. Дома хорошо, вылечишься. Пошли, малыш!

Отпихивая вороха прели, он подхватил обмякшее тело овчарки, поудобнее устроил друга на согнутых руках, удивляясь, что почти не ощущает тяжести.

Сначала Пушкарев не следил за дорогой. Он намеренно взял правее, чтобы держаться открытого места, где путь хотя и удлинялся, зато меньше встречалось мешающих ходьбе деревьев и кустов. Он знал и помнил примерное направление, которого надо держаться, а остальное его мало интересовало. И лишь, сокрушаясь, корил себя, что в безрассудном пылу погони, когда Арчи шел азартно, таща поводок внатяг, он поторопился отстегнуть карабин и пустил собаку в свободный поиск, будто и впрямь вот-вот могли упасть сумерки и надо было спешить, чтобы управиться до темноты. В те горячие и роковые минуты он, вожатый, поневоле только лишь сдерживал своего питомца, лишая его возможности маневра, а длинный брезентовый поводок, то и дело путаясь в кустах, напрасно тормозил животное и рвал Пушкареву захлестнутое петлей запястье. Арчи словно молил хозяина довериться его звериному умению и опыту, подскуливал в нетерпении, пока вожатый распутывал шлею, и когда получил свободу, тут же исчез.

«Зачем я его отпустил? — корил себя Пушкарев, физически ощущая, как неотвратимо, с каждым его шагом, уходила из тела животного сила и сама жизнь. — Зачем?.. Прости меня, Арчи».

Отчаянный вопль Арчи солдаты услышали метрах в семидесяти от себя. Это был даже не вопль, который бы раскатило и донесло до людей эхо, а короткий и резкий вскрик, какой бывает, когда стремительно летящая собака напорется на сучок.

«Пушкарь! — Сержант обернулся к бегущему следом вожатому. — Что там?»

Но встревоженный вожатый, спеша на отчаянный зов, даже не вник в смысл вопроса сержанта. В безошибочной догадке он понял, что причиной происшествия был не сучок, не острый обломок камня или какой-нибудь торчащий из земли металлический прут. Он и до сих пор, хотя минул не один год, еще хорошо помнил, как Арчи получил свою первую в жизни рану и какой у него при этом вырвался крик. Пес тогда был, в общем, щенком, десятимесячным недотепой и неслухом, и однажды, резвясь в темных дебрях Измайловского парка в Москве, встал дыбом на выскочившего откуда-то из боковой аллеи мужчину, которого, как потом выяснилось, преследовал милицейский патруль. Неосознанно, скорее случайно почуяв опасность, Арчи в прыжке сбил мужчину с ног и в тот же миг горестно, как бы недоуменно, взвыл…

О, этот вопль! И по сей день звенит он в ушах высокой захлебывающейся нотой с отчаянной мольбой: «Помоги!»… Понимая, как лишне думать сейчас о самом худшем, отвлекая себя от мыслей о неотвратимом, Пушкарев обрывочно вспоминал, как тогда на 16-ю Парковую, где он жил вместе с родителями, специально приехал начальник отделения милиции, с каким торжеством, на глазах у всех соседей, вручил владельцу «отважной овчарки» грамоту и черный пластмассовый фотоаппарат «Смена» — за «решительную помощь органам» в задержании особо опасного преступника… Грамота уцелела, со временем только обтерлась, потеряв глянец и новизну, а вот фотоаппарат попался ерундовый, чаще ломался, чем снимал, все ходил по рукам дворовой пацанвы, пока совсем не пропал. А сколько ночей Пушкарев не спал, чтобы выходить друга, поставить его на ноги, спасти, — страшно вспомнить! Неужели все ради того, чтобы Арчи снова, во второй раз попал под нож, рухнул обездвиженно на месте, не в силах больше достать своего врага?..

Арчи они отыскали не сразу. Он лежал ничком на боку в тихом, с виду таком мирном месте, и было похоже, что он выбрал прохладную плешку меж ельничков для отдыха и восстановления сил, но сейчас легко вскочит и поспешит на хозяйский клич. Сразу-то и крови никто не заметил. Но она была, была… Удар пришелся между лап, точно в грудь. Видимо, его нанесла обманным движением опытная рука — очень опытная и уверенная рука, иначе бы Арчи увернулся и не дал себя обхитрить, как всегда уворачивался, еще когда Пушкарев его обучал, загодя готовил к службе. И вот приготовил…

— Арчи, Арчонок… — шептал Пушкарев почти беззвучно, потому что и у самого сил оставалось все меньше: ослабевший Арчи свисал с рук Пушкарева как бесформенный куль и был неимоверно тяжел. Пушкареву все чаще казалось, что до затерянной неведомо где машины он не дотянет, рухнет тут со своей неудобной ношей и никогда не подымется… Однако шел и шел — не из упрямства или большой воли, а скорее механически, будто и не он.

Думать же — просто думать — было сподручней, легче. Мысли его были лоскутны, обрывочны, почти не имели между собой связи. Но благодаря им Пушкарев хоть немного забывался, отвлекая себя от мрачных предчувствий. И только один вопрос возвращался к нему с неизменным постоянством: «Кто же тебя зацепил, Арчилка, какой негодяй?» Да еще пересохшие губы, время от времени, как бы сами собой, нашептывали: «Ты держись, малыш, терпи, скоро придем, вот увидишь, все будет отлично. Где эта чертова машина, куда она подевалась?»

Он припомнил, как мыкался со своим лопоухим щенком по многочисленным районным клубам Москвы, как всюду от него отпихивались и никак не хотели ни принять в члены клуба, ни дать направление на дрессировочную площадку, потому что не то родословная на собаку оказалась чуть ли не липовой, самодельной, не то хозяева родителей щенка были не в чести у ответственных за племенное разведение — трудно было докопаться до причины, почему не брали, прямо-таки заворачивали от дверей клубов, куда он столь терпеливо и безответно стучался. Наконец кто-то из сердобольных и сведущих надоумил: сходи-ка ты, раз такой упорный, в общество любителей собак «Дружок», а еще лучше — наведайся в КЮС, есть, мол, такой Клуб юных собаководов, где меньше всего обращают внимание на бумажки. Там он и был встречен как желанный, обогрет и обласкан… Ах, какие для него наступили времена! Сколько довелось изведать приятных, просто-таки праздничных минут!..

Отвлекшись, Пушкарев не заметил, как под ноги подвернулся упругий хлыст, сапоги заплелись в нем, и Пушкарев едва не рухнул со своей ношей наземь.

— Ч-черт!.. — выругался он. — Только коряг и не хватало. Вроде и место открытое…

Безотрадная серость вокруг споро менялась на черноту, вязкую и затягивающую, словно болото. Ниоткуда не доносилось ни шороха, и в этом пугающем безмолвии странным показался Пушкареву собственный голос — совсем глухим и одиноким. Неясной тревогой сдавливало грудь, и Пушкарев поневоле перешел на шепот:

— Мы должны успеть, Арчи! Ты только потерпи, я малость отдохну. Руки уже не держат, ну прямо отваливаются.

Он бережно опустил собаку на лиственную подстилку, заботясь, чтобы лежать ей было хорошо и покойно. Сам присел тут же, неподалеку от жердины, замечая, как с каждой секундой на затылке все туже и туже стягивало кожу, как тело охватывала дрожь. Вязко стучало в висках, кровь билась толчками, и не было даже желания смахнуть со лба безостановочно натекавший пот. Свесив с колен налитые тяжестью руки, он легонько поглаживал пса, теребил его теплый безвольный круп, понимая, что, пока собака жива, он не один в этом немом пространстве, от которого веяло неприязнью и холодом. Намеренно не оглядываясь по сторонам, Пушкарев сосредоточенно устремлял взгляд туда, где еще слабо угадывался последний колеблющийся свет уходящего дня и где всю их группу должна была ждать в неопределимом отсюда месте машина.

От неподвижности и покоя на смену тревоге вскоре пришло расслабление, понемногу унялась дрожь. Пушкарев даже не заметил, когда отхлынула от затылка недавняя боль, сковывавшая волю и парализующая мозг. Вновь, успокаивая видениями, в глухих сумерках грезилось ему о давнем, как ни странно, приносящем сейчас отдохновение и прохладу. Отчего-то вспоминалась первая, еще до болезни Арчи, выводка молодняка на весенней клубной выставке, куда Пушкарева направил КЮС. Собак возраста Арчи в ринге оказалось немного, все они были по-своему хороши. По Арчи все равно был лучше всех, явно стройнее и развитей остальных, только судьи почему-то этого не заметили. Разбирая подробно все стати молодой овчарки, они сыпали наперебой определениями, словно соревновались друг с другом в учености. Один говорил: «Живот, однако, у собаки впалый. М-да…» Другой, чернявый и юркий, особенно неприятный Пушкареву, верещал, проглатывая слоги: «Что ни говорите, а у песика постав глаз широковат». Третий же, хмурясь и отводя глаза, и вовсе изрекал что-то загадочное, непонятное: «У собаки явная дисплозия, о чем тут спорить, коллеги? И пясть распущенная, куда это годится?» Не особо разбираясь в терминах, Пушкарев тем не менее запоминал слова.

Ну, с пястью было понятно: лапа. Никакой такой распущенной или еще какой-нибудь особенной она Пушкареву не казалась. А вот про дисплозию ему довелось вычитать позже. Дело, как выяснилось, было в наследственности и касалось костной болезни задних конечностей животного. Но Пушкарев не стал углубляться в заумь научного диагноза, с треском захлопнул книгу и больше о ней не вспоминал… Конечно, после первой своей выводки Арчи получил-таки каплевидный, медово-янтарного цвета жетон участника выставки, и это была первая и последняя за всю собачью жизнь награда, потому что Пушкарев, безошибочно распознав недоброе отношение судей к его питомцу, напрочь зарекся впредь участвовать в каких бы то ни было выставках. Он остался целиком верен КЮСу, сам, без всякой помощи, обучил и воспитал Арчи и вместе с ним, когда пришел срок служить, попросился у военкома на границу.

— Вот так, Арчи, не пропали… — Пушкарев ниже склонился к животному, запустил руки в самый подшерсток, улавливая кончиками пальцев биение и слабый ток крови овчарки. — Мы и теперь выкарабкаемся, не пропадем, верно, Арчи?

Он уже собрался продолжить путь, даже примерился, как ловчее подхватить ношу, чтобы не причинить собаке лишнюю боль, но, повинуясь внезапно возникшему чувству опасности, замер.

Все оставалось как будто прежним в безрадостном этом лесу. Ничто не перемещалось в воздухе и на земле, не подавало голосов. Как и полчаса назад, отовсюду тянуло сладковатой прелью увядающей листвы, в которой, должно быть, умиротворенно плодились и жили миллиарды микроскопических существ. Как и раньше веяло теплой сыростью близкой ночи, в которой вот-вот объявятся, уловив смену дня, обитатели мрака… К знакомым и узнаваемым этим звукам и запахам не примешивалось ничего постороннего, лишнего. Но Пушкарев знал, что беспричинно, сама по себе, тревога не возникает. Он чувствовал: с минуты на минуту что-то изменится в устоявшемся покое, непременно распадется, как распадается детская мозаика от грубого или неловкого чужого прикосновения.

Пушкарев не смог бы в точности сказать, что именно произойдет, и произойдет ли вообще, — инстинкт сохранения сам побудил к действию. Оставив на время заботу о собаке, Пушкарев припал к земле, невольно ощутив брезгливость, когда щека коснулась влажного вороха начавших гнить листьев. Зато снизу хорошо просматривалась более светлая на фоне оловянного неба неровная линия горизонта.

Особо вглядываться или долго ожидать Пушкареву не пришлось: на безликом лысоватом холме, окруженном щетиной таких же, как и вокруг, низкорослых кустарников, в каких-нибудь тридцати — сорока метрах Пушкарев увидел силуэт человека.

Видение не могло быть оптическим обманом, досадной ошибкой усталого зрения, когда воображение так естественно, до мельчайших подробностей превращает в живое существо кочку или обыкновенный пень. Краем холма, наискосок от Пушкарева, шел именно человек, не призрак.

«Кто это? Неужели нарушитель? — Опасаясь обнаружить себя раньше срока, Пушкарев плотнее вжался в землю. — Но почему здесь? Уходил ведь в другую сторону…»

В другой, противоположной стороне, как выяснилось, сейчас совершенно впустую метр за метром прочесывали окрестность ничего не подозревавшие ребята. Кто из них, и Пушкарев в том числе, мог бы подумать, что нарушитель столь круто изменит маршрут и дерзко пойдет навстречу преследователям! А в том, что перед ним нарушитель, Пушкарев даже не сомневался. Дисциплинированное пограничье слишком хорошо знало и соблюдало режим проживания в зоне. Чужим же, посторонним, вход и въезд сюда был вовсе заказан. Поэтому никаких иных предположений не возникало в утомленном, перенасыщенном последними событиями сознании Пушкарева.

Еще не решив, как будет действовать, что именно предпримет для задержания, Пушкарев вдруг поразился одной простой догадке:

«Так это ты!.. Ты, гад, погубил Арчи. Это твоих рук дело».

Совсем иначе, хищно и мстительно наблюдал теперь Пушкарев за пришельцем, с немалым трудом усмиряя в себе требовавший выхода гнев.

«Не упустить! Ни в коем случае не упустить».

Что-то светлое, не то серое, не то оранжевое, должно быть, малозаметное днем, среди желтизны ранней осени, но кое-как различимое в сумерках, облекало фигуру незнакомца. Только это перемещающееся пятно сейчас служило для Пушкарева надежным ориентиром, потому что стоило вожатому хоть ненамного изменить положение, подняться, как горизонт уплывал вниз, а нечеткий силуэт почти пропадал, терялся на фоне местности.

Ночной ходок двигался хотя и не очень быстро, но довольно уверенно. Пушкареву пришло в голову, что промешкай он еще минуту-другую, задержись, и пришелец, чего доброго, скроется из глаз, станет недосягаемым.

— Арчи, ты уж прости, — зачем-то сообщил Пушкарев виновато собаке и с решимостью встал, сбил с повлажневших ладоней налипшую листвяную шелуху. — Подожди немного, друг. Надо.

Всем его существом владела теперь одна мысль, одно желание, подогреваемые ненавистью к чужому неведомому мужчине, ставшему для Пушкарева личным врагом. Пушкарев жаждал во что бы то ни стало преградить ему путь, одолеть в схватке и хоть этим малым возмездием отплатить за погубленную собаку. И уж ничто не смогло бы его задержать, когда он легко, кошачьим шагом скользнул в распадок между двумя холмами.

Он не запомнил, долго ли шел и много ли минуло времени с тех пор, как он начал преследование. Все его внимание было сосредоточено на том, чтобы ненароком не оступиться, не попасть в какую-нибудь яму, а самое главное — не потерять чужака из виду. Ступни его ног опускались на землю с каким-то особым вывертом, на ребро, отчасти сдерживая ход и причиняя неудобство, которое Пушкарев терпел единственно ради того, чтобы меньше трещали под широкими подошвами предательские сучья. Горло давно уже обметало сухостью, будто после долгого изнурительного бега, а ногти сжатых от ярости в кулак пальцев глубоко впивались в кожу, и Пушкарев не сразу сообразил, откуда в ладонях эта тупая непроходящая боль.

Неотвратимо, хотя и медленно, расстояние между пограничником и пришельцем сокращалось, и то, что сближение надвигалось, что незнакомец, сам того не ведая, держал направление на грунтовку, где, по расчетам Пушкарева, должна находиться оставленная нарядом заставская машина, вдохновляло вожатого, придавало веры в успех.

«Арчи ты достал, — хаотично текли мысли. — Но от меня тебе не уйти. Не дам».

Неизбежность скорой схватки перешла в нетерпение, жгуче охватившее каждую жилку, каждый мускул тела. Ни разу прежде не видевший нарушителя «живьем», Пушкарев догадывался, что взять его будет не просто: сил ему природа отпустила немного. Другое дело, окажись на его месте сержант или тот же здоровяк Баринов… Но и другое знал Пушкарев — то, что никому бы не уступил право на поединок.

«Важно сразу ошеломить, лишить инициативы», — на ходу прикидывал Пушкарев. Но разумным и трезвым этим расчетам мешал то и дело вскипавший гнев за бессловесное, страдающее сейчас немощное существо, оставшееся посреди пустого пространства низины дожидаться возвращения хозяина. И этот гнев чуть не стоил Пушкареву жизни…

На каком-то отрезке пути пришелец резко остановился. Пушкарев едва не проморгал этот момент, поздно сообразил, но все же успел вовремя замереть, мгновенно обратись в зрение и слух. Он уже видел чужака в достаточной близи, но темнота скрадывала детали, лишь в общих чертах, размыто являя пограничнику облик преследуемого им человека. Но Пушкареву и не важны были детали, потому что светловолос или темнорус был настороженный до предела человек, узколиц или, напротив, широкоскул, сейчас не имело абсолютно никакого значения, ибо для Пушкарева суть его обозначалась одним ненавистным словом — враг.

Скоро разъяснилась внезапная задержка в пути чужака — петляющая меж распадков тыловая грунтовка, которую Пушкарев мгновение спустя нащупал ногами. Видимо, пришелец, прежде чем пересечь безлюдную и оттого опасную вдвойне лесную дорогу, решил хорошенько осмотреться.

Лучшего момента для рывка трудно было дождаться, и Пушкарев, уже не опасаясь, что запнется о случайный корч, что наделает шуму и спугнет пришельца, отчаянно бросился вперед, в несколько прыжков одолел разделявшее их расстояние.

— Руки! — хриплым, незнакомым самому себе шепотом скомандовал он чужаку. — Выше, выше. И не рыпаться!

Желтый балахон задержанного неуловимо для глаза качнулся в сторону, будто его колыхнуло ветром, и по локтю Пушкарева скользнула холодная ледышка, ожгла, перехватив на время какой-то важный нерв и обездвижев руку… Он догадался, что́ это могло быть, что ледышка вовсе тут ни при чем. Не дожидаясь повторного взмаха руки чужака, Пушкарев с разворотом, как учили, выбросил ногу, метя литой резиновой подошвой сапога в голень противника.

Теперь чужак охнул и подломился от неожиданной боли, выронил нож. Мыча и корчась над плотно укатанной грунтовкой, он пробовал восстановить прежнее равновесие, вернуть утерянный маневр.

Однако Пушкарев, все еще испытывая странный горячий зуд в теле, держался настороже. Не приближаясь до опасного расстояния, он выжидал, и лишь когда увидел на уровне своего живота обнаженную набыченную шею, сложил для последнего сокрушительного удара обе руки кверху… В этот момент вдоль грунтовки, ошеломив, буквально из ничего вспыхнул нестерпимо яркий свет, разделив ночь пополам. Затем нереально и замедленно, как во сне, вдалеке сочно клацнула металлом дверца машины, разнесся скорый топот сапог и раздался учреждающий звонкий голос… Но сложенных и занесенных для удара рук уже было не остановить, и они, по инерции довершив замах, обрушились на бугром выперший шейный позвонок чужака…

Шофер тревожного газика, чуть-чуть не успев добежать и чем-то помочь, остановился перед поверженным, лежащим у ног Пушкарева.

— Готов! — сказал он восхищенно. — Классный удар. Ништяк. Где наши?

— Бегут… — Пушкарев вяло, опустошенно показал назад. Просипел сухим горлом, одолевая одышку: — Наверно, скоро здесь будут.

Шофер хохотнул, как показалось Пушкареву, некстати. Спросил:

— А чего ж ты его кулаком, Пушкарь? Чего не автоматом? Мог бы и промахнуться. Вон какой бугай…

Пушкарев поднял на водителя, чей контур фантастически высвечивали из-за спины горящие фары машины, мутные, плохо видевшие глаза: не понимал, не улавливал смысл слов.

— Автоматом, говорю, чего не огрел? — О чем-то догадавшись, водитель сконфуженно кашлянул. — Оно надежней.

Вожатый только пожал плечами: и впрямь, чего не прикладом? Но автомат как висел за спиной, так и висит. Наверно, в горячке забыл.

— Ты помоги мне перетянуться. — Пушкарев погладил обвисшую плетью руку. — Кажется, зацепил. Да свяжи этого. На всякий случай, пока не очухался. И жди ребят. А мне надо к Арчи.

Собаку он отыскал довольно легко, словно к ней вела по холмам и низинам путеводная нить.

Но Арчи хозяина не дождался. Тело собаки было здесь, на земле, а преданная человеку душа, должно быть, отлетала сейчас высоко, к звездам, на которые так пристально, когда вожатого обнаружила тревожная группа, так сосредоточенно и немо смотрел Пушкарев…


В итоговом документе за истекшие пограничные сутки начальник заставы своим крутым почерком написал:

«Нарушитель государственной границы задержан. От ножевой раны погибла розыскная собака по кличке Арчи».

А больше за последний день августа на заставе ничего существенного не произошло. Ничего! Ничего… Ни-че-го…

Загрузка...