Часть вторая УБИЙЦА ИЛИ ЖЕРТВА

Цепная реакция

1

Прокурор города Бреховска Евлампий Кузьмич Матюшкин был человеком старой закваски. Вообще поведение его часто не укладывалось в привычные рамки. Любил, например, поработать в выходные дни, когда нет вокруг суеты, телефонных звонков, когда не лезут в кабинет поминутно то с одним, то с другим. Делать было нечего, но Валентине, работавшей секретарем у прокурора, приходилось высиживать в приемной: готовила крепкий чай с лимоном. И когда дежурный милиционер с проходной доложил о появлении странного посетителя, поступила ответная команда: пропустить.

Они едва посмотрели друг на друга, как сразу почувствовали взаимную симпатию, особенно прокурор. Когда же Семечкин заявил, что пришел добровольно подвергнуть себя самосажанию, изложив кратко причины такого решения, Евлампий Кузьмич сильно расчувствовался и заключил посетителя в объятия. После этого полез за платком и долго аппетитно сморкался, а нос у него был мощной работы, крупный, ноздреватый, с фиолетовыми крапинками на красном, поэтому вся процедура потребовала времени. Покончив с этим, он показал на стул, приглашая садиться, и сам удобно устроился в кресле за столом, а лицо сделал не официальное, а дружески внимательное. Спросил, не скрывая симпатии:

— Значит, дорогой мой, говорите, воруете понемножку?

— Увы, это так! — Семечкин обреченно вздохнул. — А что делать, гражданин начальник? Каждый день что-нибудь новенькое. То одно, то другое, то третье. Протягивает руку и называет нужную сумму. А сумма эта, извиняюсь, равняется…

— Месячной получке! — догадливо подсказал прокурор и лукаво прищурился, демонстрируя свою эрудицию в данном вопросе.

— Даже бывает и больше, — раскрывал душу Семечкин. — А каково это мне, человеку передовых убеждений? И попробуй откажи! Так посмотрит… Глазищи, как у крокодила! У меня после этого, верите, расстройство желудка на нервной почве. И не знаешь, когда прихватит и где!

Прокурор с удовольствием закурил и пододвинул пачку.

— Курите? Прошу! — Посоветовал: — Хорошо помогает рисовый отвар. Варить до густоты, а потом откинуть на дуршлаге. Кора дуба тоже.

— Да все перепробовал. Таблетками спасаюсь, пью для профилактики. Если бы не моя гражданская совесть… Ах, гражданин прокурор!

Евлампий Кузьмич стряхнул пепел в цветочный горшок. Уточнил:

— Протягивает руку — жена? Или, возможно… Если честно? — тонко прищурился, подмигнул не без лукавства, поощряя к откровенности.

— О чем вы говорите! Бог мой! Уж и думать забыл!

Прокурор откинулся в кресле, шутливо погрозил пальцем.

— Ну-ну ну! Знаю я вас. Шалунишка! Ах, женщины, женщины! По нашей статистике, — пояснил он, — девяносто девять процентов всех преступлений, связанных с растратой, обязаны женщине. А как им откажешь? Но, по-моему, вы все-таки преувеличиваете. Если это жена, то должна как-никак понимать. Объясните ей, убедите. Чем все может кончиться для вас.

— Гражданин начальник! — перебил бухгалтер с горьким смешком, — да ее сам товарищ Берия не смог бы… Не то что я.

Евлампий Кузьмич долго смеялся от всей души — удивлялся детской наивности. Произнес с улыбкой:

— Ну, этот товарищ смог бы, уверяю вас! Да вы курите, не стесняйтесь! И почему «гражданин начальник»? Вы же еще не сидите пока, только собираетесь. Зовите меня просто — Евлампий Кузьмич!

Под влиянием дружеской атмосферы Семечкин осмелел и полюбопытствовал насчет самого главного — на что он может рассчитывать, учитывая искренний, так сказать порыв.

— Ах, женщины, женщины! — повторил прокурор в задумчивости. — Прелестные создания! А я, признаюсь вам, неравнодушен, особенно к молоденьким. А какие бывают ножки, глаз не оторвешь! А попочки! — И он обрисовал восхитительный изгиб ладонью. — И знаете, что я заметил? С возрастом ничего не исчезает в смысле остроты чувства, желания. Наоборот. Но, как говорится, хороша Маша… — Прокурор вздохнул. Вернулся к прерванной теме. — Так вас интересует срок? Я правильно понял? Ну, это нетрудно посчитать. Арифметика тут простая. Большая растрата — большой срок, и даже в некоторых случаях… пиф-паф, ой-ой-ой… Недостача маленькая — и срок маленький. Вот вы говорите, что ежедневно тратили сумму в размере месячной зарплаты, а то и больше. Так? Так. — Придвинул к себе счеты." — Я все по-стариковски, ко всяким этим новомодным игрушкам… Медленней, зато вернее. Умножаем на тридцать — это получится в месяц. — Пощелкал костяшками. — Я примерно беру. И еще на двенадцать — это получится в год то, что вы растратили. Сколько лет на автобазе работаете? Двадцать? Очень хорошо. Ну так, а теперь приплюсуем, что сверх зарплаты у нас с вами набегало.

Только сейчас Семечкин сообразил, как глупо он проболтался. На лице его изобразился ужас. Да, неважно выглядел в эту минуту неутомимый борец за идеалы. Пока прокурор, сопя, медлительно двигал пальцами, щелкал на счетах и что-то чиркал на бумажке, Семечкин все уже в уме посчитал, а считать он умел, недаром ни одна комиссия не могла к нему придраться. Сумма получилась астрономическая. За считанные секунды бухгалтер сдал телом, почернел и осунулся лицом, точно прошел полный курс голодания. По всем показателям светила высшая мера. Вот тебе и самосажание!

— Да-а… — неопределенно тянул прокурор. Пощелкал языком и почесал в затылке. — Ого-го! Ай-ай-ай! Ну и ну! — Отодвинул счеты, посмотрел на посетителя с дружеским сочувствием. — Да вы так не переживайте! То, что мне сказали, это еще знаете… Фук! — Он выразительно дунул на ладошку, издав губами характерный звук. — Изложите все письменно, хорошенько подумайте. А мы официально пошлем финансовую комиссию. То да се. Проверим. А может, вы сами на себя сознательно поклеп возвели? В нашей юридической практике таких случаев сколько угодно. Есть даже такой термин: самооговор.

— Как это понимать? — выдавил из себя Семечкин, слегка щелкая зубами. — Чтобы сам на себя…

— А так понимать. Ну, скажем, вы кого-нибудь убили или ограбили, например, или банк обчистили… Да нет, не вы лично, — поспешил прокурор добавить, видя, что из черного Семечкин стал белым. — Это я фигурально, в переносном смысле. И вот преступник чувствует: органы у него на хвосте.

— Органы… на хвосте? — Семечкин дрожал всем телом. — Как это?

— Я имею в виду — милиция. Какой же вы, право! Так что он делает? А примерно то же, что и вы. Является с повинной из-за какой-нибудь ерунды, залезает, скажем, в дамскую сумочку и вытаскивает десятку. Дамочка в панике, его хватают и шьют уголовное дело по статье за мелкую кражу. Судья ему не глядя — годика два общего режима… Ищите, ищите, голубчики, хоть по всему свету! А он вот он! Рядышком. По тюремному дворику разгуливает, на солнышке греется в свое удовольствие, на коечке полеживает. Кормят, слава Богу, бесплатно.

— Питание там, наверно, неважнецкое? — осторожно осведомился Семечкин: проблемы с желудком его серьезно беспокоили.

Прокурор поспешил успокоить:

— Ну, во-первых, главной-то причины уже не будет, так? В смысле — жены. А насчет меню… Ну почему? В основном здоровая растительная пища. Сплошные витамины, особенно С и В. Капустные кочерыжки, картофельные очистки, ботва. Никакого склероза. Правда, из мясного пока одна тюлька. Но в нашем возрасте мясное… Сами понимаете. Ну а если конкретно… — Евлампий Кузьмич поправил большие роговые очки, сползавшие на кончик носа, ласково посмотрел на приятного собеседника. — Я как прокурор просил бы для вас года три. Ну от силы пять. Не больше.

Семечкин из белого стал серым. Говорить уже не мог, только губами шевелил, как глухонемой. Прокурор, однако, понял по губам, что речь идет об условном сроке, принимая во внимание, так сказать, раскаяние и прочее. Охотно пояснил:

— Вообще, это уж как суд решит. А закон, мой дорогой, что дышло… Нет безвыходных положений. Тем более что руку протягивать у нас знаете сколько любителей. Не одна ваша супруга. А вы человек с незапятнанной репутацией, случайно оступились, осознали. Ведь осознали, правда? — Дружески обнял за плечи.

Семечкин сглотнул, к горлу подступил комок. Без ответа и так было видно, что осознал. Прокурор положил на стол листы бумаги и ручку. Ручка высохла и не писала. Бухгалтер тряхнул и посадил на брюки жирную кляксу, что сообщило причудливой расцветке костюма дополнительный штрих.

Читая затем написанное, Евлампий Кузьмич шевелил пухлыми губами и кивал иногда головой, как бы одобрительно оценивая то или иное место. Семечкин стоял на подгибающихся ногах, ждал решения своей участи.

— Мне теперь прикажете — куда? — спросил хрипло. — С вещами?

— Как — куда? — удивился прокурор. — Отправляйтесь прямехонько домой, к жене, к детишкам. Беспокоятся, наверно. Ночевали, я вижу, на скамейке. Вон весь костюм краской перепачкали. Заходите, если появится опять желание, буду искренне рад! Высокое гражданское сознание сейчас — это такая редкость! — Они долго, с особой теплотой жали друг другу руки, особенно прокурор.

В момент этого диалога, несколько раньше, в кабинет зашел старший следователь Кубышкин, тощий, с длинным землистым лицом и лошадиными зубами. Делая вид, что роется в своем шкафу, он тем не менее ловил каждое слово. И когда Семечкин удалился, он повернулся к прокурору с выражением язвительной иронии.

— Удивляюсь вашему прекраснодушию, Евлампий Кузьмич, — произнес он желчно. — Отпускаете на волю закоренелого преступника! Просто так, за здорово живешь. — Остро прищурился, приблизился. — Он тут вам лапшу на уши вешал. Это не наш человек, вообще не наш, а оттуда… Не ясно?

— Откуда — оттуда? — не понял прокурор.

— Ах, да вы еще ничего не знаете! В городе колоссальное ЧП! Предположительно совершена диверсия крупного масштаба. Часть людей заражена неизвестным вирусом, их срочно изолировали. А этот тип — их руководитель, заброшен со специальным заданием. Я лично сам его видел! Только что. Возле витрины универсального магазина. Делал кому-то знаки… И вот он уже здесь, заметает следы… Он должен быть немедленно арестован. Удача сама идет нам в руки!

— Чушь какую-то несете! — Прокурор нахмурился. — Человек явился с повинной. Посмотрим на выводы комиссии. Вам дай только волю, таких дров наломаете! — Он в раздражении закурил и крикнул через дверь, в приемную: — Валя, сделай чайку с лимоном да покрепче! Итак, этот Семечкин, бухгалтер с десятой автобазы, — руководитель диверсионной группы? И как же вам удалось его вычислить? — добавил прокурор не без иронии. — По глазам?

— Не по глазам, а по зубам! — Старший следователь зло рассмеялся, они никогда друг друга не понимали. — У него две золотые коронки. И сделаны они… допустим, в Соединенных Штатах Америки! Вот такая, между прочим, деталь.

— И как вы это докажете?

— Акт экспертной комиссии прилагается! Заслуга прокуратуры…

— Ну вы, однако, типчик! — удивленно протянул прокурор: такого в его практике еще не было, а уж он-то всего навидался. — И кроме того, такие дела не по нашему ведомству, — добавил он с неприязнью.

— Когда речь идет о борьбе с врагами… — парировал старший следователь. — Надеюсь, позволительно будет ознакомиться с записями этого… с показаниями вашего клиента? — добавил он с язвительной усмешкой.

— Сделайте одолжение, — холодно сказал прокурор. — Только никаких фокусов. Запрещаю!

2

Семечкин не помнил, как он очутился на свежем воздухе, надышаться не мог. Постепенно отходил. И первой его мыслью было, как ни странно, еще раз заглянуть в отдел детских игрушек, где на витрине, вопреки всякому здравому смыслу, он встретил Булкина, сотрудника автобазы.

Еще издали он увидел, что вход в магазин окружает плотная толпа. Милиция оттесняла любопытных. А народ все прибывал и прибывал.

Семечкин изо всех сил старался протиснуться ближе, что-то подсказывало ему, что появление кадровика за стеклом витрины в сильно уменьшенном виде и царящая вокруг тревожная суматоха необъяснимым образом между собой связаны. С другой стороны, уважаемый всеми Павел Семенович в костюме Петрушки… Невероятно, немыслимо!

Да, бухгалтер не ошибся: это был именно он.

Покинув поутру навозную кучу в том виде, в каком оставил его пришелец, то есть имея лишь носовой платок вместо одежды, не говоря уже о ничтожных размерах, Павел Семенович впервые с ужасом осознал, какая громада проблем на него навалилась. Казалось бы, чего проще — пересечь площадь, по ту сторону которой призывно поблескивал окнами продовольственный магазин. Но, как говорится, близок локоть, да не укусишь. Сплошным потоком идут машины и пешеходы. Не задавят, так сцапают из любопытства. А там начнется… Сообщат на работу, жене… Боже мой! Но голод не тетка. И тогда он принимает отчаянное решение: пробежать через площадь нагишом, как есть, платок же бросить, только мешает. И вот представьте картину: из-под лежащего на дороге носового платка, на который никто и внимания не обращал, выскакивает маленький голый человечек и, быстро семеня ножками, проносится через открытое пространство, рискуя угодить под колеса. Всех, кто был поблизости, это зрелище повергло в шок. Пешеходы останавливались, вытаращив глаза, машины с визгом тормозили и тоже останавливались. И к тому моменту, когда опомнились и с криками и воплями бросились ловить это неведомое существо, Булкин успел миновать опасный участок, проскользнул сквозь прутья решетки полуподвального складского помещения магазина и был таков. Инспектор по кадрам еще не знал, что подвал кишит крысами. Он спрыгнул на мешки с чем-то мягким и замер: десятки пар крысиных глаз в злобном недоумении наблюдали за чужаком. Возможно, та, что ближе всех находилась, и не прочь была бы попробовать его на зуб, но, к счастью, среди зверья существует мудрое правило: не рисковать без надобности. А крыса была сыта.

Избегнув, таким образом, кровавой развязки, Павел Семенович вскарабкался по ступенькам на первый этаж и очутился в торговом зале продовольственного магазина, где он и утолил аппетит чем Бог послал: это были крошки печенья на полу и даже пряник, на котором он попрыгал, чтобы размять. О том, как была решена проблема с одеждой, для чего пришлось пробраться в вещевой отдел магазина, мы уже знаем. Облачиться в костюм Петрушки — то была гениальная идея. Именно в этот момент и произошла досадная встреча двух сотрудников автобазы, и Булкин поспешил поскорее исчезнуть, а Семечкин стал думать, что это у него с головой не в порядке.

Между тем инспектор по кадрам рассчитывал затаиться где-нибудь в уголке, осмыслить свое положение и подумать, что делать дальше.

Тут-то и появилось новое лицо: Людмила, продавщица штучного отдела. В тот самый миг, когда отважный акробат оседлал скакалку и спускался по ней вниз, она его и сцапала за ножку. Булкин отчаянно заверещал от неожиданности, а потом стал сбивчиво что-то объяснять. Людка его не слушала. Ее удивило не то, что он двигался, мало ли заводных игрушек, а то, что натуральным человеческим голосом заговорил. Тут она вмиг одежонку с него сдернула и стала тютюшкать, как всякая женщина поступает с существом маленьким, беззащитным, голеньким к тому же.

— Ах ты, моя малюточка, мой огурчик! — ласково приговаривала она и шлепала по голой попе. — Да откуда же ты такой взялся? Ай тютю-шеньки, ай тю-тю… — Стала с ним играть и подбрасывать выше себя — Павел Семенович визжал, сердился, но что он мог сделать? Представьте себе, что вас швыряют на высоту десятиэтажного дома и нет никакой гарантии, что поймают. И вот в момент полета Людмила вдруг обнаружила: маленький человечек у нее в руках, может быть, и игрушка, но сделанная чрезвычайно добросовестно, никакой бутафории, все натурально. Интересно, какая фабрика выпускает? Любопытная девица стала Булкина поворачивать и так и этак в поисках заводского клейма, но не нашла, а вместо этого рассмеялась и слегка покраснела: пальчики ее с крашеными ноготками устремились в привычном направлении; и давай удивительную игрушку страстно тискать и обцеловывать — то была, конечно, ошибка. Маленькие цепкие ручонки протянулись, схватились за нос, повернули туда-сюда; слова теста, как и следовало ожидать, довершили дело. Правда, в отличие от своего предшественника, Людмила перешла в новое состояние без особых проблем, только дергалась и хохотала, точно ее щекотали. Прошло немного времени — перед Булкиным стояла очаровательная голенькая особа, таращила глазки. Только теперь он разглядел, что Людка вовсе даже недурна. Мордочка у нее была смазливая, а характер, похоже, легкий, веселый, и своему новому положению она не придавала особого значения, находя его забавным. И уж никак не драматизировала. Природа есть природа. Магазин был пуст. Покупатели толпились возле входа, терпеливо ожидая положенного часа. Нет ничего удивительного, что оба не сговариваясь бросились друг ДРУгу в объятия… А надо сказать, что Людка училась любви не по учебникам. Булкин отродясь ничего подобного не видел; по сравнению с Людмилой пресная Варвара, жена, была как ворона по сравнению с чижиком. Ничто, казалось, не мешало мини-гопсам наслаждаться друг другом, если бы не швабра с колючей щетиной, которая неподалеку совсем некстати двигалась туда-сюда. Это уборщица тетя Паша пришла пораньше, чтобы навести марафет перед открытием магазина.

— Да что это там шебуршится в углу? — озадачилась старушка приглядываясь. — Да неужто игрушки? Они и есть! С витрины, должно, поспры-гивали. Вот так чудо! С моторчиком что ли? Во ноне техника пошла! — Тетя Паша подошла поближе, загораясь интересом, который сменился возмущением. — Да что же это они хулиганничают, паразиты! Ни стыда ни совести! Ишь, как он ее… Ишь ты, ишь ты! А она-то, срамница, прилепилась, как банный лист. И на таких игрушках наши дети воспитываются! Старику своему скажу, глаза выцарапает, не поверит. Да за такие вещи при Сталине… Кыш, кыш! А ну, быстро на место!

Людка вскочила и зло окрысилась:

— Тетя Паша, заткнись! И топай отсюда, чего уставилась? Голого мужика что ли не видела? Зенки вытаращила!

— Людка! Да неужто ты? — изумилась старушка. — Это который же тут мужик? Чтой-то не вижу! Вот сейчас я этого мужика в мусорное ведро… Мужик! Ха-ха! Да чтобы я такое безобразие допустила! — И тетя Паша двинулась шваброй вперед. Булкин едва успел прихватить свой костюмчик, как его стали подгребать в угол, безжалостно тыкая колючим волосом и переворачивая. — Мужик! — приговаривала тетя Паша и ухмылялась. — Тоже мне!

Никогда еще инспектор по кадрам не испытывал такого позора и унижения и разразился хоть и тоненьким голосочком, но такой виртуозной бранью, что уборщица, опешив, агрессивные действия приостановила, стала слушать, чуть наклонив голову набок, как музыку.

— Ну дела! — бормотала старушка, совсем сбитая с толку. — И ведь как чисто все произносит. Не хуже моего старика.

Тут Павел Семенович нырнул за прилавок и был таков.

Стараясь больше не попадаться на глаза тете Паше, что в конце концов могло кончиться плохо, любовная пара, держась за руки и помогая друг другу, проскользнула на второй этаж. Тут Людка, у которой были кое-какие свои планы, на время Булкина оставила, приказав ему спрятаться, что он и сделал не переча, ибо целиком находился под обаянием своей новой подруги. Людмила же между тем, обнаружив отличные спортивные данные, по ножке стола вскарабкалась бесстрашно вверх, повисела, выжалась, пробежала по столу и уселась на ручке кассового аппарата, на самом видном месте. Сидела, как воробей на жердочке, и весело болтала ногами. А Павел Семенович, что греха таить, в это время любовался ею из своего укрытия. Хороша была Людка в цветастом платьице, в платочке на голове, повязанном на манер матрешки. Булкин был в восторге от своей новой знакомой. Ее рассудительность, веселый нрав и способность сохранять в отчаянном положении не только присутствие духа, но и чувство юмора, придали ему бодрости, и будущее не казалось теперь таким мрачным, как накануне. Теперь он даже с интересом ждал дальнейших событий, теша себя злорадной мыслью, что скоро многие сограждане окажутся в таком же идиотском положении, как и он сам.

А Людмила, похоже, кого-то с нетерпеньем ждала. Она так и не прониклась до конца серьезностью того, что с ней случилось, ее способность мыслить критически была равна нулю. В голове мелькнула шальная мысль: черт возьми, хорошо бы проделать подобный фокус с директором магазина, он вот-вот появится.

События развивались стремительно. За пятнадцать минут до открытия магазина директор подъехал на служебной «Волге». Так уж повелось: любил в одиночестве обозревать собственное хозяйство: то были редкие минуты, когда мелочные заботы отступали и можно было мыслить перспективно, крупными категориями. Вот и сейчас, прежде чем направиться в кабинет, он неторопливо прошелся по торговым залам, иногда останавливаясь и размышляя. Людмила буквально дрожала от сладостного предвкушения ожидавшего ее удовольствия. А дело в том, что между ними уже не один год тянулся застарелый роман, и ему, директору, давно пора было решиться выставить за порог старую грымзу, свою жену, а он все тянул, все обещал, все мямлил, ссылаясь на обстоятельства, от него якобы не зависящие, и этим обрекая Людмилу на пассивное ожидание неизвестно чего. Женщина этого не прощает, и любовь в ее сердце постепенно оборачивается ненавистью. Вот и настал момент свести счеты. Теп ерь-то она покажет этой дуре, его жене, что добилась своего, а какой ценой, не имеет значения. К чести Людмилы надо сказать, она все еще любила сорокалетнего директора, человека неглупого, с железной деловой хваткой и огромными связями. То был ее идеал мужчины. Когда-то ей было достаточно веселых поездок вдвоем за город, на природу, обедов в дорогих ресторанах, где мужчины обращали внимание на ее дорогие наряды, девицы вздыхали от зависти, а ее всесильный кавалер не моргнув глазом готов был выполнить любую ее прихоть. Да, то была настоящая жизнь, но теперь этого ей было уже мало, теперь ей нужен был он сам. Пройдет несколько лет, и что ее ждет? Положение брошенной любовницы? Ну уж нет!

Конечно, Булкин и ведать не ведал, какие мысли бродят в эту минуту в крошечной женской головке, но догадывался: что-то она затеяла, и ждал ее команды, прячась в складках оконной занавески, откуда выглядывал одним глазком.

— Огурчик, ты где? — пискнула Людмила.

— Я здесь, — тихо ответил из своего укрытия минигопс.

— Сейчас ты кое-что увидишь! Приготовься.

Директор был совсем рядом. Он подошел к кассе с другой стороны и задумчиво наклонил голову, как бы стараясь мысленным взглядом проникнуть в ее хитроумный механизм. Выражением лица он напоминал сейчас старого, опытного кота, который караулит мышь, усевшись возле дырки в полу.

И в эту минуту его позвала Людмила. Директор в изумлении прислушался, но, видимо, решил — почудилось. И тогда с легким бумажным шурша-ньем она выбежала из-за кассы и остановилась на краю стойки, сделав шутливый реверанс.

— А вот и я! Доброе утро! Как вы меня находите? Недурно, правда?

Он подошел ближе, неодобрительно хмурясь.

— Люда, сколько раз просил, не говорить мне «вы», когда мы одни. Ты же знаешь, как я к тебе отношусь! Обязательно делаешь что-то назло. А что с тобой случилось? — спросил он, присматриваясь. — Что за новый каприз? Платье какое-то… — Он потрогал материю.

— А как ты ко мне относишься? — с вызовом спросила Людка.

— Люда, почему ты такая маленькая? Вечно выкинешь какой-нибудь фокус, лишь бы мне досадить. Что произошло?

— Что да как, долго рассказывать! — ответила крошечная девица. — Лучше возьми меня в руку и поднеси к лицу, я хочу тебя поцеловать… Не бойся, не укушу! Маленькая, да удаленькая!

— Ужасно меня расстроила! — сказал он, осторожно беря ее двумя пальцами за спинку — Людмила дернулась и захихикала: было щекотно. — Что за глупая выходка! — укорял директор. — Только что вспоминал тебя и подумал, неплохо бы сегодня заглянуть в «Поплавок». Что ты на это скажешь? Только перестань дурачиться.

— Ты меня вспоминал! Как это мило.

С этими словами Людмила потянулась губами к его лицу, он, в свою очередь, сделал губы трубочкой, нежно их округлив, и тем самым сделал роковой шаг на пути к катастрофе. Коварная девица хорошо помнила все, что произошло с ней самой и проделала то же самое. Директор страшно вытаращил глаза, вздрогнул, дернулся, словно заряд огромной силы потряс его всего от головы до пяток… Крик не человеческий, а звериный исторгся из его груди. Он еще пытался бороться с той чужеродной неумолимой силой, что проникла в него и перекраивала все по-своему, он не сдавался, но все напрасно. Лишь процесс перехода из одного состояния в другое оказался более замедленным, что говорило об огромных психофизических ресурсах этого человека, но сути дела не меняло. Превращение началось. Свидетелями оказались, однако, не только те двое. Работники магазина, пришедшие на работу, бросились на крик и невольно остолбенели. Людмила между тем с ловкостью цирковой наездницы соскользнула с быстро уменьшающегося тела и отбежала в сторону, черты лица ее напряглись и заострились с выражением мстительного удовольствия, она достигла своего.

Сотрясаясь, директор наскоро давал указания:

— Клавдия Ивановна, проверьте еще раз годовой отчет! Сколько у нас там числится на балансе? По-моему, есть ошибка! Остаетесь за меня! Что-то происходит… Спасите! Погибаю!..

Отчаянный крик о помощи все еще звучал, но становился выше, звонче, срываясь на писк, пока наконец директор голый, в чем мать родила, не выскочил из-под вороха одежды и не бросился бежать, протягивая вперед руки, как слепой, и повторяя: «Это она, она, Людмила! Сейчас же сделай все по-прежнему!»

В это время магазин открылся, привлеченная суматохой толпа бросилась к месту происшествия, смяла прилавки, ящик с минеральной водой упал на пол, покатились бутылки, опрокинулась бочка с подсолнечным маслом, жирная струя хлынула под ноги, люди падали, расшибая затылки о цементный пол; двое алкашей, пользуясь неразберихой, проскользнули в соседнее помещение, в винный отдел, и приступили к распитию спиртного в быстром темпе, пока их оттуда не вытащили за ноги.

Некоторое время директор бегал по кругу, вскрикивал, ударял себя по ляжкам в состоянии крайнего возбуждения: «Да что же это со мной? Да что же это со мной?» — пока какой-то простодушный толстяк не протянул к нему руки и не обратился ласково-уте-шающим тоном, как к ребенку, присев на корточки:

— Да успокойтесь же, ради Бога! Расскажите по порядку, что случилось? Как все произошло?

— Она, она… — твердил директор, вздрагивая, как при сильном ознобе, — она… вот так взяла за нос… и сказала…

Не прошло и нескольких секунд — толстяк, проявивший столь неуместное участие, повалился на спину, как от внезапного удара, дергался тучным телом, как перевернутый жук, дрыгал руками и ногами, издавая какие-то ухающие звуки, точно на него вылили ушат ледяной воды, и становился меньше, меньше…

Теперь испуганная насмерть толпа ринулась назад, давя друг друга, смяла прилавки… К счастью, панику удалось вовремя пресечь. Позвонили в милицию, и вскоре, прибыл наряд блюстителей порядка. Можно было приступить к выяснению всех обстоятельств происшествия. Лейтенант милиции обратился к работникам прилавка с традиционным вопросом:

— Граждане, что здесь происходит? Есть свидетели?

Заговорили все хором, понять ничего нельзя было, но тут вперед выступила женщина с каменным лицом и металлическим голосом — Клавдия Ивановна, заместитель директора. Указала пальцем на Людмилу.

— Это ее рук дело! За ней давно замечались всякие штучки.

— Какие штучки? — не понял милиционер.

— Позорящие высокое звание работника торговли. Аморальная особа! Я бы даже сказала точнее — развратная! А еще точнее — проститутка!

— Подойдите сюда! — строго сказал милиционер. — Остальные потерпевшие, отойдите в сторону, не путайтесь под ногами!

Людмила подошла, бросив презрительный взгляд в сторону свидетельницы, и не удержалась от ответной реплики:

— «Уж молчала бы ты, корова старая!»

На это толпа в дверях ответила одобрительным смехом: все симпатии были на стороне очаровательной крошки.

Тем временем директор магазина, уже успевший несколько успокоиться, задрапировался в тряпицу. К нему пристроился невинно пострадавший толстяк. А минуту спустя присоединился и Булкин, решивший, что скрываться дальше нет смысла. Его шутовской наряд вызвал всеобщее оживление и даже аплодисменты: толпа глазела на удивительное зрелище, как на своеобразный аттракцион.

Положение резко изменилось, когда милиционер приступил к допросу потерпевших и составлению протокола по всей форме. Естественно, он пожелал узнать, каким способом здоровый, нормальный человек превращается в крошечное создание — в минигопса (это слово воспроизвел Булкин), воспринимать которого всерьез уже нет никакой возможности. Людмила, однако, опровергла такое легкомысленное к себе отношение и заверила, что ее умственные способности не только не стали хуже, а даже лучше, поэтому она в состоянии досконально описать все по памяти. Выслушав ее объяснения, милиционер не поверил ни одному слову, ибо все сказанное ею было похоже на чистейшей воды бред. Испытывая все же сильное любопытство, молодой лейтенант попросил проделать все манипуляции с ним самим; то был, конечно, лучший способ уличить во лжи маленькую врунью.

— А ну-ка попробуйте! — сказал он, посмеиваясь, и, поставив малышку на ладонь, поднес ее к своему лицу. Следующим актом драмы было то, что несчастный выпучил глаза, затряс головой и закричал: — Граждане, не скопляйтесь, граждане, расходитесь!

И пока он уменьшался в размерах, все продолжал повторять эти слова, как испорченная грампластинка. И едва лишь превращение завершилось, он выскочил из милицейской формы в шоковом состоянии, побегал взад-вперед, напевая какой-то марш и подыгрывая себе на губах, а потом вдруг плюхнулся на пол и растянулся недвижимо во всю длину своего тоненького стройного тела. Трудно было сказать, что наступило, обморок или смерть. Толпа в ужасе попятилась. Немедленно было дано указание закрыть магазин; всех, кто в нем находился, изолировали в отдельном помещении, а у входа поставили охрану; было решено срочно произвести медицинскую экспертизу, тщательно обследовать как самих потерпевших, так и тех, кто оказался с ними в контакте: возникло подозрение, что в городе разразилась чудовищная эпидемия, возбудитель которой был пока неизвестен (ясно, что фокусы с хватанием за нос и дурацкими словами придуманы для простачков). Конечно, следовало единственный очаг заражения немедленно локализовать, проведя все необходимые профилактические мероприятия.

Поэтому заранее предупрежденные работники «Скорой помощи» появились, как во время химической войны — в противогазах и резиновых перчатках. Однако единственное, что они смогли сделать, — это, действуя с чрезвычайной осторожностью, каждого из минигопсов завернуть в марлю и аккуратно, рядком уложить в коробку из-под медикаментов, где отвратительно пахло лекарствами. Этот живой груз и был немедленно доставлен на городскую эпидемстанцию. Задыхаясь в тесной коробке, несчастные подняли отчаянный визг, требуя освобождения, и пока их везли, встречные с недоумением прислушивались к доносившимся из машины звукам. Можно было даже различить, как тоненькие голоса дружно скандировали: «Свободу! Даешь свободу!» Дело в том, что Булкин в двух словах успел рассказать о своей встрече с пришельцем в собственном кабинете и о том, чем это кончилось. Теперь минигопсы знали, кто истинный виновник их несчастья. И хотя они лежали беспомощные, как младенцы, и лишь криком могли выражать свой протест, именно в этот момент родилась идея возмездия. Именно здесь, в картонной коробке из-под лекарства, было впервые произнесено слово «месть», что, конечно, выглядело смешно в устах несчастных крошек, но это служило для них единственным утешением.

Дальше все шло своим чередом. На эпидемстан-ции минигопсов обработали отвратительной дезинфицирующей жидкостью. Затем было проведено тщательное обследование с целью выявления зловредного вируса, еще науке не известного, однако обнаружить ничего не удалось, за исключением легкого насморка у бывшего толстяка. Приглашенные на консультацию ученые мужи ломали голову над причиной странного явления. После долгих споров решено было разрешить минигопсам свидание с родственниками.

К удивлению Булкина, первой на зов явилась Варвара. Пришла не одна, а с двумя малолетними отпрысками мужского и женского пола. Дети были неизвестно от кого, и Булкин их органически не переваривал. Они тотчас, не успела лаборантка глазом моргнуть, пораскрывали все клетки с подопытными кроликами и прочей живностью, и зверье устремилось на свободу, путалось под ногами; в воздухе стоял крепкий аммиачный дух вперемешку с карболкой. Варвара потянула носом воздух и сморщилась, она не могла понять, куда попала.

Мальчик гонялся за крысой, старался загнать ее в угол, а девочка верещала так, что в ушах звенело:

— Маманя, маманя, а где наш папаня?

Минигопсы из картонной коробки радостными криками приветствовали первую посетительницу. Булкин сильно разволновался, заслышав знакомый голос. Встав на носочки, он изо всех сил тянулся ручонками вверх.

— Варварушка, я здесь! Паша, твой муж… любящий супруг…

— Это что ж там такое пищит? — Женщина с любопытством заглянула в коробку, а девушка-лаборантка, уже успевшая освоиться с маленькими человечками, помогла Булкину вскарабкаться жене на грудь.

Дети возбужденно подпрыгивали, хлопали в ладоши и радостно вопили.

— Маманя, маманя, это наш папаня! Мы хотим его потрогать!

Женщина, однако, ни малейшего удовольствия от подобной встречи не выразила. Оторвала от себя Павла Семеновича, как отрывают вцепившегося в одежду котенка, и некоторое время его разглядывала, держа на расстоянии вытянутой руки и говоря:

— Это что же за сморчок такой ко мне прилепился? Лилипут что ли из цирка? Да что же за издевательство такое! Кого вы мне суете?

— Варварушка, женушка! Это я, Паша! — в отчаянии подвывал Булкин. — Ты меня не узнаешь? Все продадим, дачу, машину, имущество… Вызовем лучших докторов, меня вылечат… Только забери отсюда…

— И меня тоже! — некстати пискнула Людмила из глубины коробки.

— А это что еще там за пигалица? — Варвара заглянула внутрь, где притихшие минигопсы подавленно прислушивались к происходящему на поверхности.

У Булкина сердце оборвалось, не дай Бог, проболтается Людмила сдуру.

— Ах, вот оно что! — Варвара ядовито поджала губы. — Подружку себе завел! Или она тут у вас одна на всех? Вот с ней и оставайся! — И женщина двинулась к выходу.

Между тем под шумок девочка завладела мини-гопсом, радостно его тютюшкала, как куклу, переворачивала так и этак, и ее любопытные детские глазенки всюду заглядывали. Потом, громко смеясь, она взяла отца за ножки головой вниз, раскачала для броска и крикнула:

— Маманя! Держи папаню…

— И не подумаю, — ответила Варвара скривившись. — Нужен он мне такой!

Булкин в это время как раз пролетал над женой, тоскливо простирал ручонки, вопил:

— Варварушка, поймай меня, поймай! Все продадим…

— Ишь, чего захотел! Головастик чертов! — неслось ему вслед, руша последнюю надежду. Варвара демонстративно отвернулась и не видела, чем все кончилось.

А тот был уже возле стены, рискуя стукнуться головой. К счастью, девушка-лаборантка, хорошо спортивно подкованная (в прошлом занималась баскетболом), ловко подпрыгнула и поймала мини-гопса, как мяч возле сетки, спасла ему таким образом жизнь; в это время другие сотрудники эпи-демстанции ликвидировали последствия набега.

Павел Семенович был водворен обратно в картонный ящик.

— Так вот, значит, как! — бормотал кадровик с горечью. — Отказалась, отвергла! Лучше бы он меня увеличил. Ну пусть не всего…

В маленькой тюрьме воцарилось тягостное молчание, теперь каждый понимал, что его ждет. И однако в этой атмосфере, казалось бы, полной безнадежности впервые прозвучало слово: побег. Идею все поддержали с ликованием. Был создан оперативный штаб и распределены роли. Оставалось лишь выбрать момент…

Итак, побег из картонного ящика. Смелый замысел! Он пробудил в сердцах минигопсов надежду на избавление. Но осуществиться ему суждено было еще не скоро. Пройдет немало времени, прежде чем маленькие изгои, лишенные впредь всяких контактов с внешним миром, заросшие, как зверьки, одичавшие, озлобленные, выберутся наконец на волю из своего картонного плена с единственным жгучим желанием, с единственной целью — отомстить виновнику всех своих бед, отомстить жестоко и беспощадно.

Историческая справка

Одной из достопримечательностей города Брехов-ска была тюрьма. Расширенная и благоустроенная в свое время на деньги местного купечества, она вызывала чувство недоумения у сограждан: а к чему, собственно, такой размах? В просторных корпусах мог с комфортом разместиться чуть ли не весь российский преступный мир. Но, должно быть, провидцами были устроители и действовали с учетом исторической перспективы. С воцарением новой власти тюрьма, до того наполовину пустовавшая, наполнилась кипучей жизнью: стучали щеколды на дверях камер, деловито суетилась охрана, гоняя заключенных туда-сюда, и иногда тесновато становилось.

Под руководством Афанасия Петровича, человека с инициативой, хоть ничего и не изменилось по существу, тюрьма приобрела все же черты более цивилизованные. Круглосуточно работала баня, обслуживая прибывающих. Под перекрестными взглядами из-за решеток раздетые наголо мужчины и женщины со свертками одежды в руках выстраивались в очереди прямо во дворе в ожидании санобработки. Женщины были в основном молоденькие, из тех неопытных глупышек, что опрометчиво повыскакивали замуж за немцев во время войны. Теперь их отлавливали и судили по статье ♦ За измену Родине» — двадцать пять лет лагерей где-нибудь на Колыме. Двигалась очередь, местный парикмахер из гермафродитов, безусый, толстозадый, ни мужик ни баба, трещал машинкой, орал: «Ногу подними, ногу!» — если какая-нибудь недогадливая не делала того, что положено.

А на рассвете вместе с выстрелом хлопающей дверцы «черного воронка» нет-нет да и разнесется истошный вопль: «Прощайте, братишки!» Это увезли на расстрел очередного бедолагу.

Впрочем, за высокими кирпичными стенами, протянувшимися на целый квартал, опутанными колючей проволокой, со сторожевыми вышками, пулеметами и прожекторами ничего нельзя было ни увидеть, ни услышать. Каменная крепость, могучий символ существующего строя. И казалось — на века.

Прозрение

Пискунов панически боялся начальства. Особенно высокого, что время от времени удостаивало своим посещением «Бреховскую правду». На вопросы отвечал невпопад дрожащим голосом, нервничал, весь напряженный, неестественный, и к нему в конце концов теряли всякий интерес. И непонятно было, как это вдруг взяли да и утвердили автором, скорее всего, то была непростительная ошибка руководства, если только не наказанье Господне неизвестно за какие грехи.

Между тем задание есть задание, и его хочешь не хочешь, а надо выполнять. К тому же еще и самолюбие взыграло: да не может быть того, чтобы он…

Теперь каждое утро Пискунов нервно перелистывал календарь — до юбилейной даты с каждым днем оставалось все меньше времени, а у него извилины будто задубели, будто серое вещество заморозило космическим холодом. Ни одной путной строчки из-под пера. Даже плодотворная, казалось бы, идея положить в основу сюжета историю небесных пришельцев, и в частности Герта, положения не спасла. Примеривался и так и этак, мозги себе выкручивал — все напрасно. Воспаленными от недосыпания глазами тупо смотрел на заложенный в машинку очередной лист бумаги. В сердцах рвал на мелкие клочки, и будто запорошило вокруг землю первым осенним снегом…

В одну из тех минут, когда мертвой петлей захлестнуло отчаяние, Пискунов и задал себе резонный вопрос — почему? И понял наконец: дело не только в том, что под нажимом умирает его творческая муза. Стоит лишь засесть за работу, и тут начинается. Пальцы попадают не на те клавиши, всего потрясывает, точно в нервном ознобе, даже зубы постукивают. И вот уже заранее видитсн ужасный финал — как, вызванный руководством, он отдает свое творение на суд. И как они…

Он изнемогал под навалившейся на него громадой ответственности. Но знал теперь точно: причиной всему был страх, парализующий страх — симптомы, должно быть, все той же застарелой болезни. Страх гнездился в подсознании, просачивался из младенческих глубин памяти, обдавал ледяным дыханьем и волю и мысль.

Он кричал по ночам и вскакивал весь в холодном поту, пугал до смерти сонную Валентину. И ведь лечился, пичкали его всякой дрянью, кололи, а что толку? Одна оставалась надежда: чтобы излечиться, избавиться от этой напасти, надо каким-то образом добраться до истоков, распутать клубок и понять наконец, откуда же все пошло. Сводить счеты, наверно, уже не с кем, да и как найти? Но давно вызревало в душе: а если бы все-таки отыскать, рассчитаться за исковерканную судьбу? Злобное, мстительное чувство не умирало, а лишь затаилось, словно в ожидании своего часа. Тлело глубоко.

И вот в один из таких отчаянно несчастливых дней Пискунова вызвал на ковер Гога.

Последнее время отношения с главным редактором складывались из рук вон плохо. Завидев издали пышные грузинские усы, Михаил спешил юркнуть, как мышь, в дверь какого-нибудь кабинета, лишь бы на глаза не попадаться. И теперь ноги подгибались, пока тащился по коридорам. А тут еще прямо перед носом плакат. Местные остряки изощрялись в духе классика: «Ударим детективом по разгильдяйству и безграмотности!»

Георгий Илларионович сидел на своем обычном месте за столом и писал. Легкий кивок не глядя и жест рукой на стул. А затем бровь его сумрачно поползла вверх.

— А, пришел, генацвале! Докладывай, дорогой, что делать будем?

Пискунов опустился на краешек, весь тревожно окаменелый. Рядом с видом прокурорским развалился в кресле Семкин. Глазки круглые, нахальные, щечки тугие, не ущипнешь. Зато поза! Иной дурак так умеет казаться умным, что умный рядом с ним выглядит дураком. Ногу закинул за колено пяткой, как иностранец. Михаил затравленно скашивал око: увидел на столе знакомую папку с рукописью. Незадолго перед тем Жорик подкатился с просьбой дать почитать роман: любопытно как-никак. Все хвалят, а он и строчки в глаза не видел. Льстиво щурился, переглядываясь с Гогой: наверняка какую-нибудь пакость готовит. Пискунов тогда несколько озадачился: с чего бы такой интерес?

Семкин переменил лицо, взвесил папку на руке и бросил на стол не глядя.

— Значит так, старик, слушай меня сюда! Дело, которое тебе поручили, ты, считай, завалил, коллектив опозорил. Авторитет «Бреховской правды» под угрозой. Положение надо срочно выправлять. Писанину твою я прочитал. — Жорик слегка скривился. — Чушь, конечно, собачья, извини, но использовать кое-что можно. И раз уж ты держишься за эту вещь, как дитя за мамину сисю…

— Не буду, не хочу! Пробую, пытаюсь, ничего не получается! — завизжал Пискунов с нервным надрывом. — В гробу видел… Сейчас же заявление об уходе… по собственному желанию… — Вскочил, заметался в поисках ручки.

Семкин решил не усложнять ситуацию, выждал, пока отрицательные эмоции иссякнут. Промолвил миролюбиво:

— Мишка, не впадай в истерику, садись. Я уже придумал, что тут надо изменить. Все остается как есть, только пришелец твой никакой не ученый и не философ.

— Кто же он, очень даже интересно? — Пискунов остывал понемногу, но был все еще настороже, ожидал подвоха.

— Сделаем так. Он агент иностранной разведки, крупный диверсант. И прилетает, естественно, не из будущего, а прыгает с парашютом и приземляется ночью где-нибудь на колхозном поле… (Михаил ошеломленно молчал, переваривал новую версию.) — И здесь его находит… Ну, догадался, кто? Молодая колхозница Уилла. Видит, из соломы торчат чьи-то ноги… А сама она знатная доярка, надаивает в год по пять тыщ литров молока от каждой фуражной коровы, а кроме того, учится в заочном ветеринарном техникуме…

Тут Пискунов качнулся и стал со стула сползать в легком умственном шоке.

— Уилла в ветеринарном техникуме? О Боже!

— Да ты не смейся, не смейся, а головой думай! — Семкин обиженно поджимал губы, ожидал, как видно, похвал. — Я же говорю, видит мужские ноги, не наши сапоги, не советские, а чужие, в ботинках на толстой подошве, на микропоре. Что, по-твоему, делает бдительная комсомолка?

— А что она делает? — Пискунов решительно не знал. Пытается стянуть с него ботинки, пока спит, у нас таких не купишь?.. Он добросовестно пытался угадать, что за ахинею ему подсунули. — Ну, может быть, паспорт просит предъявить. Кто такой, что за личность.

— Гога, ну можно с ним разговаривать? — Семкин всплескивал руками в крайней досаде. — Тупой как валенок! Он тут же ее сразу и пришьет! А внешне он, предположим, высший класс, супермен, не то что этот твой старый хрен Герт или как его там…

— Понятно. Влюбляется в него. Или сразу бежит в органы?

— Да не влюбляется, а только делает вид, кокетничает. Какая может быть любовь? Ведет тонкую и опасную игру, чтобы затем… Ну, усек?

— Чтобы заложить его?

— Чтобы спасти родной Бреховск, предотвратить диверсию. Любимый город может спать спокойно. Ходит, как по лезвию ножа. Он враг опытный, коварный, а она-то всего-навсего девчонка. В том-то и весь фокус — кто кого! — Семкин даже раскраснелся, излагая свой замысел.

— Побеждает, конечно, она?

Тот только плечами передернул и даже не счел нужным отвечать.

Михаил забыл про все свои страхи и прочие неурядицы, сотрясался от хохота, хотя, по правде говоря, и сам сейчас толком не понимал, чего ему больше хочется, смеяться или плакать.

Гога пошевелил пушистой грузинской бровью, молвил, нахмурившись:

— Ты это зря веселишься, слушай! Он дело говорит. Задумка интересная, вполне в духе времени.

— Это у него на нервной почве, — пояснил Семкин. — Все гении либо сумасшедшие, либо еще с каким-нибудь загибоном… Тяжелый ты человек, Мишка, тупой. Мое дело было главный сюжетный узел завязать, а дальше сам раскручивай, на то ты и автор. Но учти, теперь каждый день будешь отчитываться, составим график. Вызовут — не так будут разговаривать, крылышки живо пообломают. Как он меня утомляет, Гога! — пожаловался Семкин со страдальческим видом. — Каждый день объясняю, что к чему, вдалбливаю в башку — как об стенку горох. Ничего не знает, ничего не понимает. Спросил, как Индюкова звать, а он мне — а кто такой Индюков? Представляешь?

Гога усомнился, уставился на Пискунова, выкатив глаз.

— Не знает, кто такой Индюков? — Не мог поверить.

— Не знает! — Семкин захлебывался, смахивал слезу. — Да это еще что! — С трудом подавил рвущийся из груди хохот. — Спрашиваю: а как фамилия нашего секретаря райкома? Сейчас-то хоть запомнил, чудо-юдо?

— Что-то кухонное, по-моему, — выдавил Пискунов неуверенно.

— Кухонное! Во дает! Товарищ Григорий Иванович Сковорода его звать. Он, между прочим, Ленина видел.

— Ну забыл я, что тут особенного, — оправдывался Пискунов. — Разве всех запомнишь.

Гога схватился за голову, подпрыгивал на стуле, дергал себя за ус. Неприлично было так смеяться руководящему лицу, а не мог остановиться.

— Как можно, слушай? Плохой, совсем плохой! Лечить надо, спасать надо!

— Он все равно что с другой планеты, — продолжал Семкин, промокая глаза платком. — Может, ты сам какой-нибудь пришелец? С летающей тарелки? Или взять хотя бы тот же детектив. Ну чего проще: жулик, скажем, залезает в государственный карман, и тут его вовремя хватают за руку местные правоохранительные органы. А он мусолит, мусолит. Да я бы с твоим талантом… Ну что с ним делать, Гога? Надо бы выгнать, так пропадет ни за грош, кому он нужен такой? Жалею, хоть и мучаюсь.

Пока главный редактор разговаривал с кем-то по телефону, Жорик откинулся в кресле, расслабился, отдыхал, прикрыв глаза. Было видно, утомился и спать хочет. Часто бывало так: задремлет на несколько минут и опять свеж, как огурчик.

Михаил внезапно успокоился, почувствовал даже облегчение. Ну и прекрасно! Черт с вами! Зато он не несет теперь никакой ответственности. Дали задание, он его выполняет. И все же осадок остался неприятный. Досадовал на себя, что вот так легко согласился исковеркать собственное произведение. Теперь уже окончательно и бесповоротно, и пути назад нет. Правильно говорил врачу, что принимает форму любого сосуда, куда его нальют, вплоть до детского горшка. Вот взяли да и вылили в туалет!

Решил, однако, посоветоваться с толстеньким редактором Витей. На нескольких страницах изложил новый вариант сюжета и отнес в издательство не без тайной надежды, что с порога назад завернут. Реакция была прямо противоположная. «Старик, гениально! Детектив с элементами фантастики!» Редактор внимательно водил носом по строчкам. Подумал и высказал дельную мысль: превращение в минигопсов должно совершаться не с помощью тестов, это слишком заумно, а подсыпается какое-нибудь химическое вещество, вызывающее, на первый взгляд, безобидный насморк. Все чихают и кашляют. Очереди в аптеках. Город парализован. А милиция на ушах стоит, ищет преступника. Витя откровенно веселился, а Пискунову было не до смеха.

— Боже мой, Боже мой! — шептал потрясенно, он совсем запутался. Ладно, что получится, то получится. Главное, успеть к сроку — и с плеч долой.

Будто не сам он, а кто-то другой шлепал по клавишам, писал, как в поддавки играл: то белые ходят, то черные. И думалось порой с печалью: к чему теперь болезненная утонченность его натуры — то, что было до сих пор источником откровений, необъяснимых отгадок! К чему присущая ему способность как бы выскальзывать из объятий бренного тела и блуждать по непроторенным еще дорогам времени, заглядывая то туда, то сюда. И что же? Он по собственной воле загнал свою творческую душу в капкан и захлопнул его.

В такие минуты Пискунов впадал в депрессию, с отвращением отодвигал машинку и отдавался сладостным виденьям — представлял себя крадущимся по длинному коридору, по широкой ковровой дорожке. Вот секретарь обкома Толстопятов выходит из кабинета, тяжелый, вальяжный, значительный. И тогда он… Нет, не здесь, схватят в одно мгновенье, бежать некуда, лучше по пути к машине — скользнуть, как тень по стене… Поднимается рука с пистолетом. Бах-бах! Илья Спиридонович заваливается кверху обмякшим пузом, сучит предсмертно ножками… И сразу чувство облегчения, свободы. Проливает официальные слезы «Бреховская правда», некролог на целую страницу.

Привычным усилием Михаил пытался отбросить завесу времени, оторваться от суетных будней — а что же там впереди? Но пусто было впереди, мысль его беспомощно блуждала в потемках, натыкалась на глухую стену. Он был охвачен страхом, почти паникой: в чем причина такой слепоты? Будто что-то сломалось внутри: разрушился тончайший механизм и исчезло внутреннее зрение, позволявшее видеть то, что другим недоступно. Тесные рамки убогой реальности, как стены, тюремной камеры.

Ах, он знал, конечно, догадывался. Он трус и предатель. И вот оно возмездие! Уилла, любовь моя, прости мне мое кощунство. Я предал и тебя и себя, надругался над твоим священным именем, и нет мне оправдания. Пискунов хорошо помнил тот день, когда они встретились на пустынном пляже и он, пользуясь ее невиданными подсказками, без труда вычислил местонахождение прелестной дамы. И как часто потом бродил под окнами, не спуская с них глаз, и замирал, когда на пестренькой занавеске мелькал ее знакомый силуэт. Но о себе напомнить не решался.

И вдруг однажды ночной телефонный звонок — сигнал тревоги. Сначала он не понял ничего. В трубке взволнованная, путаная речь. Говорит Маша! Маша? Какая Маша? Встречались у Захаркина, с автобазы… Ах да! Женский голос сбивчиво твердил на пределе отчаяния: «Ах простите! Вы разрешили в любое время, и я осмелилась… С ним что-то случилось! Помогите, я должна знать всю правду! Спасите Захаркина!»

Михаил размышлял озадаченно: что за паника? Сначала вообще всерьез не принял, вспомнил, как вместе откачивали пьяного забастовщика. Лишь позднее, когда о пожаре стало известно и некоторые подробности выяснились, а на его телефонный звонок сообщили, что упомянутый клиент в списках живых не числится, хотя поиски продолжаются, Пискунов решил, что страхи любящего сердца не лишены оснований.

По привычке посмотрел на будильник, время за полночь — это был час быка. Пискунов выскользнул из-под одеяла, задержал взгляд на безмятежно спящей Валентине: губы полуоткрыты, кулачок по-детски подвернут под щеку — трогательная картина, ничего не скажешь. Ах, Валентина, Валентина! Только и хороша ты, пока спишь!

Он шагал по пустынным городским улицам, настороженно прислушивался к звонким шагам редких прохожих. И в то же время полон был сладких предчувствий, но еще боялся им верить.

Ночь тихая, волшебная. Над головой Вселенная сияла звездными россыпями. Утомленные за день бреховцы ворочались в своих постелях и не ведали еще, какие сюрпризы готовит им день грядущий. А предрассветный сквознячок уже гулял на просторе. Жемчужные нити фонарей убегали вдаль, и улицы казались нескончаемо длинными. Именно ночь соединяет человека с бесконечностью мироздания, думал Михаил и вертел головой, бегло скользя глазами по знакомым созвездиям.

Разбудив дремавшую вахтершу, он вошел в свой кабинет и долго мерил его широкими шагами, размышляя о превратностях человеческих судеб и их непредсказуемых столкновениях.

Между тем, размышляя о Захаркине, Пискунов как бы вторым планом совсем о другом думал: Уилла! Так вот к чему он исподволь подбирался, сам не отдавая себе в том отчета. Искал на самом деле подходящий предлог и нашел. Ей, конечно, небезразлична судьба ее подопечного, и следовательно…

…Мчится ночной троллейбус по пустынным улицам спящего города, мчится без остановок, и единственный в нем пассажир — Пискунов. Его устремленная вперед фигура, полная трепетного ожидания, с бледным лицом, растрепанными волосами, с горящими глазами, почти безумными, кажется нереальной, почти фантастической.

Все чаще чудилось ему, что Уилла зовет его, слышался ее голос, звенел в ушах, как сладкая музыка, и все меньше оставалось сомнений. Он решился внезапно. Все вылетело из головы — и что он мог ошибиться, и что время выбрал не слишком удачное, что У нее, наконец, есть муж, мрачноватый философ, и придется давать объяснения, оправдываться.

На остановке он вышел и некоторое время отыскивал взглядом окна, чтобы правильно сориентироваться; в окнах еще горел свет. И лишь когда приближался к дому, поднимался на лифте, стараясь не пропустить нужный этаж, его поступок показался ему за гранью безумия. Но некуда отступать. Будь что будет! Вопреки обыкновению запираться на все замки, дверь легкомысленно полуоткрыта для сквознячка, наверное, доказательство того, что он попал именно туда, куда надо. Он долго стоял и прислушивался, сотрясаемый ударами сердца. В комнате было тихо. Наконец постучал и, не слыша ответа, приоткрыл дверь.

Уилла стояла у распахнутого настежь окна спиной к вошедшему — сама воплощенная задумчивость. Но то не была задумчивость размягченного духа, беспредметная в своей мечтательности, — вся ее фигура казалась продолжением мысли, напряженной, сосредоточенной. Где та беспечность и шаловливая резвость юности, что рвется наружу наперекор всему? Именно такой запомнилась она в то памятное утро, в день ее прилета, когда он своим телом закрыл гранату, чтобы их защитить.

Полумрак скрывал Пискунова, и взгляд ее скользнул рассеянно мимо; Уилла отошла от окна, села у маленького ночника с рыжим пятном на прожженном абажуре — не ту лампочку вкрутили, подперла щеку ладонью, думала, опустив ресницы.

Одна в чужом и враждебном мире, а впереди пугающая неизвестность. Что она узнала об этом времени? Люди наивно верили в заманчивые обещанья, в те лозунги, что были начертаны на их знаменах. Вера слепа. Она не отличает истинную идею от ложной, принимает все целиком, не ведая сомнений. Именно вера, а не разум рождает фанатиков и героев. Будучи жизнью духа, вера сильнее жизни физической, сильнее инстинктов. Поэтому, наверно, думала Уилла, самопожертвование считалось естественным, а сама мысль о ценности человеческой жизни казалась кощунственной, почти преступной. Таков и Герт в своей дьявольской одержимости. А ведь он обладает гигантским интеллектом и способен провести границу между добром и злом, но не делает этого. Почему? Самонадеянный эгоизм дороже истины? В этом таилась для нее загадка. Все же она решила не быть ему судьей, в своих заблуждениях он должен убедиться сам. Время торопило ее привести в исполнение свой фантастический план. Как нужна ей сейчас, в минуты сомнений, рука друга, чтобы опереться на нее и не скатиться в пропасть!

Пискунов нерешительно потоптался на месте и, не найдя ничего лучшего, чтобы дать о себе знать, тихонько покашлял.

Уилла медленно повернула голову, вглядываясь в полумрак комнаты, точно еще не веря глазам, а затем с радостным возгласом протянула навстречу руки, ресницы ее задрожали.

Они испытующе смотрели друг на друга — так встречаются старые друзья, что целый век не виделись: глаз улавливает происшедшие перемены, но лишь для того, чтобы про них тотчас забыть. Пискунов жадно впитывал ее и всю целиком, и каждую мелочь в отдельности. О, она была все так же прелестна! Распущенные волосы в свободной небрежности черными каскадами стекали на плечи; тонкий трогательно-нежный изгиб шеи, глаза сияют, как будто сами излучают свет, а щеки горят румянцем — отблески внутреннего огня. На ней был в мелкий горошек простенький халат с оторванной верхней пуговицей, на ногах разношенные тапочки на босу ногу, и это делало ее по-домашнему уютной, близкой. Но кое-что изменилось. Стерлось то неуловимое несходство, что отделяло ее от людей этого времени, она стала как бы ближе к ним, почти такой же, и эта перемена не укрылась от его глаз. Слова, что они говорили друг другу в первые минуты, были сумбурны и на посторонний взгляд даже лишены смысла, сплошные восторженные междометия. Пискунов в чем-то каялся, умоляюще прижимал к груди руки, говоря, что не в силах владеть собой и может совершить любую, самую непростительную глупость и совершил; Уилла укоряла себя, что сама воздвигла между ними преграду, хотя, добавила она смеясь, что было бы с людьми, если бы все женские запреты выполнялись столь же неукоснительно. Говорила, и тон был шутливым, а сама все вглядывалась в его лицо, бледное до прозрачности, как после тяжелой болезни. Был он какой-то весь внутренне подавленный, озабоченный — сходное выражение она не раз замечала у людей, ее окружающих, то была характерная печать их жизни, и Уилла успела с этим свыкнуться, а нетерпеливое желание поскорее поделиться своими планами помешало ей глубже проникнуть в душевное состояние Пискунова.

— Мой мальчик! Я мысленно тебя звала, и тонкость твоих чувств помогла тебе услышать мой зов. — И так как Михаил был все еще в трансе, она порывисто взяла его руки в свои и слегка встряхнула. — Помнишь, я говорила о своих предчувствиях? — Настойчивым взглядом Уилла будила в нем память. — Теперь они начинают сбываться. Пришло время действовать, и я кое-что придумала. Бедные бреховцы! Вот-вот произойдет нечто ужасное. Милый, мне нужна твоя помощь, по крайней мере совет.

Слышал ли ее Михаил? Потрясенный встречей, он совершенно забыл о цели своего прихода, вообще обо всем; короткий и страстный монолог не нашел отклика в его смятенном сознании, слова падали, как капли дождя в воду, не оставляя следа. Вместо ответа он лишь с тревожной озабоченностью повел вокруг глазами, и Уилла, догадываясь о причине беспокойства, поспешила заверить, что дома никого нет, они одни, совершенно одни; вот удобный момент все обсудить спокойно и без помех.

— Я решила спасти ваших людей, и, возможно, это будет лучшее, что я сделаю за всю свою жизнь! — воскликнула Уилла с жаром. Характерным нетерпеливым движением она откинула со лба волосы и, чуть хмурясь, задумалась на миг. — Я считаюсь специалистом по древней истории, цель моя проста: понять, только понять. А теперь чувствую, что не могу быть сторонним наблюдателем, не должна… Садись и слушай, сейчас все объясню! — С шутливым усилием Уилла усадила Пискунова на скрипучий диванчик и сама села рядом. — И не смотри на меня так, словно ты опять сомневаешься, есть ли я на самом деле. Есть, есть! — воскликнула она смеясь. — Ив подтверждение — вот!

С этими словами она нежно чмокнула его в губы, видимо полагая, что это лучший способ заставить человека сосредоточиться. Отнюдь! Буря поднялась в душе Пискунова. А она уже вскочила, как бы собираясь куда-то бежать, от нее шли волны вдохновенной энергии, в глазах с яркостью молний сверкали мысли, Уилла говорила, что понимание всего происходящего в этом времени заставило ее по-новому посмотреть на отношение к человеку вообще, сделалось предметом ее размышлений. А Пискунов, глядя в ее возбужденное лицо, ставшее еще более прекрасным, думал с печалью, сколь жалок его талант: никогда бы он не смог описать красоту, столь безупречную, никогда! Да и кто смог бы?

— Милый, я вижу в твоих глазах сомнение! — восклицала Уилла. — Пойми, я не могу и не хочу принести в жертву свои убеждения. Есть два подхода, — продолжала она увлеченно. — Ведь если принять за истину, что каждый человек — создание единого Бога, Творца, то он по-своему уникален, неповторим. В нем изначально заложена некая объективная ценность, которую он должен реализовать в течение своей жизни; это еще один маленький шажок вперед. И не только самого человека, а и всего человечества. Не следует ли из этого, что жизнь его, дарованная свыше, священна и неприкосновенна, а всякое покушение на нее — тягчайшее преступление! — Пискунов покивал головой, он любовался ею, восторгался, не слишком вникая в суть сказанного. — А возьмем конкретный исторический отрезок — ваше время, — продолжала она, еще больше воодушевляясь. — Отдельного человека считают величиной столь ничтожно малой, что жизнью его можно пренебречь, как жизнью улитки или какой-нибудь гусеницы. Он становится лишь средством, а не целью. Вот откуда звериная жестокость ваших правителей и ставшее нормой пренебрежение к отдельной личности. Вот два подхода. Так чему же отдать предпочтение? — Говоря так, Уилла присела рядом на коврик. — Ты, конечно, спросишь, так в чем же все-таки истина? — И внезапно оборвала себя: перехватила в этот момент взгляд Пискунова — будто незримой, но прочной цепью он был прикован к длинному вырезу у нее на халате, к тому месту, где нежный изгиб груди начинался. — Милый, ты меня совсем не слушаешь! — воскликнула Уилла с легким замешательством и немного обиженно. И вдруг рассмеялась, представив себе этот эпизод со стороны. Ситуация получалась довольно комичной.

— Наоборот, совсем наоборот! — уверял Пискунов. — Я очень внимательно… — И стиснул руки, чтобы удержать их дрожь.

— О, тебя интересуют предметы, более конкретные? И что именно?

— Оторвалась верхняя пуговица на халате, — подтвердил Пискунов и с большим смущением стал трогать то место, откуда еще торчали свежие нитки. И он начал их нервно выдергивать неизвестно зачем.

Уилла покусывала прыгающие губы, ее смех разбирал.

— Мы отклонились от темы довольно далеко, ты не находишь? — И вдруг маленький островок иронии в ее сознании затопила нежность. — Ах, я сама виновата! — воскликнула Уилла. Смеясь одними глазами, она накрыла его руку ладонью. Их взгляды встретились. Ход мыслей ее внезапно переломился. — Мой мальчик, — заговорила Уилла срывающимся шепотом, — извини меня. Я как синий чулок. Совсем не подумала, что ты… Слишком увлеклась… Забыть о твоих чувствах! Конечно, это непростительный эгоизм.

— По-моему, я даже знаю, почему она оторвалась, — гнул упрямо свою линию Пискунов и посмотрел прелестной даме прямо в глаза.

Уилла вспыхнула и поспешно накрылась ресницами, ибо свежо еще было в памяти событие, ставшее тому причиной: сценарий всегда один — ссора с Гертом, затем примирение, его неуемный темперамент. Она заторопилась с преувеличенным оживлением, уходя подальше от опасной темы:

— Представь себе, этот халат… Ах, он ужасный! Столько хлопот. Просто мука.

— В самом деле? В каком смысле?

— А вот посмотри. Ногти все обломаешь, пока расстегнешь. Пуговицы большие, а петли маленькие… Ну ладно я. А что делать молодоженам? Возможно, таким способом власти пытаются регулировать интимные отношения граждан? Пуговицы стоят на страже нравственности, как солдаты — насмерть. Кажется, это называется забота о живом человеке, я не ошиблась?

Михаил расхохотался, ее юмор восхищал его. Он понемногу приходил в себя, оттаивал.

— Все гораздо проще и прозаичнее, — возразил он смеясь. — Брак — наша национальная болезнь. Уверен, что и нитки здесь гнилые…

Уилла прищурилась, а Пискунов отвел глаза. В то же время он успел уловить в ее взгляде острый исследовательский огонек. Ей и самой не терпелось еще раз проверить нитки на прочность.

— Одной уж нет, — промолвила со вздохом юная дама. — А что если и второй не будет? Милый, ты не рассердишься, если я скажу… — Тут она очаровательно зарделась и в смущенье поведала, что под халатом у нее решительно ничего нет. Ну решительно ничего! А Пискунов, путаясь в словах, стал с жаром объяснять, что вообще не имел в виду что-то конкретное, а только то, что хорошо знает ситуацию в местной промышленности как журналист: часто приходится с этим сталкиваться по работе.

— В крайнем случае пришью новые, — оживилась Уилла. — Нет худа без добра. Давно пора было их все оторвать. Как ты думаешь?

Не прошло и секунды, как очередная пуговица, описав стремительную траекторию, улеглась посреди комнаты, недвусмысленно подчеркивая, что является достаточно веской уликой. А Пискунов доказал: есть еще сила в руках, есть!

— Очень интересный эксперимент! — подвела Уилла итог и осмотрела себя. — Пойду-ка, пожалуй, все-таки переоденусь.

И уже сделала попытку встать. Но в этот момент лишенный злополучных застежек халат легко соскользнул с плеч, „словно только того и ждал, и Уилла явилась писателю в столь ярком сиянии своей божественной красоты, поражая взор такой прелестной округлостью форм и убийственным очарованием прочих деталей, что натура и менее художественная испытала бы форменный шок. Михаил прикрылся рукой, как бы боясь ослепнуть.

Уилла между тем застыла в стыдливой растерянности, дивясь тому, что случилось, грудь ее порывисто вздымалась.

— Ах, я совсем голая! — воскликнула юная дама. — Какая неожиданность! Я не должна была этого допускать, не должна. Что же делать?

Она стояла вся в прелестном смятении, тоненькая, немного растрепанная, с вопросительно распахнутыми глазами.

— Наоборот, совсем даже наоборот! — страстно опровергал Пискунов, он плохо соображал, что говорит. Губы его шептали в лихорадочном восторге: — Ты не голая, ты — обнаженная! Мадонна! Только созерцать, впитывать… Пусть издали! Стоять на коленях и молиться… Вздыхать…

Конечно, будь на месте Пискунова человек более грубой организации, менее эстетически подкованный, сцена, возможно, приняла бы другой характер, более динамичный, скажем так. Михаил же, романтик в душе, был слишком влюблен и счастлив, чтобы вот так сразу спуститься с небес на землю, и, возможно, упустил момент. Когда же источник его эстетических восторгов иссяк и он вскочил и сделал робкую попытку прелестную даму обнять, Уилла мягко его пресекла — уперлась в грудь ладонями с растопыренными пальчиками, создав некоторое расстояние.

— Нет, нет и еще раз нет! Мой милый мальчик, успокойся. Нет!

— Но почему, почему? — взывал Пискунов, тоскливо созерцая недоступное.

— А потому, что они вот-вот появятся! — Веский аргумент. Губы ее, слегка подсохшие, вздрагивали. — Любовь должна иметь пространство, простор… В том числе и во времени, не правда ли? Да ты ведь и не за тем сюда пришел, сознайся! Была, наверно, какая-то цель, предлог? — Уилла смеялась, лукаво поддразнивала. Затем взлохматила волосы ему и умчалась в соседнюю комнату, стремительная, как горная лань.

А Пискунов остался в размышлениях… О собственной незадачливости? Отнюдь! «Ах, грубая чувственность, — мнилось ему, — как ничтожна в ней доля счастья, и какое блаженство дарит любовь возвышенная!»

Когда Уилла вернулась, на ней была восхитительная кофточка нездешнего покроя, сквозь которую все просвечивало, и коротенькая юбка выше колен, согласно моде. На лицо она набросила выражение неприступности, несколько даже чопорной, а губы вздрагивали, и она их покусывала, чтобы не рассмеяться: вспоминались подробности происшедшей сцены.

— Совершенно не умею владеть собой, — пожаловалась Уилла. — Когда-нибудь это меня погубит.

Пискунов промолчал. Неизвестно почему, он был недоволен собой, и из-за этого чувства смутной досады испортилось настроение.

А Уилла, вздохнув и поджав под себя колени, опустилась на низкий диванчик, протестующе скрипевший при каждом неловком движении: похоже, он устал от жизни и жаждал покоя. С чисто женской подчеркнутой озабоченностью она принялась одергивать юбку — жесты, сходные во все времена и одинаково лукавые. Подождав, пока с этим будет покончено, Пискунов взял ее за руку. Он был серьезен и несколько даже мрачен.

— Любовь моя! — начал он, теребя ее пальчики. — Ты спросила, так в чем же истина? Истина одна: ты и я! Цель, предлог! Ах, к чему все это? — продолжал он с печальной насмешливостью. — Я презираю себя за нерешительность, за робость. Почему теперь, а не раньше? Мучился, страдал… Милая У! Все еще так трудно поверить. Да, я все еще сомневаюсь, что ты реальность. Но пусть болезнь, пусть я тебя выдумал. Любовь к тебе — единственное спасение в этой жизни, и цель и смысл. Когда мне так плохо, что не хочется жить, я говорю себе: на свете есть она, и в сердце зажигается огонек. Разве это не награда за все?

Слушая, Уилла нежно прильнула к нему и, как тогда на пляже, тихонько перебирала волосы, редкие, истонченные, с глубокими залысинами.

А он говорил, говорил… Впервые рядом был человек, который его понимал, и он спешил утолить жажду духовной близости, по которой испытывал давний и застарелый голод.

— Я часто пытаюсь объять мир своей мыслью, — изливал Пискунов самое заветное, — пытаюсь проникнуть в суть явлений, чтобы отыскать истоки причин и следствий. Но в какие бы дебри ни забирался ум, куда бы ни уносились мечты, в конце пути всегда одно — только ты одна! Только любовь! Так разве не в этом истина?

Должно быть, его пылкая речь, приправленная каплей горечи, глубоко проникла в сердце Уиллы и не осталась безответной. Взяв его руку, она сказала, что хотела бы называть его не полным именем, а сократить его до одного слога, как у них принято, и говорить не Михаил, а просто — Ми. Пискунов был потрясен: в ее чувствах к нему больше не оставалось сомнений.

— Дорогой Ми, — промолвила Уилла задумчиво, — помнишь, я говорила, что ты родился слишком рано? Подумать только, нас разделяют века, и все-таки мы вместе. Разве не чудо? Пусть ненадолго…

— Вы скоро покинете нас? Когда?

— Зачем знать? Я и сама не знаю точно. Да и не хочу. — Он выслушал и покивал головой, в рассеянности обдумывая что-то свое. Заговорил, не отпуская ее руки:

— Однажды, когда я мечтал о тебе, у меня мелькнула безумная мысль: вдруг ты останешься здесь навсегда? Понимаю, нелепость, абсурд. Вернетесь в свой мир, привычная жизнь, друзья… Чего бы мне хотелось больше всего на свете, — перебил он сам себя и даже радостно встрепенулся весь, — ах, как было бы славно! Умереть, прежде чем этот последний миг наступит. — Пискунов опустился рядом с Уиллой, обнял ее колени и зарылся в них лицом. — Буду думать, что улетаю вслед за тобой. Буду жить в твоей памяти!

Обеспокоенная, она сжала ладонями его лицо и тихонько приподняла.

— Милый, ты плачешь? Но почему? Неужели так все плохо?

— Только обещай мне сказать точно — когда! Обещаешь? — Он с усилием рассмеялся над собой. — Все из-за болезни. Чувства перехлестывают через край. Нельзя, наверно, так сильно любить, должна оставаться хоть маленькая дистанция эгоизма, самосохранения, как ты думаешь?

Он еще и шутить пытается!

И тогда, движимая внезапным порывом, она приникла к нему, обвила за шею с нестерпимой силой и болью, шепча:

— Как мне хочется сейчас… чтобы все произошло… Прямо сейчас, вот в эту минуту! — Глаза ее умоляли. — Милый, оттолкни меня, не дай… Не дай же! — Она вздрагивала в его руках, точно потрясенная судорогой. Пискунов с трудом ее удерживал, почти испуганный. — Мой мальчик, мой дорогой Ми! Я люблю тебя, люблю! Но не здесь, не теперь. Сколько бы ни оставалось времени до конца, пусть один только день, но он будет целиком наш, наш…

Оба они слились в объятиях и замерли на миг. Уилла с усилием оторвала себя, встала и шире распахнула окно, как бы с желанием раздвинуть всю стену. В наступившей тишине слышались голоса ночи: где-то отчетливо пробили настенные часы, и Пискунов машинально насчитал три удара, прошумела шинами по асфальту машина, оставив позади себя отголосок музыки.

Уилла обессиленно прислонилась спиной к косяку окна. Голос ее звучал все еще напряженно, глухо.

— С того первого дня, когда мы прилетели, помнишь? Я носила в сердце твой взгляд. Потом показалось, все прошло, забылось. И вот снова. — Помолчав, она продолжала: — Я думала о том, чтобы здесь остаться, и была готова к этому. Герт скрывал от меня правду, как и многое другое. Наверно, он боялся, что я не захочу его сопровождать. А сегодня он сказал… Программа рассчитана на определенное время. И как только оно истечет… Мы должны успеть вернуться, а иначе…

— Так вот о чем ты говорила. И несмотря на это… Ты думаешь, я смогу принять такую жертву, видя, как ты…

Только теперь он понял до конца, что она имела в виду, и ужаснулся, представив на миг, как она умирает у него на руках, в его объятиях.

— Какая душная ночь, — вздохнула Уилла. — Нечем дышать. Этой ночью что-то должно случиться, наверно, поэтому. — Уилла рассмеялась, отгоняя печальные мысли. — Радость и грусть — родные сестры, но лучше радоваться, чем грустить, не так ли? Нет, я не умру в обычном понимании. Просто исчезну, перестану существовать как физическое тело. Аннигилирую. Ведь меня еще нет в этом времени. Ты не увидишь меня мертвую.

Она легла грудью на подоконник как-то немного даже по-детски и некоторое время всматривалась в темноту. Потом повернулась и продолжала рассказывать:

— Он многое от меня скрывал и лишь теперь до конца сбросил маску. Извини, я возвращаюсь все к тому же. То, что может произойти, трудно постичь умом. Герт теоретик и хочет проверить свою теорию на практике. Ради этого он готов пожертвовать даже своей жизнью. И моей тоже, разумеется. В случае удачи катастрофа разразится не только в этом времени, весь последующий исторический период окажется ввергнутым в хаос. И вот тогда я подумала… У меня возник план. Может быть, это покажется наивным… Герт почему-то возненавидел Захаркина, считает его полным моральным ничтожеством, словом, одним из тех… И постоянно твердит, что при первой же возможности… Он раздражен, ревнив. Какая глупость! Я принимаю участие в судьбе Захаркина совсем по другой причине. Он не источник зла, а только жертва, обстоятельства вытолкнули его на обочину жизни, как и многих других. Я пыталась разбудить в нем человеческое достоинство, снять ожесточение и ненависть, посылая импульсы доброты. И если мне это удалось… Я почему-то даже волнуюсь, наверно, потому, что не уверена… Ты уже догадался?

— Он хочет превратить его в минигопса?

— Да. Но трудность не только в том, чтобы уговорить Захаркина. Надо предвидеть результат. А вдруг… Это можешь сделать только ты. Я полагаюсь лишь на интуицию, а этого мало.

Пискунов был озадачен и смущен. Как ей объяснить?

— Милая У, ты говоришь загадками. То немногое, что я узнал, почти не оставляет надежды. Возможно, этого человека уже нет в живых.

Тут только он вспомнил, ведь затем, собственно, и пришел — сказать, предупредить. И поведал про ночной звонок, добавив, что какие бы удивительные совпадения ни обнаруживались между фактами жизни и его творческими озарениями, здесь случай совсем другой, и едва ли он способен…

— Я сам во всем виноват! — вскричал Пискунов. — Надругался над самым святым, что у меня было, и теперь наказан! С той минуты, когда человек осознал, что он избранник, он уже не принадлежит себе одному, он принадлежит всем людям!

— Милый, что тебя мучает? Откройся мне! Я знаю, мужчина часто стыдится признаться женщине в своих слабостях или ошибках. Мне с самой первой минуты показалось…

Михаил уронил голову на руки, будто удерживал огромную тяжесть, но тотчас поднял лицо.

— Открыться тебе? Чтобы ты презирала меня, как я себя сам? Я искуплю свой позор! Еще не знаю как, но обещаю. Прости, я не должен был всего этого говорить. Но чем же я могу помочь?

После минуты раздумий Уилла сказала:

— И все-таки я сделаю попытку! Он не должен погибнуть, не должен! Не могу и не хочу верить… Герта нельзя переубедить словами, он слушает только себя. Нужно хотя бы поколебать веру в правильность формулы зла, заронить сомнение. Словом, я должна доказать. И вот когда он это поймет и сам увидит…

— А если окажется прав он, — возразил Пискунов, — и Захаркин действительно… Что тогда?

Уилла вдруг вся напряглась и долго молча прислушивалась.

— Я чувствую, они где-то поблизости! Они возвращаются. Жестокий эксперимент, я знаю. Но это мой единственный шанс. И последний.

На лестничной площадке послышались тяжелые шаги робота, и в это время Пискунов заметил лежащую посреди комнаты пуговицу — зловещая эта улика слегка поблескивала. Быстрый бросок — и он спрятал пуговицу в карман, перехватив благодарную улыбку Уиллы.

Дверь открылась, это были они. Но теперь эти двое находились достаточно далеко друг от друга, чтобы дать пищу для подозрений. Герт с едва заметным удивлением вскинул брови.

— О, ночной гость! Я уже узнал вас, рад познакомиться.

И без малейшей неприязни философ протянул для приветствия руку. Лишь легкий интерес мелькнул в глазах, он умел скрывать свои чувства: молод, хорош собой, а на прозрачном лице тень душевных страданий, укрощенных порывов, под глазами тени утомленности. Конечно же, Уилла влюблена в него. Так вот каков он, этот голубоглазый мальчик!

— Герт, мы уходим! — сказала Уилла. — В опасности жизнь Захаркина. Руо пойдет с нами, он мне нужен. И не надо ничего объяснять! Я уже догадалась, ты опять обманул меня.

— Надеюсь, ты уходишь не совсем? — Лицо пришельца дрогнуло, гримаса боли исказила его на миг. — Пойми, я не мог иначе! Прости меня, если можешь… Прости, моя мышка! — Нежность осветила его суровые черты.

Уилла холодно пожала плечами. А Пискунов, чтобы не мешать разговору, тактично прошел вперед и стал спускаться по лестнице.

Некоторое время спустя странная троица двинулась по пустынной ночной улице, высматривая такси.

Пискунов, теперь уже в присутствии Руо, поделился своими предположениями и догадками, а Уилла сформулировала роботу задачу на поиск. Точно представить себе ситуацию, в которой мог очутиться Захаркин, если только он не погиб, было непросто. За считанные секунды Руо проделал миллионы логических операций, исследуя разные информационные пласты на разных временных срезах, но пока безуспешно. Иногда он обменивался с Уиллой короткими фразами, похоже, они далее о чем-то спорили. Пискунов слышал знакомые слова, но не мог уловить их смысла: строй речи, к тому же перенасыщенной терминами, был совсем иной, незнакомый.

Руо между тем доложил, что составил программу поисков из нескольких вариантов, и осталось последнее — выбрать наиболее вероятный. Уилла остановила такси. Похоже, теперь она знала, куда ехать, уверенно показывала водителю направление. Проехали мимо монастырских ворот, за которыми находилась какая-то воинская часть: на воротах красные звезды, а у проходной будки стоял часовой.

Затем свернули в сторону от освещенных улиц и двинулись вдоль кирпичной стены с несколькими рядами колючей проволоки наверху. Шоссейная дорога кончилась, машина сбавила ход и осторожно переваливалась на ухабах — обычная картина окраины. С другой стороны улицы потянулись одноэтажные дома, тускло блестевшие в темноте, когда свет фар выстреливал в окна. Кирпичная стена кончилась и незаметно перешла в кладбищенскую ограду. Пискунов знал это место — маленький островок запустения и тишины, почему-то пользующийся дурной славой. Вокруг пустырь. Такси остановилось, и все трое вышли. Водитель с любопытством поглядывал на странных ночных пассажиров, не мог понять, к какой категории их отнести: коренастый крепыш, довольно неуклюжий на вид и чрезвычайно тяжелый, судя по тому, как прогнулись рессоры; хорошенькая молодая женщина, похожая на иностранку, не местная, во всяком случае, и человек, какой-то болезненный, напряженный и всю дорогу молчавший.

— Где-то здесь, — проговорил Руо, ничего не объясняя.

— Главное, узнать, жив ли он, — подал реплику Пискунов.

Робот покосился, бросил снисходительно:

— Вы, люди, сами не знаете, чего просите. У меня есть программа, я ее выполняю в пределах своих возможностей, не более того.

— Руо, сбавь тон, ты забываешься! — резко оборвала Уилла; в голосе робота она уловила интонации Герта, которые ее всегда бесили. — И не пытайся копировать своего папеньку.

Робот ничего не ответил, он продолжал работать. Глаза его мерцали в темноте зеленоватым светом.

Живой или мертвый

Сделав свое дело, пожарные машины разъехались, и на том месте, где еще недавно возвышался городской вытрезвитель, осталась лишь груда дымящихся развалин. Редкие любопытные останавливались поглазеть, одни сокрушаясь, другие злорадствуя. Сообщали друг другу последние новости: человек погиб в огне, какой бы он там ни был, а жалко все-таки бедолагу.

Но не погиб Захаркин. Крепко стукнулся головой, когда падал, и теперь лежал в узком застенке среди всякого хлама, который сюда сваливали. Лестница никуда не вела, впереди была глухая стена. Очнулся от нестерпимого жара, ощупал себя, вроде все в порядке, руки, ноги целы. Голова трещала, то ли от удара, то ли хмель выходил. Служил когда-то в танковых войсках, и теперь привиделось, будто загорелась боевая машина, воздух раскаленный, дышать нечем.

— Русские не сдаются! — крикнул Захаркин. И вспомнил все. Судорожно шарил ладонями по кирпичной кладке, чтобы ухватиться за что-нибудь, встать на ноги. Нащупал в стене какой-то каменный выступ, повис, навалился всем телом. И не увидел в темноте, а ухом угадал: будто дернулась стена и стала подниматься с глухим скрипом. Слепо вытянул руки и, не удержав равновесия, покатился дальше вниз, в пустоту. Лежал на каменном полу, приходил в себя. Сырой, застоявшийся воздух подземелья. Вверху что-то стукнуло, таинственный механизм снова сработал.

«Ну дела! — подумал Захаркин и похлопал себя по карману: спички на месте. — Куда это я провалился? В преисподнюю что ли?» Закурил, жадно затягиваясь.

С трудом поднялся, все болело. Низкий потолок, кирпичные стены… Назад пути нет. Прихрамывая, охая, кряхтя, тащился подземным ходом, который вел неизвестно куда, ничего не разглядишь, что впереди, темнота одна. А конца и не видно. Теперь шел руки вперед, на ощупь, экономил спички. И вскрикнул от неожиданности, наткнувшись на стену: здесь был крутой поворот. Посветил — что-то похожее на дверь, но ни ручек, ни запоров. Может, и тут у них такая же механика? Смекалка не подвела. Через минуту Захаркин стоял в тесной келье со сводчатым потолком. На стенах висели иконы в золотых и серебряных окладах, лики святых выплескивались из мрака при свете спички. Вдоль стен — обитые железом сундуки. Эх, мать честная! Богатство-то какое! Стоял, смотрел завороженно, пока догоревший огонек больно не ущипнул за палец. Сокровища монастыря, они и есть! Вот так чудо! Знал, слышал, что был здесь монастырь когда-то. Но окончательно поверил в свое счастье, когда обнаружил целый ящик свечей. Толстые, из чистого воска. Да, тут есть чем поживиться! На всю жизнь хватит. Вздрагивая от возбуждения, зажигал одну за другой, пока не запылало все вокруг, не засверкало десятками огней. И сразу запахло знакомым церковным запахом — из детства память его донесла: мать брала его с собой по праздникам помолиться Богу. Лики святых великомучеников смотрели на Захаркина с высоты стен с молчаливой суровостью во взглядах, неуютно как-то и страшновато становилось от этих вездесущих глаз: куда ни повернись, везде они. Боязливо озирался. Ишь, сколько намалевали всего! Богородица с младенцем. А это, наверно, Николай-угодник. Дальше незнакомые, незнаемые шли. А страх, неизвестно откуда взявшийся, все накатывал, все накатывал.

Но Захаркин знал твердо, еще со школьной скамьи усвоил: Бога нет. И, раздирая горло, он крикнул, что было сил:

— Бога нет!

Из глубины подземелья слабое эхо ответило:

— Нет, нет…

Теперь он действовал с мрачным ожесточением, не мешкая. Подвернувшимся под руку тяжелым металлическим предметом — и не сразу сообразил, что это был крест, — взламывал сундуки, выбрасывал на пол охапками какое-то тряпье и прочую утварь, назначения которой не знал, но понимал: все не то. Рылся в сундуках, обшаривал, искал, пока рука его не наткнулась на деревянную шкатулку с затейливой резьбой. Вытащил и вскрикнул: ого! Маленькая, а тяжелая. Вот оно! Не было терпенья с замком возиться. Грохнул сверху об пол. Отлетела крышка, покатились золотые монеты. Сидя на корточках, Захаркин созерцал сокровища. Потом стал ползать по полу, собирать, пересчитывать, сбился со счета. Стало жарко от свечей, с лица струями катился пот, не успевал вытирать. А между тем, руша все надежды и планы, поднималось противотоком из глубины что-то совсем другое. Не было радости. Встал. Окинул хмурым взглядом дело рук своих. Все так же с мудрой отрешенностью от всего земного, суетного взирали на него лики святых — точно смотрели из вечности. Так вот какой он человек, Захаркин. Церковный вор! Недавно еще и не задумывался над своей жизнью — куда шла, туда и шла. А с некоторых пор все сильнее томила потребность быть лучше, возвыситься над самим собой. Подвиг что ли какой совершить? Вот и совершил. Забастовку объявил, Исаака Борисовича чуть до инфаркта не Довел, вытрезвитель поджег, а теперь вот на церковное добро позарился.

Захаркин упал на колени перед образами. Слова, которых и знать не знал до сих пор, сами собой выплескивались из глубины, из далекой памяти, слетали с губ:

— Господи, прости меня, прости! — бормотал в исступлении. — За то прости, что не верю в тебя и ни во что не верю! И для чего живу, тоже не знаю. Грешен я, Господи! Думал, поживу как человек, жениться хотел, детишками обзавестись… А бабе что надо? Известное дело. Гони монету! Потому и забастовал, не хватает мне на удовлетворение… — Захаркин заплакал, вытирая рукавом нос. Потому ли плакал, что не дано ему было воспользоваться богатством, что-то всколыхнулось в душе, то ли по другой какой причине сожалел о жизни своей непутевой, только с каждым словом все больше верилось, что будет его голос услышан.

— Господи, благослови и помилуй раба грешного Леонида, тварь низкую земную, помоги выбраться из этой ловушки, не дай погибнуть во цвете лет… Знаю, что виноват, Господи, и каюсь коленопреклоненно… Исааку Борисовичу неприятности… опять же родной коллектив… премия накрылась из-за меня… Потому как душа горит… — Все бормотал, бормотал, а в перерывах крестился, как умел, поклоны бил, стукался лбом о крышку сундука. — Господи, отпусти мне грехи мои! Век буду молиться, милость твою божественную прославлять!

Излил в жарких словах все, что накопилось, и успокоился понемногу. Благостное состояние охватило душу. Радостно умиротворенный, стал аккуратно все раскладывать по местам, как было. Вот и совершил подвиг, сам себя победил. Выходит, что так! От смертельной усталости прилег на тряпье и задремал. И тут в тишине прозвучал ясный голос, не ушами, а нутром своим его услышал:

— Дошли до нас твои слова, раб Божий Леонид! Верю в твое духовное исцеление. И воистину говорю тебе: не бойся испытаний, не бойся дьявола в образе человеческом! Узришь его скоро. Не поддавайся и спасен будешь. Аминь!

Вскочил, озираясь блуждающим взором. Уж не вещий ли это сон? Теперь, прихватив с собой побольше свечей в запас, двинулся дальше все тем же подземным ходом. Стало сыро, холодные капли падали с потолка, но он не обращал на это внимания. Через каждые несколько шагов зажигал очередную свечку и ставил. И вскоре длинная огненная дорожка протянулась за ним следом по всему пройденному пути. Теперь он шагал бодро, окрыленный надеждой, потому что знал: выход где-то поблизости. Потянуло свежим ветерком. И остановился, наткнулся на препятствие. Покосившиеся балки, груды кирпича… В этом месте потолок обрушился и земля наглухо закрыла проход. Не сразу осознал то, что случилось: оказался замурованным здесь навсегда. Еще был спокоен, пока тыкался туда-сюда, искал лазейку. Лишь постепенно дошло… Захаркин сел на землю и тупо смотрел в глубину подземелья. Тяжело и тошнотворно ухало сердце. Внезапно с истошным воплем он повалился вниз лицом, выл звериным воем, царапал землю, сотрясаясь всем телом в приступе отчаяния. Затем вскочил, закричал, потрясая руками:

— Господи! За что ты меня покарал? Почему не простил? Ведь я покаялся, покаялся!

Он знал: это конец. Лишь слабое эхо откликнулось в глубине, и снова глухая, мертвая тишина. Постепенно догорали дальние свечи, и мрак придвигался все ближе и ближе.

Страсти по Михаилу

Водителя отпустили. Машина еще некоторое время урчала на выбоинах дороги, пошумела и затихла вдали. Уилла проговорила в нетерпеливом волнении:

— Руо, мы теряем время! Если он жив и ему нужна срочная помощь… Думай же, думай!

Робот все медлил с ответом. Он заметно вибрировал, системы работали с перегрузкой. Повернулся всем корпусом и проговорил ровным тоном, не вкладывая в него никаких эмоций:

— Мадам Уилла, я делаю все возможное. Но определить, живой или мертвый… Это, согласитесь, уже слишком! Даже для меня. Повторяю: он где-то здесь. — И Руо повел рукой, обозначив примерное направление поисков.

Пискунов со стесненным сердцем осматривался. В этом месте ограда была разрушена, груда кирпичей поросла травой. Позади на покосившемся столбе болтался тусклый фонарь, будто с того света светил, дальше все тонуло во мраке. Уилла сжала руку ободряющим жестом. Объяснила, что придется идти одному — необходимая мера предосторожности, они остаются здесь вести наблюдение, этот вариант наилучший.

— Я знаю, люди вашего времени подвержены страхам, чисто подсознательно. Будь мужественным. В случае опасности мы немедленно придем на помощь! — Уилла ласково подтолкнула Пискунова в спину. Он не решился ни о чем расспрашивать, чувствуя, что совершаются какие-то целенаправленные действия, помимо его сознания и воли, нужно лишь следовать указаниям не размышляя.

Сделав несколько шагов в темноту, он оглянулся. Никого не было, Уилла и Руо исчезли. Это значит, робот выключил поле видимости. Собственно, чего бояться? Старое монастырское кладбище, давно заброшенное. Когда-то здесь хоронили людей именитых по тем временам, а теперь… Внезапно послышался треск сломанных веток и топот ног бегущих людей, или это ему почудилось? Пискунов замер, ледяной холодок скользнул по спине. Вскоре звуки затихли. Он стоял не дыша, затем двинулся дальше, разгребая разросшийся кустарник, как пловец разгребает воду руками. Колючие ветки били по лицу, и каждый новый шаг давался с трудом. Куда он идет? Зачем? Теперь, когда глаза привыкли к темноте, впереди смутно прорисовались каменные надгробья над могилами, покосившиеся кресты и памятники, почерневшие от времени; поваленные металлические ограды оседали и пружинили под ногами с железным скрипом. Всюду заброшенность, запустение, ни одной свежей могилы. Люди, что здесь лежали, исчезли из памяти без следа. На пределе нервного напряжения Пискунов делал шаг за шагом, прислушиваясь к царящей вокруг тишине обостренным слухом. Вдруг рядом что-то завозилось и словно вздох вырвался из-под земли. Он замер, боясь пошевелиться. И увидел, как за деревьями будто сгусток тумана мелькнул. Чтобы разрушить наваждение, крикнул сдавленным голосом:

— Эй, кто там есть? Отзовись! Эй, люди!

В ту же минуту из-под земли высунулись руки и стали затягивать его внутрь, в могильную черноту; нога ощутила противную мягкость человеческого тела, на которое он наступил. С отчаянным криком, цепляясь за что попало, он рванулся прочь, почти теряя сознание от ужаса, выкарабкался на поверхность в одном ботинке, другой остался в могиле. Донеслось что-то похожее не то на смех, не то на сдавленный стон. Бежал напрямик, не разбирая дороги. И вскоре очутился на довольно широкой тропинке, пересекающей кладбище; здесь было светлее. Еще не успел ничего осознать, справиться с бешеными ударами сердца под горлом, как снова увидел белое пятно за деревьями — теперь оно имело человеческие очертания.

По небу тихо шли легкие, как пух, облака, и луна то пряталась за них, то снова появлялась, танцевала на одном месте как заведенная. Призрак приблизился, остановился. Теперь можно было разглядеть и череп, и черные дыры глазниц. Не было сил даже бежать, ноги подгибались, а рука искала опору; он успел схватиться за покосившийся крест; крест глухо скрипнул и стал оседать под его тяжестью все ниже и ниже. Луна скрылась и снова выплыла из-за туч на небесный простор. И вдруг почудилось, сверкнуло искрой в смятенном сознании: закутанная в белый саван фигура — не мужская, а скорее женская, судя по стройности форм; было в ней что-то до боли знакомое, что-то уже однажды виденное: стан грациозно изогнут, а ножка кокетливо отставлена, как бы с целью соблазна. Да возможно ли? В это время призрак простыню откинул со всеми нарисованными на ней устрашающими атрибутами и шагнул навстречу, протягивая руки в радостном изумлении. Это был Алексей Гаврилович.

— Михаил Андреевич! Какая приятная неожиданность! В таком месте и в такой час. А я вас ждал, признаюсь, — продолжал, радостно суетясь. — Ну не здесь, не сейчас, а ждал вообще, в принципе, — добавил загадочно.

Личико его кукольное, с наведенными бровями и яркими устами было выдержано все в том же стиле и напоминало дамское. В то же время мертвенная бледность, казалось, пробивается сквозь поверхностный слой, а возможно, свет луны придавал коже такой оттенок. Терялось ощущение реальности, и Пискунов задыхался, стиснутый железными тисками абсурда. Вспомнилась поразившая тогда его в шахматном клубе сцена, когда во время разговора его знакомый впал в состояние неживое, но, как потом выяснилось, и не мертвое, а какое-то промежуточное что ли. И опять возник вопрос: человек ли он вообще? И не материализовался ли в этом облике его собственный страх, постоянно его преследующий? А иначе чем объяснить, что они то и дело сталкиваются, то здесь то там. В голове царил полный хаос.

А тот уже удерживал руку цепкими пальчиками, жарко стискивал, трещал без передышки.

— Зачем здесь, не спрашиваю. Как писатель, все хотите пережить и перечувствовать самолично. Помню-помню ваши объяснения на сей счет! — И, больно обняв за шею, зашептал в ухо: — А у меня для вас сюрприз! Сейчас будет возможность ознакомиться еще кое с чем. Однако бледны, дрожите. Да на вас лица нет! А где второй ботинок? Потеряли?

Пискунов и в самом деле являл собой зрелище жалкое. Зубы точно азбуку Морзе отстукивали, и он, спотыкаясь в словах, кое-как обрисовал всю картину: из могилы высунулись руки и затянули под землю, еле вырвался.

Можно было ожидать со стороны Алексея Гавриловича шуток по поводу суеверных страхов, тот, однако, серьезно отнесся к сообщению, потащил за собой. Было видно, что на местности хорошо ориентируется. Шепнул, пожимая руку, ободряюще:

— Ничего не бойтесь. Чувствуйте себя здесь, как дома! — И крикнул зычно: — Эй, кто там есть? На поверхность, живо!

В ту же минуту из черной дыры показалась лохматая, чубастая физиономия с вытаращенными и белыми от страха глазами. В сторону Пискунова полетел утраченный ботинок, который тот и водворил на место, попрыгав на одной ноге.

— Дежурный, ко мне! — командовал Алексей Гаврилович. — Почему беспорядок? Доложить оперативную обстановку!

Рядом, словно из-под земли, выросла еще одна фигура в виде призрака; под белым саваном очертания автомата. Последовал четкий рапорт, что в данном месте отдыхает после смены рядовой Голопятко, стрелок.

— Я приказал — на поверхность! — взвизгнул Алексей Гаврилович и топнул ножкой, впадая в начальственный гнев, но, казалось, чисто внешний, отрепетированный; не было нужды трепать себе нервы зря.

Здоровенный детина по фамилии Голопятко между тем уже стоял на краю могилы по стойке "смирно", вздрагивал, как от озноба; был он Алексея Гавриловича на две головы выше. А тот вытягивал к нему жесткое личико на длинной шее, было впечатление, что она из резины, и говорил, будто гвозди вбивал в дрожащие, как студень, расплывшиеся мордасы:

— Рядовой Голопятко! Вы совершили тяжкое служебное преступление, безответственно схватили за ногу гражданское лицо и присвоили себе чужой ботинок! Тем самым не только грубо нарушили Устав, не только опозорили честь и достоинство, но и — что там еще? Какие статьи?

— Можно так сформулировать: мародерство на кладбище с целью личного обогащения, — подсказал дежурный. — Кроме того, рассекретил особо важный объект! Измена Родине.

С каждым пунктом обвинения Голопятко все сильнее колыхался пузом, все выше задирал подбородок, ел глазами Алексея Гавриловича. А тот размеренно чеканил слова сквозь вытянутые в ниточку губы — звук получался особенно устрашающий:

— По совокупности преступлений, направленных на подрыв авторитета, а также экономической мощи и прочее и прочее, приказываю: рядового Голопятко на этом самом месте — расстрелять! Семью репрессировать. Всех родственников и знакомых выслать.

— Выслать — куда? — осведомился дежурный.

— За пределы досягаемости. Чем дальше, тем лучше. А можно и вообще…

— Слушаюсь!

— Товарищ Верховный комиссар, — заголосил приговоренный по-бабьи. — Как мы есть опосля смены… Сутки на дежурстве, семнадцать единиц на стволе ноне… И только что покушамши… А они тут ножкой прямо на пузо — прыг! Дюже перепу-жались, обделались частично. За ботинок схватим-шись не по злому умыслу, не за ради наживы, а потому как спросонок мы. Понимаем, оступились во мраке… — Рухнул на колени, тянулся устами поцеловать сапожок. — Семья у нас, детишки…

— Прискорбно мне созерцать такую позорную картину! — процедил Алексей Гаврилович с неприязнью. — Не можете даже умереть без визга. — Поджал губы, сказал с неохотой: — Ну хорошо. Семью и всех прочих пока не трогать. А этого… Кончайте!

И тогда Пискунов, видя, что из-за него человек, похоже, гибнет, поторопился взять вину на себя — что по неосторожности ступил не туда, куда надо, и просит суровый приговор смягчить и так далее. Понимал, конечно, на самом-то деле не так было; озоровал стрелец.

— Какой же вы, однако! — мягко укорил знакомый. — Вы за него просите, а между прочим, сами не знаете, за кого просите! Семнадцать единиц на стволе — хоть понимаете, что это значит? Но не смею отказать. Благодари товарища писателя.

Приказываю: приговор привести в исполнение — условно. Приступайте!

— Слушаюсь! Кру-гом! — рявкнул дежурный.

Всхлипывая и что-то бормоча и неуклюже переставляя ноги, как медведь на манеже, Голопятко повернулся спиной. Вороненое дуло поймало кусочек луны. Грохнула автоматная очередь. Пули весело поскакали промеж деревьев, срубая ветки. Ритуал казни был завершен.

Алексей Гаврилович, приятно возбужденный, с искорками в глазах, взял своего спутника под руку, чтобы опирался; ох, уж эти интеллигенты! Белую простыню закинул за плечо в виде плаща, как турист на отдыхе, шел, пританцовывая, дрыгая задом, и в то же время прояснял ситуацию, положив слова на какой-то доморощенный мотивчик — как в опере:

— Ах, мой друг, не надо удивляться, не стоит, — пел он. — Приходится применять иногда строгие дисциплинарные меры. Трам-та-ра-рам! А то ведь какую моду взяли, подлецы, после дежурства расползаются, понимаешь, по могилам и спят на соломке, никого не найдешь, когда надо! — Тут он взял ноту слишком высокую, но не вытянул, закашлялся и перешел на обычный язык. — Хотя, с другой стороны, работа у них тяжелая, на износ. Кстати, со всеми, кто здесь появляется, мы вынуждены поступать, вы догадались — как? Объект строго секретный. Но к вам это не относится. Вы наш человек.

Пискунов, хоть и слушал вполуха весь этот бред, тут резко затормозил.

— Ваш — это, простите, чей?

— Ну, давайте скажем иначе: вы нам подходите! Хе-хе!

— Неприятно защемило под ложечкой. Михаил выдавил с кривой усмешкой:

— Это как понимать — подхожу? Я еще никому головы не отрезал!

— Отрежете, отрежете, когда надо! — успокоил Алексей Гаврилович, добродушно посмеиваясь. — Когда за человеком водятся кое-какие грешки, его легко уговорить, а? Особенно, если ему грозит…

Все оборвалось внутри. Чувствовал: разговор не случайный, а с далеким прицелом. И намек тоже не случайный. Что-то пронюхали. Но что?

— Да вы напрасно так мучаетесь, — сжалился Алексей Гаврилович, — ваше дело я притормозил пока. Насчет истории с классиком, которого… Не забыли?

Только теперь, пожалуй, Пискунов уяснил до конца, в чьи руки сходятся все нити. Изо всех сил сдерживал в коленях дрожь. Заикался:

— Вы, может быть, не знаете. Я был нездоров, лечился… В психушке лежал. Да разве бы я просто так, в здравом уме… Классика…

— Основоположника! — строго поправил знакомый. — А теперь вот свободно разгуливаете. Да еще и по ночам. А другие, между прочим, и до сих пор там лечатся, — добавил с тонким смешком. — И неизвестно, когда вылечатся. Лежат пока.

Попал, как муха в кисель! И вдруг отчетливо прорисовалась картинка: когда сидел в читалке, у той грымзы, старой большевички, несколько раз зеркальце солнечным зайчиком стрельнуло. А еще подумалось тогда: ишь ты, кокетка, и она туда же! А выходит, подглядывала тайком, шпионила. И что же это получается, и Семкин с ними?

Внезапная догадка мелькнула и забылась за панической работой ума: как выкрутиться, сбить со следа?

Знакомый между тем, скосив глаз, наблюдал за своим спутником.

— Конечно, спросите, почему — вы? А потому, что нам нужны люди умные, талантливые, на одних дураках далеко не уедешь. И добавлю: послушные. В детстве как достигается послушание? С помощью ремешка, хе-хе. А в возрасте более зрелом? Создать человека нового типа ох непросто! Иные упираются, капризничают. А стоит только хотя бы одного — для примера… Потрясающий эффект! А если в более широком масштабе — тысячу, миллион? — Приятно возбужденный интересным разговором, Алексей Гаврилович продолжал философствовать: — Страх смерти — величайший стимул, можно сказать, архимедов рычаг! И придумали его не мы, а природа. Это чтобы особь боролась за свою жизнь. И раз уж мы решили повернуть земную ось… В смысле переделать сознание наоборот…

Со стороны посмотреть — идут двое и мирно беседуют. Знакомый дружески взял Пискунова за локоток, развивая свою мысль в том же духе. Говорил, однако, преувеличенно громко, как на митинге, что никак не вязалось с безлюдно-сумрачной тишиной ночного кладбища, вроде как специально к кому-то отсутствующему адресовался. Умолк, передохнул, вынул из кармана тюбик помады и привычными движениями, не глядя, стал густо подкрашивать губы, чтобы сделать их более полными, чувственными. Снизил голос до шепота, заговорил проникновенно:

— Миша, а помните, как мы с вами первый раз в шахматном клубе встретились? Конечно, я вас и раньше знал, как вы уже догадались, наверно. Давно глаз положил, подбирался, примерялся. А тут тицом к лицу! Будто луч света в темном царстве. Вы говорили так много интересного, умного, собирались детектив писать…

— Ничего из этого не получается, — угрюмо обронил Пискунов.

— А тут еще этот великолепный презентаж, царский подарок, можно сказать. Растрогался. Вот тогда в душе что-то и шевельнулось. Уж потом укоренился в мысли… — Какая-то новая интонация, чисто человеческая, промелькнула в голосе. Пискунов покосился, озадаченный: странные, однако, перепады — то чуть ли не кричит, а то на шепот переходит, едва слышно. А тот, видно, и сам сообразил, что оплошал, раскрылся неосторожно. Круто переменил тему, а голосовые связки натянул до отказа, чтобы никакой вибрации нежелательной.

— А теперь вот вам первое задание! — Голосок звонкий, металлический и опять на полную громкость. — Будете информировать насчет пришельцев!

— Я вам ничего не обещал!

— Нас интересует, как будут развиваться события дальше. — Реплику мимо ушей пропустил. — Постарайтесь предвосхитить, чтобы мы вовремя приняли меры. Во всех подробностях.

Пискунова передернуло от развязного тона. И вдруг мелькнуло подозрение: а что если уже знает, что он не один здесь? Проговорил с наигранным безразличием:

— Боюсь, не смогу быть полезен. Я утратил эту способность — предвосхищать. И может быть, навсегда.

— Отчего же, пардон? А вы постарайтесь, постарайтесь! Донос должен быть написан по всей форме. Без лирики. Одни голые факты, хотя количество деталей порочащих не ограничивается. Они очень опасны, пришельцы, он особенно. Ускользают из сетей, путают информацию. Мы должны их тепленькими взять. И тогда, возможно…

— А если я откажусь?

— Вы не откажетесь. — Оглянулся воровато и прямо в ухо: — Планирую для вас задание более серьезное. — И опять в полный голос: — Михаил Андреевич, голубчик! Если бы я вас не любил! Шокирует слово «донос»? Так давайте иначе скажем — донесение. Дело ведь не в форме, а в сути. И вот еще что, заметьте, это все к тому же: некоторое время назад прозвучал в ночной тиши знакомый прелестный голосок, тот самый. Божественные звуки! Просто напоминаю, чтобы не забыли. По какому поводу, какова цель и так далее.

Теперь все стало ясно: кладбище омикрофонено. Абсурд какой-то! Даже кладбище. Недаром сам осторожничал. Ну можно понять, на пляже — люди отдыхают, расслабляются. В магазине — там покупатели бранятся, ляпнут что-нибудь сгоряча. Но здесь! И для чего они вообще здесь? В виде призраков? Дурацкая какая-то мистификация!

Пискунов и не заметил, как, размышляя, ушел вперед. Алексей Гаврилович отстал. При свете луны, поворачиваясь и так и этак, пытался рассмотреть себя в зеркало. Произнес с доверительной интонацией, когда поравнялся, и тоже осторожным шепотком:

— А знаете, для чего я крашусь? Маскировка! Лицо — очень коварный инструмент, должен заметить. И способен иногда, как бы это выразиться… Выявить момент истины в самое неподходящее время. — И он дружески, не без лукавства ткнул Пискунова в бок.

Странное какое-то признание, подумал Михаил.

— И раз уж у вас возник вопросик, — продолжал тот, — а он не мог не возникнуть… — Щурился испытующе, подмигивал.

— Какой вопросик?

— А подумали ведь, для чего мы вообще здесь. Секретов от вас нет, постараюсь, чтобы поняли. Ответ, можно сказать, философский. Мы здесь на тот случай, если количество перейдет в качество, согласно законам диалектики. — Алексей Гаврилович выдержал многозначительную паузу, и личико его кукольное преисполнилось важности. — В институте, небось, изучали диалектику, всякие там семинары, политзанятия. Количество накапливается, накапливается, а затем — что? Внезапный скачок, и… переходит.

— Количество чего? — не понял Пискунов.

— Как чего? Их, конечно. Тех самых, которых… Убиенных… невинные жертвы жестокости… Предвижу возражение. Ох догадливы! — Погрозил лукаво пальчиком, он наслаждался разговором. — Кладбище-то вроде небольшое, число погребений невелико, да и древние могилки-то. Откуда количество? Вижу, уже смекнули. Да, пришлось проделать титаническую работу по расширению производственных площадей. Для того, чтобы… разместились, чтобы не тесно…

До Пискунова с трудом доходило. И возбужденный этот голосок, хвастливый, все больше вызывал чувство тошнотворного омерзения. А тот продолжал с упоением рассказывать:

— Раньше, при жизни Вождя, было труднее, теперь легче. Раньше бывало единиц по триста, по пятьсот на стволе за сутки, косяками гнали, не успевали управляться. — Притворно вздохнул, собрал физиономию в кулачок. Помолчал. — Говорю все это вам, чтобы знали, имели представление более точное.

Пискунов начал осторожно, как бы даже с равнодушием:

— И что же это был конкретно за контингент? Откуда такие поступления? Враги народа? — Даже дыханье перехватило, все напряглось внутри, подбирался к теме, особенно важной для себя.

— Да всякие там, мужики, бабы, — охотно отозвался знакомый. — Из колхозов по разнарядкам. Сокращение поголовья. Задача-то в чем? Чтобы страху нагнать, я же вам объяснял. А кого в расход не пускали — даровая рабочая сила. Всякие там великие стройки… Ребятишки иногда под ногами путались, просачивались через кордон. Но тех в основном в детские дома, за редкими исключениями. Вот как вас, например. — И сам почувствовал, не то сболтнул, поспешил на другое перевести разговор, довольно неуклюже. — Однако не будем о грустном, давайте о веселом! А ну-ка, примерьте вот это! — Накинул на Пискунова саван, расправил складочки, восхитился, отступив: — Как вам идет! Просто удивительно. Да вы настоящий покойник. Вылитый покойник.

Михаил брезгливым движением отшвырнул накидку. Спросил напрямик, смутно догадываясь, каким будет ответ и страшась в то же время правды:

— Возможно, и мои родители тоже тут? Вам что-нибудь известно?

— Здесь, здесь, а где же им еще быть! — Алексей Гаврилович был застигнут несколько врасплох, крутанулся на пятке, заюлил. — Насчет места не знаю точно, не ручаюсь. Сваливали в траншею всех подряд, заравнивали, травку сажали. — Наступила неловкая пауза.

— А кто их конкретно? Кто убил? Хочу знать!

— Вас интересует фамилия данного лица? Это можно уточнить через архивы. Но едва ли… Так вот, в один прекрасный момент… скачок — и количество переходит в качество. Поняли теперь?

— Ив какой форме это может произойти? — спросил Пискунов, обдумывая в то же время услышанное. Отвернулся, скрывая брезгливость.

— Ах, если бы знать точно, как и когда! — воскликнул знакомый. — Приказ быть в полной боевой, чтобы в случае чего сразу же пресечь, подавить. Отсюда и весь маскарад.

Пискунов медленно заговорил, чувствуя, как впечатления смутные, размытые выстраиваются наконец-то в нечто единое — вот она, цепочка причин и следствий. И ясная цель: найти убийцу. Ведь он еще жив, наверно, и тогда… Что будет тогда, он еще не знал пока. Вспоминал:

— Много лет подряд, с самого детства, мне снится один и тот же кошмарный сон, будто чьи-то руки в черных ногтях вырывают меня из любовных объятий, но таких беспомощных, и жалких, и милых, и мягкого тепла и куда-то тащат насильно, слышу отчаянный женский крик. Это была моя мать, догадываюсь, и мужской крик, слышу выстрелы, и я тоже кричу и рвусь назад в ужасе, но не пускают, а давят и тащат дальше, дальше, в черную мглу. Теперь с вашей помощью я многое понял. Спасибо, прояснили. Хотелось бы только знать — кто? — И дернулся весь под ударом внезапной ненависти. — Кто? — добавил шепотом.

Алексей Гаврилович, похоже, отлично все понял. Заверил, что рад был услужить. В смысле ясности. Воскликнул облегченно:

— Ну вот и дошли за приятным разговором! Это и есть наша центральная могила. Штаб. Помните, насчет сюрприза намекнул?

Пока кто-то там докладывал, что за время дежурства никаких происшествий не произошло, Пискунов осматривался, еще не спускаясь вглубь. Центральная могила представляла собой холмик, довольно большой и густо заросший кустарником; никаких памятных атрибутов наверху не было. Вниз на глубину нескольких метров вели каменные ступени, едва видимые. Слабый свет просачивался изнутри и падал на них.

Он стал осторожно спускаться и очутился в довольно тесном помещении без всякой мебели. Лишь в глубине стоял столик с телефонами, видимо, то был дежурный пост; сверху над ним висел портрет Ильича. Посредине стоял предмет неизвестного назначения. Пискунов скользнул по нему взглядом, заодно успев заметить, что не было даже стен, а просто земля и несколько стоек и перекрытий, как это делают в шахтах. Подтверждая его наблюдения, Алексей Гаврилович воскликнул тоном радушного хозяина:

— Как видите, все здесь очень скромно, никаких излишеств. А этот предмет, на который вы обратили внимание, — гроб. Но чисто символический, это моя идея. Используем в основном для сидения, внутри там ничего нет. Так вот, насчет сюрприза я… Подумал, вам будет интересно как писателю туда лечь, а крышку мы закроем. Почувствуете самолично, какое ощущение испытывает… Да не мертвец, конечно! — Знакомый рассмеялся добродушно. — А бывают случаи, да вы и сами это знаете, хоронят не усопшего, а уснувшего. И вот, представляете, он там просыпается…

Не ожидая ответа, Алексей Гаврилович приказал поднять крышку. В гробу лежал какой-то старикашка, давно не бритый, с сердитым выражением лица. Похоже, для всех это было неожиданностью. Алексей Гаврилович, сурово насупившись, повел глазами в сторону сидевшего за телефонами дежурного.

— Откуда здесь единица? Откуда в емкости единица, я спрашиваю?! — взвизгнул он гневно. На этот раз гнев был натуральный, не искусственный.

Дежурный, испуганно суетясь, стал бегать вокруг и объяснять, что на данного старикашку поступил донос, будто он знает про какой-то клад монастырский, а тот одно твердит, знать ничего не знаю, молчит, сукин сын, про это. Вот и положили, чтобы подумал хорошенько на досуге и вспомнил. А тут обеденный перерыв, сели в домино играть, а там летучка, то да ее… Забыли про него, короче. Виноваты.

— Убрать усопшего! Освободить емкость! — гневался знакомый и топал ногами. Старикашку с сердитым лицом тотчас унесли. А начальник нацелился на дежурного пальцем: — А ты, голубчик, иди и доложи гарнизонному, что я тебя приговариваю…

Но то ли он вспомнил, что повторяется, то ли Пискунова постеснялся, только фразы не закончил, а прислушался. И все, присутствующие при этой сцене, тоже прислушались: за стеной кто-то скребся. Жуткий был момент. Звуки становились все слышнее… На лицах — огромный знак вопроса, переглядывались в недоумении, страхе. Стена затем дрогнула, вывалился внутрь огромный ком земли и из черной дыры выполз на четвереньках Захаркин. Впрочем, Захаркиным в обычном смысле слова трудно было его назвать. Земляной человек от носа до пяток, только глаза светятся. Медленно поднимался с четверенек на ноги. В ту же минуту что-то глухо ухнуло и обрушилось сзади.

— Вот оно! — свистящим шепотом сказал Алексей Гаврилович. — Количество перешло в качество! Таки достукались мы!

Он что-то еще хотел добавить, но не смог, язык не слушался, только губы шевелились.

Страшно выглядел забастовщик. Окровавленный, босой, с ввалившимися щеками, он озирался, казалось, никого не видя, пока взгляд его больной, почти безумный не остановился и не нацелился в злобном прищуре прямо на Алексея Гавриловича. Пожалуй, только сейчас все разглядели, что в руке он держит крест. Пошатываясь, он двинулся на Алексея Гавриловича, осеняя его крестом. Хриплые невнятные слова сгустками слетали с губ:

— Дьявол! Вот ты где! Сгинь, проклятый, сгинь, нечистая сила! Будь проклят, сатана, душегуб окаянный! Сгинь, сгинь, исчезни! — И все осенял, осенял крестом. И все бубнил, бубнил.

Алексей Гаврилович вздрогнул и затрясся весь, а затем изогнул спину, как кошка, и застыл на миг в уродливой, не доступной человеку позе, глаза его загорелись огнями на плотоядно перекошенном личике, он отступил на шаг. В следующий миг дрожащая рука его дернулась, вытянулась, и на пальце адским пламенем зеленым сверкнул уже знакомый Пискунову кристалл. Не в голос, а громким свистящим шепотом выдохнул, как бы еще сомневаясь, как бы не веря:

— Антиквар! Чистейший антиквар! Какой шар-мант! — Прыгнул по-звериному, выхватил у Захаркина крест и стал в суете и нетерпении, не щадя ногтей, счищать с него грязь и комья земли, искал и нашел. Повернулся к Пискунову с клеймом.

— Бесценная вещь! Первая половина шестнадцатого века! Серебро! — И опять подскочил к Захаркину: — Отвечай! Где взял, где? Обыскать, ощупать затылок! — приказывал и вертелся вокруг. — Должна быть дырка от пули! — Дежурный, стоявший рядом с круглыми глазами, ничего не соображал и только повторял и повторял беззвучно, что количество перешло в качество. Он был в шоке.

На Захаркина между тем набросились, никакой дыры не нашли в затылке, зато нашли золотую монету в кармане, случайно, как видно, завалилась.

— Где взял, где? — визжал фанатично Алексей Гаврилович, весь в азартном пылу. — Где взял, где?

Едва ли что-нибудь понимал Леонид в ту минуту, он лишь покачивался из стороны в сторону, как дерево под ветром, с трудом удерживал себя на подгибающихся ногах.

— Заставить говорить единицу! — взвизгнул опять Алексей Гаврилович. — Развязать язык единице!

Здоровенный малый из охраны, стрелок, ласково взял забастовщика за прекрасные некогда, королевские кудри, приподнял и нанес сверху удар ребром ладони в бок. Захаркин осел на землю, будто сломался в нескольких местах сразу. Алексей Гаврилович наскакивал, бил в живот ножкой, выкрикивал гневливо:

— В емкость его, в емкость! Пусть полежит, подумает и вспомнит на досуге то, что надо!

Все плыло в тошнотворном кружении, переворачивалось вверх дном. Пискунов ничего больше не видел — как положили Захаркина в гроб, захлопнули крышку. Последняя сцена переполнила чашу кошмарных ночных впечатлений. Упал в обморок.

Он очнулся, чувствуя, что его водой поливают. Холодные струи стекали с головы за воротник, на тело, вызывали зябкую дрожь. И в то же время было облегчение, точно с водой смывалось с кожи что-то плотно приставшее, омерзительное, как липкая паутина или грязь.

Алексей Гаврилович, весь преисполненный озабоченного дружелюбия и тревоги, поддерживал под руки, а кто-то другой подкачивал воду из колонки, она текла струйкой жиденькой, вялой.

— Ну вот, слава Богу! — молвил он с облегчением. — Очнулись наконец-то! А я уж боялся… Еле-еле откачали. Экий вы слабенький, право! Теперь убедились, какая у нас работа. Все на нервах да на стрессах. На износ работа. Вы-то смотрите только, а мы…

Тут кто-то закричал истошно:

— Про единицу забыли!

Алексей Гаврилович выпрямился мгновенно, Пискунова, еще слабого, бросил прямо в лужу под ногами, побежал на зов, высоко приподнимая коленки, шажками мелкими, но быстро. А Михаил остался, отряхивался, приходя в себя понемногу, а потом вдруг и до него дошло: задохнулся в гробу Захаркин, как тот старикашка, пока тут с ним возились. Увидел сквозь пролет лестницы, как с помощью специального механизма с крюком на конце тяжелая крышка медленно поднималась.

Не будь положение столь трагично, трудно было бы сдержать улыбку. Стоявшие вокруг в полной растерянности почесывали затылки: гроб был пустой. Захаркин исчез, будто и не было его вовсе. Кто-то подал осторожно реплику, уж не воскрес ли из мертвых, на придурка зашикали, обвинили в религиозном мракобесии, другой высказал предположение, что это был и не человек, а дух и потому просочился сквозь щелку — совсем уж чепуха, не было тут никакой щелки и в помине. Еще такое возникло мнение, что усопший на самом деле гипнотизер и всех дура чит. И только дежурный сделал вывод, наиболее убедительный — вероятнее всего, произошло обратное: качество перешло опять в количество, и тут уж ничего не поделаешь, против диалектики не попрешь. И во все эти пересуды вклинивался бешеный голосок Алексея Гавриловича:

— Ротозеи! Проворонили единицу особо ценную! Всех под суд, под трибунал, к стенке и тому подобное в том же духе.

Пискунов, слыша это, рассмеялся не без внутреннего злорадства: он-то уж понял, в чем тут дело. Всем было не до него, и, пользуясь возможностью незаметно исчезнуть, он побыстрее зашагал дальше по тропинке к выходу, до которого оставалось недалеко, и, никем не остановленный, вскоре оказался за кирпичной оградой на одной из городских улиц на окраине Бреховска. Было уже утро. Над крышами домов разгоралась светлая полоса, обещая близкое солнце. Город просыпался, готовился к новому трудовому дню.

Едва ли есть необходимость описывать, как все произошло на самом деле. Уилла и Герт немало потратили времени и хлопот, пока отчищали и отмывали Захаркина после того, как удалось его похитить и привезти домой. Приятной неожиданностью для Уиллы было то, что Герт, не питавший к забастовщику симпатии, и не подумал возражать против пребывания у них соседа, оказавшегося в столь бедственном положении, наоборот, заявил категорически, что отправить его сейчас домой — значит подвергнуть новой опасности. Что же касается самого Захаркина, то и для него, как видно, не прошли бесследно ночные переживания — был в состоянии совершенно невменяемом и двух слов связать не мог. Когда же Руо отнес его на руках в соседнюю комнату и уложил на диванчик, Леонид заснул мгновенно, едва лишь голова коснулась подушки, захрапел на всю квартиру.

После треволнений бессонной ночи Уилла тоже заснула, будто в яму провалилась. Но, кажется, ненадолго. Некоторое время лежала в полудреме. Ей все время чудились какие-то странные звуки в соседней комнате, за дверью, похожие на сдавленные стоны и скрип диванчика, словно кто-то с кем-то боролся. Герта рядом с ней не было.

Когда она приоткрыла дверь, то не сразу поняла, что происходит, а когда поняла, ужаснулась. Захаркин увертывался от цепких пальцев пришельца, скулил жалобно, по-собачьи:

— Дяденька, не надо, дяденька миленький… Мой нос! Ой, больно! Ай-ай! — вскрикивал, задыхаясь, плача, был перепуган до смерти. — Мой нос! Пропал мой нос! Помогите!

Ничего не видя вокруг, захлебывающимся шепотом снова и снова выдувал Герт слова теста, озлобленный неудачей. Худое, крючконосое лицо его было перекошено и вздрагивало в яростном нетерпении. Зловещая фигура пришельца нависла над распростертым телом забастовщика, а рука все вертела и вертела в исступлении его злополучный дыхательный орган.

— Сейчас-сейчас! Начнется превращение… — бормотал Герт, глаза его сверкали, как угли, вошедшей Уиллы он не замечал.

— Помогите! Убивают!

Парализованный страхом, Захаркин не в силах был даже сопротивляться и только головой мотал, пытаясь вырваться; тело его извивалось, а руки бессмысленно блуждали, хватались то за одно, то за другое.

То, что происходило, теперь не нуждалось в объяснении. Вместе с гневом Уилла испытала мучительный стыд: разве не этого она сама добивалась, чтобы доказать, убедить. Чтобы своими глазами увидел, насколько нелепым и бессмысленным был его замысел. Именно так и должно было случиться. Так почему же на какое-то мгновенье она стала себе отвратительна, ненавистна?

— Герт! Остановись, не смей! — звонким, дрожащим от гнева голосом выкрикнула Уилла.

Пришелец ее не слышал, все бормотал, повторял одни и те же слова, пока Уилла не схватила его за руку.

Он медленно, с усилием разгибался, смахивал со лба пот. Из груди вырывалось частое дыхание, а лицо все еще вздрагивало и кривилось. Захаркин вскочил с кушетки.

— А ты можешь идти теперь! — Герт повел глазами на выход. — Ступай, братец, ступай! Иди домой, отдыхай теперь. Иди, иди!

— Слушаюсь! Будет сделано. Как прикажете… — Захаркин пятился задом, прижимал к груди одежонку, кланялся и приседал, точно в каком-то дурацком спектакле, пока не исчез за дверью.

Уилла, обессиленная, опустилась на стул. Наступившая пауза навалилась свинцовой тяжестью. Не было даже охоты ни о чем разговаривать — одна пустота внутри. Внезапно Герт язвительно расхохотался, бросился на диванчик и широко раскинул руки и ноги в почти неприличной позе. Но тут же вскочил, как подброшенный, забегал по комнате. Перед Уиллой круто остановился, несколько мгновений смотрел в ее печально отрешенное, осунувшееся лицо. Заговорил в своей обычной ядовито-насмешливой манере:

— Итак, ты решила, я повержен! Торжествуешь, празднуешь победу! Что ж, предположим, мной допущена ошибка. Да, да! Я ошибся именно в этом конкретном человеке. И о чем это говорит? Предубежденность, антипатия! Ревность, наконец, черт возьми! Постоянно торчит на балконе в одних трусах и ждет, когда ты начнешь делать свою физзарядку в прозрачном купальнике! Меня это всегда бесило! И потому я должен отступить, усомниться? — Он вскинул острый, выдвинутый вперед подбородок и произнес, возвысив голос: — Так знай же, моя убежденность не поколебалась ни на йоту, и я готов еще раз процитировать фразу из древнего классика: «Моя идея всесильна, потому что она верна!»

Уилла сказала устало, почти равнодушно:

— Как ты научился паясничать! Непревзойденный талант циркового актера. Ах, Герт! Где наши мечты, надежды? Почему ты до сих пор так искусно прятался от меня? Зачем? — Уилла горько вздохнула и добавила: — А я все еще надеялась, все еще верила, что победит любовь, что сердце окажется сильнее тщеславного, самонадеянного разума?

— Что ж, я готов поспорить! — вскинулся философ, принимая задорную позу и заранее предвкушая победу в словесном поединке.

— Нет, Герт. Это наш последний с тобой разговор. Право, мне очень жаль. Нам не о чем больше говорить.

Зябко кутаясь в свой халатик, лишенный застежек, Уилла постояла и направилась в спальню, опущенные плечи ее вздрагивали, как под ударом холода. Или это почудилось ему? Он все смотрел и смотрел, и разноречивые чувства скользили по его лицу тень за тенью, пока ее тоненькая фигурка, такая трогательно-беззащитная, не скрылась за дверью. Теперь он точно знал — навсегда. И все же не хотел сдаваться. Крикнул ей вслед:

— Не забывай, что мы связаны временем, а ход его неумолим! Ты можешь остаться лишь затем, чтобы умереть здесь. Я один знаю, когда наступит предел. Я один! — Он прислушался, было тихо. — Мы можем вернуться только вместе! Уилла, ты слышишь меня? Только вместе!

Много месяцев спустя Герт задал себе вопрос: а почему только вместе? Разве он не может улететь один? Их пути разошлись. Это не была мелкая ссора, это был разрыв. Оскорбленное самолюбие, желание досадить, уязвить со временем обернулось постоянной болью. Чтобы не мозолить глаза, он избегал гостиниц, кочевал по частным квартирам на городских окраинах, но нигде не находил места. В разлуке его любовь к Уилле вспыхнула с новой силой. Он испытывал непереносимые муки при мысли, что потерял ее навсегда. На его униженный зов Уилла не ответила. И он знал теперь — нет большего страдания, чем сознавать, что женщина, которую ты любишь сильнее всего на свете, вычеркнула тебя из жизни.

Временами он хотел ее смерти. И постарался себя убедить, что с его стороны это вовсе не месть отверженного и униженного — в ее гибели могла возникнуть практическая необходимость. Нет, не в обычном смысле слова. Уилла была не только членом экипажа, но и техническим звеном в их связке — дополнительным аккумулятором биологического времени на период полета. Программа эксперимента, закодированная в системах Руо, предусматривала разные варианты применительно к обстоятельствам. За счет ее жизни, сознательного ее прекращения в случае сбоя или каких-либо осложнений Герт мог получить дополнительные резервы времени и возможность, если надо, продолжить работу в одиночку, без нее. Жизнь Уиллы принадлежала ему, вернее, она принадлежала науке в его лице. Он всегда знал, что если надо, она пойдет на эту жертву не размышляя. Тогда, перед вылетом, Уилла готова была молиться на него. Они переживали медовый месяц своей любви, и вовсе не было необходимости омрачать его жестокой правдой. Теперь все изменилось. И конечно, дело не в их философских разногласиях, не в самостоятельности ее мыслей, которые она отстаивает с чисто женским упрямством, — дело в том, что на ее пути возник другой человек, голубоглазый мальчик, провидец, в том, что молодость тянется к молодости, и тут уж ничего не поделаешь. Он не питал к нему неприязни, понимая всю эфемерность ее чувств: этот человек всего лишь образ, фантом, его нет на самом деле.

Но это ничего не меняло. Время, в котором они находились, Уилла воспринимала как нечто вполне реальное. Да, обстоятельства могут сложиться так, что она уйдет из жизни. Иногда он страстно желал этого.

Он мечтал: вырвет из сердца занозу — и утихнет боль. Воспоминания о тех, кого уж нет с нами больше, — лишь след на воде. И все-таки он гнал прочь эти мысли, пытался оправдать себя в собственных глазах, чтобы не выглядеть злодеем, а всего лишь выполнившим научный долг, если вдруг… Тщетно он пытался найти способ, чтобы облегчить страдания. Муки отвергнутой любви были хуже смерти.

А между тем начало эксперимента было успешным. Загадочный эпизод в магазине взбудоражил весь город. Но затем цепная реакция забуксовала: где-то вовремя поставили надежный заслон. Возможно, потребуется его новое вмешательство, чтобы оживить процесс. Пока что он ждал, надеялся, и все ближе и ближе был предел. Герт был готов к тому, чтобы дать команду роботу перевести биологическое время Уиллы на свою шкалу. О том, как произойдет аннигиляция, он старался не думать. Но станет ли легче? Его терзали сомнения.

Жестом не здравого смысла, а скорее отчаяния было его решение выступить перед всеми открыто — жалкая попытка обмануть свою тоску, явившись в своем истинном облике. В этом поступке не было и капли сочувствия к невинно пострадавшему по его вине так называемому диверсанту (глупость какая-то!). Было отчасти уязвленное самолюбие и досада — его величайшее открытие превратили в нелепый фарс, вполне в духе этого безумного времени. Он знал, что придется. нести ответственность по здешним законам, как в свое время и предсказывала Уилла, и сознательно шел на это.

Тюрьма его не страшила. У него было достаточно психической энергии, чтобы покинуть ее в любой момент, если надо. За ходом эксперимента можно следить и оттуда в конце концов. Но прежде следует дать новый импульс эксперименту, запустить новый виток.

Самое страшное — это был холод в душе. Герт, думая, неустанно вышагивал в простенке своей комнатушки, которую снимал, — два шага вперед, два шага назад. Что ж, каким бы суровым ни был приговор, это лучше, чем без конца погружаться в пучину адских страданий.

Без вины виноватый

Семечкина арестовали в тот момент, когда прокурор находился в отпуске. За это время автобазу обследовала весьма авторитетная финансовая комиссия — Евлампий Кузьмич сдержал свое обещание, будучи уверен, что это будет, конечно же, пустой номер. Так и случилось: все документы были в идеальном порядке, а работу бухгалтерии в целом можно было рекомендовать кому угодно как пример для подражания.

Семечкин постепенно во всем разобрался. Он был вовсе не глуп и вскоре понял, что никакого помешательства у него не было, а произошло некое затмение ума. Своими пылкими речами Пеструшкин затронул в нем самые тонкие струны, и взыграла душа. Отсюда и поступки, необъяснимые с точки зрения здравого смысла.

И когда под конвоем его привели к старшему следователю Кубышкину, когда предъявили обвинение в подрывной деятельности как иностранному агенту, руководителю диверсионной группы, Семечкин, очнувшись после глубокого обморока, знал совершенно точно: он погиб. Поэтому каверзные вопросы следователя он слушал рассеянно, во всем признался и подписал протокол допроса, даже не читая, чем Кубышкина слегка растрогал: тот полагал, что придется как следует поработать, заготовил несколько приемчиков, чтобы подследственный раскололся, и даже на всякий случай припрятал в шкафу деревянную колотушку.

Лукавый прокурор, однако, по возвращении из отпуска попросил положить дело ему на стол. И это когда уже было объявлено, что никакого вируса нет, никакой эпидемии не предвидится, а раскрыта глубоко законспирированная вражеская агентура.

— Бдительность и еще раз бдительность! — в нервном запале выкрикивал Кубышкин, вскакивая, садясь и бросая ненавидящие взгляды на круглую, благодушную физиономию прокурора. Тот в это время перелистывал страницы дела просто так, для вида, не вникая в содержание.

— Враг повсюду, но на этот раз он просчитался! Мы готовы дать отпор любой агрессии, в какой бы форме она ни предпринималась! Как видите, мое профессиональное чутье меня не подвело! И лично я сам… — Старший следователь на секунду остановился, чтобы набрать в легкие воздуха, его худое землистое лицо покрылось румянцем, глаза сверкали. Наконец-то к нему пришла удача, а впереди стремительная карьера, о чем он раньше мог только мечтать. И он уже думал о том, как с высоты своего будущего положения нанесет сокрушительный удар всем, кто стоял на его пути, кого он ненавидел и перед кем вынужден был пресмыкаться и подхалимничать. Сильнее же всех других он ненавидел прокурора, за его идеализм и наивную веру в силу закона. До сих пор Кубышкин старательно прятал свое лицо, боясь выдать себя. Нужно было маскироваться и выжидать. И вот его звездный час пробил!

Прокурор слушал не перебивая, прикрыв глаза; трудно было судить, о чем он думает, лишь пальцы едва заметно барабанили по столу и густые брови сошлись на переносице.

Он заговорил ровным, каким-то бесцветным голосом, так что со стороны могло показаться, что предмет разговора его не слишком интересует. На самом же деле это был признак того, что он вот-вот готов сорваться. Волноваться же ему было совершенно нельзя из-за больного сердца.

Валентина, сидевшая в приемной и краем уха слышавшая не столько то, что говорилось, сколько то, как говорилось, вовремя уловила опасную интонацию, налила в стакан чай, положила два кусочка сахара, обычную норму, и вошла в кабинет, говоря:

— Евлампий Кузьмич, вы просили…

— Спасибо, Валя!

Прокурор, человек уже пожилой, тучный, рыхлый, был известный водохлеб. Потреблять большое количество жидкости ему было категорически противопоказано, но отказаться от привычного удовольствия, так же, как иному курящему от сигареты, было выше его сил. Ритуал чаепития, видимо, немного успокоил прокурора, лицо его разгладилось и даже как будто немного подобрело.

— Если я вас правильно понял, теперь дело за малым: задержать всех остальных диверсантов и предать их суду по всей строгости закона, доказав тем самым, что мы тут не зря хлеб едим.

— Вы меня правильно поняли, — сухо ответил старший следователь. — Как следует из протокола допроса, резидент получил специальную инструкцию, особо секретную, и несколько ампул с жидкостью, которую он и разбрызгал. Допустим, химический состав жидкости и ее назначение были ему неизвестны…

— Я даже не спрашиваю, как вы добились, что этот ваш диверсант. Семечкин, бухгалтер из десятой автобазы, подписал протокол, — заметил прокурор. — Видно невооруженным глазом, что все это липа от начала и до конца. — Оскорбительным движением он отодвинул дело, уже аккуратно переплетенное в папку. — И почему этим занимается прокуратура? Наша обязанность — уголовников судить.

— Вопрос согласован! — взвизгнул старший следователь. — Сверху была дана команда! Город в панике. Мы были обязаны успокоить!

— Прекрасно, — сказал прокурор, отхлебывая из блюдечка чай. — А как быть с моральной стороной дела? Не будем играть в жмурки. Ведь вы возводите тягчайшее обвинение на невиновного.

— Чепуха! — грубо перебил Кубышкин. Что-то с ним сегодня такое творилось, вот не мог сдержаться и все, а может быть, нужным не считал. — Нечего жонглировать понятиями, которым копейка цена! Виновный, невиновный! Если для пользы дела нужно расстрелять одного или даже нескольких… Десять, двадцать, тысячу… Что в конце концов важнее? — Руками, дрожащими от сдерживаемой ярости, Кубышкин взял со стола дело о диверсантах и спрятал его в портфель. Сел, закинув ногу за ногу. — Если хотите знать мое мнение… Все люди — потенциальные преступники! В том числе и мы с вами. Да, да! Хоть вы и считаете себя непогрешимым. — Он язвительно рассмеялся. — Если большинство все же ведет честный образ жизни, то либо потому, что украсть нечего, либо из-за боязни разоблачения. Страх! Страх — вот что сдерживает так называемого честного человека! — Кубышкин, обычно прятавший глаза, чтобы не прочитали его мыслей, на этот раз посмотрел прямо в лицо прокурору, он чувствовал за спиной крылья. — Представьте себе парадоксальную ситуацию, уважаемый Евлампий Кузьмич. Вы один в государственном банке, все сейфы раскрыты, и ни одного свидетеля… Полная безнаказанность! Что же вы делаете, дорогой коллега? Хватаете телефонную трубку и звоните в милицию: срочно пришлите охрану? Черта с два!

— Ну-ну, любопытно. — Прокурор откинулся на стуле и взирал на старшего следователя из-под очков как на маленькое, но зловредное насекомое.

— Нет, уважаемый! Телефонная трубка на месте. Вы хватаете деньги, деньги! Одну пачку, вторую, третью. Набиваете полные карманы, суете за пазуху — ведь никто не видит, никто не осудит! А сейфы не опустошены даже наполовину. Нужен мешок! И побольше. Тогда вы начинаете судорожно метаться по комнатам в поисках подходящей тары. Наконец находите… И вот мешок полон до краев, пудовая тяжесть сгибает вас в три погибели, только бы не отказало сердце… Но что это, неужели чудо случилось? Ваше больное сердце, печень, радикулит — все забыто, все молчит… И совесть, ваша хваленая совесть тоже молчит, ибо что такое совесть, как не укоренившаяся привычка зависеть от мнения толпы? Или, если хотите, притворство, вошедшее в привычку! А здесь вы один, и вам нет нужды ни перед кем притворяться, изображать добродетель. Никто не видит, никто не осудит! Пот градом стекает с лица, но вы ликуете, каждый мускул трепещет от неудержимой радости — ведь та тяжесть, что давит на ваши плечи, — это сладкая тяжесть свободы. В бумажных купюрах заключены неограниченные возможности. Не нужно больше с утра до вечера корпеть в прокуренном кабинете, выслушивать нудные доклады своих подопечных и листать дела, от которых тошнит, как от рвотного. Вместо всего этого в один прекрасный день можно сесть на раннюю электричку, и где-нибудь на берегу тихой бухты, с удочкой в руках… Не это ли ваш идеал? И ради него вы совершите преступление с такой же легкостью, с какой покараете за него других. Соблюдено должно быть одно лишь условие — безнаказанность!

Старший следователь умолк, чтобы перевести дух. Глаза, которые у него постоянно бегали, теперь горели яростным огнем, тонкие губы сжались, побелели, он весь странно дергался, как заводная игрушка, встретившая на пути препятствие.

Прокурор расстроенно отодвинул стакан. В сущности он был уже стар, и скоро пора на пенсию, а старший следователь был еще молод и полон энергии, злой, несокрушимой энергии, и нечего было ей противопоставить, кроме старомодной веры в человека, — не на словах, а на деле, ибо в каждом, даже закоренелом преступнике он старался видеть что-то хорошее, пусть даже с риском ошибиться. Старый идеалист! В том, что произошло в его отсутствие, было нечто более серьезное, чем следственная ошибка. Все же прокурор удержался от категорических суждений. Сказал примирительно:

— Да, наломали вы тут без меня дров. Этого диверсанта Семечкина немедленно освободить из-под стражи, нет никаких оснований для ареста. И пусть доставят его сюда. А насчет вашей философии… Если это действительно соответствует вашим убеждениям, а не вызвано желанием покуражиться, пококетничать, поиграть в парадоксы… Думаю, тогда вам трудно впредь вершить правосудие. Придется писать заявление об уходе.

Старший следователь облизнул пересохшие губы, похоже, у него начинался жар. Какая-то сила толкала его все дальше и дальше, и он выкрикнул дерзко прямо в лицо прокурору, вздрагивая от бешенства, как от озноба:

— И вы это вещаете непререкаемым тоном! Посмотрим, кто из нас окажется в проигрыше. И кто вам дал право меня судить? Кто из нас лучше, а кто хуже? По крайней мере я взял на себя смелость прямо сказать то, что думаю, а вы скрываете правду от самого себя, боитесь признаться в собственных пагубных страстях, окончательно запутались в паутине лицемерия и лжи!

Валентина зашла, чтобы забрать пустой стакан, и остановилась, переводя удивленный взгляд с одного на другого. С саркастической усмешкой старший следователь повернулся к ней лицом и ткнул пальцем в ее сторону.

— Признайтесь, вам никогда не приходит в голову воспользоваться услугами этой милой особы, злоупотребив служебным положением? Как говорится, седина в бороду, бес в ребро! Сколько раз вы скользили взглядом по ее стройным ножкам! А не вы ли как бы невзначай брали ее за руку и просительно заглядывали в глаза? И не случайно ваше служебное рвение сильно возросло с тех пор, как она здесь! Вовсе не обязательно оставаться после работы с собственной секретаршей вдвоем, не так ли? Тем более по выходным. Но как отказать себе в удовольствии немножко поразвлечься! Почтенный муж, отец семейства! Так в чем же ваше преимущество? Высокая нравственность не только в отсутствии порочных поступков, но и в отсутствии порочных мыслей! Так чем вы кичитесь передо мной? Или ваши намерения были вполне невинны? Посмотрите на эту особу. Сколько в ее лице гордого целомудрия, и какая убийственная неприступность! Да она просто ходячая добродетель! Вы боялись получить отпор? Нет, вы не этого боялись, а нежелательной огласки, слухов, которые могли бы повредить служебному положению, бросить тень на святейший лик! Прежде чем грешить, надо было хорошенько подготовить почву.

— Неправда, неправда это! — выкрикнула Валентина. — У меня муж журналист! Сами ко мне все время лезете своими лапами! — Кубышкин скривился в иронической ухмылке.

— Ха-ха! У нее муж журналист! Напишет заметку о пользе нравственности в правоохранительных органах! Итак, что вы скажете, товарищ прокурор? Последнее слово подсудимого!

Прокурор побагровел, рука его судорожно шарила в ящике в поисках валидола, наконец нашла, привычно отвинтила крышечку и отправила в рот таблетку.

— Уважаемый суд! — куражился Кубышкин, он чувствовал себя хозяином положения. — Прошу принять во внимание смягчающее обстоятельство — преклонный возраст. Все это я говорю для того, — он повернулся к прокурору и сказал грубо, — чтобы вы избавились от своего прекраснодушия и поняли: человек чистенький только снаружи, а попробуй выверни его наизнанку. Каждый, у кого возникнет необходимость совершить преступление, совершит его. Разница в деталях, в средствах, наконец в самой тяжести преступления. И я совершу, и вы совершите. Все, вплоть до убийства.

Прокурор уже взял себя в руки. Вспышка гнева прошла, он умел владеть собой. Спросил почти спокойно:

— И что же вы предлагаете для поддержания общественного порядка, поскольку все люди преступны и неисправимы?

— Карать! — взвизгнул старший следователь. — Карать беспощадно! За каждое слово, за каждую крамольную мысль! Карать виновных и невиновных — тех, кто совершил преступление, и тех, кто его еще не успел совершить, для профилактики. Никаких поблажек, отступлений от этого правила. Почему наше общество стало единым и монолитным, как никакое другое? Потому что его сцементировал страх! Сосед должен бояться соседа, а все вместе подозревать друг друга и постоянно помнить: впереди тюрьма! Кстати, уважаемый Евлампий Кузьмич, ваш подзащитный Семечкин, понимает это лучше вас, понимает, что должен быть принесен в жертву для пользы дела. Он не пытался даже защищаться, будучи уверен в бесполезности сопротивления!

Этот сумасшедший монолог был прерван самым неожиданным образом: в кабинет вошел посетитель. Он остановился на пороге и слегка поклонился, но без малейшей тени униженного подобострастия, что нередко случалось с попавшими в это заведение. Было в нем что-то нездешнее, даже слегка пугающее, несмотря на одежду довольно затрапезную, обычную для бреховских тружеников, — опасно выдвинутый вперед подбородок, который не могла скрыть даже рыжая борода веником; взгляд прямой и пронзительный и, главное, нос особого тонкого рисунка — таких здесь еще никто не видывал. Как ни странно, но все, словно по команде, встали.

А тот не торопясь оглядел присутствующих и произнес с расстановкой:

— Я располагаю информацией насчет некоторых событий, происходящих в городе. И хотел бы внести ясность. Так вот, все сообщения о каких-то диверсантах, иностранных агентах, виновниках так называемой эпидемии, — сплошное вранье. Равно как и обвинение в адрес лица, не имеющего к этому никакого отношения. Происходит социальный эксперимент по переустройству общества. Автором идеи являюсь я. Берусь это доказать. Прошу всех садиться.

Никто ничего не понимал.

Лицо Кубышкина перекосилось от злобы. В это время двери открылись, и ввели Семечкина.

Самый ужасный день

Если бы кто знал, каких усилий и мук это стоило, можно сказать, через самого себя перешагнул. Но — все! Последняя точка поставлена. Пискунов с удовольствием поднялся из-за стола, разогнул спину и потянулся, хрустя суставами. С чувством человека, сделавшего работу трудную, неприятную, однако нужную, он некоторое время курил, задумчиво пуская дым в потолок, затем аккуратно собрал в папку исписанные листы и подержал их в руках. Солидная тяжесть! Теперь он должен остыть, а рукопись пусть недельку полежит. Потом он еще раз пробежит свежим глазом — и, как говорится, с Богом!

Он позвонил в издательство толстенькому редактору Вите и сообщил, что детективный роман для Ильи Спиридоновича Толстопятова закончен с учетом всех замечаний и поправок. И получил в ответ: «Старик, гениально!» — вместе с пожеланием доставить рукопись по назначению немедленно.

И вот, когда некоторое время спустя Пискунов вернулся к роману, стал перечитывать страницу за страницей, то почувствовал леденящий ужас, все в нем онемело с ног до головы. Все, что он настрочил в торопливости и горячечном бреду, с тайной надеждой понравиться высокому руководству, было не просто бездарно, а бездарно фантастически — жалкая пародия на его собственное сочинение; отдавать рукопись в чьи-то руки было в таком виде просто верхом безумия.

Внешне был даже спокоен, сидел и тупо смотрел перед собой без желания и без сил что-то сделать, изменить, исправить. Но сквозь это омертвение всех чувств пробивалось нечто вполне определенное: руки в теплую воду, и жизнь уходит медленно, капля за каплей, состояние приятной расслабленности, как после рюмки коньяка… Сознание отделилось от тела и существовало как бы само по себе. Он наблюдал за собой спокойно, с равнодушием постороннего. До сих пор казалось, всякое самоубийство — это результат мгновенного импульса без участия рассудка, когда контроль полностью отключен. А вот он принял решение осознанно, обдуманно, просто потому, что нет иного выхода.

«Да, возможно, я достоин презрения, — размышлял он, сидя на краю ванны, пока она наливалась. — Я не смог и никогда не смогу переступить через себя, выстоять под напором грубой силы и тем более совершить героический подвиг или в любой другой форме выразить протест. Я не умею и никогда не умел вытравить из себя постыдный страх перед чужой и враждебной волей и обречен пресмыкаться. Но разве все борцы, все герои? Каждый таков, каков он есть. Да, у меня не хватает мужества сопротивляться, но хватит силы, чтобы уйти из жизни, где таким, как я, нет места. Уилла, любовь моя, прощай!» Тут он вспомнил про Валентину и обратился к ней мысленно, прошептав: «Валентина, прощай и ты, детка!»

С печальным вздохом он достал с полочки лезвие, но не импортное, как советовал психиатр, а свое, отечественное — тупое да еще и ржавое вдобавок, только карандаши точить. Но не все ли равно? Один миг страдания — и вечный покой впереди.

Между тем вода уже переливалась через край, и Михаил, боясь, как бы решимость не покинула его в самый последний момент, чуть было не плюхнулся в ванну в брюках и рубашке, как был, но вовремя спохватился, нет, надо все-таки раздеться. Но как? Совсем донага — будут потом пялить глаза все кому не лень. И вот когда он остался в одних трусах и попробовал ногой воду, не слишком ли горяча, а в руку взял лезвие, посмотрев на него с неприязнью: надо же, какую дрянь делают, — новая мысль обожгла его: рукопись! Он умрет, а рукопись останется, свидетельство его позора. Будут читать, посмеиваться, всякие шуточки отпускать: дескать, да, не повезло бедолаге, обделался покойник с головы до ног. А тоже гений, гений! Оставил всех в дураках. Лежит себе в гробу и в ус не дует. Уничтожить немедленно все! Он бросился на кухню, стал сжигать лист за листом, держа над горелкой, но вскоре понял, что так и до вечера не управится. И тогда схватил все в охапку и бросил на плиту в середину пламени, в горящий газ; вспыхнул огромный костер, квартира наполнилась едким дымом, пришлось поскорее раскрыть окна и двери — дым повалил клубами. И тут он вспомнил, что забыл в ванной воду выключить, бросился туда, а там чуть ли не по колено уже натекло. Соседи стучали в дверь, в стены. Назревал скандал. Пискунов чихал, кашлял, ничего не видя. Схватил ведро, стал заливать плиту. В кухне стало как в парилке, когда поддаешь погорячее. И в этот момент зазвенел телефон, громко, требовательно. Пискунов добрался до него, ориентируясь на звук. Говорил сам Индюков. Сообщил кратко, что прибудет сейчас за ним на машине лично. Илья Спиридонович вызывает к себе. Чтобы одет был, побрит, при полном параде, короче говоря. И чтобы рукопись взял с собой. Не успел Пискунов умыться и переодеть рубашку, а под окнами уже стояла черная «Волга», сигналила начальственно, нетерпеливо. Пискунов в панике метался. Прихватил пустой портфель, неизвестно зачем, проскользнул на заднее сиденье. Сел.

Когда остановились у здания райкома, Индюков первый раз внимательно посмотрел на сжавшегося с перепугу автора. Удивленно покачал головой, вытащил на свет, разглядывал, как диковинку.

— Михаил Андреевич, — гудел, — да ты, никак, негритянку щупал! Глянь-ка на руки свои!

Руки были, точно, все черные. Тут бы начальственный юмор подхватить, встречно развить и посмеяться вместе, снять напряжение, но до того ли было. Парализованный ужасом, Пискунов промямлил кое-как, что пожар тушил в доме и все такое. Пришлось бежать в ванную отмываться. Заодно побрызгался одеколончиком райкомовским, раз уж такая оказия. Из дверей вышел товарищ Григорий Иванович Сковорода, и они с Индюковым о чем-то посовещались с видом озабоченности, похоже, боялись, как бы не сбежал автор.

Теперь на переднем сиденье, вопреки правилам, оказалось не начальственное лицо самого высокого ранга, а утвердился малый в гражданском с физиономией квадратной, каменной. А самого Пискунова усадили сзади, посредине; двое других уселись с боков, как конвой.

Товарищ Григорий Иванович Сковорода, весь сжавшийся в комочек невероятной, космической твердости, давил с одной стороны; острый локоток его больно врезался Пискунову в ребро, но тот боялся даже шевельнуться, терпел, стиснув зубы. С другой стороны прижал, как глыба, Индюков; был он, в общем-то, веселый малый, компанейский, со своими шерстяными ручищами и рожей, которой на семерых хватит, а сейчас точно окаменел, будто сотворен был не из мяса и костей, а тупым тесаком выделан из куска гранита.

Машина между тем направлялась к зданию обкома. Кто из живущих в областных центрах не останавливался порой с тайным, боязливым любопытством, проходя мимо этого монументально-великодержавного сооружения с непробиваемыми стенами, высокими окнами в солнечных шторах, массивными дверями и дрессированными милиционерами! Оно точно излучало из себя некие волны, повергающие в трепет простого смертного.

Спутники Пискунова давили на него все сильнее, а он и так был почти без чувств, судорожно соображал, что скажет, как объяснит.

И вдруг выяснилось, что Толстопятое уехал в свое охотничье хозяйство; всех приглашенных ожидал там, на природе, в обстановке более непринужденной. Сидевшие с боков расправили спины и плечи и слегка обмякли. Машина вынесла на загородное шоссе и рванула на предельной скорости: здесь никто не ездил, кроме тех, кому положено; на перекрестках козыряли постовые милиционеры. Пискунов чувствовал, что едет в святая святых, и затравленно водил взглядом туда-сюда. По обеим сторонам дороги тянулись трехметровые заборы, выкрашенные в одинаковый зеленый цвет; там, за. ними, в тиши и глуши таились дачи высокопоставленных особ, не дачи, а сказочные терема, куда простому смертному вход заказан.

Товарищ Григорий Иванович Сковорода острый локоток убрал, наставлял насчет этикета: Илья Спиридонович любит порядок. Будет внушение де-яать — молчи с видом смиренным; поучать будет — со всем соглашайся, лицо восхищенное, в глазах восторг, и блокнотик чтобы в руках был, записывай в него все, что скажет; спросит, как звать, скажешь так: Мишкой кличут, и никакой там отсебятины насчет отчества или фамилии. Мишка и все, вроде ты дурачок, только что из деревни. Илья Спиридонович мужик простой, сам по происхождению из батраков, интеллигентных не любит. Вся зараза, говорит, от ума. А сам-то умен, ох умен! Целая область на плечах. Понравишься, он тебя озолотит.

Пискунова отправили дожидаться в предбаннике, а сами прошли вперед, в основные апартаменты. Илья Спиридонович лежал в ванне, расслаблялся после работы. Протянул Сковороде пухлую, в веснушках руку. Был он телом мягок, молочной белизны кожа — без единого волоска. Пожимая лапку лягушиной влажности, промолвил с неудовольствием:

— Стареешь, Сковорода, в чем только душа держится! Помрешь скоро, а кем я тебя заменю? Готовь замену. Сколько еще протянешь, как сам считаешь? Полгода, год?

— Как получится, — ответил тот уклончиво. — Врачи говорят, здоров пока, — осторожно заметил Сковорода.

— Врачи говорят! Ты им больше верь, вра-чам-то. Они тебе наобещают, только слушай, хоть еще сто лет. Есть кандидатура?

— Вот товарищ Индюков имени Зощенко. Недавно приняли в Союз писателей, — кивнул тот на громоздившуюся рядом фигуру.

Илья Спиридонович сделал вид, будто только сейчас заметил. Протянул барственно руку.

— А, Индюк! Здравствуй, Индюк! — Добродушно щурился. — Ну-ка, посмотри на меня. Да не юли глазами! Ишь, какая рожа хитрая, продувная.

Ты думаешь, как я, Индюк, или собственное мнение имеешь? А линию соблюдаешь?

— Так точно и никогда нет! — весело заорал Иван, честно глядя Толстопятову в переносицу. (Туговат был тот на ухо.)

— Что значит никогда нет? В смысле, всегда что ли, как понимать? И не кричи, ты не на митинге. Я слышу.

— Так точно! Слушаюсь! — Вытянулся в струнку, грудь колесом. Ел глазами.

— То-то, что слушаешься. А попробовал бы не слушаться! — И, колыхаясь в ванне, захохотал шутке, вода выплескивалась через бортики. Те оба тоже захохотали. — Ну добре. Так где он, мой писатель? Привезли?

Те, что были в предбаннике, облегченно вздохнули, заулыбались: в хорошем настроении. А Пискунов, сотрясаемый нервной дрожью, забился в уголок и оттуда выглядывал, как зверек из норки, присматривался. Было тесно. Вызванные на аудиенцию писатели нервно ходили взад и вперед, натыкались друг на друга, словно слепые. Отдельно с видом сумрачным, почти больным стоял известный на всю область прозаик, Шишкин Вальдемар Алексеевич, Пискунов относился к нему с большим уважением; детективные романы этого автора взял себе за образец. Поздоровался с почтительностью, но писатель лишь горестно вздохнул и отвел глаза. И тогда Пискунов, догадываясь о причине, стал с жаром объяснять, что вовсе не замышлял переходить ему дорогу, чист он, как перед Богом. Прозаик скорбно вздохнул, пробормотал:

— Всюду подлость, интриги… У каждого камень за пазухой! Каждый норовит ножку подставить да еще и в спину подтолкнуть, — и шепотом добавил матерное.

Опровергнуть косвенный поклеп Пискунов не успел, изнутри послышалось грохочущее, властное:

— Эй, где он, этот мой писатель! Давайте его сюда! — С двух сторон выросли двое, и Пискунова ввели. Было приказано и остальным войти. Авторы тыкали друг другу в спину, торопились. А войдя, привычно построились по ранжиру и подравнялись.

— Ну, где ты там! Ближе подойди! — милостиво приказал Илья Спиридонович, подняв голову из ванны.

Товарищ Григорий Иванович Сковорода торопясь, жарко наставлял в ухо: «Спросит, как звать, говори, Мишкой кличут!» Охрану Толстопятов отпустил, чтобы не пугали своими образинами творческих работников с их тонкой нервной системой. Михаил замер в ужасе: вот сейчас все обнаружится, и тогда…

— Ну, как тебя кличут, писатель?

Тут бы и сказать, как велели, а Пискунов забыл с перепугу и кое-как выдавил из себя все целиком: имя, отчество, фамилию. Наступила тишина. Секретарь обкома с веселым любопытством рассматривал стоящего перед ним тощего, взлохмаченного автора. Понимал его состояние. Ритуал представления был непоправимо нарушен, но бури не последовало, наоборот. Илья Спиридонович сказал благодушно:

— Ну так вот, Михаил Андреевич, для начала возьми-ка мочалку да потри мне спину. Да хорошенько! Потом будешь всем рассказывать, как самому секретарю обкома шею намыливал! — Все дружно засмеялись шутке, которая повторялась здесь из раза в раз. — Да рубашку-то скинь, скинь, замочишься, — поучал Илья Спиридонович.

Не ожидал Пискунов сам от себя такой прыти. Тер изо всех сил и до того осмелел, что похлопывал ладошкой по спине в иных местах, массировал, подхихикивал, прибауточки приговаривал, веселил начальственное лицо. Ловил на себе завистливые, злые взгляды, что доказывало, что произвел хорошее впечатление.

Когда процедура мытья была закончена, Илья Спиридонович по-отечески внушал Пискунову:

— Тебе, Мишка, оказано высокое доверие, ты это цени! А то ведь у нас вон сколько писателей, пушкой не пробьешь, едва в бане умещаются, а баня у меня, сам ты видишь, большая. Возьми хотя бы Шишкина, известный мастер детективного жанра, пишет, пишет, ничего не поймешь. Зато пишет много, за это мы его наградили, присвоили звание. Какое тебе звание присвоили, запамятовал? А, письменник?

Шишкин вздернул подбородок, прокашлялся.

— Пока еще нет, Илья Спиридонович. Обещали в прошлый раз. Хорошо бы имени какого-нибудь классика. Толстого там, Чехова…

— Ишь ты, аппетиты у него! Своих классиков пруд пруди. Присваиваю тебе имя нашего известного писателя Пышкина. Есть здесь Пышкин? — В ответ закричали: есть, есть!

Все засмеялись: оба прозаика терпеть друг друга не могли, соперничали. Шишкин был тяжел, медлителен. Ухватится за какую-нибудь свежую идею и обсасывает ее, как леденец. Глядь, а Пышкин уже выдал на-гора новое произведение и на ту же тему, обскакал. Шишкин замешивал литературное тесто круто, выдерживал в горячей печи, чтобы пропеклось, чтобы вкусно, и наконец вот он, каравай! А за это время у Пышкина целая обойма. Романы вылетали у него, как оладьи со сковородки. Оставалось только зубами скрипеть от злости.

— Ну и ладушки! Шишкин имени Пышкина! — подвел итог Толстопятое посмеиваясь, в то время как остальные авторы покраснели от натуги, сдерживая хохот.

Покончив с этим, Илья Спиридонович обратился опять к Цискунову.

— Ас набросками твоими, Мишка, то бишь Михаил Андреевич, ты уж извини меня, старика, я ознакомился. Человек ты способный, но писать еще не умеешь. У Шишкина учись. Где эти бумажки-то, что из редакции доставили? — Кто-то услужливо сунул аккуратно переплетенные листки, Илья Спиридонович отмахнулся. — Э, да ладно, и так помню. Героя у тебя там зовут как? Этого диверсанта? Герт? Не поймешь, имя это или фамилия, или кличка такая. Поясни. Или эта у тебя — молодая колхозница — Уилла. У нас имени такого никто сроду не слыхивал. Варвара там хотя бы или Светлана, Марья, на худой конец. То, что надаивает по пять тыщ литров от каждой коровы, — это хорошо, это положительный пример. И то похвально, что материал берешь прямо из жизни. Случаи диверсии против граждан действительно имели место. Органы с этим разбираются. Только почему химическое вещество? Наши люди не тараканы какие-нибудь. Унизительно. Лучше микробы, например, или вирусы. Как сам думаешь?

— Илья Спиридонович, у меня сначала не так было, по-другому, — вздернулся Пискунов, подвывал каким-то противным овечьим голосом, оправдываясь. — У меня так было: превращение совершается с помощью специального теста. Это уже они потом…

— Какого еще теста? — удивился секретарь. — При чем тут тесто? Пироги что ли собираешься печь или ватрушки? Пекарь-токарь!

Нарастал, как лавина, гомерический хохот. По-пионерски повизгивал и вытирал слезы Сковорода. Поэты смеялись голосисто, звонко, прозаики на пол-октавы ниже, кто во что горазд. И всех перекрывал Индюков, ухал, как филин в ночном лесу. Колыхался в ванне Илья Спиридонович, вода выплескивалась через бортики на пол.

— Да нет же, нет! — волновался Пискунов и в отчаянии молитвенно прижимал руки к груди, боялся, что не поймут. — Я сейчас объясню. Это тест словесный. Эффект достигается в совокупности с физическим действием. Надо только одновременно. И тогда открывается специальный канал…

— Какой такой канал? — не понял Толстопятов. — Что-то уж больно мудрено, ну-ка еще раз повтори!

— Да я лучше покажу, если разрешите.

Илья Спиридонович кивнул, и тогда Пискунов он, видно, со страху (что ли, совсем соскочил с крючка, перестал соображать, что делает) взял лежащего в ванне за нос. Все ахнули и замерли при виде такой фамильярности, а он, как и полагалось, проделал всю процедуру в точности: нос туда-сюда повернул и произнес соответствующие слова.

Нужно ли говорить, сколь плачевны были последствия. Вода забурлила, Илья Спиридонович охнул, взвизгнул и стал быстро уменьшаться в размерах, крича на все более высоких тонах:

— Это что же ты со мной сделал, подлец! Схватить! В кандалы его! В Сибирь, на каторгу!

То были отголоски представлений устаревших, но никто этого не заметил, все были в шоке. В следующий момент писатели бросились на Пискунова, навалились, подмяли, толкаясь и мешая друг другу. Шишкин придавил коленом и бил по лицу костяным кулаком, старался по носу, чтобы больнее, но все время натыкался на чьи-то руки, злился и ругался матерно.

Тут откуда ни возьмись появился в куче поэт Жигловский, любитель писать на всех эпиграммы, тотчас на него переключились, сводили счеты. Илья Спиридонович, совсем уж крошечный, несолидный, лихо плавал в ванне саженками, вопил на всю баню, но выбраться не мог, пока Иван шерстяной своей лапой не выловил его; почтительно держа на ладошке, обтирал кончиком махрового полотенца. Пискунова спасло то, что прибежавшая на крик охрана не поняла сразу, кто есть кто, и схватила Жигловско-го, а других писателей стала отшвыривать, чтобы не мешали; в это время Михаилу удалось выскользнуть из-под груды тел. И еще то помогло, что не к дверям бросился, а к окну в предбаннике, выпрыгнул — и прямо в кусты, в темноту, бежал, ломая сучья, как молодой олень. Сзади кричали, тяжело топали ноги бегущих… Вот бывает такое состояние у человека, когда могучий удар адреналина в момент опасности удесятеряет силы; сходу взлетел на трехметровый забор, как кошка, способная запрыгнуть Бог знает на какую высоту. И очутился по другую сторону, в канаве. Подвернул ногу, вскочил, хромая, выбежал на дорогу. Вдалеке сверкнули фары, приближалась машина. Он знал: здесь ездят только по пропускам.

На размышления было всего несколько секунд. Он заставил себя умерить дыхание, отряхнулся, привел в порядок лицо, наклеив на него выражение беспечно-самоуверенное, разухабистое, рваную рубашку побыстрее заткнул за пояс и поднял руку, став посреди дороги не в позе просителя, а как свой среди своих. Машина остановилась, это была черная «Волга». Сидевший впереди открыл дверцу. Пискунов в двух словах четко изложил суть — что он писатель и был вызван к Илье Спиридоновичу вместе попариться в баньке. Ну немножко подвыпили, не без того. Не захотел беспокоить насчет транспорта. Ему показали на заднее сиденье. Машина унеслась в темноту. Несколько уточняющих вопросов, пока ехали, и всякие подозрения рассеялись. Пискунов отвечал бойко, со знанием дела, с живописными подробностями, о чем могли знать только свои. В нужном месте его высадили.

Первое, что почувствовал Михаил, добравшись до дому, — аппетитно пахло жареной картошкой: Валентина священнодействовала возле плиты, была в своем репертуаре. Сквозь приоткрытую дверь вместе с запахом подгорелого масла доносился ее голосок. Пела она недурно, и Пискунов любил ее слушать, но сейчас на фоне ужасного несчастья, которое на него обрушилось, почудилось в этом что-то даже неуместно-кощунственное. Ишь, заливается, соловей-пташечка!

Он подошел к столу и в изнеможении опустился на стул. Слова не шли на язык. Наконец выдавил с трудом, скривив рот:

— Чего это ты сегодня такая радостно-возбужденная? Губную помаду в лотерею выиграла?

— Мишук, а знаешь, кто у нас был? Угадай! Ни за что не угадаешь! — Валентина страстно его обняла и поцеловала в губы чувственным поцелуем: соскучилась. Залезла носиком в ухо, щекотала дыханьем — знакомая прелюдия! — Мишук, а давай сначала… Я картошку на медленный огонь поставила…

— А если не успеет поджариться? — Он вяло пошутил, отодвигаясь. Вот же умеет выбрать момент! Только этого ему и не хватало.

Валентина надула было губы, но не очень, похоже, огорчилась.

— Ладно, иди мой руки, будем ужинать. Сейчас такое узнаешь!.. — Он нехотя поплелся в ванную. Заметил, что следы катастрофы в основном ликвидированы. — А что у нас тут случилось, пожар? — доносилось из кухни. — Плиту еле отчистила. Ты сжег свой роман, как Гоголь? (Очень лестное сравнение, Михаил невесело усмехнулся.) — Так вот, сегодня заявляется знаешь кто? — Валентина поставила на стол картошку. — Эта твоя грымза, тетя Мура.

— И где же она, ушла? — Бросил полотенце куда попало, спросил без интереса, ни во что не вникая. Сел за стол. И вдруг вскочил. Замер, прислушиваясь. — Там кто-то в дверь стучит?

— Да нет, соседи. Как всегда гвозди заколачивают. Ушла и больше не придет! — Валентина мстительно поджала губы. — Никогда! — Но тут же снова оживилась. — А ты лучше спроси, что у нас сегодня на работе было! Полный обвал! Приходит какой-то крючконосый на прием, борода веником, рыжая, глазищи — прямо до печенок достает! Кубышкин, старший следователь, ну тот мерзкий тип, что ко мне все время пристает, вызвал на допрос обвиняемого по делу о диверсии, он уже во всем признался, Семечкин какой-то там… Где он, думаешь, замаскировался? На автобазе. Да, говорит, имел секретное задание посеять панику в городе накануне юбилейной даты, особое химическое вещество распылял. Человек вдыхает и превращается в малюточку, вот такую, — Валентина показала палец. — Мишук, помнишь, ты рассказывал? Откуда же ты все узнал? Ну точно!

— Это был Герт! — пробормотал Пискунов в волнении. — Ну, конечно, он! Вместо того чтобы скрываться, сам лезет зачем-то в западню! Ведь его схватят. Почему?..

— Я у Евлампия Кузьмича была, — продолжала Валентина, — а ферт этот, видно, за дверью стоял и слышал, о чем говорили. И прямо к прокурору без стука. Все ложь, говорит, от начала и до конца. Оклеветали человека случайного, и что он не допустит, чтобы его величайшее изобретение извратили и опошлили. Представляешь? Все в шоке. Никто ничего не понимает, думают, псих какой-то. А этот Семечкин смотрит, смотрит, да как закричит: товарищ Пеструшкин! Спаситель мой! Я невиновен, невиновен! И бух перед ним на колени. Они, оказывается, знакомы. Старший следователь визжит: арестовать! А прокурор Евлампий Кузьмич, лапочка такая, спокойненько так к незнакомцу обращается: если, говорит, вы признаетесь в совершенном преступлении, то объясните, в чем дело и представьте доказательства, а иначе ваше заявление голословно. Тот отвечает: хорошо. Моя идея в том состоит, чтобы отторгнуть от общества людей порочных, носителей зла, я, говорит, называю их минигопсами. И что в рамках данного времени он проводит крупномасштабный социальный эксперимент. Тут он обводит всех пронзительным таким взглядом и показывает на Кубыш-кина: вот он, кандидат в минигопсы, единственный среди присутствующих. И предлагает это проверить. Представляешь, сцена! Тот побледнел, а отказаться вроде неудобно, тем более что никаких химических веществ при посетителе нет. Евлампий Кузьмич смеется: уж если проверять, так всех подряд. Мишук, что тут было, не поверишь: берет каждого по очереди за нос и что-то бормочет смешное: я специально запомнила на всякий случай. И кончик носа туда-сюда круть-верть…

— Чем же все кончилось? Получилось? — Пискунов слабо улыбнулся.

— А как он и предсказал. Картина: мы чуть не умерли. Кубышкин весь изогнулся, глаза растопырил, уменьшается, уменьшается, бегает по столу голенький, чернила разлил, весь перемазался. Сердце остановилось, когда он и меня тоже… А другие ничего. Ну потом вызвали милицию, специальный наряд прибыл. Его спрашивают, а может он, чтобы обратно? Говорит, могу, но не буду. Своего имени так и не назвал, сказал, что это не имеет никакого значения.

— Это был Герт, пришелец! — повторил Пискунов, думая вслух. — Кажется, я догадываюсь…

Валентина рассказывала взахлеб:

— Слушай, что самое интересное! Прихожу домой, и тут заявляется эта родственница твоя. Думаешь, вазу принесла? Как бы не так! Пообщаться ей, видите ли, с тобой надо, секреты какие-то. Вот и попробовала. Все точно сделала. И представляешь, получилось!

— Ты ее… тоже превратила? — ахнул Пискунов. — Тетю Муру?

— Как миленькую! Сразу понятно, что за штучка. Аферистка чертова! А то пришла: шкаф выбросим, кровать выбросим, физзарядку ей негде делать. Да еще вазу мою любимую увела. Начала опять что-то плести, будто с твоей матерью они вроде как подруги, вместе в тюрьме сидели, в одной камере. Только мать твоя была политическая, говорит, а она по уголовной статье, за мошенничество. А перед тем как их увели, ну понятно куда, она все и рассказала про тебя и попросила, чтобы разыскала…

— Ну а дальше? — выдавил Пискунов глухо, у него дыханье перехватило. — Что дальше?

— А что дальше? Поцапались. Сказала, что ты знать ее не знаешь.

— Да как ты посмела! — Пискунов вскочил в ярости, схватил за плечи и потряс. — Что ты наделала! Хоть понимаешь, отдаешь себе отчет?

— Ну вот, опять нехорошо! На тебя не угодишь. Сам же выгонял. — Валентина обиделась. — Что я наделала?

— Боже, Боже! — Он схватился за голову. — Где же теперь искать? — Обессиленно опустился на стул. — Где теперь? Единственная надежда… Всю жизнь пытался хоть что-то узнать…

Он умолк, гнев его вспыхнул и погас. Отвлекся было за разговором, отошел, и снова ужас от всего случившегося навалился тяжелой громадой. Сидел, вяло ковырялся в картошке.

— Где-где! Пищала тут, бегала нагишом. Юркнула в какую-нибудь щелку, дверь приоткрыта была… — Видя, что он приуныл, Валентина тоже расстроилась, хоть и выдерживала фасон. — Мишук, да ладно, не переживай! Столько лет прошло. Их ведь все равно не вернешь, твоих родителей. А что она могла еще сказать?

Он смотрел на нее отрешенно, не видя, как на вещь. Выдавил через силу:

— Валентина, я на тебе не женюсь. Ни теперь, ни потом. Никогда!

— А я и сама знала! — Передернула плечиком. — Потому что ты известный врун! Только и делаешь, что обещаешь.

— Да не в том дело, Валька. Со мной все кончено. — Голос был вялый, бесцветный. — Меня расстреляют. Я тоже превратил… Первого секретаря обкома… по ошибке. Не хотел, так получилось. — И он коротко сообщил, как все произошло.

До нее не сразу дошло. Начала было хохотать, когда узнала, как Илья Спиридонович плавал в ванне саженками и как Индюков огромной своей лапой, как сетью, выловил его, словно головастика из пруда. Но через мгновенье вдруг все поняла, смех соскочил с лица. Побежала закрывать двери на щеколду. Не успели еще ни о чем поговорить, что делать дальше, где прятаться, как требовательно зазвенел звонок, одновременно послышались мощные удары в дверь; теперь действительно стучали, и было уже понятно — кто.

Пискунов, бледный, бросился к окну, выходящему во двор, приоткрыл — с этой стороны пока никого. Несколько шагов по чуть выступающему карнизу, как лунатик, скользнул вниз по водосточной трубе. Увидел мельком из-за угла — на въезде стоит машина, «черный ворон». Рядом люди в милицейской форме. За ним!

Нервная дрожь потрясала все тело, пока набирал номер в телефонной будке. Не сам ли намеревался не далее как сегодня уйти из жизни по собственной воле? И вот снова смертельный страх сковал, как цепями… Время позднее, наверно, никого нет. Трубка отвечала длинными равнодушными гудками. Куда же теперь? Все-таки еще раз набрал номер, просто так, без всякой надежды. И вдруг, словно совсем рядом, знакомый голос с хрипотцой.

— Начальник тюрьмы у телефона! Да-да, слушаю вас. Почему молчите? А, это ты, мой яхонтовый? Узнаю по учащенному дыханию. Какие проблемы? Не телефонный разговор?

Пискунов вдаваться в подробности не стал, скользнул по касательной, заявив, что если сделанное ранее предложение остается в силе, то он с благодарностью его принимает и готов укрыться за тюремными стенами на годик-другой от мирской суеты. Шутка получилась немного вымученная и едва ли могла кого обмануть.

Папаша, похоже, размышлял. Пискунов озирался через стекло кабины.

— Поздновато звонишь, поздновато, мой серебряный! Раньше бы…

— А что, камеру заняли? — У Пискунова упало сердце.

— Ну на этот счет не волнуйся! — Папаша рассмеялся. — Камера для тебя всегда найдется, в лучшем виде. Чего-то недоговариваешь, чувствую. Ну да ладно, потом разберемся, а то ведь едва на ногах стоишь. Помочь шахматисту — мой долг. Приезжай, и прямо на проходную. Жду! Через сколько будешь?

Трамваи еще ходили. Пискунов проскользнул в вагон и забился в угол, прикрываясь воротником, чтобы не нарваться на кого-нибудь из знакомых. На пересечении проспекта Карла Маркса и улицы Тюремной он сошел. Неизвестно, откуда пошло такое название улицы — родил ли его чей-то немудреный умишко по месту самого заведения, или то был продукт неуемной деятельности все того же Индюкова в момент упадка творческих сил, кто знает.

Он двинулся вверх по довольно крутому склону. Тюрьма занимала чуть ли не целый квартал. То был своеобразный городок со своим микрохозяйством, гаражами, производственными мастерскими, вещевыми и продовольственными складами, и даже был свой кусочек природы, и лес, и озеро. И когда Пискунов добрел наконец до проходной, еле живой от усталости, то был приятно удивлен и растроган чуть ли не до слез: Афанасий Петрович лично встречал его.

И вот они идут гулкими коридорами. Тихо в тюрьме в этот час. Лишь надзиратели, вскакивая при виде высокого начальства, позванивают ключами. Афанасий Петрович поглядывал на своего спутника плотоядно, испытывал нестерпимое желание сыграть на сон грядущий хоть одну партию, но, видя, что его партнер явно не в форме, решил все же перенести турнир на другое время. Пискунов слегка оживился, когда увидел художественно выполненный плакат белой гуашью по красному кумачу: «Узник! Находясь на воле, радуйся, что ты не в тюрьме! Находясь в тюрьме, радуйся, что ты не на воле!»

— Весьма глубокая мысль, — одобрил Пискунов. — С большим зарядом оптимизма. — И по тому, как расцвел Папаша, догадался, что идея, видимо, ему принадлежит. Пока шли, встретилось еще несколько подобных шедевров: «Человек! Если ты украл у тещи кусок пирога, ты еще не преступник, но ты на скользком пути!», «Заключенные! Будьте вежливы и внимательны друг к другу. Если ты съел чужую пайку хлеба, не забудь извиниться!». И совсем уж глубокомысленное: «Узник, помни: чем длиннее срок, тем короче путь к совершенству!».

Папаша, хихикая, пояснил, что вся эта наглядная агитация хоть, может быть, и чепуха, однако ребятишкам нравится, так как поднимает настроение. Хорошо было ему смеяться! Пискунов с трудом из себя улыбку выжимал.

Когда вошли наконец в камеру, он в двух словах, не таясь, обо всем поведал, при этом особо подчеркнул, что не имел злого умысла, а стал жертвой роковой случайности. Афанасий Петрович отнесся к сообщению с полной серьезностью. Никаких обещаний не давал, но сказал, что паниковать пока не стоит. Нужно подумать на свежую голову, что и как делать: утро вечера мудренее. Алексею Гавриловичу придется обо всем доложить, не ждать, когда сам узнает. При этом глаз его единственный был мрачен и хмурился, будто предостерегал от чего-то. После этого начальник тюрьмы удалился, сильно озабоченный, и Пискунов остался один.

Ах, сколько было надежд: спрятаться в каменных стенах, исчезнуть, затаиться! И вот все рухнуло. Пискунов не заблуждался относительно своей участи. Он долго стоял посреди камеры без всяких мыслей, один лишь словесный мусор в утомленном мозгу. И лишь повторял в отчаянии: «Вот и все! Вот и все!» Почти машинально, без всякого интереса окинул взглядом свое новое жилье: стены, довольно высокие, побеленные, деревянный столик на косых ножках и узкая кровать у стены под тощим матрасом. В углу, как и полагается, параша, расписанная масляными красками: сценки из жизни зеков — продукт вдохновения неизвестного художника, как о том и сообщал Афанасий Петрович.

Стукнула щеколда, и со скрипом открылась дверь, принесли ужин; помятая алюминиевая миска и такая же ложка. Он равнодушно ел, не чувствуя вкуса — баланда какая-то, не все ли равно.

Свет вскоре погасили. В кромешной тьме стали видны сквозь решетку звездные россыпи на небе, он зафиксировал это краем сознания. С ног валила усталость, но не тела, а души, и постепенно притуплялись мысли и чувства, как от наркотика. Он вытянулся на койке, примериваясь на необычном месте, и провалился в сон, как в черную яму, — в состояние мертвого покоя и обволакивающей со всех сторон каменной тишины.

Когда он проснулся, солнце стояло уже довольно высоко. В коридоре шумели, слышались гулкие шаги, стучали ведрами и мисками, кто-то с кем-то переругивался на сочном тюремном жаргоне, а Пискунов старался ничего не слышать, всеми фибрами отталкивал от себя неумолимую действительность. Потом сел на койке, с усилием потер лицо ладонями, чтобы окончательно разогнать сон, и с издевательской насмешкой над самим собой громко произнес:

— Вот я и в тюрьме! Сбылась мечта идиота!

И сразу подумалось: вот сейчас и этот заявится, по всем признакам. И точно: сзади эхом отозвался знакомый голосок:

— Вот вы и в тюрьме! Милости просим! Добро пожаловать!

Алексей Гаврилович расшаркивался и приседал в порыве любезности. Был радостно возбужден, празднично одет, роза в петлице. Как будто пришел с днем рождения поздравить, букетика цветов лишь не хватало для полной картины. Кольнуло тревожное предчувствие: что-то важное скрывается за этим маскарадом. А тот затараторил с места в карьер:

— А я, знаете ли, заглянул — вижу, сладко спите, ну форменное дитя человеческое! Решил не тревожить, подождать, пока, так сказать, сами… из объятий Морфея… — Сделал брови домиком, озаботился воспоминанием: — Ах, сколько раз вот так же бывало: заходишь на рассвете, а человек улыбается во сне, такой хорошей улыбкой улыбается и знать не знает… Все, пора вставать. Петушок пропел давно! — Живо поинтересовался: — Как спалось на новом месте? Клопы, блохи? Не тревожили?

Пискунов, сразу взмокший от таких речей, поднимался с койки на подгибающихся ногах. В груди ухало, и от этих ударов слегка покачивало, точно он не на суше, а на палубе суденышка. Голос плавал вверх-вниз, туда-сюда, когда заговорил:

— Вашу аналогию можно как намек рассматривать? Понял! Чтобы подготовить, смягчить удар! Премного обязан. Весьма. — Хотелось добавить иронии, да не вышло, сорвался на истерический крик: — Ну, смелее! Говорите прямо, чего вы тянете, я все знаю! Когда?

Алексей Гаврилович выслушал эту нервную тираду, сморщив печально личико. На челе отразилась работа мысли.

— Миша, а я думаю, знаете, чего вам не хватает сейчас? Да не только вам, а всем в таком положении. Женщины! Близкого существа. Нежного, любящего. Чтобы успокоила, прижала к груди. Чтобы взяла на свои хрупкие плечи хотя бы малую толику выпавших на долю узника душевных тягот. Но — строго запрещено! — И вдруг встрепенулся радостно, осененный: — А мы вот что сделаем… Эврика! В следующий раз, когда я приду к вам, я специально переоденусь в женское, сделаю пышные груди из ваты. Чтобы хоть в эти минуты не чувствовали себя одиноким и могли пообщаться с особой противоположного пола в моем лице. Но все желания, страсти — только мысленно! — предупредил строго. — И чтобы никаких там вольностей! Щупать и прочее. Ни-ни!

Пискунов до боли сжал кулаки, закричал ненавидяще:

— Перестаньте паясничать, вы! Черт возьми, я знаю, да, погиб! Хочу только одного… Имею я право знать — когда? — Он задохнулся.

— Когда-когда, — подхватил Алексей Гаврилович ворчливо. — Экое ведь нетерпенье. Ну чисто ребенок. Все хотят знать — когда, как будто это имеет значение. Есть еще время. Наговоримся. Так я вам прямо все и выложил, а потом будете рыдать в подушку. Ну прямо дети! Вот подай им игрушку, да и все тут!

Пискунов сник, ни на что не оставалось сил. Заговорил, умоляюще прижимая к груди руки:

— Если я арестован… Прошу принять во внимание… Когда будет суд, чтобы знали… Я уже объяснял Афанасию Петровичу. У меня не было злого умысла! Ужасная случайность… Илья Спиридонович, он сам…

— Превращение застигло его в ванной? — уточнил знакомый.

— Да. Он плавал и довольно хорошо себя чувствовал… ну, насколько это возможно… Его выловил потом… все забываю фамилию… товарищ Индюков имени Зощенко, председатель райисполкома.

— Бывший председатель, — сказал Алексей Гаврилович с нажимом.

— Его что, сняли? — ахнул Пискунов. Не слыша ответа, он пустился в ненужные подробности, как его били писатели, выслуживались, как удалось бежать и как потом…

Алексей Гаврилович, слушая, расхаживал по камере и что-то деловито прикидывал, бормоча, а сам кивал головой, то ли подтверждая сообщаемые сведения, то ли обещая посодействовать в случае чего. Остановился вдруг, утомленно замахал руками.

— Стоп, стоп, стоп! Не будем больше о грустном, давайте о веселом. Утро-то какое! Забудем на время обо всем и восхитимся вместе! Ах, природа! Ее особенно ценишь здесь. А какой аромат с полей! — Взялся за прутья решетки, блаженно откинув голову, со свистом вдыхал воздух ноздрями. Продолжал с чувством: — Невольно представляешь себе, как вьется над цветком трудолюбивая пчела, как ползет по травинке букашка… — Умилился. Застыл в мысленном созерцании нарисованной картины. — Вы думали когда-нибудь, Миша, — проговорил проникновенно, — почему столь разнообразен мир? Зачем? Вопрос философский, а ответ, однако, простой: одни служат пищей для других. Вы хотите быть пищей для других? Нет, не хотите. И другие не хотят. Вот почему вся-то наша жизнь есть борьба! — Закончив на этой высокой ноте, присел рядом на койку, обнял сочувственно. — А насчет того, что трагическая случайность, как вы говорите… Ах, Михаил Андреевич! Какой суд? Да кто бы стал в это вникать? Имеет значение сам факт и больше ничего. Вы превратили высокое уважаемое лицо, как это… в мини-гопса. Было? Было!

— Не хотел, не хотел! — выкрикнул Пискунов, заламывая руки сквозь рыдания. — Еще спинку ему тер мочалкой, он шутил… — И подумалось: а ведь не сам ли еще недавно упивался соблазнительными сценками ухода Ильи Спиридоновича в мир иной, смаковал в мечтах! Сложен человек!

— Никто и не говорит, что хотели. Вас в этом не обвиняют, — заметил знакомый довольно хладнокровно.

— Как я неосторожно! — терзался раскаянием Пискунов. — Манкировал… Как же он теперь сможет… при таких размерах… — Только сейчас открылась ему вся глубина пропасти, куда он своей собственной рукой… столкнул…

— Как, как! — перебил Алексей Гаврилович. — Да никак. Не будет он больше руководить. А, да вы ведь еще не знаете ничего! — Знакомый прошелся туда-сюда и остановился, широко расставив ноги. — Ночью после того было экстренное совещание в обкоме. В связи со сложившимися обстоятельствами. Так вот, должен вам сообщить: умер Илья Спиридонович. Отдал концы. Инсульт или инфаркт, что-то в этом роде. — Пискунов стал серый, как стена. А тот вдруг затаился на миг, затем резво подпрыгнул, взмахнув рукой: поймал большую, жирную муху. — Ишь ты, шалунья! Ну, лети-лети! — Разжал кулак, и муха пулей унеслась в окно. — Понимает ведь, проказница, в тюрьме хорошо, а на воле лучше. — Умилился, наморщил лобик. — Так на чем это я… Да, печальный случай. Был человек — и нет человека. Вот тебе и помылся в бане! Хороша банька!

— Но не убивал же я, не убивал! — Пискунов был оглушен страшным известием. — Первый раз слышу…

— Первый или не первый, это ничего не меняет. От кого-то должны были услышать. Косвенно способствовали, — пояснил Алексей Гаврилович. — Да не надо так напрягаться, расслабьтесь. И считайте, что вам еще крупно повезло!

— То есть вы хотите сказать… — Сердце замерло в нестерпимой надежде неизвестно на что.

— Повезло — как понять?

Знакомый раскрыл было рот, видимо, с намерением внести ясность, но тут планы его резко переменились. Последующие несколько минут с деловитой сосредоточенностью, пристроившись у окна, он подкрашивал губы, округлив ротик в виде буквы «о», накладывал на себя разные кремы, в то время как Пискунов терзался неизвестностью. Но вот щелкнула пудреница, как бы ставя последнюю точку в этом ритуальном действе.

— Вот и все! — сказал Алексей Гаврилович. Тут он потянулся и стал весь изгибаться, принимая немыслимые для человека позы, и опять адским зеленым пламенем сверкнул на пальце таинственный кристалл, ослепил и все спутал в мыслях. Да человек ли он? Не перевертыш ли какой-нибудь? А тот попрыгал на носочках, потряс руками расслабленно, согнув поясницу, и сказал, сладко зевнув:

— Нравится мне тут у вас! Отдыхаешь душой. А что в общих камерах делается! Не могу зайти, в обморок падаю, хоть и обязан иногда по долгу службы. Вонь! Две параши в четыре обхвата, да к ним еще и очередь. И ведь живут люди! Годами. К чему только не приспособится человеческий организм! А у вас тут блаженство. А вид на озеро! Встаньте на табуреточку!

— Зачем вы меня мучаете! — вскричал Пискунов. — Хотели что-то сказать… Так говорите же, ради Бога, не тяните!

— А вам, я вижу, не очень-то нравится! — Пылкую реплику как бы не заметил. — Физиономия недовольная. Обижаете! А потому что поверхностно судите, без должного понимания. А воздух? Мы его не замечаем, когда он есть, а вот когда его нет… А небо сквозь решетку? Да, сквозь решетку, но — небо! А не козырек деревянный, как у смерт-чиков. А то, что вы пока здесь один, не считая клопов! Хе-хе! Впрочем, пардон, пардон, я ведь вам действительно главного-то не сказал, — встревожился Алексей Гаврилович. — От чего, можно сказать, ваша жизнь зависит. Что там было на этом заседании и чем кончилось. Да, вот такая история. В ней еще надо разобраться. Таинственное происшествие, одним словом. — Знакомый озадаченно почесал кончик носа. — Но по порядку. Члены актива собрались, обстановочка нервозная. Подняли всех среди ночи по тревоге, а самого-то нет. Отсутствует Илья Спиридонович. Народ волнуется, слухи поползли. И вдруг — никто глазам не верит — вносят стульчик детский, совсем игрушечный. Видят, там он, там, но — какой!

— Так все-таки жив он? — вскинулся Пискунов, обрадованный.

Алексей Гаврилович скосил неодобрительно око.

— Вы следите за моей мыслью? Выступает секретарь по пропаганде, проясняет ситуацию: враг не дремлет. Совершена диверсия, подброшен особый микроб с целью обезглавить областное руководство накануне юбилейной даты. Но явление это временное, чтобы не впадали в панику, ученые уже приняли соответствующие контрмеры. И тут выступает сам. Голосочек тоненький, писклявый, тем, что сзади сидят, не слышно. Вот тогда и началось! Все ринулись к столу поближе — посмотреть, навалились, опрокинули, смахнули…

— Смахнули — Илью Спиридоновича? Вот слоны!

— Но не меня же! Михаил Андреевич! Чуточку терпенья! Ищут везде, а найти не могут. Ясно, что украли под шумок. Такая суматоха началась. — Михаил сидел с раскрытым ртом. — Немедленно вызвали спецподразделение, все вокруг оцепили. Поголовный обыск — до трусов. Дамский персонал — отдельно. И тоже соответственно.

— Ясненько! А как же.

— Угадайте, где нашли! Ни за что не угадаете! У машинистки под лифчиком. Она его аккуратненько уложила на мягкое. Сразу же и раскололась: секретарь по пропаганде и приказал. Чувствуете, какой был прицел, — прямехонько на его место. Обоих арестовали.

— Но ведь это не смертельно — в лифчике, — простодушно усомнился Михаил. — Он мог оттуда выступать, как с трибуны. Можно было даже украсить эту машинистку красными флажками… Лозунгами…

— И чтобы он держался за бретельки! — насмешливо подхватил Алексей Гаврилович. — Не так все просто, оказывается. Илья Спиридонович разогрелся, раскраснелся, как молодой, пока там сидел. Еще бы! А когда вытащили, чтобы всем показать, и подняли, вытянул руку и крикнул звонко: «Хорошо!» — ив одночасье испустил дух. А вот что за причина? До сих пор ломаю голову. Почему?

Оба умолкли и задумались каждый о своем. Пискунов как психолог более тонкий легко представил себе, что творилось в душе минигопса в эти последние мгновенья его жизни. Очутиться в таком идиотском положении на глазах у подчиненных… Скончался от унижения и позора! С каждой минутой он все яснее осознавал полную безвыходность собственного положения. «Боже мой, Боже мой!» — шептал в смертельной тоске.

— Да ладно вам причитать! Вот паникер! — укорил знакомый добродушно. — Это даже к лучшему, что Илья Спиридонович приказал долго жить. Для вас лучше. В ту же ночь экстренно произошли серьезные кадровые перестановки. Теперь первым избран — благословите судьбу — Григорий Иванович Сковорода. А на его место секретарем — товарищ Индюков. Оба сразу пошли на повышение. И, конечно, ваше личное участие в операции… Уже звонили, интересовались. Я сказал — наш человек. Выполнял специальное задание по укреплению областного партийного руководства. Так вот, Индюков за то, чтобы назначить вас заместителем главного редактора «Бре-ховской правды».

— Меня — заместителем? — ахнул Пискунов.

— Ну, может быть, даже и главным, был и такой разговор. Сковорода тоже не против, но осторожничает. Все-таки совершено государственное преступление, говорит, а за это полагается… Догадываетесь? Высшая мера. Щекотливое положение. Н-да! Решили назначить главным. Посмертно.

— И за это я должен благословить судьбу! — вскричал Пискунов с горечью. — Вот она, цена благодарности! А я-то для них…

— Ну-ну-ну! — замахал руками Алексей Гаврилович. — Ну что за торопыга! Спешите, как на скорый поезд. Я сказал — беру вас под свою ответственность и что в моем распоряжении вы принесете гораздо больше пользы и так далее. А насчет высшей меры… Мы приведем ее в исполнение — условно. И все формальности будут соблюдены. Довольны?

— Какие именно формальности? — поинтересовался Пискунов осторожно. Ничего хорошего не ждал. Замер в тревоге.

— Составим акт за подписью врача, вроде бы вас уже нет. А на самом-то деле есть, хе-хе! Вот он, живой и невредимый! — И знакомый весело похлопал Пискунова по спине, как бы удостоверяя его материальность.

— А далыне-то что же, дальше? — мучительно напрягался Михаил. — Что потом? Ведь придется и фамилию менять и все прочее?

— И заменим! — бодро сказал Алексей Гаврилович. — Все в нашей власти. Возродитесь, как феникс из пепла на древе ливанском. Вместе придумаем. Да с вашей-то фантазией… Например, Бурбулевич. Михаил Андреевич Бурбулевич. Нравится? Или еще что-нибудь. Бурбулевский!

— Опять вранье! Господи, везде вранье! — застонал Пискунов. — Так ведь придется и профессию менять, или необязательно? С этим как?

— Профессию можно оставить, — авторитетно заявил знакомый. — Да и вообще, может, потихоньку все и забудется. Поживете здесь с полгодика. Пишите, сочиняйте, а насчет чего именно, это мы с вами согласуем. Повторяю, есть на вас кое-какие виды, весьма серьезные. Наш разговор в ресторане, в магазине… Держите это в уме?

— В качестве прототипа отрицательного героя? — Пискунов скривился. — Но я же объяснял! Преступник должен быть изобличен. Таков закон жанра… Читатель идет по трупам, чтобы в конце вздохнуть с облегчением: порок наказан, справедливость торжествует.

Алексей Гаврилович выслушал все это с досадливой гримасой. Пискунов почувствовал: есть у него какая-то своя тайная цель. Но какая? А тот процедил с видом официальным:

— Должен вас несколько просветить насчет наших порядков, насчет условной меры наказания. Она означает, что осужденный должен впредь вести себя в точном соответствии с законом и вообще не давать ни малейших поводов… Ни сердить, ни раздражать.

— Понятно. Иначе приговор вступает в силу. Отныне над моей головой будет постоянно висеть дамоклов меч! — подытожил Пискунов с мрачным смешком. — К тому же вы мне жизнь спасли, и я должен как-то отблагодарить. Написать донос, донесение?

Язвительную реплику Алексей Гаврилович мимо ушей пропустил. Лицо его понемногу смягчилось. О другом думал.

— Миша, знаете, на чем свет держится? — сказал он вполне дружески. — Услуга за услугу. Вы для меня, я для вас. И кое-что уже сделал авансом, учел пожелание… Помните, на кладбище?

Знакомый весело прищурился и некоторое время молчал, как бы составляя какой-то внутренний план. Крутанулся на каблуке с глубокомысленным видом и ткнул пальцем в стенку.

— Вот тут мы поставим еще один топчанчик. Не пугайтесь. Во-первых, временно. А сколько человек здесь проживет, зависит от вас исключительно. Будет только ночевать, а рано утром уходить. Уходить и приходить. Присматривайтесь, изучайте как писатель. Вопросики чисто бытовые… Что-то еще хотел… Ах да! Вот вы ворчите, камера не нравится, а тут для вас маленький сюрприз, а это всегда интересно. Ага, огоньки в глазах загорелись! — Поманил лукаво пальцем, физиономию сделал хитрущую — Откиньте-ка, пожалуйста, подушечку! Так. А теперь поднимите матрас. Еще, еще!

Пискунов поднял и обнаружил завернутый в промасленную тряпицу пистолет. Бешено затрепыхалось сердце в отчаянной уверенности: для него предназначено. Что еще за каверзу придумает его мучитель? А знакомый любовно тряпицу развернул и положил пистолет на стол — Михаил глаз не мог от него отвести. Вспомнил, как ему все время что-то мешало ночью под головой.

— Этой игрушкой мы еще займемся, — промолвил Алексей Гаврилович тоном профессионала. — Инструктаж и прочее. А то ведь пульнете не туда, куда надо. Но по крайней мере уже соединили воедино эти два факта — ваш будущий сосед и этот маленький сюрприз? Ну как? — Знакомый привычно клацнул затвором и подбросил пистолет движением фокусника.

— Он должен меня убить? — прошептал Пискунов в ужасе. Страх возник под горлом горячим комочком и ширился, ширился, мертво сжимал своими щупальцами, трудно стало дышать.

Алексей Гаврилович искренне удивился: что за нелепость!

— Почему это, он вас? Не он вас, а вы его!

— Я — его? Час от часу не легче!

— А помните, на кладбище во время приятной ночной прогулки намек сделали. В мой адрес. В смысле, что я вам на многое открыл глаза, прояснил суть, но не целиком, однако… Интересовались насчет конкретных персонажей, исполнителей. Вот мы и заключим наш маленький союз: вы — мне, я — вам. Вспомнили?

— Вы нашли того самого палача, который… — с трудом выдавил Михаил. — Он… моих родителей? — Все еще никак не верилось.

— И пусть вас совесть не мучает или какие-нибудь еще там нравственные соображения, — успокоил знакомый. — Пуля его давно ищет. А неотмщенная кровь, как яд в жилах. Упустите случай, никогда себе не простите! А насчет неприятных последствий, чисто внешних, тут не волнуйтесь. Следы на стене и прочее. Сразу же уберут вместе с кроватью. И свежей красочкой подновить, освежить… Вроде как текущий ремонт. А вы сможете пойти искупаться в озере, смыть с себя, так сказать…

В висках стучало: «Убить мерзавца, уничтожить, как собаку! Должен! И разве не сам просил…» Голова шла кругом, противно подташнивало, и что-то тяжелое, как каменная плита, надвигалось, надвигалось, отрезая путь к отступлению, пока не затормозило со скрипом, оставив лишь маленькую щелку для света, — уверенность где-то в тайных закоулках души, что не сделает этого никогда, не сможет. И тогда презрение к себе на весь остаток жизни! Как часто распалял себя в мечтах, разжигал ненависть: если бы только добраться… тогда своими руками! И вот он случай!

Алексей Гаврилович наблюдал за лицом Пискунова, а оно менялось ежесекундно, с глубоко припрятанной снисходительной усмешкой. Проговорил вполне буднично, как будто дело уже сделано:

— А когда разберетесь со всем этим, — из головы долой! Вот она, отдельная камера со всеми удобствами, вот он, столик. — И знакомый распахнул объятья, как бы с любовью заключая в них все пространство от дверей до оконной решетки, и с наслаждением, полной грудью вздохнул, а затем пообещал немедленно доставить все необходимые атрибуты для творческого священнодействия — машинку и прочее.

Пискунов понуро молчал. А знакомый заботливо поправил розочку в петлице, верхнюю пуговку под галстуком расстегнул: становилось душновато. Сообщил доверительно, как о самом сокровенном:

— Всякими сочинителями всегда ужасно ин-.тересовался: и откуда что берется? Пишут и пишут, и ничем не остановишь! В тот раз в ресторане досконально все разъяснили: такова творческая потребность, результат индивидуального видения и так далее… Ах, какой шармант! Беседа с вами, как источник в пустыне, пьешь и не напьешься. — Алексей Гаврилович подсел поближе и настроился, похоже, на длинный разговор. Пискунов слушал, мучительно напрягаясь: страшно разболелась голова. А тот бубнил под ухом: — И вот еще вопросик крамольный: один об одном пишет, а другой о другом. Мыслю себе так: личные пристрастия, отсюда и выбор темы. Или есть какие-нибудь иные резоны?

«Куда это он гнет?» — вяло соображал Пискунов. Было ясно: разговор опять не случайный, с подтекстом. Чего-то хочет сказать и осторожничает, не решается что ли:

— Помните, просил, чтобы главным отрицательным персонажем — меня! — заявил тот, прижимаясь теснее, голосок вкрадчивый, подхалимский. — Еще признался тогда: отрезанная голова — это так, мелочь, вроде пропуска на Красную площадь. Вы сказали, не годится, преступник должен быть наказан. Так и накажите его — в романе!

— Это насчет детектива опять? — вяло уточнил Пискунов.

— А я все потом думал, даже словарик взял, чтобы просветиться насчет жанра, — торопился Алексей Гаврилович высказаться. — Да и опять запутался. Вокруг чего все вертится? Находят, к примеру, труп, и начинается следствие. И по-шло-поехало. Следователь, бедолага, ночами не спит, все размышляет, ну как бы ему преступника изловить и засадить. Версия за версией. Вещественные доказательства, свидетели, улики, следственные эксперименты, очные ставки, вопросы, допросы… Бог мой! А убитый, извините, какой-нибудь алкаш, ему цена — копейка. А из-за него одного весь сыр-бор! Ну нашли наконец преступника, они бутылку водки не поделили. И он ему врезал. Ну и что?

— Ничего, если не считать человеческую жизнь единственной мерой всех ценностей, — нехотя выдавил из себя Пискунов. Не было никакого желания подобную тему развивать.

— Ну допустим! Но вот вам парадокс! — Знакомый даже подпрыгнул в полемическом возбуждении, хихикал победно. — Пострадала не какая-то жалкая единица, а тысячи, десятки тысяч! Миллионы трупов, как я уже вам докладывал! А кто убийца? Где он? Тут бы и провести расследование в полном соответствии с жанром, выявить мотивы преступления, привлечь свидетелей, начать грандиозный процесс… Прокурор, защитники, речи… Кто — за, кто — против…

Пискунов в недоумении уставился на Алексея Гавриловича, нетерпеливо ожидавшего ответа. Не знал, как на это реагировать.

— И вынести приговор виновникам истинным? Так? И кого же мы посадим на скамью подсудимых? Поскольку самих-то давно и на свете нет?

— Михаил Андреевич, голубчик, это уж ваши заботы. Придумайте что-нибудь, пофантазируйте. Пусть будут тряпичные куклы, а еще лучше — восковые фигуры. Для большей наглядности. Был когда-то обряд: вместо человека сжигают его чучело… Маленький музей восковых фигур…

— И зачем весь этот маскарад?

— Дело-то теперь даже не в них самих, — терпеливо разъяснял Алексей Гаврилович свою мысль. — Они-то ушли, но много чего оставили. В умах. И в душах тоже. И надолго. Помните, в ресторане, изволили образно выразиться: «черная волна»? Ну так как вам моя идея?

Пискунов некоторое время молчал. Протянул наконец с натянутой усмешкой:

— Ну вы провокатор, однако, и опасный! Да найдись такой смельчак, сами бы его — в лучшем случае в психушку. А то и подальше куда! К этому подбиваете меня?

— Наш человек! — в восторге подхватил знакомый. — Это точно! Все-то вы знаете, Михаил Андреевич! И адреса не найдешь. Да и зачем адрес, если без права переписки! — Хитровато подмигнул и ловко переменил тему: — Кстати, хорошо, что напомнили. Как раз и прорепетируем. Дайте-ка сюда затылок, повернитесь! — Алексей Гаврилович взял пистолет. — Здесь семь патронов. Возможно, будет одного достаточно. Вот так приставляете дуло… Можно на некотором расстоянии. Лучше ночью, когда заснет. И нажимаете… Да что это я! — спохватился знакомый. — Чуть в самом деле не нажал, а на предохранитель не поставил! Вот рассеянный! Потренируетесь тут на досуге. — Деловито и умело показал, как обращаться с оружием. Поднял себя рывком, по-молодому пружинисто прошелся по камере и, сделав пируэт, нацелился на Пискунова взглядом.

— Ну так как, беретесь или нет?

— Вы хотите от меня… этой жертвы? — растерянно залепетал Михаил. — Чтобы потом… Это и есть услуга за услугу? Так и чувствовал, что кончится чем-нибудь таким…

— Ну я же вам говорил, Михаил Андреевич, мы ничего не требуем, мы просим, и нам идут навстречу. Мои личные пожелания вы знаете, готов посодействовать по первому зову. Полный объем криминальной информации. Сверхсекретный материал. Сможете воспользоваться. И замечу в скобках: разговор этот у нас предварительный.

Продолжим потом.

Оба умолкли. Наступила тяжелая пауза. Пискунов глухо спросил:

— Когда он придет? Этот…

— А, насчет компаньона? Надеюсь, не заставит себя долго ждать. Итак, следующий ход за вами, как сказал бы Афанасий Петрович. Уверен, он уже давно жаждет сразиться на поле шахматной брани. Время еще есть и предостаточно. Желаю успеха!

Алексей Гаврилович, следуя своей манере, отвесил церемонный поклон, подрыгал ножкой и послал воздушный поцелуй, как даме. И вдруг исчез, как будто прошел сквозь стену, а возможно, Пискунов, находясь в состоянии крайней удрученности, не заметил реального момента его ухода. Только дверь тяжело, со скрипом закрылась, оглушительно, как выстрел, щелкнул засов.

Михаил остался один. Взял пистолет и долго тупо на него смотрел. Затем осторожно проделал все те действия, что показал знакомый. В эту ночь он почти не сомкнул глаз — ждал, прислушиваясь к каждому скрипу, шороху. И лишь под утро, как это бывало и дома, провалился в вязкую трясину кошмара. Вскочил, дико озираясь. И долго сидел в темноте, пока не потухли звезды и свет зари не скользнул в окно камеры.

На этот раз никто не пришел.

Цепная реакция (продолжение)

В тюрьме всегда и все известно. Казалось бы, полная изоляция, ан нет. Особый интерес вызывают знаменательные события, которые рассматриваются с единственной точки зрения — быть амнистии или не быть. На этот раз все тюремное население активно обсуждало две взаимосвязанные проблемы. С одной стороны, близилась юбилейная дата, и народ легковерный утверждал, что этот факт, хоть и незначительный в масштабах страны, может все же послужить основанием для амнистии, хотя бы частичной. С другой стороны, все чаще поговаривали о разразившейся в городе катастрофе, что бросало мрачную тень на приближающийся праздник, и тогда, конечно, ничего хорошего не жди.

Информация эта имела под собой серьезные основания. Дело в том, что таинственная эпидемия, которую удалось сначала приостановить, так что об этом стали уже забывать, вспыхнула с новой силой. Все дороги были перекрыты, аэропорт находился под усиленной охраной, началась поголовная проверка документов. Время шло, а поиски были тщетны. Очаги эпидемии вспыхивали то здесь то там, число тех, кто стал жертвой, росло с каждым днем. Теперь город жил, скованный тревогой и страхом. Пресса в растерянности молчала, да и запрещено было строжайше касаться этой темы. Слухи, как снежный ком, обрастали все новыми домыслами и подробностями.

Впрочем, и здесь не обошлось без курьезов.

В связи с тем, что лица высокопоставленные, так сказать, руководящая элита, тоже застрахованы не были, город в один прекрасный день оказался как бы обезглавленным. Людей охватила паника, надвигался хаос. Между тем руководящие минигопсы, в силу физических превращений лишившиеся своих кресел и тепленьких мест, искали выход и быстро нашли. Вскоре для каждого ответственного должностного лица был прикомандирован носитель. Во время совещаний и других мероприятий, когда надо было выступить с речью, носитель вынимал руководителя из верхнего кармана пиджака, и тот мог выступать как бы с трибуны. Тем же способом осуществлялась и кабинетная работа, переговоры с подчиненными и так далее. Но тут возникли трудности психологического порядка: даже лица самого высокого ранга не воспринимались всерьез, из чего следует, что важны не только деловые качества, а ничуть не меньше и внешние данные. Представьте себе такую руководящую крошку — что-то она такое пищит и чем умнее говорит, тем смешнее получается. Мысли-то вроде ценные, все по делу, а аудитория прямо-таки корчится: хохотать в голос неудобно, а удержаться нельзя. В связи с этим было срочно сконструировано специальное акустическое устройство. С его помощью писклявый голосок ми-нигопса приобретал вполне нормальные звуковые характеристики и по тембру, и по высоте. Установка получилась довольно громоздкая. Была утверждена еще одна должность — носитель усилителя. Однако народ продолжал веселиться: этакая малютка, а грохочет басом. Тогда в срочном порядке пришлось решить проблему увеличения руководящего минигопса, хотя бы верхней его части, что и было сделано благодаря хитроумной системе линз. Руководитель залезал в маленький отсек и смотрел в окошечко, а на выходе, с другой стороны, он был виден, как на экране телевизора. Соответственно была утверждена еще одна должность — носитель увеличителя. Получился своеобразный триумвират, состоящий из людей, прошедших тщательную проверку. Носители были ребята бравые, физически крепкие, а поскольку они, естественно, были вхожи в семьи своих начальников, то сама жизнь подсказала решение и других проблем личного характера. Но именно здесь-то и обнаружились взрывоопасные источники конфликтов, которые вспыхивали то здесь то там. Возник законный вопрос: а к чему городить весь этот огород и не следует ли попросту заменить руководящих минигопсов на людей нормальных? Городская верхушка заволновалась. Но настоящая паника началась, когда из центра было спущено указание — всех потерпевших, независимо от ранга, от остального населения отделить, поместив в специальный изолятор, который и был построен в спешном порядке. На Зеленом острове, посреди искусственного водоема в одном из городских парков, были наскоро сооружены казармы, несколько рядов по военному образцу, для прибывающего сюда пополнения; минигопсов содержали в строгости, как арестантов, точно они сами были виновниками собственного несчастья. Те, что находились еще на свободе, прятались, кто где мог. Все силы охраны общественного порядка были брошены на отлов уклонистов. На дорогах там и сям можно было видеть, особенно по утрам, кровавые пятна и расплющенные маленькие тела попавших под машину в ночное время. Небывало расплодились крысы, поедавшие тех, кто пытался прятаться в подвалах домов. Умышленное сокрытие минигопса строго каралось, весь город погрузился в траур, потеря близких коснулась почти каждой семьи. Сам город Бреховск был изолирован от окружающего мира, словно населенный прокаженными.

И в этот драматический момент все газеты сообщили наконец радостную весть: виновники трагических происшествий задержаны, и жизнь в городе вскоре войдет в привычное русло.

Потерпевших, однако, продолжали держать в изоляции. Их количество не уменьшалось, а с каждым днем росло.

Приглашение на казнь

Обещанный человек пришел, когда Пискунов уже и ждать перестал, вконец измученный, и подумывал, не очередная ли это зловещая шутка Алексея Гавриловича. Было еще не слишком поздно, но свет уже выключили, и невидимая, но яркая луна отпечатала на полу решетку, зыбкий неверный свет заливал камеру. Когда щелкнул засов и открылась дверь, Пискунова будто кипятком всего обдало, сердце остановилось на миг и переместилось под самое горло, так что дыханье перехватило. Он!

Человек постоял, осматриваясь, и, нащупав глазами топчан, швырнул туда какой-то сверток или вещевой мешок, но жидкий, почти пустой. Потом, кряхтя, сел, что-то бормотал про себя и долго натужно кашлял. Пискунов затаился, каждая мышца была напряжена до предела, рука ощупала лежащий под подушкой пистолет. К этому времени Пискунов, еще не имея никаких планов, что и как делать, досконально изучил устройство смертоносной игрушки; сейчас пистолет был поставлен на предохранитель.

Когда глаз присмотрелся, можно было разглядеть вошедшего при тусклом свете наружных фонарей. Хилый какой-то, усохший весь и, похоже, в возрасте. Одет в распахнутую фуфайку, под которой была только нижняя рубашка; он залез под нее рукой и скреб себя всей пятерней, чесался. Зная себя, Пискунов боялся, что ожесточение и ненависть, которые он в себе все это время разжигал, уступят место жалости; сейчас, однако, он не испытывал ничего, кроме омерзения и брезгливости. Отталкивающей была физиономия, типичная физиономия рецидивиста; люди этого сорта со временем приобретают какое-то особое, специфическое выражение, даже не подберешь, как и определить, — ничего человеческого в лице, одна патологическая жестокость и тупость умственного ублюдка. «Специально таких и подбирают, — подумал Пискунов. — И этот скот… эта мерзкая тварь… Моих родителей…»

Сосед по камере встал и подошел к окну. Весь заросший щетиной, жидкая бороденка, спутанные волосы на голове комом торчат. Постояв немного, он снова сел и не сказал, а прохрипел:

— Эй, закурить найдется? Да ты не вкручивай мне мозги, что спишь, вижу, что не спишь. Опух весь без курева, десять суток в карцере…

— Я не курю! — выдавил Пискунов сквозь зубы, боясь, что не справится с голосом. «Дождаться, пока заснет, дождаться… — твердил сам себе. — Ас какой стати, я — ему… еще что-то… Спокойно! Не разговаривать!»

— Гони сигарету, сволочь! — вдруг заорал сосед истерично. — Я тебе сейчас шмон устрою, фраер паршивый. Зажимаешь, падла! Дай хоть махры. Иди к надзирателю попроси! Иди, сука, задушу! Ну! Душу выну!

«Психопат какой-то, — подумал Пискунов, и внезапная спокойная уверенность им овладела. — Шлепнуть эту гниду! Сто грехов снимется».

Он встал и постучал в дверь. Обычно достучаться было нелегко, а тут дверь сразу же открылась. Пискунов сказал, что его новый сосед просит закурить, угрожает, а он не курит, и если можно… К его удивлению, надзиратель тотчас вынул пачку и вытащил оттуда несколько штук. Крикнул в глубину:

— Эй, ты, там! Спички есть?

— Давай и спички, не обеднеешь! — донеслось с топчана. — Бросай! Сюда бросай!

Камера наполнилась дымом, и было видно, как слоисто вытекает он из окна. Пискунов лежал с открытыми глазами. Сосед затягивался жадно, смачно, огонек в его руке, казалось, уже касается пальцев. Швырнул окурок в окно, улегся, что-то опять бормотал: «Пять единиц на стволе, а он повернулся, падла, и в глаза смотрит. Говорю, затылком повернись, а он, гад, смерти не боится, все смотрит, прямо в душу… Я в него всю обойму… А за что — карцер?..»

Сосед внезапно оборвал себя и захрапел, и Пискунов понял, что если не сделает все сегодня, сейчас, то не заснет и в эту ночь. Некоторое время с раздражением прислушивался к мощным раскатам. В голове все билось и билось одно и то же: «И это он… отца, мать… Он! Проклятая обезьяна!» Сердце бешено стучало, когда он вынул из-под подушки пистолет и снял его с предохранителя. Потом он сел на кровать, стараясь успокоиться, унять в руках дрожь. Думал ли он когда-нибудь, что убьет человека! Пусть ничтожество, пусть из священного чувства мести! Спокойно подвести дуло к виску, как советовал Алексей Гаврилович. И нажать на спусковой крючок. И все! Нет, не к виску, к затылку. У них все отработано до мельчайших подробностей. К затылку, потому что страшно смотреть в глаза невиновного.

Он был слишком измучен ожиданием, чтобы медлить дальше. Кончить все сразу! Двигаясь как можно осторожнее, встал с кровати. Заскрипел пол, и храп мгновенно прекратился. Пискунов стоял посреди камеры с пистолетом в руке. Медленно поднял руку… Все равно куда, если вдруг… Сосед больше не храпел, дышал спокойно и глубоко. Пискунов сделал еще шаг. Теперь он был рядом. Спящий натянул на себя куртку. Сквозь спутавшиеся волосы была видна наметившаяся лысина. Вот сюда! Пискунов с досадой заметил, как прыгает в руке нацеленное в голову дуло. И вдруг ему показалось все происходящее каким-то нелепым фарсом. Он должен убить. Но кого? Этого жалкого выродка? Этого подонка, палача? Разве убийца он? Он лишь орудие убийства! Человек, сам оказавшийся в жерновах… Мысли шли сами по себе, а руки действовали сами по себе, он поднял пистолет, дрожь прекратилась. Сейчас он сделает это, и душа его наконец успокоится. Он заговорил не своим, а чужим голосом, слыша его как бы со стороны:

— Эй, проснись! Сейчас ты умрешь, ты приговорен. Но прежде я хочу знать — как! Как это произошло? Они были молоды, они любили друг друга, мои отец и мать, я уверен, у них хватило мужества встретить конец, где бы они ни находились в ту страшную минуту. Любовь была их последней опорой, они мысленно были вместе, они обнялись на прощанье, и это было единственное счастье, выпавшее на их долю. Но что чувствовал ты? Я не буду тебя убивать, если твое сердце дрогнуло при виде этих несчастных, не познавших и сотой доли отпущенного им судьбой… Если же нет, тогда приготовься! Да свершится возмездие! — Пискунов приставил дуло к затылку лежащего перед ним человека.

Трудно сказать, как это произошло. В гневных ли словах он расплескал ненависть, или ее было слишком мало, чтобы молча, спокойно нажать на спуск и поставить последнюю точку. Пискунов вдруг понял, да он знал это и раньше, что не убьет, не сможет отнять чужую жизнь. И едва лишь рука его с пистолетом опустилась, как лежащий на топчане вскочил и вырвал у него из рук оружие.

— Давайте закончим эту комедию! Я был на сто процентов уверен, что вы не способны. Интеллигентская мягкотелость! — Это был Алексей Гаврилович. Пока он говорил не то чтобы раздраженно, а с легким оттенком высокомерия, он сбрасывал с себя всю накладную атрибутику — бороденку, парик и маску. — Жалкий, слабый человек! С первого раза не получается, нужна, стало быть, более длительная тренировка… Н-да! Придется…

Пискунов не столько удивился неожиданному превращению, сколько ужаснулся: ведь он был близок, совсем близок к тому, чтобы…

— Послушайте, а если бы я… Как вы могли? — Алексей Гаврилович весь как бы спружинил, выбросил сразу две руки, сжимавшие пистолет, и резко навел дуло на Пискунова.

— Смотрите, как надо!

Почти одновременно с репликой грохнул выстрел, пуля скользнула возле виска, обдав жаром, и словно обладала какой-то силой: падая, он отлетел к кровати, расширенными от ужаса глазами смотрел на наставленное на себя дуло. Вторая пуля угодила в дерево кровати рядом с рукой, полетели щепки. Пискунов качнулся; выстрелы гремели один за другим, пока не кончилась вся обойма. Все эти несколько секунд смерть гуляла вокруг него совсем рядом. Каких-нибудь несколько миллиметров вправо-влево…

— Вот так надо! — повторил возбужденно знакомый, пальба по живой мишени его, видимо, взбодрила, похоже, он гордился собой: глаз не подвел и рука не дрогнула. — Я устроил вам маленький экзамен, — продолжал он, принимая обычное выражение лица, несколько фатоватое. — Вы его, пардон, не выдержали, оскандалились. Придется нервную систему укреплять, закалять, да и мозги вправить не мешает. Иначе, боюсь, будете не способны… А задача-то ответственная. Архиответст-венная.

Пискунов сел на койке, с силой потер щеки ладонями.

— Значит, все это было на самом деле вранье? Насчет исполнителя?

— Вовсе нет! — Алексей Гаврилович внезапно приблизил лицо, стал осматривать Пискунова со всех сторон с легкой завистью. — Как вам эта голубенькая рубашечка идет, просто прелесть! На складе брали? С доплатой?

— Продавщица знакомая. — Михаил был прямо-таки обескуражен.

— Так о чем это я? Ах да. Непременно увидите. Лицом к лицу. А вот когда именно, этого пока сказать не могу. Опять-таки все от вас зависит. Насчет конкретных сроков. Это вы имеете в виду?

Михаил никак не мог успокоиться, душа была взбудоражена. К чему это дурацкое трюкачество, это переодевание? Бормотал в недоумении:

— Ничего не понимаю! Как можно было решиться? А если бы я вдруг… допустим? Нажал…

Знакомый скривил губы, терпеливо объяснил, как младенцу:

— Если бы, если бы! Как будто я вас недостаточно… Ну и означало бы — ошибочка с моей стороны. Был — и нет. Михаил Андреевич! Не о том думаете. Сегодня для вас приготовлен еще один сюрприз: получите персональное приглашение — на казнь. Казнь состоится, как обычно, на рассвете, так что еще есть время поспать. Весьма рекомендую. А то, вижу, измаялись совсем, похудели… Все, не смею больше обременять! — Раскланялся с особой почтительностью, фалдочку пиджака откинул, а ножку отставил для полного впечатления.

Не успели его еще выпустить из камеры, а точнее, не успел еще Пискунов собраться с мыслями, как-то их упорядочить, да и вообще с трудом понимал, сколько прошло времени и что с ним происходило, как тюремная дверь снова раскрылась с медленным, зловещим скрипом.

На этот раз вошли сразу трое: один впереди, двое сзади. Передний, надзиратель Пахомыч, был одет с особой торжественностью: вместо обычных брюк — галифе с лампасами и сапоги в гармошку, через весь китель перекинута красная лента с какой-то надписью; из-за складок читалась несуразица — «впизму». «Вперед, к коммунизму», догадался Пискунов. На голове — форменный картуз с кокардой. Безвкусно, но эффектно. Сам вошедший был с широченными плечами, усат, но несколько расплылся от малоподвижной работы. Он сделал тщетную попытку поклониться и протянул поднос. На подносе лежала бумага. И в этот момент от напряжения, видимо, издал не предусмотренный этикетом звук. Один из тех, что сзади, громко заржал.

— Что, Пахомыч, гороховый суп выходит? Набил, небось, пузо?

— А то! Извольте, персональное приглашение на казнь! — сказал тот густым басом и прокашлялся. — Гражданин Пискунов, ежели не ошибся?

— Еще и капуста — одна кислятина! — уточнял задний. — Дрянь кормежка! Как не придешь вовремя…

— Я это, я! — лепетал Пискунов, он сам себя не слышал. Смотрел на бумагу — буквы и слова прыгали. Вошедшие привычно ждали. Конец ухватил все-таки. Были перечислены три категории граждан: «приговоренный к смерти», «медицинский эксперт», «почетный гость». И значилось: ненужное зачеркнуть. Зачеркнуто ничего не было: обычная расхлябанность. Михаил повертел в руках бумагу. Спросил:

— И что мне теперь с этим… Делать?

Все тот же говорун, молодой, коренастый, коротко стриженный, широко осклабился, показав желтые, кривые зубы. Посоветовал:

— Засунь в карман на память. Или еще куда… по надобности. — Поправил за спиной автомат. — Теперь уже недолго, потерпи.

Второй, тоже вооруженный, но интеллигентного вида, зашипел на него:

— Заткнись, дура! Любое мероприятие испортишь! — И представился Пискунову: — Студент Голубков, временно исполняющий… Прошу вас на выход! — показал рукой в глубину коридора. — Будьте любезны!

Пискунов шел впереди и спотыкался. И опять клубились в голове дурацкие нити фраз, сплетались в спутанные змеиные клубки: «Прощай, крошка Мэри, прощай навсегда… Раздался выстрел. Горячая кровь капля за каплей стекала с высокой скалы и падала на спящее лицо юной девы… О, если бы ты знала, что за страшный сон наяву сулит тебе пробуждение! Ибо в этот миг твой возлюбленный…»

— За что вышка-то? — Это поинтересовался идущий сзади кривозубый. Плотоядно прищурился. — Эй, уши ватой что ли заложило?

— Это вы меня спрашиваете? — Пискунов оглянулся, скосив глаза.

— Тебя, тебя. Кого же еще? Тетю Феню?

— Не совсем так… То есть — да. Но мера условная. Я корреспондент местной газеты… И поэтому… Прошу вас понять…

— Вот тупица! — вмешался студент. — Товарищ изучает жизнь. Неужели не ясно? Чтобы не вызывать подозрений, инкогнито.

Шли по-солдатски, в ногу. Шаги звучали гулко и торжественно, как в соборе, где высокие своды придают каждому звуку особое, ритуальное значение. В такт шагам тихо постукивали висящие на груди автоматы.

«Почему он спросил? Почему он спросил? — Пискунова трясло, как в лихорадке. — А вдруг и в самом деле? Да нет же, нет!»

Камера смертников находилась в конце коридора, в небольшом боковом отсеке, который здесь метко окрестили «мешком». Выражение «завязать мешок» не нуждалось в переводе. Иногда, хотя и редко, «мешок» пустовал. Когда же в гулкой тишине коридоров, в их незаполненной, вакуумной пустоте раздавался характерный звук скрипучего отпирания замков и отодвигания засовов, что, возможно, имело смысл и чисто символический, все население камер приникало к дверям чутким ухом и замирало в сладостном шоке: достаточно сравнить свое положение с более худшим, чтобы почувствовать облегчение. Жалкая участь страдальца!

И именно сейчас, когда возле высокой двери долго и скучно возились, у Пискунова точно пелена упала с глаз. Ведь не его, не его же… И чего это он вообразил? Конечно, в приглашении имелось в виду «почетный гость»! И следовательно… И такая волна плотской, почти животной радости хлынула изнутри, опрокидывая задавленность последних дней, что он чуть не рассмеялся над собой. Теперь его охватило нетерпеливое, почти болезненное возбуждение. Дверь, однако, долго не подавалась: ключ не поворачивался в замочной скважине, смазать что ли некому? Оба стрелка тихонько матерились. Ни единого звука внутри. Да есть ли там кто-нибудь живой? На Пискунова слепо смотрел приоткрытый глазок камеры, как затянутый бельмом глаз циклопа. «Два гангстера с ненавистью взирали друг на друга. Затем Сэм в тоске и отчаянии прикрыл глаза, он шепотом читал молитву, а Майкл отбросил недокуренную сигару. Пора! О, юная Мэри!»

И вдруг щелчок, оглушительный, как выстрел. Теперь каждый резкий звук вызывал одну и ту же ассоциацию. Дверь наконец открылась. Толкая друг друга, не вошли, а втиснулись в могильную тесноту камеры. Яркий электрический свет заливал коридор и теперь, оставаясь за спиной, мешал рассмотреть в полумраке, при тусклой лампочке лицо человека, сидевшего на придвинутой к стене койке, пока глаза не освоились.

Никто не замечает времени, думал Пискунов, и ощущает свою связь с ним лишь на крутых изломах жизни. В минуты счастливые или трагические хочется задержать, остановить его бег или, наоборот, ускорить. А что чувствует узник, когда ему зачитывают смертный приговор и остаются, быть может, минуты… Горячий удар ужаса под самый дых до сердечного обмирания, до тошноты. И в то же время горестное облегчение: ну наконец-то! И невольная слабость. Подкашиваются ноги, уносится прочь душа, отлетает навеки, остается слабое, беззащитное тело. И еще мозг с остановившейся, угасающей мыслью, который все еще не верит, запоздало надеется… Так Пискунов представлял себе состояние приговоренного. На этот раз, однако, не было ничего подобного.

При виде вошедших он легко поднял себя, сделав усилие над мускулами, а в ответ на приветствие студента поклонился холодно и безразлично. Михаил всматривался в худое, заросшее лицо с обострившимися чертами, силясь прочитать на нем хоть что-нибудь. Страх, отчаяние, тупое равнодушие наконец. Не было ничего. Он проникся невольной симпатией к преступнику: сила духа вызывает уважение, от кого бы она ни исходила. Странно, но рядом с этим человеком он словно бы сам ощутил прилив сил, сердце мощно забилось, когда тот задержал на нем взгляд прищуренных глаз, как бы благодаря, как бы выделяя среди других, затем суровые черты его разгладились, а губы тронула улыбка; Пискунов готов был поручиться: эта улыбка предназначается ему одному.

Один из двоих стрелков, студент, заговорил с легким подвыванием, закатывая глаза и хрустя пальцами — изображал скорбное волнение:

— Гражданин, имени которого мы не знаем, не найдете ли вы нужным наконец себя назвать?

Странный узник или не слышал вопроса, или не нашел нужным отвечать. Вместо этого он спросил с любезной улыбкой:

— Як вашим услугам. Вы хотите что-то сообщить?

— Увы, это новость печальная. Ваша просьба о помиловании отклонена.

— Я не просил о помиловании. С какой стати? Вы что-то путаете.

— Тем лучше. Поверьте, для нас это тяжкая обязанность. И если бы не служебный долг… Я как поборник знаний чувствую это особенно остро… — Он набрал в легкие побольше воздуха. — Да и что в сущности есть жизнь, если не кратчайший миг по сравнению с вечностью? Жизнь человеческая коротка, а жизнь материи бесконечна, она существует всегда и лишь переходит из одной формы в другую… И разве не испытываем мы, глядя в бездонную чашу неба, притягательной силы вечности? Разорвав земные путы, хочется исчезнуть, раствориться в ней без остатка.

Закончив свою тираду, молодой страж шумно вздохнул и заморгал с желанием выжать слезу. Для законченного ханжи ему все же не хватало актерских данных, но он уже порядочно преуспел. С последними словами он стал разворачивать бумагу, делая это как бы с чрезмерным усилием, с душевной мукой. Узник выслушал его речь внимательно и с интересом.

— Я должен, видимо, расписаться? — спросил он.

— Да, вот здесь… Позвольте зачитать, хотя это, конечно, пустая формальность.

— Не утруждайте себя, мой друг, я вам верю.

Между тем, облокотившись о стол, узник, бегло прочитав, поставил на скрепленном гербовыми печатями бланке размашистую подпись и на какое-то мгновенье задержал на нем взгляд, полюбовался изяществом почерка и даже, как показалось Михаилу, слегка огорчился, что не надо еще раз расписаться. Оторвал глаза от бумаги.

— Сейчас?

— Вы имеете в виду — что?

— Я говорю: исполнение приговора — сейчас?

— Ну не будем так уж спешить, это было бы жестоко. Какой-нибудь час-полтора еще есть в запасе. Ваше право изложить устно или письменно свое последнее желание или что-то кому-то завещать…

— Если есть ценности, мы передадим, — вставил кривозубый.

Другой стрелок на него холодно посмотрел. Видя, что имеет дело с интеллигентным человеком, а не с какой-нибудь шпаной, он изо всех сил старался быть любезным и немного переигрывал. У него были вкрадчивые манеры и бегающие глазки — постная физиономия собирателя редких марок. Все же он, как видно, стеснялся той роли, что здесь играл, так как слегка нервничал и краснел.

— Вы, наверно, где-то учитесь? — поинтересовался узник, с живым любопытством к нему приглядываясь. — Сознайтесь, это ваша личная инициатива — насчет вечности, материи и прочего? Или есть инструкция?

— Вы правы, стремлюсь хоть немного облегчить участь… — ответил тот, скромно потупившись. — Свободный полет мысли, так сказать. Наша нива скудна, увы. Учусь заочно на юридическом, а здесь подрабатываю. Кроме зарплаты, еще надбавка за вредность, старенькая мама, надо как-то сводить концы с концами…

Второй, попроще и погрубее, нетерпеливо перебил излияния напарника:

— Слушай, кончай баланду травить, не тяни кота за хвост! Опять опоздаем в столовку, останутся одни капустные котлеты, третьи сутки от них изжога. Шлепнули, и все!

— Заткнись, сейчас принесут чистое белье, — с досадой возразил первый. — Дай поговорить с умным человеком. Нельзя из всего делать балаган!

Действительно, вошел работник из заключенных, весь серый и незаметный, как мышь, и положил на койку кальсоны и нижнюю рубаху.

— Мне переодеться? — спросил узник.

— Таков обязательный ритуал. Он преследует цели, чисто гуманные. Улучшается настроение перед… вы сами понимаете — чем.

Приговоренный спорить не стал. Сбросив полосатый тюремный халат вместе с колпаком, быстро разделся донага. Кальсоны, однако, оказались короче размера на три и едва доходили до колен, нижняя рубашка под стать им, напоминала детскую распашонку. Хуже того, на кальсонах не оказалось одной важной тесемки: вид получился форменно идиотский — вот так по-глупому можно испортить хорошее, в общем-то, начинание. Пока, расставив ноги циркулем, узник решал возникшую перед ним проблему, произошла заминка. Вот сейчас бы и поговорить с ним, подумалось Пискунову, копнуть поглубже, что за человек, как здесь оказался и за что. В нем проснулся журналист, но вот беда: тут его начал разбирать смех, чисто нервный, на грани истерики, в то время как двое других равнодушно созерцали ритуальные превращения. Михаил прямо-таки давился от смеха и ничего не мог с собой поделать: стоило посмотреть на смертника, на его до дикости нелепую фигуру, как его опять начинало всего корежить. Покрасневший от натуги, Миша кое-как выдавил из себя, глядя в потолок и глотая слезы:

— С вашего разрешения, уважаемый… Считаете ли вы, что занесенная над вами карающая десница… что меч правосудия… — Исступленно борясь с приступом веселости, совершенно сейчас неуместной, он начал слишком высокопарно и смешался.

— Чувствуете ли вы себя виновным, я хочу сказать…

— Кое в чем, разумеется. А почему бы и нет? — рассеянно ответил узник, будучи всецело поглощен своим занятием.

— Вас признали личностью социально опасной? Чем объяснить такую суровость пригово-pa? — «Зачем я веду этот дурацкий разговор, зачем?» — одергивал себя Пискунов, не в силах остановиться.

Один из конвоиров предостерегающе покашлял. Приговоренный между тем ухитрился соорудить на кальсонах узел: теперь не было риска, что они свалятся в самый неподходящий момент. Он вздохнул с облегчением, натянул снова халат, но тут же скривил нос и сказал:

— Какой дрянью у вас одежда пахнет? На рвоту тянет.

— Дезинфекция, — пояснил студент. — Ведем борьбу с паразитами.

— А паразиты — никогда! — уточнил кривозубый.

— Так насчет приговора вы спросили, — узник повернулся к Пискунову. — Совершил ошибку, которой не могу себе простить. Результат минутной слабости. А что касается преступления… Все относительно.

— Что там говорить, человек ошибся — его поправили! — сострил спешивший в столовую конвоир. И сам захохотал во все горло, но осекся: напарник толкнул его в бок, сделав страшные глаза. Узник, однако, никак не отреагировал на реплику.

— Я готов, — сказал он, надевая колпак. — Мое последнее желание — побыстрее покончить с этим. Пошли? Вы ведь тоже спешите.

— И то правда, — вздохнул студент и сделал ханжески постную физиономию. — Перед смертью не надышишься…

Голодный оруженосец подхватил одобрительно:

— Сразу видно, человек не только о себе думает, а и о других заботится. — Решил как-то сгладить впечатление от собственной бестактности. И добавил, обращаясь к Пискунову: — Терпеть не могу, когда хныкают, вроде это кому поможет. Завязали «мешок», значит, все, хана! На днях тут один истерику закатил, упал на колени, просит, царапается, жить, говорит, хочу! Америку открыл! Наше-то какое дело, шлепнули — и с приветом! Закон есть закон.

Обратно шли теми же длинными коридорами, миновали жилой блок, где слышались голоса и движение, стало пустынно и жутковато. Холодное пламя электрических ламп автоматически загоралось впереди по мере приближения и затухало сзади — движущийся островок жизни в мертвом безмолвии подземелья.

Стрелки отстали, предоставив узнику возможность побыть наедине с собой, мысленно попрощаться с друзьями и близкими, не чувствуя за спиной тягостного присутствия палача. Это было нарушение тюремной инструкции, но бежать тут было некуда, да и едва ли узник об этом помышлял.

И вдруг он замедлил шаг, ожидая, пока Пискунов с ним поравняется, тот почувствовал дружеское прикосновение руки.

— Мой молодой соперник! Я рад вас видеть, хотя удивлен. Вы не узнали меня. А впрочем, иначе и быть не могло, ведь я здесь давно. А отчасти мне помогли! — И он, приподняв колпак, провел ладонью по неряшливо остриженной голове, прежде украшенной мощной шевелюрой волос до самых плеч. Пискунов близоруко всматривался.

— Герт! — вскричал он. — Непостижимо! Я слышал, но до сих пор не верилось. Идти на смерть добровольно! Разве у вас не хватает сил смести все препятствия, и вы на воле!

— Теперь уже поздно. А бежать, прятаться мне… члену Всемирной академии… — И философ гордо вскинул голову. — Да и зачем? Я так решил.

— Но вы вообще могли покинуть наше время, — с каким-то нервным упорством настаивал Пискунов. — Ведь формула зла сработала, разве нет? Или вы усомнились?

Герт рассмеялся и поднял руку, останавливая шутливым жестом.

— Думаю, вас интересует не это, а совсем другое. Уилла, не так ли? Все зашло в тупик, мы расстались. Вы рады?

Пискунов озадаченно глянул исподлобья.

— Не знаю, что между вами произошло, — торопливо заговорил он, волнуясь. — Нескромно вмешиваться… По-моему, какое-то чудовищное недоразумение…

— Ну почему недоразумение? Она влюбилась в вас, мой молодой друг. Да и как иначе? Уилла — женщина, она мыслит конкретно, и ваше время для нее вполне реально. А я уже стар и порядком ей надоел. К тому же со мной трудно ладить. Я не способен на компромиссы. — Пришелец с комическим отчаянием развел руками, как бы и сожалея и подтверждая одновременно этот прискорбный факт.

— Так это или нет, — заговорил Пискунов с горячностью, с душевной мукой, — наверно, я не вправе, не должен… И потому вы оставили ее одну среди чужих людей… Такую уязвимую, нежную, трепетную… Позднее, — торопился он все объяснить, — волей злосчастных обстоятельств и я, как видите, здесь. Превратил в минигопса секретаря обкома, по ошибке…

— Вы — секретаря обкома? — Герт выразил веселое изумление. — Чрезвычайно интересно!

— Да, чрезвычайно. Мне тоже дали высшую меру, но условно.

— Видимо, по знакомству?

— Разумеется, а как иначе? И вот я торчу здесь взаперти! Теперь ей не на кого опереться! Да, я полюбил ее еще раньше, чем увидел, чем вы появились. И можно ли ее не полюбить? — Пискунов порывисто вздохнул, и щеки его вспыхнули ярким румянцем.

Герт согласно покивал головой, пряча снисходительную усмешку понимания взрослого по отношению к юнцу. Произнес с оттенком высокомерия:

— Мне, конечно, не к лицу оправдываться. Но кое-что следует прояснить. В чем причина разрыва, а точнее, повод? — продолжал он помолчав. — Жестко поставленный ультиматум. Уязвимая, нежная, трепетная… — Он иронически усмехнулся. — Упряма, как молодая ослица! Суть моей формулы, ее теоретический костяк в том, что всех людей я условно поделил на две категории — на черных и на белых. Человек неповторим, жизнь неприкосновенна! Глупые женские аргументы. А ведь я выбрал наиболее гуманную, бескровную форму отторжения. Именно в вашем времени мне удалось найти подтверждение своим догадкам. — Пришелец чуть нахмурился, думая, и продолжал: — Иногда на земле, подобно ядовитым растениям, в определенные исторические моменты рождаются личности, наделенные могучей энергией зла, настоящие исчадия ада — сверхчерные или архичерные, так я их назвал условно. Под их воздействием, или, как здесь говорят, водительством, миллионы людей, целые исторические периоды захватывает дьявольщина: все достойное растоптано, дух человеческий сломлен. Потом проходят многие годы, века, а дьявольщина укоренилась и продолжает вылезать то тут то там, как ежовые иголки из мешка, — злоба, ненависть, кровавые распри…

— Но если, по-вашему, зло сильнее добра и дух отступает… — подхватил было Пискунов, Герт остановил его властным движением руки.

— Цель моей формулы — дать в борьбе преимущества лучшим. Что такое минигопс? Это один из черных. Он не способен ни на добрый порыв, ни на благородный поступок, ни на стремление к высокой цели. Человек опускается до первобытного состояния и начинает поклоняться идолам, которых сам себе создает. С моей точки зрения, это исторический мусор, его надо просто вымести… Мои слова приводили Уиллу в ярость. Теперь она недосягаема, мой дорогой соперник, и мне не с кем больше спорить. — Голос философа дрогнул, и этот краткий миг приоткрыл Пискунову многое. — Извините, я, кажется, перебил вас, — добавил тот не совсем кстати.

«Он любит ее, вот почему», — догадался Михаил. Герт между тем продолжал, помолчав:

— А вы так же, как и многие другие, разве не испытывали постоянно все это на себе? Ваша жизнь исковеркана, ваши мысли растоптаны, ваш талант… Вы многое еще могли бы…

— Наверно, да, наверно, вы правы, — с нервной дрожью в голосе рассеянно подтверждал Пискунов, дивясь его проницательности. — Теперь вот все растерял! Все! Жалкий слепец! Предвосхитил ваше появление в этом времени… и вдруг споткнулся. Видел мысленно Уиллу, видел вас… И что же теперь?

Пришелец ответил не сразу, молча размышлял об этом ли, о своем ли. Наконец сказал:

— Творческий дар — это психическая энергия созидания. Без нее не было бы ничего. И должно быть, она простиралась так далеко во времени, что вам открылся неожиданный источник информации о нашей жизни — способность, похожая на чудо. На самом деле никакого чуда тут нет. Просто вы один из немногих. Что теперь? Не могу сказать — как, но вы должны вернуться к себе прежнему.

— О если бы знать — как! — с болью прошептал Пискунов. В сущности пришелец высказал его собственные мысли — вернуться к себе прежнему. Да, да, именно так! Ведь он дал себе когда-то клятву… И Уилле.

Оба стрелка, сделав остановку, не спешили, видимо, из уважения к приговоренному. Сидели на полу и курили, лениво привалившись к стене.

— Уилла считает более опасным даже другое — не сам эксперимент, а что в результате человечество окажется ввергнутым в хаос на многие поколения вперед, — заговорил Пискунов немного спустя.

— Да, да! — Герт досадливо тряхнул головой. — Я знаю это лучше, чем она. Вот еще один предмет для идейных споров. Дело в том, что прогресс оказался для человечества коварной ловушкой. С одной стороны, наше время — это время великих достижений разума и, если так можно выразиться, засилья материальных благ. Очень многие имеют все, но хотят еще, еще, они одержимы страстью обладания вещами, деньгами, они неистово поклоняются этому своему идолу. А всеобщего счастья нет. Увы, нет. Материальное разобщает. Объединить же может только духовное. И возможно, следующая цивилизация сделает главным объектом познания не мир вокруг, а самого человека. А пока у нас с вами одна и та же болезнь — ущербность духа. Торжествуют черные, а не белые.

— Тогда где же выход? — воскликнул Пискунов с сомнением: он склонен был видеть будущее в более светлых тонах.

— Многие наши лучшие умы задают себе тот же вопрос, но сделать ничего не могут: исторический механизм запущен на века. И тогда я решил провести этот эксперимент… Да, возможно, несколько поколений будет ввергнуто в хаос, но по крайней мере это заставит остальных встряхнуться, посмотреть на себя другими глазами…

Наступила пауза в разговоре. Кривоногий страж, успевший вздремнуть, крикнул, вставая и отряхиваясь:

— Перекур окончен. Вперед шагом марш!

Конвоиры приблизились, и Герт дисциплинированно, как и положено образцовому заключенному, закинув руки за спину, снова тронулся вперед.

Пискунов шагал, погруженный в угрюмую сосредоточенность, переставляя ноги почти механически. Все заметней становился уклон. Подумалось: как в преисподнюю. Идти стало легче, иногда они почти бежали, передвигаясь легкой трусцой.

— Это сделано для того, — пояснил бежавший рядом студент, — чтобы переключить внимание приговоренного на физическое действие, отвлечь его от тягостных мыслей о смерти. Вот что значит забота о человеке!

— Наше общество — самое гуманное в мире! — строго напомнил кривозубый, он с трудом сдерживал свой бег, как молодой жеребец; мощные икры распирали голенища сапог: вот-вот лопнет кожа.

Пискунов плохо понимал, что ему говорят. Он весь был сосредоточен на том, как выдержать испытание до конца, не посрамить себя перед лицом чужого мужества. В чем-то он ощущал смутное несогласие с Гертом. Он чувствовал, что подлинная правда не может быть однозначной; извлеченная из потока жизни, упорядоченная сознанием и превращенная в аксиому, она теряет самое ценное — объективность. Белые, черные, а может быть, есть еще и серенькие? Или красненькие и зеленые? Да мало ли еще какие! За всеми рассуждениями пришельца он находил не столько убедительность, сколько гордыню, ценимую выше жизни. И имеет ли вообще человек право вторгаться в извечно существующие законы Космоса? Не приходится ли пожинать потом горькие плоды чьей-то слепой самонадеянности? И вот, принесенная в жертву, погибнет и та, которую он любил! Пискунов едва не плакал, но что он мог?

Многое было выше его понимания — и сам Герт с его желанием исправить несовершенство мира с помощью своих упрямых теорий, и его гордое презрение к последствиям. В эти оставшиеся минуты человек подводит итог прожитой жизни, и самое большее, на что способен простой смертный, — это достойно встретить конец. Да и кто может презреть смерть, не кривя душой? Дряхлая старость, жаждущая покоя? Но и тогда, и тогда…

Пришелец шел впереди. Он вел себя так, словно совершал прогулку, всего лишь. Михаил чуть ли не с ужасом взирал на то, каким легким был его шаг, насколько позволяли, конечно, войлочные тюремные сандалии на босу ногу, подбитые толстой деревянной подошвой. Шлеп, шлеп, шлеп, шлеп… Он шлепал так громко, что в ушах звенело, шлепал вкусно, аппетитно, а у Пискунова было ощущение, будто в него вколачивают гвозди, глубже, глубже. Шлеп, шлеп, шлеп… И вдруг подумалось: да в своем ли он уме? Не помутился ли в чем-то его рассудок? И если так, не подарок ли судьбы его безумие?

Герт сбоку глянул на растерянно-нахмуренное лицо Пискунова и, будто видя смятение в его мыслях, заговорил с задумчивой улыбкой, с капелькой присущей ему иронии:

— Удивляетесь, почему я так спокоен? Тут несколько причин, по крайней мере две. Одна из них — сознание, что я ухожу не с пустыми руками. Страшится смерти тот, кто ничего после себя не оставил. Жизнь, прожитая впустую. А после меня останутся мои мысли, научные открытия. Я много чего сделал.

И это причина? Жалкое самоутешение! Или он лукавит?

И опять, словно подхватывая мелькнувшую у Пискунова мысль, философ продолжал, пользуясь короткой минутой общения:

— Люди немало всего придумали, чтобы ускользнуть от неизбежного, не исчезнуть совсем, а возродиться пусть в иной, нематериальной сфере. Но для Высшего разума отдельный человек — ничто. Важно сохранить вид, живую цепочку. А он пусть о себе сам позаботится. А страх смерти по замыслу Создателя — это надежная гарантия продолжения жизни. Вот тут-то мы с ним и поспорим! — Герт рассмеялся и ободряюще сжал Пискунову руку, словно тот нуждался в поддержке, а не он сам. — А насчет других причин… Это не столь уж важно, — добавил он с деланным равнодушием.

Глубокий тоннель вел все дальше и дальше вниз. И опять часто возникающее ощущение: движение в неизвестность под ослепительным светом электрических ламп походило на уже виденный когда-то мучительно знакомый сон; вдруг накатывало изнутри, как рвота, дикое желание закричать во все горло, сбросить с себя наваждение, криком разрушить свинцовую громаду стен, но, как и во сне, не хватало дыхания, замирал в груди стесненный порыв — вырваться из каменного плена, где, казалось, ты замурован навеки… Шлеп, шлеп, шлеп…

Наконец пришли. Это была довольно просторная каменная площадка и скамейки вдоль стен. Здесь преступнику разрешалось выкурить последнюю сигарету, выпить стакан воды, если силы изменили ему, глоток спиртного был особой милостью, но этой милости редко кто удостаивался, стрелки управлялись с казенной дозой сами.

На этот раз, однако, сделали исключение. Голодный оруженосец, выполнявший хозяйственные функции, открыл ключом вделанный в стену шкафчик и достал графин и стопку к нему. Стопку потряс и подул — студент-заочник сглотнул слюну. И только Герт равнодушно-рассеянным взглядом следил за приятными приготовлениями. Студент протянул ему наполненную до краев стопку.

— Из уважения к вам! Не побрезгайте за компанию… Жалко, закуски нету! Ладно, рукавом закусим… Эх, проклятая работенка!

— Пей до дна, пей до дна! — заорал кривозубый, прихлопывая в ладоши. Узник отвел протянутую руку, сказав с улыбкой:

— Пейте сами, не обращайте на меня внимания. В голову мне пришла любопытная мысль, и надо успеть додумать ее до конца. Спасибо, друзья!

— Вот это да! — изумился кривозубый. — Железный мужик! Одно удовольствие с ним работать. Побольше бы нам таких! Скажи ты что-нибудь, — обратился он к напарнику. — Тост!

Студент взял лафитничек с трогательной осторожностью, двумя пальцами, как нечто живое, новорожденное. На него надо было смотреть: глазки ушли на дно, а лицо стало грустно-меланхолическим и постным — типичная физия алкоголика. Он произнес с печалью:

— Нет, Коля, друг, ты не прав. Это плохая работа — убивать. Выпьем за то, чтобы каждый занимался тем делом, к какому лежит у него душа! — Он запрокинул голову, мощно двигался кадык на тонкой шее.

— Философ, однако, — отметил Пискунов. И все думалось: зачем все-таки Алексей Гаврилович втравил его в эту историю? Чтобы сделать его сердце жестоким, приучить к запаху крови?

— Браво, браво! — поддержал напарник. — Я и сам все кумекаю: а не пойти ли в торговую сеть? Жратвы навалом, а главное, все к тебе с уважением! — Он собрался было выпить, студент его одернул:

— Не цапай! Дай товарищу корреспонденту!

Пискунов не отказался. Стопка пошла по кругу.

Втроем они быстро прикончили графинчик. Посидели молча, покурили, в то время как пришелец с сосредоточенным видом прохаживался по площадке однообразно размеренным шагом.

Когда обоих стрелков начал одолевать сон, студент, как более ответственный, тряхнул головой, встал и сказал:

— Ладно. Делу время, потехе час. Начнем, бла-гословясь!

Незаметным движением он нажал на кнопку панели в глубокой нише — включился скрытый механизм в стене. С каменным хрустом раздвинулись две ее створки, и глазам открылся длинный коридор, сходившийся в конце острым углом, — там вдали сияла яркая точка, как свет далекой звезды.

На самом деле там был тупик, и в то же время как бы начало чего-то нового, бесконечного, что открывалось тоскующему взору смертника. Стены и потолок, отделанные красным под мрамор, слабо светились. Было красиво, торжественно и жутко, как в крематории. Кому-то нельзя было отказать в выдумке. Пискунов без труда разгадал замысел: в свой смертный час человек настраивается на возвышенный лад, подпадая под власть легко читаемых символов: в этом мире ничто не вечно, сожаления бессмысленны, ибо прошлое невозвратимо, а будущее недоступно, что есть немало способов закончить свой жизненный путь, и этот не самый худший.

Герт, понимая, что надо идти дальше, вступил в открывшуюся нишу и осмотрелся. Дальше пространство расширялось и полукругом располагались смотровые площадки для зрителей: в несколько рядов стояли кресла, обшитые бархатом, как в театре. Видимо, все это было сделано недавно — плод чьей-то недюжинной фантазии. Герт стоял как раз в том месте, где на полу был нарисован большой черный крест. Он посмотрел себе под ноги и оглянулся, ожидая дальнейших указаний. Весь этот участок ниши представлял собой как бы единый технический комплекс, на что указывали темные дыры в стенах и торчащие оттуда тонкие трубки с тускло блестевшими стеклянными линзами. Пискунов понял: вот это и есть орудие смерти.

Ему дали знак остановиться. Он готов был закрыть лицо руками, зажмуриться, чтобы не видеть кровавой развязки, но тотчас устыдился: Герт, улыбаясь, прощально взмахнул рукой. Он медленным шагом двинулся вперед, туда, где призывно сияла звезда. Вот сейчас, сейчас… «На жестоком лице Майкла мелькнула тень дьявольского торжества — он целился прямо в сердце, спасенья нет!

Сэм глубоко вздохнул, и ему — захотелось заплакать».

Герт еще шел, еще не успел остановиться, дойдя до конца, как оба функционера с механической от-репетированностью движений разом вскинули автоматы на вытянутых руках. Значит, это и есть казнь, подумал Пискунов под каменные удары сердца, — не машина, а пуля… Он схватился за металлический поручень, сжимал его все сильней, до боли в суставах. Слуха едва коснулись слабые щелчки. Герт оглянулся с вопросительным недоумением:

— Что случилось? — спросил он удивленно. — Какие-то проблемы?

Стрелки растерянно топтались на месте. Студент в сердцах швырнул на пол автомат: не выдержали нервы.

— Видимо, отсырели патроны, — пояснил он хрипло и стал закуривать дрожащими руками.

— Кончай паниковать! — зло бросил второй. — Попробуем еще раз…

— Что значит отсырели? — строго спросил узник. Теперь он стоял перед ними, чуть откинув красивую голову с массивным черепом. — Как это прикажете понимать? — По его прозрачно-матовому лицу скользнула судорога не то досады, не то усмешки.

Будущий юрист сконфуженно оправдывался:

— Извините, ради Бога! Уж вы не сердитесь! Дело тут вот в чем… Каждый год заливает склад во время отопительного сезона, а воду некому откачивать, нет штатной единицы, да и насос сломался. За это не мы отвечаем, а хозчасть. А они говорят, прорывает канализацию. Не поймешь, кто прав, кто виноват…

— И что, у вас всегда такое плохое обслуживание?

— Простите, плохое — что?

— Есть масса способов отправить человека на тот свет: электрический стул, газовая камера на худой конец. Я, конечно, не собираюсь требовать жалобную книгу…

Шутке натянуто посмеялись. А кривозубый, видимо, задетый за живое, сказал хвастливо:

— К вашему сведению, на электрическом стуле здорово припекает зад. А газовая камера! И мертвый будешь чихать и кашлять. У нас кое-что получше есть. Лазеры — слышали? Недавно сломалась установка, хоть и за валюту делали, — некстати откровенничал стрелок, забыв, что объект секретный. — Толстый один попался, не выдержала машина, она же на ихнюю комплекцию не рассчитана… Дядя Гриша, водопроводчик, говорит: кабы подобрать ключи…

Разговорчивый малый вдруг осекся: понял, лишнее сболтнул, напарник ткнул его кулаком в бок. Поспешил переменить тему:

— Эх, пойти что ли на кухню звякнуть, пусть наряд на двоих оставят. Чего бы я сейчас съел, так это жареную утку! Вчерась домой прихожу — холодильник пустой, хоть сам залезай. Соседи затеяли выпивон, а закуски нет. Все подчистую вымели, даже бумагу из-под селедки, и ту сожрали.

— А у меня мама вкусные блины печет, — мечтательно поделился студент. — Они у нее тонкие, бледные… Главное, масла не жалеть, чтобы хорошо пропиталось.

— Это что, это что, — перебил напарник с энтузиазмом. — Я вон к родственникам в деревню ездил, так целого кабана закололи. И повесили коптиться на крюк. Специальная такая коптильня, топят сырой ольхой, чтобы побольше дыму… Отрезаешь кусок, а с него сало аж течет! Аромат! — Он сладостно зажмурился и почмокал. — И как закололи, слушай. Длинный такой нож, наточенный с двух сторон, и — прямо в сердце, с одного удара, только ножками дрыг-дрыг…

Стрелок умолк. Оба задумчиво посмотрели на смертника.

— Перерыв окончен, — сухо сказал студент. — Продолжаем. Не сочтите, уважаемый, за труд, повернитесь спиной…

— Это с какой же стати? — удивился пришелец.

— Так положено.

— Чего не могу, того не могу, — решительно возразил тот. — Стоять к вам спиной, это, во-первых, невежливо. А во-вторых, гораздо приятнее видеть перед собой молодые симпатичные лица, а не голую стену, поверьте!

— Ладно, будь по-вашему! — согласился студент, слегка польщенный. — Прощайте, уважаемый гражданин. И пусть земля вам будет пухом. Приятно было познакомиться.

— Взаимно! — ответил пришелец с теплотой в голосе.

Пискунов снова было опустил голову и сжался весь, но и вторая попытка расстрела успеха не принесла. После короткого совещания решили это дело отложить: пусть начальство разбирается.

На скоростном лифте Пискунов вместе с остальными поднялся наверх и очутился на тюремном дворе, где находились складские помещения и прочие хозяйственные постройки. Стрелки торопились на обед и решительно не знали, куда теперь девать приговоренного, не тащить же с собой в столовую; озабоченные собственными проблемами, они утратили к нему всякий интерес.

После подвального полумрака дневной свет резанул по глазам. Вымощенный камнем двор, обнесенный красной кирпичной стеной, источал экваториальный зной.

К тем двоим подошел третий, здоровенный малый с конопатой ряхой, весь заросший рыжим пушком, как обезьяна, вместе с майкой жирной складкой свисало пузо; судя по внешнему виду и манерам — вольнонаемный. Он возник из черной дыры сарая, где под навесом было свалено в кучу старое барахло грязновато-серого цвета, видимо, для стирки. Долго о чем-то говорили, и он все кивал в сторону Герта, безучастно стоявшего в стороне, под солнцем. Потом подошел кривозубый и сказал, что на пару часов, пока обед, узник поступает в распоряжение кладовщика. Да кроме того, надо патроны поменять, получить по накладной — тоже морока. Подошедший студент добавил просительно:

— Уж вы нас, пожалуйста, не выдавайте, что такая накладка получилась! Еще тут такое дело: врач должен акт подписать, а он пьянствует вторую неделю, так мы сами подмахнем…

Герт обещал сделать все возможное, и стрелки мигом удалились.

— Ладно, пошли! — грубо сказал кладовщик и подтолкнул пришельца в спину. — На тот свет — не на свадьбу! Успеют еще расшлепать. Тут такая история: крысы сожрали партию кальсон, новый товар, только что привезли, — продолжал он объяснять. — Надо все пересчитать и составить поумнее акт на списание, чтобы комар носа не подточил! Кумекаешь?

— Попробую, — сказал Герт равнодушно.

— Попробуй, попробуй! Ведь что обидно: все новенькое съели. Вон старье лежит, не трогают, выбирает что повкуснее, тварь! Хоть бы завязки какие оставили для отчетности, так нет, вроде я их сам съел! Двести штук за одну ночь как не бывало! Ничего себе аппетит. Пойду проверю рубашки. Если еще и рубашки съели…

Пискунов, вошедший следом, с удовольствием впитывал разгоряченным телом затхлую сырость вещевого склада. Герт присел к столу и приготовился работать.

— Удивительный парадокс, — сказал Пискунов, — человек прилетел из будущего, чтобы пересчитывать тюремные кальсоны! Каково?

— А у меня возникла другая мысль, — Герт скосил глаза, прищурился. — Будущее — это не показатель времени, а показатель состояния человека. Сколько десятилетий отделяет, например, вас от тех молодчиков с полицейскими ужимками, чье общество доставило нам сегодня столько веселого разнообразия? Пятьдесят лет или, может быть, сто? А лучшие умы человечества? Разве не устремляются они слишком далеко вперед, переживая трагедию непонимания и одиночества?

Он хотел еще что-то добавить, но в этот момент раздался грубый окрик — появился верзила-кладовщик, держа в руках связку кальсон, которые он и бросил к ногам Герта.

— Так и есть, сожрали рубашки, все до одной! Кто мне поверит, что я не толкнул это барахло налево? Эй, вы, нечего болтать! За работу! Черт бы побрал этих крыс, и ведь ничем не выведешь! А ты кто такой? — Он повернулся к Пискунову. — Откуда ты взялся, комар? — И зло сверля глазками, надвинулся всей своей откормленной тушей — тот не шевельнулся — и сказал сквозь зубы, точно бросил собаке кость:

— Пресса! Разрешение начальника тюрьмы! — И он помахал перед самой заплывшей рожей красной книжечкой корреспондента, которую на всякий случай держал при себе.

Кладовщик ковырял пальцем в зубах, соображал.

— Ладно, валяйте, занимайтесь своим делом. А за этого умника я головой отвечаю, понятно? А ты не вздумай филонить! — крикнул он Герту. — А не то запру на ночь в этом сарае. Получишь удовольствие. Нет на свете твари умнее, чем крыса, к утру останутся одни обглоданные косточки. Хоть ты и доходяга, а все же, думаю, повкуснее кальсон! — Он захохотал и вышел наружу, а Пискунов остался стоять. Ему хотелось сказать на прощанье какие-то теплые слова, утешить, подбодрить, но философ ни в чем этом не нуждался. И тогда у него вырвалось совсем неожиданное:

— Герт! Я не сразу, а только сейчас наконец-то понял — почему! Если бы я мог хоть что-то… для вас, для нее! Вы любите ее, и поэтому… — Голос у него прервался.

— Прощайте, мой друг! — сказал пришелец, не поднимая головы. Излишние слова были ненужными и тягостными.

В проходной Пискунов отдал вахтеру пропуск — подписанное начальником тюрьмы разрешение на выход в санаторную зону: она предназначалась для персонала, но всегда неизменно пустовала; вскоре он очутился за каменными стенами. Вот и все! Он испытывал смертельную усталость, но на душе отчего-то было легко и весело.

По берегу озера шла заросшая травой тропинка без свежих следов присутствия человека. Какая благодать! Жестяным скрежетом отзывалась осока, когда ее трогал ветер. Стараясь не обрезаться, он вошел босиком поглубже, пока не почувствовал под ногами песчаное дно. Ближе к середине вода была холодна, видимо, из-под земли бил родник. Тогда он по-мальчишески быстро разделся и нырнул в глубину, не закрывая глаз, и на минуту или две словно погрузился в сказку. А когда вынырнул, усталости как не бывало. Нагретая солнцем трава сочно благоухала. Мир был бы извечно прекрасен, если бы не пытались его изменить и переделать по-своему. Раскинув руки, Михаил лежал на спине, думая. Плыли облака по бездонно синему небу, ветер легкими порывами трогал лицо, напоминая ласковые прикосновения любопытных детских пальчиков.

Сил прибавилось. Он вскочил, оделся, побежал по узкой тропинке в сторону леса. Оглянулся на миг — позади, за деревьями, громоздилась тюрьма, сейчас она казалась далекой и нереальной. Как бы уходя от воображаемой опасности, играя с ней, он ускорил бег до свистящего дыхания в горле, до хрипа, до острого жжения в груди, пока наконец в сладостном изнеможении не бросился на землю, раскинув руки и прижавшись к ней лицом, как прижимаются к теплой груди возлюбленной в минуты счастья… Да, он был почти счастлив, освободившись, пусть на время, от чужой и враждебной воли. А когда, опьяненный ароматом леса, поднял голову, то с трудом поверил глазам: перед ним лежала, нежилась в солнце и знойно одуряюще пахла земляничная поляна… И в густой траве, и на жарких плешинах вокруг пеньков — всюду горели рубиновые россыпи, будто щедрая рука разбросала их горстями, не жалея. Михаил долго ползал на коленях, засовывая в рот пригоршнями сочные душистые ягоды и дивясь тому, что такая вот благодать возможна в самом городе, неподалеку от шоссейной дороги, откуда доносился приглушенный гул проходивших мимо машин. Он готов был поздравить себя с открытием необитаемого острова, благословенного рая, если бы взгляд его не скользнул вверх. На прибитой к столбику доске были аккуратно нарисованы череп и кости, а надпись гласила: «Человек, ни с места! Твой следующий шаг будет стоить тебе жизни!» А дальше, скрытые в кустах, виднелись нотные линии колючей проволоки, доносился мелодичный музыкальный звон — так гудит над ульем пчелиный рой: ток высокого напряжения.

Он лежал на теплой земле, не шевелясь, и в этот миг не сознанием, не слухом, а сердцем услышал внутри себя голос Уиллы: она звала его настойчиво, словно моля о помощи, о спасении, как в тот первый раз, когда он отважился приехать к ней ночью.

— Уилла, любовь моя, я слышу тебя, слышу! — жарко шептал в ответ Михаил, не в силах представить себе обстоятельств ее теперешней жизни, но чувствуя — что-то случилось, она в беде и нуждается в нем.

Теперь он думал только об одном: как разорвать бессрочность своей тюремной отсидки, вырваться на волю хоть ненадолго, побег что ли совершить? А там будь что будет!

Куда исчез покойник

Герт превосходно провел ночь. Какой-то разгильдяй-хозяйственник если и не спас ему жизнь, то по крайней мере отсрочил конец. Божественное ложе из нескольких тюков чистого белья, по счастливой случайности обнаруженного в кладовой и, слава Богу, еще не съеденного крысами, подарило узнику долгие часы покоя и размышлений. Герт блаженствовал в эту ночь, усталое тело его отдыхало, он позволил себе хотя бы на время сбросить напряжение и расслабиться.

А между тем время шло, сквозь закрытые тяжелыми ставнями окна пробивался свет, за стеной слышались приглушенные голоса людей, а про узника, казалось, забыли все. Кладовщик, поехавший получать белье, где-то застрял, возможно, решил, что не имеет смысла в пятницу, накануне выходного дня, возвращаться обратно в тюрьму. Да и оруженосцы его куда-то запропастились. Лежа в полумраке вещевого склада, Герт, конечно, не подозревал, что оба стража в этот момент отбывают на гауптвахте наказание.

Несчастливый был этот день. Не успели добраться до буфета, чтобы по паре бутылок пива пропустить, как вдруг откуда ни возьмись — сам начальник тюрьмы. Поинтересовался, как дела, и кривозубый доложил с перепугу, что, дескать, все в порядке, задание выполнено, пустили в расход, как будто кто-то его за язык тянул. Папаша приказал принести ему на подпись акт. В акте черным по белому было написано: приговор над гражданином, не пожелавшем назвать свое имя, приведен в исполнение такого-то числа и такого-то месяца, что подписями соответствующих должностных лиц удостоверяется. Должностные лица приложили руку не читая, а Папаша автоматически поставил закорючку. Он долго сидел в раздумье, склонив над столом тяжелую голову, а они стояли перед ним навытяжку. Потом посмотрел невнимательно, видно, хотел что-то спросить, но передумал, отпустил жестом. Стражи щелкнули каблуками и повернулись кругом на сто восемьдесят градусов…

И вот когда дело было сделано, все формальности соблюдены, открылась вся глубина пропасти, на краю которой они очутились. Студент, как более образованный, быстро смекнул, чем это пахнет, кинулись на вещевой склад, чтобы перепрятать узника хотя бы на время, однако на дверях висел пудовый замок. С горя снова в буфет двинулись, заказали пива и сидели, пока их обоих под руки не выпроводили вон…

Не повезет так не повезет. Только очутились в коридоре — начальник тюрьмы опять навстречу. Уж как они старались — шли мимо строевым шагом, равнение налево, топали так, что пол трещал, он их остановил и стал отчитывать за разболтанность и появление на работе в нетрезвом состоянии. Пиво не затем продают в буфете, чтобы напиваться, а чтобы утолить жажду в жаркое время года. Им бы стоять, как положено, внимать разумным словам смиренно, но тут кривозубый стал неуважительно пританцовывать на месте, а затем приседать и выделывать ногами разные диковинные кренделя. И студент к нему присоединился.

— Неплохой номер, — сухо одобрил Папаша. — Продолжите его на гауптвахте. Десяти суток, надеюсь, хватит?

Вот так и получилось, что оба дружка очутились разом на гауптвахте, где было, впрочем, не так уж плохо: прохладно и можно наконец выспаться в свое удовольствие.

А Герт между тем продолжал сидеть под замком. Подождав до вечера и видя, что про него, похоже, забыли, он решил напомнить о себе сам. Над столом висел телефонный справочник, зацарапанный и замасленный дочерна, и Герт, отыскав нужный номер, позвонил начальнику тюрьмы.

Папаша был у себя и в самом скверном расположении духа. Не помогал даже марочный армянский коньяк, ибо если в будни куча всяких дел наваливалась и время незаметно текло, то праздники и выходные были настоящей пыткой. Домой идти не хотелось: вот уже десять лет минуло, как он проиграл в шахматы свою жену молоденькому заезжему инспектору из центра, эту историю потом всюду рассказывали как анекдот. С тех пор дома царил полный раскардаш, все осталось, как было, как бы в память о несостояв-шейся семейной жизни и о самом черном дне в его шахматной биографии. Обиднее всего было то, что инспектор был мальчишка, сопляк, а он в самый ответственный момент непростительно разволновался.

И сейчас Папаша сидел над шахматной доской, никого не пускал, отхлебывал из бокала вино и раздумывал, а не пойти ли в городской клуб, куда изредка забредали игроки приличные и где не так тошно было среди людей.

И вдруг телефонный звонок. Никакие объяснения Папашу не интересовали, и он, не дослушав собеседника, нетерпеливо перебил его, спросив, играет ли тот в шахматы. Ответ был положительный, и Афанасий Петрович приказал явиться к нему немедленно, на что Герт сообщил, что по ошибке оказался запертым в помещении вещевого склада, а сам кладовщик отбыл в неизвестном направлении.

— Идиоты! Это какие надо иметь мозги, чтобы запереть шахматиста! — бесновался Папаша на другом конце провода. — Теперь вы видите, как трудно работать среди этих кретинов, все делают шиворот-навыворот.

— Вижу-вижу, — сказал Герт в трубку, — успел убедиться.

Начальник тюрьмы тут же позвонил дежурному, и вопрос был решен в течение получаса.

И вот они сидят друг перед другом за столиком, и Афанасий Петрович сладостно потирает руки. Один глаз у него, как всегда, мрачноват и целится в одну точку, зато другой добродушно щурится и подмигивает.

— Давно играете в шахматы, хочу полюбопытствовать?

— Да как вам сказать… — Герт на минуту задумался. — Научился довольно рано, а вот первую партию выиграл без подсказок, когда мне, дай Бог памяти, лет пять с половиной было… Давненько!

Папаша хихикнул, юмор оценил, ишь, заливает! И сразу под нос — два кулака с плотно зажатыми в них пешками, нетерпеливое дрожание рук… Герт к большой досаде своего партнера угадал белую пешку.

— Да вы напрасно так напрягаетесь, — сказал он небрежно, поправляя фигуры на доске. — Человеческая рука в сущности прозрачна, если внимательно присмотреться. И черная пешка просвечивает сквозь нее, как, скажем, просвечивает в человеке черная душа, как бы он ее ни прятал. Вы согласны? Хотите еще раз?

— С удовольствием! — Папаша был приятно удивлен философским складом ума своего партнера. Он долго возился, хитрил, перекладывал из ладони в ладонь. — Прошу…

— В левой руке — белая.

— Правильно. А теперь?

— А теперь… — Герт засмеялся наивным уловкам. — Обе пешки черные. Да в этом нет ничего сложного. Вы и сами можете угадать, только внимательно смотрите, сравнивайте, где светлее, а где темнее.

Афанасий Петрович попробовал и тоже угадал два раза подряд.

— Любопытный фокус, — сказал он, подозревая, что его дурачат. Шахматный партнер, свалившийся, точно с неба, буквально очаровал его; и дело не только в шахматах — перед ним была личность, явно незаурядная.

Обменялись первыми ходами. Теперь не спешили, присматривались, обдумывали начало. Папаша прикинулся было дурачком, вроде бы играет кое-как, чисто любительски, но сразу почувствовал, что его берут за горло мертвой хваткой. Наконец-то повезло! Впереди целая ночь и возможность испытать ни с чем не сравнимое наслаждение шахматной битвой. Да и человек этот, откровенно говоря, вызывал к себе все большую симпатию: не заискивал, не подхалимничал, держался, как с равным, — редкое нынче явление, и это было вдвойне приятно. Интересно, на какой он здесь должности? Берут и не ставят даже в известность. Обдумав очередную комбинацию и решив, что она сулит большие возможности, Папаша счастливо откинулся в кресле и сказал деланно равнодушным тоном:

— Договоримся сразу, светлейший! Правило такое: игра на коньяк. Проигранная партия — бутылка.

Герт согласился, но напомнил, что все магазины уже закрыты.

— Одолжу из своих запасов. Отдадите потом… Жестом фокусника, уверенного в неотразимости эффекта, Афанасий Петрович распахнул врата сейфа. Взору открылась влажно блестевшая батарея бутылок, щедро и соблазнительно предлагавших себя музейным великолепием этикеток. Герт с интересом изучал коллекцию, задал несколько вопросов, показав, что понимает в этом деле толк. Дружба между обоими шахматистами крепла с каждой минутой. Папаша решил даже сознательно проиграть вначале, чтобы ободрить этого приятного во всех отношениях человека, внушить ему веру в себя; он отчасти опасался, как бы тот не стал проигрывать из чувства деликатности, как-никак играл со своим вышестоящим начальством. Однако следующие ходы со всей очевидностью показали, что его опасения совершенно напрасны: Герт шел на него, как танк, не соблюдая никакой субординации. Это становилось забавным. Папаша, обычно не терявший самообладания, начал слегка нервничать, раззадорился, играл все более азартно и все менее обдуманно. Не успел оглянуться, как получил мат — красиво, эффектно, не к чему даже придраться.

Поставили на стол бокалы, проигрыш есть проигрыш. Герт понял, что отказываться бессмысленно, он рисковал быть неправильно понятым. Выпили, закусили соленым огурцом, доставая его прямо из банки руками — так было аппетитнее.

— Работаете у нас кем? — спросил начальник тюрьмы как бы между прочим, жуя огурец и снова наполняя бокалы.

— Я здесь не работаю, а сижу! — последовал ответ.

— Так и знал! Дураки делают дела, а умные сидят, просиживают штаны, вместо того чтобы расходовать свое серое вещество по назначению. Боже мой! Сколько умственной энергии пропадает зря! Все наши беды, яхонтовый мой, в том и заключаются, что не умеем мы ценить серое вещество, относимся к нему наплевательски.

— Ваш ход, — сказал Герт, игравший теперь черными.

— Пешка С4, — ответил Папаша и продвинул пешку вперед на две клеточки. — А специальность у вас какая? То есть я хочу спросить, что вы умеете делать, кроме того, что сидите и ставите какие-нибудь там закорючки?

Герт на минуту задумался. Отправляясь к начальнику тюрьмы, он на всякий случай облачился в новенький комбинезон, обнаруженный на складе: как-то неприлично было являться к высокому начальству в полосатой одежде смертника. И сейчас он мог бы одной фразой рассеять недоразумение, но не видел в этом необходимости. Рано или поздно все само собой разъяснится. Возможность заняться чем-нибудь полезным — это было бы весьма соблазнительно.

— Конь Е7, — сказал Герт.

— Слон С9, — ответил Папаша, с удивлением присматриваясь к тому, что первые ходы партнер делает вопреки всем правилам шахматной теории.

— В подвальном помещении, — осторожно начал Герт, — есть одно сооружение, любопытное с инженерной точки зрения. Довольно громоздкая машина, предназначенная для… В настоящее время она не работает.

— Предназначенная — для? — Папаша сделал непонимающее лицо, хотя быстро смекнул, о чем идет речь. И когда это он успел все пронюхать, все высмотреть, уму непостижимо! Ну голова! Тем более, что то был объект строгой секретности. — Есть такая установка, — сказал Афанасий Петрович, чуть помедлив и решив, что темнить, пожалуй, смысла нет. — Ее кодовое название «Апчхи» — это сокращенно, что примерно означает: агрегат для выпечки хлебобулочных изделий, а также пирогов, пряников и прочего кондитерского ассортимента. Конечно, тюрьма есть тюрьма, а не санаторий, не коммунальная квартира… — Папаша захихикал, подмигивая, — но, как говорится, и в нашем зверинце бывает праздник… Хочется иной раз побаловать ребятишек, внести свежую струю…

— Очень впечатляет и наглядная агитация, — вставил Герт, делая очередной ход. — «Если ты украл у тещи кусок пирога…» Это просто шедевр. Так вот, я мог бы ее отремонтировать. — Он откинулся в кресле. — Если это, конечно, вас интересует… — И он сделал вид, что погрузился в шахматы.

— Повторите еще раз! Вы — отремонтировать? Да вы для нас просто находка, мой изумрудный. Что-то у них сгорело, пошла большая перегрузка. А дело было так…

— Мне все известно, — сказал Герт, жестом отсекая подробности.

— Отлично-отлично! Сейчас свяжемся с Верховным, это его затея. Да он будет вас на руках носить…

Тотчас Папаша набрал номер телефона, весело поглядывая шустрым зрачком на Герта, дескать, мигом все уладим. В трубке отозвался чей-то голос, и Афанасий Петрович толково объяснил, в чем дело — что есть специалист по установкам класса «Апчхи». Берется отремонтировать. Большой опыт и отличные рекомендации. Наш человек, заслуживает полного доверия. Прикрыв трубку, повернулся к партнеру.

— Интересуется, во сколько это обойдется.

— Да ни во сколько, — сказал Герт. — Из чисто профессионального интереса. Разве что материалы кое-какие, инструмент. Будет работать как часы. Интересует меня одна вещь, — продолжал он, когда снова погрузились в шахматы. — Насколько мне приходилось тут сталкиваться… Люди часто просто отбывают номер, вместо того чтобы дело делать. И сразу же спешат домой, особенно если выходной. А вот вы сидите.

Конечно, начальник тюрьмы мог сказать, что у него день ненормированный. А он возьми и расскажи эту историю — разоткровенничался, чего никогда не бывало, — как появился у них заезжий хлюст из центра и он его на время у себя приютил, а они с женой снюхались. Что было делать? На дуэль вызвать? Предложил так решить спор: сыграть единственную партию в шахматы. Ставка — жизнь, пистолет на стол. Проиграл — пулю в лоб. Он смеется, зачем мне, говорит, ваша жизнь. Поставьте лучше Катюшину.

— Катя — это была моя жена, — пояснил Папаша. — Вот я и понадеялся, уж очень ее любил, думал, повезет… Говорили, что еще легко отделался. — И он постучал себя по затылку, где, видимо, находилась металлическая пластинка.

— Понятно, — медленно протянул Герт. В коротких словах раскрылась перед ним глубочайшая человеческая драма, столь созвучная его собственной.

— И какое это займет время? — будничным тоном спросил Папаша, делая очередной ход.

— Да уж постараюсь как можно быстрее. Для себя, — ответил Герт.

Начальник тюрьмы не обратил внимания на это маленькое уточнение. По внутреннему телефону он позвонил дежурному, чтобы выяснить, какое положение на данный момент в камере смертников и предвидятся ли новые поступления, несколько единиц на всякий случай нужно попридержать. На это дежурный ответил, что новых поступлений пока нет, но не далее как сегодня пущен в расход опасный преступник, и «мешок» пока что пустует.

— Но в этом вопросе есть маленькая неясность… — добавил дежурный, слегка замявшись.

— А в чем дело? — строго спросил Афанасий Петрович. — Докладывайте.

На это последовал ответ, что оба исполнителя доставлены на гауптвахту в состоянии сильного алкогольного опьянения. Так вот, они утверждают, будто преступник бежал из-под конвоя и как в воду канул, нигде его нет, все обыскали.

Папаша приказал немедленно доставить к нему обоих стрелков, он лично с ними разберется.

Легко представить удивление двоих дружков, нет, не удивление, а мистический ужас, когда они увидели Герта за шахматной доской в кабинете начальника тюрьмы. Таращились, тянули шеи, руки по швам, замерли в ожидании.

— Смирно! — скомандовал Афанасий Петрович, хотя куда уж смирнее. Он выдержал паузу и зычным командирским голосом закончил: — За отличное несение службы награждаю обоих десятью сутками отпуска с сохранением содержания!

— У! У! У! — рявкнули оба оглушительно (служу Советскому Союзу!). Щелкнули каблуками, шли строевым шагом — на улице даже было слышно.

Афанасий Петрович вернулся за стол и долго молча сидел, погруженный в раздумье. Наконец сказал, нацелившись проницательным зрачком:

— Скажите, что я могу сделать для вас? Устроить из тюрьмы побег? Выправить новый паспорт? Возможно, возникнут денежные затруднения… Не стесняйтесь, говорите. Я уже понял, кто вы. Человек, не пожелавший назвать своего имени.

— Меня зовут Герт, — представился запоздало пришелец. — Я член Всемирной академии наук и прилетел из будущего, чтобы провести в рамках вашего времени оригинальный социальный эксперимент.

— Тогда тем более сочту за честь оказать посильное содействие.

Папаша был слегка взволнован и горд появлением у себя такого гостя. Однако постеснялся о чем-нибудь расспрашивать. Игра продолжалась. Оба были крепко навеселе. Волны взаимной симпатии делали общение еще более приятным. Лишь когда утренний свет заглянул в окно, Афанасий Петрович вернулся к прерванной теме:

— Мой яхонтовый! — Он ласково мерцал единственным глазом. — Вы знаете, что вас ждет, и отказываетесь от моей помощи. Почему?

— Причина та же, что и у вас! — коротко ответил Герт. Папаша понимающе покивал головой, продолжать расспросы посчитал бестактным. Предложил по-деловому, крепко пожимая руку:

— Тогда приступайте к работе прямо завтра, а вернее, сегодня!

— Именно об этом я и хотел вас просить, — сказал пришелец.

Конец пути

Кончилось вынужденное безделье, и теперь пришелец целыми днями возился с установкой. Разобраться в ее несложном устройстве не составляло труда. Он заново переделал схему и внес изменения в конструкцию, озадачив своих помощников применением приемов, никому не известных. В результате установка стала компактной и в то же время обрела техническое изящество — если уместен такой эпитет для подобного сооружения.

Он дивился тому необъяснимому энтузиазму, с каким местное руководство готово было выполнить любое его пожелание, словно это имело невесть какое значение. Немедленно были открыты заказы на военных заводах, все необходимое доставлялось вовремя и даже с опережением графика. Герт не мог вспоминать без улыбки, как вокруг него клубились местные светила научного мира, допущенные по высочайшему разрешению в зону секретности для оказания помощи; ученые мужи смотрели ему в рот, на лету подхватывались идеи, брошенные мимоходом, чтобы обрести новое авторство в виде кандидатских или докторских.

Эта работа его забавляла — так, наверно, взрослый, посмеиваясь, заглядывает в учебник сынишки-первоклассника, корпящего над задачкой по арифметике. И все же, вытянувшись теперь на узкой тюремной койке, когда все было закончено, он не мог думать без добродушной усмешки о своем ощущении триумфа, именно триумфа. Да, он гордился собой, как это ни смешно. Какой бы ничтожной ни была цель, все же работа потребовала изрядного напряжения умственных сил и была далеко не такой уж простой, если говорить честно. Что ж, в конце концов он делал это для себя. Слова Уиллы оказались пророческими. Мысль его бумерангом вернулась снова к ней и отозвалась нестерпимой болью. Скорей бы!

Вот и настал этот день. Испытание установки вылилось в торжественное событие, почти праздник. Публика, изысканно одетая, как в театре, приятно возбужденная, занимала места, они располагались в несколько рядов: на галерке помельче зритель, в первых рядах самые важные чины.

Алексей Гаврилович, главное лицо здесь, размалеванный под молодого, приятно возбужденный, с розой в петлице, не вошел, а впорхнул, как птичка. В кратком вступительном слове он охарактеризовал испытуемую установку, как не имеющую аналогов в мировой практике. Ее оригинальная конструкция обеспечивает высокую пропускную способность в широких весовых пределах, в чем уважаемые зрители будут иметь удовольствие убедиться.

Раздались редкие аплодисменты. Публика нетерпеливо ерзала в ожидании зрелища. Церемонию, однако, начали пением гимна. Все встали. Тотчас включилась фонограмма: музыка с хором для безголосых. Стояли, шевелили губами. Лишь Алексей Гаврилович, музыкальная натура, уверенно врывался в запись звонким тенорком, поддавал жару. «Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем…» — гремело под сводами тюрьмы.

Когда гимн кончился, вспыхнули вокруг гирлянды из разноцветных лампочек, как на новогодней елке, усилив праздничное настроение.

— Итак, начинаем! — звонко крикнул Алексей Гаврилович. — Сейчас вы увидите истинных патриотов, готовых пожертвовать собой ради науки! Подать сюда самого тощего добровольца! Есть доброволец?

— Есть, есть! — ответили из глубины. — Тута он, мокрый немного.

Тотчас ввели под руки человека с серым мышиным лицом, скелет скелетом — таких в тюрьмах называют доходягами, фитилями. Это был все тот же злополучный Семечкин, пришили-таки ему дело. Доброволец озирался заледенелыми глазами, едва ли он слышал торжественные слова насчет того, какая ему выпала честь; он крупно дрожал. И вдруг упал на колени и закричал тоскливым звериным криком, не кричал, а выл.

— На крест его, на крест! — вопили зрители в нетерпении, азартно. Алексей Гаврилович зашипел раздраженно в ухо:

— Да тише, оглушили всех! Имейте хоть каплю человеческого достоинства, будьте скромнее! Нельзя же так.

Доброволец, видимо, устыдился, внезапно умолк, голова его упала на грудь. Волоком его подтянули на середину, на крест. Алексей Гаврилович картинным жестом извлек из кармана и нацепил на нос темные очки. Все последовали его примеру. Вот он поднял руку и застыл, монументально-окаменелый. Так замирает на миг дирижер с палочкой в руке перед тем, как оркестру грянуть. Зрители затаили дыхание. И оркестр грянул. Взмах руки, оператор нажимает на кнопку — десятки огненных струй устремляются к центру. И будто адское пламя взвихрилось, закружилось столбом, ослепительное, как шаровая молния. Сверкнуло со страшным грохотом и исчезло. Тотчас загудели насосы, отсасывая продукты горения и смывая пепел в канализацию. И опять все чисто, будто ничего и не было, только в воздухе приятная свежесть и запах озона. Тех, что здесь сидели, трудно было хоть чем-нибудь пронять, видели и похлеще, и однако послышались восторженные возгласы: «Браво, браво! Конструктора, конструктора!»

Герт вышел на середину, неся на лице благородную бледность, и с достоинством раскланялся под перекрестным огнем любопытных взглядов. Давно ли он стоял здесь под дулом автомата и не ведал, что слава еще коснется его серебряным крылом.

А тем временем испытания продолжались. Теперь Алексей Гаврилович вызывал самого тучного добровольца. Им оказался уже знакомый нам кладовщик. Едва он увидел Герта, как бросился к нему, тыкая пальцем:

— Он, он… Вот он может подтвердить: крысы сожрали кальсоны, целую партию, даже завязок не оставили для отчетности! И рубашки съели, твари, а я отвечай!

Алексей Гаврилович, ласково поглядывая, обошел вокруг тяжеловеса.

— Так какие, говоришь, у тебя показатели?

— Чего это? — Кладовщик моргал, изо всех сил шевелил ушной раковиной, работал под дурачка, а глаза трусливо бегали, косили: кожей чувствовал, прохиндей, недоброе.

— Я спрашиваю, голубчик, сколько ты весишь. Да смотри, не ври!

— Сто сорок, точь-в-точь, без обмана! Сам вместо гири стою на весах, ежели большая партия… — Верзила вытирал с лица струями катившийся пот, а сам подбирал пузо и выгибал грудь, чтобы произвести поприятней впечатление.

Сто сорок килограммов! Ого! Двойная норма. Выдержит ли установка и на этот раз? Всеобщее возбуждение нарастало. Все как по команде встали, хором скандировали: «На крест его, на крест!»

Доброволец бросился было бежать, его скрутили, повалили на пол, приказали не шевелиться. Эта короткая схватка с гигантом придала зрелищу остроты. Вся процедура повторилась в точности: сверкнуло, грохнуло, зашипело. А когда огненное облако растаяло, все увидели посредине площадки третьего. Это был пришелец. Он успел сменить рабочий комбинезон на полосатую одежду смертника.

— А теперь последний акт этого маленького спектакля, — сказал Герт. — Но прежде разрешите поблагодарить всех тех, кто оказал мне любезную и неоценимую помощь в работе! — Он поклонился и встал на крест. Ни один мускул не дрогнул на его сухом крючконосом лице. В наступившей тишине он обвел всех медленным взглядом и твердо произнес: — Я готов!

Оператор замер у пульта. Алексей Гаврилович поднял руку, но не затем, чтобы дать очередную команду, — он требовал внимания и, выдержав паузу, звонко, как заправский конферансье, объявляющий очередной номер, выкрикнул:

— Удивительное рядом, друзья! Человек, которого вы видите, наш замечательный конструктор, чьи усилия вернули к жизни установку «Апчхи», — личность таинственная, необычная. Он прилетел из будущего, чтобы передать нам привет и сказать: «Так держать, товарищи!» Но по незнанию нарушил закон и приговаривается…

— Помиловать, помиловать, помиловать! — хором скандировали зрители.

Все встали. Гром аплодисментов приветствовал пришельца.

Алексей Гаврилович крутанулся на каблуке, как в танце, и закончил на высокой ноте:

— Идя навстречу вашим пожеланиям, а также пользуясь данной мне властью, я заменяю смертный приговор на условную меру наказания и назначаю гражданина, не пожелавшего назвать своего имени, главным экспертом по обслуживанию установки — пожизненно! А теперь прошу уважаемых гостей — в буфет! — И он сделал широкий жест рукой.

Тотчас открылись боковые двери, за которыми находилось довольно просторное помещение с накрытыми уже столиками, с вином, фруктами и закусками. Подталкивая друг друга в спины, публика ринулась занимать места. Герта увлекли за собой, усадили, с ним чокались, поздравляли с высокой должностью, с тем, что так хорошо все для него окончилось. Компания была исключительно мужская, и поэтому возгласами одобрения было встречено появление на празднике молоденьких хорошеньких официанток в таких архикоро-теньких юбочках — это как раз входило в моду, — что если бы они исчезли вовсе, этого бы никто не заметил.

Улучив момент, Герт покинул праздничное сборище. Еще звучали в ушах предсмертные крики жертв, а позднее поздравления и тосты, провозглашенные в его честь, и звон бокалов с шампанским, но все сразу отодвинулось и забылось, когда Герт вошел в тишину одиночной камеры, будто покинул театр абсурда. Совсем другие чувства окатывали его жаркой волной. Захотелось немедленно, до физической боли в сердце увидеть Уиллу, поделиться с ней своим триумфом. Как долго они были в разлуке! Прочь гордость, прочь глупые распри! Он упадет на колени и будет просить прощения — теперь, когда процесс необратим, почему бы и не поступиться частицей своего самолюбия. Она убедилась в его правоте, этого достаточно. А голубоглазый мальчик? Что ж, женское сердце всегда с тем, кто рядом. Они улетят, и все забудется, как забываются сны. Бежать немедленно! Он чувствовал, есть еще психические ресурсы, а вспыхнувшая жажда жизни стала источником новых духовных сил. И до нелепости диким показалось принятое ранее решение принести себя в жертву, утешаясь ореолом мученика, о чем никто никогда не узнает, вместо того чтобы пожинать лавры величайшего ученого своего времени.

Взволнованный происшедшим в нем переломом, он вскочил и стал расхаживать взад и вперед, меряя быстрыми шагами тесное пространство камеры. Бежать, бежать немедленно! Время уже на пределе, но он успеет, должен успеть!

Отмщение

Уилла упивалась своим счастьем. Даже та страшная пустота, что осталась в душе после ухода Герта и странного, на несколько месяцев исчезновения Пискунова — лишь он мог ее успокоить, утешить, когда казалось, что жить больше невозможно и остается лишь умереть, — все эти чувства, еще недавно ее терзавшие, вдруг поблекли и растворились в новых, неведомых ощущениях, осталась лишь слабая боль, так на месте заживающей раны остается один рубец, но он уже почти не беспокоит, а только напоминает. Как часто, находясь в роддоме, окруженная равнодушным вниманием врачей и сестер, она зарывалась лицом в подушку и плакала, плакала, не чувствуя облегчения. На нее косились с недоумением и любопытством: кто мог бросить или просто обидеть столь прекрасную женщину? Пытались утешать, по-женски, по-бабьи жалея, но заботы эти, шедшие от доброты и непонимания, натыкались на глухую стену; сердце ее, онемевшее от боли, было закрыто наглухо, и постепенно от нее все отступились. Никто толком не знал, кто она и почему здесь. И Уилла была благодарна за то, что наконец-то ее оставили в покое.

И вот когда он родился, ее маленький сын, и она ощутила его не только как трепет ожидания, но и как реальность, сладостно прикасавшуюся к ее груди, нуждавшуюся в ней, чтобы жить, в мире словно все переменилось, а на самом деле произошел сдвиг в собственном сознании, означавший выздоровление от тяжкой болезни и поворот к жизни.

Герт молчит, с ним все кончено, но почему-то именно он, а не Пискунов, человек, которого она любила, постоянно возникал в ее мыслях, как будто все было, как прежде. Когда она смотрела на крошечное личико сына, любуясь им, ловила его слабую беззубую улыбку, ей казалось, все будет хорошо. Вернется Герт, крепко обнимет сильной и ласковой рукой, посмотрит в глаза, чтобы, не расспрашивая, одним взглядом охватить то, что совершилось в ней в его отсутствие. И осторожно возьмет на руки сына, боясь неосторожным движением что-нибудь повредить. Мужчины смешные! Все они такие — смотрят на своих новорожденных младенцев, еще не отдавая себе отчета в том, что это уже вполне человек, со своей судьбой и своим будущим, а не только маленький живой комочек и что в нем заключена данная от природы сила жизни.

Уилла смотрела на сына, и слезы катились из глаз, падали на мокрую подушку, на его лицо, из-за чего он смешно и недовольно морщился и даже чихал, досадуя и сердясь, а она смеялась в ответ — это были уже другие слезы, радостные, счастливые… Она подхватывала его на руки, кружила и торопливо совала ему грудь, а сама в блаженном бессилии роняла себя в раздвинутое кресло, некрасиво раскинув ноги и изогнувшись корпусом — лишь бы это было ему удобно, красота ее позы была ему безразлична, как и ей самой, и он вполне вознаграждал ее своим аппетитом и неистощимой жадностью. Оба они погружались в блаженство, каждый по-своему. Придет время, и он, повинуясь законам живой природы, перейдет в новое состояние, а этот смешной младенческий образ исчезнет и для него, и для всех других, и только она сохранит его в сердце как частицу самой себя и как вечный источник нежности и любви.

Уилла любила смотреть на сына, когда он спал, находясь во власти сытой и приятной расслабленности и только тихонько сопел, как бы заявляя миру о своем существовании, и этим вызывал в ней новые приливы исступленной нежности. Странно, что именно в эти минуты лицо его становилось более взрослым, в нем отчетливей проступали черты, которые она узнавала без труда, — то были черты Герта и ее самой, вдруг появлялось, то одно, то другое, она, смеясь, склонялась над младенцем, чувствуя, как тяжела ее грудь, как она упруга, как она тянется к маленьким раскрытым устам, полная нетерпенья скорее отдать излишки. Они были как два сообщающихся сосуда, он продолжал ее и заполнял ее в эти дни одиночества и горького счастья. Уилла была похожа на мадонну — ненаписанный портрет в галерее прекрасных женских образов, лицо ее стало прозрачным, глубокие скорбные морщинки прорезались около плотно сжатых губ. Что-то бродило в ней все сильнее и сильнее, вызывая приступы раздражительности и беспричинных слез. Никто не видел происходившего с ней, все это было спрятано глубоко внутри, но каждый раз вслед за кормлением ребенка, когда они сливались воедино, неутоленное желание молодой женщины терзало ее, разрывало на части, грызло, как проникшее внутрь чудовище, на борьбу с ним уходили все силы, и когда она лежала ночью без сна во власти навязчивых образов, разжигаемых воображением, ее охватывало отчаяние и хотелось умереть — не потому, что она считала свою страсть греховной, а потому, что она казалась ей неуместной. Именно сейчас.

Однажды, приняв ванну, Уилла долго, не одеваясь, стояла нагая перед зеркалом, созерцала себя критическим оком. Но нет, материнство не только не обезобразило ее тела, а наоборот, сделало его как бы одухотворенным, оно все трепетало от внутренней музыки, понятной для тех, кто любит и умеет слышать. Здесь же не было никого, ни подруг, ни друзей, кто мог бы подняться на один с ней уровень, зеркало бесстрастно отражало женщину, которую многие сочли бы совершенством, но сейчас это не доставило ей радости. Первый раз, может быть, за все время она не сосредоточилась заботливой мыслью на своем ненаглядном чаде — он спал в это время, и не было особой нужды волноваться и думать о нем, — а продолжала думать о себе, о том, как неукротима ее женская натура. Только что родила ребенка, и вот снова душа и тело запутались в тенетах неумолимой природы. Даже легкое прикосновение к себе, когда рука привычно скользнула вниз к животу, заставило сердце вздрогнуть, и кровь прилила к щекам. Глаза Пискунова, смотревшие на нее откуда-то из глубины, были полны нежности, которая о любви говорит больше, чем страсть. Уилла рассмеялась, вспомнив, как обещала слиться с ним в любовном экстазе — даже если это будет последний миг ее жизни. Случится ли это когда-нибудь?

Теперь ей казалось даже странным до нелепости, что еще несколько минут назад она была в состоянии, пусть на короткое время, сосредоточиться на самой себе, оказаться во власти постыдных, эгоистических мыслей — будто злая ворожея заворожила ее, — и теперь она вернулась из короткого сна, мучаясь угрызениями совести и заражаясь все большей и большей тревогой, почти ненавидя себя. Оставаться одной стало мучительно. Уилла быстро оделась и, зябко запахивая на груди халат, вошла в палату. И тут ей сообщили, что ее давно ожидают двое, мужчина и женщина, находящиеся в приемном покое, — здесь в небольшом вестибюле принимались передачи для рожениц, а сестры сообщали посетителям все интересующие их сведения.

Когда она вошла и остановилась в дверях, вопросительно оглядывая всех по очереди, те двое встали и молча подошли. Это был Леня Захаркин и Маша. Захаркин созерцал ее, чуть отступив на шаг, как бы ослепленный, но без всякой бравады, без желания напомнить о знакомстве, смотрел грустно и серьезно; Маша улыбнулась извиняющейся улыбкой, отвела в сторону, прошептала сбивчиво, что-то доставая при этом из сумки:

— Простите нас, мы решили, что должны… Они бежали оттуда, с Зеленого острова… Случайно заметили, подумали сначала: мышиный писк… Очень просили… передать. Один был еще жив…

— Минигопсы? — Уилла отшатнулась, не скрывая брезгливости. Будто горячий ком ненависти подкатил к горлу, перехватило дыхание. Эти крошечные твари… Они сделали ее несчастной, лишили всего. Чего еще хотят от нее? Уилла с трудом овладела собой, отвела взгляд от трех маленьких мертвецов, завернутых в чистый носовой платок, кое-где окрашенный кровью. Ничтожные создания! Да будьте вы все прокляты!

Они не вызывали в ней даже сострадания, хотя разве они виноваты? Значит, так окаменело ее сердце!

Это были два минигопса мужского пола и один женского. Пискунов признал бы в нем злополучную тетю Муру, здесь же узнать ее было некому. На крошечных восковых личиках сохранились следы царапин и ушибов — должно быть, их сбили на дороге в темноте, а потом кто-то сбросил в канаву.

— Зачем вы их принесли? — пробормотала Уилла, чувствуя головокружение и тошноту. — Чтобы лишний раз напомнить мне…

— Я думала, вы не поверите, извините нас… — торопясь, объясняла Маша смущенно, почему-то робея перед Уиллой. — Им очень трудно пришлось, но, видно, хотели обязательно добраться до вас, предупредить… Один был еще жив, назвал ваше имя, попросил передать… Сначала мы подумали, мертвые, их сейчас везде находят. Вот! — И Маша достала записку.

На крошечном клочке бумаги величиной в спичечную этикетку можно было с трудом разобрать коряво написанное: «Бойтесь! Хотят вам отомстить, убить…» Дальше еще что-то неразборчиво.

С тупым напряженным вниманием смотрела Уилла в записку, думая не столько о содержании самой записки, сколько и о чем-то другом, что еще не было до конца осознано, но уже грозно сверкнуло в клубах спутанной мысли и неотвратимо подталкивало к единственному выводу. Маленькие беспомощные существа, минигопсы, предупреждают ее о какой-то опасности, заплатив жизнью за свой отчаянный поступок! Разве это не подвиг, не благородный порыв? Можно ли это назвать иначе? Уилла продолжала вытягивать из сознания нить за нитью, в то время как Захаркин рассказывал:

— Дамочку-то я где-то раньше встречал, остальных не знаю. Не меньше суток, поди, пробирались. Шутка ли, им все равно что нам до столицы пешком… Да и удрать нелегко, ведь они теперь под охраной. Выход только по пропускам под ответственность родственников. Но все равно бегут. Говорят, одного охранника арестовали, взятки брал. Их теперь растаскивают в корыстных целях…

— Как — растаскивают? — спросила Уилла машинально, думая о своем.

— Так ведь они в любую щель… В квартиры, в магазины. Несколько штук за рубеж, говорят, толкнули… А эти бедолаги… Не повезло. Пропали ребята.

А мысль все блуждала в сознании, постепенно оформляясь: а ведь Герт утверждал, что минигоп-сы, все без исключения, — моральные уроды, подонки, порождение дьявольщины. И выходит, своей гибелью эти трое все опровергли, и весь этот чудовищный эксперимент… и столько человеческих жертв — все напрасно?

Сунув записку в карман халата, Уилла перевела взгляд на платок, и Маша, по-своему это истолковав, поспешила заверить:

— Не беспокойтесь, мы их похороним. Какие ни на есть, а все же люди, хоть и крохотульки… Жалко мне их, ей-богу!

— Хорошо, — согласилась Уилла. — Но право же… и без этой записки я все время чего-то боюсь, не знаю чего… — Побледневшая, почти без чувств, она прислонилась к стене, но все еще крепилась, сказала с горькой усмешкой: — Кажется, уже все потеряла, чего же еще?

— Все ж таки поостерегитесь! — настаивал Захаркин. — Хоть, может, оно и болтовня, обойдется. — Он взял из ее холодных, бесчувственных рук записку, которую она вынула и опять стала машинально перечитывать, качая головой, и записал на ней номер телефона. — А если помощь какая нужна… Мы сейчас в другом месте живем. Чтобы без всякого стеснения.

— Спасибо! — сказала Уилла и, цепляясь за стену, стала сползать вниз, в обморок. Маша испуганно склонилась над ней.

— Что с вами? Вам плохо? Женщине плохо! Дайте воды! Сестра!

Уилла очнулась в палате. Над ней возвышался доктор, старенький, сияющий лучами морщин. Близорукие на выкате глаза слезились.

— Нельзя вам волноваться, милочка моя! — Он держал ее руку в своих морщинистых и мягких. — Все будет хорошо, все будет отлично!

Какое бессмысленное утешение! Уилла неподвижно лежала на спине, напряженно вглядываясь в белый до синевы потолок. Значит, формула зла оказалась ошибочной. И вот трое умерли, чтобы доказать это. Сделали то, что безуспешно пыталась сделать она сама. Сознание проваливалось в пустоту, в сумрак космической ночи, и она летит, летит неведомо куда на последнем дыханье, но кончаются молекулы кислорода, иссякает их жизненная сила, и легкие уже сводит судорогой — последняя агония тела в безвоздушном пространстве, а дальше, дальше…

— Как мы себя чувствуем? — донеслось до нее. — Ребенок хочет кушать! — Сестра принесла младенца, держа его на поднятых руках. Пора было кормить.

— Хорошо, — сказала Уилла, возвращаясь к реальности.

Она взяла на руки свое любимое чадо, удивляясь столь быстрой перемене в себе самой: мир вокруг посветлел, наполнился радостью, а мрачные тени растаяли, будто луч солнца проник в подземелье.

И она уже устраивалась поудобнее, чтобы его насытить, потому что малыш сердито чмокал губами, а бровки над переносицей гневно и страдальчески сдвигались. Ну можно ли тут не рассмеяться, глядя на него?

Коляска с младенцем стояла возле тропинки, а Руо притаился в кустах, чуть поодаль, прятался от мальчишек, которые постоянно его донимали, кружились вокруг с осторожным и настойчивым любопытством. Подобие человеческой внешности вызывало недоумение и тайный восторг: те, что поумнее, не считали его уродцем, каким он пытался казаться, а были уверены, что это самый настоящий инопланетянин. Издали подбрасывали вопросы, пытались втянуть в разговор, но Руо, равнодушный и неподвижный, как истукан, молча отворачивался. Большинство же сорванцов видело в нем всего лишь маленького дурачка, недоумка, над которым не грех и поиздеваться. С безопасного расстояния в робота швыряли камнями, не понимая, почему ни один из них не достигает цели, а удивительным образом огибает коренастого крепыша в нахлобученной на лоб шляпе с пером. Лишь однажды, когда Руо особенно допекли, он поймал брошенный камень и запустил в своего обидчика, пустившегося наутек; камень, однако, угодил ему точно пониже спины, что вызвало всеобщее восхищение, а мальчишка, сильно озадаченный, долго тер пострадавшее место. После этого авторитет Руо вырос настолько, что его предпочли оставить в покое, обходили стороной.

Уилла ушла в магазин, а коляску с младенцем задвинула в тень, строго-настрого наказав Руо не спускать с него глаз и не отходить ни на шаг; малыш крепко спал на свежем воздухе, завернутый в одеяло. Рядом асфальтированная пешеходная тропинка вела к реке с высоким обрывистым берегом, каменные ступени доходили почти до самой воды. Руо насторожился, когда увидел, как из кустов высыпали минигопсы, их было не меньше десятка, и пока, облепив колеса, они раскачивали коляску, он не спускал с них глаз, как и было приказано. Убедившись, что замысел удался, минигопсы посыпались на землю, как горох, и мгновенно исчезли, а коляска сначала сдвинулась с места, а затем покатилась вниз, все больше набирая скорость. Внизу колесо внезапно зацепилось за угол лестницы, коляска перевернулась и полетела с обрыва, кувыркаясь и подпрыгивая на камнях, ребенка отбросило в сторону. Все это время робот был рядом и не спускал с него глаз.

Кричали люди, кто-то побежал вызывать «Скорую помощь». Уилла, ничего не слыша, но уже все зная, бросилась вниз с безумным лицом, прошла сквозь расступившуюся толпу, прижимая к груди бездыханное тельце. Маленький странный уродец тащился следом.

Дома она заботливо положила малыша в кроватку. Вздрагивая, как в ознобе, повернулась к Руо, прошептала прыгающими губами:

— Почему же ты… Ведь ты был совсем рядом… и стоило протянуть руку, остановить…

Снисходительным тоном, точь-в-точь как Герт, робот стал объяснять:

— Мадам Уилла, пора бы уже знать: я, машина и выполняю только те действия, которые запрограммированы. Вы приказали быть все время рядом и не спускать глаз. Я был все время рядом… и не спускал…

Уилла не слушала. Сухими глазами она смотрела на свое любимое чадо, на его безжизненное личико. Потом подсела к нему, стала тихонько покачивать кроватку, приговаривая:

— Ты ведь не умер, мой миленький, а только заснул, — шептали ее высохшие губы. — Проснешься, откроешь глазки и улыбнешься мамочке, ведь правда? Тебе пора кушать, тебе пора кушать…

И она стала доставать грудь, бормоча что-то бессмысленно-ласковое, что было понятно лишь им двоим.

И вдруг отрешенный, остановившийся взгляд ее стал приобретать осмысленность. Вздрогнув, она стыдливо запахнулась и выпрямилась, застегивая пуговицы. За дверью послышались быстрые шаги, и Пискунов не вошел, а ворвался в комнату.

Уилла бессильно припала к его груди — единственной теперь опоре. Руки, обнявшие его таким знакомым крылатым движением, были холодны и безжизненны. Заговорила, сдерживая рыданья:

— Мой дорогой Ми! Я звала тебя, я давно звала тебя… Он умер, мой мальчик, он был такой маленький, беспомощный, совсем крошка… Что же теперь? Я так ждала его и заранее любила! Знала уже тогда, но ничего тебе не сказала, не знаю почему… А потом ты исчез надолго… Наверно, боялась, что разлюбишь… — Она старалась еще что-то объяснить бессвязно, торопливо. И умолкла, разрыдалась.

— Тебя! Какое безумие! Я был все время в тюрьме и бежал… Торопился… — Пискунов был слишком потрясен, чтобы задавать вопросы, понимая, что любые утешения неуместны, он лишь нежно гладил ее по голове, как маленькую.

Глядя куда-то в пространство, Уилла с горечью выкрикнула:

— Герт! Где бы ты ни был, сойди со своего пьедестала, посмотри: вот он, наш малыш! Совсем как живой. Они убили его, но разве они не правы? Разве зло, причиненное им тобою, не требовало расплаты? Ведь это не только мой, но и твой ребенок! — Слезы катились по ее лицу.

В это время раздался резкий стук, дверь бесцеремонно распахнулась, и, не ожидая разрешения, вошла женщина в чепце, в стоптанных шлепанцах на босу ногу и халате, неряшливом и расстегнутом довольно откровенно; при виде ее бюста любая жрица любви лопнула бы от зависти. Пискунов лишь глаза вытаращил, слова не успел сказать — пользуясь грудью, как тараном, соседка легко проложила дорогу и прошла вперед. Улыбка сочувствия на губах у нее показалась Пискунову довольно сильно подсахаренной и лживой, и он с неприязнью покосился на незваную гостью, ожидая объяснений. А та затарахтела прямо с порога:

— Ах, милочка моя, подумать только, какое несчастье! Во всем доме лишь об этом и говорят. Ваши соседи и друзья — мы все выражаем искреннее соболезнование в связи с постигшей вас утратой, смертью маленького сына! Бедная мамочка! Как это ужасно потерять единственное, любимое чадо! А ведь какой очаровательный был ребеночек… — Говоря это, соседка плотоядно стрельнула взглядом в зеркало, скосила глаза и привычным жестом поправила парик, слегка съехавший набок.

Уилла стояла у кроватки с оцепенелым лицом и, видимо, плохо понимала, что ей говорят. Соседка же упивалась своей ролью сочувствующей.

— Позвольте мне, дитя мое, как более старшей и опытной дать вам совет, — продолжала она ворковать. — Сейчас он, возможно, покажется неуместным и даже бестактным. Но помните, вы молоды, прекрасны, и вся жизнь у вас впереди! А сколько будет мужчин! О да, ничто не уменьшит горе матери, это так естественно. Думайте постоянно о постигшей вас утрате и тогда быстрее привыкнете к мысли о печальном событии. Ведь вы хороши собой, а милочка? — И соседка, приподняв пальцами лицо Уиллы за подбородок, лукаво ей подмигнула. — Да вы посмотрите на себя! У вас не грудь, а настоящая молочно-товарная ферма, почти как у меня! Черт возьми, да будь я мужчиной… — И она недвусмысленно подмигнула теперь уже Пискунову. — Поверьте, у вас будет еще много детей, целый детский сад, так стоит ли убиваться из-за одного?

Пискунов дрожал от с трудом сдерживаемой ярости. Соседка между тем прошлась по комнатам и слегка скривила рот при виде скудной мебели. Заглянула на кухню, надела висевший на гвоздике фартук и подпоясалась тесемочками.

— Чтобы немного вас отвлечь, милочка, — послышался приторный ее голосок, — я научу вас сейчас готовить варенье из крапивы. Никто не подозревает, как это питательно и вкусно, особенно когда в доме ничего нет. Идите сюда скорее! Да не стойте вы там над кроваткой, после Иисуса Христа никто еще не воскрес из мертвых! Значит так, запоминайте: берется крапива и мелко крошится… — Потянуло чем-то горелым из кухни.

В это время Уилла схватила Пискунова за руку и с силой сжала.

— Милый, тебе не кажется… Или мне почудилось… Произошла разительная перемена: краски жизни заиграли на личике ребенка, затем он зевнул во весь ротик и без всякого перехода ударился в рев, как и всякий уважающий себя младенец, когда он хочет есть и требует положенного.

Соседка была неприятно удивлена таким поворотом событий. При виде кормящей матери, сияющей от счастья, она сдернула фартук и швырнула его в сердцах, буркнув при этом:

— Только голову людям морочат!

И тогда Пискунов, не выдержав, взял нахальную соседку под руку, сжал, как клещами, подвел к дверям и вытолкал кулаком в спину. Не говоря ни слова.

Однако на лестничной площадке, где он очутился, его самого взяли за локоть две мощные фигуры. А соседка процедила сквозь зубы голосом Алексея Гавриловича:

— Вы грубо нарушили предписанные правила, это называется побег из тюрьмы! Со всеми вытекающими отсюда последствиями, весьма печальными для вас!

Пискунов едва дара речи не лишился, однако оттолкнул конвоиров и крикнул, обернувшись, в глубину комнаты:

— Уилла, любимая! Я скоро вернусь! Все будет хорошо…

— Не уверен, что вы вообще вернетесь! — хмуро бросил Алексей Гаврилович — Довольно я с вами нянчился! — Он был сильно зол и чем-то явно озабочен, сел впереди в машину, не раздеваясь, как был, в женском.

Пока ехали, Пискунов пытался оправдаться, ссылаясь на Афанасия Петровича, с которым перед этим они сыграли блицпартию в шахматы под разовый пропуск на выход из тюрьмы, и Афанасий Петрович на этот раз оказался в проигрыше; Пискунов смутно подозревал, что проиграл он сознательно. Так или иначе, формально к нему не придерешься.

— С ним мы еще разберемся! — хмуро отрезал Алексей Гаврилович. — Собственную жену в шахматы проиграл, был такой эпизод.

И всю дорогу больше ни слова, вместо того чтобы, как обычно, трещать без передышки. А Пискунов снова вернулся к тому, чему он только что был свидетелем. О том, что произошло несчастье, узнал, подбегая к дому: женщины кучками стояли у подъезда и судачили на все лады. И хотя оказалось, что ребенок жив, подстилка и мягкое одеяло смягчили удар, он просто потерял сознание, а Уилла начала паниковать, но что-то внушало тревогу: руки не руки, а крошечные ручонки словно не принадлежали живому — матово-белые, без кровинки, с прозрачными пальчиками.

— Кстати, это он и заложил ваших родителей в свое время, — донесся до Пискунова голос Алексея Гавриловича с явным налетом неприязни. И Михаил, медленно внедряясь в смысл этих слов, догадался: он имеет в виду Афанасия Петровича. — Под пыткой, разумеется, раскололся, а иначе ему и самому кое-что грозило… — Нечаянно прорвавшиеся злые интонации наводили на мысль, что отношения между ними обоими складывались не самым лучшим образом.

Вникнуть как следует в это сообщение Пискунов не успел. Раскрылись железные ворота, и машина въехала на тюремный двор.

Оборотень

Алексей Гаврилович, все в том же облике импозантной дамы, с пышным бюстом и довольно впечатляющей нижней частью фигуры (теперь-то уж было ясно, что все эти прелести искусственные), молча пропустил Пискунова вперед и закрыл за ним дверь. А тот, хоть и успел привыкнуть ко всяким метаморфозам и разнообразным его превращениям, все еще находился в легком шоке: с трудом верилось, что сварливая особа, соседка Уиллы, которую он в сердцах кулаком в спину вытолкал вон, — все тот же Алексей Гаврилович. Артист, однако.

Пискунов осмотрелся. Помещение, куда они вошли, служило кабинетом и было обставлено мебелью дорогой, массивной и безвкусной — неизменный атрибут высоких начальственных персон. Позади письменного стола, обитого красным сукном, стоял приставленный к стене вместительный шкаф под стеклом, где на полках стояли рядами, томились в бездействии все те же классики — не для чтения, а как часть интерьера, а точнее, молчаливая присяга на верность. К письменному столу был приставлен еще один длинный стол с рядами стульев по бокам, обитых кожей, видимо, для заседаний, оба вместе они напоминали букву «т». Тяжелые портьеры на окнах были плотно задвинуты, так что дневной свет едва пробивался сквозь щели. Неожиданным в этом сухом, официальном убранстве был маленький туалетный столик возле окна с какими-то флакончиками и зеркалом над ним, как в парикмахерской; две горящие люстры висели по бокам. Пискунов постоял немного и, не дождавшись приглашения, присел с краю на стул. Алексей Гаврилович тоже сел, кокетливым жестом поправил парик, он еще находился в роли, вынул из сумки зеркальце и долго изучал себя и, видимо, остался недоволен, так как личико его изобразило досадливую гримасу. Резким движением парик сдернул и швырнул на пол. Затем быстро разделся догола, сбросил все, что было, и поддал ногой упавшие на пол интимные принадлежности дамского туалета. Этого ему показалось мало, и он еще раз поддал ногой — загнал одежду в угол точным ударом, как футболист. Крикнул визгливо и раздраженно:

— Подать мой униформ! Эй, вы, там! Подать мой униформ!

В дверь бочком проскользнул кто-то из обслуги, из заключенных, бесшумно, как тень. Положил не то чтобы даже аккуратно, а вроде боялся, вот-вот взорвется. Выяснилось, однако, в момент одевания, что в комплекте нет кальсон, и Алексей Гаврилович, уже облачившийся в китель с золотыми генеральскими погонами, стоял без брюк, голый наполовину, икры тощие, синие, как у лежалой курицы, кого-то распекал в дверях, топал раздраженно ногами. При виде такой картины Пискунов не мог удержаться от улыбки, несмотря на повисшую в воздухе зловещую неопределенность. Алексей Гаврилович бросил через плечо сквозь зубы:

— Вот уж на вашем месте я воздержался бы от смеха. Впору читать молитву отходную. Да-с!

Наконец принял надлежащий облик. Сел за стол и нацепил на нос пенсне, что придало ему вид вроде как прокурорский в момент обвинительной речи; и капли не осталось от обычной шутовской манеры.

— Ну что ж, приступим!

— Зачем вы устроили весь этот маскарад, — устало заговорил Пискунов. — Было противно смотреть, как вы кривлялись перед Уиллой! Я действительно принял вас за соседку… Она ведь думала, что ребенок умер, и в этот момент в этом дурацком обличье… Ах, понимаю, такова специфика… везде просочиться, пролезть… — Он с жесткой иронией бросал слова, почти не следя за ними, а думая о другом: увидит ли еще хоть раз, успеет ли… — Да, я хотел проститься с Уиллой, не мог иначе. Даже если бы мне угрожала смерть. Где уж вам понять!

Алексей Гаврилович капризно, раздражительно дернулся.

— Надоела мне эта ваша влюбленность. Что за ребячество! Совершили побег из тюрьмы. А насчет пропуска, который якобы выиграли в шахматы… — Он передернул плечами, вскочил, стал быстро ходить, скрипя хромовыми сапожками. Резко остановился, как бы поставил восклицательный знак. — Условной меры наказания вас лишаю! Все равно толку нет никакого.

У Пискунова ледяной холодок пробежал по спине, но промолчал. А тот чеканил слова:

— Воспользоваться данными вам привилегиями не сумели! Казалось бы, чего еще человеку надо: отдельная камера со всеми удобствами, бесплатное питание, никакие заботы на психику не давят. Сиди и пиши. Но увы! — Алексей Гаврилович помолчал, хмурясь, откинул голову несколько театрально, прокашлялся и запел высоким сердитым голосом: — Договорились дружить, навеки вместе, я вас вытаскивал из психушек и дело ваше притормозил насчет классика, а то сгнили бы уже давно… Мнилось, вправе был рассчитывать на взаимность, ан нет! Посмотрел на исписанные вами листочки. Где хотя бы намек на политический детектив, как я просил? — Вернулся на свое место, недовольный собой, пояснил: —Когда нервничаю или в дурном настроении, пою плохо, самому противно, уж извините.

— Наоборот, — опроверг Пискунов, — я с удовольствием слушаю. Хоть что-то человеческое… Так, лишили условной меры. Это значит, пуля в затылок? Когда? — Еще не верилось, что все это всерьез.

— Опять — когда! Если я вам скажу — сейчас, легче станет? — Алексей Гаврилович откинулся на спинку кресла, сухо барабанил пальцами по столу, на Пискунова это всегда действовало удручающе. — Вынужден сделать ко всему прочему неприятное сообщение! — Собрал лицо в кулачок, озабоченный. — Несмотря на все предосторожности, слухи о ваших пришельцах просочились туда, — показал глазами вверх. — Выразили сдержанное недоумение: что значит? Прибывает комиссия с широкими полномочиями. А посему уважаемые товарищи Сковорода, а также отец города Индюков имени Зощенко издали приказ: немедленно уничтожить все следы… Данный параграф касается опять-таки и лично вас! Вижу вопросительное недоумение на лице. А не вы ли их сами предвосхитили? Можно сказать, накаркали. И пожалуйста — явились, как говорится, не запылились. Еще один эксперимент! Мало нам своего! — буркнул под нос. — Ах, слушайте, мой дорогой, столько на себя статей навешали, как иная дамочка побрякушек! Другому и одной хватило бы. Надругались над классиком! Ну ладно, мы это дело замяли, ах, вы мне подарили прелестные окуляры! Ну а потом? Превращаете, понимаешь, в минигопса секретаря обкома! В результате человек умер. Обезглавили целую область…

— Но он крикнул: «Хорошо»! Товарищ Сковорода распорядился даже повысить меня в должности, сами сказали… — упрямо защищался Михаил.

— Между прочим, не забывайте — посмертно. Я вас тогда переименовал, вовремя нашел решение, и удалось из сложного положения выйти. И вот сидите живой и невредимый. Но до сих пор так и не уяснили себе моей главной мысли, чего от вас хо-чу-то… — Алексей Гаврилович умолк, насупился. И Пискунов с удивлением обнаружил в нем постепенное превращение в новое качество: лицо стало менее искусственным и более человеческим, что ли, хотя и осталась вся та же пугающая непреклонность. Заговорил обвиняюще: — Почему я остановил свой выбор на вас? Потому что под неприглядной, простите, оболочкой распознал талант, тот талант, который способен разглядеть истину под ворохом всякой шелухи, словесной, бумажной, да мало ли… — Пискунов глаза раскрыл: перемена была разительной, почти неправдоподобной. А тот говорил, ходил, круто поворачиваясь на каблуке: — Но посмотрите на себя и на свое творчество! Каждый для вас авторитет, каждому готовы угодить, чуть ли не до земли приседаете. Потому что вы трус, жалкий трус. Ничтожество! А как тряслись, как прыгал у вас в руках пистолет, когда я вам устроил маленький маскарад. Страх, страх! Еще ничего не грозит, а он тут как тут, он впереди, а вы плететесь сзади, как овца, которую ведут на веревке на бойню!

— Разве не этого вы добивались? И добились! Радуйтесь! — выкрикнул Пискунов с ненавистью: то была горькая правда. — Очень хорошо рассказывали о своих дьявольских методах…

Тот грохнул по столу кулаком, заорал, выкатив глаза:

— Так сопротивляйтесь, черт побори, если вы личность! — Постепенно успокоился, смотрел холодно и насмешливо: — Дал возможность вам отомстить убийце! Вернее, мы провели генеральную репетицию.

— Так где же он, этот убийца?

— Ну застрелить вы его не смогли, для этого нужна, пусть небольшая, но все же смелость. Тогда получили приглашение на казнь, и ваш пришелец показал, каким может быть мужество. Я хотел, чтобы увидели…

— Ага, через свои микрофоны все записали, и наш разговор тоже!

Алексей Гаврилович не слушал, мысли его упрямо шли к своей цели.

— Герой вашего романа! Совершил чудовищное злодеяние, превратил в минигопсов каких-то там подонков… Сильнее кошки зверя нет! Ха-ха-ха!

— Чужие лавры покоя не дают! — бросил Пискунов с желчным смешком.

— Да-да! Против меня он младенец, этот ваш Герт! И все намекал, все пытался, чтобы поняли. Я истинный злодей, не этот пришелец, а я! Это на мне кровь тысяч людей, я поднимался по лестнице из трупов все выше и выше, как по ступеням… Это я застрелил ваших родителей, а вас вырвал из рук матери, потому что она вопила, как сумасшедшая. А таких, как вы, отогнали, как стадо ягнят, чтобы раскидать по детским домам… — Алексей Гаврилович перевел дух. — А теперь вот сакраментальный вопрос: что будет со мной и другими такими же? Новая бесконечная цепь убийств из мести, снова кровь или прощение? Я придумал выход, дал возможность написать обо всем — правду! Правду от начала до конца, чтобы добраться до истоков… Вот для чего политический детектив! Чтобы провести следствие по законам жанра! И тогда окажется, жертвы не только те, невинные, но и мы! Вы должны были развенчать дьявола и вернуть Бога! — Алексей Гаврилович уронил с кривой усмешкой: — Употребляю эти слова чисто условно, потому что ни в Бога, ни в черта, конечно, не верю. И я готов был полностью раскрыться, распахнуть двери в этот кромешный ад. И каков итог? Вот они ваши листочки! Ни единой строки! — Пискунов уже узнал свои заметки, наброски второй части романа о небесных пришельцах.

Так вот кто убийца! Он вскочил, весь во власти взбудораженных чувств. Изнутри накатывало что-то новое, пугающе отчаянное, вне разума.

— Потому что был убежден — очередная провокация! — выдохнул с дрожью. — Потому что не верил вам, не верил… Ни одному слову!

— Боялись за свою жалкую жизнь! Да какова ей цена? Садитесь, чего вы все вскакиваете! Какой самолюбивый, ах, ах! — Алексей Гаврилович все ходил и ходил по кабинету. Остановился наконец, широко расставив ноги.

Повисла тяжелая пауза. Он ее нарушил, проговорив:

— Так вот, я прочитал вам обвинительный приговор, изложил причины, чтобы перед концом не было ощущения, что с вами поступают несправедливо… Дан был шанс, вы его упустили…

Пискунов, с трудом осознавая услышанное, слишком все это было ошеломляюще неожиданно, послушно сел. Но что-то с ним продолжало происходить, точно внутри проснулся другой человек. А резкий голос назойливо звучал в ушах:

— Ни к чему не принуждал, просил. Что ж, приходится теперь исполнять… Таков служебный долг… Приготовьтесь!

— Ну, стреляй, гад! — шепотом сказал Пискунов. — Палач, жалкий фигляр! Надеешься ускользнуть от расплаты? Я не боюсь…

— Спокойно, мой друг, спокойно! — перебил Алексей Гаврилович жестко. — Не забывайте, где вы находитесь. На территории чего. Вспомнили? И потом, что за фраза: «Ну, стреляй, гад!» Из школьного учебника для младших классов. Вы же писатель! Еще бы рубашку на груди рванули. Хочу, чтобы вы это сделали сами, хотя можно воспользоваться установкой «Апчхи», она теперь работает безукоризненно. Но лучше вот это… — тонкие губы ядовито растянулись, а рука вынула из ящика и положила на стол пистолет, тот самый. — Обращаться с оружием теперь вы умеете! Итак? У вас нет выбора! Хотя не уверен, что такой подвиг… — Он сел на свое место напротив, наблюдая.

Пискунов схватил пистолет, глаза его сверкали.

— Зато я готов совершить другой! Сейчас ты умрешь, перевертыш! Поступим по законам жанра, преступник будет наказан!

Алексей Гаврилович, видимо, не ожидал такого поворота, побледнел, но сидел не шевелясь, только глаза сузились, смотрели жестко и настороженно. Протянул руку.

— Дайте сюда! Пистолет заряжен, я пошутил! Приказываю! — Все это он цедил сквозь зубы, не сводя глаз с направленного на него дула. — Остановитесь, истерик несчастный! Помните, вы готовы убить раскаявшегося! Бросьте оружие! Стража, ко мне!

Пискунов почти не отдавал себе отчета, что он делает. Перед ним было ненавистное напудренное лицо с подкрашенными губами, оборотень в человеческом облике. Он раскаялся! Уничтожить, как ядовитую тварь! И вот он, долгожданный миг. Я трус? Так получай же! В мстительном упоении Михаил нажимал на спусковой крючок, и выстрелы гремели непрерывно. Алексей Гаврилович осел, голова его бессильно свесилась набок, и он стал сползать со стула. Пули угодили в книжную полку, в стекло, полетели осколки, и дружно, один том за другим, как бы стройной колонной, рухнули на пол все те же классики. Расположились дисциплинированно под ногами.

Папаша — наверно, он услышал крики и выстрелы — зашел во время этой канонады в кабинет и плотно прикрыл за собой дверь. Спокойно созерцал трагическую развязку, ничем, впрочем, не выражая своего отношения к происходящему. Только живой глаз его чуть заметно блеснул веселым огоньком, как бы выразив приятное удивление по поводу увиденного.

Расстреляв все патроны, Пискунов с ужасом уставился на вошедшего, затем перевел взгляд на безжизненное тело. Пошатываясь на жидких ногах, двинулся к двери и остановился. Алексей Гаврилович не упал, а свесился со стула, так что голова его почти касалась пола, спиной за что-то зацепился.

— Я убил его, убил! — сдавленным шепотом выкрикнул Пискунов. Глаза его, запавшие и мертвые, с выражением ужаса уставились на Папашу. — Я убил его…

Тот неопределенно пожал плечами.

— Ах-ах, какие страсти! Успокойтесь, чего вы так разнервничались. Ну убили и убили. Мало ли кто кого убивает, — ворчал, — за всех переживать… И вы же шахматист, черт возьми, — упрекнул. — Считайте, что мат поставили! Ваша победа.

Пискунов оглянулся через спину: Алексей Гаврилович сначала шевельнулся, а потом стал подниматься и отряхиваться.

— Идите-идите, — сказал без гнева. — И подождите в коридоре. Я приведу себя в порядок. Потом продолжим.

Патроны что ли холостые? Но нет, видел, как вдребезги разлетелись стекла в шкафу, классики посыпались… И упал.

Папаша слегка подтолкнул ничего не понимающего Пискунова в спину и подмигнул ободряюще: что за излишняя чувствительность!

Пискунов вышел в коридор, сел на скамью для посетителей, сжал руками голову. Кровь стучала в висках. Мысли будто в бешеном вихре неслись по кругу и возвращались все к одной и той же точке. И эта точка служила как бы препятствием, через которое надо обязательно перескочить, чтобы мчаться дальше. Все, что происходило в нем самом, неслось и неслось, как на карусели, — бешеное движение на одном месте, вокруг одного центра… Странно, но после первого шока он почувствовал облегчение. Потому что выстрелил? Или потому что не убил?

— Пожалуйста, заходите! Прошу! — послышался голос Папаши. Он открыл дверь, приглашая в кабинет.

Пискунов двинулся, как по сыпучему песку. Ноги вязли, с трудом преодолевали сопротивление песка. Но он все-таки шел, вернее, с трудом перемещал себя в пространстве.

— Смелее, все в порядке! — шепнул Афанасий Петрович. — Уже не сердится. В хорошем настроении.

Пискунов вошел и, следуя жесту вежливо протянутой руки, опустился на стул. Алексей Гаврилович рассматривал его с любопытством. На его кукольном, напомаженном, напудренном лице не было и тени гнева. Наоборот, глаза свежие, как бы вымытые, смотрят по-человечески доброжелательно.

— А вы молодец! Признаться, не ожидал, недооценил. Удивляетесь, почему не застрелили? Да потому что я не человек в обычном понимании, а в некотором смысле — фантом. А можно еще иначе. Неистребимый.

Пискунов не знал, что и сказать на это. Алексей Гаврилович опять как бы вывернулся весь наизнанку и предстал в облике совершенно новом, таинственном.

— А я все думал, когда же, наконец, — продолжал тот с улыбкой благожелательной, чуть ли не благодарной, так, будто не обойму целую получил в грудь, а новогодний подарок. — Главное ведь не в том, что вы решились меня, так сказать, на тот свет… А догадались в чем? — щурился хитровато. — В том, что через себя перешагнули. Меня не убили, а свой страх убили. И укрепили надежду: еще не все потеряно!

— Так кто же вы на самом деле? — пробормотал Пискунов в недоумении.

— Позвольте, закончу мысль. Давно уже это задумал, только не знал как, выбирал момент. А тут вы со своим детективом подвернулись. Натолкнули на мысль. Все, что говорю сейчас, — плод многолетних раздумий. А кто я на самом деле? Как бы поточнее выразиться… Совокупность я, множественность, то есть в состав моей скромной персоны входят многие тысячи, возможно, и вы сами в какой-то мере.

Слушая эту абракадабру, Пискунов опять вспомнил о своем впечатлении еще в шахматном клубе: что его знакомый — существо неживое, искусственное и действует в определенные моменты, подчиняясь заданной программе, чисто автоматически. А тот продолжал терпеливо объяснять:

— Поэтому меня нельзя уничтожить примитивными способами, а надо внедряться в сознание, ворошить как следует извилины и клещами выдирать одну пораженную молекулу за другой — то, что превращает человека в кровожадного зверя, к чему и призываю вас тщетно.

Вот почему хотел я, чтобы вы в своем романе… Чтобы вы были первым… Уничтожили не восковые фигуры, а оставшийся в душах кровавый след. Нет, не тщеславие, а покаяние, хотел тем самым покаяться, а вы не поверили. Надеялся, что поняли, а нашел одни лишь вот эти листочки. — Алексей Гаврилович потряс тоненькой пачкой.

— Что же вам мешает? — проговорил Пискунов, чуть помедлив. — Не через меня, а самому… Смело, грудь вперед?

Лоб собеседника наморщился, как всегда в момент озабоченности или напряжения мысли.

— Тот земляной человек на кладбище, — пояснил он, — тыкал в меня крестом и говорил — дьявол! И он прав. Только я не тот дьявол, который в сказках и шарахается от креста. — Алексей Гаврилович хмуро умолк, задумался на минуту. — Почему не я сам? Вы победили свой страх, а я еще пока — увы! А хотелось бы вернуться к себе самому, к себе прежнему. Пока не отрезал ту проклятую голову… Угадываете мою мысль? Все-таки каждый остается в глубине души тем, кто он есть. Потом может быть множество всяких ролей и поворотов в судьбе, пусть даже ничего общего не имеющих с его сущностью. Нет, я не хочу сказать, что человек не меняется. К сожалению, меняется до неузнаваемости. Очень меняется, даже невозможно узнать: вроде бы он, а на самом деле — нет. А все ж таки он! Поинтересовались, кто я на самом деле? Скажу откровенно: парикмахер я! Хочется иной раз плюнуть, бросить все и кого-нибудь — тряхнуть стариной, обслужить. Побрить или там постричь. Почувствовать себя человеком хочется. Самим собой. Тайный страх в душе: а вдруг все забыл, не сможешь, порежешь… — Говоря все это, Алексей Гаврилович, заметно волнуясь, вынимал из ящичков бритвенные принадлежности, ножницы, а сам бросал на Пискунова косые, плотоядные взгляды. — А ну, давайте садитесь. Давно, вижу, не стриглись, подзаросли. И побреемся заодно. Да вы не бойтесь, Михаил Андреевич, чувствую, есть еще навыки, есть. Спокойненько, вот сюда, в кресло, располагайтесь удобно… — Сбросив небрежно генеральский китель, Алексей Гаврилович облачился в белый халат, достав его из шкафчика на стене. Крикнул громко: — Эй, принесите горячей воды! Давненько не брились, мой дорогой! Как прикажете, под польку, под бокс?

Принесли воду. Пискунов уселся, как было сказано, поудобнее вытянул ноги.

— Подровняйте сзади, чтобы не висело, — попросил он, — височки прямые, если можно, только не много снимайте, а то и так ничего нет.

Алексей Гаврилович некоторое время старательно трещал машинкой, а Пискунов наблюдал за ним в зеркало. Проговорил в раздумье:

— Так вот, насчет романа. Такое впечатление, что ваш благородный порыв… не совсем бескорыстный. Хотите быть в то же время оправданы, вы, лично. Что за опасность грозит? И откуда вдруг?

Вопрос, похоже, попал прямо в цель, потому что Алексей Гаврилович слегка замялся, но лишь на какое-то мгновенье. Опровергнуть не пытался.

— Ах, да вы ничего не знаете! Вот недостаток отдельной камеры — дефицит информации, — тараторил он с деланным оживлением. — Произошли изменения политического климата — в сторону потепления. Скоро потянутся всякие там репрессированные. Хоть под землю с головой зарывайся! Понимаете наше-то положение какое? Жуть!

— Ах, вот оно что. Понимаю. — Пискунов умолк и долго сосредоточенно думал. Наконец произнес: — Лично у меня нет сейчас против вас злобы. Мечтал о священной мести, разжигал в себе гнев. А сейчас — нет. Поэтому ваше предложение принимаю, хотя обещаний пока не даю. По-моему, сзади очень хорошо. — Пискунов рассматривал себя в зеркало, которое Алексей Гаврилович подставил и держал.

— Кроме одного! — Он правил теперь на ремне бритву. — Эти ваши листочки надо уничтожить. Чтобы не возникал соблазн. Не беспокоит бритва? Волос у вас на бороде жесткий, а на голове мягкий… — Некоторое время смотрел внимательно.

— Шея моя не стимулирует? — спросил Пискунов с кривой усмешкой.

Тот захихикал, но ничего не ответил, ни да ни нет. Продолжал свое:

— Весь вопрос, как уничтожить. Лучше всего, конечно, сжечь, но банально. И мы же не святая инквизиция, цивилизованные люди как-никак. Можно закопать, но возникнет желание откопать. Вот что я придумал: утопить, как щенят! Согласны? В реке.

Пискунов поморщился: вот же настырный тип!

— Попробую. — Они переговаривались через зеркало, и Михаил вдруг вспомнил свое ощущение еще в шахматном клубе — что они где-то виделись. Вот так и познакомились — в парикмахерской, где его знакомый, видно, тайком упражнялся. Он еще тогда машинально коснулся зеркала, беседуя с изображением.

Зазвонил телефон. Алексей Гаврилович снял трубку и по мере того как слушал все больше мрачнел. Благодушного настроения как не бывало. Резко бросил кому-то:

— Машину мне немедленно! — Торопливо убирал бритвенные принадлежности, поясняя озабоченно: — Только что сообщили: пришелец совершил побег из тюрьмы. Как он меня подвел! Даже не посоветовался! Нужно срочно разыскать. Неизвестно, чего еще он может натворить.

Михаил стирал с лица остатки мыла, побриться до конца не успели.

— Хотите поймать — и?..

— Где он может быть? Поедете со мной, поможете найти. — Алексей Гаврилович халат убрал, облачился в форму.

Через некоторое время сияющая генеральская машина, вальяжно покачиваясь на рессорах, мягко плыла по улицам праздничного Бреховска, держала путь к Зеленому острову — именно этот маршрут подсказало Пискунову внезапное озарение.

Последний бросок

Как всегда перед начетом связи с Руо, пришелец изгонял из головы все мысли и чутко прислушивался к себе, ожидая возникновения энергетического поля, это ощущалось в виде легкой вибрации во всем теле. Они общались на кратком математическом языке: чтобы сделать одно небольшое сообщение, роботу приходилось подолгу колесить по городу, собирая информацию везде, где только можно; ни газетам, ни местному радио он не доверял.

Обычно робот выходил на связь точно в условленное время, минута в минуту, секунда в секунду. На этот раз Руо молчал. Беспокойство Герта все нарастало.

И в этот момент Герт ощутил знакомую вибрацию. Руо, как всегда, был краток, а голос его лишен всяких эмоций, когда он сообщил о мини-гопсах: они пожертвовали собственной жизнью ради того, чтобы предупредить Уиллу о грозящей опасности. Тем же бесстрастным тоном Руо сделал вывод: формула зла оказалась ошибочной. Но еще прежде, чем Герт дослушал сообщение до конца, он понял все сам. Он медленно сел и застыл в оцепенении; лицо его, залитое смертельной бледностью, утратило живые черты и превратилось в страшную маску. Мозг лихорадочно искал объяснение, выход, в бессмысленном кружении сменяли друг друга жалкие аргументы, но к чему все это? Он знал: робот обязан был говорить правду, и он ее сказал. Внутри была пустота, она расползалась по всему телу, как нечто материальное, неся ощущение холода.

Так продолжалось несколько секунд. Герт постепенно приходил в себя.

— Руо, что ты мне можешь сказать еще?

— Только то, что биологическое время кончается. Поспешите! Иначе мы не сможем вернуться.

— Почему же ты не предупредил заранее?

— Я отвечаю только на те вопросы, которые мне задают! — бесстрастным тоном отчеканил робот.

— Но у меня еще есть резервное время! — выкрикнул Герт.

Вот и настал этот страшный миг! Уилла! Несколько мгновений он боролся с ощущением, что летит в пропасть. Он должен сделать выбор, сейчас, сию минуту. Быстрее покинуть этот канувший в вечность мир, где жизнь его ограничена жесткими рамками, или… Он еще не принял решения, но мысль уже пробилась сквозь сомнения и летела вперед. Первое, что надо сделать, это проникнуть на Зеленый остров, место обитания минигопсов; контакт с ними поможет выявить все причины и следствия. Достаточно опросить несколько десятков, чтобы получить точные статистические данные. Мозг ученого уже работал, уже искал ошибку. Почему формула зла не сработала? Руо ждал. Затем в четких словах он дал команду роботу перевести биологическое время Уиллы на свою шкалу. Этого должно хватить, чтобы скорректировать эксперимент. А где-то на дне сознания таилась леденящая мысль: как только будет выполнен его приказ, Уилла исчезнет. Она еще не знает, что жизнь ее подошла к последней черте. Руо самостоятельно, без команды выключил связь — это было грубейшее нарушение инструкции. Однако планируя ближайшие действия, Герт не обратил на это внимания. Продолжая думать, он машинально переодевался, снял с себя полосатую одежду смертника, к которой успел привыкнуть, находя ее удобной, и облачился в грубую тюремную робу, выдаваемую для работы; в таком виде нетрудно затеряться в толпе. После этого Герт, чуть запрокинув голову и прикрыв глаза, сосредоточил мысль на восполнении психической энергией, черпая ее из космоса, пока не почувствовал идущие по всему телу горячие токи и то, как наливаются силой мышцы; метод, давно им освоенный, не раз помогал в критические минуты. Затем он резко постучал в дверь.

Надзиратель заглянул в глазок и отодвинул щеколду: что надо? Этот заключенный пользовался особыми привилегиями. Герт вонзил в него взгляд, как скальпель, неопределенно показал рукой — туда. Тот отступил назад, как во сне, уступая дорогу: внушение подействовало мгновенно.

Герт прошел по коридорам мимо людей, которых не замечал, встречая то же равнодушное невнимание, и спустился во двор.

В тесном коридорчике проходной толпилась охрана — курили, трепались от нечего делать.

Трамвайная остановка — прямо против тюремных ворот. Нужно успеть сесть в вагон, пока не ослабло внушение. Побег из тюрьмы — происшествие чрезвычайное, его схватят немедленно. Впрочем, в том, что он спокойно вошел в проходную, не было ничего странного. Каждое утро бесконвойные заключенные, те, что с малыми сроками, группами и поодиночке расходились по своим объектам — на работу. Он что-то пошептал дежурному на ухо и вместо пропуска предъявил пустую бумажку — тот с торопливой готовностью, как перед высоким начальством, распахнул перед ним двери — последний форпост между тюрьмой и волей. Герт вышел на улицу.

На трамвайной остановке, как обычно, столпотворение вавилонское. Да еще в предпраздничные дни. На вагонах, цепляясь за поручни, висели гроздьями. Пришелец чудом пробился сквозь толпу, и ему удалось, потеснив других, нащупать подножку, схватиться рукой. Всего несколько остановок отделяло его от цели.

Зеленый остров находился в центре искусственного водоема посреди пригородного лесопарка — зоны отдыха. Вода поступала сюда из близлежащих озер, отгороженных плотиной. Здесь была последняя остановка трамвая. Остров соединялся с берегом перекидным мостом — по нему переходили родственники в часы посещений, в остальное время мост поднимался. На берегу всегда толпились любопытные: забавно было наблюдать за минигопсами, лихо марширующими, как оловянные солдатики, по своим игрушечным улицам; их жилища, серые и однообразные, напоминали казармы, а весь образ жизни был построен по принципу военного гарнизона. Вновь выловленных минигопсов после очередной облавы, грязных, одичавших, одетых в жалкое тряпье, доставляли по ночам в карантины в специальных ящиках, пропахших дезинфекцией, с дырками для воздуха.

Герт впервые видел эти странные сооружения на острове — его пророчество, высказанное Уилле в шутливой форме, сбылось почти в точности.

Трамвай подъезжал к тупику, когда он заметил сзади двух мотоциклистов и понял: за ним. Оба были с автоматами и не спешили, идя чуть поодаль и понимая, что беглец никуда не уйдет. Герт стал протискиваться к передней площадке. Было жарко, трамвай раскалился, и даже сквознячок через открытые с обеих сторон окна не уменьшал духоты. И в тот момент, когда за деревьями показался Зеленый остров, все заметили и необычное движение на нем: минигопсы метались в панике и, видимо, что-то кричали. А затем послышался голос через мегафон со стороны плотины: произошла авария, прорвало перемычку, предлагалось немедленно начать эвакуацию. Вода, хлынувшая из озера, бурлила, прибывала прямо на глазах. Все, кто находился поблизости, стали свидетелями страшной трагедии: население острова оказалось под водой в течение нескольких минут. Только теперь запоздало спешили к нему на лодках спасатели.

Герт понял: то была заранее спланированная акция. Осмыслить происшествие, как и все последствия его, было некогда. Преследователи ослабили на время внимание, и Герт, выскочив из вагона с передней площадки, бросился в кусты и покатился вниз по крутому склону. А в голове била молотом все та же догадка: минигопсы уничтожены намеренно, по приказу свыше, в канун праздника нужно было отрапортовать: диверсия полностью ликвидирована; их даже не пытались спасти.

Все его планы рухнули. Теперь главное — выбраться отсюда и вдвоем с Руо — скорее обратно. Вдвоем с Руо… Почему робот выключил связь без команды? Именно в эту минуту пришелец вспомнил то, что обязан был знать наизусть, как таблицу умножения: в инструкции был предусмотрен перевод биологического времени с одной шкалы на другую только с согласия члена экспедиции, жертва могла быть лишь добровольной. Это значит, Уилла жива, а он сам… Быстрее на дорогу, успеть поймать такси… Он вдруг почувствовал безумную радость и легкость, точно сбросил с плеч непомерный груз. «Она жива! Уилла, любовь моя… Я спешу к тебе, мы улетим вместе!»

Ему удалось выбраться на аллею парка — отсюда впереди, за деревьями были видны проходившие по шоссе машины. И вдруг он упал с размаху, подкосились ноги, и увидел, что рука, на которую он опирался, побелела, будто была неживая… Сзади послышались крики «Стой!», погоня была уже близко. Герт нырнул за деревья, чтобы скрыться за ними, добежал до ближайшей скамейки и рухнул на нее без сил. Машинально провел по лицу ладонью: глаза застилала серая пелена. И не сразу понял — ухо легко отделилось и рассыпалось в руке, точно состояло из множества льдинок. Герт невольно вскрикнул: вместо побелевшей руки болтался пустой рукав — время кончилось, начиналась аннигиляция. Он, однако, заставил себя встать, пошатываясь, двинулся дальше. И не почувствовал, а услышал, как с глухим стуком упала другая рука, выскользнула из рукава и таяла на глазах, превращаясь в ничто. Он и сам становился все меньше, тоньше, стремительно усыхал — уже не взрослый, а будто ребенок в нелепой, не по размеру одежде. Но мозг еще жил, весь мир сузился до одной-единственной мысли: только бы она услышала, как бывало раньше, он повторял ее имя, повторял, повторял, а сам сползал на колени, на землю, уже почти не человек, а страшный обрубок. И трудно поверить, в этих остатках жизни горела искорка счастья: она жива, теперь он знал точно, она жива, и это было самое главное. Тело исчезало, а дух еще боролся, еще властвовал. Последним усилием он заставил работать мозг, генератор энергии, и слова, рожденные в нем, устремились через пространство:

— Уилла — шептал он чуть слышно, — любимая… Возвращайтесь! Все кончено… Ужасные муки… Тебе моя последняя мысль, последний вздох… Остались минуты…

Откуда-то из далекого далека донесся до него слабый отклик:

— Герт! Я слышу тебя. Мы улетаем. Со мной твой маленький сын, Руо часть времени отдал ему. Прощай! Мой милый философ, что ты наделал!..

И тогда совсем тихо, так легкий ветер прошелестит листвой и исчезнет, он чуть пошевелил губами:

— Прости меня, если можешь… люблю тебя… Прощай…

Сзади вместе с визгом пуль ударила автоматная очередь — его обсыпало сорванными листьями, обломками веток, это было запоздалое предупреждение. Затем сразу из двух автоматов пули прошили все, что еще оставалось; разозленные тем, что беглец ускользнул, стрелявшие сводили счеты. Но когда в охотничьем азарте подбежали ближе, в руках оказалась лишь порванная в клочья одежда, ни малейших следов крови, как будто и не было человека. Несколько раз встряхнули ее для верности. Таращились друг на друга, удивлялись: такого они еще не видели. Тюремное облачение с собой забрали — вещественное доказательство того, что убит при попытке к бегству, хотя кто этому поверит?

Через тернии к звездам

Еще не ведая того, что произошло с Гертом, Пискунов досадовал на себя, что подсказал Алексею Гавриловичу место поисков. Тот, однако, свое решение неожиданно изменил. Посмотрел на часы и объявил, что ехать к Зеленому острову больше не имеет смысла: к этому времени согласно секретному указанию с минигопсами все должно быть кончено.

Круто изменив маршрут, генеральская машина теперь направлялась к центру. Верх откинули — для лучшего обозрения, да и не так душно; летели с ветерком, с превышением скорости. Работники ГАИ козыряли на перекрестках, немедленно давали зеленый свет.

Алексей Гаврилович высказал не лишенную смысла догадку: где следует искать беглеца мужа, как не в объятиях любимой жены, да еще после долгой разлуки — заблуждение, которое Пискунов не счел нужным опровергать. Трагические взаимоотношения между пришельцами никого не касались. Сбылось его самое заветное желание: они ехали к Уилле, и душа его была полна ожиданием встречи.

Алексей Гаврилович был явно не в духе. В том, что пришелец сбежал, он усматривал личное оскорбление. Черная неблагодарность! Мало он для него сделал! Помиловал, назначил на высокую должность. Отдельная камера. Уж не хуже, чем в коммунальной квартире с общей кухней и постоянным духом боевой междоусобицы. Найти и вернуть во что бы то ни стало!

Все это Алексей Гаврилович высказывал Пискунову капризно-раздраженным тоном, словно ребенок, у которого отобрали любимую игрушку. Михаил слушал вполуха, подсказывал водителю, как лучше ехать.

Накануне юбилея город был празднично убран, пестрел однообразно знакомыми лозунгами и призывами. На этот раз, однако, в глаза бросилось нечто новенькое: через всю улицу висел плакат: «Да здравствует потепление!» Алексей Гаврилович тоже его увидел и слегка поежился. И вдруг лицо его странно перекосилось, глаза округлились и, казалось, вот-вот из орбит выскочат от ужаса. Куда делась вся генеральская спесь. Губы прыгали, когда он забормотал:

— Вот оно! Опять, опять… Не уследили! Количество перешло в качество согласно закону… Ну ротозеи!

По случайному совпадению они в этот момент оказались у ворот той самой воинской части, мимо которой некогда проезжали Михаил и Уилла, отправляясь на поиски Захаркина.

Пискунов оглянулся и увидел: из переулка, со стороны кладбища приближалась внушительная колонна демонстрантов, но странная какая-то, без знамен, без портретов, однообразно серая. Сухо постукивали. Шли четким шагом, держали равнение, по трое в каждом ряду (такой порядок заведен в тюрьмах). Но лишь увидели в машине Алексея Гавриловича, как все смешалось. Окружили, из кабины вытащили, стали срывать генеральскую атрибутику, он только дергался и тоненько взвизгивал, как поросенок, которого волокут под нож, но на помощь не звал, не догадался от страха. То были скелеты. Хромовые сапожки мигом стащили, а из брюк ловко сам выпрыгнул и ударился в бега совершенно голый, какая уж там совокупность или множественность, — самая заурядная единица. А те всей оравой устремились в погоню. Исчезли в глубине улицы.

Водитель наконец-то из столбняка вышел, таращился на ПискукоЕа.

— Эй, слышь, что это было-то? Или привиделось? Ну чудеса! А может, ряженые какие…

— Предпраздничный маскарад! — сказал Пискунов.

Он не стал даже ни во что вникать, снедаемый нетерпеньем: происшествие вполне в духе Алексея Гавриловича. Сердце его сладостно замирало… Скорее, скорее!

В нужном месте он отпустил машину и не стал дожидаться лифта, бросился вверх по лестнице, перескакивая через две ступеньки. На каком она этаже? Сдерживая рвущееся из груди дыханье, остановился перед равнодушно приоткрытой дверью. Было видно, что квартира пуста. Еще не теряя надежды, он осторожно, со страхом, с невольной опаской вошел. В углу — ворох тряпья, свалены в кучу нехитрые туалеты Уиллы, вместе с книгами на полу обрывки бумажек, газет, пух из распоротой подушки взлетает при каждом шаге. Сотрясаемый нервной дрожью, Пискунов некоторое время осматривался, затем заглянул в соседнюю комнату, служившую спальней. И невольно вскрикнул. Женские руки с нежной страстью обвились вокруг его шеи. Это была Уилла. Припадая к нему губами, она зашептала, словно еще опасалась кого-то:

— Мой любимый! Мой дорогой Ми! Я знала, знала, что ты придешь, сердце подсказало мне. Я решила ждать до последней минуты. Ворвались какие-то люди, все перерыли. Руо выключил поле видимости, и нас не заметили.

— Вы улетаете?

— Да, мы улетаем. Но если ты захочешь, я останусь до конца с тобой! Меня не страшит гибель. Пусть несколько мгновений, но они наши.

— Нет-нет! — испуганно запротестовал Пискунов.

Он хотел еще что-то сказать, уберечь от безумных решений, но в этот момент длинные глаза Уиллы приблизились, источая нестерпимый свет, и он провалился в них, как в пропасть, их губы слились… Затем она отстранилась, и легкая одежда упала к ее ногам. Заговорила, чуть задыхаясь и путаясь в словах:

— Надеюсь, ты не будешь на меня только смотреть, как тогда? — Глаза ее смеялись, а губы источали жар.

— Но ведь ты сама сказала…

Она стояла перед ним, нежная, страстная. Пискунов онемел, потрясенный.

— Но ведь ты сама…

— Господи! — Уилла всплеснула руками. — В нашем времени не найдешь, пожалуй, ни одного человека, столь простодушного!

Слова больше не имели смысла. Они погрузились в сладкое беспамятство, в вечную тайну живой природы, разгадать которую не дано никому…

Спустя немного за дверью послышался голос Руо:

— Мадам Уилла! Не мое, конечно, дело вмешиваться, прошу извинить, но, кажется, вы собираетесь здесь аннигилировать! За это время я успел все подготовить к полету, а вы между тем… Наступает прозрачность!

Наверно, его слова с трудом доходили, потому что в ответ раздалось нечто не очень внятное: Уилла просила подождать совсем немножко, как будто от него что-то зависело; робот не в силах был остановить время.

Пискунов спешил все высказать. А с кем ему было еще говорить, кто бы слушал и понимал:

— Теперь я знаю: движение к близости — это движение по восходящей, а сама близость — это уже утрата, уже падение. Никогда счастье не бывает осознано как настоящее — оно либо в прошлом, либо в ожидании будущего.

Уилла, слушая, все еще вздрагивала и обнимала до боли — отблески затухающего костра.

— Так чем же заполнить возникающую пустоту? И не будет тебя, мы расстаемся навсегда. Так стоит ли жить! — шептал Михаил. — Ах, я так много страдал! Смерть все время ходила рядом со мной… Обратил в минигопса секретаря обкома Толстопятова…

— Милый, не будь таким мрачным! — нежно опровергала Уилла. — Я знаю, ты сдержал данную мне клятву, вернул все утраченное. Но стал не только самим собой, а поднялся выше себя прежнего. В чем смысл человеческой жизни? Он в стремлении к слиянию с Высшим разумом, это восхождение к вершинам через совершенство духа. Это как постижение истины. Она открывается то одной своей гранью, то другой, но никогда целиком. Процесс, уходящий в далекую бесконечность. Да, ты страдал! Но не печалься. Подобно тому, как мышцы наливаются мощью, совершая предельные усилия, так человеческий дух закаляется и крепнет, пройдя через горнило страданий. И тогда для него нет невозможного. Помни об этом! Помни, что я везде с тобой, и если ты меня позовешь…

— Нет, вы подумайте! — возмутился за дверью Руо. — Считанные минуты остались, а она философствует! Мадам Уилла, вы рискуете не только собой! Младенец капризничает. И кроме того, давно пора менять пеленки!

Это был аргумент самый веский. Уилла с трудом расцепила объятия. Она не ушла, а просто исчезла: робот выключил поле видимости.

Пискунов в прострации постоял, потом походил по комнате. Все здесь хранило память о той, которую он любил, даже тот хаос из мелочей, что царил вокруг, ведь всего этого касались ее руки.

Он не помнил, сколько времени прошло, наверно, еще немного. Какие-то звуки проникали ему в уши, никак не мог понять — какие. Прислушался, звуки шли из висевшего на стене репродуктора. Диктор вещал с деланно тревожным пафосом: «Внимание, внимание! Просим всех граждан соблюдать спокойствие и выдержку! Над городом замечен летательный аппарат-шпион. Подразделению трибуна-риев дано указание потребовать немедленной посадки и сдачи, а в случае невыполнения…»

На набережной собралась толпа, запрокинув головы, смотрели вверх. В небе завис голубой шар ослепительной яркости. «У, любимая, улетай, улетай немедленно!» — мысленно умолял Пискунов. Он подбежал в тот момент, когда шеренга трибуна-риев уже выстроилась с автоматами наизготовку. Звукоусиливающая аппаратура лежала на земле рядом.

С сумасшедшей решимостью он подбежал, бесстрашно ударял по стволам крича:

— Не смейте стрелять! Не смейте! Я запрещаю!

— Они собирают сведения о нашем Брехов-ске! — выскочил кто-то с пояснением. — Сколько каких секретных заводов… По радио объявили!

Старшой нацелил на Пискунова тяжелый взгляд.

— А ты кто такой, чтобы нам запрещать? — Повернулся к своей команде, заговорил былинным речитативом: — Ой, вы гой еси, добры молодцы, вы друзья мои, други верные! Не дадим супостату…

Уже выступил вперед малый с внешностью тяжеловеса, поигрывал мощными бицепсами.

— Я писатель! — выкрикнул Пискунов, он не отступил ни на шаг. Старшой недоверчиво щурился.

— Писатель? А как твоё фамилиё?

— Лермонтов Михаил Юрьевич! — зло бросил Михаил.

— Лермонтов? Есть такой?

— Есть, есть! — весело подтвердил самый молодой и самый образованный. — Пушкин, Лермонтов, Евгений Евтушенко…

И тут произошло неожиданное. Голубой шар затрепетал и вдруг принял расцветку ярко-красную; видимо, это Руо внес коррективы в целях безопасности. Трибунарии стали хлопать в ладоши, кричать, повторяя хором:

— Наши, наши! Дружба, дружба! Международная солидарность…

Старшой, однако, высказал сомнение, он был не такой уж простак:

— А может, только маскировка, шарики нам вкручивают? А ну-ка, Васек, дай очередь для проверочки!

Самый молодой и самый шустрый вскинул автомат. Пискунов бросился помешать, но не успел. Грохнули выстрелы. Но, видно, тревожная атмосфера на берегу не осталась незамеченной — шар вытянулся в сигару и мгновенно исчез. Пули, оставляя за собой едва видимые трассы, ушли в пустоту.

— Вот и все! — сказал Пискунов.

Он шел вдоль набережной, не замечая ничего вокруг, а затем стал спускаться к реке. Уилла теперь далеко, время стремительно несется ей навстречу, годы, столетья… Странно, но боль утраты не лежала на душе камнем, наверно, она придет позднее. А сейчас была лишь печаль в опустевшем сердце, но сквозь нее, как огонек в ночи, пробивалась надежда неизвестно на что. Еще звучал в памяти нежный голос Уиллы и сказанные ею слова: «Ты только позови меня, и я к тебе приду!» Ах, это лишь утешенье, лишь добрый порыв любящей души. Только сейчас он догадался, что спускается с берега не случайно. Что-то ему все время мешало. Сунул руку в карман брюк — там были свернутые в трубку листы рукописи: обещал Алексею Гавриловичу утопить их во избежание соблазна.

Несмотря на жару река была по-весеннему полноводна. Наверно, перегородили где-то плотиной, подумал Пискунов. На пляже слышался стук молотков, это работал студенческий строительный отряд. Ребята сооружали общественный туалет, спешили успеть закончить до праздника. «Медицинский институт» — гласила табличка.

Когда Михаил подошел ближе, то увидел, что все они сгрудились возле воды — вытаскивали на берег огромный деревянный крест: как видно, разливом зацепило где-то кладбище.

Строители побросали инструменты, стояли вокруг креста, почерневшего от времени, молча смотрели.

Пискунову вспомнился последний разговор с Уиллой. «Зло — это страдание, думал он, подходя, — страдание души и тела. Чтобы бороться со злом, надо не бояться страданий, победить в себе страх перед ними. А что если я сам… Пусть не так, как тот, что остался в веках, сын Божий, принявший мученическую смерть во искупление грехов человеческих. Пусть не так, но я должен испытать себя!»

Лица ребят вытянулись в испуганном удивлении, когда он молча разделся, лег на крест и раскинул руки.

— Прибивайте! Гвозди… Есть гвозди? Вы ни за что не отвечаете! Так надо. Смелее!

Он сказал это громким шепотом и ждал.

Загалдели девчонки: да это же сумасшедший! Ребята недоуменно переглядывались. Судорога боли прошла по лицу Пискунова. Он повторил хрипло, умоляюще:

— Прибивайте же! Ну!

Один из парней с длинными жилистыми руками, с тяжелым лицом, с жестким холодком в глазах взял молоток и гвозди: происшествие показалось ему забавным, да и не так-то часто увидишь, как корчится на кресте распятый человек. На него набросились, повисли на руках: не смей! Детина всех отшвырнул: чудик же сам просит, почему не уважить. Приладил гвоздь так, чтобы посреди ладони, с размаху ударил молотком, глубже, глубже, насквозь и в дерево. Пискунов вскрикнул, застонал и умолк. И потом с каждым новым ударом только вздрагивал всем телом, пена выступила на губах, но ни звука больше не вырвалось. Никто теперь не останавливал, не протестовал. Стояли, смотрели с жадным, почти болезненным любопытством, пока длилась страшная экзекуция. Высоким, вздрагивающим, не своим голосом Пискунов закричал:

— Поднимайте! Крест поднимайте!

На этот раз все дружно, с торопливой готовностью включились в дело. Взяли… Еще раз, еще немного… Круто повалилось небо и облака на нем, как клочья скомканной окровавленной ваты, должно быть, то закат выкрасил их в красный цвет. Крест подняли, и Пискунов вознесся. Мысли бешено скакали в мозгу, словно по крутому склону катились и прыгали в пропасть раскаленные камни, сталкивались, высекая огненные искры, обращались в душную пыль; ее становилось все больше, больше, она проникала в легкие и кровь, он задыхался, весь с головы до ног охваченный пламенем, отчаянный немой крик звенел в душе и готов был вот-вот вырваться… Не надо, не надо! Он пересилил себя и выстоял. И люди внизу с ужасом, с изумлением увидели: он улыбается.

И вдруг на какое-то мгновенье, секунду или больше, ему показалось, что тело, его бренное тело, осталось там, на земле, а он сам, утративший свою материальную сущность, вырвался из его обременительно тесных объятий и птицей устремился ввысь. Он не знал, что это было — дух, душа, или сгусток энергии — то, что дарует жизнь и отличает живого от неживого, — знал лишь, что мчится через годы, через столетья с небывалой, все возрастающей скоростью навстречу Уилле. Он летел и страстно призывал ее откликнуться: она услышала и летит навстречу на его зов. Они слились где-то в бесконечно далекой космической глубине, крошечные частицы Вселенной, и она, как мать перед своими детьми, распахивала перед ним объятья. Словно одно целое, они то купались в солнечных лучах, резвились, пронизанные ощущением близости, то с жаждой постичь неизведанное ныряли в черную пропасть бесконечности, и звезды, будто послушные их желаниям, уступали путь.

«Уилла, любимая, — шептал Пискунов, — нет силы, способной нас разлучить!» И еще он подумал, что истинное счастье дарит не соединенье тел, а слияние душ.

Крест больше не держали, и он с грохотом рухнул на землю.

…Весь содрогаясь от только что пережитого, Пискунов брел вдоль берега по кромке песка; нет-нет да и набежит волна от прошедшего неподалеку катера, окатит водой до щиколоток. Сзади переговаривались ребята, сидели на кресте, курили. Одна из девушек шептала подруге:

— Машка, это же тот самый, помнишь… в психушке? Я его сразу узнала. Шахматист. Нашего профессора тогда прокатил… Худющий какой!

Пискунов ничего не слышал, ничего не замечал. Шел, пошатываясь от охватившей его слабости; ноги подгибались и дрожали в коленях. Никогда еще он не погружался так глубоко в несуществующую реальность созданного им самим мира. А может, это и есть реальность? Он посмотрел на ладони: на каждой из них отпечатались и темнели пятна, как от зажившей раны; боль еще слабо тлела. Да, все утраченное вернулось. Вернулось то, что он считал болезнью, то, что делало его ни на кого не похожим и что не столь уж давно он страстно желал подавить в себе, стушеваться, подогнать себя под шаблон. Какая нелепость! Теперь в сознании его произошел перелом. Он не боялся больше никого и ничего, он был свободен.

Пискунов увидел впереди деревянные мостки; по обеим сторонам были прикованы цепями прогулочные шлюпки, покачивались на легких волнах. Это была водная станция и пункт проката. Дежурный с красной повязкой на рукаве отошел к будке. Ступая по мокрым доскам с хлюпающей под ногами водой, Михаил дошел до конца и забрался в одну из лодок, устроился на корме. Потом он вытащил рукопись, наклонился над бортиком и стал бросать в воду листок за листком; они летели, кружились, подхваченные ветром, и вскоре вся поверхность переменилась, точно стая белых птиц уселась на нее и уплывала. И вдруг он спохватился: что же я делаю? Ведь это все мое, мое! Потянулся всем телом, чтобы успеть поймать, спасти хоть что-нибудь. Поскользнулся. Ударом головой о бортик лодки его сбросило в воду, то был лишь миг, когда, судорожно вздохнув, он заглотнул полные легкие… Быстрое течение подхватило его и повлекло в темную глубину, переворачивало, кружило, как в детстве на карусели, когда, сердечно обмирая, летишь прямо в небо — и жутко, и тошнотно, и сладко замираешь от страха, — уносило, баюкая в прозрачных струях, согревая смертельным холодом, пока в глазах его не вспыхнул яркий свет и не погас…

…Пискунов попытался что-то сказать и не мог: грудь была точно стянута железными обручами, и еще он почувствовал на своих губах теплые, старательные девичьи губы — это кто-то ему делал искусственное дыхание. Оказывается, тот самый парень с жилистыми руками его и вытащил, все видел, и минуты не прошло, как бросился в воду и нырнул за ним. Ребята оказались на высоте, все сделали как надо, по всем правилам, не зря медицину изучали. Пискунов был чуть не до слез растроган, видя склоненные над собой юные лица и глаза, полные участия и желания помочь. Сгрудились вокруг и бурно спорили, а руки деловито суетились: это была уже не лекция, а жизнь, за которую надо бороться. Почему-то в эту минуту ему захотелось заплакать — от радости, что не иссякла, а жила в сердцах человеческих доброта. И наверно, это окрыляющее чувство надежды — то, что слышалось в веселых голосах и смехе и охватившем всех бурном восторге, когда он наконец открыл глаза, — это чувство и придало ему сил. И маленькое приключение, едва не стоившее жизни, показалось мелочью по сравнению с тем огромным, что соединило его и этих незнакомых ребят.

Все-таки его слегка пошатывало и голова кружилась, пока он благодарил своих спасителей; пожимали друг другу руки на прощанье, обнимались. И были немного смущены: а разве другие не поступили бы точно так же?

Девчонки шептались и хихикали, глядя вслед Пискунову:

— Машка, он мне так нравится… Посмотрю на него, ну прямо балдею! Я как прижалась к его губам и чувствую, дышит, ну все! Вроде чокнутый немного, а точно изнутри светится. Знаешь, что бы я сейчас сделала?

Михаил был в это время уже довольно далеко.

— Знаю-знаю, — смеялась подруга. — Ну так поди, догони, пока не ушел!

И обе вмиг примолкли: он оглянулся, будто слышал их и, смеясь, помахал рукой.

Пискунов поднялся на берег, вышел на улицу и вдруг остановился, погруженный в благоуханье, и даже носом повел, соображая, откуда это ветерок донес целое облако ароматов, ласкающих обоняние.

Когда он заглянул в парикмахерскую, то не очень даже удивился: за крайним креслом Алексей Гаврилович заканчивал обслуживать очередного клиента, прыскал его одеколончиком. При виде Пискунова он радостно встрепенулся, был он несколько потухший и суетливый. Затараторил:

— А вот и вы! Как всегда, вовремя. Садитесь, мой дорогой, а то ведь так и не успели за делами… А я здесь, видите, замаскировался, зарезервировал себе местечко на всякий случай, — пояснял шепотом, хитровато подмигивая и хихикая. — А иногда и просто так захожу, для души, не для денег. — Была в его поведении какая-то неискренность, вроде как принужденность.

— Удалось все-таки ускользнуть… от тех? — поинтересовался Пискунов усаживаясь, в то время как Алексей Гаврилович готовил бритвенные принадлежности и стал намыливать.

— Ускользнул пока, — он вздохнул, с озабоченностью морщил лобик, подавленный. — Это сейчас, а что будет потом, если вдруг опять… потепление?..

— Ну и радуйтесь! — сказал Пискунов. — Могло быть хуже, хотя вам ведь ничего не грозит, поскольку в обычном смысле слова вы, так сказать…

— Могло быть и хуже, — согласился Алексей Гаврилович, работая бритвой. — Считай, еле унес ноги. Да! Нет уже прежней силы! Многое вы отсекли своими выстрелами, как выяснилось. Совокупность, множественность отсекли, мой дорогой, вот в чем дело. — Алексей Гаврилович нахмурился не то обиженно, не то сердито и мстительно, растревоженный неприятными воспоминаниями. Пискунов перехватил его взгляд в зеркале, тот как раз снимал бритвой мыло со щеки и подбирался к шее. Остановил руку с занесенным лезвием, что-то в глазах его мелькнуло такое… Побарабанил пальцами по столику, нехорошо побарабанил, со значением.

«Вот сейчас полоснет, — подумалось Михаилу. — А что ему стоит! Ну, давай-давай, чего ты ждешь?» — поощрял мысленно. Страха не было. Но нет, Алексей Гаврилович стал править на ремне бритву, рассказывал дальше, все еще переживал по поводу унизительного эпизода:

— Удалось-то удалось… Ах, какой позор! Всюду народные гулянья, а они сзади, слышу, стучат, гремят костями, а я бегу, бегу… ножки подгибаются… Голый! Всюду люди… Набросились, понимаешь, как воронье, дикари, сорвали всю одежду… Одной рукой лицо закрываю, чтобы не узнал кто-нибудь, а другой — сами понимаете что. А ладошки-то меньше по размеру, не умещается… Дамы смеются!

— Дамы смеются! — укорял Пискунов. — Нашли о чем горевать. Он немного успокоился. — Спросили, что будет потом, если вдруг… — произнес задумчиво. — Так вот, могу заверить, ничего не будет. Со стороны живых, я имею в виду. Все так и останется, как было.

— Хорошо бы, ах, хорошо бы! — вздохнул Алексей Гаврилович с надеждой, не заметил язвительной иронии. — Ну вот и все! На десять лет помолодели.

Пискунов приблизил лицо к зеркалу, осматривал себя. Всегда испытывал удовольствие после хорошего бритья. Алексей Гаврилович взмахнул салфеткой.

— Каким одеколончиком прикажете? Есть «Красный мак», «Красная Москва», «Красная гвоздика»…

— Лучше, пожалуй, цветочным, — попросил Михаил. — У меня аллергия на красный цвет.

— Понимаю. Сделаем!

Весь благоухая, Пискунов вышел из парикмахерской на свежий воздух. Алексей Гаврилович его провожал. Пожимал на прощанье руку, говоря с лукавством:

— А ведь вам уже и на работу пора. Помните было высказано руководящее мнение? Еще тогда, когда… Во исполнение, так сказать. И про обещание свое не забудьте. Кое-какие необходимые материальчики я уже распорядился забросить.

Он вроде чего-то недоговаривал, продолжал руку цепко удерживать. Пискунов нетерпеливо поморщился. А тот маску дурашливости сбросил и — вот уж неожиданность! — в мелких невнятных чертах лица изобразилось что-то похожее на страдание, на душевную муку. Пискунов не порывался больше уйти. Ждал. К неожиданной смене обличий уже привык.

— Миша, я ведь вам не все сказал, — торопясь заговорил Алексей Гаврилович. — Главного не сказал. Начал было, да не успел. Вот вы меня хотели, так сказать, в лучший мир… Вогнали целую обойму. Да-с! Но отсекли своими выстрелами, а точнее, смелостью обретенной, не только совокупность и множественность, а как бы это поточнее… Выяснилось постепенно, все звериное отсекли. Осталось одно человеческое. А можно жить с одним человеческим? Раньше не было страшно, свой долг выполнял, а теперь… И вот здесь оно жжет, давит, — показал на сердце, — а от самого себя под землю не зароешься. По ночам не сплю, валидол глотаю по несколько таблеток. А страшнее всего глаза, смотрят из темноты со всех сторон. Страх, отчаяние, обреченность. И кровь, кровь… Целое море крови… Захлебываюсь…

— Совесть прорезалась? — заметил Пискунов холодновато.

— Именно, именно! — Алексей Гаврилович слегка оживился, закивал согласно. — Мыслю себе так: человеческое — это и есть совесть. И как от нее избавиться? Сколько раз повторяю себе: будь проклят тот день, когда поддался соблазну… отрезал… И вот… И вот, — он широко повел рукой, — любимая забегаловка, интересная работа… Ничто не радует.

— Боюсь, ничем не могу помочь, — сказал Пискунов, подозревая, что опять сейчас вывернется наизнанку и что-нибудь выкинет.

Они расстались.

Посетителей в парикмахерской не было. Алексей Гаврилович постоял на пороге, потом повернулся к туалетному столику и стал машинально править на ремне бритву, как всегда в ожидании клиента.

Вышел посмотреть, нет ли кого. Издали доносился стук молотков. Внизу, под низким берегом медленно катила свои воды река. Течение было слабым, и казалось, она застыла, остановилась. И все вокруг тоже застыло.

Алексей Гаврилович глубоко, полной грудью вздохнул, наслаждаясь наступившей внутри себя тишиной. Поднял голову и закрыл глаза, весь отдавшись этому чувству покоя, такому незнакомому. А затем резким и сильным движением полоснул себя бритвой по шее и, пока оставались силы, еще раз вдоль горла с другой стороны.

Он опустился на колени и вытянул руки, прежде чем упасть, будто этим немым жестом обращался с мольбой к кому-то, кого уже не видел.

Алая кровь густо и сильно выхлестывала из ран, текла вниз по склону маленьким ручейком, слегка журчащим, дотекла до реки и стала расплываться большим розовым пятном.

Кто-то, шедший по берегу, наступил неосторожно и выругался: краску что ли какую разлили? Ясно, не свое, чужое, государственное.

Когда Пискунов вошел в помещение редакции, ничего нового, на первый взгляд, не увидел. Все так же народ толпился в вестибюле, курили, обменивались новостями, дым коромыслом стоял. При его появлении, однако, умолкли, почтительно расступались здороваясь; о его назначении, видимо, уже знали, хотя официального представления еще не было. Но кое-что все же изменилось: появилось много новых, незнакомых лиц. И не было здесь Гоги, Семкина (уж не сгинул ли вместе с Зеленым островом?), не было Зиночки и других «старичков» из числа сотрудников «Бреховской правды». Зато уборщица тетя Паша оказалась на месте, энергично, прямо по чужим ногам размахивала мокрой тряпкой на длинной палке, демонстрировала усердие. И тут, махнув неосторожно, зацепила пустую поллитровку под скамейкой; бутылка покатилась и улеглась у Пискунова на пути. Тетя Паша замерла: экая ведь незадача, выбросить позабыла! А он, хоть и знал о ее слабости, не стал распекать при всех и отчитывать. Нагнулся, бутылку крутанул, подождал, пока остановится, — горлышко показало прямо на тетю Пашу. И все, смеясь, тоже посмотрели в ее сторону. Он уже ушел, а старушка все еще стояла, потрясенная, умиляясь до слез деликатностью нового руководства: вот ведь нашел способ указать ей — не криком, не руганью, а с помощью той же бутылки.

Пискунов между тем прошел по коридору и остановился перед массивной дверью. Новая, видимо, недавно повешенная табличка на ней гласила: «Главный редактор Бурбулевич-Бурбулевский Михаил Андреевич». Секретарша, незнакомая девчушка, сидевшая на месте Зиночки, поспешно вскочила. Он поздоровался, вошел в кабинет и опустился в кресло за письменным столом, где некогда сиживал Гога. Посидел, обдумывая свое положение, а потом стал открывать ящик за ящиком — там оказалось десятка два однообразно серых папок с застарело душным мышиным запахом. Он открыл сверху две и не сразу понял, а когда понял, то почувствовал, как отчаянно, до острой боли застучало сердце. Там были тускло затертые тюремные фотографии анфас и в профиль, мужская и женская. На одной была совсем еще девочка с неестественно вытянутой длинной шеей, с остро торчащими ключицами под кофточкой. Стрижка короткая, под самый затылок, лишь около уха случайно сохранилась трогательная завитушка волос — недосмотр тюремного парикмахера; один глаз немного диковато косит.

Он долго с напряженно-пристальным вниманием всматривался в полуистершиеся черты, стараясь превратить их в наполненный жизнью образ. И почему-то подумалось: раньше у нее была длинная, по пояс коса, которую она расплетала и расчесывала, по-голубиному чуть наклонив набок голову и косясь глазами в зеркало. И еще, что она любила петь песни и ходить на заре купаться на речку, легко ступая босыми ногами по мокрой траве, роняющей капли росы; радостно взвизгивая, окуналась в бочажке с ледяной прозрачной водой, где живыми стрелками вылетали из-под ног пескари, и ее стыдливую наготу созерцали одни лишь целомудренные березки да птицы в ветвях… Сквозь застилающую глаза пелену он все смотрел, смотрел. И еще представил себе направленное ей в затылок дуло. Мама, мамочка! Вот мы и вместе! Он осторожно оторвал фотографию и прижался к ней губами… На первой странице дела была косо поставленная резолюция: «Без права переписки». И фамилия заключенной: «Бурбулевич-Бурбулевская», в скобках — «Пискунова».

Отец, студент, судя по записи, был наголо стрижен, скуласт, взгляд непримиримо, ненавидяще нацелен в камеру. «Вот он, мой двойник, Пискунов-старший!» — подумал Михаил, смахивая слезы.

Потрясенный, он спрашивал себя: почему же я его простил, сказал, что нет больше злобы? Всю жизнь копил в себе ненависть, мечтал о мщении!

Преступник, злодей, а я его простил! По слабости духа или потому, что он покаялся?

Тут дверь с шумом распахнулась, и Семкин, живой и невредимый, кругленький, сытый, розовый, с папкой для доклада под мышкой, заорал, оглушая, прямо с порога:

— Старик, привет! Поздравляю! С потепленьицем тебя! Мишка, гениально!..

Пискунов посмотрел бесцветно, постарался выжать из глаз приветливость. Произнес ровным голосом, почти равнодушным:

— Идите к себе и работайте. Когда надо, вас вызовут.

— Слушаюсь! — Жорик круто изогнул поясницу. — Какие будут ваши указания? В смысле дальнейшего?

— Какие будут мои указания? — переспросил Пискунов, с трудом переключаясь. — С этого дня запрещаю писать очерки методом «шиворот-навыворот». Хватит нам вранья!

Семкин мгновенно ретировался, почтительно прикрыл за собой дверь, мелькнул лишь его нахальный глаз. А Пискунов вернулся в свой мир, к своим постоянным мыслям и проблемам. И долго так сидел недвижимо, погруженный в задумчивость. Нужно было жить дальше. Как?

Загрузка...