— Я только хотел узнать, не вернулась ли Карин, — пробормотал он, глядя на нас с Эдит, но не узнавая. — Карин уже вернулась?
В ту же секунду лицо его изменилось.
С болезненной стремительностью он осознал, где он и какова реальность: Карин умерла, а он опростоволосился. Улыбнувшись жуткой улыбкой, он извинился — простите, я еще не совсем проснулся.
— Здравствуй, сын, зайдешь ко мне ненадолго?
Он повернулся и зашаркал по темному коридору в свою комнату. Эдит застыла с папкой в руках.
— Ничего страшного! Не бойся, Ингмар. Эрику иногда кажется, что Карин где-то здесь, рядом. Он страшно огорчается, обнаружив свою ошибку: из-за того, что Карин мертва, а еще больше из-за того, что он опростоволосился. Я сейчас пойду к нему. А ты приходи через четверть часа.
Отец наклоняется к Пу: «По-моему, ты засыпаешь. Не пойти ли тебе лечь? Еще только пять. Три часа вполне можешь поспать». Пу мотает головой, молча: нет, спасибо, я хочу остаться здесь и смотреть на солнце. Я хочу быть рядом с отцом. Не спускать с него глаз, чтобы он, чего доброго, не испарился. Меня клонит в сон, но мне грустно. Нет, я не намерен ложиться и нюхать утреннюю канонаду и дерьмо моего братца, я, кстати, всегда проигрываю, когда мы соревйуемся. Пу широко зевает и мгновенно, как будто повернули выключатель, засыпает. Голова его свесилась на грудь, раскрытые ладони лежат на досках скамейки. Волосенки на затылке стоят дыбом, солнце припекает щеку. Отец, застыв, наблюдает за сыном. Трубка погасла.
Во сне Пу идет по лесу — знакомому и в то же время незнакомому. Журчит и плещется ручей. Над головой бегают солнечные зайчики. Он в тени, но все равно душно. Он движется вперед против собственной воли. Но вот он останавливается и озирается, это, без сомнения, место самоубийства, ждать недолго. Ручей журчит, а вообще кругом тихо, беззвучно снуют муравьи в муравейнике и на тропинке. Здесь уже нет разгорающегося солнечного света, здесь серая тень и удушливая жара, но тем не менее холодно. Пу замерз, он садится на корточки. За раздвоенной елью какое-то движение, Пу видит спину Часовщика. Тот стоит сгорбившись, жидкие волосы рассыпались по грязному воротнику. Вот он оборачивается и смотрит на Пу пустыми выпученными глазами без 5 зрачков, черный от запекшейся крови рот раскрыт, брови настолько светлые, что их почти незаметно, лоб чересчур высокий, серый, весь в пятнах. Не хочу, 2 это неправда, не хочу видеть этого, я не могу заплакать и не могу убежать, Часовщик высосал у меня все силы, чтобы явиться передо мной, я об этом где-то слышал, наверное, Лалла говорила: привидения пользуются жизненной силой людей, чтобы сделаться видимыми, поэтому человек и коченеет, теперь я попался, я сейчас задохнусь. Пу говорит что-то, клацая зубами: прошу прощения, я вообще-то не хотел приходить сюда, но я все равно здесь. Со мной что-то не в порядке, если я делаю такие вещи. Я не помню, как сюда попал — а вдруг это сон? Вдруг на свете так устроено, что я вижу сон, я сплю и больше никогда не проснусь.
Страх омывает Пу горячей струей, все его тело терзает неудержимая боль. Часовщик стоит лицом к Пу. Ветка частично скрывает привидение. Фигура покачивается, поднимая ветер, хотя кругом безветренно. Воскресный ребенок, стало быть, день Преображения Господня, стало быть. Теперь надо спросить. И Пу спрашивает, а не получив ответа, повторяет вопрос: Когда я умру? Часовщик задумывается, а потом Пу кажется, будто он слышит шепот, невнятный, неразборчивый из-за крови во рту и онемевших губ: Всегда. Ответ на вопрос: Всегда.
Слабое дуновение пробегает по лесу, где-то кричит галка. Часовщик покачивается на ветру, голова его отделяется от плеч и шеи, она приближается, и Пу почти не сомневается, что пробил его последний час, только вот интересно, куда голова вопьется зубами — в его голые руки или в колени. Черты лица расплываются, но выражение злобное. Тут ветер меняет направление, и лицо расползается, глаза повисли под ветвями ели, они гаснут, все привидение словно бы гаснет, руки всасываются в землю, сначала правая, кулаки разжимаются, и черные ногти падают как гнилые яблоки. Часовщик складывается пополам, и Пу видит красный след от веревки и кости, торчащие из горла. Все происходит внезапно, очень быстро, вот он исчез, остался лишь запах, запах плесени, точно под линолеумом в детской.
Пу с усилием стряхивает с себя сон и широко раскрывает глаза, чтобы его хитростью не заманили обратно в иной мир. Отец набивает трубку. Рядом с ним Марианн, она пришла с реки, с купания. Черные коротко остриженные волосы плотно облепили голову, лицо обращено к солнцу. На ней брюки и тонкая майка, сквозь ткань проступают очертания груди. Она босая. Отец говорит, что, мол, скоро семь и пора бриться. Марианн рассказывает, как было здорово искупаться там, у плота, хотя бревна прорвали ограждение и беспорядочной кучей застряли в береговом иле. Но все равно здорово, она была одна и могла купаться голой. Вода жутко холодная, градусов двенадцать-тринадцать, не больше, но говорят, в этом году река особенно холодная. «Слава Богу, есть шхеры, — говорит отец, зажигая трубку. — Там не утонешь в прибрежном иле».
— Пу едет в Гронес?
— Не знаю. Я спрашивал, но он, похоже, особого энтузиазма не испытывает.
— Я могу поехать, — предлагает Марианн.
— Разве ты не останешься с Карин?
— Я с удовольствием совершу велосипедную прогулку.
— Так, так, — с серьезным видом кивает отец.
— С тобой.
— Пу, наверное, будет рад, если ему не придется ехать.
— Мы могли бы поехать все втроем.
— Он собирался строить железную дорогу между уборной и песочной кучей. И Йонте обещал прийти помочь.
— Ну так как? Что скажешь? — спрашивает Марианн.
— Было бы неплохо, — отвечает отец с сомнением в голосе.
Пу потягивается и громко зевает.
— Я еду с тобой в Гронес, — говорит он решительно.
Отец и Марианн немного удивленно смотрят на Пу: так ты. значит, не спишь, вот это да. «Не сплю, — говорит Пу, — но сейчас пойду лягу и высплюсь. А в Гронес я поеду». Он поднимается, со слипающимися глазами трусцой заворачивает за угол, поднимается по лестнице в детскую, скидывает с себя одежду и сандалии, бухается в жалобно заскрипевшую кровать и зарывается головой в подушку. Он спит, не успев заснуть.
Без десяти восемь, Май безжалостно его тормошит. Даг, уже успевший одеться, приносит из материной комнаты графин и обливает брата. «Перестань,
— кричит Пу, Даг хохочет. — Дерьмо чертово», — кричит Пу защищаясь. Даг, отступив, кидает в брата сандалию. Май, дабы конфликт не кончился братоубийством, встает между ними.
Пу вынужден претерпеть еще кое-какие неприятные испытания. Май заставляет его почистить зубы, вымыть уши и постричь ногти. Кроме того, приходится надеть на себя чистую одежду: свежую майку, от которой чешется кожа, свежую рубашку, которая ему длинна, и чистые трусы. «Черт, до чего от тебя всегда воняет мочой, — враждебно говорит Даг, — ты что, не расстегиваешь ширинку, когда писаешь?» Из гардеробной приносят воскресные штаны — синие шорты с жесткими стрелками и идиотскими помочами. Пу протестует, но Май неумолима и готова, если потребуется, прибегнуть к насилию. «Высморкайся! — приказывает она, держа чистый носовой платок перед носом Пу. — Не понимаю, откуда у тебя столько козюлей в носу?»
— Это потому, что Пу все время ковыряет в носу пальцем, — поясняет Даг, присутствующий при унизительном одевании. — Ежели чего найдешь, поделимся, ладно? — И Даг с грохотом скатывается с лестницы. Пу садится на кровать, на него наваливается свинцовая сонливость. Май выходит из гардеробной, «Что случилось?»— спрашивает она участливо. «Меня тошнит», — бормочет Пу. «Поешь, и сразу станет лучше. Пошли, Пу!»
Кишки ворочаются и дрожат, твердая какашка давит на задний проход, просясь наружу. «Мне надо по-большому, — несчастным голосом говорит Пу, — очень надо». «Сходишь после завтрака», — постановляет Май. «Нет, мне надо сейчас», — шепчет он, чуть не плача. «Тогда поскорее беги в уборную!» «Мне надо сейчас», — повторяет Пу. «Бери ведро», — говорит Май, подталкивая ногой эмалированное ведро, наполовину заполненное грязной водой после умывания. Она помогает Пу с помочами и стаскивает с него шорты и трусы. Еще минута, и было бы поздно. «Живот болит, чертовски болит», — жалуется Пу. Май садится на край кровати и берет его руку. «Через несколько минут пройдет», — утешает она.
С лестницы кричит Мэрта: «Пу там? Пора завтракать. Пу там? Эй! Май!» — «У Пу болит живот, — кричит Май в ответ, не выпуская его руки. — Придем, когда придем».
«У Пу болит живот», — передает Мэрта матери. Обе стоят на лестнице. «Сильно болит?» — спрашивает мать. «Ничего страшного, мы уже почти закончили», — успокаивает Май. В столовой разговоры и возня, звон посуды и столовых приборов. «Ну, значит, скоро придете», — говорит мать спускаясь.
Лоб у Пу в испарине, сквозь загар проступила бледность. Глаза совсем ввалились, губы пересохли. Май гладит его по лбу. «Во всяком случае, температуры у тебя нет, значит, ничего серьезного, правда? Фу, какая вонища, может, ты чего не то съел?» Пу мотает головой, и еще одна волна спазмов сотрясает его тело. «Черт, дьявол, дерьмо, — выдавливает он сгибаясь. — Черт. Дьявол. Дьявольщина». «Тебя что-то заботит?»-спрашивает Май. «Чего?»-разевает рот Пу. На секунду спазмы отпускают. «Ты чем-то расстроен?» — «Не-е». — «Чего-нибудь боишься?» — «Не-е».
Приступ прошел, щеки Пу приняли свой обычный цвет, дыхание восстановилось. «Мне надо подтереться». «Можно вырвать лист из альбома для рисования, — предлагает Май. — Хотя бумага слишком плотная, пожалуй. Возьмем вот эту красную шелковку». «Нет, черт побери, — говорит Пу, — это же шелковка Дагге, он обычно заворачивает в нее свои самолеты, если мы ее возьмем, он меня пришьет». «Я знаю, — решительно говорит Май, — возьмем фланельку для умывания, ничего не поделаешь. Я постираю ее потом. Поднимай попу, Пу. Вот так, теперь славно, да?»
За завтраком мизансцена приблизительно та же, что и за обедом. Единственное различие — более строгие костюмы, ведь сегодня воскресенье, воскресенье двадцать девятого июля и, как уже говорилось, Преображение Господне. Обеденный стол накрыт не белой скатертью, а желтой узорчатой клеенкой. С люстры свисает медный ковш с полевыми цветами.
Воскресное утро, восемь часов. В бергмановской семье царят обычаи воинства Карла XII. В будни завтрак в половине восьмого, по воскресеньям на полчаса позже — вялая уступка матери, которая любит немного поваляться в постели по утрам.
Отец же, напротив, утром бодр, он уже успел искупаться в реке, побриться и перечитать свою проповедь. Предстоящая поездка привела его в состояние прямо-таки веселого возбуждения. Пу вместо обычной овсянки дали тарелку горячей размазни. Ароматной нежной размазни и ломоть белого хлеба с сыром. Приготовленных собственноручно Лаллой. Возражать никто не осмеливается, хотя и владыки-родители, и еще кое-кто из присутствующих считают, что размазня — это каприз Пу, а любые виды капризов способствуют зарождению и развитию всяческих грехов. Но никто не осмеливается протестовать против размазни, приготовленной Лаллой, — ни мать, ни отец, никто другой. Пу хлебает, он весьма доволен, но молчит. Боль улеглась, уступив место приятному оцепенению. Лаллина размазня заполняет сосущую пустоту, согревает изнутри — ведь от желудочных колик весь леденеешь.
Дверь в прихожую и дверь на крыльцо распахнуты настежь. Песчаная площадка сверкает в ярком свете.
— Сегодня будет жарко, — говорит мать. — Уж не грозы ли нам ждать.
— Каждый высказывается по поводу возможной грозы. Тетя Эмма совершенно уверена, ее колени предсказывают непогоду уже несколько дней. Лалла говорит, что простокваша в погребе осеклась, впервые за это лето. Мэрта утверждает, что тяжело дышать, у нее красные круги под глазами, на верхней губе капельки пота, наверное, температура. Отец весело замечает, что небольшая гроза не повредит, крестьянам нужен дождь. «Если пойдет дождь, будет хороший клев, — вставляет Даг, злорадно ухмыляясь. — Выдержит ли дождь мой бедный братишка? А уж как он грома боится, просто жуть».
Разговоры продолжаются. Мы разговариваем, а жизнь проходит, где-то сказал Чехов, и так оно, наверное, и есть. Проем двери на крыльцо внезапно заполняет круглая, чуть пошатывающаяся фигура. Это дядя Карл с небольшим чемоданом в руке. Он смущенно улыбается. «Ой, привет, Карл! — кричит отец.
— Заходи съешь чего-нибудь, и выпить найдется. У тебя, клянусь, вид такой, будто ты масло продал, а деньги потерял!» «Входи и садись, милый Карл, — говорит мать. В ее голосе сердечности несколько меньше, чем у отца. — Что-нибудь случилось, почему ты с чемоданом?» «Подать прибор?» — спрашивает Мэрта, приподнимаясь со стула. «Нет, нет, не беспокойся, — бормочет Карл, вытирая пот грязным носовым платком. — Можно я посижу немного?»
Не дожидаясь ответа, он семенит через столовую, отпуская поклоны направо и налево, и устраивается на диване возле окна. Отец достает из буфета бутылку и рюмку: «На здоровье, брат!» Карл осушает рюмку одним глотком, стекла пенсне запотевают. «Спасибо, Эрик, ты истинный христианин, проявляешь милосердие к ничтожнейшему из ничтожных».
— Что-нибудь случилось? — повторяет вопрос мать, строго глядя на брата. Карл с каким-то боязливым видом протирает запотевшее пенсне. И конфузливо смеется:
— Случилось и случилось! Все время что-то случается, не так ли? Время разбрасывать камни и время собирать камни, как написано в Писании:
— Но ты, похоже, собрался уезжать? — по-прежнему весело спрашивает отец.
— Во всяком случае я собираюсь переехать.
— Переехать? И куда же ты собрался переехать? Позволь спросить. — В голосе матери появился холодок.
— Точно не знаю. Но главное — сохранить свое человеческое достоинство.
— Что случилось!? — Третий раз. Теперь мать скорее обеспокоена, чем строга. Карл водружает пенсне на нос и поворачивается. Присутствующие с интересом наблюдают за ним.
— Я лучше поговорю с Эриком. Этот разговор не для детей и малявок.
— Оставайся здесь, отдохни, а вечером поговорим, — быстро предлагает отец, ни единым взглядом не посоветовавшись с матерью. — Сейчас мне некогда. Мы с Пу едем на велосипеде в Гронес читать проповедь. Но мы наверняка вернемся к обеду в Воромсе.
Голубые глаза дяди Карла наполняются слезами. Он несколько раз кивает в подтверждение достигнутой договоренности.
— Ты золотой человек, Эрик!
Мать подает знак, все встают и читают молитву: «Благодарим Тебя, Господи, за трапезу, аминь». «Выходим ровно без четверти девять, — приказывает отец и смотрит на свои золотые часы, которые висят на цепочке и заводятся маленьким ключиком. Потом обращается к дяде Карлу: — Если хочешь остаться на несколько дней, это можно устроить. Мы потеснимся. Не правда ли, Карин?» Но мать не отвечает, она лишь качает головой и уходит на кухню, прихватив с собой миску с кашей.
— Хочешь заработать двадцать пять эре? — спрашивает Даг, дружески улыбаясь Пу. Одна рука у него спрятана за спиной. Они стоят за кухонной лестницей, где Пу только что помочился, хотя это запрещено.
— Еще бы.
— Ладно. Вот смотри, я кладу монету. — Даг кладет двадцать пять эре на ступеньку. Вид у него таинственно-возбужденный.
— И что мне надо сделать?
— Съесть вот этого червяка.
— Чего?
— Закрой рот, у тебя глупый вид.
— Я должен съесть этого червяка?
Даг держит извивающегося дождевого червя перед носом Пу.
— Ни за что.
— Ну, а если я тебе дам пятьдесят эре?
— Нет. Ни за что!
— Семьдесят пять эре, Пу! Это большие деньги.
На крыльце появляется пудель Сюдд, облизывающийся после завтрака. Он угодливо виляет хвостом, приветствуя свое божество, а на Пу, антагониста, бросает презрительные взгляды.
— Зачем тебе надо, чтобы я съел этого червя? Ведь противно же.
— Ребята поручили мне испытать твое мужество.
— Чего-чего?
— Ну да, если ты окажешься достаточно мужественным, ты сможешь стать членом нашего тайного союза и вдобавок заработаешь семьдесят пять эре.
— Давай крону.
— Спятил, что ли? Крону! За крону надо съесть, по крайней мере, какашку тети Эммы.
— А у тебя есть семьдесят пять эре? — с подозрением спрашивает Пу.
— Вот смотри, пожалуйста. Три блестящих монетки по двадцать пять эре. Прошу. А вот червяк. Ну!
— Я съем половину.
— Это что еще за глупости! Либо ты ешь червя целиком, либо вообще ничего. Я так и знал. Ты трусливое дерьмо и никогда не войдешь в наш союз, правда ведь, Сюдд?
Даг поворачивается к Сюдду, который открывает рот, вываливая длинный язык. Сюдд ухмыляется, это очевидно.
— Давай сюда твоего чертова червяка, — говорит Пу в бешенстве от жадности и злости. Он засовывает червя в рот и начинает жевать, он жует, жует, жует. Глаза наполняются слезами. Пу продолжает жевать. Червь извивается, крутится под языком, один его конец пытается улизнуть через отверстие в уголке рта, но Пу запихивает его обратно. И глотает, глотает, глотает. Желудок бурно протестует, но Пу подавляет протест.
— Все, съел, — говорит он.
— Открой рот, я проверю.
Пу разевает рот, брат проверяет — долго и тщательно. Потом велит Пу захлопнуть пасть, чтобы червяк не выскочил. Затем собирает монетки и зовет Сюдда.
— Что за дела, черт! — кричит Пу.
Даг оборачивается и сокрушенно говорит:
— Мы с ребятами решили проверить, насколько ты глуп. Ежели ты настолько глуп, что ешь дождевого червя за семьдесят пять эре, то ты слишком глуп, чтобы состоять в нашем союзе, и абсолютно слишком глуп, чтобы получить семьдесят пять эре.
Пу бросается с кулаками на брата, но получает сильный удар под ложечку, а Сюдд в то же самое время вцепляется ему в штанину. У Пу перехватывает дыхание, и он садится на ступеньку. Даг и Сюдц удаляются, весело болтая. Во дворе они встречаются с Марианн. Пу не слышит их разговора, но подозревает, что они строят какие-то интересные планы. Он сражается с червем в желудке, раздумывая, не стоит ли ему блевануть, засунуть два пальца и блевануть, но колеблется — такого удовольствия брату он не доставит. В эту минуту жизнь не стоит ни шиша: Дождевой червь в животе и месса в Гронесе! Пу совсем сник 5 — никому на свете сейчас так не погано, как ему. Папа сидит в беседке с дядей Карлом. Он курит первую после завтрака трубку, а дяде Карлу предложена сигара и еще одна рюмка. Дядя Карл говорит безостановочно, отец подбадривающе улыбается. С чего бы это отец вдруг так расположился к нему? Но вот отец смотрит на часы и говорит, наверное, что им с Пу пора идти, если они не хотят опоздать на товарняк, который именно по воскресеньям имеет обыкновение прибывать минута в минуту. Отец поднимается и похлопывает Карла по руке. На главное крыльцо выходит мать с зеленым отцовским чемоданчиком и зовет Пу. Даг выводит велосипед, поклажу привязывают к заднему багажнику. Передний багажник предназначен для Пу. Марианн втыкает букетик колокольчиков в петлицу отцовского пиджака. Выбегает Мэрта со своим фотографическим ящиком, она обожает фотографировать. Тетя Эмма после завтрака посетила уборную и сейчас, осторожно переваливаясь, спускается по тропинке. Под мышкой у нее зажат номер «Евле дагблад». Из кухни выходит Лалла с уложенными в пакет припасами на дорогу, который в ходе некоторой дискуссии запихивают в чемоданчик: там лежат отцовские брыжи, чистая белая рубашка, пасторское облачение и сама проповедь. А вдруг бутылка с молоком разобьется и зальет облачение и проповедь? Сперва бутылку намереваются положить на дно, а одежду сверху, потом молоко вовсе отвергают: настоятель ведь приглашает на кофе, а отец обещал Пу «Поммак», они его купят в лавке на обратном пути.
Теперь Мэрта будет фотографировать, она хочет, чтобы мать тоже была в кадре, вроде бы как прощалась с отцом, но мать отказывается — нет, спасибо, пусть позируют только путешественники. В конце концов получается следующий снимок: отец стоит в несколько деревянной позе, держась за сильно вывернутый вверх руль. На нем легкий пиджак и шляпа. Черные пасторские брюки он надел на себя — они не поместились в чемоданчике, штанины внизу прихвачены зажимами. Белая рубашка без воротника и ботинки дополняют экипировку. Пу в уже описанном одеянии плюс белая льняная панама, которая ему чуть великовата и потому покоится на его оттопыренных ушах. Лицо в тени. Он уже сидит на переднем багажнике, разведя в стороны длинные ноги.
Все говорят, перебивая Друг друга, желают приятного путешествия, мать сообщает, что бабушка перенесла обед на целый час, они просто не имеют права опоздать. Тетя Эмма предупреждает, что будет гроза, совершенно точно будет гроза.
Вдали, у выпасов, над далекими горами чернеет полоса туч, белые облака тонкими пальцами тянутся к центру небосвода. «Предвестник грозы», — говорит тетя Эмма. Мать целует Пу и по меньшей мере два раза велит ему быть поосторожнее, чтобы не попасть ногой в спицы переднего колеса. Дядя Карл машет сигарой из беседки: «Хорошего улова душ, уважаемый брат!» Даг вертится вокруг Марианн, а Сюдд вокруг Дага. Май стелет постель в материной комнате на втором этаже. Отодвинув широкую кружевную занавеску на единственном открывающемся окне, она окликает Пу и машет ему рукой. Пу вяло машет в ответ. На Май выходное летнее платье с вырезом каре, когда она наклоняется, Пу видит ее грудь. Копну недавно вымытых рыжих волос не в силах удержать никакая коса, и ее милое конопатое лицо словно охвачено кольцом огня.
Путешествие начинается с головокружительного спуска. Отец — опытный, но рисковый велосипедист. Пригорок, ведущий от дальберговского жилища, ухабист и каменист, к тому же узок и, как сказано, крут.
Выбравшись на проезжую дорогу, отец принимается жать на педали. «Черт, до чего жарко, — говорит он, снимает шляпу и протягивает ее Пу. — Держи крепко».
Товарняк уже стоит на станции, и маневровый паровозик усердно маневрирует — тяжело груженные вагоны с лесом пойдут на лесопильню в Йимон, пустые вагоны — на склад в Иншен, а три вагона, до верху забитые душистыми, свежераспиленными досками остаются на станции Дуфнес для дальнейшей отправки на строительство нового дома Добрых тамплиеров. Тормозные кондуктора, вылезшие из своих тесных будок, прогуливаются по платформе, кто-то пьет пиво прямо из горлышка, закусывая его бутербродом, кто-то курит трубку, станционный работник мечется между двумя южными стрелками у моста, паровозик, пыхтя, подает назад, два мужика возятся со сцеплениями, звенят буфера и тяжелые железные крюки. Солнце стоит прямо над излучиной реки.
Отец и Пу заходят в контору и здороваются с дядей Эрикссоном: «Вот как, господин пастор собирается ехать в такой ранний воскресный час, да еще с сыном?» «Я читаю проповедь в Гронесе», — объясняет отец. «Значит, тогда на поезде до Юроса, а оттуда на велосипеде, я полагаю?» Дядя Эрикссон вынимает из ящичка кассы маленький коричневый бумажный билет и пробивает его компостером. «Велосипед надо сдавать в багаж?»— интересуется отец. «Нет, можете взять с собой в купе. По воскресеньям пассажиры садятся только в Лександе».
Со второго этажа спускается фру Эрикссон. Шея ее изуродована зобом, глаза чуть не вылезают из орбит. Она сердечно улыбается беззубым ртом. В руках — чашка с кофе. «Я подумала, что господин пастор не откажется выпить чашечку, — говорит фру Эрикссон на своем диалекте Орса. — А маленький Пу хочет карамельку, да?» Она вынимает из кармана передника липкий кулек и угощает Пу собственноручно приготовленными красно-белыми карамелями. Пу кланяется и благодарит. «А как ваши дела, фру Эрикссон?» — спрашивает отец, глядя прямо в выпученные глаза фру Эрикссон. «Да не слишком хорошо, господин пастор. На прошлой неделе была в больнице в Фалуне, потому как по ночам сильно задыхаться стала. Доктор сказал, что меня надо оперировать, он хочет удалить часть щитовидки, но я не знаю, хотя задыхаться вот так ужасно, но я ведь каждый день принимаю йодистую соль, правда, она мало помогает, мне все хуже и хуже. А вид у меня — страшно смотреть. Прошлым летом зоб был не виден, он за эту зиму такой жуткий сделался. Это все началось, когда я заболела туберкулезом и потеряла… да вы, господин пастор, сами знаете… да, не слишком хорошо, а там наверху такая духота, в спальне у нас по вечерам солнце, иногда я перетаскиваю матрас сюда, в зал ожидания. Тут ведь окна на север и всегда чуток прохладно. Как-то приехал инспектор, увидел матрас и сказал, что в зале ожидания спать нельзя, это запрещено, а Эрикссон заявил ему, что ему плевать и пусть, мол, инспектор, ежели хочет, подаст на нас в суд, ну тот и испарился.
Пу залез на стол у окна, выходящего на станционную площадь — его больше интересуют усилия маневрового паровозика, нежели зоб фру Эрикссон. Посасывая карамель, он следит за двумя вагонами с древесиной — от легкого толчка паровоза они сами послушно катятся на запасной путь у здания станции. Один из мужиков положил на рельсы тормозную колодку, и тяжелые вагоны смиренно останавливаются, слегка дернувшись взад и вперед, точно живые.
— Они закончили, — кричит Пу, слезая со стола. — Все готово! — Пу хочется поскорее в путь, предстоящая поездка в поезде, пусть и короткая, вызывает у него легкую лихорадку. «Что же, тогда поехали, господин пастор». Дядя Эрикссон достает свою форменную фуражку и красный флажок, на древке которого прикреплена зеленая пластинка. Когда подают сигнал пластинкой, это означает «готов к отправлению». Отец опустошает чашку до самой гущи, благодарит и пожимает руку. «Я поговорю с моим хорошим другом, профессором Форсселем о вашей болезни, фру Эрикссон. Возможно, он найдет какой-нибудь выход».
— Спасибо, спасибо, не утруждайте себя, господин пастор.
Один из тормозных кондукторов помогает занести велосипед и чемоданчик в маленький пассажирский вагон в конце состава. Вагон допотопный, выкрашенный в серо-зеленый цвет, с дверями посередине. Интерьер спартанский: двенадцать коротких деревянных скамеек друг напротив друга, по шести по обе стороны прохода. Возле каждой второй скамейки стоит плевательница, пол устлан истертым коричневым линолеумом с узором, в одном торце возвышается железная печка. Окошки открыты, впуская летнее утро. На потолке — две стеклянные чаши, в которых упрятаны газовые светильники. В вагоне пахнет проолифенным деревом и железом.
Пу висит на окне, он в возбуждении, он поедет на поезде, через несколько 5 секунд дядя Эрикссон даст знак, паровоз выпустит черное облако, и вагоны покатятся по рельсам. Отец нашел газету «Борленге-постен» и углубился в раздел «Публичные сообщения»: «В церкви Гронес пастората Гагнеф завтра, в воскресенье в одиннадцать часов утра состоится проповедь пастора Эрика Бергмана из Стокгольма. Во время богослужения состоится причащение святых даров Господних».
Но поезд все никак не трогается, Пу с опасностью для жизни высовывается из окна, чтобы выяснить причину. Дядя Эрикссон читает какие-то бумаги, а станционный работник объясняет и жестикулирует. Паровоз пыхтит и вздыхает, словно жалуясь на утомительную жару и предстоящие подъемы. На втором этаже станционного домика за занавеской мелькает обезображенное лицо фру Эрикссон.
Но вот послышались голоса, и Пу поворачивается в другую сторону. Там бодро шагают Марианн, Даг и дядя Карл. В руках у них удочки, а Даг несет за ручку жестяную банку для червей, в крышке которой проделаны дырочки. У дяди Карла на спине ранец — это снедь.
— Привет, — кричит Марианн, — Вы еще не уехали?
— Куда собрались? — спрашиваег отец, становясь рядом с Пу у узкого окошка.
— Удить рыбу в Холодном ручье, — трубит дядя Карл. — Ма должна вот-вот прийти, и сестричка Карин отправила нас на прогулку. Она сочла, что будет лучше поговорить с Ма наедине. Я, во всяком случае, ничего против не имел.
Наконец поезд, тяжело скрипя и усердно выпуская клубы дыма, трогается. Все машут руками. Пу мельком замечает, что Марианн обнимает Дага за плечи. Губы у него растягиваются от восторга, и он энергично машет рукой брату. Они исчезают из вида, в лицо бьет встречный ветер и едкий угольный дым.
На повороте под горой паровоз свистит, вагон бросает из стороны в сторону, стучат на стыках колеса. Вот они покидают реку и ныряют в лес. Паровоз старается изо всех сил, пошел подъем, деревянный вагончик трещит и трясется. «Сядь на скамейку, — велит отец. — Нельзя так висеть на окне, это опасно». Схватив Пу за брючный пояс, он стаскивает его вниз. Отец с сыном сидят друг напротив друга, отец продолжает читать газету. — Пап!
— Да? — Отец опускает газету.
— Что такое история?
— Рассказ о прошлом.
— Тогда смерть дедушки — история.
— История бывает разная. Есть большая история — история войн и королей, всего народа, а есть малая — история семьи. Таким образом, можно сказать, что дедушкина смерть — тоже история.
Отец сидит подавшись вперед, локти на коленях, пальцы переплетены. Он внимательно смотрит на сына. Когда отец с кем-то разговаривает, кто бы это ни был, он смотрит собеседнику прямо в глаза и сосредоточенно слушает.
— Вам, папа, не нравится жить с нами в Дуфнесе?
— Мне не слишком по душе Дуфнес, только и всего. Я люблю маму и моих детей, а Дуфнес нет.
— Почему?
— Я чувствую себя взаперти, если ты понимаешь, что я хочу сказать.
— Не понимаю.
— Я не распоряжаюсь собой.
— А кто распоряжается? Бабушка?
— Можно и так сказать.
— Поэтому вы и ненавидите бабушку.
— Ненавижу?
Отец, улыбаясь уголками рта, разглядывает свои сцепленные пальцы.
— Даг утверждает, что папа и бабушка ненавидят друг друга.
— У нас с твоей бабушкой разные точки зрения по множеству вопросов. Почти по всем. Ну вот мы и ссоримся. Ты должен это понимать.
— Угу.
— Иногда бывает страшно тяжело. Особенно летом. Мы вынуждены жить бок о бок, и тогда чуть что начинаются всякие неурядицы. Зимой, когда бабушка живет в Уппсале, а мы в Стокгольме, легче.
— Я люблю бабушку.
— И продолжай ее любить. Бабушка любит тебя, ты ее. Так и должно быть.
— Вы бы обрадовались, если бы бабушка умерла?
— Вот это загнул! Чему же мне радоваться? Во-первых, я знаю, что и ты, и мама, и Даг, и множество других людей будут горевать, а во-вторых, человеку не пристало думать о подобных вещах.
Пу задумывается. Все это трудно, но важно. Кроме того, нечасто у отца есть время поговорить. Надо пользоваться случаем.
— Ну да, — горестно вздыхает Пу. — А мне вот хочется, чтобы много кто умер и стал историей! Тетя Эмма, и Даг, и…
— Это совсем другое дело, — прерывает отец. — Ты не представляешь себе, что означает смерть. Поэтому и бросаешься такими пожеланиями, не имея в виду ничего конкретного.
— Я иногда представляю себе, что мама умерла, и тогда мне делается грустно.
— А иногда тебе хочется, наверное, чтобы твой отец умер, да? Когда ты, к примеру, злишься.
Отец улыбается, улыбаются и губы и глаза, голос неопасный. Значит, это и есть настоящий разговор, думает Пу. Разговоры или «беседы» Пу обычно ведет с бабушкой в Уппсале, вечерами, когда он приезжает погостить к ней на рождественские каникулы. У матери с отцом никогда не хватает времени на беседы.
— Никогда я не желал, чтобы папа умер, — врет Пу с бесхитростным выражением лица.
Отец треплет Пу по щеке, по-прежнему улыбаясь.
— Извини меня, Пу, но порой ты задаешь действительно дурацкие вопросы.
Пу с умным видом кивает и улыбается в ответ.
Товарняк тормозит с жутким шумом — визг, лязг, скрежет. Под горной грядой простираются леса, на крутых склонах вынырнули усадьбы. Отец хлопает Пу по коленке: вот мы и приехали, не забудь панаму и возьми мою шляпу.
Поезд останавливается на полустанке Юрос — это маленькая будка путевого обходчика на пересечении железнодорожных путей с большаком — ни тебе запасных путей, ни семафора, только рассохшийся деревянный перрон. Обходчик — толстая женщина — вылезает, переваливаясь, из будки, в дверь ей приходится протискиваться боком. Она приветствует пастора как старого знакомого и помогает ему вытащить велосипед и чемоданчик. Зной уже стоит стеной, на пригорке мычит корова. Выглянувший из кабины машинист расслабленно отдает честь отцу и сыну. Обходчица подает знак, что можно отправляться, и поезд плавно скользит вниз по склону к Сиффербу, без дыма, без скрежета, без лязга.
— Чашечку кофе? — предлагает толстуха.
— Нет, спасибо, фру Бругрен. Мы и так опаздываем.
— Чертовски обидно, что я никак не выберусь в церковь, но Ульссон в больнице, и я здесь одна должна управляться и в будни, и в воскресенье. Может, мальчик хочет сока?
— Нет, спасибо, — вежливо отвечает Пу.
— Тогда желаю вам счастливого пути.
— Спасибо, фру Бругрен, и передайте привет господину Ульссону.
— Господин пастор, как по-вашему, это Бог нас карает?
— Почему Бог должен карать?
— Я хочу сказать, мы ведь с Ульссоном в грехе живем по словам миссионерского пастыря. Он был тут в прошлый понедельник и скандалил, а на следующий день Ульссон наступил на ржавый гвоздь, и у него началось заражение крови, пришлось в больницу везти. Это кара Божья, господин пастор?
Отец обеими руками вцепился в руль велосипеда. Спешки как не бывало, он не смотрит на горестно вздыхающую фру Бругрен. Его задумчивый взгляд устремлен на склон, спускающийся к реке, и солнечный пожар в черной воде. Наконец он переводит глаза на опечаленную женщину. — Нет, — решительно говорит отец. — Я убежден, что миссионерский пастырь Стремберг ошибается. Бог не карает фру Бругрен и господина Ульссона за это прегрешение — если это вообще прегрешение. Бог не мелочен, жалко только, что он позволяет своей глупой пастве быть глупыми и злопамятными. Но если, фру Бругрен, вас мучают подобные мысли, то поговорите с господином Ульссоном. Если решитесь, я с удовольствием вас обвенчаю. Черкните несколько и слов. Я живу в Дуфнесе. Ну да вы ведь знаете.
Толстуха кивает несколько раз и сглатывает, в данный момент она не способна вымолвить ни слова, лишь кивает, да, я поговорю с Ульссоном, в четверг поеду в больницу, пришлют смену из Лександа.
— До свидания, фру Бругрен.
— До свидания, господин пастор.
Пу молча кланяется и взбирается на багажник, отец ставит правую ногу на маленький шпенек, торчащий из ступицы заднего колеса, а левую резко бросает на педаль. Это придает велосипеду приличную скорость на спуске к реке. Пу, держа отцовскую шляпу, широко разводит ноги — не попасть бы ступней в спицы.
Вдалеке слышится свисток товарняка, а вообще вокруг неподвижная летняя тишина. Воздух пропитан острым запахом коров и чабреца. Чахлая рожь, клонящаяся к обочине дороги, бьет Пу по голым ногам.
Пу чувствует, что отец в хорошем настроении, и у него тоже становится весело на душе. Вот отец начинает насвистывать, потом вполголоса напевать и наконец поет в полный голос:
В уборе пышном лес стоит, И черный прах земли укрыт Покровом сочной зелени. Цветов прекрасных океан, Как летний пестрый сарафан Роскошней Соломона одеяния.
Отец притормаживает. Дорога круто забирает вправо, внезапно под колесами лишь зыбкий песок. «Тут надо поосторожнее, а то шею сломаем! Держись крепче, если меня поведет в сторону. Дай-ка шляпу, лучше я ее надену, чтобы не получить солнечный удар». Пу обеими руками вцепился в багажник. Отец медленно крутит педали. «Здесь и вправду надо быть поосмотрительнее, — рассудительно говорит Пу. — Опрокинемся, и нам крышка».
Миновав опасный участок, Пу с отцом несутся дальше вниз по пологому склону вдоль реки. Свистят и похрустывают колеса, сверкает темная водная гладь, неспешно плывут бревна, сбиваясь в кучу возле ограждений. Грозовая стена над горными грядами выросла на палец. Отец, тихонько напевая, усердно крутит колеса. Пу незнакома мелодия, может, это вовсе и не мелодия. Сейчас отец в отличном расположении духа, никаких сомнений. Но поездка с ним — всегда рискованное предприятие. Никогда не знаешь, чем оно кончится. Иногда хорошего настроения хватает на целый день, а иногда, неизвестно почему, пастора настигают демоны, и он становится немногословным, замкнутым и раздражительным.
— Ну как, Пу, теперь не жалеешь, что поехал со мной? — Отец перестал напевать и хлопает Пу по панаме.
— Не жалею, — врет Пу, с грустью думая о своих паровозиках, рельсах и железной дороге, которую он собирался провести от уборной до спиленной березы. Там местность все время идет под уклон, поэтому можно сцепить несколько вагончиков и пустить их самостоятельно, они докатились бы до самой стрелки — прямо как тот электрифицированный поезд, что ходит в Юрсхольм.
У паромной переправы уже ждут повозки с прихожанами, которые здороваются с отцом. Отец отвечает, приподнимая шляпу. Там стоит сгорбленный старик в меховой шапке, с грязной коровой, бока ее вымазаны навозом. От ни; здорово воняет, вокруг кружатся синие мухи, но старика и корову, похоже, это не смущает. По воде шлепают несколько босоногих мальчишек. Они направляются к Юпчерну купаться и ловить окуней.
Через реку натянуты стальные тросы. Паром, которым управляют вручную, соединен с тросами железными петлями и подвижными ржавыми колесиками. Пассажиры-мужчины цепляются за трос захватами из просмоленной древесины. Таким образом плоскодонный корабль перемещается взад и вперед посильно изрезанному в этом месте речному руслу, И кружащиеся в черной бурля щей воде топляки глухо бьются о борт парома.
Отец тут же разговорился с двумя женщинами в одноколке — младшая в местном национальном наряде, старшая, с серым под загаром лицом, в трауре Она сидит молча, уставясь на свои покрытые пятнами руки. Говорит младшая — ее торопливая речь, окрашенная диалектом, напоминает катание с горки — вверх и вниз. Отец слушает и кивает. «Вот как, все случилось так быстро? Это ведь было неожиданно?» — «Конечно, он был такой энергичный, весь сенокос работал с нами, намеревался ехать на соревнования по стрельбе, да, это было I прошлое воскресенье. Мать принесла кофе, глядит, а он лежит отвернувшись, и глаза закрыты, ну она и подумала, что он опять заснул. А он мертвый».
Пу садится на дощатый пол на носу. Снимает сандалии и опускает ноги в воду, ледяную даже сейчас, в разгар лета, и течение засасывает их.
Когда паром отчаливает от пришвартованного к берегу покачивающегося плота, отец отходит от женщин в одноколке, берет деревянный шест, крепит его к тросу и помогает остальным мужчинам тащить паром через стремнину и топляки.
Пу перебирается еще ближе к краю, чтобы остудить комариные укусы под коленками. Внезапно кто-то хватает его за плечи и отшвыривает назад, сильная пощечина, еще одна. Отец разъярен: «Знаешь ведь, что я запретил! Не соображаешь, что тебя может утянуть под паром, и никто и не заметит?» Следует еще одна пощечина, значит, всего три. Пу смотрит на отца, он не плачет, нет только не здесь, перед этими чужими людьми. Он не плачет, но сгорает от ненависти: бандит чертов, вечно дерется, я убью его, вот вернусь домой, придумаю для него какую-нибудь мучительную смерть, он будет молить меня сжалиться, Гулко стучат бревна, журчит вода, палит солнце, в мозгу и глазах резь. Пу стоит в сторонке, но на виду. Женщины в одноколке, наблюдавшие за сценой кивают головами и перешептываются, сейчас говорит молодая. Пу не слышит ее слов, он видит женщин со спины, потому что отошел к краю кормы. Отец помогает тащить паром, изо всех сил работая деревянным шестом, он тоже зол, это заметно. Он сбросил пиджак и закатал рукава рубашки. Шляпа сдвинута на затылок.
Еще один взгляд в будущее.
— В чем моя вина?
Отец сидит за письменным столом, я — в потертом кожаном кресле в глубине комнаты. За окном — свинцово-серый зимний день без теней, на крышах и в воздухе снег. Отец поворачивается ко мне лицом, темный контур на фоне прямоугольника окна. Я с трудом различаю черты его лица, но хорошо слышу голос.
— В чем моя вина?
Он повторяет вопрос, а что я могу ответить? На столе лежит один из материных дневников.
— Я открыл ее второй банковский сейф и там обнаружил еще дневники. Представляешь, Карин вела дневник с марта 1913 года, когда мы поженились, почти до самой кончины — последняя запись сделана за два дня до смерти. Каждый день.
— Вы знали, что мать ведет дневник?
— Я как-то спросил ее, и она ответила, что обычно вкратце записывает разные события, но чтобы…
Отец качает головой, перелистывая раскрытую тетрадь в коричневом переплете: «… каждый день».
— Я пытаюсь прочитать и понять, я имею в виду, чисто технически. У матери такой мелкий почерк. Мне приходится пользоваться лупой.
Отец поднимает лупу, словно бы извиняясь: ежедневно, микроскопический почерк, шифры.
— Вообще-то у матери был четкий и разборчивый почерк. А здесь совсем другой. И потом, она часто сокращает имена и слова. А иногда употребляет какое-то зашифрованное слово, которое совершенно невозможно понять.
Глубоко вздохнув, отец протягивает мне тетрадку, я встаю и беру ее в руки. 1927 год: мать в больнице, обширная операция, удаление матки и яичников. Три месяца. Беспокойство о доме и детях. Отец приходит каждый день. «Я же не могу попросить его не приходить, я так устаю от его страхов. Как будто я должна испытывать угрызения совести из-за того, что нахожусь здесь». 5 Я медленно с помощью лупы читаю, потом захлопываю тетрадь и переправляю ее через весь стол обратно.
— Читаю и читаю. И постепенно начинаю осознавать, что никогда не знал той женщины, с которой прожил больше пятидесяти лет.
Отец отворачивается, его взгляд устремлен на падающий снег и белые крыши. Вдалеке бьют часы церкви Хедвиг Элеоноры. Затылок у отца высокий и худой, волосы редкие. «Ничего не знаю», произносит он.
— Карин говорит о фиаско. Жизненном фиаско. Ты можешь это понять? Вот тут она пишет: «Как-то раз в одной книге я наткнулась на слова «жизненное фиаско». У меня перехватило дыхание, и я подумала — жизненное фиаско и есть самые точные слова».
— Мать порой слишком все драматизировала. — Я пытаюсь найти объяснение.
— И я спрашиваю себя, — медленно, почти неслышно говорит отец, — спрашиваю себя, в чем моя вина.
— Но вы ведь с матерью разговаривали?
— Конечно. Разумеется, разговаривали. Вернее, говорила Карин. Что мог сказать я? У Карин было столько идей относительно того, как нам изменить нашу жизнь. Она требовала от меня ответа на ее вопросы, а что я мог ответить? Карин утверждала, что я ленив. Не когда речь шла о работе, а просто ленив, ну, ты понимаешь.
Отец вновь поворачивается ко мне лицом, из-за резкого света из окна я не вижу его выражения, но голос молит: скажи же что-нибудь, объясни, дай мне точку опоры.
— Сегодня ночью мне приснилось, что мы с Карин идем по нашей улице. Держимся за руки, иногда мы так делали. Тротуар обрывается в бездну, и там внизу — блестящее черное зеркало воды. Вдруг Карин выпустила мою руку и кинулась головой в бездну.
— Иногда мне кажется, будто мать где-то рядом, — говорю я нерешительно. — Я сознаю, что это своего рода тоска и ничего больше, и все же.
— Да, да, — отзывается отец. — Сперва обнаруживаешь… нет, не знаю. Не могу объяснить. В чем моя вина?
— Откуда мне знать?
— Словно бы я прожил совсем другую жизнь, не такую, как Карин. Я никогда не призывал Бога к ответу. Такова моя жизнь, думал я, и с этим ничего не поделаешь. Может, я был чем-то вроде послушной собаки? Как Сюдд?
Отец горестно улыбается. Дух Сюдда пересекает ковер и, уткнув нос в отцовскую руку, глядит на своего господина печальными глазами.
— Мать была, наверное, умнее меня. Она много читала, ездила за границу и… Я же в основном жил своими чувствами и представлениями. Хотя теперь вот лишился всего. Не собираюсь жаловаться, не думай, будто я жалуюсь, но когда я сижу здесь, пытаясь истолковать материн дневник…
— Вы считаете, мама заранее предполагала, что вы прочитаете ее дневники?
— Не уверен. У нас как бы была договоренность, что я умру первым. Понимаешь, своего рода шутка. Это я, главным образом… но это само собой разумелось. И когда у меня обнаружили рак пищевода, все было решено, по крайней мере, я полагал, что решено.
— Хуже всего, пожалуй, что мы испытывали страх.
— Страх?
Отец смотрит на меня с искренним недоумением, словно в первый раз слышит это слово.
Мы боялись вашего гнева. Он всегда овладевал вами неожиданно, и мы часто не понимали, почему вы ругаетесь и деретесь.
— Ты, безусловно, преувеличиваешь.
— Вы, отец, спросили, я попытался ответить.
— Я был скорее кроткий человек.
— Нет. Мы боялись ваших приступов гнева. И не только мы, дети.
— Ты хочешь сказать, что и мать?… что Карин…
— Мне кажется, мать боялась, но по-другому. Мы научились ускользать, и; врать. Правда, должен признаться, говорить об этом сейчас, по-моему, несколько неловко — два пожилых человека. И немного смешно.
— Но мать поистине была не из тех, кто молчал.
— Мать играла роль посредника, миротворца. Даг, например, вызывал у вас постоянное бешенство. Я помню, как часто его пороли. Плеткой. По голому телу. До крови, до струпьев. И мать смотрела.
— Ты упрекаешь меня…
— Нет, я не упрекаю. Я говорю, что наш разговор смешон. Но вы, отец, спросили, и я отвечаю. Мы безумно боялись, выражаясь мелодраматически.
— Я помню, Карин говорила…
— Что говорила?
— Мать иногда, когда сердилась, называла меня «узколобым». В дневниках это есть в нескольких местах: «Эрик непримирим. Эрик не способен прощать и быть снисходительным, и это будучи пастором. Эрик не знает самого себя».
Отец весь поник и съежился. Прикладывает руку к щеке.
— Я ведь уже понес наказание, правда?
— Наказание?
— По-твоему, сидеть здесь, за этим столом, день за днем читая материны дневники, не достаточное наказание? Она ругает даже мои проповеди.
Отец саркастически улыбается:
— Так что ты и твои брат с сестрой должны быть довольны. Некоторые считают, что ад существует тут, на земле. Теперь я склонен с этим согласиться. Нет, нет, нет. Ты уже уходишь?
Паром причаливает, вода заливает доски настила, понтонный мост раскачивается, повозки съезжают на берег. Отец прощается с матерью и дочерью в одноколке, мальчишки, собравшиеся порыбачить в Юпчерне, берут удочки и кричат «пока» сопящему Пу: они, конечно, заметили, что Пу получил взбучку и, мало того, направляется на мессу в Гронес. Старик со своей грязной коровой ковыляет вверх по откосу.
— Идем же, дурачина! — Голос у отца ласковый.
Пу стоит отвернувшись, от дружелюбного тона отца его подмывает заплакать. Отец подходит и шлепает Пу по спине.
Ты же. понимаешь, я испугался, ведь ты мог бы утонуть, никто б и не заметил.
Еще один шлепок. Отец стоит позади сына, опираясь бедром на велосипед.
Паромщик уже впускает пассажиров, направляющихся в обратный путь. Отец, прислонив велосипед к ограждению, протягивает Пу свою широкую ладонь. Потом садится на перевернутую вверх дном деревянную кадку и притягивает к себе сына.
— Я испугался, понимаешь? Когда человек боится, он сердится, сам ведь знаешь. Я переборщил, просто так получилось, не успел подумать. Я сожалею. Тебе досталось больше, чем ты заслуживал, это было глупо.
Отец испытующе глядит на Пу, теперь его очередь. Пу не желает смотреть на отца, он глотает слезы, черт, дьявол, когда отец вот такой ласковый, хочется только разнюниться, а это черт знает что. Поэтому он лишь кивает: да, да, понимаю.
— Ну, тогда пошли, — говорит отец, слегка шлепнув Пу по заду. Попрощавшись с паромщиком, он повел велосипед по скользкому настилу и понтонному причалу. В прибрежном мелководье серебрится стайка уклеек. Рыбки подпрыгивают, все разом, и водное зеркало замерцало. Пу идет босиком, отец привязывает его сандалии к заднему багажнику и кожаным ремнем затягивает чемоданчик.
Склон от паромной переправы круто забирает вверх. Пу помогает вести велосипед. Наверху в лицо ударяет волна жара, путешественники выходят на открытое поле, узкая песчаная дорожка идет прямо на запад. Порывы ветра вздымают вихри мелкого песка, не принося прохлады. Черные отцовские брюки, прихваченные внизу блестящими велосипедными зажимами, посерели от 5 пыли. Высокие черные ботинки на шнурках тоже запылились.
Отец и Пу прибывают в церковь Гронеса, когда колокола отбивают десять. На тенистом кладбище какие-то одетые в черное женщины поливают цветы на могилах, прибирают, работают граблями. Под каменным сводом попрохладнее. Церковный староста, звонивший в колокол, отводит отца в ризницу. В шкафу стоят таз и кувшин, мыло и полотенце, отец, обнажившись до пояса, умывается. После чего открывает чемоданчик и вынимает чистую рубашку, брыжи, крахмальные манжеты и пасторский сюртук. Староста наводит порядок:
— Когда вы, господин пастор, взойдете на кафедру, не забудьте перевернуть песочные часы, у нас в церкви так давно заведено, и потом, мы обычно читаем молитву за упокой души усопших до того, как зазвонят погребальные колокола; как только вы произнесете «аминь», я возьмусь за большой колокол, на это уйдет пара минут, он у нас немного медлительный. Кстати, настоятель просил передать, что он заглянет, чтобы поздороваться с вами, но, возможно, чуток запоздает, у него служба с причащением в Утбю. И в этом случае он просил вам напомнить, что после мессы в пасторской усадьбе будет кофе. А теперь, господин пастор, не дадите ли вы мне номера псалмов, мальчик поможет мне их развесить. Я звоню в малый колокол без десяти одиннадцать, и тогда народ входит в церковь. А до того они предпочитают постоять и поболтать во дворе.
На двух листках бумаги отец написал номера пяти псалмов, указав количество стихов, — одна бумажка предназначается старосте, другая — органисту. Старик подзывает Пу и берет его за руку. Отец, усевшись за большим дубовым столом посреди комнаты, склоняется над своей аккуратно написанной проповедью. «Не будем мешать пастору, — шепчет староста, увлекая Пу в церковь. — Цифры знаешь?» — спрашивает старик, открывая черный шкаф, в котором ровными рядами висят латунные цифры.
Староста, стоя на лесенке, называет цифры, и Пу достает из шкафа нужные и протягивает их старику, который развешивает их на двух черных досках в золотых рамах слева и справа от хоров. О разговорах в это время и думать нечего. Задача важная: одна неправильная цифра — и произойдет катастрофа.
Закончив работу, Пу тихонько выходит из прохладной церкви в зной, чуть приглушаемый темнокудрыми вязами. Небесный свод белый, без единого облачка, безмолвие, тяжесть. Парочка шмелей, комар на руке, за каменной стеной мычит корова. По разровненному граблями гравию дорожки идут, тихо переговариваясь, несколько прихожан в черных воскресных одеждах. Пу не спеша направляется к низкому четырехугольному каменному зданию в северном углу кладбища. Тяжелая, просмоленная дверь приоткрыта. Вокруг никого. Пу прекрасно знает, что это задом, но не в силах удержаться. Он проскальзывает внутрь и застывает у двери: каменный пол, грубая кладка стен, деревянный потолок, поддерживаемый грубыми балками, низкие, непрозрачные окна. В одном торце — простой алтарь с деревянным крестом, выкрашенным в черный цвет, оловянными подсвечниками и раскрытой Библией. Вдоль правой стены — полки. На полках стоят четыре гроба разных размеров и качества. В центре помещения — катафалк. На нем белый гроб без крышки, крышка прислонена к дверям. В гробу лежит молодая женщина. Лицо худое и серое, вокруг закрытых глаз темные тени, нос заострился, на веках две серебряные монетки. В костлявых руках с длинными пальцами — Псалтирь, кружевной платочек и белая гвоздика. Несколько мух пикируют сначала на неприкрытое лицо покойной, а потом на белую непрозрачность окон. Запах увядших цветов и чего-то сладковатого, проникший в нос и в кожу, не улетучится еще много часов. Пу стоит долго. На губу ему садится муха, и он в панике шлепает по ней рукой.
Но вот послышались голоса и шаги на песчаной дорожке. Громко топоча, внутрь входят двое мужчин в темных костюмах и белых кашне, они шикают на Пу, но больше не обращают на него никакого внимания. Надо привинтить крышку и собрать цветы. Полку с гробами завешивают грязной занавеской, зажигают свечи на алтаре. Распахивают настежь двери, и внутрь заходят для короткого прощания до начала мессы пришедшие на похороны люди.
— А, вот ты где, малыш Пу, — кричит жена настоятеля, махая ему рукой. У нее громадный живот, который она как бы несет впереди себя. Ей бы не мешало под него колесико подставить. Цветастое платье трещит по швам, на лице и загорелой шее коричневые пятна. Она ведет за руку своего сына. — Добрый день, малыш Пу! Я только что была в церкви, поздоровалась с твоим папой. Он сказал, что ты где-то здесь. Ну вот, а это мой сынок, он твой ровесник. Тебе недавно исполнилось восемь, правда ведь? А Конраду исполняется столько же на следующей неделе. Ну, Конрад, поздоровайся с Пу.
Конрад ниже Пу ростом, но шире в плечах. Живот выпячен, хотя и не так, как у матери. Волосы соломенно-желтые, глаза голубые с белесыми ресницами. Руки и лоб перевязаны бинтами в розовых пятнах. От Конрада воняет карболкой. Мальчики здороваются без всякого энтузиазма. Жена настоятеля радостно сообщает, что после мессы Пу и Конрад смогут поиграть, их угостят соком и булочками, за столом им сидеть необязательно, это чересчур утомительно для таких непосед.
Пу не успел прийти в себя, как зазвонил колокол, сзывая на службу, и жена настоятеля, схватив одной рукой его, а другой Конрада, вперевалочку направляется в церковь, в самый первый ряд, к скамейке, предназначенной для обитателей пасторской усадьбы. «Мне надо пописать», — смущенно шепчет Пу. «Поскорее», — отвечает жена настоятеля, пропуская его. Пу с трудом протискивается мимо громадного живота и стремглав несется вокруг церкви к северному приделу. Облегчившись, он осматривается. Здесь всего несколько надгробий, заросших и покосившихся. Пу известна причина: Страшный суд грянет с севера и опрокинет северную стену церкви. Поэтому на этой стороне хоронят лишь самоубийц и преступников. Их воскрешение не так важно. Пусть на них валится церковная стена, все равно им в ад отправляться.
Колокольный звон стихает, орган начинает играть первый псалом. Пу на цыпочках пробирается в церковь и становится в проходе. Староста открывает дверь ризницы. Выходит отец в пасторском сюртуке и черной шелковой накидке, развевающейся при движении. Пу надеется, что отец его не заметит, но это тщетная надежда, вот он увидел Пу, поднимает бровь, но в то же время чуточку улыбается. Мы — друзья, думает Пу. Этот большой человек в черных одеждах — мой отец. И все эти люди — их не слишком много — ждут, когда отец заговорит с ними, может, будет их ругать. Пу пристраивается рядом с женой настоятеля.
Отец стоит у алтаря спиной к прихожанам, потом поворачивается и поет: «Свят, свят Господь Саваоф! Вся земля полна славы его!»
Пу, зажатый между стеной и беременной женой настоятеля, погружается в полудрему. Происходящее его не волнует — просто непостижимо, до чего тоскливы эти мессы. Он обводит глазами помещение, и увиденное поддерживает в нем искорку жизни: алтарь, витражи, фрески, Иисус и разбойники, окровавленные, в корчах. Мария, склонившаяся к Иоанну: «… зри сына своего, зри мать свою». Мария Магдалина, грешница, — интересно, она трахалась с Иисусом? На потолке западного свода — Рыцарь, тощий и согбенный. Он играет в шахматы со Смертью — я давно у тебя за спиной. Рядом Смерть пилит Дерево жизни, на верхушке сидит, ломая руки, шут: «Разве нет никаких льгот для артистов?» Смерть, размахивая косой, точно знаменем, ведет танцующую процессию к Царству тьмы, паства танцует, растянувшись длинной цепью, скользит по канату шут. Черти кипятят варево, грешники бросаются вниз головой в котлы, Адам и Ева обнаружили свою наготу, гигантское Божье око косит из-за Запретного древа, и Змей извивается от злорадства. Над южными окнами шествуют флагелланты, размахивая своими бичами и крича в страхе перед грехом.
Пу, вероятно, ненадолго задремал, потому что отец вдруг уже взлетел на кафедру. Он читает евангельский текст, посвященный Преображению Господню:»… и возвел их на гору высокую одних. И преобразился перед ними: и просияло лице Его, как солнце, одежды же Его сделались белыми, как свет. И вот, явились им Моисей и Илия, с Ним беседующие. При сем Петр сказал Иисусу: Господи! хорошо нам здесь быть; если хочешь, сделаем здесь три кущи: Тебе одну, и Моисею одну, и одну Илии. Когда он еще говорил, се, облако светлое есть осенило их; и се, глас, из облака глаголющий: Сей есть Сын Мой Возлюбленный, в Котором Мое благоволение; Его слушайте. И, услышав, ученики пали на лица свои и очень испугались. Но Иисус, приступив, коснулся их и сказал: встаньте и не бойтесь».
Пу не в силах обуздать свою фантазию, она взрывается в отчетливую картину: сцена — утес Дуфнес, на самой вершине, откуда открывается вид на селение, реку, пастбища и горные гряды. Пу стоит на камне, нет, он парит в нескольких сантиметрах над камнем, сандалии не касаются мха. На нем отцовская ночная рубаха, она достает до лодыжек, лицо светится как лампочка. За его спиной висит грозовая туча, круглая, иссиня-черная. Перед ним — Даг и братья Фрюкхольм. Они уставились на него с дурацким и испуганным видом. Туча разверзается, и из разрыва вырывается свет, небеса оглашаются раскатами громового голоса, напоминающего отцовский, который возвещает: «Сей есть Сын Мой Возлюбленный, в Котором Мое благоволение; Его слушайте». Гремит гром, белый свет гаснет, Даг и братья Фрюкхольм падают ниц, закрывая лица руками. Пу подходит к ним и мягко говорит: «Встаньте и не бойтесь».
После мессы у настоятеля устраивается кофепитие, на него приглашены староста со своей женой-астматичкой и несколько членов кружка рукоделия Гронеса. Для Конрада и Пу накрыт отдельный детский стол с черносмородинным соком и булочками. Настоятель, приятно округлый, с белыми вставными зубами и сильными очками, склонившись к мальчикам, дает им разрешение покинуть церковное собрание.
— У меня экзема, — оповещает Конрад. — Экзема на руках и на голове, чешется постоянно, но хуже всего летом.
Конрад распахивает дверь в детскую и с требовательной миной смотрит на Пу: что теперь скажешь, а?
Комната переоборудована в часовню. Окна заклеены цветной шелковой бумагой, в одном конце стоит алтарь, на нем семисвечник и раскрытая Библия. Над алтарем красуется цветная вырезка из какого-то христианского журнала, вставленная в позолоченную рамочку. Посреди комнаты расставлены в ряд несколько разномастных стульев. В углу присел маленький комнатный орган с нотами и сборниками псалмов. На стенах — обрамленные иллюстрации на библейские сюжеты. Воняет карболкой и дохлыми мухами.
— Ну, как тебе? — вопрошает Конрад.
— Можно открыть окно? Жутко воняет.
— Нельзя, шелковая бумага порвется. Хочешь послушать проповедь или поиграем в похороны? У меня в гардеробной есть гроб.
Конрад открывает дверь в чуланчик со всевозможным хламом, там же стоит белый детский гробик с крышкой.
— Нет, спасибо, — вежливо говорит Пу. — Я не хочу играть ни в мессу, ни в похороны. Дело в том, что я не верю в Бога.
— Ты не веришь в Бога? Значит, ты идиот.
— Бог — дерьмо, он говенный Бог, если столько всего натворил. Это ты идиот.
— Это я-то идиот?
— У всех, кто верит в Бога, не хватает винтиков в голове — у тебя, у моего папаши и у всех остальных.
— Заткнись!
— Сам заткнись.
Конрад и Пу начинают пихаться, потом плеваться. Конрад бьет Пу в грудь. Пу отвечает затрещиной, сбивая повязку на голове противника. Дело доходит до рукопашной. Пу быстро соображает, что Конрад сильнее, и позволяет уложить себя. Но Конрад неудовлетворен. Сидя верхом на Пу, он брызжет слюной, не плюется, а именно брызжет.
— Сдаюсь, — говорит Пу.
В Дуфнесе это знак того, что победитель выявлен, и враждебные действия прекращаются. В Гронесе это правило не действует. Конрад, по-прежнему сидя верхом на Пу, принимается выворачивать ему руку:
— Признайся, что веришь в Бога.
— Больно! — хнычет Пу. — Пусти меня. Пусти! Конрад не ослабляет хватки:
— Признайся, что веришь в Бога.
— Нет.
— Признавайся.
— Нет.
— Тогда я буду выкручивать тебе руку, пока не признаешься.
— Ой, ой, черт!
— Говори.
— Аи! Ладно, верю!
— Поклянись на кресте, что веришь в Бога.
— Клянусь на кресте, что я верю в Бога.
Конрад тут же встает и, поправив повязку, принимается бешено чесаться. Пу садится, у него из носа идет кровь, но не сильно, всего несколько капель.
— Кстати, то, что Бог существует, доказано научно, — наставительно говорит Конрад. — Один русский, по фамилии Эйнштейн, сказал, что разглядел божий лик в своих математических формулах. Съел?
Но Пу не удостаивает его ответом. Он предпочитает выказывать презрение к противнику высокомерным молчанием. Враги мрачно расходятся по разным углам. Пу, найдя «Семейный журнал», углубляется в приключения Вилли и Дика в джунглях. Конрад чешет свою экзему и ковыряет в носу, а обнаруженное там сует в рот.
Прощаются сердечно и с облегчением — уж больно тоскливым было кофе-питие. Впереди маячит свобода, и легкое оживление обогащает кислородом кровь вплоть до мельчайших капилляров. Отец пожимает руки, он — сама любезность. Настоятель держит велосипед, его жена помогает привязать чемодан. «Спасибо за прекрасную, будоражащую мысль проповедь!» — «Спасибо за великолепный кофе и приятное общество. Навестите нас в Дуфнесе, мы с Карин будем очень рады!» — «Может быть, все-таки останетесь к обеду? Погода, кажется, портится». — «Нет, спасибо, мы обещали вернуться не позже четырех, нам надо успеть на поезд в Юросе». — «Но ненастье! После такой засухи весьма вероятен проливной дождь». — «Дождь не помешает, принесет прохладу. И мы ведь не растаем, правда, Пу?» «Чего?» — переспрашивает Пу, разинув рот, он не слушал, размышлял, как бы прищучить Конрада, но так ничего и не придумал. «Ну, мы поехали. До свидания». «До свидания. Попрощайся с Пу», — увещевает жена настоятеля своего глядящего исподлобья сына. «Ну, до свидания», — говорит Конрад. «Ежели ты думаешь, что Бог существует, значит, ты глуп как пробка», — шепчет Пу, проворно забираясь на передний багажник.
И они трогаются в путь по аллее пасторской усадьбы. Настоятель и его супруга машут им вслед. Схватив Конрада за правую руку, мать заставляет и его помахать. Отец поднимает руку, но не оборачивается. Он насвистывает, Пу разводит ноги, на пологом спуске они набирают приличную скорость.
— Сейчас купим «Поммак» в лавке, а потом искупаемся в Черном озере и перекусим. Проголодался небось?
— Я даже не попробовал их противные булки, — говорит Пу. — Все время думал про «Поммак» и наши припасы.
— И правильно сделал. — Отец похлопывает сына по панамке.
Лавка помещается в ветхом двухэтажном здании. Стена увешана рекламными щитами «Белого медведя» (стирает, пока вы спите), «Грудных пастилок Аугустссона», «Какао-глаза» (два вытаращенных безумных глаза, глядящих в безумие), газеты «Времяпрепровождение» (смеющийся старик со вставными зубами), конечно же, чистящего средства «Гном» и «Поммака».
Отец стучит в запертую дверь с окошком, прикрытым спущенной роликовой шторой и надписью «закрыто». Через какое-то время слышится шум и шаркающие шаги, штора отодвигается, и появляется изуродованное лицо Звонаря из «Собора Парижской Богоматери». Узнав отца, это жуткое существо кривится в приветливой улыбке, поворачивается ключ, и дверь распахивается.
Происходит обмен вежливыми приветствиями. Лавочник, прихрамывая и подскакивая, исчезает за прилавком и открывает ледник, находящийся на складе. Он приносит две запотевшие бутылки «Поммака» и ставит их на прилавок. Отец спрашивает, как дела. Старик, дергая себя за бороду, говорит, что будет гроза, он это чувствует уже несколько дней. «Понимаете, господин пастор, у моей спины одно преимущество — она предсказывает погоду».
Он стоит, опираясь покрытыми шрамами ладонями о прилавок, темно-желтые ногти загнуты. Несмотря на запахи соленой селедки, специй и кожи, в лавке витает вонючее дыхание лавочника, точно резкий звук флейты, перекрывающий аккорд других ароматов.
— А что скажет паренек насчет кулька карамелей? — предлагает старик.
— Уж и не знаю, — говорит отец, глядя на Пу. — Его мать запрещает ему есть сладости, они портят зубы. Разве что совсем маленький.
Старик, приподняв свою засаленную шапку, крутанул ею в воздухе: «Будет сделано. Будет сделано». Он вынимает стеклянный сосуд с пестрыми кара— 5 мелями и из коричневой оберточной бумаги ловко сворачивает фунтик. Потом наклоняет стеклянный цилиндр к Пу и открывает крышку. «Пожалуйста, молодой господин Бергман, наполняйте кулек». «Довольно, спасибо, — останавливает отец. — Сколько с меня за угощение?» «Пятьдесят эре за «Поммак», господин пастор. Карамель не в счет». Отец достает свой внушительный кошелек и кладет две монеты по двадцать пять эре на прилавок.
— Приятно будет сейчас окунуться, — говорит отец, сворачивая к Черному озеру. Узкая извилистая тропинка идет через выпас, где в туче мух и слепней дремлют коровы. Тропинка круто спускается вниз сквозь густой лиственный лес и утыкается в узкую песчаную прибрежную полосу. Черное озеро, круглое как блюдце, вполне заслуживает этого названия. Здесь внизу стоит кисловатый запах папоротников и гниющего камыша.
Отец и Пу раздеваются, и отец бросается спиной в ледяную воду, отфыркивается, размахивает руками, а потом, перевернувшись, плывет, энергично работая руками. Пу действует поосторожнее: с таким озером, как Черное, надо быть начеку, там, внизу, на глубине нескольких тысяч метров наверняка водятся безглазые монстры, осклизлые чудища, ядовитые змееподобные существа с острыми клыками. И множество скелетов животных и людей, утонувших здесь за многие тысячелетия. Пу делает несколько гребков, и прозрачная коричневатая вода смыкается над ним. Он погружается с головой под воду, дна не видно, лишь уходящий в бесконечность мрак, ни водорослей, ни окуней или уклеек, ничего.
Они сидят на берегу и обсыхают. Тень от берез и ольхи почти не приносит прохлады, вокруг роится мошкара. У отца прямые плечи, высокая грудная клетка, сильные длинные ноги и внушительных размеров гениталии, практически лишенные растительности. Белая кожа мускулистых рук усыпана множеством коричневых пятнышек. Пу сидит у отца между колен, словно Иисус, висящий на кресте между колен Бога, на старинном запрестольном изображении. Отец, обнаружив россыпь высоких желтых цветков с красными крапинками, осторожно отламывает один стебелек.
— Этот цветок называется скипетр короля Карла— Pedicularis Sceptrum Carolinum— и очень редко встречается на таких южных широтах, надо бы захватить несколько штук и засушить для моего гербария, впрочем, нет, не получится. В чемодан не положишь, испачкает одежду.
Отец выдавливает из сердцевины цветка горошинку, кладет ее в рот и задумчиво жует.
— Если поешь семена скипетра, чувствуешь головокружение и неожиданно начинаешь говорить на иностранных языках, хотя это, наверное, сказки.
Отец бережно откладывает в сторону осмотренное им растение.
День темнеет, вода почернела, над лощиной внезапно повисла пыльно-серая туча. Осы, как молнии, пикируют на бутылку с «Поммаком» и несъеденный бутерброд. Неожиданно по блестящей воде пошли бесчисленные круги и тут же пропали. Вдалеке послышались протяжные раскаты грома. Ветер стих.
— Ну вот, гроза нас догнала, — довольно говорит отец. — Пожалуй, пора в путь.
Выехав наконец из лиственного леса на равнину с ее необозримыми полями, Пу с отцом видят вертикальные молнии, вспарывающие стену туч над горными грядами, гром приближается, но он еще далеко. Тяжелые капли падают на дорожную пыль, пробивая в ней борозды и узоры. Отца, похоже, это мало заботит. Насвистывая какой-то старый шлягер, он жмет на педали. Они мчатся вперед.
— Вот так мы могли бы объехать весь свет, папа и я, — говорит Пу. Отец, засмеявшись, снимает шляпу и протягивает ее Пу — на сохранение. И у Пу, и у отца отличное настроение. Они завоевывают мир, им не страшна буря.
— Я тоже воскресный ребенок, — вдруг говорит отец.
На подъеме у заброшенной деревни их настигает буря с градом. За какую-то минуту поднимается ветер, молнии одна за другой вспарывают черноту, раскаты грома сливаются в оглушительный гул. Тяжелые дождевые струи слипаются в комки льда. Отец с сыном бегут к ближайшему заброшенному строению. Это полуразрушенный каретный сарай, где стоят несколько забытых повозок и коляска с торчащими вверх оглоблями. Сквозь прохудившуюся крышу дождь низвергается водопадом. Но там, где когда-то хранились корма, можно укрыться и от дождя и от ветра.
Сидя на рухнувшей балке, они смотрят в открытую створку двери. На склоне растет могучая береза. В нее два раза попадает молния, из ствола поднимается мощный клуб дыма, пышная листва сворачивается, словно корчась в муках, землю сотрясают удары, заставляя Пу зажать уши. Он прижимается к отцовским коленям. От его брюк пахнет сыростью, волосы и лицо мокрые. Отец вытирается рукавом.
— Боишься? — спрашивает он.
— А что, если это Страшный суд, — внезапно говорит Пу, поворачиваясь побледневшим лицом к отцу.
— Тебе-то что известно про Страшный суд? — смеется отец.
— Ангелы вострубят, и звезда, имя которой Полынь, упадет в море, превратившееся в кровь.
— Ну, если это Страшный суд, то хорошо, что мы вместе, правда, Пу?
— Мне, кажется, пописать надо, — говорит Пу, стуча зубами, и скрывается за стеной. Отсюда он видит отцовскую спину. Отец вытаскивает трубку, набивает ее и раскуривает.
Порывы ветра, еще недавно теплого, становятся мощнее, потянуло холодом. Когда Пу возвращается, сделав свои дела, отец снимает пиджак и укутывает сына.
Последний взгляд в будущее.
День — 22 марта 1970 года. Отец умирает. Он почти все время без сознания, приходит в себя лишь на короткие мгновения. Я стою у изножия кровати, сестра Эдит склонилась над больным. Горит ночник, накрытый тонким платком. На тумбочке усердно тикают часы. Поднос с минеральной водой и стакан с трубочкой для питья. Лицо у отца страшно осунулось, это лицо Смерти.
Профессор утверждает, что отец без сознания, но это неправда. Я держу его за руку и разговариваю с ним и чувствую, как он в ответ легонько сжимает мою ладонь. Он слышит и понимает, что я говорю.
Отец открывает глаза, смотрит на Эдит и, узнав ее, едва заметно шевелит головой, она дает ему попить. «Твой сынок здесь», — произносит она тихо и проникновенно.
Я подхожу к изголовью, и отец поворачивает голову. Лицо в тени, но я вижу его глаза, на удивление ясные. Он с большим усилием поднимает руку и нащупывает мою. После минутного молчания он начинает говорить, сперва шевелятся только губы, потом прорезается голос, но слов я не разбираю. Отец говорит отрывисто и невнятно, не сводя с меня своего ясного взгляда.
— Что он говорит? — спрашиваю я сестру Эдит. — Я не понимаю. Сестра Эдит, присевшая на край кровати, наклоняется к отцу, чтобы получше разобрать слова, кажется, она поняла и в подтверждение этого кивает.
— Что он сказал? — шепчу я.
— Отец благословляет тебя. Разве ты не слышишь… мир тебе… во имя Святаго Духа…
Это — как удар молнии, мгновенный и неожиданный, я беззащитен. Отец смежил веки, похоже, напряжение лишило его последних сил, и он вновь впадает в полузабытье. Высвободив свою руку из его, я выхожу в столовую. Комната погружена в сумрак и поэтому напоминает столовую моего детства со своими тремя окнами, тяжелыми зелеными занавесями, обеденным столом мореного дерева, старомодным пузатым буфетом, на котором матово поблескивают столовые приборы, потемневшими картинами в золоченых рамах и неудобными стульями с прямыми высокими спинками. Я стою у торца стола, глаза мои сухи, в душе страх. Сестра Эдит открывает дверь: «Я не помешала? Нет, нет, не зажигай! Так хорошо».
Сестра Эдит подходит к окну и глядит вниз, на тихую заснеженную улицу, руки скрещены на груди, лицо спокойное. Потом она поворачивается ко мне:
— Почему ты так боишься? — Боюсь? Я вообще ничего не чувствую. Немного сострадания, немного нежности, немного страха перед смертью, больше ничего. Все-таки он мой отец!
— Наверное, в такие моменты, как этот, трудно что-то чувствовать. Это может случиться с любым.
— Я не это имею в виду. Я смотрю на него и думаю, что должен забыть, но не забываю. Должен простить, но ничего не прощаю. Во всяком случае, я мог бы почувствовать хоть капельку привязанности, но я не в силах заставить себя сделать это. Он — чужой. Я никогда не буду тосковать по нему. По матери я тоскую. Каждый день. Отца я уже забыл, не того человека, который сейчас умирает там, его я вообще не знаю, а того, который сыграл определенную роль в моей жизни, — он забыт, его не существует. Хотя нет, это неверно. Я хотел бы суметь его забыть.
— Мне нужно идти к нему. Пойдешь со мной? — Нет.
— Тогда до свидания, береги себя.
— Мне хотелось бы не чувствовать того, что я чувствую.
— Ты не властен над своими чувствами.
— Пожалуйста, не…
— … сердись. Понимаешь, Эрик — мой самый близкий друг с детских лет. Для меня он совсем другой человек, чем для тебя. Тот, о ком ты говоришь, мне незнаком.
Эдит кивает и чуточку улыбается. Я остаюсь возле отливающего темным блеском обеденного стола. Сквозь закрытую дверь доносится голос Эдит.
Тут есть повод сделать примечание, вряд ли как-то связанное с моей историей, поскольку вышеизложенный эпизод произошел более двадцати лет тому назад. Мое отношение к отцу незаметно менялось. С почти непереносимым душевным волнением я вспоминал его взгляд, когда он вырвался из сумеречной страны, чтобы призвать Божие благословение на своего сына. Я начал изучать прошлое своих родителей, детские и юношеские годы отца и увидел повторяющиеся примеры патетических усилий и унизительных неудач. Увидел и заботу, и нежность, и глубокую растерянность. В один прекрасный день я разглядел его улыбку и взгляд его голубых глаз — такой дружелюбный и доверительный. Передо мной возник отец в старости, тяжелый инвалид, вдовец, живший в добровольной изоляции: пожалуйста, не жалей меня, прошу тебя, не трать на меня своего времени, у тебя наверняка есть дела поважнее. Пожалуйста, оставь меня в покое. У меня все отлично. Спасибо, спасибо, очень мило с твоей стороны, но я не хочу, будет ужасно, если я сяду за стол с моими неуклюжими руками.
Любезно-холодный, ухоженный, тщательно выбритый, опрятный, с чуть трясущейся головой, он смотрит на меня без мольбы и без жалости к себе. Я протягиваю ему руку и прошу его простить меня, сейчас, сегодня, в эту минуту.
Отец снимает с себя пиджак и укутывает Пу. Пиджак еще хранит тепло отцовского тела, он— словно согревающий компресс. Пу больше не мерзнет.
— Ну, согрелся?
— Согрелся.
Ландшафт совсем исчез за пеленой дождя. Град прекратился, но земля усыпана ледяными мячиками. Перед сараем образовалось озеро, которое устремляется под каменный фундамент. Скоро они окажутся в воде. Свет серый, блуждающий, как сумерки, наступающие без захода солнца. Раскаты грома уходят вдаль, становятся глуше, но гремит по-прежнему бесперебойно, что наводит еще больший ужас. Сплошная стена дождя разделилась на обильные струи.
Отец и Пу выходят из укрытия. Дорога превратилась в бурные ручьи, ехать на велосипеде тяжело. Внезапно переднее колесо пошло юзом. Пу, успев подобрать ноги, скатывается на лужайку. Отец остается на дороге. Проворно вскочив, Пу видит неподвижно лежащего отца, одна нога придавлена велосипедом, голова прижата к груди. Он мертв, думает Пу.
В следующую секунду отец поворачивает голову и спрашивает, не ушибся ли Пу. Пу говорит, что немножко промок, потому что попал в лужу, и по-клоунски размахивает длинными рукавами пиджака. Отец весело и добродушно смеется, выбирается из-под велосипеда и встает, выясняется, что у велосипеда проколото заднее колесо. Отец опять смеется и качает головой: придется нам тащиться пешком, малыш.
До станции около трех километров. Оба, и отец и Пу — промокшие, грязные, в глине. У отца на щеке царапина. По-прежнему льет дождь, холодный дождь. Отец толкает пришедший в негодность велосипед, Пу ему помогает.
Форе, 1 августа 1990 г.