РАССКАЗЫ

МЕЦЕНАТ Рассказ

Александр Михайлович Тихомиров и его жена Полина собирались в театр. Тихомиров достал из шкафа парадный костюм — черный, старозаветного покроя. Костюм предназначался для торжественных случаев: в район, когда он сидел в президиумах совещаний, в театр, на праздник урожая и для выступлений перед выпускниками средней школы.

Костюм был тяжелым и позванивал нацепленными орденами и медалями. Ордена и медали у Тихомирова были только трудовые: два Трудового Красного Знамени, один «Знак Почета», одна медаль «За трудовое отличие», другая — «За трудовую доблесть». Военных наград у Тихомирова не было, во время войны он был мальчишкой.

К моменту изображаемых событий Тихомирову, следовательно, перевалило за сорок, а его жене было чуть меньше сорока. Женщина она ладная, с хорошей фигурой — она ее сейчас и демонстрировала, стоя перед зеркалом шифоньера, выбирая костюм для театра. Выбрала она темно-синий кримпленовый с белыми лацканами.

Тихомиров проверил, прогорели ли дрова в печке, прикрыл заслонку, закрыл форточку, взял баян, и они с Полиной вышли.

Отъезжавшие стояли группками в три-четыре человека. Отдельно стояли три молоденькие учительницы. И в стороне от всех модистка, красивая, стройная, высокая. Бабы демонстративно не обращали на нее внимания, мужики, наоборот, поглядывали в ее сторону — больно уж она выделялась: все женщины в пальто, а она в куртке, все в платочках, а она распустила густые рыжие волосы по плечам.

У самого автобуса стоял Пехов, мужчина одних лет с Тихомировым и из одного с ним тракторного звена. Он сосредоточенно рассматривал автобусный баллон, стараясь не смотреть в сторону модистки, а его жена, наоборот, не сводила с нее глаз. Модистка же ни на кого не обращала внимания — стояла, подставив лицо яркому весеннему солнцу.

И тут подошел парторг Буянов с женой.

— Если все в сборе, — сказал он, — тогда в путь.


В театре они выделялись. Кроме модистки и учительниц, на всех женщинах были темно-синие с белыми лацканами кримпленовые костюмы. Они напоминали взвод солдат в форме, тем более что держались тесной группой. И колхозные мужчины выделялись темными костюмами с нацепленными орденами и медалями. Многие городские пришли вообще без галстуков, в вязаных жилетах, застиранных штанах. Городские жевали на ходу бутерброды, пили прямо из горлышек бутылок, если не хватало стаканов; смеялись, ни на кого не обращали внимания. Раздался последний звонок, и все хлынули в зал.

На сцене был выстроен почти настоящий класс и стояли настоящие парты. Двое друзей в школьной форме — блондин и брюнет — вели диалог.

— Не понимаю, — говорил брюнет. — И не хочу понимать. Ты же лучший математик в школе. Ты должен поступать в институт.

— Я не могу, — печально отвечал блондин. — Мама болеет, две сестренки, их надо кормить и учить. Мне придется идти работать.

— А почему бы не пойти работать сестрам? — спрашивал брюнет. — Здоровые уже девицы. Учатся плохо, да и не хотят учиться. Они замуж хотят. А ты потеряешь несколько лет. А для математики нужны молодые мозги. У меня тоже братья. Ничего, пусть идут работать, а если хотят учиться, окончат вечернюю школу. Не надо жертв, тем более что эти жертвы никто не оценит. Даже если твои сестры не окончат среднюю школу, мир не много потеряет, рожать они будут и с восьмилетним образованием. А наука лишится блестящего математика.

— Есть еще одно обстоятельство, — печально сказал блондин. — Ты же знаешь, я дружу с Антониной.

— Ну и дружи на здоровье, — сказал брюнет.

— Но дело в том, что она беременна, — сказал блондин.

— Ну и что? — удивился брюнет.

— Она беременна от меня, — сказал блондин. — Она родит через полгода. Какая же учеба с маленьким ребенком?

— Пусть сделает аборт, — сказал брюнет.

— Как можно! — сказал блондин. — Врачи говорят, что если прервать первую беременность, то у нее может никогда не быть детей. Так что выхода у меня пока нет. Ты уезжай поступать, а я останусь.

— Ну и дурак, — сказал брюнет.

— Какой уж есть, — печально ответил блондин. — Извини, но я не могу бросить мать, сестер и Антонину.

— Значит, ты предпочитаешь бросить математику? — спросил брюнет.

Блондин молчал. Заиграла печальная музыка, занавес начал закрываться, в зале вспыхнул свет, и женщины, не ожидая, когда закончатся аплодисменты, бросились во главе с Венькой Ильиным к выходу, чтобы успеть занять очередь в буфете.

Их усилия увенчались успехом, они были первыми, а учительницы и модистка — одними из последних, потому что, наверное, считали, что неприлично бежать опрометью через фойе к буфету. Ну, если вы такие совестливые, постойте.

Полина взяла себе пирожное и лимонад, а Тихомирову пиво и бутерброд с колбасой. Но Тихомиров тоже протянул деньги буфетчице и попросил:

— Четыре ситро и четыре пирожных.

— Ты чего это? — не поняла Полина.

Тихомиров молча составил бутылки на свободном столике и пригласил учительниц и модистку. Учительницы благодарно улыбнулись ему, модистка улыбнулась тоже, одна из учительниц начала было доставать деньги, но Тихомиров остановил ее жестом. Пожелав им приятного аппетита, он вернулся к Полине. За их столиком сидели Пехов с женой.

— Учительницам ладно, но ей-то за что? — спросила Полина.

— Не обеднеешь, — спокойно сказал Тихомиров.

— Да разве в деньгах дело! — задохнулась от ярости Полина. — Если хочешь знать, я могу всем в этом театре купить лимонада и пирожных.

— Всем не надо, — остановил ее порыв Тихомиров.

— Всем, значит, не надо, а ей надо? — уже дрожащим от обиды голосом говорила Полина. — За что же ты меня при всех позоришь?

— А мы сейчас это ситро на ее рыжие патлы выльем, — предложила жена Пехова.

— Не советую, — сказал Тихомиров.

— А что ты ее защищаешь? — начала заводиться жена Пехова. — Может, его эстафету решил принять. — Она кивнула на мужа.

— Молчи! — вдруг почти выкрикнул Пехов.

Присутствующие начали оборачиваться в их сторону.

— Спокойно, — предупредил Тихомиров. — Дома поговорим.


Теперь на сцене был большой роскошный кабинет. За большим столом в модном костюме сидел брюнет и отдавал приказания. Он говорил по селектору, отвечал по телефонам, к нему входили люди, брюнет подписывал бумаги, а с краю длинного стола заседаний тихо сидел блондин в скромном костюме и ждал, когда освободится брюнет. Наконец брюнет сказал секретарше:

— Ни с кем не соединять, никого не пускать.

— Сейчас должны шведы приехать, — напомнила секретарша.

— Пусть ими пока займется мой заместитель, — сказал брюнет и подсел к блондину. — Извини. Расскажи, как на родине-то.

— Все хорошо, — сказал блондин. — Тобой все гордятся.

— А как у тебя? — спрашивал брюнет. — Как сын, как дочь?

— Сын шофером работает, дочь швеей на фабрике. Я все так же бухгалтером на рембазе.

— Давай откровенно, — сказал брюнет. — Ты же проиграл жизнь. Ведь бухгалтером на рембазе мог бы работать любой, а ты ведь был блестящим математиком. Я же тебе в подметки не годился, а видишь: руковожу крупнейшим заводом. Кому были нужны твои жертвы? Кому? С Антониной ты разошелся и женился на другой. Матери ты мог бы помогать даже больше, если бы выучился, потому что заработок ученого и бухгалтера не сравнишь. Конечно, надо думать о других, но еще надо идти и к своей цели. У человека должна быть мечта. И никто не вправе требовать, чтобы мечту приносили в жертву, потому что кому-то это удобно.

Брюнет говорил это с пафосом, и в зале зааплодировали.

…Потом актеры выходили кланяться, их приветствовали аплодисментами. Актеры тоже начали аплодировать, и из зала поднялся наконец толстый лысый мужчина, раскланялся и взмахом руки поднял в зале молодого парня. Тот тоже вышел на сцену и неумело поклонился.

— Это автор, — прокомментировала сидевшая позади Тихомирова девушка.

— Он в нашем пединституте учился, — пояснил молодой человек девушке. — На три курса старше меня.

— Окончил или выгнали? — посмеиваясь, спросила девушка.

— Окончил, вроде, — сказал парень.

— Тогда не гений, — посмеиваясь, сказала девушка. — Гениев обычно выгоняют за неуспеваемость.


Автобус мчался сквозь ночь. Изредка светились окна в деревенских домах, одно-два на всю деревню.

— Барахляный спектакль, — сказал вдруг Венька Ильин. — Все хотят учиться. А кто же на земле работать будет? А этот, с животом, еще доказывает: плюй на всех и иди учись. Скоро и плюнуть будет не на кого. Плюнешь и в начальника попадешь. Все выучились.

Но Ильина не поддержали. Многие уже спали, только на задних сиденьях спорили учительницы. От них доносились слова: «концепция», «сверхзадача», «доминанта»…


Днем Тихомиров, Пехов, Лаптев, Венька Ильин — все члены звена работали в ремонтных мастерских. Во дворе была выстроена отремонтированная уже колхозная техника: комбайны, колесные и гусеничные тракторы, копнитель, плуги, сенокосилки. Техника сияла в свете заходящего весеннего солнца новой краской: желтой, оранжевой, голубой.

Тихомиров запустил тракторный двигатель. Послушал обороты и заглушил.

— Шабаш на сегодня, — сказал он.

Он собрал инструмент, аккуратно сложил его и, накинув куртку, вышел из мастерской.

…Дом модистки был на окраине деревни. Модистка в легкой нейлоновой куртке, спортивных брюках, заправленных в сапоги, пыталась поправить покосившуюся изгородь. Тихомиров поздоровался с ней, прошел было мимо, посмотрел по сторонам, проверив, не смотрят ли, и вернулся. Взял из рук модистки топор, забил покрепче опорный кол и подтянул изгородь.

— Гвозди есть? — спросил он.

Модистка отрицательно покачала головой.

— А проволока?

— Проволоку найду.

Вдвоем дело пошло быстрее, модистка поддерживала, а Тихомиров прикручивал изгородь проволокой к опорным столбам. И тут он увидел проходивших мимо баб.

— Сейчас сообщат Полине, — сказала модистка.

— Сообщат, — согласился Тихомиров, продолжая работать.

…Полина возникла внезапно. Она встала у изгороди, пожирая глазами модистку.

Модистка улыбнулась ей и предложила:

— Заходи, Полина, чаю попьем!

Полина еще несколько секунд молча рассматривала Тихомирова и модистку, потом так же молча повернулась и зашагала к правлению.

— Испугалась? — спросил Тихомиров.

— Нет, — ответила модистка.

— Могла и наброситься на тебя.

— Ты защитил бы.

— Само собой, уж не допустил бы, — сказал Тихомиров. — Я, пожалуй, пойду…

…Тихомиров шел по улице.

— Александр Михайлович, — окликнули его.

Тихомиров обернулся. К нему бежала секретарша председателя колхоза Марина.

— Вас в контору вызывают. К Буянову.


Тихомиров медленно приближался к конторе колхоза. Из конторы вышла Полина и, отвернувшись, прошла мимо.

Тихомиров вытер ноги о половик и вошел в кабинет парторга Буянова.

— Садись, — пригласил Буянов и поинтересовался: — Как с ремонтом?

— Нормально, — ответил Тихомиров. — Считай, закончили. Дня два на всякую мелочь осталось.

Некоторое время они посидели молча. Потом Буянов достал из папки лист и начал читать:

— «Семья — это ячейка государства! И мы эту ячейку должны оберегать. А Веригина, аморальная личность по кличке Модистка, беспринципно разрушает семью Пехова, и поэтому мы, общественность, выражаем ей свое несогласие, недовольство, презрение и требуем, чтобы она покинула пределы нашего колхоза». Всего двадцать восемь подписей. Сегодня утром принесли. А сейчас твоя Полина прибегала. Что будем делать?

— Я не знаю, — сказал Тихомиров. — Ты парторг, ты и решай.

— А ты член бюро, — сказал Буянов. — Я с тобой советуюсь. У нас должен быть аргумент, чтобы ответить общественности.

— А что на эту глупость можно ответить? — спросил в свою очередь Тихомиров. — Ты представь, если эта самая общественность однажды выразит тебе свое несогласие и потребует, чтобы ты не жил со своей женой Любкой, а вернулся к своей бывшей жене Аньке Стругалевой?

— Что ты сравнил! — возразил Буянов. — Я с Анькой двадцать два года как разошелся.

— А если б ты сегодня с ней расходился, что бы ты ответил на требование общественности?

— Послал бы ее, естественно, куда следует, — ответил Буянов, но тут же спохватился: — Как зоотехник Буянов… А как секретарь парторганизации, сам понимаешь, не могу. В общем, над проблемой будем думать. А пока пригласим из района лектора по семье и браку, и это будет нашим первым ответом общественности. Не забыл, сегодня из отдела культуры приезжают?

— Не забыл, — сказал Тихомиров.


Тихомиров приближался к клубу. И вдруг он заметил одиноко сидевшего под деревом Пехова. Рядом стояла початая бутылка водки.

— Перестань, — сказал Тихомиров. — Сопьешься.

— Пусть, — ответил Пехов. — Я все равно смысл жизни потерял. Не могу я без нее.

— Тогда возвращайся, — сказал Тихомиров.

— Теперь не примет. Ой, как тяжело мне.

— Это ей тяжело, — сказал Тихомиров. — Против нее вся деревня поднялась, а ты вот в кустах отсиживаешься.

— А что я могу сделать? — спросил Пехов.

— Не знаю. Но делать что-то надо.


В зрительном зале сидела комиссия из районного управления культуры. В комиссию входила пожилая женщина предпенсионного возраста, назовем ее начальницей, и молодая женщина, инспектор. Вместе с ними был только парторг Буянов.

Со сцены из-за закрытого занавеса доносились звуки настраиваемых инструментов. Но вот занавес раздвинулся. На сцене был ансамбль Тихомирова: ударник, бас-гитара, саксофон — и сам Тихомиров с аккордеоном. Солистом был Венька Ильин, чуть в стороне стояли в длинных вечерних платьях две учительницы и модистка. Тихомиров подал знак, ударник выдал оглушительную дробь на своих барабанах, потом эта дробь перешла в ритм, напоминающий звук работающего двигателя. Под этот ритм подстроился весь ансамбль, и Ильин запел.

Песни в фильме, по моему убеждению, должны быть сюжетными. Эта, например, о тракторах. Какое облегчение, с одной стороны, приносит трактор! С другой стороны, он так грохочет, что трактористы говорят на повышенных тонах, со стороны может показаться, что они ругаются, а на самом деле они просто немножко оглохли. С одной стороны, хороший заработок, а с другой — сплошной радикулит, потому что кабину продувает. Летом на тракторе жарко, а зимой холодно. Сейчас на трактор призывают женщин. Это хорошо, потому что трактористов не хватает, и вообще у нас равноправие. С другой стороны, на тракторе такая вибрация, что для женского организма это очень плохо. С одной стороны, сегодня мы больше запашем, а с другой стороны, завтра могут родиться дети с дефектами. Вывод был с одной стороны: пора делать хорошие тракторы.

Начальница что-то быстро писала в блокнот, молодая инспекторша, не выдержав, хохотала, а парторг Буянов поглядывал на ту и на другую, пытаясь определить реакцию комиссии, чтобы сориентироваться.

Потом обсуждали программу. По одну сторону стола сидели начальница и инспектор, по другую — Тихомиров, его ансамбль и парторг Буянов.

— Не скрою, — говорила начальница, — ваша программа произвела на меня более чем странное впечатление. Я уважаю Александра Михайловича как руководителя художественной самодеятельности, но он ведь еще выступает в роли композитора и поэта.

— А что, нельзя, что ли? — спросил Венька. — Что, постановление такое есть? Наоборот, у нас поощряется совмещение профессий. Вот я, к примеру, и тракторист, и комбайнер, и шофер.

— Ради Бога, — сказала начальница. — Никто не запрещает. Но ведь у нас есть прекрасные композиторы. Например: Фрадкин, Френкель, Флярковский, Шаинский, Колмановский. Вам что, они не нравятся?

— Ну почему же! — возразил Тихомиров. — Хорошие ребята. Но их все исполняют. И по радио, и по телевидению. А нам хотелось исполнить такое, какое только у нас, а у других нет.

— Но это не критерий, — возразила начальница. — Свое, чужое. Всё наше. И все имеют право брать из копилки культуры.

— Из копилки берут, когда своего не хватает, — снова встрял Венька Ильин. — А у нас свое есть. И еще вы ошиблись. — Ильин ткнул пальцем в программу. — Песню про трактор написал я, так что Михалыч не все сам делает.

— Ах, значит, вы написали? — воскликнула начальница. — Вы что, газет не читаете? А газеты призывают: девушки, на трактор! А вы, значит, против призывов партии и правительства?

— Он член партии и не может быть против призывов, — вставил парторг Буянов.

— Ах так! — обрадовалась начальница. — Тогда будем разговаривать как коммунист с коммунистом.

— Давайте, — согласился Венька. — Между прочим, в песне я не против, чтобы женщина работала на тракторе. Но женщине надо давать только легкие трактора, скажем «Беларусь», а на тяжелых им работать нельзя.

— Поймите, — возразила начальница, — песни о тракторах не предмет для искусства.

— А что предмет? — спросил Венька и запел модную в этом сезоне песню: — «Облака, облака, облака, никогда, никогда, никогда, и всегда, всегда, всегда любовь». Это, что ли, предмет?

По-видимому, начальница поняла, что с Венькой ей не справиться.

— Тогда я хочу выслушать мнение секретаря партийной организации, — сказала начальница.

Буянов задумался, полистал блокнот со своими записями и наконец изрек:

— У секретаря партийной организации мнения нет.

— Как это нет? — удивилась начальница.

— Нет, и все, — сказал Буянов. — А почему это у секретаря должно быть мнение по каждому поводу? Это несерьезный подход. Я подумаю, осмыслю, посоветуюсь. Лично мне, например, песни нравятся. Хорошие песни и душевные.

— Значит, ваше мнение, что песни хорошие и душевные? — уточнила начальница.

— Это мнение зоотехника Михаила Петровича Буянова, — подтвердил Буянов. — А мнения секретаря партийной организации Буянова пока нет. Но будет.

— Да, — сказала начальница, — ситуация.

И тут взял слово Тихомиров:

— Мы благодарим комиссию за ценный разбор. Мы учтем все замечания к вашему следующему приезду. А теперь всех прошу к столу пить чай. Когда вы еще доберетесь до дому!

— Чаю я бы выпила, — высказала наконец свое мнение инспектор.

И всем сразу стало легче. И все двинулись к кабинету директора клуба, в котором был накрыт стол. Тихомиров и Венька замыкали шествие.

— С этого надо было начинать, — резюмировал Венька. — Поначалу пропустили бы по рюмашке и были бы сговорчивее.

…Подобревшую комиссию усадили в «газик».

— С удовольствием приедем еще раз, — на прощание сказала начальница.

— С нетерпением будем ждать, — заверил ее Тихомиров.

— А ты чего им поддался? — начал снова Венька, когда комиссия отъехала.

— А кто тебе сказал, что я поддался? — удивился Тихомиров. — Чуть-чуть подправишь для видимости, приедут во второй раз и примут.

— А если «чуть-чуть» не пройдет? — не унимался Венька.

— Еще раз попросим приехать, — спокойно пояснил Тихомиров. — В конце концов им надоест ездить.

— А если упрутся? — допытывался Венька.

— Тогда попросим область рассудить нас.

— А если область их поддержит?

— Тогда обратимся выше. Кто-то должен не выдержать, устать и сдаться…

Учительницы жили ближе всех к клубу и отошли первыми. Потом ушли Венька и музыканты. У своего дома распрощался Буянов, Тихомиров поколебался, но все-таки пошел с модисткой дальше. Было по-весеннему светло, и они были видны отовсюду: из домов, из дворов, из магазина — стандартной коробки с витриной на всю стену, в которой ничего не выставлено. Модистка будто и не замечала этих взглядов и шла спокойно и гордо. Тихомиров топал рядом, стараясь не смотреть по сторонам.

— А может, пригласить нам писателя? — вдруг спросил Тихомиров. — Ну, того, что пьесу написал. Пусть бы он выступил, разъяснил.

— А зачем приглашать? — удивилась модистка. — Ничего он нового не скажет. Все, что он хотел сказать, он в пьесе сказал.

— В общем-то конечно, — согласился Тихомиров. — Но может, посоветуемся с ним по твоему вопросу с Пеховым?

Модистка махнула рукой:

— Советуй тут, не советуй, не могу я без него. Затмение на меня нашло. Так и тянет к его дому, чтобы только увидеть его. Иногда по три раза за вечер прохожу мимо. Смеются надо мной бабы. Я думаю, его жене однажды надоест, возьмет она ружье и застрелит меня — поверь, есть у меня такое предчувствие. И пусть застрелит.

— Перестань глупости говорить, — оборвал ее Тихомиров. — Безвыходных положений не бывает. Найдем выход.

…Дом Тихомирова оказался закрытым изнутри. Тихомиров дернул посильнее, и крючок соскочил, но дверь из комнаты тоже оказалась запертой и не поддавалась.

— Полина, — попросил Тихомиров, — открой.

— Не открою, — ответила Полина из-за двери. — Иди к своей любовнице.

— Не дури, — просил Тихомиров. — Не ломать же дверь.

— Попробуй только, — пригрозила Полина. — Милицию вызову.

Тихомиров потоптался возле закрытой двери, потом достал с чердака тулуп и пошел на сеновал. Здесь на шестах сидели куры, лениво жевала свою жвачку корова, за стеной в хлеву сонно похрапывала свинья. Тихомиров еще некоторое время посидел во дворе, выкурил папиросу, рассматривая высокие звезды, завернулся в тулуп и закрыл глаза.

На следующий день в мастерских опробовали отремонтированные тракторы. Во дворе расставили чурки от городков, и Тихомиров начал выписывать восьмерки среди неустойчивых чурок. Весь сложный путь он проделал, не свалив ни одной. Тракторист он был высочайшего класса. Потом тракторы выстроились на «линейку готовности».

Тихомиров медленно подошел к дому. Осторожно дернул за ручку, и, к его удивлению, дверь открылась. Он вошел в кухню. За столом сидели Полина и дочь Анна.

— Привет, — сказала Анна отцу. — Садись ужинать. — И она придвинула к столу табурет.

— А меня теперь дома не кормят, — Тихомиров продолжал стоять.

— Опять, значит? — спросила дочь.

— Опять, — подтвердил отец. — Вчера не впустила в дом, забаррикадировалась.

— Да она террористка! — ужаснулась дочь. — Нет, мать, это не метод. Ну что такое закрыться в доме? Так внимание общественности не привлечешь. Ты уж лучше закройся в конторе и заложниками возьми председателя и главного бухгалтера. Тогда работа в колхозе остановится, и уж тут у Тихомирова спокойная жизнь закончится.

— Она у него и так закончилась, — сказала Полина. — Пока не перестанет помогать модистке, у нас с ним война. Такое мое условие.

— А как же мне быть? — спросила Анна. — Я материю купила, хотела модистке платье заказать. Как ни крути, лучше ее портнихи в районе нет.

— В область езжай, — сказала Полина.

— Ну что ж, отец, — подвела итог разговора Анна. — Мать явно свихнулась, будем определять ее в психбольницу.

— Неизвестно еще, кто кого определит, — сказала Полина.

— Ну, в этом врачи разберутся. — И Анна, взяв сверток с материей, стала надевать плащ.

— Пойдешь к модистке, — предупредила Полина, — домой не пущу.

— Попробуй, — спокойно сказала Анна. — Закроешься — все окна побью. Ты меня знаешь, если я пообещала, я сделаю. Я уже не говорю, что позор будет на всю деревню, еще и стекол рублей на двадцать купишь. Я тебе не отец, со мной терроризм не пройдет. — И Анна вышла, хлопнув дверью.


Утром отец и дочь завтракали.

— Она что, бастует? — спросила Анна, кивнув на закрытую дверь.

— Сами разберемся, — сказал Тихомиров и поинтересовался: — Ты скажи лучше, чего Михаил не приезжает. Надо ведь все о свадьбе обговорить.

— А свадьбы не будет, — ответила Анна.

— А чего ты думала, когда заявление в загс подавали? — спросил Тихомиров.

— Какое это сейчас имеет значение, что я думала тогда?

— Хороший он парень.

— Хороший, — согласилась Анна. — Но я поняла, что не люблю его.


Потом Тихомиров провожал Анну до автобуса. У автобуса уже скопились деревенские с мешками и корзинами. Шофер открыл дверь, и все бросились в автобус, стараясь занять место поудобнее. Последней в автобус вошла модистка.

— Если что, — сказал Тихомиров дочери, — поживи дома. Сейчас автобусы по расписанию ходят, из деревни многие на работу в райцентр ездят.

Анна благодарно ткнулась лицом в отцовский ватник.

— Ничего, ничего, — утешал он ее. — Перемелется — мука будет. — И осторожно погладил волосы дочери.

Анна всхлипнула, улыбнулась сквозь слезы отцу и поднялась в автобус.


Тихомирова вызвали в контору к председателю. Здесь же сидел парторг Буянов.

— Собирайся в область, — сказал председатель Тихомирову. — Получишь запчасти в «Сельхозтехнике». — Оглядев замасленный ватник Тихомирова, он добавил: — Оденься по-парадному, по кабинетам начальства будешь ходить.

Затрезвонил телефон. Председатель послушал, чертыхнулся.

— Иду, иду, — сказал он. — Все, выезд через полчаса, — повернулся он к Тихомирову.

— К концу дня только доберемся, — засомневался Тихомиров.

— Что не сделаешь сегодня, закончишь завтра. Командировка на два дня. Все. — И председатель вышел.

— Есть просьба, — сказал Тихомиров.

— Давай, — отозвался Буянов.

— Тот раз мы пьесу смотрели… А писатель наш, местный. Может, пригласим для беседы с народом вместо лектора по семье и браку? Писатель все-таки!

Буянов задумался.

— А что! — одобрил он. — Мысль дельная. Сколько мы лекторов по семье ни приглашаем, все Клара Цеткин да Клара Цеткин и еще Август Бебель. А он парень молодой, современный. Пьесу серьезную написал. Приглашай. С оплатой не обидим. И если хочешь знать, это может стать лучшим ответом нашей общественности.


Тихомиров в черном пальто, черной шляпе и белом шелковом кашне был торжественно важен. Входя в театр, он приподнял шляпу, и вахтерша его беспрепятственно пропустила.

В приемной директора театра сидела молоденькая секретарша.

— Здравствуйте, — сказал Тихомиров. — Я из колхоза «Стальной конь». Наша общественность решила устроить встречу с писателем Скоробогатовым, пьесу которого мы недавно посмотрели.

Секретарша молча написала адрес на листке бумаги и протянула Тихомирову.

— Идите и пригласите к себе этого местного гения.

— Может, сначала позвонить? — засомневался Тихомиров.

— А у него нет телефона…


Дом был двухэтажным, еще довоенной постройки. Писатель жил в коммунальной квартире, на это указывали четыре кнопки звонков с табличками фамилий. Тихомиров позвонил. Писатель открыл сам. Был он в мятой рубахе и спортивных шароварах и недоуменно смотрел на Тихомирова, по-видимому не понимая, зачем он понадобился этому торжественному человеку во всем черном.

— Я из колхоза «Стальной конь», — отрекомендовался Тихомиров.

Писатель жестом пригласил его войти. Комната была небольшой, из обстановки были стол, пишущая машинка, раскладушка, два стула и три книжные полки, поставленные одна на другую. Еще в одном из углов возвышалась какая-то кипа, прикрытая брезентом.

Писатель снял со стола машинку, сел на стул, а на второй пригласил сесть Тихомирова.

— Слушаю вас.

— Нам очень понравилась ваша пьеса «Еще не вечер», — сказал Тихомиров.

— Хорошая пьеса, — подтвердил писатель.

— Поэтому я и приехал к вам посоветоваться, — сказал Тихомиров. — По жизненно важным вопросам.

— А почему ко мне?

— Я понимаю так, — объяснил Тихомиров. — Если что болит в теле, идешь к врачам. К ухо-горло-носу. Или к урологу. А вот как жить человеку, какое правильное решение принять, тут тоже должен быть специалист. И это — писатель.

— Вы правильно считаете. Писателей в свое время называли «инженерами человеческих душ».

— Вот я и решил посоветоваться с вами, — сказал Тихомиров. — По поводу себя, по поводу жены, по поводу одной женщины и по поводу моей дочери.

Писатель окинул Тихомирова внимательным взглядом.

— Ни в одном глазу, — поняв значение этого взгляда, сказал Тихомиров. — Я вообще редко пью. По праздникам или за компанию.

— А может, вам все-таки в райком обратиться? — предложил писатель. — Они знают местные условия и могут дать более правильный совет.

— Нет! — подумав, отказался Тихомиров. — В райком ходят по другим вопросам, по которым есть твердые установки… Но вы не беспокойтесь. Мы вам заплатим.

— За что? — спросил писатель.

— За советы. Адвокатам же платят за советы.

— За советы я денег не беру. Правда, до сегодняшнего дня никто мне их и не предлагал. Ладно. Попробуем разобраться в ваших ситуациях. Вы посидите, я сейчас… — Писатель вышел в коридор.

Тихомиров слышал, как он стучал в соседнюю комнату. Там, по-видимому, никого не оказалось. Тогда писатель стал стучать в другую дверь. Ему ответил старушечий голос. Писатель о чем-то спросил.

— Громче говори, — требовала старуха.

— Червонец дайте, — громко сказал писатель. — Вечером верну.

— Не дам, — сказала старуха. — Прошлый раз три рубля почти неделю не отдавал.

— Евдокия Петровна! — почти кричал писатель. — Друг ко мне приехал, уважить я его должен.

— Сегодня твоя очередь коридор мыть и туалет. Почему не моешь?

— Помою, — пообещал писатель. — Выручи, Евдокия Петровна.

— Не дам. — И Тихомиров услышал, как захлопнулась дверь.

Писатель вернулся не то чтобы растерянным, но немного смущенным.

— Извините, — сказал Тихомиров. — Я так думаю, на сухую какой разговор? Может, я сбегаю, возьму чего?

— Нет уж, — сказал писатель. — Вы мой гость. Я вас приглашаю в ресторан. Пообедаем и все обсудим. — Писатель достал галстук, повязал его, пригладил углы воротника рубашки. — Пошли, — решительно сказал он. — Вперед и выше. Шире размах прыжков в воду.

На улице решительность писателя поубавилась. Он шел нарочито медленно, поглядывая по сторонам.

— Подождите меня минуту, — попросил он Тихомирова, бросившись к человеку на противоположной стороне улицы.

Тихомиров видел, как жестикулировал писатель, что-то доказывая. Молодой мужчина выслушал, засунул руку в карман, вынул оттуда мелочь и показал писателю. Писатель махнул рукой и вернулся к Тихомирову.

— Приятель, — пояснил он Тихомирову. — Почти друг.

Показалась вывеска ресторана, и писатель еще больше замедлил шаг.

— Извините. — Писатель, по-видимому, увидел еще одного приятеля. Последовал короткий разговор, и приятель достал из кармана трехрублевку. Писатель вернулся к Тихомирову приободренным.

Меж тем вывеска ресторана все приближалась. Писатель еще замедлил шаги, особенно тщательно всматриваясь в каждого прохожего, но приятелей больше не попадалось. И тогда Тихомиров решился:

— Что же получается? Я отнимаю ваше драгоценное время, а вы меня еще к тому же ведете в ресторан. Нет! Пусть решит фортуна. — Он достал пятак. — Если орел, вы меня приглашаете, если решка, приглашаю я, а вы, соответственно, в следующий раз.

Тихомиров подбросил пятак. Пятак несколько раз подпрыгнул и лег орлом. Тихомиров бросился к монете и радостно сообщил:

— Решка!

И писатель вздохнул с облегчением.

— Ладно, — сказал он. — Через неделю я дам ответный обед.

Ресторан в эти предвечерние часы был почти пустым. Официант расставил закуску, разлил водку.

— За знакомство, — сказал писатель. — Виктор, — и протянул руку.

— Александр Михайлович, — сказал Тихомиров. Они пожали друг другу руки.

…За окнами стемнело. В зале ресторана включили свет. На эстраде рассаживались музыканты.

Писатель отложил вилку.

— Значит, так. Приступаем к разбору вашей ситуации. Есть жена, дочь, и появляется другая женщина, к которой вы неравнодушны. Так?

— Не совсем так, — сказал Тихомиров.

— Тогда внесем уточнения.

И тут в ресторан вошла пара: молодая женщина и средних лет мужчина. Проходя мимо их столика, женщина небрежно кивнула:

— Привет, гений!

Писатель ничего не ответил и отвернулся, явно помрачнев.

— Знакомая? — осторожно поинтересовался Тихомиров.

— Жена, — ответил писатель и пояснил: — Бывшая.

— Красивая, — отметил Тихомиров.

— Красивая, — согласился писатель. — Но хотела жить, как все нормальные люди. А я ненормальный.

Тихомиров пристально посмотрел на писателя.

— С медицинской точки зрения я нормальный, — успокоил его писатель. — В общем, не получилась у нас жизнь… Видите ли, она была недовольна, что я мало зарабатываю.

— А зарплата у вас сколько?

— А нам зарплату не платят, — ответил писатель. — Написал, взяли — получишь. Не взяли — извините, сосите палец.

— Как же так? — удивился Тихомиров. — Это несправедливо. Вы же целый год работали. Так было только в колхозе, и то в самые голодные годы. Целый год работаешь, а получать нечего. А сейчас у всех зарплаты хорошие. Люди хорошо жить стали.

— Вот именно, — сказал писатель. — Поэтому она мне все время талдычила: иди работать в школу. Я ведь учитель по образованию. А может быть, я когда-нибудь напишу гениальную пьесу и стану знаменитым и богатым…

— Конечно, станете, — утешил его Тихомиров. — Раз так сильно добиваетесь, станете. А сейчас, значит, не очень получается?

— Да получается. Но у нас тоже свои игры. Я принес в театр пьесу о неопознанных летающих объектах, а мне говорят, ты напиши что-нибудь о тружениках сельского хозяйства, область наша в основном сельскохозяйственная.

— Их тоже понять можно, — сказал Тихомиров. — Область и правда в основном дает хлеб, мясо и молоко.

— Их можно понять, — согласился писатель. — Но и меня пусть поймут тоже. Откуда я знаю тружеников сельского хозяйства, я ведь в городе родился, вырос, учился.

— Ну, труженики сельского хозяйства такие же нормальные люди, как и везде. Со своими, конечно, небольшими ненормальностями, — посчитал нужным добавить Тихомиров. — Я думаю, если так уж требуется про тружеников сельского хозяйства, почему вам бы не приехать к нам в колхоз «Стальной конь», пожить, поизучать?

— Сейчас не получится, — сказал писатель. — На изучение нужны деньги, а сейчас я на мели.

— Какие деньги в деревне? Поселитесь у меня, еда вся своя. Только бумага и чернила. Так возьмем в конторе. А если еще и беседу с народом проведете, с оплатой не обидим.

— Я подумаю, — сказал писатель. — Может быть, и воспользуюсь вашим предложением. А теперь давайте вернемся к вашей ситуации.

— Когда приедете, там все и обсудим, — сказал Тихомиров. — На месте все виднее.

Придя вечером с поля, Тихомиров сообщил Полине:

— Завтра писатель приедет. Я его пригласил у нас остановиться.

— А со мной не мог посоветоваться?

— Я вот и советуюсь. Но если ты против…

— Могу быть и против, — сказала Полина.

— Тогда я скажу Буянову, пусть у других устраивает. Можно к модистке.

— У нас будет жить, — отрезала Полина. — Но если ты хоть раз упомянешь имя этой…

— Не упомяну, не упомяну, — пообещал тут же Тихомиров.


Полина готовила комнату для писателя. На окно повесила новые занавески, стол застелила парадной скатертью и осмотрела критически комнату — на тумбочке стояло несколько книг, в основном по тракторам, нижняя полка была завалена нотными тетрадями.

— Слазь на чердак, — приказала она Тихомирову, — достань художественную литературу.

— Да он ее, может, читал, — сказал Тихомиров.

— Он, может, и читал, — отпарировала Полина, — но пусть знает, что и мы читали тоже.

— А какие брать?

— Какие поновее. Прошлый раз Нюрка полчемодана привезла.

— Ладно, — согласился Тихомиров и, приставив лестницу, полез на чердак.


Писатель приехал в полдень. Из вещей с ним был полупортфель-получемодан; такие сейчас выпускают — для чемодана маловат, для портфеля великоват. Он поздоровался с Тихомировым, а Полине поцеловал руку. Полина так смутилась от этого, что тут же спрятала руку под передник.

Парторг Буянов заранее приготовился к визиту писателя. На столе лежали кипы амбарных книг и папок.

— Мы вам подготовили документацию, — пояснил Буянов, — чтобы вы могли проследить динамику роста хозяйства.

Писатель прикинул на вес амбарные книги.

— Не беспокойтесь, — заверил его Буянов, — мы все это перевяжем в два пакета, чтобы руки не оттягивало. — Буянов достал моток веревки, и они с Тихомировым быстро и ловко соорудили два внушительных пакета.

— Теперь мы готовы ответить на ваши вопросы, — сказал Буянов.

— Вопросов нет, — сказал писатель. — Поживу, познакомлюсь. Вопросы будут потом. С вашего позволения, я забираю все это на квартиру.

— Забирайте, — сказал Буянов. — Тихомиров останется. У нас сейчас самая горячая пора — сев. Кое-какие проблемы надо обсудить.

Писатель забрал пакеты, а Тихомиров и Буянов остались вдвоем.

— Да, — сказал Буянов. — Несолидный все-таки писатель.

— Как понять?

— Ботинки его видел? По пятнадцать рублей. Мой младший в восьмом классе, а такие отказывается носить. Не модно! А пиджачок? Двадцать семь рублей. Витебская швейная фабрика.

— Встречают по одежке, — возразил Тихомиров, — провожают по уму.

— Не знаю, как мы его будем провожать, но ничего, кроме неприятностей, от него нам не будет, попомни мое слово.

— У тебя какие-то факты есть? — насторожился Тихомиров.

— Нет у меня фактов, — вздохнул Буянов, — но я знаю одно: если человек носит ботинки по пятнадцать рублей, это опасный человек, потому что ему плевать, что о нем подумают люди.

Вечером писатель и Тихомиров шли по деревне. Информация по деревне распространяется мгновенно, поэтому писателя рассматривали особенно пристально. Особого впечатления он не произвел. На нем был серый, по-видимому много раз стиранный плащ и простецкая кепка. Деревенские парни были одеты несравнимо лучше: почти на каждом была импортная куртка со множеством пряжек и молний.

Было тихо и благостно. Душа, что называется, радовалась и отдыхала. И тут они услышали истошный женский крик. Женщина кричала на самых высоких нотах, казалось, этот крик никогда не прекратится. Тихомиров бросился вперед, побежал за ним и писатель. Их обогнали мальчишки на велосипедах и мопедах.

За правлением колхоза, у складов, была огромная лужа, которая просыхала только к середине лета. И здесь, по колено в грязи, стоял Пехов в светло-сером костюме, а по краю лужи металась его жена, понося его всевозможными срамными словами. Помешкав, Пехов вдруг уселся в луже, поплескал по грязи руками. Жена Пехова заплакала, мальчишки весело гоготали.

— Выходи, Иван, — попросил его Тихомиров.

— Не хочу, — сказал Пехов. — Я теперь в этой луже жить буду. Мне здесь лучше. — Пехов поднялся, нырнул головой в грязь, а потом забрался в самую середину лужи, почти по пояс, и запел:

Прощайте, товарищи, все по местам,

Последний парад наступает, —

и начал медленно оседать в грязь.

Тут писатель бросился в лужу, в три прыжка добрался до Пехова.

— Пойдем!

— Куда? — спросил Пехов.

— Домой, — сказал писатель.

— Домой не пойду, — ответил Пехов.

— Тогда поедем в райцентр, — предложил писатель.

— Зачем? — спросил Пехов.

— Пива попьем, — ответил писатель.

— Хорошее предложение, — согласился Пехов. — Поедем.

Они вышли из лужи, залепленные грязью. Кто-то засмеялся, но тут же притих.

— Забирай его домой, — сказал Тихомиров жене Пехова.

— Не нужен он мне. Не нужен! — взвилась она.

— Ты же требовала, чтобы он вернулся, — тихо сказал Тихомиров. — Или ты уже этого не хочешь?

Жена Пехова всхлипнула, молча взяла мужа за руку и повела к дому.


Писатель сидел, закутавшись в одеяло, Полина застирывала ему брюки.

— Зря вы в лужу полезли, — говорила Полина. — Неделю назад он на крышу дома взобрался, едва сняли. Говорят, его модистка приворожила, зелье подмешала, он и чокнулся. А знаете, как ее еще в деревне зовут? Мина!

— Почему Мина? — удивился писатель.

— А потому что неизвестно, кто на нее наступит и где она взорвется. Она же семью разбивает. Против нее всю общественность надо поднимать.

— Ну что ты такое говоришь? — укоризненно сказал Тихомиров. — Разве такие дела общественностью можно решать? Жена Пехова уже один раз подняла общественность. Что из этого получилось, сама видишь. У Пехова с модисткой любовь.

— У Пехова с ней любовь! А у тебя что с ней? — в упор спросила Полина. — Ты скажи при свидетеле: почему ты ее защищаешь?

— Потому что это несправедливо. Каждый человек имеет право любить, за это его нельзя обвинять.

— Люби, — отрезала Полина. — Но неженатых. Конечно, она красивая. Но те, кто не такие красивые и не такие рыжие, они что, не женщины? Вы знаете, до чего она дошла? — спросила писателя Полина. — Она голая по дому ходит.

— По крыше? — не понял писатель.

— Нет, по комнате.

— Ну, у себя дома каждый может делать то, что он считает нужным, — сказал писатель. — А за ней что, специально подсматривают?

— А чего подсматривать-то? Она занавески не закрывает.

— Не слушай ее, — сказал Тихомиров. — Сплетни это все.

— Сплетни?! — взвилась Полина. — Идите и посмотрите сами, — предложила она писателю. — Она через полчаса спать будет ложиться.

— А вы уже ходили смотреть? — спросил писатель.

— Я еще не ходила, — сказала Полина, — но мне рассказывали. Пойдемте, я покажу, где ее дом, и вы сами убедитесь.

— Нет, — сказал писатель. — Подсматривать нехорошо.

— Никакое это не подсматривание, — сказала Полина. — Она ведь это специально. Сходите. А потом вы об этом фельетон в газету напишите.

— Ладно, — сказал писатель. — Идемте. Только вместе, чтобы вы убедились, что это сплетни. Идемте, Александр Михалыч.

— Нет, — сказал Тихомиров. — Это нехорошо.

— Да, вы правы, — согласился писатель.

— Испугались! — заявила Полина. — Какой же вы писатель! Жизнь изучаете, а жизни боитесь.

— Хорошо, — сказал писатель. — Пошли. В конце концов, в этом надо разобраться.

— Пошли, — оживилась Полина. — Хотите, я сбегаю к соседке? Ее муж еще с войны бинокль принес. И вы все очень хорошо рассмотрите.

— А вот бинокля не надо, — сказал писатель.

…Огородами они вышли на окраину деревни. Дом модистки стоял у реки. Полина вывела писателя к ивняку, из которого хорошо просматривался дом модистки с освещенными окнами. Здесь уже собралось несколько молодых парней. При появлении писателя и Полины они спрятались за кустами, и оттуда один из них сказал:

— Тетя Поля, нехорошо подсматривать за чужими окнами.

— А вам хорошо, что ли? — отпарировала Полина. За кустами засмеялись. — Я и смотреть не буду. Писатель будет смотреть, а потом напишет о ней фельетон.

— А писать-то зачем? — спросили из кустов. — Не хотите смотреть — не смотрите! А уж писать об этом — полное паскудство.

— Я с вами согласен, — сказал в темноту писатель.

И тут в задней комнате модистки вспыхнул свет. Появилась модистка, сбросила халат и осталась совсем голой. Она медленно прошлась по комнате, взяла флакон, налила из него на ватку и начала протирать лицо. За кустами наступила тишина. Модистка была прекрасна.

— Теперь убедились? — прошептала Полина.

Писатель несколько секунд колебался и наконец решился. Он подошел к окну и постучал по стеклу. Модистка спокойно распахнула окно, но, увидев незнакомого человека, присела за подоконник и набросила на себя халат.

— Здравствуйте, — сказал писатель.

— Добрый вечер, — ответила модистка.

— Вы знаете, что за вами подглядывают? — спросил писатель.

— Кто подглядывает? — удивилась модистка.

— Школьники, — сказал писатель.

— Школьники в это время должны спать. Придется мне этот сеанс перенести на полчаса позже.

Писатель молчал, не зная, о чем говорить дальше.

— А вы и есть писатель, который приехал изучать деревенскую жизнь? — спросила модистка.

— Да.

— Заходите. Чаем напою.

— Спасибо. Я не один.

— С вами Тихомиров? Вы ведь у него остановились?

— Со мной его жена, — пояснил писатель.

— Привет Полине передайте, — сказала модистка. — Спокойной ночи. — И закрыла окно.

Писатель вернулся к Полине.

— А чего она вам говорила? — спросила Полина.

— Привет вам передала.

— Ну и нахалка! — возмутилась Полина. — Она мне еще и приветы передает.

— А что? — прокомментировали из-за кустов. — Интеллигентная женщина. Вы пришли и не поздоровались, а вам даже привет передали…


Звено Тихомирова было хозрасчетным и работало, как это сейчас называют, по бригадному подряду. Кроме Тихомирова в нем были уже знакомые нам Венька Ильин, Пехов и недавно демобилизованный из армии Виктор Локтев, который еще донашивал мундир с голубыми петлицами, тельняшку и голубой берет.

Звено на двух тракторах сеяло. Писатель сидел в кабине трактора вместе с Тихомировым.

Потом они пообедали и, закурив, блаженно растянулись на молодой траве.

— Вы меня извините за вчерашнее, — сказал Пехов писателю.

— Да с кем не бывает.

— Со мной не бывает, — тут же вклинился Ильин. — Вместо лужи предпочитаю речку или баню.

— Брось брякать-то, — сказал Тихомиров.

Пехов встал и пошел прочь.

— Ты куда? — спросил Ильин. — Перехватка кончилась, сейчас работать начнем.

Пехов ничего не ответил и скрылся за кустами.

— Ну что ты его растравляешь? — укоризненно сказал Тихомиров. — Он и так не в себе. — Тихомиров тяжело вздохнул и пошел к трактору.

Заработал тракторный двигатель, но Пехов не возвращался.

— Как бы чего не случилось, — забеспокоился Ильин.

Тихомиров подумал и вдруг бросился в кусты. За ним бежали Ильин, Локтев и писатель. Пехова они нашли на поляне. Он лежал и навзрыд плакал.


Анна сошла с автобуса с чемоданом и довольно объемистой сумкой. В деревне это было отмечено мгновенно.

Анна вошла в дом, когда Полина собирала на стол. Увидев, что дочь с вещами, Полина застыла на месте. Анна молча пошла к своей комнате.

— Туда нельзя, — опомнилась Полина.

Анна открыла дверь и увидела в своей постели незнакомого молодого человека.

— Вы его что, усыновили? — спросила Анна.

— Это писатель, — почему-то шепотом пояснила Полина. — Он наш колхоз изучает.

— И долго он будет изучать?

— Не знаю. Он про Льва Толстого рассказывал. Так тот двенадцать лет книгу писал.

Анна вздохнула и направилась в комнату родителей.

…Потом Полина, Тихомиров и писатель завтракали. Полина посматривала на закрытую дверь, из-за которой доносились шаги Анны. Было слышно, как что-то упало, как Анна чертыхнулась. Наконец она вышла. В ярком платье с открытыми плечами и с таким боковым разрезом, который позволял демонстрировать ногу во всю длину до самого бедра.

— Привет, — сказала Анна писателю.

— Здравствуйте, — ответил писатель и, пораженный, перестал есть.

Анна положила себе на тарелку дымящуюся картошку, капусту, кусок копченой свинины.

Писатель, по-видимому, сообразил, что неприлично рассматривать молодую женщину с таким вниманием, и тоже начал есть — может быть, чуть поспешнее, чем следовало.

— А ты что это с чемоданом? — не выдержала Полина. — Надолго ли?

— Надолго, — ответила Анна.

Писатель поднял глаза и встретился с изучающим его взглядом Анны. Некоторое время они молча рассматривали друг друга. Писатель не выдержал первый и опустил глаза.

— Я на ферму. После поговорим. — И Полина поднялась из-за стола.

— Если что надо, я сегодня за выгонами. Спросите, покажут, как пройти, — сказал Тихомиров писателю и тоже поднялся.

Писатель и Анна остались за столом вдвоем. Анна разлила чай. Они слышали, как взревел во дворе мотоцикл, потом видели, как Тихомиров вырулил до ворот. Полина сидела сзади, она что-то объясняла Тихомирову, но тот резко рванул с места, и Полина, обхватив мужа, прижалась к его спине.

Писатель быстро допил чай, сказал «спасибо» и ушел в свою, то есть в бывшую комнату Анны.

…Писатель работал, но его все время отвлекали шаги Анны за дверью, звяканье посуды. Анна стала что-то напевать, а потом все стихло. Писатель насторожился. Дверь потихоньку открылась, в комнату вошла Анна и сказала:

— Извините. Я мешать не буду. Но один только вопрос: вы роман пишете?

— Пьесу, — ответил писатель.

— А почитать можно? — поинтересовалась Анна.

— Она еще не готова, — ответил писатель.

— Готовую я в театре увижу, — сказала Анна. — Мне интересен сам процесс.

— Пожалуйста. — Писатель протянул Анне стопку листов.

Анна села у окна на стул.

— Сколько раз я говорила матери, чтобы купила кресло! — сказала Анна. — Можно, я переберусь на кровать? В конце концов, это моя кровать.

— Пожалуйста, — испуганно сказал писатель.

Анна сбросила тапочки и уселась в углу кровати, прикрыв ноги одеялом.

— Вы не обращайте на меня внимания, — сказала она.

— Видите ли, это довольно трудно, — ответил писатель.

— Да что вы говорите? А мне совсем нетрудно. — И она начала читать.

Ансамбль Тихомирова собрался в клубе. Пришли также Буянов и писатель. Модистка улыбнулась писателю как давнему знакомому.

— Привет, — сказала она.

— Привет, — ответил писатель.

Комиссия вновь заняла место в зрительном зале. Ансамбль закончил исполнение песни о тракторах, и писатель бурно зааплодировал.

— Кто этот псих? — спросила начальница Буянова.

— Это писатель Скоробогатов, — пояснил Буянов. — Мы его пьесу смотрели, а сейчас он изучает жизнь в нашем колхозе.

Начальница задумалась.

— Давайте следующую, — сказала она.

Тихомиров дал знак оркестрантам. Раздался разбойничий свист, вступила гитара, саксофон и барабан, и Ильин запел песню примерно такого содержания. Жила-была в деревне бедовая семья. Грабила купцов на тракте, поджигала помещичьи усадьбы, поэтому фамилия у них была Буяновы. Из этой семьи вышли и храбрые белые офицеры, и такие же храбрые красные командиры. Красный командир Буянов из идейных соображений убил белого офицера Буянова. Потому что время было такое: или ты, или тебя. Потом красный командир Буянов проводил коллективизацию и, борясь с опиумом для народа, взорвал в деревне церковь. Его сын во время войны был командиром партизанского отряда и взорвал железную дорогу. У партизана Буянова родились два сына. Один теперь строит железные дороги, другой восстанавливает старые разрушенные церкви как памятники архитектуры. У железнодорожного строителя и реставратора Буяновых тоже родились сыновья, но что они будут делать, даже и угадать невозможно. Жизнь идет кругами, но — такая жизнь.

И снова началось обсуждение программы.

— Песня про трактора стала яснее, — сказала начальница. — Но не лучше. А вот песня про Буяновых — это черт знает что. Извините! Я категорически против. И надеюсь, что у парторга на этот раз все-таки появится точка зрения.

— С точки зрения фактов песня правильная, — сказал Буянов. — Это про нашу династию Буяновых, я к ней тоже имею отношение. А может, мы точку зрения товарища писателя послушаем?

— Прекрасные песни, — сказал писатель. — И это самый верный путь: не соревноваться с профессионалами, а искать свое. И прекрасно, что песни не однозначны, что это песни-диспуты.

— Насколько я понимаю, — возразила начальница, — диспут — это когда в газете публикуют статью с неправильной точкой зрения, а рядом — с правильной… А здесь одна неправильная. Программу я не принимаю.

Начальница поднялась. Все молчали и смотрели на писателя.

— Когда в споре заходят в тупик, — сказал писатель, — необходим арбитр со стороны. Я предлагаю обратиться в областной Дом народного творчества. Пусть они пришлют компетентную комиссию.

Начальница внимательно оглядела писателя, чему-то улыбнулась и согласилась:

— Обращайтесь. Я посмотрю, что у вас из этого получится. — И направилась к выходу.


Тихомиров и писатель проводили модистку до ее дома.

— Заходите, — пригласила модистка. — С горя хоть чаю выпьем.

Чай у модистки был великолепный. Заваривала она его в прозрачном стеклянном чайнике. Модистка выставила на стол конфеты в хрустальной конфетнице, печенье, быстро сделала бутерброды.

— Расскажите, — попросил писатель, — кто вы и как появились в деревне. Вы ведь городская?

— Ниоткуда я не появилась, — рассмеялась модистка. — Я местная. И родилась в этом доме, и среднюю школу здесь закончила. Тихомиров разве вам не рассказывал?

— Они не спрашивали, — сказал Тихомиров и пояснил писателю: — А местной ее не считают уже. Как уехала — двадцать лет в деревне не была. В прошлом году вернулась.

— Как двадцать лет? — удивился писатель. — Ведь вам лет тридцать…

— Мне тридцать семь, — просто сказала модистка. — А вообще у меня романтическая история. Я в семнадцать лет сбежала из дому. Был выпускной вечер, и в школу забрел молодой лейтенант, летчик. Всю ночь мы с ним танцевали, а утром я с ним сбежала. Он на Дальнем Востоке служил. Хороший парень был, — вздохнула модистка. — Но не повезло мне. Разбился. Потом я за моряка с торгового флота вышла замуж. Бросил он меня. Моталась по городам, работы меняла. Потом ближе к дому перебралась, в областной центр. И там на совещании передовиков Пехова встретила. Это здесь обо мне плохо думают, а на швейной фабрике я ударницей была, медаль «За трудовое отличие» имею. Встретились, и закружилось все. Он мне еще в школе нравился. И я ему тоже. Он ко мне всю зиму ездил, летом не наездишься — работа в поле. А тут у меня мать умерла, дом в наследство оставила. Бросила я квартиру в городе и перебралась сюда. Не могу без него.

— И сразу промашку допустила, — сказал Тихомиров.

— Это в чем? — спросила модистка.

— Деревню против себя восстановила.

— Это чем же?

— Ты же понимаешь, о чем я говорю, — сказал Тихомиров.

— Не понимаю, — ответила модистка. — И понимать не хочу. Я люблю Пехова. И он меня любит, а свою жену не любит. А вся деревня взбесилась. Не любишь, но живи с нелюбимой женой.

— Но когда-то он ее любил, — возразил Тихомиров.

— Когда-то в лаптях ходили, — обрезала модистка.

— Тоже верно, — согласился Тихомиров. — Но надо было это все как-то поспокойнее, не торопясь.

— А мне некогда, — сказала модистка. — Мне торопиться надо. Я ребенка хочу родить и успеть поднять его на ноги. А мне уже тридцать семь.

— Я все понимаю, — сказал Тихомиров. — Но не раздражай деревню. Не ходи хотя бы голой по дому.

— Еще чего! — возмутилась модистка. — По собственному дому уже голой ходить нельзя! Чего уж тогда можно? И вообще, без одежды ходить полезно для тела, и босиком по траве тоже полезно, об этом в журнале «Здоровье» написано. Да разве в этом дело? Я вот сейчас занавески повесила. Ну и что? Все равно найдут к чему прицепиться… Пехова сломали, а меня не сломите. Все навалились на Пехова: и женсовет, и педсовет, и сельсовет, и партсовет.

— Партбюро, — поправил Тихомиров. — Пехов партийный и должен отвечать.

— А он отвечает, — возразила модистка. — На все призывы. В уборочную две смены надо — он первый. На субботник — он первый. Он всегда готов партии помочь. А чего же, когда ему плохо, партия не помогает?

Тихомиров тяжело вздохнул, и писатель вздохнул тоже.

— Вот вы писатель, учитель жизни, скажите, что мне делать?

Писатель задумался.

— Делать надо вот что, — наконец сказал он. — В этой ситуации кто-то должен быть лидером. Пехов, судя по всему, сейчас не в состоянии. Значит, вы. Берите его к себе. Вначале, конечно, все возмутятся, может быть, перестанут даже здороваться.

— И так не здороваются, — вставила модистка.

— Тем более, — сказал писатель. — А потом привыкнут.

— А чего ты скажешь? — спросила модистка Тихомирова.

— Силой в таких вопросах ничего не решишь, — не согласился Тихомиров.


Уже ночью Тихомиров и писатель возвращались от модистки.

— А почему ее модисткой называют? — спросил писатель Тихомирова.

— А в деревне всех, кто шьет, всегда модистками называли.

— Откровенный вопрос можно? — спросил писатель.

— А я всегда откровенный.

— Вы ведь тоже влюблены в модистку. Так?

— Не так, — не согласился Тихомиров.

— А почему же вы, ну…

— Понял, не объясняй дальше. Нельзя позволять, чтобы на одного человека все накинулись. Даже если он не прав, все равно нельзя. Человек должен верить, что к нему хоть кто-то на помощь придет. Я к ней из протеста хожу. Человек обязан протестовать, если к другому человеку плохо относятся.

Они подошли к дому Тихомирова, но дверь оказалась закрытой.

— Тоже протест? — спросил писатель.

Тихомиров постучал в окно.

— Полина, — сказал он, — я-то ладно, а чего человек должен страдать?

— Ты отойди к колодцу, — ответила Полина. — Тогда я пущу писателя.

— Я тогда тоже не пойду, — сказал писатель.

Полина, по-видимому, раздумывала, как быть дальше.

— Выбрось хоть одеяло, — попросил Тихомиров.

И тут они услышали голос Анны.

— Отойди, — потребовала она. Грохнула щеколда. — Заходите. — Что вы за мужчины? — рассмеялась она. — В таком случае надо штурмом брать.

— В следующий раз, — пообещал Тихомиров, — возьмем.

…Писатель раздевался, когда раздался стук в дверь. Он поспешно натянул брюки.

— Я на пять минут, можно? — спросила Анна, входя. — Вы у модистки были?

— Да, — подтвердил писатель.

— А правда, она голой по дому ходит?

— Правда, — подтвердил писатель. — Она считает это полезным с точки зрения гигиены. Но сейчас она повесила занавески.

— Жаль, — сказала Анна. — Те мальчишки, которые видели ее в первозданном виде, запомнят это на всю жизнь. И когда они станут старыми, будут вспоминать, что жила в их деревне прекрасная естественная женщина, которая ничего не страшилась. Вы знаете, что она убежала с выпускного бала с летчиком?

— Знаю, — сказал писатель.

— Я ей завидую. Только одного понять не могу: что она нашла в этом Пехове? Жалкий, безвольный человек.

— Она его любит, — сказал писатель.

— Но ведь он сам никогда ни на что не решится.

— Мы эту проблему как раз сегодня и обсуждали. И пришли к выводу, что ей надо инициативу брать на себя.

— Ой, как интересно! И когда же она возьмет на себя эту инициативу?

— Наверное, завтра, — ответил писатель.


Звено Тихомирова работало в поле. Поблизости затарахтел мотоцикл, и молодой агроном на мощном «Урале» с коляской подрулил к тракторам.

— Михалыч! — крикнул он. — Буянов срочно вызывает тебя и писателя. Просили доставить.

— А после работы нельзя? — спросил Тихомиров.

— Говорят, срочное дело. Садитесь.

— Свой транспорт есть, — сказал Тихомиров. Он завел свой мотоцикл, а писатель сел на заднее сиденье.

…Буянов вышел из-за своего стола, пересел за стол заседаний и пригласил садиться Тихомирова и писателя.

— Разговор будет официальный, — предупредил он. — Поэтому я не поехал в поле, а вызвал вас сюда. Произошло чепе. На почте встретились Пехов и модистка, и Пехов пошел за модисткой. Но подоспела жена Пехова с дочерью, произошло столкновение. На место происшествия вызвали участкового инспектора Гаврилова. Участковый допросил модистку, и та заявила, что так действовать ей посоветовал товарищ писатель. Это правда?

— Правда, — признался писатель.

— Сообщаю дальше. Допрошенная участковым жена Пехова заявила, что она подожжет дом модистки, а ее саму обольет серной кислотой. И она это сделает, у нее характер аховый!

— С керосином не проблема, — сказал Тихомиров, — а где она серную кислоту достанет?

— Я вначале тоже так подумал — не достанет, а потом сообразил — в школе может взять. Ее сестра Зинка в школе техничкой работает. Взломают химкабинет и возьмут. Я уже на всякий случай директору школы позвонил, чтобы он принял срочно меры по охранению кислот и реактивов. В общем, дело становится серьезным. И я склонен принять точку зрения общественности. Семья действительно ячейка государства, и ее надо оберегать.

— А что толку? — возразил Тихомиров. — Ячейка есть, а счастья нет. И Пехов несчастный, и его жена несчастная, и модистка несчастная.

— Я, значит, еще должен о счастье модистки думать? — спросил Буянов.

— А почему ты не должен об этом думать? Она что, не советский человек?

— Все мы советские, — раздраженно сказал Буянов. — Но Пехов — член нашей партийной организации, а она…

— А народ и партия едины, — возразил Тихомиров.

Буянов пристально взглянул на Тихомирова, и тот выдержал взгляд.

— Тогда вот что! — твердо сказал Буянов. — Обязую тебя провести работу с Пеховым. Он должен остаться в семье. Понял?

— Не складывается семья, — вздохнул Тихомиров. — Надо правде в глаза смотреть.

— А вас я прошу, — Буянов обратился к писателю, — осторожно давать советы. Деревенские дела сложные, путаные. Сразу в них не разберешься. И поверьте мне — все будет хорошо. Угар у Пехова пройдет. Очень скоро пройдет.


Тихомиров и писатель вернулись с поля вечером. Полина нагрела воды, и они долго и тщательно отмывали пыль и въевшуюся в руки солярку.

— Все болит: плечи, руки, ноги, — пожаловался писатель.

— С непривычки, — утешил его Тихомиров.

Потом они ужинали, молча и сосредоточенно.

Подавала Анна.

— Теперь спать, — сказал писатель.

— У меня репетиция, — сказал Тихомиров и пошел одеваться. Вышел он в черном костюме, белой рубашке и при галстуке.

— Тогда и я пойду, — сказал писатель и тоже повязал галстук.


Учительницы, модистка и Ильин уже были в клубе. Модистка вела себя несколько странно — старалась все время стать боком. Писателя это заинтриговало, он тоже сдвинулся в сторону и увидел на лице модистки свежие царапины.

— Травмировали на любовном фронте, — объяснила модистка.

Тихомиров внимательно к ней присмотрелся и сказал:

— Лицо для певицы — ее рабочий инструмент. А рабочий инструмент всегда должен быть в исправности.

— Силы были неравные, — сказала модистка. — И мать, и дочь. И все по лицу старались.

— Что хочешь делай, а чтобы за неделю зажило, — предупредил Тихомиров.

И тут в клуб вбежал Лаптев и крикнул:

— Пехова из петли вынули!

Услышав это, модистка спрыгнула с эстрады и бросилась к выходу. За ней побежали Тихомиров, Ильин, писатель и учительницы.

…У дома Пехова уже собрались люди. Среди них был и Буянов, и врач в белом халате, и участковый инспектор Гаврилов в мундире, впопыхах надетом на майку. Врач зачем-то мерил Пехову давление. В стороне всхлипывала жена Пехова, ее успокаивала дочь, плотная девица лет восемнадцати.

Модистка оттолкнула врача и вдруг встала перед Пеховым на колени.

— А обо мне ты подумал? — спросила она.

— Не буду я жить, — сказал Пехов. — Потому что это не жизнь так жить. Все равно на себя руки наложу.

— Я тебе наложу! — возмутилась модистка. — А ну-ка, пойдем!

— Куда? — спросил Пехов.

— Ко мне. Хватит! Больше я тебя ни к кому не отпущу. — И модистка, взяв Пехова за руку, повела его к двери.

— Надо хоть какие вещички собрать… — засомневался Пехов.

— Ничего не надо, — ответила модистка. — Все наживем сами.

И они с Пеховым вышли при полном молчании всех присутствующих. Молчание затягивалось, и только в углу по инерции всхлипывала жена Пехова, наверное еще не очень понимая, что же все-таки произошло. Первой опомнилась дочь Пехова.

— Что же получается? — с вызовом спросила она. — В присутствии парткома и милиции какая-то проходимка из семьи увела мужа и отца, и никто ничего не делает!

— А что тут сделаешь? — осторожно сказал участковый Гаврилов.

— И это говорите вы — представитель власти! — взвилась дочь Пехова. — Арестовать их надо. В тюрьму. И его, и ее!

— Его-то за что? — жалобно спросила жена Пехова.

— За все! — сказала дочь. — Это не отец, это изверг!

И тут Венька Ильин, стоявший недалеко от нее, молча с размаху шлепнул ее по заду.

— Дядя Веня! — возмутилась дочь Пехова. — Как вы можете! Я уже взрослая. Я же в школе работаю пионервожатой.

— В школе ты вожатая, а здесь помолчи. Здесь более взрослые, и к тому же мужики. Михалыч, скажи ты, — обратился Ильин к Тихомирову.

— Вот что, — сказал Тихомиров. — Если человек на себя пытался руки наложить, значит, человека довели и ему дальше, как говорится, некуда. С этим надо кончать. — Он посмотрел на Буянова. — И если кто-нибудь на каком-нибудь собрании его снова попытается обсуждать, то мы… — Тут Тихомиров замолчал, еще не придумав, как надо будет поступить в этом случае.

— И что же мы? — спросил участковый Гаврилов.

— А подгоним бульдозер, — ответил за Тихомирова Венька Ильин, — подцепим за угол и все собрание погребем под обломками…


Писатель работал. Была глубокая ночь. И вдруг за стеной зазвучала музыка. Это были джазовые вариации. Писатель вышел во двор. В хлеву сонно похрюкивала свинья, в лунном свете поблескивала река, а из раскрытого окна комнаты Тихомирова звучали африканские ритмы. Вспыхнул огонек сигареты, и писатель увидел, что у окна стоит Тихомиров.

— Не спится? — спросил писатель.

— Тебе тоже?

— Работал, — пояснил писатель. — Теперь закончил.

— Музыка не мешает? — спросил Тихомиров.

— Наоборот. Что за ансамбль? — спросил писатель.

— «Биг-ван». Негры. Толковые ребята. С понятием. Слушай, может, перекусим? Мне, когда не спится, всегда есть хочется.

— Согласен.

Тихомиров нарезал сала, хлеба, достал из бочки огурцов.

— Не разбудим? — поинтересовался писатель.

— Полина за день так на ферме уработается, хоть трактор заводи, не проснется. А я, видно, старею — как перепсихую, так заснуть не могу… Нехорошо получилось. Переругались зачем-то. Всегда у нас так: вначале подеремся, потом разберемся.

— Модистка молодец. Это поступок, — сказал писатель.

— Поступок-то поступок, но деревня против них еще больше взбеленится.

— Надо их поддержать, — сказал писатель.

— Конечно надо, — согласился Тихомиров.

— Михалыч, — сказал писатель, — вы же талантливый музыкант. Почему вы не стали учиться музыке?

— Не получилось, — ответил Тихомиров. — Мать, три сестры меньше меня. Потому вначале прицепщик, потом на тракторе, потом, как у всех, армия. Я еще присягу не принял, получаю от Полины письмо — беременна. Я служу, а у нее сын родился. А меня считали способным к музыке. В ансамбль приглашали.

— Надо было идти.

— Может быть, и надо было, — согласился Тихомиров. — Но опять не получилось. Председатель говорит: механизаторов не хватает — помоги. Я и остался.

— Вот! — Писатель поднял палец. — Вот в этом все наше зло.

— В чем? — не понял Тихомиров.

— В доброте, — сказал писатель. — Нас очень легко уговорить. А уговаривают когда? Когда не могут организовать. И когда мы соглашаемся помочь, мы не делу помогаем, а плохому работнику, который не справляется со своими обязанностями.

— В жизни бывают моменты, когда надо помочь, — возразил Тихомиров.

— Что-то затянулись моменты, — рассердился писатель. — Тридцать лет назад не хватало трактористов, и сегодня тоже. Почему? Может быть, потому, что тридцать лет уговаривают, вместо того чтобы как следует один раз организовать. Да этого председателя, который вас уговорил, надо было судить. Тракториста можно было найти, а вот общество, возможно, потеряло гениального музыканта.

— Вот тут вся и заковыка, — возразил Тихомиров. — Может, это самое общество музыканта и не приобрело бы, а что тракториста потеряло бы — это точно.

— Но надо было хоть убедиться самому, попробовать.

— За меня сын мой попробовал. Музыкант он у меня. Институт Гнесиных в Москве окончил.

— Что же, — сказал писатель, — это не очень утешительно, но иногда мы хоть в детях реализуем свои несбывшиеся мечты.

— Или наоборот, портим им жизнь своими мечтами, — сказал Тихомиров.

— Поясните.

— Сын мой, Ленька, с детства на всех музыкальных инструментах играл. Я его обучил. Училище окончил, институт… А вот уже из третьего оркестра уходит…

— Ну и что? — сказал писатель. — У талантливого человека характер не всегда сахар.

— Если б талантливого, — вздохнул Тихомиров. — В прошлом году он сольный концерт себе пробил. Дал телеграмму. Поехал я послушать. Средненький он пианист…

— А может, вы ошибаетесь…

— Может быть, — согласился Тихомиров. — Хотя когда у молодых ребят экзамены по матчасти трактора принимаю, сразу, в общем, видно — дурак или соображает. В музыке, конечно, посложнее, но тоже видно.

— Ну и что вы ему сказали после концерта? — спросил писатель.

— Ничего не сказал, — ответил Тихомиров. — Я, может, и вправду ошибаюсь. Правда, и хвалить не стал. А пока он без работы сидит, в новый оркестр устраивается. Посылаем по сто пятьдесят в месяц. Пусть пробует, пусть ищет. Хотя в колхозе он уже главным инженером был бы. У нас главный такая тюха-матюха, Ленька хоть энергичный. Конечно, что-то я, наверное, в жизни проморгал, но что-то и в актив свой могу записать. Двух детей вырастил и дал им образование высшее, сестер на ноги поставил и замуж повыдавал, родителям помогал, дом построил, ордена за труд заработал. Я думаю, это не так уж мало для одного человека. Как считаешь?


Звено Тихомирова закончило работу в поле и собиралось по домам. И тут к бригаде обратился Пехов.

— Мужики! — сказал он. — У Алевтины завтра день рождения. Она и я приглашаем вас… — У Пехова вдруг сел голос. Он повернулся и пошел к мопеду.

— Какое решение будем принимать? — спросил Тихомиров.

Ильин сморщился как от зубной боли:

— Не надо ходить. Я только вчера выспался как следует, моя три ночи подряд мне доказывала, что Пехов подлец, а модистка проститутка. Если мы к ним пойдем, значит, мы их оправдываем и поддерживаем, так?

Все молчали.

— Можно мне сказать? — спросил писатель. Тихомиров кивнул. — Я считаю, нам надо идти. Если мы не придем, из деревни ведь никто не придет. Им сейчас трудно. Их надо поддержать. Если не мы, кто же их поддержит?

И снова было молчание.

— Ставлю на голосование, — сказал тогда Тихомиров. — Кто за то, чтобы пойти на день рождения к модистке, прошу поднять руки…

Первыми подняли руки сам Тихомиров и писатель, за ними, поколебавшись, Локтев и, наконец, Ильин. Но тут же Ильин спросил Тихомирова:

— А если бы все проголосовали против, ты бы тоже не пошел?

— Обязательно бы пошел, — сказал Тихомиров.

— А зачем тогда голосовали?

— Для соблюдения демократии, — твердо ответил Тихомиров.


День рождения модистки был в воскресенье. Все были приглашены к обеду. Звено Тихомирова, в темных парадных костюмах и при галстуках, монолитной группой шествовало по деревне. Каждый нес завернутый в газету подарок. Вместе с ними шел и писатель с букетом цветов.

День был жаркий, и у домов на лавочках и на завалинках сидели даже древние старики и старухи. В деревне было людно, и проход звена Тихомирова не остался незамеченным.

…Из открытых окон модистки доносилось не очень стройное пение, в мужские голоса вплетался единственный женский — голос модистки. На этот раз пели не песни Тихомирова, а привычную:

По Дону гуляет,

По Дону гуляет,

По Дону гуляет

Казак молодой.

Женщины на улицах прислушивались к доносящимся голосам, обсуждали довольно темпераментно, явно не одобряя эту мужскую солидарность. Но, естественно, весь их гнев был направлен против модистки.

…С дня рождения звено Тихомирова возвращалось менее монолитной группой. Первым шел Тихомиров, стараясь четко печатать шаг, за ним Локтев вел не очень твердо шагающих Ильина и писателя.

Одна из женщин, стоящих у магазина, выкрикнула в их адрес что-то оскорбительное. Ильин тут же попытался выяснить с ней отношения, но Тихомиров его остановил.


Вечером Тихомиров и писатель вернулись с поля. В доме сидел плотный молодой человек. Он встал, поздоровался.

— Что же ты нас не познакомишь? — повернулся он к Анне. — Ты ведь хоть и сельская, но интеллигенция.

— Бывший мой жених, Михаил, — представила Анна молодого человека. — Писатель Скоробогатов.

Писатель и Михаил пожали друг другу руки.

— Давайте ужинать, — сказала Полина.

Ужинали молча.

— Где вы трудитесь? — спросил писатель Михаила, чтобы как-то разрядить молчание.

— Прораб я, — ответил Михаил. — В первом строительно-монтажном управлении.

— Первое — это потому, что лучшее?

— Первое потому, что второго у нас нет.

Когда закончили ужин, Полина бодро сказала:

— А теперь спать! Я вам, значит, стелю в твоей комнате, — обратилась она к Михаилу и Анне. — А вам пока на раскладушке в зале, — сказала она писателю.

— Чего это ты меня с ним спать уложить хочешь? — спросила Анна. — Я ведь за него замуж не выхожу.

— А я думала, выходишь, — ответила Полина. — Заявление в загс подано, свадьба назначена, и вся деревня об этом знает.

— Знает или не знает деревня, меня не волнует.

— Не кипятись, — успокоила Полина дочь. — Время есть, Михаил отпуск за свой счет взял, разберетесь.

— Уже разобрались. — Анна повернулась к Михаилу: — А тебе лучше уехать сейчас же.

— Автобусы уже не ходят, — ответил Михаил. — Да вы не беспокойтесь, я и в зале на раскладушке переночую…


Писатель работал у себя в комнате. К нему зашла Анна.

— Я к вам за помощью. Вы можете сделать вид, что ухаживаете за мной, что влюблены в меня, а я, конечно, в вас? Иначе Мишка не отстанет, он упрямый и уверен, что упрямством можно добиться всего. Я вас умоляю, помогите мне. Я его не люблю. Я не хочу за него выходить замуж.

— Конечно, помогу, — заверил ее писатель. — Только как?

— Но ведь вы были когда-нибудь влюблены? — сказала Анна. — Сделайте вид, что за мной ухаживаете.

Писатель внимательно посмотрел на Анну, и она опустила глаза.

— Делать вида я не буду, — сказал писатель. — Я буду ухаживать всерьез. Только так… Решайте.

Анна помолчала и наконец сказала:

— Я согласна на серьезное.


И снова в семье Тихомирова был молчаливый ужин. За столом Анна сообщила:

— Мы с Виктором сейчас пойдем гулять.

— И я с вами, — сказал Михаил.

— Все еще не понимаешь, что ты лишний?

— Понимаю, — сказал Михаил. — Поэтому и пойду.

И они вышли все трое.

Анна взяла под руку писателя, а Михаил взял под руку ее. Анна попыталась вырваться, но Михаил держал крепко. Так они и шли некоторое время по деревне.

— Ну вот что! — решительно сказала Анна. — Мне эти игры надоели. Пошли домой!

И они пошли обратно.

У крыльца стоял тихомировский мотоцикл. Анна посмотрела на мотоцикл, что-то быстро сказала писателю, писатель кивнул ей.

— Опять отец не загнал мотоцикл! — сказала Анна.

Она подошла к мотоциклу, завела его и начала подруливать к сараю.

— Давай! — крикнула она вдруг писателю.

Тот не очень ловко, но все-таки взобрался на заднее сиденье, и Анна резко рванула с места. Писатель оглянулся: по двору метался Михаил, не зная, что предпринять.

Они понеслись через деревню, вылетели на шоссе…

…Писатель и Анна вышли из кинотеатра.

— Теперь куда? — спросила Анна.

— А куда еще здесь можно пойти?

— В дека на танцы.

— На танцы, так на танцы, — согласился писатель.

…В райцентре был устроен модный по нынешнему времени диско-клуб. Гремела диско-музыка, ошарашивали цвето- и светоэффекты. А на площадке самозабвенно танцевала молодежь. Никто ни на кого не обращал внимания. Все подчинялись ритму, и ритм объединял всех. Анна, заложив руки за голову, закружилась вокруг писателя, а он остановился и смотрел на эту прекрасную, раскованную, юную женщину.

В деревню они вернулись поздно вечером. Михаил курил на крыльце.

— Останься, поговорим, — предложил Михаил писателю.

— Пошли, — потребовала Анна.

— Я поговорю, — сказал писатель.

— Вот что, — сказал Михаил писателю, когда Анна ушла. — Завтра вы уедете в город. Совсем.

— Я уеду, когда посчитаю нужным, — ответил писатель.

И тут Михаил неожиданно сделал подсечку, и писатель полетел с крыльца.

— Вы что? — удивленно спросил он.

— А ничего. Судя по всему, словами я вас не переспорю. Поэтому я вас буду бить, всюду и везде, пока не уедете. Другого выхода я не вижу…

…Писатель ложился спать в своей комнате. Он поискал крючок на двери — дверь не запиралась. Тогда он подставил стул к двери, подумал и на него поставил другой. Получилась небольшая баррикада.

Ночью в темноте раздался грохот. Писатель вскочил, включил свет. В комнату пытался войти Михаил. Разбуженная шумом, вышла Анна в ночной рубашке.

— Что случилось? — подозрительно спросила она.

— Двери перепутал, — сказал Михаил.

— Смотри, — сказала Анна. — Если будешь путать, я сюда перейду спать.

— Ну зачем же? — сказал Михаил. — Второй раз я не ошибусь.

Все разошлись по своим местам, в доме наступила тишина, и писатель снова начал строить свою баррикаду.


Полина в кухне у двери прислушивалась к разговору Анны и Михаила.

— Ты этим ничего не добьешься, — говорила Анна.

— Добьюсь, — спокойно возражал Михаил. — Я год добивался, чтобы ты согласилась заявление в загс подать, а сейчас хоть три года потрачу, и ты вернешься.

— И три года тебе не помогут, — возразила Анна. — Не тот случай.

— Правильно, не тот, — согласился Михаил. — Ты же с писателем мне назло делаешь.

— Нет, — сказала Анна. — Он мне нравится.

— Что там может нравиться?

— А он пишет хорошо, — сказала Анна.

— А я работаю хорошо. Разве за это любят?

Полина тяжело вздохнула и пошла к плите.


Когда писатель вернулся, Полина была одна в доме.

— Добрый вечер, — сказал писатель.

— Кончились для нас добрые вечера, — сказала Полина. — И вообще, я хочу жильцов пустить, — добавила она.

— Куда? — спросил писатель.

— В вашу комнату. Деньги нужны. Так что вам придется съехать.

— Полина Александровна, — сказал писатель, — зачем же так? Мы же взрослые люди. Никому комнату вы сдавать не будете, просто вы хотите, чтобы я уехал.

— Хочу, — честно призналась Полина.

— Но ведь это ничего не изменит, — сказал писатель. — Анна не любит Михаила, а я люблю Анну.

— Когда же ты успел влюбиться? — удивилась Полина. — С первого взгляда, что ли?

— Может быть, и с первого.

— Нет, — сказала Полина. — Нет на это моего согласия. У нас на шее уже один творец сидит. Пятнадцать лет уже деньги высылаем. Тоже сочинительством занимается, только музыку сочиняет. Так что уезжай! А я держу сторону Михаила и с тобой прекращаю всякие отношения. Извиняюсь, конечно, но другого выхода не вижу. И с этой минуты разговаривать с тобой прекращаю.

— А где Анна? — спросил писатель.

Но Полина ему уже ничего не ответила.

— Значит, разрыв дипломатических отношений? — уточнил писатель.

Полина и на этот раз промолчала.

Писатель послонялся по своей комнате, подумал и пошел по деревне.

Деревня занималась своими делами. Во дворах пилили подсохшие дрова, готовились к зиме, работали на огородах. На колхозной лесопилке пилили тес. Писателя, как всегда, проводили взглядами, но на этот раз доброжелательности во взглядах не было, и он это отметил.

Возле клуба стоял уже знакомый «газик» отдела культуры, и писатель направился к клубу.

Весь ансамбль был уже в сборе. Здесь же присутствовала начальница комиссии.

— Очень рада, что пришли и вы, — сказала она писателю. — Могу повторить еще раз. Ваше письмо в Доме народного творчества получили. Будет назначена авторитетная комиссия. Правда, когда комиссия приедет, я не знаю. Но сегодня заканчивается срок сдачи программ. Так что на конкурс вы не попадете, — закончила она почти торжествующе. — До свидания. — И пошла к выходу.

— За что боролись, на то и напоролись, — прокомментировал ударник из оркестра.

— Ладно, — сказал Тихомиров, — начинаем репетицию.

— Нет, не начинаем, — возразил Ильин. — Я, Вениамин Ильин, лауреат двенадцати районных, семи областных и одного всероссийского конкурса, требую срочно сообщить об этом событии в райком партии. И пусть райком немедленно вызовет комиссию из области.

— Ну да, — сказал Буянов. — Уборочная в разгаре, в райкоме только до тебя и дело. Сейчас хлеб самое главное.

— Если самое главное хлеб, тогда извиняюсь. — Ильин снял галстук и направился к двери.

— Что будем делать без лауреата? — спросил ударник.

— Отменяем репетицию, — сказал Тихомиров.

Писатель медленно подошел к дому. А на крыльце его уже поджидал Михаил. Он улыбался. Писатель попытался его обойти, но через мгновение уже летел с крыльца. Тут же выбежала Анна.

— В чем дело? — встревоженно спросила она.

— Да о литературе с писателем поговорили, — безмятежно улыбнулся Михаил.

— Может быть, ты все-таки уедешь? — жалобно спросила Анна.

— Уеду, — сказал Михаил. — Завтра с утра. Оформлю отпуск за прошлый год и к обеду вернусь. Я буду бороться до конца…


У тракторов, на поле, когда подъехали Тихомиров и писатель, никого не было. Тихомиров озабоченно посмотрел на часы.

— Витьку я в район отправил. В раймаг черные костюмы с жилетками завезли. Витька осенью женится. А сейчас без жилетки и жених не жених. Но где же Венька и Пехов? На них это не похоже.

— Может, проспали? — предположил писатель.

— Я с ними десятый год работаю, и ни разу не проспали. Может, что случилось? — Тихомиров направился к мотоциклу.

Писатель сел на заднее сиденье, и они понеслись обратно в деревню.

Пехова они застали дома. Он сидел на крыльце и курил.

— Куришь? — спросил Тихомиров.

— Не только, — ответил Пехов, — еще и думаю.

— О чем же? — спросил Тихомиров.

— А вот думаю опять к жене вернуться, — сообщил Пехов.

— Как это? — испугался писатель.

— Жалко мне ее. Сегодня проснулся и подумал: лежит дома одна и плачет. Теперь же она одна на всю жизнь. Кто на ней в сорок пять лет-то женится! Никто.

— Но вы же любите Алевтину, — возмутился писатель.

— Люблю, — подтвердил Пехов. — А жену жалко. И к своему дому я привык. У Алевтины совсем другие порядки. Дома мне утром щи, картошка с мясом, а если яичница, то с салом и из пяти яиц, работа ж тяжелая. А Алевтина мне только два яйца в неделю. Говорит, в яйцах холестерину много, а в моем возрасте это вредно. Может, и вредно, а я всю неделю голодный хожу. Неизвестно, что хуже!

— Об этом-то можно договориться, — сказал писатель.

— Наверное, можно, — согласился Пехов. — Но все равно тяжело. И не знаю, что делать.

— Я знаю, — сказал Тихомиров. — На работу выходить.

— Михалыч! — попросил Пехов. — Дай отгул на сегодня. Я отработаю. Две смены отработаю. Дай додумать. Самому хоть раз решить. А то все за меня решают.

Тихомиров подумал и пошел молча к мотоциклу. Писатель двинулся за ним.

…Потом Тихомиров и писатель подъехали к дому Ильина. Жена Ильина во дворе рубила свекольную ботву для свиней.

— Где Венька? — спросил ее Тихомиров.

Жена Ильина молча кивнула на дом. Но когда Тихомиров и писатель поднялись на крыльцо, не выдержала и крикнула им вслед:

— Допелись! Артисты!

Венька Ильин сидел за столом. Перед ним стояла початая бутылка водки.

— Так, — сказал Тихомиров и сел напротив Веньки.

— Да, так, — подтвердил Венька.

— Можешь объяснить, почему на работу не вышел? Ну и заодно — почему вчера репетицию сорвал?

— А репетиций больше не будет, — заявил Венька. — Раз эта дура не принимает нашу программу, я отказываюсь выступать вообще.

— Ты деньги за что получаешь? — спокойно спросил Тихомиров.

— Как за что?

— Ну, за то, что на тракторе работаешь, или за то, что поешь?

— За то, что на тракторе работаю, — ответил Ильин.

— Значит, детей своих, жену и себя ты обеспечиваешь, работая на тракторе. А для чего ты поешь?

— Как для чего? — удивился Ильин. — Для удовольствия.

— Вот и получай удовольствие, — сказал Тихомиров. — А то что за разговор: приняли — не приняли. Если б ты пел за деньги, можно было б хоть понять: жена, дети. Ну, не пройдем на смотр! За искусство, если хочешь знать, люди всегда страдали, но не отступались от своего. Даже есть такая пословица: «Искусство требует жертв».

— Тогда разберемся, — остановил Тихомирова Ильин. — Во-первых, удовольствие от искусства должны получать не только те, которые поют, но и те, которые слушают. Во-вторых, жертвы могут быть в военное время, а в мирное за жертвы надо судить. Ну, эту из райпотребсоюза, может, судить не за что, а отстранить от работы в искусстве надо бы.

— Как? — спросил Тихомиров.

— А для этого у меня есть конкретный план. Даем в райком партии телефонограмму: Вениамин Ильин, лауреат двенадцати районных, семи областных и одного всероссийского конкурса, кавалер ордена Трудовой Славы третьей степени, ордена Трудового Красного Знамени, медали «За трудовую доблесть» и медали «За охрану государственной границы СССР», отказался петь и к тому же запил с горя, и все из-за этой дурищи. После такого сообщения ребятки из райкома должны зашевелиться.

— Тоже мне событие, — сказал Тихомиров. — Кто-то там не поет, да еще к тому же пьет. Посмеются над нашей телефонограммой.

— Нет, — сказал Ильин. — Им будет не до смеху. Я вот сегодня не сел на комбайн, и страна недополучила сто двадцать центнеров хлеба. А если я еще и завтра не сяду? Тут не до смеху, тут надо меры принимать. Но с телефонограммой не затягивайте, у меня же холецистит, я больше двух дней питья не выдержу.

— Может, хватит дурака валять? — устало спросил Тихомиров.

— Нет, — сказал Ильин. — Ты ведь правильно сказал, искусство требует жертв. А раз требует, художник должен на них идти не колеблясь, даже в ущерб своему здоровью.

Тихомиров и писатель, не сказав больше ни слова, ушли.

— Может, не так качественно получится, — предложил писатель, — но я Пехова на тракторе могу заменить.

— Отдыхай, — сказал Тихомиров и пошел к реке.


В большой комнате сидели Полина и Буянов. За стеной Тихомиров слушал Баха.

— Весь день одну и ту же пластинку заводит, — рассказывала Полина. — Я керосин на всякий случай к соседям отнесла.

— При чем тут керосин? — не понял Буянов.

— А вдруг дом подожжет? После войны Ленька Петров вот так три дня на аккордеоне играл, а потом дом поджег. Все навалилось сразу, с этого и тронуться можно. Пехов думает, Ильин пьет, Анька в открытую к этому писателю в комнату перебралась… — Полина понизила голос. — Отцовское ружье зарядила и рядом с постелью держит. Михаил вернется, убийство может быть. Что же делать, что делать?

— Сделаем мы следующее! — решительно сказал Буянов и постучал в комнату Анны.

У постели Анны и вправду стояла двустволка. Буянов переломил ружье, вынул патроны, положил их в карман и сказал Анне:

— Выйди! У нас мужской разговор будет. — Он повернулся к писателю.

— Никуда я не пойду. Это моя комната.

— Выйди, пожалуйста, — попросил писатель.

Анна заколебалась, но все-таки вышла, не очень плотно прикрыв дверь.

Буянов сказал:

— Вам надо уехать из деревни. И чем быстрее, тем лучше!

— Почему? — спросил писатель.

— Деревня взбеленилась. И вообще, общественность считает, что вы сразу две семьи разбили: Пехова и Анны Тихомировой.

— Тогда давайте разберемся, — сказал писатель.

— Давайте, — без особого энтузиазма согласился Буянов.

— Первое, — загнул палец писатель. — Семьи у Анны не было, поэтому и разбить ее было нельзя. Второе. Когда я приехал, Пехов жил в семье, но от этого житья лез в петлю. А ведь именно общественность заставила его вернуться. Следовательно, общественность и вы лично чуть не загубили человека. Так?

— Так, — вынужден был согласиться Буянов. — Наша общественность тоже погорячилась.

— Но, как говорится, справедливость все-таки восторжествовала, и они соединились вновь.

— И от этого соединения мучаются, — возразил Буянов. — Это в городе просто: и соединиться, и разъединиться. Переехал на другой конец и потом, может, за всю жизнь с ней ни разу не встретишься. А в деревне не разминешься. Значит, каждый день травить друг другу душу. Я же вижу: Пехов боится мимо своего бывшего дома проходить. Он же как загнанный зверь. Он глаз на людей поднять не может.

— И какой из всего этого выход? — спросил писатель.

— А никакого выхода нет, — вздохнул Буянов. — Уезжать им надо из деревни.

— Значит, они должны бежать только потому, что любят друг друга?

— Да. Потому что сейчас отношения между этими двумя семьями как оголенные провода. Один неверный шаг — и замыкание. В такой ситуации правильнее кому-то бежать. И правильнее, и сердобольнее. Вообще, в деревне, прежде чем посоветовать, надо сто раз подумать. Вот ты написал жалобу в область, а теперь ребята на смотр не попадут.

— Но ведь было и стыдно, и бессмысленно слушать эту даму. Она же из каменного века.

— Она из райпотребсоюза. Я ее уже лет двадцать знаю. Она вначале на комсомоле была, потом в районе, потом райфо, потом в райпотребсоюзе, теперь на культуре. Она и работник неплохой, только прямой слишком для культуры. Ее потом освободят, куда-нибудь переведут. И опять мы с ней столкнемся. Поэтому ссориться с ней особенно не надо. Жизнь сложная штука. Ты это все и опиши в книге. Писатели должны, конечно, писать о жизни, но самой жизнью должны заниматься все-таки практические работники. Я тебя очень прошу — уезжай, а приедешь потом, когда все успокоится.

— Я никогда не уеду, — сказал писатель.

— Мы уедем вместе, — сказала Анна, заходя в комнату.


Уже с чемоданами Анна и писатель заглянули в комнату Тихомирова. Тихомиров сидел за столом, подперев голову руками, а рядом на проигрывателе крутилась пластинка с музыкой Баха. Анна тихо прикрыла дверь.

Потом они шли к автобусной остановке. На них поглядывали деревенские, и по этим взглядам можно было понять, что в ближайшее время им в деревню приезжать все-таки не стоит.


И снова была весна. И снова Тихомирова направили в областной центр раздобывать запчасти.

И снова Тихомиров разыскал дом писателя, поднялся на второй этаж и позвонил. Ему открыла Анна. Она обняла отца, и они прошли в комнату. Там были изменения — вместо раскладушки стояла кровать, на тумбочке с небольшим зеркалом были разложены косметические принадлежности Анны.

Тихомиров достал из сумки домашние гостинцы: копченое сало, банки с грибами и вареньем, бидон с мочеными яблоками.

— Как живете, рассказывай.

— Хорошо живем, — ответила Анна. — В школе я пока на почасовой, но с будущего года обещают в штат взять, подрабатываю ночной дежурной в интернате. Да все хорошо.

— А где сам? — спросил Тихомиров.

— Сейчас будет. В магазин вышел.

— А как его работа продвигается?

— Очень интересная пьеса. Там есть и модистка, и Пехов, и Буянов, только под другими фамилиями, и про тебя очень интересно.

— А пока его нет, почитать можно? — спросил Тихомиров.

— Неудобно.

— И вправду, неудобно, — согласился Тихомиров.

И тут вошел писатель. Они поздоровались с Тихомировым.

— Я сейчас. — Анна выскользнула из комнаты.

Как и в прошлый раз, Тихомиров услышал через тонкую дверь разговор в коридоре. Только теперь у Евдокии Петровны деньги взаймы просила Анна, и спросила не червонец, а четвертную. И старуха по-прежнему плохо слышала, поэтому громко переспрашивала.

По тому, что Анна вернулась оживленной, Тихомиров понял, что на этот раз деньги занять удалось.

— Вот что, — сказала Анна, — я в школу, у меня занятия, а вы пообедайте в ресторане. Насколько я знаю, теперь его очередь вести тебя в ресторан… — Анна незаметно сунула писателю кредитку в карман пиджака. — А вечером спокойно поговорим…


И снова, как когда-то, Тихомиров и писатель сидели в ресторане.

— А как Пехов и модистка? — спрашивал писатель.

— В райцентр перебрались. Ребенка родили. Он в коммунхозе, она в ателье. Квартиру пока снимают.

— А Ильин?

— Нормально. Машину купил. Опять лауреатом стал.

— А эта, которая вас не пропускала?

— Ее с культуры в «Заготлен» перевели.

— Значит, льна в районе не будет.

— Ей год до пенсии остался, много напортить не успеет.

— А если она не захочет на пенсию? — спросил писатель.

— Теперь таких прямых не оставляют, с почетом провожают, — успокоил писателя Тихомиров и осторожно поинтересовался: — А как работа продвигается?

— Честно говоря, не очень. В тупик зашел. Я завтра на работу выхожу. В стройтрест, в отдел технической информации. Приятель пристраивает.

— А как же пьеса? — удивился Тихомиров.

— По вечерам буду писать, в выходные дни…

— Не ходи, — сказал Тихомиров. — Делу надо целиком отдаваться, а если вечерами и по выходным, ничего не получится.

— Что получится, будет видно, а пока жизнь не получается. Скоро год, как я денег в дом не приношу. Бьется она и в школе, и в интернате, а сейчас хочет уборщицей устроиться в больницу. Боюсь я, вдруг надоест ей и уйдет.

— Пусть уходит, — сказал Тихомиров. — Хотя, конечно, грешно говорить так мужу своей дочери, но дело важнее женщины. Женщины будут другие, а дела может и не быть. Сам же говорил, помнишь?

— Помню, — согласился писатель. — Но я не хочу, чтобы она уходила. А потом, почему от меня должна жена уходить? Люблю я ее. Не могу я, чтобы она одна все тянула. Ей же тоже хочется жить, как все, а не только работать.

— А сколько тебе еще работать над пьесой надо? — спросил Тихомиров.

— Откуда я знаю, Михалыч? Может, полгода, а может, и год уйдет, пока по-настоящему получится. Ладно, этот вопрос я для себя решил.

— Сколько ты будешь получать в этой информации?

— Сто сорок…

— Есть другое предложение, — сказал Тихомиров. — У меня в заначке от Полины на сберкнижке есть полторы тысячи. Я тебе буду каждый месяц давать по сто сорок рублей, на год как раз хватит, а ты Анне скажи, что работаешь в этой самой информации.

— Как же это я скажу, если я дома буду сидеть? — удивился писатель.

— Она в школу рано уходит. Полдня сидишь дома, а на вторую договорись с приятелями какими, которые на работу уходят, в их квартире поработаешь. Выход всегда найти можно. А если за год не успеешь, придумаем что-нибудь еще. Нельзя бросать, Витя. А вдруг ты напишешь великое произведение и оно много веков будет служить людям?

— А если я графоман? — спросил писатель. — Если я бездарь?

— Все может быть, — согласился Тихомиров. — Заранее все не предугадаешь. Это как в сельском хозяйстве: все спланируешь и удобрения внесешь, а град ударит и дожди лить начнут, и ничего ты не взял. Хорошо, если на семена вернешь. Если об этом думать, не сеять, что ли? Все. Перестань думать о деньгах. Работай.

— Нет, — сказал писатель. — Я не могу у вас брать деньги. Я знаю, как они нелегко достаются.

— Вот и хорошо, — сказал Тихомиров. — Значит, ответственнее относиться будешь.

И вдруг писатель заплакал.

— Ты чего это? — смутился Тихомиров.

— Да так, — отмахнулся писатель. — Я ведь без отца вырос! Не так уж много мне помогали.

— Да какая это помощь? — сказал Тихомиров. — А потом, я не только тебе помогаю, я о людях думаю. Посмотрят, может, и для себя выводы сделают. Как жить и как не жить. — Тихомиров достал кошелек и вынул пятьдесят рублей. — Возьми пока. Скажи, что подъемные выдали.

— Подъемные дают только тем, кто выезжает, — сказал писатель.

— Ну, авансом это назови. Извини, я пошел. Мне еще по магазинам надо и на последний автобус успеть.

— Может, вам помочь чем? — спросил писатель.

— Сам справлюсь, — сказал Тихомиров. — А ты садись и пиши. Я теперь с тебя за каждый рубль спрошу.


Тихомиров шел по магазинам. В хозяйственном он выбирал косу-литовку, взял понравившийся набор ключей в удобной сумке, в «Спорттоварах» купил запасное магнето для мотоцикла.

И так, от магазина к магазину, Тихомиров загружался все больше и больше: белилами, сушками, которые он перебросил через плечо, как пулеметные ленты, стиральным порошком в ярких импортных коробках. Две сумки на ремне он перебросил через второе плечо, в руках были еще две сумки.

На тротуаре он не умещался, его толкали, ругали, посылали известно куда. Он всем мешал.

С трудом Тихомиров протиснулся в автобус. Мест свободных не было. Он сложил сумки на полу, покрепче ухватился за поручень и стал смотреть в окно автобуса на городские многоэтажные дома, на городских мужчин и женщин. Потом пошли окраины, и наконец автобус вырвался за город, прибавил скорость, и понеслись мимо ярко-зеленые весенние поля. Тихомиров закрыл глаза. Он спал стоя, крепко ухватившись за поручень. Неудобно, конечно, но терпимо.

МАЛЕНЬКИЙ ПРИНЦ НА РОЛИ УРОДОВ Рассказ

Зазвонил телефон. Я посмотрел на часы: без десяти восемь. Мне так рано звонить не могут, к тому же не хотелось вставать. Она завтракала на кухне. Телефон надрывался. Она подошла, сняла трубку и сказала:

— Алло.

Выслушала. Спросила:

— А вы знаете, который час? — Тот, у другого телефона, должен был понять по этому вопросу, что в такую рань в приличный дом не звонят. — Извините, — сказала она. — Конечно, конечно… — По тому, как она почти пропела извинения, я понял, звонили по важному делу, может быть ей достали финскую куртку. — Тебя, — почему-то шепотом сказала она.

— Слушаю, — сказал я.

— В десять я смотрю кинопробы в директорском зале. Приходите. Обсудим.

— Приду, — сказал я.

— Когда просмотр? — спросила она. Я ответил. — В это время я относительно свободна, — сказала она. Она хотела участвовать. Она даже имела на это право.

Я промолчал. Прошел в ванную. Это был каждодневный ритуал. Солдат, готовясь к сражению, проверяет свое оружие. Я осмотрел свое лицо — мое оружие, инструмент и рекламный проспект одновременно. Я улыбнулся. Прекрасные зубы. Стоили мне почти пятьсот рублей. Отличить от настоящих смогли бы только дантисты-профессионалы. Кожа гладкая, загорелая, натянутая на скулах. При небольшом гриме вполне могу играть и тридцатилетних.

Я поставил на проигрыватель пластинку и начал заниматься аэробикой. Я выдерживал тридцатиминутный курс для самых молодых.

— Загляни ко мне после просмотра, — попросила она. Она имела на это право, и я пообещал ей. Она ушла.

Я сварил себе овсяную кашу — три ложки овсянки на воде, — выпил чашку кофе без сахара.

Сегодня пятница. Чаще всего мне не везло по четвергам и понедельникам. Пятница — это уже хорошо. За окном летал пух от тополей. Это однажды было в моей жизни. Так же я стоял у окна, и так же летал пух, и я так же ждал… И вдруг я вспомнил, даже не вдруг, я вспоминал каждый год, когда летал тополиный пух; с этого пуха началась моя жизнь, меня впервые утвердили на главную роль. Я подсчитал. Это было ровно тридцать лет назад. Ну, не ровно — точно день, когда это случилось, я не помнил, но тогда, как и сегодня, летал пух.

Я надел полотняные брюки, кроссовки «Адидас», легкую белую куртку и вышел из дома. Тридцать лет назад я был в ковбойке из ацетатного шелка в синюю и красную клетку, в синих китайских брюках и сандалетах. Я тогда казался себе очень элегантным. И тогда, как и сегодня, я ехал на студию, только тогда на трамвае, а сегодня я взял такси. Тридцать лет назад… Таксисту было лет двадцать пять. Значит, он не помнит того замечательного времени. В магазинах полно еды, к нам в страну начали приезжать зарубежные эстрадные артисты, устарел когда-то шикарный автомобиль «Победа», и на улицах Москвы появились «Волги» с никелированными оленями на радиаторах. Мощная машина даже по сегодняшним меркам. Говорили, что за рубежом ее прозвали никелированным танком.

Война забывалась. Мужчины доносили армейские гимнастерки и надели пиджаки с плечами, подбитыми ватой, узкие брюки и широкие яркие галстуки, женщины — юбки-колокол и прозрачные блузки. Всем хотелось красоты.

На экране уже поднадоели мощные приземистые парни, предназначенные для забоев, лесосплавов и колхозных полей. Эти парни играли на гармошках и балалайках, пели песни про танкистов и шахтеров, а в компаниях уже бренчали на гитарах, хотя были популярны и трофейные немецкие аккордеоны. В это время я и пришел в кино.

На наш курс, по традиции, еще набрали мощных парней и грудастых девиц — в общем, «девушек с веслом», похожих на тех, что, изваянные из гипса, стояли на постаментах в парках. Но рядом со спортсменками уже сидели и худенькие, нежные, почти тургеневские барышни и голенастые парни, которые очень скоро сыграют интеллигентных атомных физиков.

У меня в детстве была кличка — Красюк. В этом было нечто снисходительное. Но объективно я был красивым. Невысокий, рост метр шестьдесят, «метр с кепкой» — дразнили меня в школе. Глаза у меня были небесно-голубые, как у ангелов с фарфоровых немецких тарелок, а волосы белокурые и вьющиеся. На меня оглядывались и восьмиклассницы, и зрелые женщины, может быть надеясь, что из меня со временем получится голубоглазый гигант. Не получился.

Первую роль я сыграл на втором курсе. Маленького принца. Главную роль. Из кадра в кадр. Снимали на цветную пленку, тогда фильмы в цвете были еще редкостью. И все это также началось в июне, когда летал тополиный пух. Меня запомнили все: и дети, и взрослые, и, разумеется, режиссеры. Запомнили белокурым, голубоглазым. В этой роли я научился улыбаться спокойно и безмятежно, как улыбаются принцы, которые, что бы ни случилось, становятся королями. Очень скоро я стал не только всесоюзной известностью, но частично и европейской. Меня снимали в Германской Демократической Республике. Тоже в роли принца, но уже немецкого. На меня приходили посмотреть в компаниях, особенно девчонки.

В одной из компаний я познакомился со своей будущей женой, дочерью нашего прославленного военачальника. Не хватило каких-то полгода войны, а то он стал бы маршалом, как говорила моя теща. Генерал при знакомстве осмотрел меня и спросил:

— В армии служил?

— Пока не довелось, — ответил я как можно почтительнее, и не из уважения к генеральскому званию, а из страха перед большими и мощными мужчинами. В школе все были сильнее меня, и я привык уважать силу.

Как только определилось, что мы поженимся, генерал заказал для просмотра фильм, где я сыграл роль принца. Меня тогда поразило, что человек может заказать фильм для себя одного, это все равно что заказать отдельный самолет. Потом я узнал, что генерал мог заказать и самолет.

Я надеялся, что понравлюсь ему в фильме, но он только спросил:

— Ну, а когда состаришься, кого будешь играть? Принцев старых не бывает!

— Буду играть королей, — ответил тогда я.

— Ну-ну, — хмыкнул генерал. — Все начинают лейтенантами, но не все становятся генералами, и не все принцы — королями…

В генеральскую квартиру в высотном доме на площади Восстания я переселился со Второго Крестовского переулка, что у Рижского вокзала, из коммунальной квартиры в деревянном доме, где у нас с матерью была комната.

Первое, что меня поразило в генеральской квартире, — запах кожи. Кожаные диваны, кожаные кресла, в шкафу в прихожей сапоги — хромовые и лакированные. В квартире пахло новыми портупейными ремнями, кобурами от пистолетов, чехлами ружей, кожаными портфелями и папками. По сей день запах кожи для меня — символ стабильности и преуспевания. И теперь, когда я вижу человека в кожаном пальто, я точно знаю, что этот человек прочно стоит на земле.

Нам с женой выделили небольшую комнату рядом с прихожей, и я старался попасть сразу туда, не заходя в гостиную. В больших комнатах я казался себе еще меньше ростом, я исчезал в глубоких креслах, подобранных для большого генерала. Честно говоря, с самого первого раза, как только вошел в эту квартиру, я понял, что к этому никогда не привыкну, да и не надо мне было так много. Меня приучили обходиться одним стулом, одним столом, двумя парами ботинок: одни на каждый день, другие на выход.

Говорят: руби дерево по себе. В своем лесу, могу добавить я сейчас. А мой лес — это девочки с Крестовских переулков, которые заканчивали нормальные, а не специализированные школы, поступали в нормальные институты, а не в Институт международных отношений, как моя жена, и становились учительницами и участковыми терапевтами. Очень энергичные со временем заведовали учебной частью в школе или отделением в поликлинике. Этих девочек с детства приучали беречь деньги, ждать воскресенья, чтобы с мужем пойти в кино, планировать покупки: в этом году — телевизор, в следующем — кресла, потом тахту, годам к сорока получить садовый участок, построить дощатый домик, радоваться каждой новой должности мужа, если у него получается продвижение по служебной лестнице, а не получается — тоже не беда, не всем же быть руководителями, лишь бы не пил, как пили их отцы.

Здесь была другая жизнь. За отцами по утрам заезжали служебные «ЗИМы» и «Волги», да и сыновья добирались на службу городским транспортом только в начале своей карьеры, потом они становились владельцами индивидуального автотранспорта, потом к их подъезду подавали служебный автомобиль. Здесь даже газеты читали по-другому. Я по сей день не могу отличить Сирию от Ливии, а моя жена и теща новости с международной арены читали с большим даже интересом, чем я письма от родственников, потому что после каждого переворота в какой-то стране начинались изменения в управлениях, кого-то отзывали, кого-то назначали. Третий секретарь, второй, первый секретарь первого ранга, атташе, посланник второго ранга или первого, временный поверенный, посол по особым поручениям… Они следили за перемещениями по должностям и посольствам, как шахматисты-мастера следят за игрой международных гроссмейстеров. Моя жена после окончания института, как и ее мать, начала работать в Министерстве иностранных дел, мать — в первом европейском отделе, а дочь во втором, а может быть, наоборот, я уже сейчас не помню.

Конечно, карьера женщины — в карьере мужа. А я карьеры не сделал. Фильмы про принцев каждый год не снимаются. Я снялся в фильме из жизни золотопромышленников, тогда уже начали подбираться к второсортной российской классике. Сыграл сына хозяина приисков, вырожденца во втором поколении, красивого, немощного и порочного. Потом стал соглашаться на эпизоды, а потом меня вообще перестали приглашать на киностудии.

Дело в том, что я начал полнеть. То ли регулярная сытная еда в генеральской семье, то ли что-то нарушилось в организме с обменом веществ, или потому, что перестал заниматься спортом, но вполне возможно, как сейчас говорят, сработал и генетический код. У нас в роду мужчины никогда не были рослыми. Не карлики, но в гренадерских полках вряд ли служили. Нормальные, невысокие, с возрастом округлялись, — может быть, в нас действовал вечный закон сохранения энергии. Мощный мужчина всегда мог убить мамонта и добыть кусок мяса, а жировая прослойка необходима маленьким, чтобы пережить голодное время. Мы не задумываемся, но наверняка биологические закономерности связаны с историческими.

В общем, на меня перестали обращать внимание. Я стал таким же, как все, кто ездит в общественном транспорте на работу к восьми утра. Я смотрел на себя в зеркало, и мне не за что было зацепиться. Нормальный нос — не длинный, не короткий. Нормальные глаза, нормальный рот. Во мне не было аномалии, по которой запоминают актера да и вообще каждого человека. Это не особенно понимают женщины и не всегда умело используют. Если у тебя прекрасные волосы — распусти их и покажи выгодно, чтобы на них обратили внимание, если у тебя грудь выше, чем у других, не прячь ее, а выпяти как можно больше, и мужчины обязательно обратят на тебя внимание. А я ничего не мог выпятить.

Пошла полоса неудач. У моих приятелей, с которыми я учился в школе, не все шло гладко. Кого-то понижали в должности, переводили на другую работу. Меня невозможно было ни повысить, ни понизить. Киноактера или снимают, или не снимают. Я пробовал устроиться в театр. Не получилось. И я запил. С утра генеральская семья ехала на службу, а я шел в пивную на Тишинском рынке. Моя жена теперь спала в кабинете генерала. За ней ухаживал ее старый знакомый. Иногда в гостиной собирался семейный совет, и я слышал, как теща кричала:

— Этого алкоголика, пьяницу и тунеядца надо выселить!

Ей возражал генерал:

— Он не тунеядец. Он человек свободной профессии, но надо искать выход.

Я лежал и посмеивался. У нас бездомных нет. Если они захотят меня выселить, им придется разменивать свою квартиру, а они, естественно, этого не захотят. Их заботы. Пусть ищут выход.

Наверное, выход нашел генерал. Райисполком выделил мне комнату в коммунальной квартире. Адъютант генерала привез меня посмотреть. Мне не понравились соседи, две интеллигентные дамы. Да и далеко от киностудии. Нашли комнату рядом с киностудией. Я согласился. На следующий день к моему новому дому подъехал военный грузовик, и солдаты внесли набор посуды, комплекты простыней и наволочек, старый телевизор «Рекорд», стол, кровать, шкаф, стулья, два кресла — все с генеральской дачи. Эта мебель стоит и по сей день в моей квартире, мебель оказалась антикварной, ее слегка только отреставрировали. Со своей бывшей женой я никогда больше не встречался. Иногда думаю: может быть, всего этого и не было, может, мне это все приснилось или кто-нибудь рассказал.

Человеку не так уж и много надо, когда есть крыша над головой, да еще и рядом с киностудией. Теперь у меня дома было битком народу, особенно к вечеру, когда заканчивалась первая смена. Приносили, естественно, и закусить, и выпить. Я даже о еде перестал думать. Будет вечер — будет пища. Я спал до полудня, потом делал небольшую приборку в квартире, мыл посуду и начинал ждать, иногда пытаясь угадать: кто придет и что принесут. Я располнел, живот уже переваливался через ремень, лицо огрубело, зубы испортились. Иногда случались казусы. Молодые ассистентки, роясь в актерской картотеке в поисках очередного героя, натыкались на мою фотографию еще со времен, когда я играл принцев, и, конечно, понимая, что я постарел, все-таки горестно замолкали, увидев меня, а я, чтобы усилить впечатление, еще больше вываливал живот и вовсю улыбался щербатым ртом.

Изредка меня снимали в эпизодах, чаще всего — знакомые режиссеры. Я неплохо подрабатывал. Сниматься в эпизодах мне нравилось: одна смена — и семнадцать пятьдесят, такая у меня была ставка еще с прошлых времен.

Однажды я сыграл даже роль римского сенатора. Мне подбрили волосы, чтобы увеличить лысину. Я был одним из главарей заговора против Цезаря. Заседания заговорщиков проходили, естественно, в римских банях. Я сыграл блестяще. Маленький, с выпирающим животом, с валиком жира на затылке, с щербатыми зубами. Явный вырожденец, особенно я был страшен, когда улыбался.

Женщины любят смотреть на себя в зеркало, актеры — на экране. Как только выходил фильм, я шел в кинотеатр посмотреть себя на публике. Обычно я брал билет на вечерний сеанс. На этот раз рядом со мной сидели совсем юные женщины. Наконец в бане заговорщики решили, что Цезарь должен быть убит, и я крупно, на весь экран, улыбнулся гниловатыми зубами.

— Боже мой, — выдохнула рядом юная женщина. — Такой может только в страшном сне присниться.

А я обрадовался. Цель достигнута. Это ведь неважно: любят тебя или ненавидят, главное — ты запомнился. Так закончилась моя жизнь принца и началась жизнь урода. И даже не урода, а просто маленького некрасивого человека. Я заменил свою фотографию в актерской картотеке. Нет, я не прятал своих недостатков, наоборот, выпячивал их. На фотографии были и редеющие волосы, и подзаплывшие жирком маленькие глазки, и щербатые зубы, и двойной подбородок.

И меня стали приглашать. Не на главные роли, но я запоминался. Я искал свой образ — образ маленького мужчины. И чем меньше, тем лучше. Для контраста. Я примечал, как они ходят, какие ухищрения применяют, чтобы выглядеть, как все. На Черемушкинском рынке я открыл мужичка, который торговал мясом. Чтобы быть вровень со всеми и даже выше, он привозил подставку и зависал над покупателем. Как-то я изображал столоначальника, крохотную роль без слов, два плана по семь метров, на общем и на среднем, но я попросил увеличить ножки стула и стал, как все чиновники, даже выше, но, когда я слезал со стула, получался не просто комический эффект, получался характер.

Маленьким мужчинам трудно. Их затирают, и не только в переносном смысле, но и в буквальном. В толпе, в очередях, в компаниях. То, что мужчине большого роста дается почти без труда, маленькому надо добиваться умом, хитростью, характером. Здесь все средства хороши. Те маленькие, которые не смирились, не сдались, — они заметны сразу. Они заставляют заметить себя. Я систематизировал приемы, которые применяют маленькие. Чтобы казаться выше, одни наращивали каблуки — ну, это самый примитивный способ. К таким же примитивным ухищрениям относились взбитые волосы, приталенная и чуть удлиненная одежда в полоску, а не в клетку. Но были и другие способы, уже от характера, от нежелания смириться с несправедливостью судьбы.

Идти чуть медленнее, чем все. И если шли рядом большой и маленький, то не мелкий семенил рядом с большим, а большой, замедляя движение и подстраиваясь под его маленький шаг, начинал сбиваться с привычного ритма.

Чтобы маленьких не толкали, они шли слегка растопырив локти, как бы огораживая площадь, положенную им как среднестатистической человеческой единице.

Если надо было куда-то пробиться, посмотреть, получить, использовался прием тарана или выдавливания. Животом, плечом, локтем, коленкой. И не смущались, неважно, кто перед тобой — великан, красивая женщина, старуха, ребенок.

Пока ты неизвестен, то стремишься сыграть главную роль, чтобы тебя заметили, запомнили. Некоторые добиваются этой своей главной роли всю жизнь. В принципе, я человек неглупый, и когда понял, что принцев я играть уже не буду, а урод в главной роли в нашем кино невозможен — советский человек должен быть красивым и гармоничным, — да и кому охота смотреть полтора часа на урода, я сосредоточил внимание на эпизодах.

Конечно, лучшими эпизодниками были классики. Ведь как у Гоголя: «…Скоро вслед за ними все угомонились, и гостиница объялась непробудным сном; только в одном окошечке виден был еще свет, где жил когда-то приехавший из Рязани поручик, большой, по-видимому, охотник до сапогов, потому что заказал уже четыре пары и беспрестанно примеривал пятую. Несколько раз подходил он к постели с тем, чтобы их скинуть и лечь, но никак не мог: сапоги, точно, были хорошо сшиты, и долго еще поднимал он ногу и осматривал бойко и на диво сточенный каблук». Так осматривать и примеривать сапог — для актера одно удовольствие. Все есть в этом эпизоде, и режиссуры никакой не надо.

Через знакомых секретарш я добыл тематический план производства фильмов на следующий год и отмечал всю классику. Классики всегда обращали внимание на маленького человека. Потом я отмечал фильмы с историческими катаклизмами, обязательно Первую и Вторую мировые войны, когда на фронт подгребался весь, даже малорослый, человеческий материал. Я изображал фронтовых ездовых, поваров, писарей, санитаров. Потом я помечал фильмы о деревне. Там всегда находилось место для эпизодов с мужичком-хитрованом, который задаст каверзный вопрос про продразверстку партийному активисту в кожаной куртке, а где нет слов, можно смачно сплюнуть в пыль, можно пробежаться за первым трактором в деревне вместе с ребятней.

Со временем я понял, что маленький некрасивый человек нужен в любом фильме, чтобы оттенять красивых и благородных. И я всегда находил себе роль, находил, что называется, с лету и с маху. Если в дворянском собрании был бал, то я выбирал самую высокую и красивую статистку, вставал в конце очереди, зная, что меня обязательно поставят впереди этих подрагивающих от волнения икрами молодых красавчиков, подполковников и полковников в шитых золотом мундирах. Меня, маленького, толстого, с прекрасной высокой брюнеткой (я предпочитал брюнеток, потому что из блондина я превратился в нечто размыто-белесоватое), режиссер замечал с первой репетиции и переводил в первые ряды, которые особенно запоминаются, или начинал с меня и моей партнерши — тогда мне тут же заменяли костюм на мундир, добавляли орденов, вот оно, мол, классовое неравенство, когда такая роскошная юная особа вынуждена сосуществовать с таким грибом, как я.

Мне повысили ставку. Я стал получать уже не семнадцать пятьдесят, а двадцать четыре семьдесят.

Меня стали узнавать на улице. Теперь мне предлагали роли — правда, не главные, на главные я и не претендовал. Я знал свои спринтерские возможности, на большие расстояния у меня никогда не хватало дыхания.

Я стал не то чтобы богатым и счастливым, но вполне обеспеченным и довольным. Заменил черно-белый телевизор на цветной, холодильник «Газоаппарат» на «Зил», к этому времени у меня появились связи в торговом мире. Не было проблем даже с женщинами. Сколько стройных, спортивных, отмытых цветочными шампунями, элегантно одетых женщин не имеют своих мужчин. А я, маленький, толстый, с плохой кожей и кариозными зубами, легко заводил романы. Конечно, мои женщины не были звездами мирового кино. Я давно понял, что очень красивая женщина — это всегда дискомфорт в жизни мужчины. То, что обращает на себя внимание, — притягивает. А всякое притягивающее хочется купить, достать, и тут уж цель оправдывает средства, даже такие неблаговидные, как воровство и обман. А жить в постоянном напряжении, ожидая, что тебя обворуют или обманут, я не хотел. Да и в женщине главное не красота, а доброта, умение создать уют и надежность. Я понимаю англичан, для которых «мой дом — моя крепость». Когда приходится каждый день делать вылазки за крепостную стену, хочется быть уверенным, что, возвращаясь каждый вечер в свою крепость, ты сможешь в безопасности набраться сил для борьбы на следующий день. Конечно, у меня были и есть достоинства. Комнату я поменял на однокомнатную квартиру, с доплатой естественно. Я неплохо зарабатывал, во всяком случае больше, чем инженер, который в моем возрасте обычно достигал должности начальника цеха или заведующего лабораторией. К тому же я все-таки работал в кино, а это повышало интерес ко мне, это ведь все равно что работать на кондитерской фабрике. Хотя люди, взрослея, не так уж и любят сладкое, мечта каждый день есть шоколадные конфеты или сливочные тянучки, так же как смотреть кино каждый день, остается на всю жизнь. Именно поэтому у меня все женщины были не из кино, я это почти возвел в принцип. Но однажды я этот принцип нарушил. В бухгалтерии киностудии я обратил внимание на маленькую, чем-то напоминающую актрису Брижит Бардо, только располневшую, бухгалтершу. Я улыбнулся ей, она улыбнулась мне. Это трудно объяснить, но и мужчины, и женщины всегда понимают, нравятся они друг другу или семафор закрыт и пытаться не надо.

— Спасибо, — сказал я, расписываясь в ведомости. — До свидания.

— До свидания, — улыбнулась она, и по тому, как она сказала «до свидания», я понял, что она меня знает, возможно, ценит, а может быть, даже считает небесталанным. Настораживала ее похожесть на Брижит Бардо. Объясню почему. Как только начинает сиять новая кинозвезда, сразу появляются похожие на нее. Я помню, как поступали в киноинститут маленькие курносые смешливые целиковские, жгучие брюнетки быстрицкие. Бардо возникла в конце пятидесятых, но, учитывая, что к нам все доходило с опозданием лет на десять как минимум, эта бухгалтерша явно поступала на актерский факультет в середине шестидесятых, когда я уже сыграл своего маленького принца, закончил институт и играл вырожденцев-золотопромышленников.

Все было, как я и предполагал. Она поступала на актерский, не прошла по конкурсу и переметнулась на экономический. Всё, как у всех. Вначале поездила по киноэкспедициям, вышла замуж, развелась, к сорока годам устала от гостиниц, неустроенного кинематографического быта и осела в студийной бухгалтерии. Я вначале недооценил опасности. В тот же день, когда я на ней женился, у меня началась вторая полоса неудач.

В старых обычаях было много разумного. Прежде чем жениться, надо было познакомиться с родителями. Дочери похожи на матерей. И по матери можно определить, какой дочь будет через двадцать лет, даже в смысле физической формы. А если женщине сорок лет и она была уже замужем, надо обязательно познакомиться с бывшим мужем. И понять: почему именно этого мужчину она когда-то выбрала, почему у них не получилось и по чьей вине. Интуиция — это в первую очередь информация. К сожалению, я не знал, что она была замужем за актером, между прочим очень средних способностей. Но она из него хотела сделать кинозвезду первой величины.

Я давно заметил: если родители отдают своих детей в музыкальную школу, это значит, что они сами мечтали о музыкальной карьере, но у них не получилось.

Она начала незаметно. По принципу — капля камень точит. Вначале она занялась моей диетой. Меньше хлеба, меньше сахара. Ее можно было понять. Каждой женщине хочется, чтобы рядом с ней шел стройный, спортивный мужчина. Я замечал, как она посматривает на стройных мужчин, незаметно вроде бы бросит взгляд, но никогда в толпе не пропустит спортивного вида мужчину. Она купила мне эспандеры, гантели, и я стал заниматься. Мы с ней бегали вечерами, утром я обычно вставал поздно. Через полгода я похудел на десять килограммов.

— Тебе надо заняться зубами, — сказала она однажды.

— Надо, — согласился я, надеясь, что это наступит еще не скоро.

— Я договорилась с дантистом, — сообщила она мне.

Это был один из самых модных московских протезистов. С его зубами ходит большинство великих актеров среднего возраста. Конечно, он мог бы делать и дипломатам, и маршалам, но у них специальные поликлиники, делают там хуже, но дешевле. Я перед затратами не постоял.

Итак, через полгода я стал стройным и улыбался, не прикрывая рот ладонью. И тут появились первые признаки опасности. Меня перестали приглашать на мои любимые эпизоды. Оказалось, что стройный мужчина средних лет с фарфоровыми зубами никому особенно не нужен.

— Очень хорошо, — заявила она в ответ на мои сомнения. — Ты разрушил один стереотип, теперь надо создать другой.

— Какой разрушил, я знаю, а какой надо создать? — спросил я.

— Режиссеры должны осознать, что ты актер для главных ролей…

Все-таки она была дилетанткой. Разница между дилетантом и профессионалом в одном: дилетант верит, а профессионал знает. Я знал сотни актеров, которые так и не сыграли свою главную роль.

Однажды мы смотрели по телевизору фильм. Она глянула на меня и тут же отвела взгляд. Я ее хорошо изучил. Ею овладела новая идея. Я подождал, но она молчала.

— Говори, что придумала, — не выдержал я.

— Ты, кажется, с ним учился на одном курсе? — спросила она.

— Не кажется, а учился. Ну и что?

— Хорошо бы тебе сняться в его новом фильме…

— Хорошо бы, — согласился я, — но он мне не предлагает.

— А ты предложи ему сам…

Она верила в чудо. В каждой профессии есть набор чудес. В актерской особенно. Как находили безвестных актеров в провинциальных театрах, и как они становились кинозвездами после первой роли. Как ждали и верили по двадцать лет: ожидание и вера всегда вознаграждаются. Если бы так… Но я-то знаю, что актеру ничто не помогает: ни дружба, ни привязанности, ни связи, ни любовь. И даже если режиссер женится на актрисе, чаще всего он женится на ее таланте, это как раньше женились на купеческих дочках — главное не любовь, а капитал. А талант — самый надежный капитал в нашем ненадежном деле.

Говорят, если несколько раз повторять: я спокоен, я спокоен, я спокоен, то можно успокоиться. Но можно повторять каждый день: я талантлив, я талантлив, я талантлив, и талантливее от этого не станешь. Талантливый актер — это самая совершенная вычислительная машина, которая хранит миллионы бит эмоциональной информации и в нужный момент может выдать самый лучший, самый интересный вариант. Это называют приспособлениями, штампами, стереотипами, но у одних таких стереотипов сотни, а может быть, и тысячи, и из них составляется единственно возможная комбинация. У меня их всего несколько, из которых я по кусочкам, как лоскутное одеяло, составляю свой типаж маленького, но упорного мужчины. На большее я не способен. Себе в этом я признался давно. Конечно, надежда еще оставалась, я понимал: если подготовить все приспособления, использовать весь свой накопленный за тридцать лет опыт и найти подходящую роль, один раз я могу сыграть очень хорошо, может быть, даже блестяще, сыграл же я когда-то маленького принца. Надо только найти роль. И я ее стал искать.

Я понимал, что известные режиссеры вряд ли предложат мне главную роль, на мне стоял штамп эпизодника: жирный, отчетливый, несмываемый, потому что внедрился в сознание. Но оставались еще молодые режиссеры. Я любил сниматься у молодых. Я им помогал с охотой, как помогают детям, может быть, потому, что у меня не было собственных детей. К тому же молодые снимали короткометражные фильмы, а меня, как я уже говорил выше, хватало именно на небольшие расстояния: успеть удивить, но не дать возможности разочароваться.

Среди молодых попадались и талантливые, правда, их никогда не было в избытке ни раньше, ни теперь. У меня были свои определения таланта. Вначале по одежде. Вот уже третий век мы перенимаем французскую, немецкую, а теперь американскую моду. Но им там не надо ни валенок, ни теплых штанов. Я настораживался, если видел зимой режиссера в джинсах. Джинсы не приспособлены, чтобы под них надевать теплые кальсоны. Я обрадовался, когда увидел режиссера в нормальных суконных штанах фабрики «Большевичка». В таких штанах можно заниматься делом: и снимать фильм, и ехать в извоз. Он мне понравился. Он не бегал по площадке, демонстрируя перед молодыми актрисами одержимость творчеством. Его заметили по этой короткометражке и предложили поставить большую картину.

— О чем собираешься снимать? — спросил я его тогда.

— О том, как трудно пробиться провинциалу в Москве…

— Трудно, но интересно? — предположил я.

— Нет, — ответил он. — Когда очень трудно, это совсем неинтересно…

— Но это выковывает характер, — сказал я.

— Это разрушает здоровье, — ответил он. — У меня уже язва. — И он отошел, тощий, в своих нелепых суконных штанах. Он хотел снимать о себе. Именно тогда я поверил в него окончательно. Если хочет рассказать о себе, значит, расскажет и о других, потому что все мы похожи друг на друга.

Я его снова встретил на студии через полгода после съемок. Он все еще искал для себя сценарий. Мы поговорили, и я понял, что у него нет своей системы поиска. Он знал, что хотел снимать, но не знал, как это найти. Он читал все, что ему предлагали, надеясь на удачу. Я в удачу особенно никогда не верил, я верил в систему поиска. Это ведь неважно, что ты ищешь: ботинки, врача, роль, кирпич для садового домика или сценарий. Главное — система.

Для начала я поехал в институт на сценарный факультет и из картотеки выписал всех сценаристов, которые приехали из провинции, закончили институт и остались в Москве. Таких оказалось не так уж и много. Я составил список всех их работ и начал читать. Часть сразу отпала, потому что действие в их сценариях происходило не в Москве, а если и в Москве, то провинциалы Москву не любили и не понимали. У провинциалов был свой провинциальный снобизм. Я попробовал с другого конца. Составил список сценаристов-москвичей, которые писали о провинциалах в Москве, таких тоже было немного. Они любили и понимали Москву, но не любили и не понимали провинциалов. Это тоже был снобизм, только столичный.

После долгих размышлений я понял: то, что я искал, могла написать только женщина. Женщины не так категоричны, как мужчины, для них важна не форма, а суть.

Я выписал сценаристок, их оказалось совсем мало. Мне повезло на третьем сценарии. Это было то, что я искал и что могло заинтересовать режиссера. В сценарии рассказывалось о том, как талантливого нейрохирурга-провинциала перевели в Москву, дали клинику и как столичные конкуренты сломали его. Сценарий был написан несколько лет назад, но против него выступило Министерство здравоохранения, и фильм не был снят.

Я знал сценаристку. Когда я заканчивал учебу, она только поступила. В кино у нее не получилось, она вышла замуж за врача, писала романы и воспитывала детей. Мы с ней встретились. Я ей объяснил ситуацию и попросил о единственном: в нескольких ремарках указать, что герой маленького роста. Обычно сценаристы не описывают внешних данных героев, если это не историческая личность, никогда ведь не известно, кого режиссер пригласит на роль. Максимум, что определяет сценарист, это возраст, и то весьма приблизительно: молодой, среднего возраста или пожилой.

— Впиши сам, — сказала она и пометила места, где удобно указать, что герой маленького роста. Она даже не захотела знакомиться с режиссером, не очень веря в эту затею.

Я-то надеялся, что сценарий проскочит. Прошлого министра сняли, на его место пришел новый. Но Министерство здравоохранения снова опротестовало сценарий. Дело в том, что такой нейрохирург был реальным человеком, и эту скандальную историю еще помнили в медицинских кругах и не хотели реанимировать.

Когда режиссер прочитал заключение министерства, он вздохнул с облегчением:

— Значит, цепляет. Это то, что нам нужно.

Он сразу стал решительным и деятельным.

— Теперь нам надо крупное медицинское светило. Из провинции. Чтобы он, как и наш герой, пробивался с трудом, но чтобы он не забыл все те унижения, через которые ему пришлось пройти. Нам нужна его поддержка.

Я начал поиски. Мы остановились на известном офтальмологе, который имел свой институт, стал уже мировой известностью, но начинал в провинции.

Через одного из народных артистов я вышел на него. Позвонил, назвался ассистентом режиссера, что было почти правдой, на этот раз я выступал в роли ассистента.

— Привозите сценарий, — сказал он.

Я отвез сценарий и оставил его в приемной. Через два дня мне позвонили из института и пригласили вместе с режиссером.

Мощный, коротко стриженый мужчина, больше похожий на тренера по боксу, чем на профессора, в костюме от Кардена — сам я никогда не носил карденовских костюмов, но определял их сразу, — тут же предложил нам осмотреть институт. Это был конвейер, но на конвейере двигались не автомобили, а люди. Каждый хирург делал только небольшую часть операции, и больной передвигался к следующему. Я шел за профессором, и у меня нарастало еще не осознанное беспокойство, зачем надо тратить этому человеку свое время на режиссера-дебютанта, ведь каждая профессорская минута расписана, а больные на его консультации записываются за три года вперед. Потом мы вернулись в его кабинет, нам подали чай — английский, с бергамотом.

— Сценарий мне показался интересным, — сказал профессор. — У меня довольно много знакомых кинематографистов, как у каждого хорошего врача, у меня вообще много знакомых. Я, естественно, навел о вас справки. Я посмотрел вашу короткометражку.

Боже мой, подумал я тогда, и это за два дня. Я вспомнил своего бывшего тестя-генерала. И профессор мог заказать фильм.

— Вы человек талантливый, — продолжал профессор. — Вам можно и надо помочь. В министерстве отрицательное заключение перепишут на положительное. Это моя забота. Но у меня есть одно условие. Почему нейрохирургия? В нейрохирургии мы отстаем от американцев. Это должен быть врач-офтальмолог. В офтальмологии мы сегодня впереди многих. А потом, это же интересно. Не правда ли?

— Да, интересно, — сказал режиссер.

— Итак, если вы согласны на офтальмолога, я готов быть вашим консультантом.

— Я согласен, — сказал режиссер.

— И последнее, — сказал профессор. — Почему наш главный герой должен терпеть поражение? Да ничего подобного. Энергичный, талантливый человек может и должен пробиться. Наш фильм должен вселять надежду идущим за нами следом.

— Нет, — сказал режиссер. — К сожалению, сегодня пробиваются немногие. И поражений пока больше, чем побед. Я не буду снимать фильм о победителе.

— Но ведь бывают и победители, — возразил профессор.

— Бывают, — согласился режиссер. — Вы, например. Но это еще не значит, что надо вводить в заблуждение миллионы мальчиков и девочек, которые идут за вами следом.

Профессор взглянул на часы, и я понял, что мы проиграли. Режиссер встал, я тоже.

— Может быть, вы и правы, — сказал профессор. Я ждал, что он добавит: «Но я остаюсь на своей точке зрения», но профессор ничего не добавил.

Через неделю на студию пришло заключение, что Министерство здравоохранения одобряет сценарий о советском враче-офтальмологе, хотя мы в сценарии не успели нейрохирурга заменить на офтальмолога. Профессору верили на слово.

Я не просил режиссера пробовать меня на главную роль, он мне ничего не обещал, но никто не сомневался, что я буду пробоваться на главную роль, никто больше меня не сделал для этого фильма. Когда начались кинопробы, ассистент режиссера по актерам позвонила мне первому.

Приезжали актеры провинциальных театров. Они отличались от местных, столичных, повышенным зарядом энергии. Существует миф, что в Москве все несутся, все решается на ходу и нет никого пронырливее москвича. Это глубокое заблуждение. В Москве бегут в основном приезжие. Москвич экономит силы, как опытный боксер, и бросается в атаку только в нужный и единственно возможный момент.

Если бы приезжали коротышки вроде меня, я был бы спокоен. Маленьким меня трудно переиграть. Но приезжали самые невероятные: толстые, худые, очень высокие и среднего роста, и возраст колебался от тридцати пяти до пятидесяти, самый зрелый актерский возраст, — в эти годы профессиональный актер многое умеет.

Кинопробы шли почти три месяца, и вот сегодня утром позвонил режиссер. Обычно на просмотр кинопроб актеров не приглашают. Сообщают уже о свершившемся или несвершившемся. Для преуспевающего актера, если утвердили — прекрасно, не утвердили — не самая большая трагедия. Это ведь только роль на месяц, а не должность на много лет вперед или до конца жизни. Но это для актеров, которые сыграли не одну главную роль. Я претендовал на главную роль впервые, маленький принц не в счет — кто в детстве не подавал надежд!

Таксист подъехал к студии. До просмотра оставалось еще двадцать минут. Я растягивал как мог эти минуты, заговаривая с каждым знакомым, чтобы не оказаться раньше режиссера. К просмотровому залу я подошел за три минуты до назначенного времени, режиссер уже сидел у микшера. В зале больше никого не было, и я забеспокоился. Если все решилось, то зачем это скрывать от ассистентов и редакторов?

— На главную роль мы попробовали четырнадцать актеров, — сказал режиссер. — На обсуждение выносим троих. В их числе и вы. Но до обсуждения мы с вами должны решить, кого отстаиваем.

— Меня, — попытался я пошутить. — Я про себя все знаю, я могу даже и не смотреть.

— Посмотрим все-таки. Это интересно. — Режиссер сказал в микрофон киномеханику: — Начали…

Первым был парень явно способный, но стандартный и по внешности, и по рисунку роли. Таких ученых, особенно физиков-теоретиков, химиков, гениальных композиторов, — молодых, нескладных, в очках — я видел в десятках фильмов. Я начал успокаиваться.

Потом был я. Снимали на видеопленку, в основном на крупных планах. Я огорчился сразу. Набрякшие мешочки под глазами выдавали возраст, хотя перед съемками я сутки принимал мочегонное. Играл я неплохо, может быть, даже лучше, чем всегда, правда, приспособления были видны, задирал брови, когда удивлялся, слишком стремительно шел на партнера, демонстрируя энергию, но чем дальше я смотрел, тем больше нравился себе. В моей трактовке что-то было. Маленький, но мужик, такого не сломишь.

И наконец пошел третий. Из Калужского театра. Этот был самый молодой, чуть больше тридцати, спортивный, раскованный. Он не играл отрешенность, как первый, не доказывал, как я, что маленькие люди тоже люди. Он просто жил, ходил, смеялся и терпел поражение потому, что не мог выиграть в четко расставленных и спланированных ловушках интриги. В конце эпизода была сцена, когда герой плакал. Первый парень плакал хорошо, пытаясь скрыть слезы, — он не хотел, чтобы увидели его слабость. Я плакал мужественно, слезы катились, я их не вытирал. Меня наверняка бы жалели миллионы женщин, которым за сорок.

А калужский просто плакал. Всхлипывал, шмыгал носом и даже сучил ногами, как маленький, плакал от бессильной ярости и боли.

Что уж тут говорить. Это был очень интересный парень. Может быть, даже талантливый, об этом еще никто не знал, но узнают, когда он сыграет эту главную роль. Но я-то видел, что он сделал уже и что может еще сделать. Это всегда видно. Я люблю включать телевизор на середине фильма, и мне достаточно несколько минут, чтобы понять, способный ли режиссер, — это видно в каждом кадре. Интересны ли актеры, это тоже видно в каждом актерском движении. Да и вообще, когда выставляешься на публичное обозрение, все видно.

Просмотр закончился. Киномеханик включил в зале свет.

— Кого? — спросил режиссер.

— Третий, — сказал я.

— Спасибо, — сказал режиссер.

— Да ладно, — сказал я.

— Но у вас право сыграть в этом фильме любую другую роль, — сказал режиссер.

— Право не дают, а берут. Я на этот раз не взял. Может быть, возьму в следующий, — сказал я и тут же подумал, что следующего раза у меня уже не будет.

— Когда обсуждение проб? — спросил я.

— Через час, — ответил режиссер.

— Скажи, что я за третьего, — попросил я. Нормальная слабость. Мне хотелось, чтобы все знали, что я сам принял решение, хотя режиссер, независимо от меня, все давно решил. Как профессионал я понимал профессионала.

Мы пожали друг другу руки, и я пошел.

Теперь меня беспокоило, только чтобы не встретить ее. Она знала мои привычки. Я обычно уходил со студии через холл рядом с гардеробными, там всегда можно встретить знакомых актеров, обменяться новостями. Она, наверное, ждала меня там. Я двинулся к другому выходу, прошел через стеклянную галерею, пронесся через проходную, изображая опаздывающего человека; вскочил в троллейбус. В конце маршрута у Киевского вокзала я вышел и спустился в метро. И только на эскалаторе сообразил, что никто на меня не смотрит и мне не надо изображать озабоченного делами. Судя по всему, дела у меня вообще теперь появятся не скоро.

Вышел я на Белорусской. В Доме кино ресторан был еще закрыт, и я направился в пельменную напротив. В последние месяцы мне всегда хотелось есть, каждый час я думал о еде, но сдерживался, проходя мимо столовых и буфетов.

— Две порции пельменей, — заказал я. Это было компромиссное решение. Я теперь всегда помнил о своей с таким трудом добытой стройности.

В пельменную вошел подполковник с эмблемами строительных частей на петлицах. Подполковник был маленького роста, может быть даже меньше меня. И поэтому я сразу включился, ведь мне еще ни разу не приходилось играть подполковников.

Подполковник, предварительно спросив разрешения, подсел за мой столик. Судя по новому мундиру, он был явно из провинции, столичные военные в будние дни пользовались поношенными мундирами.

Подполковник заказал салат и пять порций пельменей, — набегался, наверное, за утро по военным конторам или магазинам. Он протер ложку и вилку бумажной салфеткой, разложил на коленях носовой платок, чтобы не запачкать брюки. Подполковник все это проделал основательно и спокойно. А чего ему не быть спокойным. Судя по возрасту, он уже выслужил свои календарные двадцать пять лет, после которых военных обеспечивают солидной пенсией. А я уже тридцать лет снимался в кино, и до пенсии мне было больше десяти лет.

Я вдруг подумал, что подполковник, просыпаясь утром, не ждет, что ему по телефону сообщат о присвоении генеральского звания, как жду я, что мне позвонят и предложат главную роль. Жизнь есть жизнь, и чтобы быть генералом, подполковнику надо обязательно вначале быть полковником. А может быть, подполковник даже уже и не мечтает о каракулевой папахе, которой полковники отличаются от подполковников, потому что папах намного меньше, чем подполковников.

Конечно, у военных всё немного по-другому, чем у нас. В кино можно выиграть в лотерею. Но играют многие, а выигрывают все-таки единицы. Я не выиграл. И я принял решение. Свои великолепные фарфоровые зубы я, конечно, оставлю, потому что хорошие зубы — это хорошее пищеварение, актер должен быть здоровым. Я прикинул, что десять килограммов, чтобы появился двойной подбородок, складки на затылке, чтобы живот переваливался через ремень, я наберу за месяц. Если кино я нужен только таким, я таким и буду. Подошла официантка.

— Еще три порции пельменей, — заказал я и подумал, что впервые за полгода я досыта наемся. Подумал об этом с облегчением.

ВОРОШИЛОВСКИЙ СТРЕЛОК Рассказ

Меня ограбили. Элементарно. Рядом с нашим микрорайоном лесопарк, где я гуляю по два часа в день, чтобы поддерживать физическую форму. Я гулял и увидел, что навстречу мне идут трое подростков, лет по пятнадцати, не больше. Двое высоких, еще не складных, из таких со временем формируются мосластые крепкие мужики. Третий тоже высокий, но мощный, уже не меньше восьмидесяти килограммов веса, такой, когда обрастет мускулами и слоем жира, станет нечувствителен к ударам, такого не пробьешь, но уж если он зацепит, то свалит любого. Три богатыря, подумал я тогда о них с некоторой даже нежностью, защитники родины подрастают, а этот просто Илья Муромец.

Они поравнялись со мною, двое прижали мне руки, а Илья Муромец залез во внутренний карман моего пиджака. Он взял из кошелька всю пенсию, и они даже не побежали, а спокойно пошли. Я, конечно, бросился за ними, обозвав их подонками, и потребовал вернуть пенсию. Они остановились, посмотрели на меня, а Илья Муромец опустил кулак на мою голову. Я сел на дорожку лесопарка, сел аккуратно, чтобы не запачкать брюки, потому что недавно прошел дождь. Я очень аккуратен в одежде. Они уходили, но я почему-то не слышал их шагов, мне хотелось лечь, свернуться, уснуть и забыть этот позор.

Я не маленький, нормального среднего роста в сто шестьдесят семь сантиметров, половина мужиков в России такого роста, но я всегда был сухопарым, а с возрастом подсох до сорока восьми килограммов. Что я мог с ними сделать?

Конечно, я заявил в милицию, описал их приметы. Через неделю я встретил их в магазине и тут же позвонил из телефона-автомата в милицию, напомнил дежурному лейтенанту о своем заявлении и предупредил, что, если их не задержат, я напишу заявление на самого лейтенанта. С нашей милицией только так — они сразу должны понять, что имеют дело не с идиотом.

Патрульная группа подъехала быстро, и их задержали. Но в милиции они говорили так уверенно-спокойно, что даже я засомневался.

— Извините, но сегодня все ходят в джинсах и кроссовках. И на нас не синие куртки, как вы написали, а фирменные голубые «Монтана».

Как выяснилось, этим бандитам было по пятнадцать лет, а одному даже четырнадцать. И родители у них интеллигентные: у одного отец работает в министерстве, у другого мать актриса театра и кино. В милиции пообещали разобраться, но смотрели на меня со снисходительной жалостью. Ну, перепутал старик. Нормальный склероз.

На следующий день я увидел их снова. Они шли за мною. Я остановился, остановились и они. Вероятно, они возвращались из школы. У двоих, по нынешней моде, вместо портфелей рюкзачки, у одного пластиковая прозрачная папка с тетрадками. Они смотрели на меня и улыбались. Я медленно двинулся к своему подъезду, слышал, что они идут за мною, но не оглядывался, чтобы не показать своего страха.

В подъезде я быстро набрал цифры кодового замка, но дверь открыть не успел. Один схватил меня за шею и приподнял. Я начал задыхаться. Двое обшарили карманы и сняли с руки часы «Ракета», которые мне подарил профком еще на пятидесятилетие. Потом, все еще держа на весу, меня ударили ребром ладони по печени. Такой боли я не знал еще никогда. Я с трудом добрался до своей квартиры, отлежался и снова написал заявление в милицию, предупредив, что, если не будут приняты меры, я обращусь к министру внутренних дел и президенту.

Через день за мною приехала машина из милиции. Эти трое уже сидели в кабинете дознавателя. С ними были их родители. Меня выслушали. И тогда заговорил один из отцов.

— Простите, — начал он. — Но зачем им ваши часы «Ракета», которым почти четверть века? У них свои замечательные часы. — Он взял руку Ильи Муромца. — Посмотрите, это «Кассио» с секундомером, календарем, двумя будильниками, записной книжкой на сорок телефонов. Я понимаю, вы потеряли свои часы. Возьмите, пожалуйста, у меня несколько часов. — И он снял свою «Сейку» с тремя циферблатами. — Я понимаю, вам трудно, от вас ушла жена, у вас проблемы с психикой, вы ведь состоите на учете в психоневрологическом диспансере.

Они уже все узнали про меня. Да, через полгода после того, как я вышел на пенсию, от меня ушла жена. Говорят, это общемировой процесс. Жены бросают старых мужей, когда от них, кроме пенсии, уже ждать нечего. И моя жена, с которой я прожил сорок лет, однажды поехала к дочери и осталась у нее. У дочери двое детей, и ей, конечно, нужна помощь. Теперь жена приезжала ко мне два раза в год: весной, чтобы привезти свои зимние вещи и забрать летние, и осенью, чтобы привезти летние и забрать зимние. Один раз в месяц меня приглашают на обед к дочери. Но я не езжу. Купить торт или коробку конфет — значит целую неделю не покупать мяса для бульона.

Да, после того как от меня ушла жена, я стал плохо спать. Я обратился к невропатологу в поликлинику, но он уходил в этот день в отпуск и отослал меня к своему приятелю-психоневрологу в районный диспансер. Психоневролог выписал мне таблетки антелепсина и завел на меня карточку.

Они ждали моего решения. Конечно, они хотели, чтобы я забрал свое заявление. И родители хотели, и дознаватель — в такой же, как у этих бандитов, куртке, в таких же кроссовках, только подешевле. Я не забрал заявление.

На следующий день, когда я шел из булочной, меня зажали на пустыре между домами, ударили сзади под колени. Очнулся я в кустарнике, вероятно, через час: обычно до булочной и обратно я хожу за сорок минут, а домой я вернулся только через час сорок. Я попытался сосредоточиться, хотя и очень болела голова. Меня били дети. Крупные, здоровые, но дети, с детскими мозгами и уже недетскими кулаками. И в это никто не верил.

Я перестал ходить в лесопарк и ездил гулять в другой микрорайон. В булочную я теперь ходил только кружным путем и только по людным улицам, избегая пустырей. Я перестал вечерами выходить из квартиры. Прежде чем войти в подъезд, я осматривал двор, быстро набирал код и захлопывал дверь. Однажды, приняв все меры предосторожности, я поднялся на свой пятый этаж и уже стал открывать дверь квартиры, когда по легким, почти бесшумным шагам кроссовок понял, что они спускаются с шестого этажа. Я успел заскочить в квартиру, понимая, что они вряд ли будут ломать дверь, — это ведь улика. Через дверной глазок я видел их на площадке, они посовещались и бесшумно спустились вниз. Они знали номер кодового замка и теперь будут поджидать меня или на четвертом, или на шестом этаже и все равно опередят меня и войдут в квартиру, которую откроют моими же ключами.

Я перебрал все варианты. Кричать бесполезно. В соседней квартире почти глухая восьмидесятилетняя Пелагея, еще в одной уж три года не жили, уехали за границу.

Звонить в милицию тоже бессмысленно. Чтобы приехал милицейский наряд, нужно время, мальчишки ждать не будут. Я попал в ловушку.

Конечно, им тоже можно устроить ловушку: поселить двух-трех крепких парней, и тогда пусть входят в квартиру. После этого останется только позвонить в милицию и ждать патрульную группу. Но у меня не было знакомых крепких парней, мои знакомые — пенсионеры со стенокардией не делают лишнего шага, боясь боли и ожидая ее. Какие уж тут засады!

На следующее утро они встретили меня у подъезда.

— Поговорим, — предложил Илья Муромец. — Ты живешь один в двухкомнатной квартире, а нам негде собраться с девочками. Есть предложение. Когда надо будет, ты будешь давать нам ключ от своей квартиры, а мы тебе разрешим гулять в лесопарке. И тебе хорошо, и нам. И конечно, заберешь заявление из милиции.

Он улыбнулся. И двое других улыбнулись. Они чувствовали свою силу, они всегда подавляли сопротивление, — об этом я узнал от девочки из соседнего подъезда, их боялась вся школа.

— Мы ждем ответа, — напомнил Илья Муромец.

— Никогда, — ответил я. — И предупреждаю: очень скоро вы будете просить прощения у меня на коленях.

Не знаю, почему я сказал «на коленях», может быть, вспомнил: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях». Было такое выражение в моей юности. И я пошел к универсаму, стараясь держаться людных мест, понимая, что они могут напасть в любую минуту.

Я живу рядом с метро и универсамом, к которому примыкает два десятка кооперативных киосков и не меньше полусотни лотков, с которых торговали люди с юга. Все знали, что они платили дань трем парням. Среди них был Главный — лет тридцати пяти, сухопарый, жилистый, с бледным лицом. Такая бледность всегда у тех, кто несколько лет провел в тюрьмах или больницах. От недостатка солнца и жиров кожа становится бледной и пупыристой. Двое других — лет на десять моложе, мощные, в кожаных куртках, спортивных шароварах — улаживали конфликты между населением и торговцами. Теперь, когда я стал внимательнее, заметил, что три моих богатыря помогали им, они явно проходили обучение, их натаскивали на подавление сопротивления. Когда сегодня я проходил мимо Главного, он улыбнулся мне, как своему, но он ошибался: я еще не сдался.

На фронте я был командиром отделения автоматчиков. Обычно после артподготовки мое отделение взбиралось на танк и я ставил две задачи. Первая: не свалиться с танка при движении. И вторая: когда спрыгнул, непрерывно двигаться и стрелять — в окопах ли, ходах сообщения, на лестничных площадках, — на третьем году войны мы уже не экономили патронов. А там — как уж повезет. Или ты его, или он тебя. Я был вертким и быстрым, мне везло, меня ранили всего дважды. С фронта я вернулся на завод, был токарем, мастером, начальником участка, заочно закончил Политехнический институт и на пенсию ушел с должности начальника цеха. Я всегда был уважаемым человеком. Теперь я, старый и слабый, боялся мальчишек, потому что не мог защитить себя. Когда государство нуждалось в моей защите, мне дали автомат ППШ, теперь, когда я нуждался в защите, государство меня не защищало. Я бы защитился и сам, но у меня не было оружия. Говорили, что купить оружие не проблема, каждый день в Москве стреляли не только из автоматов, но и из гранатометов. Но за хранение оружия по Уголовному кодексу полагалось пять лет. Мне семьдесят, и пять лет, может быть уже последних в моей жизни, я не хотел проводить в тюрьме. Но у меня не было выхода. Я мог перенести все: сегодняшнюю нищету, уход жены, но унижения я перенести не мог. И я принял решение.

Я поехал на свой завод. Начальником цеха был парнишка, который пришел еще при мне. За десять лет он погрузнел, заматерел. Но когда я попросил его кое-что выточить, он не стал расспрашивать, выписал пропуск во вторую смену, когда большая часть станков не работала.

Я подобрал болванку и расточил в ней три отверстия под патрон двадцатого калибра. Когда-то я охотился, но давно уже продал ружье, осталась у меня только коробка с гильзами. Простейшее стреляющее устройство я бы сделал за две смены, но я ходил на завод почти неделю.

Барабан с тремя патронами я установил на вращающееся устройство, соединив конструкцию револьвера и ружья. Мой «РР», револьвер-ружье, помещался под мышкой на ремне, ствол я обрезал по длине своей куртки. После нескольких тренировок я свой «РР» доставал за две секунды. Для испытания я выбрал разрушенный дом на пустыре в лесопарке. Часов у меня не было, и я засекал время по счету. Я выхватил «РР», левой рукой повернул барабан, тем самым взведя курок, правой рукой нажал на спусковой крючок. Грохот был такой, что у меня заложило уши, но я, поворачивая барабан и считая, продолжал стрелять. Три выстрела я произвел за три секунды. В моем «РР» не было приклада, я не мог вести прицельную стрельбу, но из автомата в уличных боях я тоже никогда не стрелял прицельно, просто прошивал пространство в несколько метров. Теперь я должен был продемонстрировать мальчишкам, что я вооружен и очень опасен. Я их встретил возле школы.

— Ну, когда мы будем вставать на колени? — спросил Илья Муромец, увидев меня.

— Здесь неудобно перед вашими товарищами. Уважать перестанут. Приходите в лесопарк в три часа на то же самое место.

Мальчишки хохотнули и согласились. Я выбрал послеобеденное время. В три часа парк пустел: пенсионеры и матери с детьми уходили домой обедать.

Я увидел их издалека, они сидели на поваленном дереве. И они увидели меня. Я им помахал и пошел в сторону разрушенного дома, обнесенного прогнившим от времени и дождей забором. Они вошли за мною во двор дома, и я достал свой «РР». Они не испугались и даже не удивились. И тогда я выстрелил в забор. Картечь в прогнивших досках выбила полуметровую дыру, я стрелял метров с пяти.

— На колени! — сказал я и повернул барабан.

Они стояли на коленях, и даже летний загар не мог скрыть бледности на их лицах.

— Достань деньги, — приказал я самому младшему. — И часы. На первый раз мы будем квиты.

Мальчишка вынул из кошелька Ильи Муромца деньги, снял с его руки часы и протянул мне.

— А теперь лежать лицом вниз, — приказал я. Они легли. — И лежать сорок минут; встанете раньше, я могу подстрелить вас из-за любого куста, — припугнул я их и пошел.

Отойдя от дома, я посмотрел на часы: цифры на циферблате я без очков не различал, я привык к часам со стрелками. На ходу я пересчитал деньги и понял, что совершил ошибку. Я взял у них восемьсот сорок тысяч, мою пенсию за год. Такие большие деньги — это, вероятно, поборы с торговцев, которые они не успели отдать Главному, с такими деньгами так легко не расстаются, их у меня обязательно отберут. И я пошел назад, чтобы отдать мальчишкам деньги, но их уже не было. Значит, и Главный, и парни уже знают, что я вооружен и отобрал их деньги. Они подкараулят меня возле дома, скрутят они меня легко, отберут «РР», вызовут милицию, и я получу своих пять лет тюрьмы за незаконное хранение и ношение оружия.

Я не пошел домой. На метро добрался до центра. В вагоне пришлось стоять, потому что ствол моего «РР» упирался в сиденье. Я, конечно, немного нервничал: в метро часто устраивали облавы, искали наркотики и оружие.

С почтамта на Тверской я отправил деньги в дом престарелых в Матвеевском, где доживали два моих еще фронтовых дружка. Один, овдовев, сам попросился, другого отправили дети после инсульта. Потом я пообедал в столовой самообслуживания, где не надо было садиться за стол, потом сходил в кино — торчащий из-под куртки ствол я прикрыл газетой.

Возвращался домой после полуночи. Войдя в подъезд, я не поехал на лифте, а сняв ботинки и держа наготове «РР», осматривая каждую последующую площадку, тихо поднялся до своей квартиры. Если и была засада, ее уже сняли: куда этот старик денется, разберемся и завтра.

Утром я принял душ, надел чистое белье и вышел на разведку. Я недоучел их возможностей и даже мастерства. Я не заметил за собою наблюдения, меня просто втащили в разрыв между двумя киосками. Двое мощных парней, закрыв мне рот ладонью, обыскивали меня, искали оружие и деньги. Я извернулся, укусил одного за палец и, когда он отдернул руку, закричал противно, старчески, по-козлиному:

— Грабят, помогите!

Возле нас стали скапливаться прохожие. Молодая женщина потребовала:

— Отпустите старика!

— Он взял наши деньги, — заявил один из парней.

— У вас возьмешь!

Я вырвался и крикнул:

— Будьте свидетелями. Я сейчас вызову милицию!

Отбежав несколько шагов, я оглянулся. Ни парней, ни свидетелей возле киосков не было. Теперь счет пошел на минуты. Я добежал до подъезда, поднялся в квартиру, достал «РР» и выглянул в окно. Во дворе на лавочке сидел парень, который зажимал мне рот, и трое моих мальчишек. Они ждали, когда я выйду, и я вышел.

В глубине нашего микрорайона была маленькая рощица, посаженная тридцать пять лет назад, когда район застраивался. В ней всегда пили местные алкоголики, поэтому пенсионеры и женщины с детьми сюда не ходили. Я дошел до рощи, когда услышал:

— Ты, старый козел, стой!

Мне это место тоже подходило. Я зашел за кусты, остановился и достал «РР».

— Брось свою пукалку, — усмехнулся парень и достал пистолет. Это был ТТ — Тульский Токарев, надежный офицерский пистолет военных лет.

Если он решил стрелять, то передернет затвор. Парень передернул затвор, и я выстрелил тут же, целя ему в ноги. Он будто поскользнулся, упал вперед и выронил пистолет. Держа его под прицелом, я забрал пистолет, положил в карман куртки и снова отступил за кусты. Я видел, как бросились мальчишки в ближайший подъезд дома. Теперь они смотрели в окно с площадки второго этажа. Смотрите и запоминайте: против силы всегда может найтись другая сила. И тут я едва не допустил ошибку. Второй парень выскочил из кустарника метрах в десяти от меня. Я успел обернуться, присесть и нажать на спусковой крючок. Он завалился в кустах, как валится подстреленный лось, ломая сучья и ветки.

Теперь я был уже осторожнее. Главного я заметил метров с тридцати. У него был револьвер большего калибра, чем наган, и с более коротким стволом, — такие я видел у полицейских в американских фильмах. Я выстрелил и промахнулся. На перезарядку моего ружья-револьвера времени уже не было. Я действовал почти автоматически, будто не пятьдесят лет назад вел свой последний бой, а вчера. Я бросился вперед, и мой противник, избегая сближения, сдвинулся метров на десять правее и оказался перед стеной бойлерной. Теперь ему предстояло преодолеть открытое пространство метров в двадцать. Но, по-видимому, он или служил в армии, или много тренировался в тире. Уже у стены он обернулся и выстрелил. По тому, как сразу онемела моя левая рука, я понял: он попал. Я прислонился к дереву. Конечно, мне левая рука пригодилась бы, чтобы поддержать правую при выстреле: ТТ со снаряженной обоймой весил 980 граммов, тяжеловато для семидесятилетнего тощего старика. Главный бежал уже вдоль стены бойлерной. Я взял на опережение и со второго выстрела свалил его.

Теперь мне оставалось только ждать. Я сел у дерева, выдернул ремень из брюк и затянул его на руке повыше локтя, чтобы остановить кровь. Я посмотрел вверх. На балконах стояли люди. После первого выстрела прошло около четырех минут. Если в милицию позвонили сразу, то патрульная группа будет минуты через две.

Я очнулся от шороха. Передо мною стоял милиционер в бронежилете, с коротким автоматом.

— Все уже отстрелялись, — сказал я ему и снова потерял сознание.

Очнулся я уже в машине «скорой помощи». Над моей головой парень в белом халате держал флакон от капельницы. Еще один пристраивал присоски на моей груди. Снимают кардиограмму, догадался я.

— Какая мафия с какой разбиралась? — спросила женщина.

— Говорят, этот ворошиловский стрелок троих завалил, — ответил тот, который держал флакон.

И ничего смешного, подумал я. Да, я был ворошиловским стрелком. Теперь меня подлечат, а потом будет суд. Вчера я сочинил речь, которую произнесу в суде. Надо бы ее повторить, подумал я, но уже не мог вспомнить начала речи, я помнил только конец. Если вы не можете справиться с инфляцией, безработицей, если вы не можете защитить стариков и детей, то на кой хер вы нужны? Но вчера в речи матерных слов не было. И вообще материться нехорошо, это произведет неприятное впечатление на судью и заседателей. Надо подобрать другие слова. Но другие слова не подбирались. Мне стало хорошо и спокойно, я перестал видеть флакон над головой, не ощущал тряски на выбоинах дороги. Я летел над потоком машин, в котором шла «скорая помощь» с мигалкой. Я поднимался все выше, машины становились все меньше. И тут издалека, с неба, я услышал молодой женский голос, похожий на голос Клавдии, которую я когда-то любил:

— Камфору! Мы его теряем!

РЕВОЛЬВЕР ШЕРЛОКА ХОЛМСА Рассказ

Москва становилась все агрессивнее. Возле станции метро я видел вспыхнувшую драку. Разговаривали четверо мужчин, и вдруг один ударил другого, тот упал, и уже трое били ногами одного, а потом спокойно пошли к магазину, уверенные, что милицию не вызовут, а если и вызовут, свидетелей не найдется. Сердобольная старуха, еще помнящая, что слабых защищали, просила телефонный жетон, чтобы позвонить в «Скорую помощь», но мужчина уже поднялся и пошел, вытирая кровь.

При мне трое накаченных парней тащили девчонку, в ее глазах было затравленное безумие схваченной птицы, она даже не сопротивлялась. Мимо проходили мужчины, делая вид, что спешат, да и кто их разберет, этих молодых, может быть, у них так принято ухаживать. И я прошел мимо.

Старик пенсионер сделал замечание двум парням, они хлопнули старику по лысине и пошли дальше. Старик отвернулся и заплакал.

В центре, на Тверской, с меня сдернули английскую кепку. Их было больше десятка — школьников восьмых-десятых классов, и они, передавая друг другу, начали ее примерять. Одному она подошла, и он ушел в моей кепке.

Каждый раз мне было противно и стыдно, но что я мог сделать один, зная, что меня не поддержат, а я не боец? Я никогда не занимался спортом, только бегал четыреста метров с барьерами. Я нормальный учитель английского языка в средней школе, сто шестьдесят семь сантиметров ростом и шестьдесят килограммов весом. Конечно, если в удар вложить мои шестьдесят килограммов, я, наверное, смогу сбить и более мощного мужчину, чем я, но только один раз. А ведь они по одному не ходят. Налетают стаей и бьют ногами. Мне стали сниться кошмары, что я убегаю, но ноги меня не слушаются.

Я решил вооружиться. От газового пистолета я отказался сразу. Газовый могут принять за боевой, и за газовый хлопок можешь получить нормальную пулю 7.62 мм из любимого пистолета бандитов ТТ — Тульский Токарев, снятого с вооружения армии.

Я знал, что у моего приятеля по школе, учителя истории, есть старый миниатюрный револьвер «Чикаго» двадцать второго калибра. Когда мы в учительской оказались вдвоем, я сказал ему:

— Я хочу купить револьвер. Надоело чувствовать себя беззащитным.

— На банки ты ведь нападать не собираешься, поэтому новый, в смазке, «Макаров» или «стечкин» тебе не нужен. Возьми старый, но надежный. Револьверы даже столетней давности практически безотказны. Да и требования к карманному оружию практически не изменились — прицельная дальность пятьдесят метров. Подожди, недели через две вернутся мои знакомые археологи и что-нибудь обязательно привезут.

Увидев мое явное недоумение, он рассмеялся.

— Археологи они по документам, а занимаются кладоискательством.

— А что, есть еще клады?

— Конечно! Люди всегда берегли самое ценное. В основном золото, антикварные драгоценности и оружие. Золото и антиквариат на черный день, а оружие для защиты. В России сейчас на руках, наверное, сотни тысяч старых револьверов и пистолетов. Их оставляли для последней защиты белые офицеры, их осталось много от купцов, дворян, чиновников, которые могли купить револьвер свободно, выбирая на свой вкус: кольт, браунинг, «смит-вессон», беретту, таурус, маузер, байард, манлихер. Это все оружейные фирмы. А какие романтические были названия у пистолетов: «чемпион», «цезарь», «фортуна», «юпитер», «экспресс»!

При советской власти их прятали на чердаках, в подвалах, выдалбливали тайники в стенах и фундаментах домов. Сегодня каждый старый дом, предназначенный на снос, исследуется бригадами археологов, которые уже знают все возможные тайники, потому что человеческая фантазия не безгранична. И поэтому опытный вор, входя в квартиру, находит в считанные минуты деньги и драгоценности в бельевых шкафах, на книжных полках, в люстрах, под паркетом и в сливных туалетных бачках, потому что люди прячут далеко и близко одновременно. Далеко, чтобы вор не нашел сразу, и близко, чтобы быстро взять самому на случай пожара.

К тому же археологи сегодня оснащены металлоискателями, чаще всего это симбиоз военного миноискателя и компьютера, который определяет глубину залегания металла и даже его объем.

Археологи имеют свои карты, на которых Россия поделена по периодам исторических катаклизмов с просчетом: где, что, когда и от кого укрывали самое дорогое во все времена — драгоценности и оружие.

— Позвони мне через две недели, и тебе что-нибудь предложат.

Я позвонил через две недели.

— К сожалению, на этот раз ничего необходимого для тебя не привезли. Но есть старик, который занимается антиквариатом, восстанавливает старину; если необходимо, приводит в рабочее состояние. Бывают у него и почти современные вещи. Позвони ему в семь утра и сошлись на меня.

Я позвонил. Ответил мне старческий голос и назначил встречу через час. Я едва успел. Специалист по антиквариату жил на Калужской заставе. Старику было далеко за восемьдесят. Он кивнул мне на кожаное кресло и вышел в другую комнату. По вздыханиям и скрипу ступенек я понял, что старик поднимается по раскладной лестнице.

Он вернулся с плоским фанерным чемоданом и, не показывая всего содержимого, протянул мне револьвер.

— Велодог, — объяснил он мне. — Калибр 5,75 мм. Предназначался для защиты велосипедистов от собак. Но можно отпугнуть и человека.

— Мне не отпугнуть, а напугать, чтобы обделался. Этот напоминает игрушечный.

— Если это игрушка, то очень опасная. — Старик достал другой револьвер. — «Арминиус ХВ-3», буквенное обозначение — инициалы владельца фирмы Германа Вайруха. «Арминиус» — название фирмы. Названа в честь Арминиуса, вождя германского племени херусков. Фирменный знак — два его профиля. Большой был разбойник. У нас ни разу не назвали револьвер Пугачевым или Разиным. Современная, совершенная машина. Нет проблем с патронами.

Старик назвал сумму, в пять раз превышающую стоимость велодога. Мои пальцы впечатались в рукоять револьвера. Хорошо отбалансированный, он был, что называется, по руке.

— У меня денег ровно в половину его стоимости.

Старик задумался и достал другой револьвер: короткоствольный и грузный, что говорило о его мощи.

— «Веблей-2-бульдог», калибр 11,5 мм. Больше известен как револьвер Шерлока Холмса, во всяком случае Конан Дойл описал именно эту модель.

Этот курносый «бульдог» мне понравился сразу.

— В барабане пять патронов, шестой для пробы. С патронами этого калибра будут проблемы.

— Значит, всего пять?

— Мой клиент не бандит, он законопослушный гражданин. По моей статистике, а я ее веду шестьдесят лет, мой клиент подвергается нападению один раз в жизни. Поэтому первый выстрел — предупреждающий, второй — лучше по ногам. Этого вполне достаточно, чтобы остальные разбежались. Если этого не произошло и на вас направлено оружие, так стреляйте в третий раз. Никогда не слышал, чтобы человек ждал четвертого выстрела.

— А сегодняшние разборки, когда стреляют из автоматов?

— Это когда одни бандиты стреляют в других бандитов. Если вы состоите в одной из этих банд, то вы пришли не по адресу.

— Я напуганный одиночка.

— Тогда это ваше оружие. Идемте, опробуем.

Мы спустились во двор дома. Старик открыл железную дверь, ведущую в подвал, потом еще одну, обитую войлоком и дерматином. Он включил свет, кнопками приколол лист картона в нижней части деревянного щита. На картоне были нарисованы синие брюки и коричневые ботинки. Я достал револьвер из кармана.

— Если вы достали револьвер — стреляйте! — предупредил старик.

Я нажал на спусковой крючок. Выстрел мне показался оглушающим. Я попал выше колена.

— Неплохо, — похвалил старик. — Раньше стреляли?

— Только из пневматического.

Дома я пришил кусок брезента к подкладке с левой стороны пиджака и вложил в самодельную кобуру свой «бульдог». Я потренировался, выхватывая револьвер, и впервые реально осознал, почему саблю носили с левой стороны: чтобы первым движением правой руки выхватить саблю и вскинуть ее на естественной траектории, защищая голову, а вторым движением уже рубящим ударом сверху опустить на противника.

С револьвером оказалось даже проще. Я выхватывал револьвер, не поднимал и не опускал его, потому что ствол всегда находился на уровне груди воображаемого противника, и нажимал на спусковой крючок. После тренировок я засек время. От момента, когда мои пальцы только обхватывали рукоять револьвера, до выстрела я укладывался в полторы секунды.

Теперь к моему джентльменскому набору: сигареты, зажигалка, бумажник, паспорт, проездной билет, несколько телефонных жетонов, записная книжка, авторучка — прибавился еще и «веблей-2-бульдог».

Изменения в своем состоянии я отметил уже на следующий день. Шел не я, шел другой человек: спокойный и медлительный. Войдя в школу, я, здороваясь, улыбнулся старой учительнице английского языка. В школе еще работали несколько старых дам, которых я презирал за плохое знание языка и произношение примерных пятиклассниц. Но откуда могло появиться хорошее произношение, если они за всю свою жизнь не говорили ни с одним англичанином, — раньше это не поощрялось, а сегодня они стеснялись, боясь, что их не поймут.

Я вошел в одиннадцатый класс. Двадцать пять молодых людей встали. Это был ритуал, а не уважение ко мне. Меня не любили за требовательность и знание языка, — я год работал в Англии по обмену. А несколько парней меня ненавидели. По их лицам я видел, что они ждут вызова к доске, где они будут переминаться, потеть, выталкивая из себя английские слова с чудовищным произношением.

Я вызвал только одного. До получения аттестата осталось чуть больше двух месяцев. За это время я их не научу. Конечно, они ленивы и у них нет способностей к языкам, но есть и моя вина: за шесть лет не так уж и многому я их научил. Я выслушал, сделал два замечания и поставил четверку. Класс затих. Они не понимали, почему я вдруг стал добрым? Они не знали, что у меня под пиджаком «веблей-2-бульдог». И у меня больше нет ни страха, ни агрессии и даже раздражительности.

После занятий я позвонил Насте, медсестре, с которой я познакомился недавно, но вроде бы начавшийся роман между нами увядал, переходя больше в телефонный, потому что она жила в противоположном конце Москвы. Мы с нею один раз были в театре, я ее провожал, а потом несся, чтобы проскочить окраины Измайловского парка, не самого безопасного парка в Москве, и мне еще предстояло пройти дворы возле Белорусского вокзала, где я жил. С наступлением темноты мы старались не выходить из дома: у нас грабили регулярно и жестоко.

Я договорился с Настей встретиться на Тверской. Мы перекусили в «Макдоналдсе», я купил с рук билеты в Театр Станиславского. Настя сказала, что ее мать в ночной смене, поэтому после театра я зашел к ней, мы были взрослыми людьми: она развелась с мужем год назад, у меня перерыв в семейной жизни тянулся уже пять лет. Мы улеглись почти сразу, я никуда не торопился, сделал все по-мужски хорошо и медленно, как рекомендуют в учебниках по сексологии, и получил хорошую оценку.

Потом я медленно шел через парк, вдыхая резковатый весенний воздух, и увидел идущих мне навстречу двух крепких парней. В другое время мое сердце, наверное, понеслось бы вскачь, я бы уже прикидывал время и расстояние, чтобы добежать до проходной больницы, где всегда дежурила охрана. На этот раз я просто расстегнул куртку. Дорожка была узкой, втроем не разойтись. Я корректно сделал шаг в сторону, им оставалось или столкнуть меня в грязь, или последовать моему примеру. Они рассматривали меня, я рассматривал их. Вероятно, моя уверенность подсказала им, что со мною не надо поступать грубо, — они тоже посторонились, и мы корректно разошлись. Я по-прежнему шел не торопясь, чувствуя, что они остановились и размышляют, не догнать ли и не дать ли мне по шее, но не догнали и не дали.

Но все-таки произошло то, чего я опасался больше всего раньше. Статистика старого оружейника, что на его клиентов в среднем нападают один раз в жизни, не оправдалась уже через неделю. Я шел дворами с Нового Арбата на Садовое кольцо и в одном из дворов увидел, как пятеро парней били невысокого худого мужика. Он прикрывал голову и уже едва держался. Если упадет, его забьют ногами, — на парнях были ботинки, обшитые железными скобами.

— Долги надо отдавать! — требовал самый разъяренный.

— Ребята! — сказал я. — Если вы его забьете, он вам никогда не отдаст долг.

— Пошел вон, старый козел! — получил я в ответ.

Мне тридцать пять, им вдвое меньше, конечно, я для них уже старый козел. Но все-таки возразил:

— Не такой уж и старый.

Парни перестали бить, по-видимому осмысливая услышанное. Этих секунд мужику хватило, чтобы резко рвануть к Арбату: на переполненной улице он затеряется мгновенно. Но теперь вся ярость обратилась на меня, откуда-то в их руках появились железные прутья.

Настало время вспомнить инструкцию старика оружейника. Первый выстрел в воздух, второй по ногам ближайшего. Но, увидев их глаза: тупо-пустые от алкоголя или наркотиков, понял, что, если изувечу всех пятерых, я их не остановлю и не напугаю.

И я побежал. Они гнались за мною и не могли догнать, с каждой секундой отставая все больше и больше, — когда-то я хорошо брал четыреста метров с барьерами. У моих преследователей оказалось слишком короткое дыхание. От никотина, алкоголя и наркоты их легкие не выдерживали нагрузки даже на двухстах метрах.

Я выскочил у остановки, запрыгнул в отходивший троллейбус и сел на свободное место. Я не чувствовал ни страха, ни стыда, потому что у меня был «веблей-2-бульдог». Теперь я мог убеждать, защищать и даже убегать…

ПИЗДРИК Рассказ

Семен Бурцев — плотный блондин, он считал себя плотным, а не толстым, сорока пяти лет, по происхождению из крестьян, чем он гордился, совсем недавно этому придавалось основополагающее значение при назначениях на руководящую должность — собирался в Японию.

Группа, которую возглавлял Бурцев, летела в Японию без переводчика. В группе кроме него были еще двое. Доктор наук Шишов, он два года проработал в Египте и знал английский, а Серегин, молодой кандидат, говорил по-английски, как по-русски, — новая генерация: заканчивал спецшколу, где преподавание велось на английском.

Бурцев не говорил ни на одном языке. Из деревни, когда он заканчивал среднюю школу, уехал учитель немецкого языка. Язык им стал преподавать учитель физкультуры! И когда в десятом классе вдруг выяснилось, что выпускники читали по складам, а считать могли только до десяти, им в аттестате зрелости, по решению отдела народного образования, в графе «иностранный язык» сделали прочерк. В заочном институте, который он заканчивал, ему обычно ставили «тройки». Что-то он читал, скорее угадывая, чем понимая, чего от него хотели. За последние годы Бурцев забыл даже те несколько слов по-немецки, которые знал в школе.

Гнетущее беспокойство из-за того, что он летел без переводчика и попадал в зависимость от Шишова и Серегина, не покидало его уже несколько дней. Раньше он выезжал за рубеж в составе делегаций только в страны народной демократии. Их встречали в аэропорту, везли в отель или резиденцию, обычно в средневековый замок, переоборудованный в первоклассную гостиницу. Проводились пленарные заседания, посещали один завод, один сельскохозяйственный кооператив, один музей. В конце пребывания — специальный магазин-распределитель, где дешево можно было купить хорошие вещи. На прощальном банкете обменивались подарками. Наши обычно дарили картину с видом на Московский Кремль, хозяева — нечто художественно-хрустальное, у нас тогда была мода на хрусталь. Местные товарищи говорили по-русски, все они заканчивали советские институты или партийную академию. Многих из них Бурцев знал лично.

Бурцев сделал карьеру редкую для своей деревни. Деревенские продвигались в основном по военной линии, но обычно выше подполковника не дослуживались; или по сельскохозяйственной, становясь председателями местных колхозов. В Центральном же Комитете никто не только из их деревни, но даже из области никогда не работал.

Конечно, Бурцев в Центральный Комитет попал не сразу. После сельскохозяйственного техникума его взяли на работу в райком комсомола, где он продвинулся от инструктора до второго секретаря. Но его комсомольская карьера рано застопорилась. Дело в том, что он к двадцати годам заматерел, раздался вширь, достиг веса в сто килограммов, получил кличку Центнер и стал слишком выделяться на молодежных конференциях и симпозиумах своей солидностью. Конечно, нигде в комсомольских уставах не оговаривался вес работников, но на руководящую работу всегда подбирали моложавых и спортивных, и все секретари Центрального Комитета комсомола в сорок девять лет выглядели минимум лет на десять моложе, именно в сорок девять, потому что, перед тем как исполнялось пятьдесят, их обычно переводили на партийную или профсоюзную работу. Бурцева перевели на партийную в двадцать пять, в партийных органах вес особого значения не имел.

В обкоме партии Бурцев приглянулся заведующему отделом Центрального Комитета своей солидностью, провинциальной неторопливостью и молодостью. Тогда проводилась линия на омоложение кадров. Бурцева пригласили в Москву и предложили стать инструктором в отделе сельского хозяйства. Конечно, его месяца три проверяли. Он. проверку заметил сразу, опасность он чувствовал мгновенно: по взгляду, по реплике, по интонации, понятной только аппаратным работникам. Первый секретарь назвал его вдруг по имени-отчеству, хотя обычно не помнил не только отчеств, но и имен тоже. Значит, недавно просматривал его личное дело и еще не успел забыть. У Бурцева от предчувствия перемен вдруг быстро-быстро забилось сердце, как бывало с ним, когда он шел к женщине, встреча с которой обещала близость. Второе подтверждение он получил от председателя областного Комитета государственной безопасности. Полковник не только поздоровался, но и поговорил, расспросив, как идут дела в его родной деревне Блины. Откуда бы такому занятому человеку помнить название деревни? Председатель был не из местных и в области появился недавно.

Квартиру в Москве он получил недалеко от Измайловского парка. В Управлении делами уже чувствовали нарастающее раздражение москвичей, когда на месте старых дворянских особняков вырастали дома улучшенной планировки, возле которых останавливались машины с правительственными номерами. Поэтому к моменту перехода Бурцева в Центральный Комитет для аппарата дома строили уже не в центре. Объединяясь с Госпланом, Советом Министров, организовывали поселения близких по духу, к тому же такие поселения было легче охранять. Народ московский такие поселения тут же окрестил дворянскими гнездами или бобровыми деревнями, потому что большинство мужчин из этих домов зимой носили бобровые шапки. А Бурцев радовался, завидев бобровую шапку, — значит, свой. С такими, в бобровых шапках, Бурцеву всегда хотелось поговорить, расспросить, откуда и как приживается в Москве, но в аппарате не принято было разговаривать просто так, а по делам тем более, — дела оставались на Старой площади, как только он уходил со службы.

Бурцев привык к своей новой службе и даже полюбил ее за ясность и четкость. К нему пришли спокойствие и уверенность, спокойствие не от собственных возможностей, а от возможностей службы, куда он попал. Партийная служба как солдатская: верно служить — ни о чем не тужить. Бурцев служил верно. Собирал информацию, на основании которой наверху принимались решения. Эти решения он отправлял вниз, следил, чтобы они выполнялись неукоснительно. Иногда его охватывало беспокойство. Он вдруг обнаружил, что стал забывать таблицу умножения, правда, к этому времени и школьники уже начали использовать калькуляторы, а в аппарате появились персональные компьютеры. Принципа работы компьютера он понять не мог, впрочем и в школьные годы не понял ни электричества, ни телефонной связи. Не понял и принял на веру. Успокаивало, что рядом всегда были люди, которые обязаны были понимать и вроде бы понимали, иначе в кабинетах не зажигался бы свет. Однажды ему приснился кошмарный сон. Он, Бурцев, оказался на необитаемом острове в совершенно незнакомой компании. Главным руководителем острова был бородатый и в джинсах парень. Парень раздал анкеты, в которых был только один вопрос: профессия. Он написал: партийная работа. Его отвели в сторону. Он оказался один. Другие умели плавить руду, определять время по звездам, конструировать электродвигатели, строить станки. Кто-то обещал выдумать порох. Он в техникуме изучал бухгалтерский учет, но уже забыл, да и учет изменился.

Парень посадил его в лодку и оттолкнул от берега. На острове имели право оставаться только те, кто мог делать что-то конкретно. Лодка отплывала, остров становился все меньше, очень хотелось есть, но продуктов ему не выдали. Он проснулся с сильным сердцебиением, принял успокоительное, стал думать, к чему бы такой сон. Наверное, оттого, что в последней командировке в Венгрии, в кабинете их Центрального Комитета ему выделили стол для подготовки справки, а напротив сидел их инструктор, вроде равный ему по должности, но моложе лет на десять, волосатый, бородатый, с серьгой в ухе и в совсем задрипанных джинсах. Бурцев ненавязчиво, как его инструктировали, высказал венгерскому заведующему отделом, что хорошо бы инструктору снять серьгу и надеть приличные штаны. Но заведующий посмеялся и сказал, что серьга и джинсы помогают инструктору контактировать с партийной молодежью. Наконтактировали, когда у венгерских товарищей отобрали здание их Центрального Комитета и они переименовали партию. Бурцев, скорее чувствуя, чем понимая реальность опасности, стал искать новое место работы. После работы в Центральном Комитете заведующие секторами уходили в председатели отраслевых комитетов, заведующие отделами — в министры. У инструкторов разброс был шире: от заместителя министра, но не ниже начальника главка. Но уже сокращались и министерства, и комитеты. Начались сокращения и в их отделе. Бурцева порекомендовали первым заместителем директора Научно-исследовательского института консервов, вернее, он сам нашел это место. Место не по его служебному рангу, — конечно, он мог претендовать и на более крупную должность, но, наверное, ему Бог помогал. Когда запретили партию и все его знакомые из Центрального Комитета вдруг стали безработными, он уже почти два года отработал заместителем директора, и, хотя не очень понимал в консервах, толкового работника от бездельника он отличал. Серегин и Шишов были толковыми.

Бурцев собирал чемодан. Конечно, темный официальный костюм и скромный галстук. Но в Японии, по метеосводке, стояла жара. И вдруг выяснилось, что у него не было ни легких брюк, ни джинсов, которые исключались для работников аппарата. Он всегда носил только костюмы, которые шил в ателье, а на даче он носил армейские галифе, купленные по случаю. У него ухудшилось настроение.

В аэропорт Бурцев ехал на такси, поглядывал на счетчик, который непрерывно увеличивал стоимость проезда, — от этого у него еще больше ухудшилось настроение, он знал, что такси подорожало, но не знал, что до такой степени. Раньше машину ему подавали к подъезду, и он никогда не замечал расстояний, только время, но и время сейчас растягивалось. В аэропорту надо быть за два часа до отлета, раньше он проходил через второй этаж, как VIP — особо важная персона, в аэропорт приезжал за полчаса и еще успевал выпить чашку кофе и выкурить сигарету.

Бурцев заполнил таможенную декларацию, где указал, что у него нет валюты, нет наркотиков, нет драгоценных металлов и оружия, и встал в очередь для прохождения таможенного досмотра. Раньше он и деклараций не заполнял, и досмотра не проходил. Таможенник, молодой и мордатый, попросил открыть чемодан, и, хотя ничего неположенного в чемодане не было, Бурцев разволновался, долго не мог найти ключ от чемоданных замков, а таможенник ждал. Бурцев потел, искал, задерживая очередь. Пришлось отойти в сторону, снова проверить все карманы. Ключ нашелся, он открыл чемодан, таможенник запустил руку, выгреб нижнее белье, застиранное и неновое. С бельем стало совсем туго, и жена даже штопала носки. Уже объявили о посадке на Токио, а он еще стоял в очереди на пограничный контроль. Пограничник, двадцатилетний белобрысый мальчишка, то смотрел на него, то в его паспорт, держал, что называется, паузу, и Бурцев перестал себя чувствовать взрослым и солидным. Этот мальчишка мог его не пропустить. Наконец пограничник стукнул штампом и протянул молча паспорт. Бурцев вышел в уже якобы зарубежное пространство, то есть пересек государственную границу. Выходы к самолетам шли по кругу, он остановился, не зная, в какую сторону направиться. Раньше всегда был сопровождающий, который из зала VIP вел их в салон самолета.

Бурцев внимательно осмотрел свой авиационный билет, не указан ли на нем номер выхода. Мимо него прошла толпа неторопливых мужчин и женщин. Они говорили то ли по-испански, то ли по-итальянски. Среди них были два низкорослых, косоглазых человека, но он рассудил, что в Японию должны лететь, наверное, намного больше японцев, и не пошел за этой группой. Он пристроился за другими маленькими, желтолицыми, косоглазыми, которые тащили множество сумок. Маленькие женщины поглядывали на него, мужчины не обращали внимания. Хорошо бы такую, подумал он, очень компактные и удобные женщины, его жена крупная, пышная, на нее заглядывались мужчины, надо же — такое обилие, но заниматься с нею интимными любовными процессами было неудобно.

Ему не везло. Маленькие желтолицые оказались вьетнамцами и летели в Ханой, он бросился в ресторан, где договорился встретиться с Серегиным и Шишовым. В ресторане он их не застал. Пока нашел табло с указанием номера выхода на токийский рейс, тоже прошло время. Он влетел в салон самолета одним из последних, мокрый от пота и с сильным сердцебиением.

После взлета предложили спиртное, летели они бизнес-классом, он взял коньяк, слегка успокоился и решил провести совещание с Шишовым и Серегиным, чтобы выработать линию поведения на переговорах с японской фирмой. Но они сидели на разных рядах, к тому же сразу после ужина Шишов укрылся пледом и уснул, а Серегин стал читать детектив на английском.

Бурцев выпил еще коньяку, решил подремать, а проспал до завтрака. Перед посадкой стюардесса раздала декларации. Бурцев заволновался. Текст в декларации был напечатан по-английски и по-японски. Когда он летал в страны народной демократии, никаких деклараций он не заполнял. То ли их заполняли референты, то ли вообще не заполняли. Надо было просить или Серегина, или Шишова, а это значит признаться, что он не знает ни одного слова по-английски, сразу попасть в зависимость от них. Они и друг с другом начнут говорить по-английски, а если он сделает им замечание, то вполне могут ответить, что это для тренировки. И ему стало совсем тоскливо. Он глянул на часы: время посадки стремительно приближалось. И тогда Бурцев вызвал стюардессу. Извинился, соврал, что забыл очки, и попросил заполнить декларацию. Стюардесса что-то быстро нацарапала шариковой ручкой, глянув на номер его паспорта и фамилию. И он успокоился.

В токийском аэропорту Бурцев заспешил, стараясь не отстать от Шишова и Серегина, но в очереди на паспортный контроль между ним, Шишовым и Серегиным вклинилась японка с детьми. Он слышал, как Шишов отвечал на вопросы японского чиновника. Вопрос — ответ, вопрос — ответ. И у него похолодело в груди: если чиновник его спросит, он ведь ничего не поймет. Бурцев попытался протиснуться между японскими чемоданами, но ему это не удалось. А Шишов и Серегин уже уходили.

Японский чиновник глянул на его декларацию и о чем-то спросил. Бурцев на всякий случай перед поездкой выучил одну фразу по-английски. Жена эту фразу — «Ай дон-т спик инглиш» — записала ему русскими буквами в блокнот. Бурцев так и сказал, что он не говорит по-английски, заглянув для верности в блокнот. Но чиновник ткнул рукой в один из незаполненных пунктов декларации. Бурцев пожал плечами. Он знал свою особенность: в трудные моменты он переставал соображать. Это началось еще в школе, когда он стоял у классной доски и не мог сообразить, как решить уравнение. Он даже переставал слышать подсказки, не слышал — и все, в голове нарастал гул, он потел и ждал конца унижения. Все ведь заканчивается.

Чиновник что-то сказал в переговорное устройство и потом отодвинул его в сторону. К Бурцеву подошел другой чиновник и обратился к нему по-французски, потом по-немецки, потом то ли по-испански, то ли по-итальянски. Бурцев молчал. Потом японец сказал резко и отрывисто молодому, и тот набрал номер телефона. «Пожилой японец, наверное начальник, ненавидит нас, — подумал Бурцев. — Он же проиграл войну нам». Но, присмотревшись к пожилому и прикинув, что после войны прошло больше сорока пяти лет, он признал, что этот японец родился уже после войны, как и он, Бурцев.

К Бурцеву подошел еще один чиновник и попытался с ним заговорить то ли по-польски, то ли по-чешски. Бурцев молчал. В эти минуты он подумал, что, может быть, русских считают такими несговорчивыми потому, что мы не можем объясниться ни на одном языке. Курить хотелось нестерпимо. Бурцев отметил, что один из чиновников вышел в зал и закурил. Бурцев достал сигарету, подошел к стеклянной перегородке и, опасаясь, как бы не расценили его выход как попытку к бегству, закурил. Одним боком выставил свое тело в зал, оставив другую в каптерке. Но на него уже не обращали внимания. Он закурил, несколько раз затянулся, загасил сигарету и положил окурок в карман. Урна стояла в нескольких шагах, почему-то вспомнилось: шаг в сторону — стреляю без предупреждения. Так было в наших лагерях, может быть, у японцев тоже строгие порядки. Они такие же, как мы, — азиатчина. И тут он увидел Шишова.

— Семен Иванович, в чем дело? — спросил он.

— Я чего-то не понимаю, — ответил он, хотя, наверное, надо было сказать: «Я ничего не понимаю».

Шишов спросил у чиновника, тот протянул декларацию Бурцева, и Шишов что-то в нее вписал. Японцы заулыбались. Оказалось, что надо было вписать название фирмы, которая их принимала. И японские таможенники улыбались, и представители фирмы — два молодых японца, хотя в Японии в отличие от нас все были японцами. И Бурцев тоже стал улыбаться. Японцы объяснили, что переводчик будет завтра во время переговоров, перевел ему Шишов. «Ничего, до завтра продержусь и без разговоров». Он решил, что не будет прибегать к помощи ни Шишова, ни Серегина.

Они вышли из здания аэропорта и мгновенно попали во влажную обволакивающую духоту. Все наоборот: у нас выходишь из тепла дома на холод, здесь — из холода кондиционеров в тепло улицы. Пока подогнали микроавтобус и погрузили чемоданы, он взмок. В автобусе работал кондиционер, и Бурцев начал просыхать от пота. Серегин и Шишов что-то обсуждали с японцами по-английски, а он от всего пережитого, от переходов с холода в жару и с жары в холод, будто то парился, то нырял в холодную воду, совсем ослаб и уснул. Проснулся он уже в Токио, глянул на часы — ехали они почти два часа.

В гостинице представители фирмы выдали им конверты с суточными и раскланялись, пожелав отдохнуть после утомительного перелета. Перед тем как разойтись по номерам, Шишов предложил посмотреть на ночной Токио и поужинать. Договорились встретиться у входа в гостиницу через полчаса.

Номер оказался маленьким и душным. Бурцев попытался открыть окно. Форточки на окне не было, диковинное никелированное устройство, похожее на ручку для открывания окна, не поддавалось. Он оттягивал вверх, жал, потянул вниз и, обливаясь потом, вышел в коридор подышать. В коридоре было явно прохладнее. Если у них в автомобилях кондиционеры, то в номере должен быть обязательно, решил Бурцев, и начал обследовать номер.

Возле кровати он обнаружил пульт с десятком кнопок и стал нажимать. Загорелся свет настольной лампы, свет на потолке, свет ночника, включилось радио. В номере было по-прежнему душно. Надев очки, он попытался разобрать надписи на пульте — написано было по-английски — и ничего не понял. Бурцев перевел рычажок на пульте, и вверху тихо заурчало, но пошел еще более горячий воздух. Потом разберусь, решил он. Он вошел в ванную, разделся. Только холодной водой, только холодной. Он еще ни разу в жизни не хотел так облиться холодной водой. Но в ванной не было привычных рукояток смесителя. В кафель было вделано колесо с делениями, как на замке от сейфа. Он осторожно повернул колесо — и на него обрушился поток кипятка. Бурцев выскочил из ванной, решив больше не рисковать. Сполоснулся над раковиной, переменил рубашку. Можно, конечно, было идти без пиджака, но куда положить деньги и паспорт? Из заднего кармана брюк могут вытащить запросто, а кармана на рубашке не было. Бурцев надел пиджак и повязал галстук.

Шишов и Серегин, в рубашках с короткими рукавами, легких брюках, матерчатых туфлях, с маленькими кожаными сумочками, которые у нас почему-то обозвали педерастками, уже ждали его внизу.

Серегин осмотрел его чешский темно-серый костюм — сорок процентов шерсти, шестьдесят — лавсана, — предупредил:

— Зажаритесь.

— Пар костей не ломит, — ответил Бурцев. Не будешь же объяснять, что у него не оказалось летних штанов и такой «педерастки». Бурцев предпочитал портфели, большие, кожаные. Не брать же портфель, чтобы положить туда бумажник и паспорт.

Они вышли из гостиницы и сразу окунулись в духоту. Он взмок, пока дошли до метро. В метро было прохладно. Шишов быстро разобрался в схеме метро. В токийском метро не оказалось привычного московского кольца, с которого можно попасть на любое ответвление. Японцы разделили метро на линии, они находились на серой линии.

Проезд в метро стоил сто сорок йен. Бурцев перевел йены в доллары, получилось чуть больше доллара, потом доллар перевел на биржевой курс, и оказалось, что поездка на метро стоила несколько дней его работы. Если бы он был один, то тут же бы вернулся в гостиницу, но Серегину и Шишову очень хотелось посмотреть на ночную японскую жизнь. Суточные фирма им выдала купюрами по тысяче йен. Кассира, который бы менял деньги, в метро не оказалось. Шишов бесстрашно сунул в щель автомата бумажную кредитку, и автомат отсчитал сдачу. Бурцев тоже сунул кредитку в щель, решив, что если не получит сдачи, то вернется в гостиницу. Но автомат выдал билет и отсчитал сдачу. И ему сразу стало хорошо: он ведь почти распрощался с этими деньгами.

До Гинзы, куда они ехали, было несколько остановок. Бурцев вначале считал, чтобы запомнить на всякий случай, потом отвлекся и сбился.

На эскалаторе они поднялись на улицу. И справа, и слева потянулись магазины. Магазины возносились вверх на много этажей. Бурцев и Шишов почти бегом обходили очередной этаж и на эскалаторах поднимались вверх. Чтобы осмотреть эти этажи готовой одежды, белья, обуви, парфюмерии, электрических, спортивных, электронных товаров, мебели, посуды, надо было потратить даже не часы, а дни, а может быть, и месяцы.

Наконец они поднялись на нормальную улицу, если можно назвать нормальной улицу, по которой двигались даже не сотни и не тысячи, а десятки, а может быть, и сотни тысяч людей. А сверху еще одна улица, по которой неслись только автомобили.

— Если кто потеряется, то в нашу гостиницу нужно ехать по серой линии, — предупредил Шишов, сам ошарашенный увиденным. Такого он, наверное, не видел ни в Париже, ни в Лондоне. — Вперед, — скомандовал он и ввинтился в толпу.

Бурцев старался не отставать. Они шли мимо ресторанов, мимо бесконечных магазинных витрин, поднимались, спускались. У толпы был свой ритм — ни быстрый, ни медленный, обгонять бессмысленно, потому что двигался еще и встречный поток. Бурцеву даже понравилось такое хождение. Но это его и погубило. Он остановился у витрины магазина рыболовных принадлежностей, как ему показалось, не больше чем на несколько секунд, но именно в эти секунды он упустил желтую рубашку Серегина — в этот вечер он постоянно держал в поле своего зрения яркое желтое пятно серегинской рубашки. И он даже не упустил, а перепутал. Желтое пятно вдруг свернуло за угол, он бросился следом, почему-то Серегин пошел очень быстро, лавируя среди японцев. Наконец он догнал, но в такой же желтой рубашке оказался негр, тощий и длинный, как и Серегин. Он метнулся обратно, повернул налево и не нашел магазина рыболовных товаров. Он прошел вперед, вот здесь он рассматривал бамбуковые спиннинги, но вместо спиннингов за стеклами витрины теперь стояли женские манекены в легких шелковых платьях.

«Спокойно, — сказал себе Бурцев. — Надо сосредоточиться и принять решение». Но решение не принималось. Он просто стоял и ждал, надеясь, что Серегин и Шишов вернутся и найдут его. Он выкурил сигарету, глянул на часы — прошло уже больше десяти минут, как он стоял, и если Шишов и Серегин вернулись к магазину с рыболовными товарами, то они уже наверняка пошли дальше, потому что найти одного человека среди сотен тысяч людей — это все равно что искать иголку в стоге сена, а он знал, что такое стог сена.

Он выкурил еще одну сигарету и попытался представить, как отсюда добраться до метро. Они шли прямо и только дважды поворачивали направо: один раз у ресторана, возле которого стоял «роллс-ройс» — основательная английская машина, он впервые видел такой автомобиль; и второй раз возле бара, в котором сидели молодые японцы и ели мороженое из больших цветных стаканов или из небольших ваз, — посуда явно не по размерам для маленьких японцев.

Бурцев пошел обратно, повернул налево, потом еще раз налево, но не обнаружил ни ресторана с «роллс-ройсом», ни бара с мороженым в больших бокалах или небольших вазах.

Один из баров ему попался, но в нем ели лапшу из мисок. Бурцев пошел назад, снова пошел вперед, снова повернул налево и еще раз налево и попал во двор, где разгружали рыбу, переложенную льдом. Бурцев вышел со двора и оказался на перекрестке магистрали, по которой неслись не сотни, а тысячи автомобилей.

Надо возвращаться в гостиницу, решил он, надо только найти метро и поехать по серой линии. Станция метро была под большим универмагом.

Он огляделся. Большие универмаги были всюду. Надо спросить у японцев, подумал Бурцев и остановил пожилого японца.

— Битте, — сказал Бурцев, он вспомнил немецкое слово «пожалуйста». — Метро. Метрополитен.

Японец широко улыбнулся и тоже о чем-то спросил.

— Метро, — повторил Бурцев и изобразил звуково: — Чик, чик, — и добавил: — Отель.

— Ес. — Японец еще шире улыбнулся, поднял руку, и тут же к тротуару подрулило такси. — Такси, — сказал японец. Задняя дверца такси распахнулась сама. — О’кей, американ!

— Русский, — сказал Бурцев. — Рашен.

— О, перестройка, Горбачев, Ельцин. Петербург, Москва, Сибирь. — Японец, по-видимому, выпалил все знакомые ему русские слова, посмотрел озабоченно на часы, улыбнулся, помахал рукой, сказал: — Гуд-бай! — и скрылся в толпе.

«Поеду на такси, — решил Бурцев. — Конечно, японские таксисты, как и московские, ездят не по самому короткому пути, он меня, конечно, покатает, на метро мы добирались не больше получаса, ну двадцать километров», — прикинул Бурцев.

Таксист молча ждал, пока он сядет. И вдруг Бурцев ощутил, как быстро забилось сердце, он еще даже не осознал беду, которая к нему подбиралась, только беспокойство от незаданного еще вопроса, на который его мозг не выдавал ответа. Он боялся себе признаться, что через несколько секунд, оттягивай, не оттягивай, но придется сказать очень четко: он попал в беду, а может быть, даже и в катастрофу…

— Я, пожалуй, еще погуляю, — сказал Бурцев японцу. — У меня есть время. Я еще посмотрю на ночной Токио.

Японский таксист молча ждал. «Если я сяду, — подумал Бурцев, — он тут же включит счетчик, а если не включил — надо обрываться». И Бурцев, помахав таксисту, вступил в поток и заспешил, понимая, что таксист вряд ли погонится за ним, оставив машину на дороге. Ему еще надо припарковать машину, и на это уйдет время.

Бурцев свернул налево, потом направо, вытер лоб уже мокрым платком. Он еще надеялся на чудо. Сейчас он проверит все карманы, бумажник, паспорт. А вдруг? Но он отчетливо представил, как положил карточку гостя на стол у себя в номере, на карточке английскими буквами была написана его фамилия: Bourtsev и название отеля. Название он не запомнил, отметил тогда, что слово очень напоминает название птицы. Раньше он никогда не брал с собой этих карт. Его привозили и отвозили, и, сколько он себя помнил, карту у него никогда не спрашивали. Портье его запоминали сразу, то ли было такое указание запоминать советских товарищей, то ли опытные служащие сами знали, кого запомнить. Обычно, когда он подходил к стойке, портье улыбался и протягивал ключ от его номера.

Бурцев достал бумажник. В нем лежали серозеленые японские тысячи. Он перелистал паспорт, проверил карманы пиджака, брюк, еще раз просмотрел бумажник, паспорт, карман за карманом. Чуда не произошло.

Однажды в детстве он разбил бутыль с брагой, которую отец заварил на майские праздники. Доставал в чулане с полки варенье и уронил бутыль. Конечно, он собрал осколки, вытер пол. Тогда он забрался на печь, укрылся полушубком и мгновенно уснул. Когда надо было что-то решать, а решения не находилось, ему нестерпимо хотелось уснуть.

И работая в ЦК, прежде чем доложить заведующему неприятное известие, он закрывал кабинет, составлял стулья, ложился, укрывался плащом и засыпал, зная, что, когда проснется, что-нибудь произойдет: или справка не понадобится, или кто-то из инструкторов позвонит в область и договорится с обкомом, чтобы оттуда не жаловались.

Он огляделся. Лечь некуда. В России такого быть не могло. Даже в Москве, самом крупном городе, всегда можно зайти за угол любого магазина и устроиться на груде ящиков, ящиками же забаррикадироваться, чтобы никто не увидел. Здесь не было ни одного свободного метра, чтобы прилечь. Перед одним из домов он увидел маленькую площадку, где можно бы лечь и даже вытянуть ноги. Но на этой площадке росли три карликовых дерева, из камней была сложена небольшая горка и даже было озерко с миску величиной. А если полиция? Заберет в вытрезвитель наверняка: пиво-то он пил. Утром сообщат в посольство. А если самому позвонить в посольство? Все же русские люди, поймут. С каждым может такое случиться. А как же по-английски «посольство»? «Посольство» — это по-русски, от «послать, посылать». Во всех странах, где он побывал, посольство называлось одинаково, он только не помнил, от английского или от французского слова. Не зная языков, он искал похожее русское слово, чтобы по ассоциации запомнить иностранное. Он точно помнил, что слово «посольство» было похоже на русское слово «посад». Значит, поселились, сели, осели. И все-таки без переводчика, понимающего по-русски, он не разберется. Должен быть в японской полиции чиновник, который говорит по-русски. Наши тоже совершают преступления, может и не очень по-крупному. В институте один знакомый предлагал ему набрать монет по двадцать копеек, которые японские автоматы по весу принимают за монеты в сто йен. Доход почти в тысячу процентов. Он, конечно, не согласился, но некоторые, наверное, соглашаются.

Теперь, когда он просчитал почти все варианты и не нашел выхода, он рассуждал почти спокойно. Даже если японская полиция свяжется с российским посольством, он ничего сказать не сможет и в посольстве. Название отеля, где они остановились, он не помнил. Название японской фирмы записано у Серегина и Шишова. Когда он работал в ЦК, он никогда не записывал и не запоминал ни вывесок отелей, ни названий улиц, для этого существовали референты и переводчики. Его отвозили, привозили, вели в рестораны, прогуливали по Будапешту, Берлину или Варшаве. В этих городах он ни разу не спускался в метро.

Конечно, завтра Серегин и Шишов заявят о его исчезновении. В полиции размножат его фотографию и описание. Таких крупных мужчин среди европейцев в Токио наберется не больше сотни. Его, конечно, обнаружат. Это все равно что в Москве появился бы очень крупный негр. Конечно, в Москве негров хватает, но московской милиции все равно в сотни раз больше, к тому же если привлечь ГБ, то есть органы государственной безопасности, и военные патрули, через час все крупные и даже средние и мелкие негры будут зафиксированы и доставлены в ближайшие отделения милиции. Он прикинул, сколько времени может уйти на его поиски, и по самому заниженному лимиту выходило, что его найдут не раньше чем через двенадцать часов.

Бурцев продолжал идти вперед. Поток на улицах то редел, то уплотнялся. То ли от выпитого пива, то ли от волнения Бурцеву давно хотелось помочиться. Теперь рези в мочевом пузыре становились нестерпимыми. Как и во всех столицах мира, в Токио должны были быть общественные туалеты. Однажды в Берлине он не дотерпел до гостиницы и зашел в платный туалет. У него не оказалось пфеннигов, мелкой монеты, и он дал старухе десять марок. Старуха улыбнулась, поблагодарила, но сдачи не дала. А у него не хватало немецких слов, чтобы выяснить, сколько это стоило. Если бы сейчас сразу попался туалет: треугольник вниз — это для мужчин, углом вверх — это для женщин, он не пожалел бы и тысячи йен, но туалета не было, были сплошные витрины со спортивной одеждой, аудио- и видеоаппаратурой. Он ведь собирался купить видеомагнитофон. Все его знакомые уже купили видеомагнитофоны. Поездка в Японию — это единственная возможность приобрести видео. Командировочных при нормальной экономии — а он запасся и сигаретами, и краснодарским чаем — должно хватить на видеомагнитофон. Рези в мочевом пузыре все усиливались, он готов был заплатить сколько угодно, только бы облегчиться. И вдруг он увидел переулок, в который никто не сворачивал. Он свернул и стал считать. Только через десять секунд двое пожилых японцев свернули в этот переулок. Еще через пятнадцать секунд прошли мимо три девушки, по возрасту явно школьницы старших классов. Он больше не мог терпеть. Прислонился почти вплотную к стене дома, стал считать. Но уже на пятой секунде услышал стук женских каблуков. Он повернул голову. К нему приближались две японские пары. Один из японцев помахивал переносным телефоном — чуть утолщенной телефонной трубкой в кожаном футляре и встроенной антенной. Они не могли не видеть, что он совершал. Струя его мочи стекала с тротуара на проезжую часть, по которой шли японцы. Что они сделают? Закричат от возмущения? Начнут ругаться японским матом или вызовут полицию? Японцы были низкорослыми, с двумя такими он бы справился, если они не каратисты. А то положат его на тротуар и будут тыкать носом в его же собственную мочу. У нас бы тоже обругали, но и понять бы тоже могли: ну приперло, ну что же поделаешь, бывает.

Но японцы прошли мимо. Они даже не оглянулись. Прошли, и все. «Культурная нация», — подумал он о японцах с благодарностью. На всякий случай он все же бросился назад по подземному переходу, перебежал на противоположную сторону улицы, прошел несколько кварталов назад и свернул на другую улицу.

Теперь Бурцев шел легко, самое страшное уже позади, о том, что впереди, думать не хотелось. Он почувствовал, как промок от пота пиджак, он мечтал хотя бы о нескольких секундах прохлады, но пиджак все-таки не снял. За последние годы у него живот стал переваливаться через ремень. Пиджак скрывал живот, поэтому он ходил в пиджаке, причем всегда застегнутом, поэтому его считали педантом и занудой, хотя он таким никогда не был.

Бурцев достал из пачки последнюю сигарету, хорошо бы, конечно, сигарету приберечь — неизвестно, сколько ему еще шляться по этому Токио, — но не выдержал и закурил, может быть, чем меньше у него останется возможностей, тем быстрее он примет решение.

И тут он увидел полицейского. Он заметил движение — надо бы свернуть, не исключено, что проходящие мимо японцы с переносным телефоном сообщили в полицию, что на улице мочился большой белый человек. Полицейский приближался. Приземистый, с револьвером в полуоткрытой кобуре, наручниками, баллончиком с газом, дубинкой, вооружение дополняли мощные ботинки, которыми можно запросто перебить ноги. Он даже не шел, он почти плыл, как небольшой, но очень хорошо вооруженный корабль. Полицейский прошел мимо, даже не скосив своего косого глаза на Бурцева. Он докурил последнюю сигарету, и от этого стало еще тоскливее, ему хотелось уже есть, но особенно пить. Всюду стояли автоматы, заполненные сигаретами, кока-колой, пивом. Он внимательно осмотрел автомат и не понял, как им пользоваться. Подошел японец, бросил несколько монет, нажал на клавишу снизу, и автомат выбросил в желоб пачку «Мальборо». Но у него не было монет. Он ходил по Токио уже три часа: если в среднем по пять километров в час, значит, он прошел около пятнадцати километров, столько было от его деревни Блины до райцентра Опочка.

И вдруг он понял, что дальше идти не может, ему необходимо присесть или прилечь. Когда он шел от Блинов в Опочку, он сворачивал с дороги, ложился в прохладную траву, лежал и смотрел в серо-голубое, неяркое небо с проплывающими облаками.

Но сесть было негде. Если бы вспомнить название отеля!.. Он точно помнил, что название напоминало какую-то нашу птицу. Он уже много раз перебирал в памяти названия птиц, но отель не мог называться ни вороной, ни воробьем, ни голубем или кукушкой, ни дроздом. О том, что название отеля напоминает птицу, он подумал сразу, как только увидел название отеля. Надо только вспомнить птицу.

Бурцев вытер платком лицо. Он потел уже три часа, а пот все не кончался. Возле него остановилась крупная, почти одного роста с ним европейка с белыми волосами и голубыми глазами. Финка или шведка, решил он. Она тоже обливалась потом, хотя на ней, кроме шорт и легкой кофточки, ничего не было. На тротуаре стояла вешалка с кофтами. Японцы перебирали кофты, и, что самое удивительное, они совсем не потели. А он и шведка обливались потом. «Не для этого климата мы созданы, — подумал Бурцев, рассматривая шведку. — Мы для зимы, для лесоповалов, когда и рост нужен, и сила, и лишний жирок не помешает как предохранение от морозов».

Шведка выбрала кофту, о чем-то спросила продавца, по-видимому не поняла, переспросила, продавец написал цену на листке бумаги. Шведка расплатилась, пересчитала сдачу, тут же, не отходя, сняла свою мокрую от пота кофту, выкатив огромные белые груди; надела новую кофту, а только что снятую сунула в урну для мусора, улыбнулась продавцу, ему, Бурцеву, и он улыбнулся ей — очень уж все это поразило его.

И тут он увидел небольшой скверик с тремя скамейками, четырьмя деревьями и фонтанчиком. На одной скамейке расположилась молодая японская пара, на второй спал пожилой японец, он спал уютно, сняв башмаки. Третья скамейка была свободной. Он спешно направился к ней, боясь, что, если на нее сядут двое японцев, он уже на скамейке не поместится.

Он успел сесть, снять башмаки, носки, чувствуя подошвами ног уже прохладный асфальт. «Полежу немного», — решил он. Бурцев лег, подогнул ноги по длине скамейки, и получилось, что он свернулся калачиком, совсем как в детстве. Он закрыл глаза и мгновенно уснул.

Он проснулся только через два часа. Первое, о чем он подумал: все, ботинок нет, ботинки хорошие, чешские, твердоватые, но прочные. Он глянул вниз. Ботинки стояли там, где он их поставил.

Бурцев сел, вытянул ноги, откинулся на спинку скамейки, с тоской подумал, что придется вставать и снова идти по этому бесконечному Токио. «Не пойду, — решил он. — Буду сидеть, пока не найдут». И тут он услышал, что совсем рядом говорили по-русски. Говорок был московский, быстрый. Один тенористый матерные слова вставлял пару раз. Бурцев и сам матерился, когда бывал за границей. И все наши матерились: никто же не понимает, всегда хочется на стороне высказать вслух то, чего нельзя сказать дома. Можно и козлом обозвать, зная, что тебе не ответят «сам козел», а только улыбнутся в ответ на непонятное слово.

Теперь Бурцев разглядел двух молодых парней в шортах и кедах, у одного из них на шее болталась зеленая сумка из-под противогаза.

— Ребята! — позвал Бурцев. Но, по-видимому, Бурцев сказал слишком тихо, парни, не услышав, уже проходили мимо. — Ребята! — почти крикнул Бурцев.

Парни остановились, увидели его.

— Вроде нам, — сказал один.

— Надрался, — сказал второй.

— Ребята, помогите, — попросил Бурцев. — Я не пьяный, я заблудился.

— Надо помочь россиянину, — сказал первый, и они подошли к Бурцеву.

Парни оказались аспирантами из Московского университета и проходили стажировку в Токийском университете. Одного звали Кириллом, другого Никитой. Из интеллигентных семей, подумал Бурцев. Лет двадцать назад интеллигенты стали называть своих детей исконно русскими именами — Иванами, Филиппами, Евдокиями. Свою фамилию и имя Бурцев не назвал. На всякий случай. Но честно рассказал аспирантам, как он отстал, не называя фамилий Серегина и Шишова и Института консервов; рассказал, как оставил карточку гостя в отеле, а название отеля забыл.

Аспиранты попросили вспомнить район, где находится гостиница. В Токио нет привычного центра, есть районы со своими центрами. Бурцев ничего не помнил, он только помнил, что название отеля, как он это прочел, напоминало какую-то птицу, но какую, он тоже забыл.

— Отведем его в полицию, — предложил Никита, тот, что с противогазной сумкой. Он сказал так, будто Бурцев был иностранцем и не понимал даже по-русски. «Я тебе это припомню», — решил Бурцев и сказал:

— Нет. Я не пойду в полицию.

Он не стал объяснять им, что, если полиция найдет его гостиницу, об этом узнают все: и в посольстве, и на фирме, и в институте, и тогда уж точно никто к нему не будет относиться всерьез.

— Ну, попытайтесь сосредоточиться, — попросил Кирилл. — Вот вы подходите к отелю, смотрите на вывеску и решаете, что название отеля напоминает название птицы. Почему?

Бурцев сосредоточился. Вот он подошел к отелю, задрал голову и прочел название, все-таки он когда-то изучал немецкий и латинские буквы еще помнил. Вывеска была на фронтоне последнего этажа, дальше было небо, почти такое же, как дома: голубовато-белесое, и тогда он подумал, что хорошо бы сейчас лечь в прохладную траву, смотреть вверх… И тут он вспомнил.

— Пиздрик! Так называется птица. Пиздрик!

Увидев некоторое недоумение на лицах аспирантов, Бурцев объяснил:

— Это у нас на Псковщине так называется чибис. Он то взлетает вверх, то опускается вниз. И кричит: Пиз! Пиз! Вот его и прозвали пиздриком.

— Нет, — сказал Кирилл, — без компьютера не обойдешься. Это же десятки тысяч вариантов. И непонятно, по какой ассоциации искать, по чибису или по пиздрику… Пойдемте в полицию.

— Нет, — сказал Бурцев. — Вы что-то должны придумать!

Когда у него в доме ломался телевизор, из мастерской всегда приходили такие же молодые, вынимали какие-то приборы, что-то заменяли, и телевизор начинал работать.

— Ладно, — сказал Никита. — Есть идея. Последняя. Только слушайте очень внимательно и рассказывайте подробно. Вы вошли в свой номер. Что вы сделали?

— Попробовал открыть окно — не получилось. Потом хотел включить кондиционер — не получилось.

Он не стал рассказывать, как хотел принять душ и едва не ошпарился, зачем уж так позориться-то.

— Потом вы сели за стол, — напомнил Никита. — На столе лежала папка. В ней открытки и шариковая ручка. Дайте ручку!

— Ручка без колпачка, в карман не положишь. Я не взял.

— В пепельнице лежали спички, — продолжал Никита. — Вы же взяли их?

— Вообще-то я пользуюсь зажигалкой, но спички взял. Как сувенир.

— Дайте мне спички.

Бурцев достал спички и протянул их Никите, тот, глянув на них, протянул Кириллу.

— Как ты догадался? — удивился Кирилл.

— Да они все семьдесят лет подворовывали. Не мог не прихватить.

«Значит, мы подворовывали, — обиделся Бурцев. — А вы совсем другие, что ли?» Он почему-то вспомнил, что, выезжая в командировки от ЦК читать лекции, он всегда говорил, что у нас нет конфликта поколений. Конфликта, может быть, и нет, они нас просто вытесняют.

— Ваш отель называется «Айбис». Район Рапонги.

— А как вы узнали? — поразился Бурцев.

— Так на них же написано. — Кирилл протянул Бурцеву спички. — И станция метро указана. Но айбис действительно птица, это как фламинго, только поменьше. Но как вы это прочитали — вы же не знаете английского?

Бурцев взял коробок со спичками.

— Я прочел как ибис, а ибис напоминает чибис, а чибис и есть пиздрик.

— Да, — сказал Кирилл, — с такими русскими ассоциациями ни один современный компьютер не справится. Спускайтесь в метро.

— А где метро?

— А вон. — И Кирилл ткнул в сторону подземного перехода, над которым светилась латинская буква «М», как в Москве.

И ребята, помахав ему, растворились в японской толпе. «Даже не довели до метро, — обиделся Бурцев, — и не спросили, где я работаю. Ведь им после окончания университета придется устраиваться на работу, и я мог бы позвонить. А звонить-то некому, — тут же подумал он. Те, что все решали, уже ничего не решают. — И чего им помогать? Со знанием английского и японского и после стажировки в Японии не они будут искать место, а их будут искать места».

И весь его опыт и знания номенклатуры уже невозможно использовать. И от этого Бурцеву стало совсем грустно, успокаивало единственное: теперь он знал, где метро.

Бурцев спустился вниз. На платформе спросил у пожилой японки, ткнув в приближающийся поезд:

— Рапонга?

Японка заулыбалась и согласно закивала. Бурцев вышел на третьей остановке. Слева был табачный киоск. Это он помнил. Он повернул налево, посмотрел наверх. Ярко светилась неоном вывеска «Айбис». На лифте он поднялся на пятый этаж. Написал на бумажке номер своей комнаты и получил ключ. Еще не очень веря, он открыл дверь — в комнате стоял его чемодан.

Бурцев разделся и лег в постель. «Никуда больше по заграницам не поеду, — решил он. — И вообще уеду домой, в деревню. Поговорю в райкоме, подберут ведь какую-нибудь работу». Но тут он вспомнил, что райкомов больше нет. С его-то опытом он, конечно, мог бы стать председателем колхоза, но отец писал, что колхоз в их деревне вроде бы собираются ликвидировать. В конце концов, он может и просто пахать, косить, скирдовать, силы еще есть. С этими мыслями он и уснул. И снилось ему, что лежит он на прохладной траве и смотрит в не очень голубое, но все-таки голубое небо, и там, в вышине, вьется пиздрик, то спускаясь, то взмывая вверх, и кричит, кричит: «Пиз, пиз». И ему стало хорошо и спокойно впервые за многие, многие годы…

Загрузка...