Свадьба – Костюмы шаферов – Инцидент с Муравьевой – Встречи у тына – Смольянинова – Читинская стража – Огороды – Жены декабристов – Покушение на убийство Анненковой – Отравление Анненкова
Наступил пост, и как Иван Александрович ни торопил коменданта Лепарского разрешить нам обвенчаться, но приходилось ждать. Наконец был назначен день нашей свадьбы, а именно 4 апреля 1828 года. Сам Лепарский вызвался быть нашим посаженным отцом, а посаженною матерью была Наталья Дмитриевна Фонвизина, вскоре после меня приехавшая в Читу. Добрейший старик позаботился приготовить образ, которым благословил нас по русскому обычаю, несмотря на то, что сам был католик. Отвергнуть его предложение заменить нам отца я не могла, но образ не приняла. Теперь не могу простить себе такую необдуманную выходку, в которой я много раз потом раскаивалась и которая в то время очень обидела старика. Но я уже сказала, с каким предубеждением все мы смотрели тогда на Лепарского, которого только потом оценили. И мой легкомысленный поступок он так же великодушно простил мне, как прощал многое всем нам, снисходя всегда к нашей молодости и к тому положению, в каком мы находились.
4 апреля 1828 года с утра начались приготовления. Все дамы хлопотали принарядиться, как только это было возможно сделать в Чите, где, впрочем, ничего нельзя было достать, даже свечей не хватало, чтобы осветить церковь прилично торжеству. Тогда Елизавета Петровна Нарышкина употребила восковые свечи, привезенные ею с собою, и освещение вышло очень удачное. Шафера непременно желали быть в белых галстуках, которые я им устроила из батистовых платков и даже накрахмалила воротнички, как следовало для такой церемонии. Экипажей, конечно, ни у кого не было. Лепарский, отъехав в церковь, прислал за мной свою коляску, в которой я и приехала с Натальей Дмитриевной Фонвизиной. Старик встретил нас торжественно у церкви и подал мне руку. Но так как от великого до смешного один шаг, как сказал Наполеон, так тут грустное и веселое смешалось вместе. Произошла путаница, которая всех очень забавляла и долго потом заставляла шутить над стариком.
Мы с ним оба, как католики, весьма редко раньше бывали в русской церкви и не знали как взойти в нее. Между тем народу толпилось пропасть у входа, когда мы подъехали, и пока Лепарский высаживал меня из коляски, мы не заметили с ним, как Наталья Дмитриевна исчезла в толпе и пробралась в церковь, которая, на нашу беду, была двухэтажная. Не знаю почему, старику показалось, что надо идти наверх, между тем лестница была ужасная, а Лепарский был очень тучен, и мы с большим трудом взошли наверх. Там только заметили свою ошибку и должны были спуститься снова вниз. Между тем в церкви все уже собрались и недоумевали, куда я могла пропасть с комендантом. Это происшествие развлекло всех, и когда мы появились, нас весело встретили, особенно шутили наши дамы, которые уже находились в церкви и были смущены тем, что невеста исчезла. Не было только одной из нас, это Александры Григорьевны Муравьевой, которая накануне только получила известие о смерти своей матери, графини Чернышевой. Остальные все, Нарышкина, Давыдова, Янтальцева, княгиня Волконская и княгиня Трубецкая, присутствовали при церемонии. На мне было перколевое платье.
Веселое настроение исчезло, шутки замолкли, когда привели в оковах жениха и его двух товарищей, Петра Николаевича Свистунова и Александра Михайловича Муравьева, которые были нашими шаферами. Оковы сняли им на паперти. Церемония продолжалась недолго, священник торопился, певчих не было. По окончании церемонии всем трем, т. е. жениху и шаферам, надели снова оковы и отвели в острог. Дамы все проводили меня домой. Квартира у меня была очень маленькая, мебель вся состояла из нескольких стульев и сундука, на которых мы кое-как разместились. Расспросам не было конца, я в первый раз их всех видела и была как-то невольно церемонна с ними. Потом они мне это заметили и просили быть дружественнее.
Спустя несколько времени плац-адъютант Розенберг привел Ивана Александровича, но не более как на полчаса. Только на другой день нашей свадьбы удалось нам с Иваном Александровичем посидеть подольше. Его привели ко мне на два часа, и это была большая милость, сделанная комендантом. Почти во все время нашего пребывания в Чите заключенных не выпускали из острога, и вначале мужей приводили к женам только в случае серьезной болезни последних, и то на это надо было испросить особенное разрешение коменданта. Мы же имели право ходить в острог на свидание через два дня в третий. Там была назначена маленькая комната, куда приводили к нам мужей в сопровождении дежурного офицера.
На одном из таких свиданий был ужасный случай с А. Г. Муравьевой, которая пришла больная, уставшая и, разговаривая с мужем, опустилась на стул, который стоял тут. Офицеру это не понравилось, и особенно взбесило его то, что она говорила по-французски. Он был, кажется, в нетрезвом виде и под влиянием вина начал говорить грубости, наконец крикнул, схватив А. Г. Муравьеву за руку: «Говори по-русски, и как ты смеешь садиться при мне!» (Муж вспылил, но что мог он сделать?) Несчастная женщина так перепугалась, что выбежала из комнаты в истерическом припадке. На крыльце в это время стояло несколько молодых людей, в том числе брат Муравьевой, граф Чернышев, и Иван Александрович Анненков. Все бросились на офицера, Иван Александрович схватил его за воротник и отбросил назад, чтобы дать возможность Муравьевой пройти. Послали за плац-адъютантом, который не замедлил явиться, сменил офицера с дежурства, а молодых людей успокоил. Коменданта в это время не было в Чите, но на другой день он вернулся и тотчас по возвращении своем пошел к Александре Григорьевне, извинился за пьяного офицера и обещал, что вперед дамы не будут подвергаться подобным грубостям, а офицера, как виноватого, от нас перевел. История эта могла кончиться очень печально для заключенных, если бы только Лепарский был другой человек, но этот великодушный старик умел всегда всех успокоить.
В те дни, когда нельзя было идти в острог, мы ходили к тыну, которым он был окружен. Первое время нас гоняли, но потом привыкли к нам и не обращали внимания. Мы брали с собой ножики и выскабливали в тыне скважинки, сквозь которые можно было говорить, иногда садились у тына, когда попадался под руки какой-нибудь обрубок дерева. Об этих посещениях упоминает князь Александр Иванович Одоевский в своем прекрасном стихотворении, посвященном княгине Волконской:
И каждый день садились у ограды;
И сквозь нее небесные уста
По капле им точили мед отрады.
Когда привезли в Читу Ивана Александровича с его товарищами, острог, в котором они были помещены позднее, тогда отделывался, и потому их поместили в старом, полуразвалившемся здании, где останавливались ранее партии арестантов. Несмотря на то, что здание это было полусгнившее, а зима жестокая, они должны были, однако ж, провести там всю вторую половину зимы, так как другого помещения не было. Спали они на нарах, и первое время ни у кого не было ни постели, ни белья (и в углу стояла необходимая кадка).
Тогда нашлась в Чите одна добрая душа, которая, сколько могла, прибегала на помощь заключенным. Это была Фелицата Осиповна Смольянинова, жена начальника рудников, женщина не получившая образования, но от природы одаренная чрезвычайно благородным сердцем и необыкновенно твердым характером. Она была способна понимать самые возвышенные мысли и принимала живейшее участие во всех декабристах, но Иваном Александровичем она особенно интересовалась, потому что он был внук Якобия, наместника Сибири, которого Смольянинова помнила и к которому сохранила беспредельную преданность. (Говорили о ней, что она дочь Якобия.) Для меня она была самою нежною и заботливою матерью, мы просиживали вместе по целым часам, несмотря на то, что не могли говорить ни на каком языке, так как она не знала французского, а я не выучилась еще в то время говорить по-русски. Не знаю каким образом, только мы отлично понимали друг друга. Фелицата Осиповна позаботилась прислать Ивану Александровичу тюфяк и подушку, без которых не совсем было хорошо спать на нарах, потом прислала белья, в котором он нуждался до моего приезда, и очень часто присылала в острог разную провизию, особенно пирогов, которые в Сибири делают в совершенстве.
(Когда приехал Лепарский, он осматривал их всех, женатым оставлял кольца, но отец твой носил кольцо мое на цепочке с крестом. Лепарский спросил его, женат ли он, и когда узнал, что нет, то просил отдать кольцо. Отец твой отдал, но, рассказывал мне эту сцену сам старик, не мог удержаться и заплакал. Лепарский отдал ему кольцо.)
Между тем осужденные все прибывали, и помещение становилось невыносимо тесным. Наконец к осени 1827 года был окончен временный острог, который был назначен для них исключительно, но и там было не много лучше. До семидесяти человек должны были разместиться в четырех комнатах. Спать приходилось также на нарах, где каждому было отведено очень немного места, так что надо было очень осторожно двигаться, чтобы не задевать соседа. Шум от оков был невыносимый (в каземате было темно, пороги брались подчас ощупью). Но молодость, здоровье, а главное, дружба, которая связывала всех, помогали переносить невзгоды. Оковы очень стесняли узников, казенные были очень тяжелы и, главное, коротки, что особенно для Ивана Александровича было очень чувствительно, так как он был высокого роста. Тогда я придумала заказать другие оковы, легче, и цепи длиннее. Андрей мой угостил кузнеца, и оковы были живо сделаны. Их надели Ивану Александровичу, конечно, тайком и тоже с помощью угощения, а казенные я спрятала у себя и возвратила, когда оковы были сняты с узников, а свои сохранила на память. Из них впоследствии было сделано много колец на память и несколько браслетов.
Стража в Чите состояла из инвалидов, и часто нам приходилось сносить дерзости этих солдат, несмотря на то, что комендант очень строго взыскивал с них за малейшую грубость. Сами заключенные им охотно прощали, сознавая, что они это делали по глупости своей. Гораздо было чувствительнее и обиднее, когда из офицеров попадались такие, которые превратно понимали свои обязанности и позволяли себе грубые выходки, желая, вероятно, выслужиться или думая, что исполняют свой долг, так как из Петербурга, кажется, если не ошибаюсь, было приказание говорить «ты» заключенным.
Таким образом, Иван Александрович был однажды выведен из терпения одним старым капитаном, который позволил себе сказать ему: «Открой твой чемодан». На что Иван Александрович отвечал ему: «Открой сам». Потом этот капитан сознался мне, что жестоко струсил, когда Иван Александрович отвечал ему, – так он был страшен в эту минуту от негодования, Я была в милости у этого капитана за то, что сравнила его однажды с Наполеоном I. За такой комплимент он приводил ко мне Ивана Александровича раньше других и приходил за ним на полчаса позднее. Это, конечно, служит доказательством того, что злобы на нас эти люди никакой не питали.
По приезде в Читу все дамы жили на квартирах, которые нанимали у местных жителей, а потом мы вздумали строить себе дома, и решительно не понимаю, почему комендант не воспротивился этому, так как ему было известно, что в Петровском заводе было назначено выстроить тюремный замок для помещения декабристов. Хотя, конечно, дома наши, выстроенные вроде крестьянских изб, не особенно дорого стоили, но все-таки это была напрасная трата денег, так как мы оставались в Чите только три с половиной года, что не могло не быть известно заранее коменданту.
Местоположение в Чите восхитительное, климат самый благодатный, земля чрезвычайно плодородная. Между тем, когда мы туда приехали, никто из жителей не думал пользоваться всеми этими дарами природы, никто не сеял, не садил и не имел даже малейшего понятия о каких бы то ни было овощах. Это заставило меня заняться огородом, который я развела около своего домика. Тут неподалеку была река, и с северной стороны огород был защищен горой. При таких условиях овощи мои достигли изумительных размеров. Растительность по всей Сибири поистине удивительная, и особенно это нас поражало в Чите. Когда настала осень и овощи созрели, я послала солдата, который служил у меня и находился при огороде, принести мне кочан капусты. Он срубил два и не мог их донести, так они были тяжелы, пришлось привезти эти два кочана в телеге. Я из любопытства приказала свесить их, и оказалось в двух кочанах 2 пуда 1 фунт весу. Мне некуда было девать все, что собрали в огороде, и я завалила овощами целую комнату в моем новом доме. Трудно себе представить, каких размеров были эти овощи: свекла была по 20 фунтов, репа – по 18 ф., картофель – по 9 ф., морковь – по 8 ф., редька – 32 ф. Конечно, мы выбирали самые крупные, но все-таки я уверена, что нигде никогда не росло ничего подобного. Овощи всем нам очень пригодились в продолжение зимы. Потом и другие занялись огородами.
В семи верстах от Читы есть деревня Кинон, и около этой деревни огромное озеро в семь или восемь верст в диаметре. Тут ловили бесподобных карасей и окуней, каждый карась весил не менее двенадцати фунтов, а окуни не менее восьми. Но вдруг рыба так испортилась, что невозможно стало есть ее. Буряты, которым принадлежало прежде это озеро, не могли переварить, что оно перешло в руки русских, и, видя, что они много промышляют, продавая рыбу, говорят, испортили озеро, бросая что-то вредное в озеро.
В десяти верстах от Читы были отличные сенокосы. Я наняла двух работников, и они накосили мне в четыре недели восемь копен. Удивительное богатство и изобилие во всем в Сибири. Пока косили, я часто ездила на сенокосы. Из травы подымались стаи разной дичи.
Иван Александрович с трудом переносил казенную пищу, на которую казна отпускала деньги, но довольно скудно, так что обед в остроге состоял из щей и каши большею частью. Я каждый день посылала ему обед, который приготовляла сама. Главное неудобство состояло в том, что у меня не было плиты, о которой в то время в Чите никто, кажется, не имел и понятия. Кухарки были очень плохие, и я ухитрилась варить и жарить на трех жаровнях, которые помещались в сенях. Когда я переехала в свой дом в октябре месяце, то там была уже устроена плита, и дамы наши часто приходили посмотреть, как я приготовляю обед, и просили научить их то сварить суп, то состряпать пирог. Но, когда дело доходило до того, что надо было взять в руки сырую говядину или вычистить курицу, то не могли преодолеть отвращения к такой работе, несмотря на все усилия, какие делали над собой. Тогда наши дамы со слезами сознавались, что завидуют моему умению все сделать, и горько жаловались на самих себя за то, что не умели ни за что взяться, но в этом была не их вина, конечно. Воспитанием они не были приготовлены к такой жизни, какая выпала на их долю, а меня с ранних лет приучила ко всему нужда.
Мы каждый день почти были все вместе. Иногда ездили верхом на бурятских лошадях в сопровождении бурята, который ехал за нами с колчаном и стрелами, как амур. Однажды вечером собрались ко мне все дамы. Это было в сентябре месяце, когда вечера становятся довольно длинные. Этот вечер был восхитительный, но страшная темнота покрывала все кругом, только ярко блестели звезды, которыми небо было усыпано. Домик, занимаемый мною, стоял совсем в конце села и на довольно большом расстоянии от домиков, занимаемых другими дамами. За ним была поляна, а дальше густой лес, перед окнами через улицу был страшный обрыв, внизу прекрасный луг, орошаемый рекою Ингодою. Вид из окон был бесподобный, и я часто просиживала по целым часам, любуясь им, а вечером выходила посидеть на крылечко. В это время обыкновенно царствовали глубокая тишина и спокойствие. Природа безмолвствовала, не слышно было человеческого голоса. В этот вечер, о котором я говорю, как всегда, сидела я на крылечке и распевала французские романсы.
Вдруг послышались громкие и веселые голоса, и воздух огласился звонким смехом. Я тотчас же узнала наших дам. Они шли, вооруженные огромными палками, а впереди их шел ссыльный еврей, который жил у А. Г. Муравьевой. Шел он с фонарем в руках и освещал дорогу. Мы радостно поздоровались. (В то время, несмотря на все лишения и беспрестанное горе, много было жизни, много сил душевных, молодость часто брала верх.) Гости весело объявили мне, что они голодны, что у них нет провизии и что я должна их накормить. Они знали, что у меня всегда в запасе что-нибудь, потому что я все делала сама. Я была, конечно, рада видеть их и принялась хлопотать. Нашелся поросенок заливной, жареная дичь, потом мы отправились в огород за салатом с Елизаветой Петровной Нарышкиной, которая с фонарем светила мне. Ужин был готов, но пить было нечего. Отыскался, впрочем, малиновый сироп. К счастью, все были неразборчивы, а главное, желудки были молодые и здоровые, и поросенок и салат прекрасно запивались малиновым сиропом. Все это веселило нас и заставляло хохотать, как хохочут маленькие девочки.
Надо сознаться, что много было поэзии в нашей жизни. Если много было лишений, труда и всякого горя, зато много было и отрадного. Все было общее – печали и радости, все разделялось, во всем друг другу сочувствовали. Всех связывала тесная дружба, а дружба помогала переносить неприятности и заставляла забывать многое. Долго мы сидели в описываемый вечер. Поужинав и нахохотавшись досыта, дамы отправились домой.
Во все время нашего пребывания в Чите мы не имели права держать наши деньги у себя и должны были отдавать их коменданту, а потом просить всякий раз, когда являлась нужда в них. В расходах мы отдавали отчет коменданту и представляли счета. Таким образом, мне пришлось однажды просить Лепарского выдать мне 500 рублей, что он и не замедлил исполнить. Но едва писарь передал мне эти деньги, как вслед за ним вошел ко мне один поселенец, который жил в том же доме, где я нанимала квартиру. Этот человек был мною облагодетельствован. Незадолго перед этим я устроила его свадьбу и все время помогала ему. Тут он явился, по всей вероятности, не с добрым намерением, потому что был очень взволнован и даже с трудом мог объяснить причину своего посещения, едва выговаривая, заикаясь, что просит дать ему утюг. В ту минуту мне не пришло в голову ни малейшего подозрения, и хотя мне казалось странным, что он так встревожен, но я готова была исполнить его просьбу и уже нагнулась, чтобы достать большой, тяжелый утюг из-под скамейки, на которой сидела, как вдруг дверь отворилась, и вошел мясник за деньгами. Тогда мой поселенец бросился со всех ног из комнаты, не дожидаясь утюга. Мясник с удивлением посмотрел на меня и спросил, зачем я пускаю таких людей к себе. Когда я объяснила, что тот приходил за утюгом, мясник объявил, что или утюг служил только предлогом, или этот человек имел намерение воспользоваться утюгом, чтобы, если не убить меня, то ошеломить, зная что я получила деньги, которые в ту минуту открыто лежали у меня на столе. Тогда только я поняла, какой подвергалась опасности.
Несколько дней спустя после этого происшествия ко мне пришел на свидание Иван Александрович. Все это происходило в июле месяце, когда стояли нестерпимые жары. Обыкновенно я приготовляла закусить, когда ждала его к себе. Он поел немного и прилег на кровать отдохнуть, но вскоре попросил пить. Тогда, приотворив дверь, я попросила часового сказать Андрею, подать стакан квасу. Он довольно долго заставил ждать себя, а Ивану Александровичу очень хотелось пить, так что я взяла стакан из рук Андрея и второпях подала его. Иван Александрович разом выпил весь стакан, но с последним глотком остановился и сказал мне, что проглотил что-то очень неприятное. Я испугалась, думая, не пчела ли это, так как мух и пчел было очень много. Но Иван Александрович объяснил, что это было что-то круглое и довольно твердое, как орех. Потом ему было немного тошно, и скоро настало время вернуться в острог. Я осталась очень встревоженная.
На другой день, как только было возможно, я побежала к тыну. Ко мне подошел Петр Николаевич Свистунов и сначала объяснил, что Иван Александрович захворал, что ему ночью было очень нехорошо, а потом спросил, что он ел у меня. Я отвечала, что кроме супа и жаркого ничего, и что это никак не могло повредить ему, так как все, по обыкновению, было приготовлено мною самой. Вскоре подошел и Иван Александрович. Я изумилась, когда увидала его сквозь скважинку: он был страшно бледен, лицо его осунулось и невероятно постарело. Он подошел ко мне и сказал, что подозревает, что Андрей дал ему что-то в квасе. И действительно, странно было и что он проглотил, и симптомы, которые заставили доктора подозревать действие мышьяка. Когда Ивану Александровичу сделалось дурно, он упал на пол, совершенно лишившись чувств, открылась сильнейшая рвота. Тогда мальчик, который прислуживал в тюрьме, начал кричать, что Анненкова отравили, и, прежде чем успели позвать доктора, этот мальчик успел сбегать куда-то за молоком и заставил выпить Ивана Александровича почти всю крынку. В Сибири в большом употреблении мышьяк, и там нередки случаи отравления, если питают злобу на кого, а молоко известно как противоядие, поэтому неудивительно, что мальчик так отнесся в данном случае.