Моя мать происходила из патрицианского, давно осевшего в Праге рода: немецкий поэт, пражанин Оскар Винер[1], чей образ Мейринк[2] увековечил в «Големе», приходился ей дядей. Я видел, как Оскар, давно уже лишившийся зрения, умирал в лагере Терезиенштадт. Следует уточнить, что моя мать вела свой род от Раши[3], который жил в XII веке, а также от «Махараля»[4], прославленного пражского рабби Лёва. А стало быть, и я происхожу в двенадцатом поколении от «Махараля». Все это обозначено на генеалогическом древе, на которое я однажды имел возможность бросить взгляд.
А на свет я чуть было не появился в знаменитом венском кафе «Зиллер». Именно там мою мать настигли первые схватки прекрасным весенним воскресным днем 26 марта 1903 года. Мой день рождения совпал с днем смерти Бетховена, и это позволило некоему однокласснику ехидно заметить: «Беда не приходит одна».
Моя мать была добрейший, сердечнейший человек – не знаю, отчего я оказался надоедливым и капризным ребенком, как мне потом частенько напоминали. Малышом я мог уснуть, лишь когда она пела мне в качестве колыбельной «Куда пропали все цветы?» – причем в слова я не вслушивался. Мать рассказывала, что пела ее так: «Уснешь ли ты, меня замучил ты – куда пропали все цветы?» Мне требовалась только мелодия.
К родительскому дому я чувствовал столь сильную привязанность, что ужасно страдал от ностальгии в первые недели, месяцы, а потом и годы, когда мне приходилось оставаться на ночь в различных больницах, куда я получал назначение. Поначалу я непременно старался переночевать у родителей раз в неделю, потом раз в месяц и, наконец, хотя бы на свой день рождения.
После того как отец умер в Терезиенштадте и мы с матерью остались одни, я взял за правило всякий раз, здороваясь с ней и прощаясь, целовать ее: в любой момент могла наступить разлука, и я хотел быть уверен, что простились мы хорошо.
И когда дело дошло до того, что меня с первой моей женой Тилли повезли в Освенцим и мы с матерью расстались, я в последнюю минуту попросил ее благословения. Никогда не забуду, как она с воплем, исходившим из самой глубины души – страстным, отчаянным воплем, – ответила мне: «Да, да, я тебя благословляю», – и дала мне благословение. Оставалась неделя до того, как ее в свой черед транспортировали в Освенцим и там сразу же умертвили газом.
В лагере я постоянно думал о матери и когда пытался вообразить себе нашу встречу, мне представлялось, словно что-то неопровержимое, будто единственным уместным жестом будет, как это красиво описывается, пасть на колени и поцеловать подол ее платья.
Мать, как я уже говорил, была доброй и сердечной, а характер моего отца составлял крайнюю ей противоположность. Отец отличался спартанским отношением к жизни и таким же понятием о своем долге. У него имелись принципы, и он всегда был им верен. И я такой же перфекционист, так им и воспитан. Меня и старшего брата отец принуждал в пятницу вечером читать молитву на древнееврейском, и если мы, что с нами частенько случалось, допускали хоть одну ошибку, то наказания за это не полагалось, однако не причиталось и награды. Награда следовала нам лишь в случае, если мы читали весь текст с начала до конца без единой погрешности. Премия в десять геллеров – но удавалось это однажды или дважды в год.
Характер моего отца можно было бы назвать не только спартанским, но даже стоическим, если бы не периодические вспышки необузданного гнева. В одном из таких приступов он сломал, избивая меня, то ли трость, то ли альпеншток. Тем не менее я всегда видел в нем образец справедливого человека, и он внушал всем нам чувство полной защищенности.
В общем и целом я удался больше в отца, но те черты, которые я, по-видимому, унаследовал от матери, вступили в структуре моего характера в противоречие с тем, что мне досталось от отца. Однажды меня обследовал специалист из психиатрической клиники при Университете Инсбрука. Предложив мне тест Роршаха, он затем сказал, что ни с чем подобным за всю свою практику не сталкивался: столь сильное противоречие между крайней рациональностью, с одной стороны, и столь глубокой эмоциональностью – с другой. Первое я, очевидно, получил от отца, второе от матери – так я предполагаю.
Мой отец был родом из Южной Моравии, которая в ту пору входила в состав Австро-Венгрии. Сын неимущего переплетчика голодал все годы учебы на медицинском факультете и, получив диплом, вынужден был сдаться и ради заработка поступить на государственную должность. В итоге он дослужился до директора департамента по министерству социального попечения. Прежде чем господин директор скончался в лагере Терезиенштадт от голода, как-то видели, как он пытается нашарить в пустой бочке остатки картофельной шелухи. Поскольку нас из концентрационного лагеря Терезиенштадт перевели сперва в Освенцим, а затем в Кауферинг, где мы чудовищно голодали, я вполне понимаю отца: там и я однажды отодрал от земли жалкий очисток картошки – ногтями.
Некоторое время отец исполнял должность личного секретаря при министре Йозефе-Марии фон Бернрайтере[5]. Министр в ту пору писал книгу о реформе исправительных заведений и о личном опыте в этой области, который он приобрел во время поездки в Америку. Он пригласил отца (тот десять лет проработал стенографистом в парламенте) в свое имение или замок в Богемии и там надиктовывал ему рукопись. Однажды министр заметил, что мой отец постоянно отказывается от приглашения к столу, и спросил его о причинах отказа – отец пояснил, что ест только кошерное. Наша семья вплоть до Первой мировой войны действительно соблюдала кашрут. Тогда министр распорядился дважды в день посылать экипаж в близлежащий городок и доставлять оттуда кошерную пищу, чтобы его секретарь не жил только на бутербродах с сыром.
Начальник отдела в министерстве, где служил в ту пору отец, поручил ему вести протокол какого-то заседания, но отец отказался, поскольку на тот день выпал главный еврейский праздник, Йом-Киппур. В этот день положено соблюдать пост от звезды до звезды и молиться, а работать, разумеется, нельзя. Начальник отдела угрожал дисциплинарным взысканием, однако мой отец категорически отказался нарушать религиозный обычай и действительно подвергся наказанию.
В целом отец был человеком верующим, хотя и не лишенным критической жилки. Немногого ему недоставало, чтобы сделаться первым иудеем-либералом в Австрии и представителем того течения, которое чуть позднее в США получило название «реформистский иудаизм». И если выше я сократил разговор о принципах отца, то здесь я кое-что добавлю о его стоицизме: когда мы шагали с вокзала Богушовице в лагерь Терезиенштадт, он сложил уцелевшие пожитки в большую шляпную коробку и закинул поклажу себе за спину. Вокруг многие паниковали, он же разок-другой сказал: «Гляди веселей, Господь не оставит своих детей». Это он говорил с улыбкой. Вот, пожалуй, и все об унаследованном мной от родителей характере.
Что же касается предков по отцовской линии, они, вероятно, происходили из Эльзас-Лотарингии. Когда Наполеон в одном из походов захватил родной город моего отца в Южной Моравии (на полпути между Веной и Брно), один из расквартированных в городе гренадеров стал расспрашивать, не проживает ли здесь такая-то семья, и нашлась девочка с этим именем. Гренадер поселился в ее семье и сообщил, что прежде размещался в Эльзас-Лотарингии и тамошние хозяева просили его разыскать их родичей и передать им привет. Наши предки переселились примерно в 1760 году.
Среди контрабанды, которую мне удалось протащить в Терезиенштадт, была и ампула морфия. Эту дозу я ввел отцу, когда глазами врача увидел, что развивается терминальный отек легких, то есть ему предстоит заведомо проигрышная предсмертная борьба за каждый глоток воздуха. Отцу исполнился 81 год, он долго недоедал, и все же, чтобы прикончить его, понадобилась повторная пневмония.
Я спросил его:
– Ничего не болит?
– Нет.
– Ты чего-нибудь хочешь?
– Нет.
– Что-нибудь сказать напоследок?
– Нет.
Тогда я поцеловал его и ушел. Я знал, что живым больше его не увижу, но дивное чувство охватило меня: я исполнил свой долг. Из-за родителей я остался в Вене, а теперь проводил отца в последний путь, избавив его от бессмысленных мучений.
Мать оплакивала его, и в это время ее навестил чешский раввин Ферда, хорошо знавший моего отца. Я присутствовал при разговоре: Ферда, утешая вдову, сказал ей, что покойный был цадиком, то есть праведником. Значит, я не ошибался в детстве, считая главным свойством его характера справедливость, но его чувство справедливости проистекало из глубокой веры в божью справедливость. Иначе он бы не выбрал в качестве девиза те слова, которые я так часто слышал из уст: «Да будет воля Его».