Часть вторая

XLVIII

От баронессы де Макюмер к графине де л'Эсторад

15 октября 1833 г.

Да, Рене, все, что ты слышала, — чистая правда. Я продала парижский дом, продала Шантеплер и земли в департаменте Сена-и-Марна, но это вовсе не значит, что я разорилась или сошла с ума. Давай считать! Мой бедный Макюмер оставил мне около миллиона двухсот тысяч франков. Я дам тебе подробный отчет, и ты увидишь, что монахини хорошо выучили меня считать деньги. Я поместила один миллион в трехпроцентную ренту, когда курс был пятьдесят франков, благодаря чему мой годовой доход составил шестьдесят тысяч франков вместо тридцати, которые приносили мне поместья. Жить по полгода в провинции, заключать арендные договоры, выслушивать жалобы фермеров, которые платят аренду, когда им вздумается, умирать от тоски, как охотник в дождливую погоду, возиться с урожаем и продавать его себе в убыток, жить в Париже в доме, содержание которого обходится в десять тысяч ливров в год, помещать капиталы у нотариусов, ждать уплаты процентов, преследовать людей, задолжавших арендную плату, изучать ипотечное законодательство, словом, иметь дела в Ниверне, в департаменте Сена-и-Марна, в Париже — какое бремя, какая тоска, сколько разочарований и убытков сулит все это двадцатисемилетней вдове! Ныне мое состояние отдано взаймы государству.

Вместо того чтобы платить налоги, я без всяких хлопот каждые полгода получаю из государственной казны тридцать тысяч франков: красавец клерк с улыбкой вручает мне тридцать билетов по тысяче франков. «А если Франция обанкротится?» — спросишь ты. Во-первых, отвечу я,

Зачем так далеко заглядывать вперед?[108]

Во-вторых, даже и в этом случае Франция отняла бы у меня не больше половины моего дохода; я осталась бы такой же богатой, как и до приобретения ренты, а потом — пока катастрофа не разразится, я все-таки буду получать в два раза больше, чем прежде. Катастрофы случаются раз в столетие, так что можно успеть накопить немало денег. Наконец, разве граф де л'Эсторад не пэр нынешней полуреспубликанской Франции? Разве он не опора трона, на который народ возвел своего короля[109]? Разве у меня есть причины для беспокойства, если великий финансист, глава финансовой инспекции — мой друг? Посмей сказать, что я сошла с ума! Я умею считать не хуже, чем твой король-гражданин. А знаешь ли ты, что дает женщине силы одолеть всю эту математическую премудрость? Любовь! Увы, пора объяснить мое таинственное поведение, причины которого ускользнули от твоего острого и проницательного взора, исполненного доброжелательного любопытства. Я выхожу замуж. Венчанье будет тайным и состоится в деревенской церкви близ Парижа. Я люблю и любима. Я люблю так, как может любить женщина, знающая, что такое любовь. Мой избранник любит меня так, как может любить мужчина, знающий, что возлюбленная обожает его. Прости, Рене, что я скрывала это от тебя, от всех. Согласись, что твоя Луиза недаром вводила в заблуждение окружающих и прятала свои чувства от чужих глаз. Ведь ты и л'Эсторад, памятуя о моей страсти к бедному Макюмеру, не давали бы мне житья, донимали бы сомнениями и упреками. К тому же обстоятельства были вам на руку. Ты одна знаешь, как я ревнива, и ты понапрасну мучила бы меня. Ты назовешь это безумием, моя Рене, но я хотела все решить сама, по собственной воле, по своему разумению, по велению сердца, как девушка, ускользнувшая из-под надзора родителей. Все состояние моего возлюбленного — тридцать тысяч франков долга, который я заплатила. Какой повод для осуждения! Вы начали бы доказывать мне, что Гастон мошенник, твой муж стал бы шпионить за моим милым мальчиком. Я предпочла изучить его сама. Скоро два года, как он ухаживает за мной; мне двадцать семь, ему двадцать три. Когда старше женщина, такая разница в летах огромна — еще один повод для тревоги! Наконец, он поэт и жил своим трудом; сама понимаешь, это значит, что он жил на гроши. Мой дорогой ленивец чаще грелся, как кот на солнышке, да строил воздушные замки, чем сидел в своей темной каморке и корпел над стихами. А ведь обыкновенно люди положительные считают поэтов, художников — словом, людей, живущих трудом умственным, — непостоянными. У них столько причуд, что все думают, будто и сердце у них с причудами. Несмотря на долги, которые мне пришлось уплатить, несмотря на разницу в летах, несмотря на стихи, после девяти месяцев доблестной обороны, когда я не позволяла ему даже целовать мне руку, после чистейших и сладостнейших любовных свиданий я через несколько дней выхожу за него. Теперь я уже не та наивная, неискушенная и любопытная девочка, что восемь лет назад, я не вверяю себя слепо своему супругу, но отдаю свою руку сознательно, а избранник мой ждет меня с такой великой покорностью, что я могла бы отложить свадьбу хоть на целый год; но не подумай, будто он раболепствует передо мной — это служение, а не слепое повиновение. Никогда я не встречала более благородного сердца, более мудрого чувства, более одухотворенной любви, чем у моего жениха. Увы, ангел мой, ему было от кого унаследовать эти качества. Я расскажу тебе его историю в двух словах.

Моего возлюбленного зовут просто Мари Гастон. Он — плод незаконной любви красавицы леди Брендон[110], о которой ты, наверно, слышала; леди Дэдлей из мести сжила ее со свету — ужасная история, но мой милый мальчик ее не знает. Старший брат, Луи Гастон, поместил его в коллеж в Туре, а сам, как сказала мальчику старая женщина, заботившаяся о нем, отправился искать счастья. Луи Гастон стал моряком, и время от времени младший брат получал от него поистине отеческие послания, свидетельствующие о благородстве его души. В 1827 году Мари Гастон окончил ученье, а Луи Гастон продолжал странствовать по свету. В последнем письме он сообщил, что стал капитаном корабля где-то в Южной Америке, и уговаривал брата не падать духом. Увы! мой бедный мальчик уже целых три года не получал вестей от Луи Гастона. Он так любит старшего брата, что хотел отправиться на поиски. Наш великий писатель Даниэль д'Артез[111] удержал Мари Гастона от этого безрассудного шага и принял в нем большое участие. Д'Артез нередко делил с ним кров и пищу, как выразился мой поэт на своем возвышенном языке. Бедному мальчику было от чего впасть в отчаяние: вообрази себе, он думал, что гений — залог благополучия, смех да и только! В течение пяти лет он пытался завоевать себе имя в литературе и, естественно, вел ужасную жизнь, полную тревог, надежд, каторжного труда и лишений. Движимый безграничным честолюбием, он пренебрегал мудрыми советами д'Артеза, и долги его росли, как снежный ком. Однако, когда я впервые увидела его у маркизы д'Эспар, он уже начал приобретать известность. Я с первого взгляда почувствовала к нему влечение, а он об этом даже не догадывался. Как могло случиться, что никто его не полюбил? Как его оставили мне? Ах, он обладает талантом и умом, сердцем и гордостью, женщин всегда пугает такое совершенство. Лишь после того, как маленький Бонапарт одержал сотню побед, Жозефина, его жена, разглядела в нем Наполеона. Это невинное дитя полагает, что знает силу моей любви! Бедный Гастон! Он о ней и не подозревает; но тебе я открою все: я так решила, Рене, и мое письмо — нечто вроде завещания. Поразмысли над моими словами.

Сейчас я не сомневаюсь в том, что любима так, как может быть любима женщина на этом свете, и верю в возможность счастливой супружеской жизни, ибо на алтарь ее я приношу любовь, о которой не ведала прежде... Да, я наконец узнала страсть и наслаждаюсь ею сполна. Замужество принесет мне все, чего женщины ждут от любви. Я обожаю Гастона, как мой бедный Фелипе обожал меня! Я не владею собой, я трепещу перед этим ребенком, как абенсераг трепетал передо мной. Словом, я люблю его сильнее, чем он меня; я всего пугаюсь, меня мучат самые нелепые страхи. Я боюсь, что он меня бросит, я дрожу от страха, что стану старой и безобразной, когда Гастон будет еще молод и хорош собой, я обливаюсь холодным потом при мысли, что недостаточно ему нравлюсь. Однако я надеюсь, что мои таланты, самоотверженность, ум позволят мне не только сохранить чувство Гастона, но и разжечь его еще сильнее в уединении, вдали от света. Если же я потерплю неудачу, если чудесная поэма моей тайной любви вдруг окончится, — да что я говорю, окончится! — если я однажды замечу, что Гастон любит меня меньше, чем накануне, я буду укорять за это не его, а себя. Это будет не его вина, а моя. Я себя знаю. Я не столько мать, сколько любовница. Поэтому сразу говорю тебе: я умру, даже если у меня будут дети. Так вот, Рене, прежде чем дать себе эту клятву, умоляю тебя: обещай, если меня постигнет несчастье, стать моим детям второй матерью, я завещаю их тебе. Твоя фанатическая преданность долгу, твои несравненные достоинства, твоя любовь к детям, твоя привязанность ко мне облегчат мне смерть, сделают ее — не смею сказать, сладостной, но хотя бы не такой горькой. Это решение бросает трагический отсвет на торжественную церемонию бракосочетания, поэтому я не хочу видеть на свадьбе людей мне близких и венчанье наше будет тайным. Сама я могу трепетать сколько угодно, но я не хочу видеть тревогу в твоих милых глазах и одна буду знать, что, подписывая новый брачный контракт, я, быть может, подписываю свой смертный приговор.

Больше я не буду возвращаться к этому уговору между моим нынешним и будущим «я»; я доверила тебе эту тайну только затем, чтобы ты знала, какие обязанности возлагаю я на тебя. По брачному контракту я сохраняю за собой право распоряжаться своим имуществом; Гастон знает, что мои деньги позволят нам жить в свое удовольствие, но не подозревает об истинных размерах моего состояния. Сегодня мне предстоит распорядиться моими деньгами. Я не хочу, чтобы Гастон чувствовал себя зависимым, и перевела на его имя двенадцать тысяч франков ренты, он найдет бумаги в своем секретере накануне свадьбы; если он не примет этих денег, я отложу свадьбу. Чтобы добиться права заплатить его долги, мне пришлось пригрозить, что иначе я не стану его женой. Все эти признания утомили меня; я продолжу письмо послезавтра: завтра мне придется на целый день уехать в деревню.


20 октября.

Вот как я позаботилась о том, чтобы скрыть свое счастье от чужих глаз, ибо не хочу иметь ни малейшего повода для ревности. Я похожа на ту итальянскую красавицу княгиню, которая набрасывалась на свою добычу как львица, а потом, как львица же, утаскивала ее куда-нибудь в Швейцарию, чтобы всласть терзать ее. Я рассказываю тебе о своих намерениях единственно для того, чтобы попросить тебя еще об одной милости — не приезжай к нам, пока я тебя сама не позову, не нарушай уединения, в котором я хочу жить.

Два года назад я купила над прудами Виль-д'Авре, по дороге в Версаль, двадцать арпанов земли: луга, лесную опушку и прекрасный сад. Среди лугов я приказала вырыть пруд площадью около трех арпанов, оставив в центре живописный островок. Маленькая долина зажата между двумя лесистыми холмами, откуда сбегают дивные ручейки, воды которых мой архитектор умело распределил по всему парку. Ручейки эти впадают в казенные пруды, виднеющиеся в просветах между деревьями. Маленький, прекрасно распланированный парк окружен где изгородями, где каменной стеной, где рвами — архитектор применялся к рельефу и старался не упустить ни одного красивого вида. Со стороны Ронского леса на косогоре есть лужайка, спускающаяся к пруду, — там я приказала построить шале, как две капли воды похожее на то, которым путешественники любуются по дороге из Сьюна в Бриг и которое очаровало меня, когда я возвращалась из Италии. Убранством оно не уступает самым знаменитым шале. В сотне шагов от этого сельского жилища стоит прелестный каменный флигель, где расположены кухня, кладовые, конюшня и каретный сарай. Флигель этот соединяется с шале подземным ходом. Все постройки утопают в зелени, так что виден лишь изысканно простой фасад шале. Еще один домик — в нем живут садовники — скрывает вход в сад.

Въезд в усадьбу со стороны леса, ворота почти невозможно отыскать. Высокие деревья через два-три года полностью скроют от взоров все постройки. Только дымок из труб, заметный с вершины холма, укажет путнику на то, что здесь кто-то живет, да зимой, когда деревья стоят голые, стены будут проглядывать между стволами.

Мой парк разбит по образцу так называемого Королевского сада в Версале, но окна шале смотрят на пруд и на островок. Холмы густо поросли лесом, так заботливо охраняемым новым законом, принятым соратниками твоего мужа. Я приказала садовникам разводить цветы во множестве и только душистые, чтобы превратить этот клочок земли в благоухающий зеленью изумруд. Шале увито диким виноградом, бегущим по крыше, и со всех сторон оплетено хмелем, ломоносом, жасмином, азалиями, кобеями. Тот, кто разглядит за ними наши окна, может гордиться своим зрением.

Мое шале, дорогая, — красивый, прочный дом с водяным отоплением и прочими удобствами, изобретенными современной архитектурой, возводящей дворцы на ста квадратных футах. Во втором этаже расположены покои Гастона и мои. В первом этаже — прихожая, гостиная и столовая. Три комнаты третьего этажа предназначены для детей. У меня пять чистокровных лошадей, легкая двухместная карета и кабриолет — ведь от нас до Парижа сорок минут езды; когда нам захочется послушать оперу, посмотреть новую пьесу, мы сможем выехать после обеда, а вечером возвратиться в наше гнездышко. Дорога красивая, она вьется под сенью нашей живой изгороди. Прислуга: повар, кучер, конюх, садовники, моя горничная — люди безупречно честные, я приискала их в последние полгода; распоряжаться ими будет мой старый Филипп. Хотя я уверена в том, что они мне преданы и будут держать язык за зубами, я наняла их на таких условиях, чтобы верная служба была им выгодна; жалованье я им положила небольшое, но на новый год они будут получать от нас в подарок немалую сумму. Они знают, что малейшая провинность, малейшее подозрение в болтливости может лишить их щедрых даров. К тому же влюбленные снисходительны, так что я могу положиться на наших людей.

Все, что было ценного, красивого, изящного в моем доме на улице Бак, перевезено в шале. На лестнице, словно какая-нибудь безделка, вас встречает Рембрандт; в его кабинете друг против друга висят Рубенс и Хоббема[112]; мой будуар украшает Тициан, которого прислала мне из Мадрида Мария; чудесная мебель (ее разыскал еще Фелипе) прекрасно подходит для гостиной, которую архитектор отделал с большим вкусом. Все в шале отличается изысканной простотой, той простотой, что стоит сто тысяч франков. Дом возведен на каменном фундаменте с бетонным основанием, так что в нижнем этаже, утопающем в цветах и зелени, прохладно, но ничуть не сыро. В пруду плавает целая флотилия белых лебедей.

О Рене! в этой долине стоит мертвая тишина. Здесь просыпаешься от пения птиц или шепота ветерка в ветвях тополей. Строя каменную ограду со стороны леса, рабочие нашли родник, и теперь меж двух берегов из кресс-салата по серебристому песку струится ручеек, впадающий в пруд: такую красоту не купишь ни за какие деньги. Не возненавидит ли Гастон этот преизбыток счастья? Здесь так хорошо, что мне страшно: черви пожирают самые лучшие фрукты, насекомые губят самые красивые цветы. Разве ужасные коричневые личинки, ненасытные, как смерть, точат не лучшие деревья в лесу? Я уже знаю, что незримая сила из ревности обрушивается на безоблачное блаженство. Впрочем, ты давно предупреждала меня об этом и оказалась права.

Когда третьего дня я пошла поглядеть, исполнены ли мои последние распоряжения, я почувствовала, как у меня на глаза наворачиваются слезы; к большому удивлению архитектора, я написала на его смете: «Оплатить». «Ваш поверенный не заплатит, сударыня, — сказал он, — ведь речь идет о трехстах тысячах франков». — «Не прекословьте! — отрезала я тоном истинной Шолье семнадцатого века. — Но, сударь, — прибавила я, — я ставлю одно условие: не говорите никому ни слова об этих постройках в парке. Я не хочу, чтобы стало известно имя владельца этого шале; поклянитесь мне честью, что исполните мою волю».

Теперь ты знаешь причину моих неожиданных отлучек, тайных отъездов и приездов, знаешь, куда девались дорогие вещи, которые все считали проданными. Понимаешь ты высшие соображения, подвигнувшие меня по-новому распорядиться моим состоянием? Милая моя, любовь — великое дело, и кто хочет любить по-настоящему, не должен заниматься ничем иным. Деньги перестанут быть для меня обузой; я облегчила себе жизнь: сделав все, что требуется от хозяйки, я отныне могу позволить себе бывать ею десять минут в день, во время разговора с моим старым мажордомом Филиппом. Я повидала жизнь и узнала ее превратности; смерть преподала мне жестокий урок, и он не прошел даром. Моей единственной заботой будет нравиться ему, любить его, внося разнообразие в то, что кажется людям заурядным таким однообразным.

Гастон пока ничего не знает. По моей просьбе он, как и я, переселился в Виль-д'Авре; завтра мы едем в шале. Жизнь в деревне дешевая, но когда ты узнаешь, сколько денег я собираюсь тратить на свои туалеты, ты скажешь: «Она сошла с ума!» — и недаром. Я хочу каждый день наряжаться для него, как другие женщины наряжаются для света. Я положила на туалеты двадцать четыре тысячи франков в год, и дневные наряды будут не самыми дорогими. А он пусть носит блузу, если хочет! Не подумай, что я хочу превратить нашу жизнь в поединок и все время ломать себе голову, как бы поддержать в нем любовное чувство, — просто я хочу, чтобы мне было не в чем себя упрекнуть, только и всего. Мне осталось быть красивой тринадцать лет, и я хочу, чтобы на исходе тринадцатого года он любил меня еще сильнее, чем в день свадьбы. На этот раз я буду послушной, благодарной женой, я не стану обижать мужа насмешками; я делаюсь рабой, ибо в первом браке была госпожой, и это погубило меня. О Рене, я уверена, что если Гастон понял, как я, безбрежность любви, я всегда буду счастлива. Шале расположено в живописной местности, кругом густые леса. Отовсюду открываются красивые виды, зеленые кущи радуют душу, пробуждая чудесные мысли. Эти леса полнятся любовью. Только бы не получилось так, что я старательно готовила себе великолепный погребальный костер! Послезавтра я стану госпожой Гастон. Боже мой, спрашиваю я себя, позволительно ли так любить смертного? «В конце концов, все естественно. Но я теряю клиентку!» — сказал мне наш поверенный в делах, один из свидетелей с моей стороны, увидав, кто стал причиной ликвидации моего состояния. Ты, моя прелестная козочка, — я не решаюсь теперь сказать «любимая» — можешь сказать: «Я теряю сестру».

Ангел мой, пиши мне теперь в Версаль, до востребования, госпоже Гастон. Я буду каждый день посылать за письмами. Я не хочу, чтобы нас знали в округе. За провизией слуги будут ездить в Париж. Таким образом я надеюсь сохранить нашу жизнь в тайне от всех. За тот год, что я вила наше гнездышко, меня там ни разу не видели, а земли я купила во время волнений, которые последовали за Июльской революцией. Единственным человеком, которого видели соседи, был мой архитектор, но он в эти края не вернется. Прощай! Расставанье с тобой для меня и радостно и печально: не оттого ли, что ты дорога мне не меньше, чем Гастон?..

ХLIХ

От Мари Гастона к Даниэлю д'Артезу

Октябрь 1833 г.

Дорогой Даниэль, я женюсь, и мне нужны два свидетеля на свадьбу; я прошу вас приехать ко мне завтра вечером и привезти с собой нашего доброго друга, нашего гения Жозефа Бридо[113]. Моя будущая жена намеревается жить вдали от света и в полном уединении; она угадала самое заветное мое желание. Я ни слова не говорил о нашей любви даже вам — человеку, помогавшему мне переносить тяготы бедности, но не сомневайтесь, что я поступал так по необходимости. Вот почему весь последний год мы так редко виделись. Сразу же после моей свадьбы мы снова надолго расстанемся... Даниэль, вы должны понять меня: дружба наша будет жить в отсутствии друга. Быть может, порой мне будет вас не хватать, но я не смогу видеться с вами, во всяком случае, у себя. Она и в этом превзошла меня. Ради меня она пожертвовала подругой детства, которую любит как сестру, — мне пришлось принести ей в жертву друга. Из моих слов вы, наверно, поймете, что меня связывает с моей невестой любовь самозабвенная, совершенная, божественная, что союз наш основан на полном родстве душ. Мое счастье чисто, бесконечно, но поскольку по воле тайного закона блаженство наше никогда не бывает безоблачным, в глубине моей души, в самом дальнем ее уголке, я таю мысль, неведомую моей невесте и тягостную для меня. Вы слишком часто помогали мне бороться с нуждой, чтобы не знать ужасного положения, в котором я находился. Где черпал я мужество жить, когда надежда гасла? В вашем прошлом, мой друг, в вашем доме, где меня всегда ждали утешение и помощь. Словом, дорогой мой, моя невеста заплатила угнетавшие меня долги. Она богата, а я нищ. Сколько раз в приливе лености я говорил себе: «Вот бы какая-нибудь богатая женщина влюбилась в меня!» А теперь, когда это произошло, от шуток беззаботного юнца, от бравады беззастенчивого бедняка не осталось и следа. Несмотря на всю деликатность моей невесты, несмотря на всю мою уверенность в ее благородстве, я чувствую себя униженным. Я знаю, что это чувство — признак любви, но все равно не могу с ним смириться. И что мучительнее всего — она видела, что я переступил через это унижение. Не я ее покровитель и защитник — она покровительствует мне. Вот мое несчастье — я делюсь им с вами. В остальном, дорогой Даниэль, все мои мечты сбылись. Я нашел красоту без недостатков, доброту без изъяна. Невеста моя, как говорится, даже чересчур хороша; сердце ее мудро, она обладает прелестью и изяществом, которые сообщают любви новизну, она образованна и умна, у нее красивое лицо, белокурые волосы, легкая полнота при тонкой талии — кажется, будто Рафаэль и Рубенс объединили свои старания, чтобы сотворить эту женщину! Не знаю, мог ли бы я так же сильно полюбить женщину темноволосую: мне всегда казалось, что брюнетка — неудавшийся юноша. Она вдова, детей у нее нет, ей двадцать семь лет... Живой, деятельный, веселый нрав сочетается в ней с пристрастием к меланхолическим размышлениям. Все эти чудесные качества дополняет чувство собственного достоинства и благородство: она внушает почтение. Она принадлежит к знатному дворянскому роду, но ради нашей любви пренебрегла безвестностью моего происхождения. Мы долго хранили наше чувство в тайне, мы испытывали друг друга; мы одинаково ревнивы: наши мысли — два сполоха одной и той же молнии. Мы оба любим впервые в жизни, и свидания наши исполнены самых ярких, нежных, глубоких чувств, о каких только можно мечтать; весна нашей любви сладостна. Любовь щедро осыпает нас своими цветами. Каждый из дней, проведенных вместе, был прекрасен, а расставшись, мы писали друг другу целые поэмы в письмах. У меня никогда и в мыслях не было омрачить эту светлую пору плотским желанием, хотя оно неотступно смущало мою душу. Она вдова и сама себе госпожа, она прекрасно знает цену моей сдержанности; часто это трогало ее до слез. Так что, дорогой Даниэль, ты увидишь существо поистине высшее. Мы доселе не подарили друг другу ни одного поцелуя: мы робели друг друга.

— Каждого из нас, — сказала она мне, — есть за что упрекнуть.

— За что же упрекать вас?

— За мой брак, — отвечала она.

Вы великий человек, вы любите одну из самых необыкновенных представительниц аристократии, к которой принадлежит и моя Арманда, — вам довольно будет этого односложного ответа, чтобы разгадать ее душу и понять, какое счастье ждет вашего друга

Мари Гастона.

L

От госпожи де л'Эсторад к госпоже де Макюмер

Как, Луиза, после всех сердечных мук, которые принесла тебе разделенная страсть, ты хочешь снова вступить в брак и жить в уединении? После того как ты убила одного мужа, вращаясь в свете, ты собираешься поселиться вдали от света, чтобы растерзать другого? Сколько горя ты себе готовишь! Но, судя по тому, с каким пылом ты взялась за дело, твое решение бесповоротно. Коль скоро мужчина сумел победить твое отвращение к вторичному замужеству, значит, у него ангельский нрав и дивное сердце, поэтому не стану разрушать твоих иллюзий; но разве ты забыла, что говорила о мужчинах, о том, что в юности все они без изъятия посещают гнусные притоны и теряют свою душевную чистоту? Кто переменился, ты или они? Тебе повезло: ты еще веришь в счастье, и я не смею осуждать тебя, хотя любящее сердце заставляет меня предостеречь тебя от этого замужества. Да, тысячу раз да, Природа и Общество дружно ополчаются на райское блаженство, потому что оно противоречит их законам, а быть может и потому, что небо ревниво охраняет свои права. Словом, я не провидица, но я предчувствую какую-то беду, хотя и не знаю, ни откуда она придет, ни кто ее принесет; к тому же безоблачное и безграничное счастье, дорогая моя, вероятно, будет тебя угнетать. Чрезмерная радость еще более тяжкое бремя, чем самое горькое горе. Я не хочу сказать ничего дурного о твоем избраннике, ты его любишь, а я никогда не видела; впрочем, я надеюсь, ты опишешь мне на досуге эту красивую и любопытную особь.

Как видишь, я без печали смиряюсь со своей участью, ибо уверена, что после медового месяца вы оба по обоюдному согласию станете жить, как все. И когда года через два мы отправимся кататься и случайно окажемся в этих краях, ты скажешь: «Подумать только, вот шале, которое я собиралась никогда не покидать!» И весело рассмеешься, показывая свои ровные белые зубки. Луи я пока ничего не говорила, а то он станет над нами подтрунивать. Я просто скажу ему, что ты выходишь замуж и хочешь сохранить это событие в тайне. К сожалению, перед венчаньем тебе не нужны советы ни матери, ни сестры. Храбрая ты женщина: начинаешь супружескую жизнь зимой — ведь на дворе октябрь. Если бы речь шла не о браке, я сказала бы, что ты берешь быка за рога. Как бы там ни было, ты можешь рассчитывать на мою сдержанность и понимание. Таинственное сердце Африки поглотило многих смельчаков; мне кажется, что в области чувств ты пускаешься в странствие, похожее на те, которые сгубили стольких путешественников, павших от руки туземцев либо заблудившихся в песках. Впрочем, твоя пустыня всего в двух лье от Парижа, и я могу весело сказать тебе: «Доброго пути, ты к нам вернешься!»

LI

От графини де л'Эсторад к госпоже Мари Гастон

1835 г.

Что с тобою сталось, моя дорогая? После двухлетнего молчания Рене вправе начать беспокоиться о Луизе. Вот она — любовь! она уносит, она развеивает в прах даже такую дружбу, как наша. Сознайся, что, хоть я обожаю своих детей еще сильнее, чем ты своего Гастона, безмерная материнская любовь ничуть не затрагивает в моей душе других привязанностей и позволяет мне оставаться искренней и верной подругой. Мне не хватает твоих писем, твоего милого, прелестного лица. О Луиза, мне приходится строить догадки о том, как ты живешь — вот до чего дошло!

Что до нас, постараюсь вкратце описать тебе наши дела.

Перечитывая твое предпоследнее письмо[114], я нашла в нем несколько язвительных слов о нашей политической карьере. Ты поднимала нас на смех за то, что мы сохранили место председателя финансовой инспекции, полученное, как и графский титул, от Карла X; но разве с сорока тысячами ливров годового дохода, из которых тридцать дает майорат, я могла бы прилично обеспечить Атенаис и бедного малютку Рене? Разве не лучше нам жить на жалованье Луи и благоразумно копить доходы с наших земель? За двадцать лет мы соберем около шестисот тысяч франков; часть из них пойдет на приданое Атенаис, остальное — Рене, которого я прочу во флот. Бедный малыш получит десять тысяч ливров ренты, кроме того, нам, быть может, удастся оставить ему капитал, который уравняет его долю с долей Атенаис. Когда Рене станет капитаном корабля, он сделает выгодную партию и займет в свете такое же положение, как и старший брат.

Эти благоразумные расчеты определили наше отношение к новому порядку. И, натурально, при новой династии Луи стал пэром Франции и офицером Почетного Легиона 2-й степени. Коль скоро л'Эсторад принял присягу, он уже ничего не может делать наполовину. Он оказал королю большие услуги в палате депутатов и теперь достиг положения, которое будет тихо-мирно занимать до конца дней своих. У него есть деловая хватка, оратор он хотя и не блестящий, но говорит складно: для политика этого довольно. Его ценят за проницательность, за умение разбираться в государственных делах и распоряжаться казной; все партии считают его человеком необходимым. Могу тебе сообщить, что недавно его хотели назначить послом, но я уговорила его отказаться. Воспитание Армана (ему минуло тринадцать) и Атенаис, которой пошел одиннадцатый год, удерживает меня в Париже, и я хочу остаться здесь до тех пор, пока Рене, который только начинает учиться грамоте, не окончит ученья.

Хранить верность старшей ветви королевского дома и вернуться в деревню вправе тот, кому не нужно воспитывать троих детей и устраивать их судьбу. Матери, мой ангел, не пристало быть Децием[115], особенно в те времена, когда Деции редки. Через пятнадцать лет л'Эсторад уйдет в отставку и будет жить в Крампаде, получая хорошую пенсию, а Армана устроит в финансовую инспекцию. Что же касается Рене, то, послужив во флоте, он, вероятно, сделается дипломатом. В семь лет этот мальчик уже хитер, как старый кардинал.

Ах, Луиза! Я счастливая мать! Мои дети по-прежнему приносят мне одни только радости (Senza brama sicura ricchezza[116]). Арман учится в коллеже Генриха IV. Я решилась отдать его в коллеж, но не могла решиться расстаться с ним, и поступила так, как поступал герцог Орлеанский[117], когда еще не был Луи-Филиппом, — поступал, быть может, именно для того, чтобы стать им. Каждое утро Люкас, старый слуга, которого ты знаешь, провожает Армана в коллеж к первому уроку, а в половине пятого приводит его домой. У нас живет старый опытный учитель, он занимается с Арманом по вечерам, а утром будит его в тот же час, когда встают ученики, живущие в коллеже. В полдень во время перемены Люкас приносит Арману завтрак. Таким образом, я вижу его за обедом, вечером перед сном и утром перед уходом. Арман все такой же прелестный мальчик, добрый и сердечный, каким ты его знаешь и любишь. Репетитор им доволен. Наис и малыш неотлучно при мне, они галдят без умолку, но я такое же дитя, как они. Я не могу жить без моих нежных и ласковых деток. Возможность подойти, когда мне хочется, к кровати Армана и посмотреть, как он спит, возможность обнять и поцеловать этого ангела необходима для моего существования.

Но и домашнее воспитание имеет свои недостатки, и я их остро почувствовала. Общество не менее ревниво, чем Природа, следит за соблюдением своих законов, оно не терпит, чтобы кто-либо покушался на его устои. Поэтому детей, живущих дома, слишком рано манит свет, они видят его страсти, учатся его лицемерию. Неспособные понять причины поступков взрослых людей, они приписывают свету свои чувства и страсти вместо того, чтобы подчинять свои желания и стремления свету; их привлекает мишурный блеск, который сверкает ярче несокрушимой добродетели, ибо общество выставляет напоказ свою обманчивую наружность. Когда пятнадцатилетний мальчик держится с уверенностью мужчины, повидавшего жизнь, это чудовищно; в двадцать пять лет он уже старик, которого столь раннее развитие лишило способности заниматься серьезным делом, необходимым подлинному и незаурядному таланту. Свет — великий комедиант и, как актер, впитывает и отражает все, ничего не сохраняя. Поэтому, оставляя детей дома, мать должна твердо решиться ограждать их от света, иметь мужество воспротивиться их и своим желаниям и держать их взаперти. Корнелии[118] пришлось прятать свои сокровища. Так же поступлю и я, ибо дети — вся моя жизнь.

Мне тридцать лет, самая знойная пора миновала, самый трудный отрезок пути пройден. Через несколько лет я буду уже старой, и я черпаю огромные силы в сознании выполненного долга. Можно подумать, будто эти три маленьких существа читают мои мысли и угадывают мои заветные желания. Мы с ними никогда не расставались, и нас связуют таинственные узы. Они так стараются меня порадовать, будто знают, чем они мне обязаны.

Арман, который в первые три года своего ученья был вял, соображал медленно и тревожил меня, вдруг совершенно преобразился. Вероятно, он понял, какова цель школьных занятий, — дети не всегда видят ее, а ведь она состоит в том, чтобы научить их мыслить, приохотить к труду и приучить к послушанию, основе жизни в обществе. Дорогая моя, несколько дней тому я испытала упоительное чувство: Арман победил на конкурсе в Сорбонне. Твой крестник получил первую премию за перевод. В коллеже у него две первые премии — за стихи и за сочинение. Когда во время раздачи наград я услышала его имя, я побледнела; мне хотелось крикнуть: «Это мой сын!» Наис изо всех сил сжала мне руку, но я не почувствовала боли. Ах, Луиза, этот праздник души вознаграждает за отсутствие любви.

Успехи Армана окрылили малыша Рене, он тоже хочет учиться в коллеже, как старший брат. Иногда все трое орут, носятся по дому и шумят так, что голова раскалывается. Не знаю, как я еще держусь, ведь я безотлучно нахожусь с ними. Я никогда и никому не доверяю присматривать за детьми, даже Мэри. Но сколько радостей приносит материнство! Какое счастье, когда ребенок оставляет игру и подбегает ко мне, чтобы меня поцеловать... Вдобавок, когда дети с матерью, за ними легче наблюдать. Одна из обязанностей матери — распознать с самого раннего детства способности, нрав, наклонности детей, сделать то, что не под силу никакому педагогу. Всех детей, воспитанных матерями, отличают благонравие и умение держать себя в обществе — два достоинства, которые дополняют природный ум, меж тем как природному уму, каким бы живым он ни был, никогда не заменить материнских наставлений. Когда я бываю в свете, я сразу различаю в поведении молодого человека следы женского влияния. Как же лишить своих детей подобного преимущества? Видишь, исполнение обязанностей приносит мне много радости, много счастья.

Из Армана, я уверена, выйдет превосходный государственный муж, добросовестнейший чиновник, честнейший депутат, а Рене сделается самым смелым, самым отважным и притом самым хитроумным мореплавателем в мире. У этого шалуна железная воля; он добивается всего, чего захочет, он придумывает тысячу уловок, чтобы достигнуть своей цели, а если они не помогают, изобретает тысяча первую. Там, где мой милый Арман спокойно подчиняется воле обстоятельств, Рене бунтует, изворачивается, лавирует, не замолкая ни на секунду, и в конце концов находит какую-нибудь щель, а если уж ему удастся просунуть в нее хотя бы лезвие ножа, то скоро он и сам туда пролезет, да еще и добро свое протащит.

Что касается Наис, она так похожа на меня, что я уже не могу понять, где она и где я. Ах, дорогая моя, любимая доченька, я так хочу, чтобы ты была счастлива! Я отдам Наис только за того, кто ее полюбит и кого полюбит она. Но боже мой, когда я позволяю ей наряжаться или вплетаю в косы малиновые ленты и надеваю туфельки на крошечные ножки, у меня сжимается сердце и туманятся мысли. В силах ли я помочь своей дочери? А вдруг она полюбит человека недостойного, а вдруг тот, кого она полюбит, не будет отвечать ей взаимностью? Часто, когда я гляжу на нее, у меня слезы наворачиваются на глаза. Расстаться с прелестным созданием, с цветком, с бутоном розы, которую любовно взрастила, отдать ее мужчине, похищающему у нас все! Это ты, за два года не написавшая мне даже двух слов: «Я счастлива!» — ты напомнила мне о драме замужества, ужасной для такой безумной матери, как я. Прощай, сама не знаю, зачем я тебе пишу, ты не заслуживаешь моей дружбы. О, дорогая Луиза, отзовись скорее!

LII

От госпожи Гастон к госпоже де л'Эсторад

Шале.

Мое двухлетнее молчание задело твое любопытство, ты спрашиваешь, отчего я тебе не писала; но, милая Рене, нет ни фраз, ни слов, ни наречия, способных выразить мое блаженство: у нас хватает душевных сил длить его, вот все, что я могу сказать в двух словах. Нам нет нужды прилагать ни малейшего усилия, чтобы чувствовать себя счастливыми, мы живем душа в душу. За три года ни одна фальшивая нота не нарушила нашего согласия, ни одна размолвка не омрачила нашего блаженства, ни одна ссора не посеяла раздора в наших сердцах. Словом, дорогая Рене, каждый из тысячи дней был прожит недаром, каждый миг был сладостным, ибо его одухотворяло наше воображение. Мы уверены, что наше существование никогда не будет унылым, более того, быть может, всей нашей жизни не хватит, чтобы вместить поэзию нашей любви, изобильной и разнообразной, как природа. Нет, ни единого разочарования! Мы нравимся друг другу еще больше, чем в первый день, и открываем друг в друге все новые достоинства. Всякий вечер, гуляя после ужина, мы клянемся любопытства ради съездить в Париж, как говорят: «Я хочу повидать Швейцарию!»

— Как! — восклицает Гастон, — оказывается, разбили новый бульвар, окончено строительство церкви Мадлен[119]. Надо все-таки поехать посмотреть.

Но куда там! На следующее утро мы долго нежимся в постели, завтрак нам приносят в спальню; наступает полдень, стоит жара, и мы позволяем себе немного вздремнуть; затем Гастон просит позволения полюбоваться мной — и смотрит на меня так, словно я картина; он полностью погружается в созерцание, а я, как ты догадываешься, отвечаю ему тем же. В такие минуты у нас обоих слезы наворачиваются на глаза, и мы трепещем за наше счастье. Я по-прежнему его повелительница, то есть я делаю вид, будто люблю его меньше, чем он меня. Этот обман сладостен. Нам, женщинам, так отрадно видеть, как чувство преобладает над желанием и наш господин робеет и не решается переступить заветную черту! Ты спрашиваешь, каков он, но, милая Рене, невозможно описать любимого человека, любой портрет окажется неверным. И потом — не будем стыдливо закрывать глаза на странное и печальное следствие наших нравов: мужчина в свете и мужчина в любви не имеют ничего общего; разница между ними столь велика, что они могут ни в чем не походить один на другого. Мужчина, который, принимая грациознейшие позы, достойные самого блестящего танцовщика, шепчет нам вечером у камина слова любви, может быть начисто лишен тайного очарования, столь желанного женщине. Напротив, бывает, что мужчина, кажущийся некрасивым, не обладающий изысканными манерами и не умеющий носить фрак, оказывается человеком, одаренным гением любви, и не рискует стать смешным ни в одном из тех положений, где даже нас самих не спасает вся наша грация. Встретить мужчину, в котором то, чем он кажется, пребывает в таинственном согласии с тем, что он есть, встретить мужчину, который в скрытой от чужих взоров супружеской жизни обладает тем врожденным изяществом, которому невозможно научить, которое не приобретается с годами, — тем изяществом, которое античная скульптура явила в сладострастно-целомудренных статуях, той простодушной непринужденностью, которой проникнута поэзия древних и которая даже в наготе своей не оскорбляет нашей стыдливости, — о таком мужчине мечтают все женщины. Гастон же — живое воплощение этой великой мечты, этого идеала, который мы сами создаем и который принадлежит миру гармонии, являясь неким духом вещей. Ах, дорогая, я не знала, что такое любовь, молодость, ум и красота, слитые воедино! Мой Гастон никогда не притворяется, изящество его невольно и естественно. Когда мы гуляем в лесу, тесно прижавшись друг к другу, его рука обвивает мою талию, моя лежит на его плече, головы наши соприкасаются, мы ступаем так мягко, ровно и тихо, что если бы кто-нибудь встретил нас в аллее, то подумал бы, что перед ним одно существо, неслышно скользящее по песку, как бессмертные боги у Гомера. Та же гармония царит в наших желаниях, мыслях, словах. Иногда вечерами, когда листва еще не просохла после короткого дождя, а ярко-зеленая трава блестит от росы, мы подолгу гуляем, не произнося ни единого слова, прислушиваясь к шороху падающих капель, любуясь алыми красками заката, разлитыми по вершинам холмов, и бликами, рассыпанными по серой коре деревьев. Тогда мысли наши превращаются в тайную невнятную молитву — мы словно просим у неба прощения за наше счастье. Бывает, мы вскрикиваем разом, в едином порыве, когда в конце аллеи, за крутым поворотом нам открывается дивный вид. Если бы ты знала, как сладостен и торжествен почти робкий поцелуй, в котором мы сливаемся на лоне благословенной природы... Кажется, будто Господь затем и сотворил нас, чтобы услышать такую молитву. Домой мы возвращаемся еще более влюбленными друг в друга. Парижское общество сочло бы такую любовь между супругами оскорблением; мы должны предаваться ей в лесной глуши, словно любовники.

Гастон, моя милая, среднего роста, как все деятельные люди; он не толст, но и не худ, и весьма хорошо сложен; он гибок и ловок, он прыгает через рвы, как дикий зверь. Он удивительно уравновешен — а ведь люди, склонные к мечтательности, редко бывают таковыми. У него очень белая кожа при черных как смоль волосах, оттеняющих матовость лба и шеи. Он похож на Людовика XIII — у него такой же меланхолический вид. Он отпустил усы и эспаньолку, а бакенбарды и бородку по моей просьбе сбрил — нынче это уж слишком заурядно. Святая нищета уберегла его от скверны, которая портит стольких молодых людей. У него великолепные зубы и железное здоровье. Его живые синие глаза смотрят на меня с нежностью, обладающей магнетической силой, но когда он взволнован, они загораются и сверкают, как молния. Как у всех сильных телом и духом людей, у Гастона такой ровный характер, что я не устаю поражаться ему, а если бы ты видела моего мужа, ты бы поразилась вместе со мной. Я слыхала от женщин много сетований на семейную жизнь, но сама я не знаю, что такое частая смена настроений, вечные тревоги и недовольство собой мужчин, которые не хотят или не умеют стариться, которые постоянно корят себя за бесшабашную юность, мужчин, в чьих венах течет яд, а во взгляде вечно таится грусть, мужчин, которые под сварливостью скрывают недоверчивость, которые за каждый спокойный час пилят нас потом целое утро, которые мстят нам за свою непривлекательность и втайне ненавидят нашу красоту. Молодости неведомы эти пороки, они — принадлежность браков, где муж много старше жены. Ах, дорогая, выдавай Атенаис замуж только за человека молодого. Если бы ты знала, как упиваюсь я улыбкой, которая не сходит с уст Гастона, и которой его тонкий, изящный ум придает бесконечное разнообразие, этой красноречивой улыбкой, исполненной любви, немой благодарности, памяти о прошлом и наслаждения настоящим. Мы помним каждую минуту, проведенную вместе. Каждая былинка становится свидетельницей нашего блаженства; для нас все живо в этих чудесных лесах, все говорит нам о нашей любви. Старый, поросший мхом дуб возле сторожки напоминает нам, как мы отдыхали в его тени и как Гастон показал мне на мох, стлавшийся у нас под ногами, рассказал его историю, а от этого мха мы перешли к науке и мало-помалу дошли до конечной цели мироздания. Мы с Гастоном так близки по духу, что умы наши представляются мне двумя изданиями одного и того же сочинения. Как видишь, у меня появилась тяга к литературе. Мы оба наделены привычкой или даром рассматривать всякую вещь самым пристальным образом, и, постоянно находя все новые и новые доказательства чистоты нашего внутреннего чувства, мы доставляем себе все новые и новые радости. В конце концов мы сочли согласие наших умов свидетельством любви, и если бы когда-нибудь наше единомыслие нарушилось, это было бы для нас равносильно измене.

Жизнь моя полна удовольствий, но тебе я показалась бы чрезвычайно трудолюбивой. Прежде всего, дорогая, прими к сведению, что Луиза Арманда Мария де Шолье собственноручно убирает свою спальню. Я ни за что не потерпела бы, чтобы чужие руки дотронулись до моей постели, чтобы посторонняя женщина или девушка проникла в тайны моей спальни. Поклоняясь своему кумиру, я не пренебрегаю ни одной мелочью. Мною руководит не ревность, но чувство собственного достоинства. Поэтому я убираю свою спальню с тем тщанием, с каким влюбленная девушка наряжается. Я стала аккуратна, как старая дева. Моя туалетная комната не чулан, где все свалено в одну кучу, а прелестный будуар. Я все предусмотрела. Мой господин и повелитель может войти сюда в любой момент; ничто не оскорбит, не поразит, не разочарует его: цветы, ароматы, изящество — все здесь пленяет. Рано утром, пока Гастон спит, я встаю, иду в туалетную комнату и, памятуя о мудрых советах моей матушки, смываю следы сна холодной водой; Гастон об этом даже не подозревает. Когда мы спим, кожу ничто не раздражает, она хуже дышит, разгорячается и ее окружают видимые глазу испарения, своего рода атмосфера. Проведя по лицу мокрой губкой, женщина вновь становится юной девушкой. В этом, быть может, ключ к мифу о Венере, выходящей из вод.

Утреннее умывание придает мне прелесть Авроры, я расчесываю и душу волосы; завершив свой тщательный туалет, я змейкой проскальзываю назад, чтобы по пробуждении Гастон нашел меня сияющей, как весеннее утро. Его чарует эта свежесть только что распустившегося цветка, но он не задумывается о ее причине. Дневной туалет совершается с помощью горничной в уютной уборной. Разумеется, перед сном я снова переодеваюсь. Итак, я трижды, а то и четырежды в день меняю наряды для моего господина и повелителя, — но это, моя дорогая, связано уже с другими мифами древности.

Есть у нас и занятия. Мы разводим цветы, выращиваем красивые растения в оранжерее, сажаем деревья. Мы всерьез увлекаемся ботаникой; цветы — наша страсть, усадьба положительно утопает в них. Наши лужайки всегда зелены, цветники ухожены так заботливо, как в саду у богатейшего банкира. Поэтому нет более красивого уголка на земле, чем наш сад. Мы очень любим фрукты и ягоды, мы ухаживаем за нашими персиковыми деревьями, грядками, шпалерами, карликовыми деревцами. А чтобы эти сельские работы не наскучили моему обожаемому Гастону, я посоветовала ему закончить здесь, в тиши, пьесы, которые он начал сочинять в дни бедности и которые воистину прекрасны. Это единственный род литературных занятий, который можно бросать и снова начинать, ибо он является плодом долгих размышлений, но не требует отточенного стиля. Диалоги невозможно сочинять, не отрываясь от бумаги; драматическому писателю потребны остроумные мысли, тонкие выводы, меткие замечания — они являются в уме, как цветы на стеблях, их следует не искать, а терпеливо ожидать. Мне нравится эта охота за мыслями. Я помощница Гастона и не расстаюсь с ним ни на минуту; даже когда он путешествует по просторам воображения, я следую за ним. Теперь ты догадываешься, как мы коротаем долгие зимние вечера? Прислуга наша так вышколена, что за два года нам не пришлось сделать нашим людям ни одного выговора, ни одного замечания. Когда их расспрашивали о нас, они догадались солгать, что мы с Гастоном — компаньонка и секретарь их господ, отправившихся путешествовать; уверенные в том, что никогда и ни в чем не получат отказа, они не выходят за ворота, не спросив позволения; впрочем, им хорошо живется и они прекрасно понимают, что благоденствие их может кончиться лишь по их собственной вине. Мы позволяем садовникам продавать излишки фруктов и овощей. Скотница поступает так же с молоком, сливками и маслом. Мы оставляем себе только самое лучшее. Наши люди весьма довольны своими дополнительными доходами, а мы в восторге от изобилия, на которое в этом ужасном Париже не хватило бы никаких денег, ибо каждый персик там стоит процентов со стофранкового билета. Я, дорогая моя, преследую одну-единственную цель: я хочу заменить Гастону свет; жизнь в свете захватывает нас, значит, мой муж не должен скучать в уединении. Я считала себя ревнивой, когда была предметом обожания и позволяла себя любить; но теперь я испытываю ревность женщины, которая любит, то есть ревность истинную. Каждый его взгляд, кажущийся мне безразличным, повергает меня в трепет. Время от времени я говорю себе: а вдруг он меня скоро разлюбит?.. и содрогаюсь. О! я перед ним словно душа праведника перед Богом.

Увы! моя Рене, у меня так и нет детей. А ведь наступит, вероятно, день, когда нам станет одиноко в этом тихом уголке, когда нам захочется видеть маленькие платьица, пелеринки, темные или белокурые головки, мелькающие среди цветов и кустов. О, как чудовищны цветы, не приносящие плодов. Я с болью душевной вспоминаю твое прекрасное семейство. Моя жизнь вошла в узкие берега, твоя же расширилась, засияла. Любовь глубоко эгоистична, а материнство обогащает душу. Я хорошо почувствовала эту разницу, читая твое доброе, ласковое письмо. Я позавидовала твоему счастью, тому, что ты живешь сразу в трех сердцах! Да, ты счастлива: ты мудро подчинилась законам общества, а я пренебрегла ими. Только любящие и любимые дети могут утешить женщину, когда красота ее увядает. Мне скоро тридцать лет, а в этом возрасте женщина в глубине души ужасно страдает. Я еще хороша собой, но я уже вижу, что жизнь женщины имеет свой предел; что со мной станется потом? Когда мне исполнится сорок, ему будет только тридцать шесть, он будет еще молод, а я — уже старуха. Иной раз эта мысль проникает мне в сердце, и я часами на коленях умоляю его еще и еще раз поклясться, что если он начнет охладевать ко мне, то непременно скажет об этом. Но он совершенный ребенок, он клянется, что его любовь никогда не ослабеет, а он так красив, что... ты понимаешь! я ему верю. До свидания, мой ангел, неужели спять пройдут годы, прежде чем мы напишем друг другу? Счастье выражает себя однообразно; быть может, только любовники понимают, что описание Рая у Данте превосходит описание Ада. Я не Данте, я всего лишь твоя подруга и боюсь тебе наскучить. Ты — другое дело, ты можешь писать мне, ибо дети разнообразят твою жизнь и приносят тебе все больше и больше счастья, меж тем как я... Но довольно об этом.

Целую тебя тысячу раз.

LIII

От госпожи де л'Эсторад к госпоже Гастон

Дорогая Луиза, я читала и перечитывала твое письмо, и чем глубже я вникала в него, тем яснее видела, что ты не женщина, а сущее дитя; ты ничуть не переменилась, ты забываешь то, что я тысячу раз твердила тебе: Общество крадет Любовь у Природы; но в природе век любви недолог, и никакие старания общества не могут этого изменить; поэтому все благородные натуры пытаются превратить этого ребенка в зрелого мужа, — но тогда Любовь становится, по твоим словам, чем-то чудовищным. Общество, дорогая моя, возжелало быть плодовитым. Заменив мимолетное безумство природы долговечными чувствами, оно создало величайшую человеческую ценность: Семью, извечную основу Общества. Оно принесло и мужчину, и женщину в жертву своему творению — ибо не будем заблуждаться, отец семейства отдает свой ум, свои силы, все свои богатства жене. Кто, как не женщина, вкушает плоды всех его жертв? Роскошь, изобилие — разве всего этого добиваются не ради нее? Слава и изящество, уют и блеск дома — все это ее достояние. О, мой ангел, ты снова заблуждаешься. Внушать обожание — дело юной девушки, но через несколько весен эта радость тускнеет; женщине — жене и матери — уготована иная роль. Чтобы удовлетворить свое тщеславие, женщине, пожалуй, довольно просто знать, что она способна внушать обожание. Но если ты хочешь быть женой и матерью — вернись в Париж. Позволь мне повторить тебе: счастье погубит тебя, как других губит несчастье. Вещи, которые никогда не приедаются — тишина, хлеб, воздух, — хороши тем, что мы их не замечаем, меж тем как вещи вкусные возбуждают наши желания и в конце концов притупляют их. Послушай меня, дитя мое! Даже если бы сейчас нашелся мужчина, который полюбил бы меня и я ответила бы ему взаимностью, испытав к нему такое же сильное чувство, какое ты испытываешь к Гастону, я сумела бы сохранить верность дорогим моему сердцу обязанностям и горячо любимой мною семье. Материнство, мой ангел, для сердца женщины нечто такое же простое, естественное, плодотворное, неистощимое, как стихии для природы. Я вспоминаю, как когда-то, почти четырнадцать лет тому, я ухватилась за самопожертвование и преданность долгу, как утопающий хватается за мачту разбитого корабля, — с отчаяния; однако теперь, окидывая внутренним взором всю мою жизнь, я понимаю, что и ныне положила бы самоотречение в основу своего существования, ибо это самое прочное и самое плодотворное из чувств. Пример твоей жизни, зиждущейся на жестоком, хотя и прикрытом поэзией сердца эгоизме, подтверждает мое мнение. Я никогда больше не буду говорить тебе об этом, но я не могла не высказать тебе в последний раз свои убеждения — ведь я вижу, что счастье твое переживает самое ужасное из испытаний. Я много размышляла о твоей жизни в деревне, и вот к какому я пришла выводу. Наше телесное бытие, равно как и бытие духовное, — не что иное, как цепь повторяющихся движений. Всякая неожиданность, нарушающая этот привычный ход вещей, несет с собой либо радость, либо горе, меж тем и радость, и горе — своего рода лихорадка, состояние кратковременное, ибо долго выносить его невозможно. Строить свою жизнь на крайностях — то же, что все время болеть. Ты больна своей страстной любовью, ты не даешь ей перерасти в ровное и чистое чувство, какое связует супругов. Да, ангел мой, теперь я признаю: радость супружеской жизни именно в покое, в глубоком понимании друг друга, в умении разделить счастье и горе супруга — во всем, что служит мишенью для пошлых шуток. О, какие мудрые слова сказала герцогиня де Сюлли[120], жена великого Сюлли, когда узнала, что муж ее, человек строгих правил, не погнушался завести любовницу. «Все очень просто, — сказала герцогиня, — в моих руках честь дома, и мне вовсе не к лицу играть роль куртизанки». В тебе больше чувственности, чем нежности, поэтому ты хочешь быть разом и женой и любовницей. У тебя душа Элоизы и страстность святой Терезы[121], под сенью закона ты творишь блуд, одним словом, ты подрываешь устои брака. Много лет назад, когда я перед свадьбой шла на уступки в надежде обрести впоследствии счастье, ты бранила меня за безнравственность, теперь же ты сама пускаешь в ход всевозможные уловки, чтобы продлить свое блаженство, и, значит, заслуживаешь упреков, которыми осыпала меня. Ты что же, хочешь подчинить и природу и общество своему капризу? Ты не меняешься, ты не желаешь стать взрослой женщиной, ты сохраняешь все желания и стремления юной девушки и притом не гнушаешься самым точным и торгашеским расчетом; ведь ты наряжаешься не бескорыстно? По-моему, все твои предосторожности свидетельствуют лишь о том, что ты не доверяешь мужу. О, милая Луиза, если бы ты знала, как сладостны старания матери, пестующей в себе доброту и нежность! Независимость и гордость моего нрава растворились в мягкой меланхолии, а ее в свой черед рассеяли радости материнства. Утро моей жизни было хмурым, но вечер будет чист и ясен. Боюсь, как бы у тебя не получилось наоборот.

Заканчивая письмо, я молю Бога, чтобы он надоумил тебя приехать хоть на денек к нам — ты узнала бы тогда, что такое семья с ее несказанными радостями, которые постоянны и вечны, ибо неподдельны, просты и послушны природе. Но увы! Мой разум не в силах побороть твое заблуждение — ведь оно делает тебя счастливой! У меня слезы наворачиваются на глаза, когда я думаю об этом. Я искренно верила, что за несколько месяцев супружеской жизни ты насытишься и рассудок вернется к тебе, но я вижу, что ты ненасытна и, убив возлюбленного, в конце концов сумеешь убить и самое любовь. Прощай, дорогая заблудшая овечка, я в отчаянии, ибо письмо, где я описывала мое счастье, надеясь вернуть тебя в общество, стало гимном твоему эгоизму. Да, в любви ты думаешь только о себе и любишь Гастона не столько ради него, сколько ради себя самой.

LIV

От госпожи Гастон к графине де л'Эсторад

20 мая.

Рене, беда пришла; нет, она не пришла, она обрушилась на бедную Луизу как гром среди ясного неба. Ты поймешь меня: под бедой я разумею подозрение в измене. Уверенность убила бы меня. Третьего дня я, совершив утренний туалет, хотела предложить Гастону немного погулять перед завтраком, но его нигде не было. Наконец я заглянула в конюшню и увидела, что кобыла Гастона вся в мыле; грум ножом снимал с ее крупа хлопья пены. «Кто это так заморил Федельту?» — спросила я. «Господин Гастон», — отвечал мальчик. На копытах лошади я увидела парижскую грязь — она совсем не похожа на деревенскую. «Он ездил в Париж», — подумала я. От этой мысли у меня вся кровь прихлынула к сердцу, в уме промелькнуло множество самых разных подозрений. Он ездил в Париж втайне от меня, выбрав время, когда я оставляю его в одиночестве, он спешил, он едва не загнал Федельту!.. Предчувствие беды так сдавило мне грудь, что я чуть не задохнулась. Я сделала несколько шагов и опустилась на скамью, чтобы прийти в себя. Тут и застал меня Гастон. Увидев мое бледное, испуганное лицо, он торопливо и встревожено спросил, что со мной. Я встала и взяла его за руку, но ноги у меня подкашивались, и мне пришлось снова сесть; тогда он поднял меня на руки и отнес в гостиную; перепуганная прислуга последовала за нами, но Гастон мановением руки отослал всех. Когда мы остались одни, я, не говоря ни слова, заперлась в спальне и дала волю слезам. Гастон часа два стоял под дверью, слушая мои рыдания и с ангельским терпением уговаривая меня объяснить, что случилось. Я не отвечала. «Я не выйду к вам, покуда у меня красные глаза, а голос дрожит», — сказала я наконец. Мое «вы» так поразило его, что он выбежал из дома. Я умылась ледяной водой, привела себя в порядок, отворила дверь нашей спальни и увидела Гастона — он вернулся так тихо, что я и не слышала. «Что с тобой?» — снова спросил он. «Ничего, — отвечала я. — Я увидела на копытах Федельты парижскую грязь, я не понимаю, отчего ты поехал в город, не сказав мне ни слова; впрочем, ты свободен». — «В наказание за недоверие тебе придется ждать моих объяснений до завтра», — сказал он. «Посмотри мне в глаза», — попросила я и устремила на него взор: бесконечность проникла в бесконечность. Нет, я не заметила того облачка, которым неверность обволакивает душу и замутняет ясность зрачков. Тревога моя не прошла, но я притворилась успокоенной. Мужчины умеют обманывать и лгать не хуже нас! Больше мы не расставались. Временами, глядя на него, я особенно остро чувствовала, как неразрывно мы с ним связаны. Какой трепет охватил меня, когда он отлучился на мгновение, а потом вернулся! Вся моя жизнь в нем, а не во мне. Твое жестокое письмо получило жестокое опровержение. Разве чувствовала я себя когда-нибудь такой зависимой от моего чудесного испанца, для которого я была тем, чем этот безжалостный мальчишка стал для меня? Как я ненавижу его лошадь! Зачем мне вообще понадобилось заводить лошадей! Но в таком случае надежнее всего было бы отрубить Гастону ноги или держать его взаперти, как в тюрьме. Я долго размышляла об этих глупостях — представляешь, до какого безрассудства я дошла?! Если любовь угасла, мужчине рано или поздно становится скучно, и тогда никакая сила не удержит его. «Я тебе надоела?» — спросила я его в упор, надеясь застать врасплох. «Зачем ты мучишь себя понапрасну? — ответил он, глядя на меня с кротким сочувствием. — Я никогда еще не любил тебя так сильно!» — «Если это правда, мой обожаемый ангел, — сказала я, — позволь мне продать Федельту!» — «Продай!» — услышала я в ответ. Это слово хлестнуло меня, как пощечина. Всем своим видом Гастон словно говорил: «Ты богачка, здесь все твое, а я никто, мои желания не в счет». Быть может, я все это выдумала, и он не имел в виду ничего подобного, но эта мысль была сильнее меня, и я снова покинула его: наступила ночь, пора было ложиться спать.

О Рене! Тот, кто остается один во власти мучительных раздумий, может дойти до самоубийства. Эти райские кущи, эта звездная ночь, этот свежий ветерок, доносивший до меня благоуханье наших цветов, наша долина, наши холмы — все казалось мне мрачным, темным и пустынным. Я была словно на дне пропасти, среди змей и ядовитых растений; мне казалось, что небеса опустели. Такая ночь делает женщину старухой.

«Возьми Федельту, поезжай в Париж, — сказала я наутро Гастону. — Не будем продавать ее; я ее люблю — ведь на ней ездишь ты».

Но плохо сдерживаемая ярость, звучавшая в моем голосе, не обманула его. «Верь мне», — ответил он, протягивая мне руку и глядя прямо в глаза; и жест его, и взгляд были исполнены такого благородства, что я почувствовала себя уничтоженной. «Как мелочны мы, женщины!» — воскликнула я. «Нет, просто ты любишь меня, вот и все», — сказал он, привлекая меня к себе. «Поезжай в Париж один», — сказала я, давая понять, что все мои подозрения рассеялись. Я думала, он останется, но он уехал! Не стану описывать тебе мои мучения. Во мне проснулось другое «я», о существовании которого я даже не подозревала. Для любящей женщины сцены такого рода полны трагической значительности: в эти мгновения мы словно заглядываем в бездонную пропасть; ничто становится всем, мы читаем во взгляде, как в книге, слова кажутся холодными как лед, губы неслышно произносят смертный приговор. Я надеялась, что он вернется с полдороги — ведь я выказала довольно благородства и великодушия. Я поднялась на вершину холма и проводила его глазами. Ах! милая Рене, он скрылся из виду с быстротой молнии. «Как он спешит!» — подумала я невольно. Оставшись одна, я скова погрузилась в ад подозрений и догадок. Временами уверенность в измене казалась мне бальзамом в сравнении с муками сомнений! Сомнение — поединок человека с самим собой, и в этом поединке мы наносим себе страшные раны. Я металась по саду, кружила по аллеям, возвращалась в дом и снова, как безумная, выбегала в сад. Гастон уехал в семь часов, а вернулся только в одиннадцать; дорога в Париж через парк Сен-Клу[122] и Булонский лес занимает всего полчаса, значит, он провел в Париже целых три часа. Вернувшись, он с торжествующим видом вручил мне каучуковый хлыстик с золотой рукоятью. Мой прежний хлыст, старый и истрепанный, уже две недели как порвался. «И из-за этого ты так мучил меня?» — воскликнула я, любуясь тонкой работой рукоятки с курильницей на конце. И тут я поняла, что за этим подарком кроется новый обман, но не подала виду и бросилась Гастону на шею, ласково журя его за то, что он подверг меня таким страданиям из-за сущего пустяка. Он решил, что хитрость удалась, и я увидела в его повадке и взгляде тайную радость человека, который сумел обмануть другого; в такие минуты душа наша начинает как бы светиться неким слабым светом, ум наш испускает некий луч, который играет в чертах лица, сквозит в каждом движении. С восхищением разглядывая красивый хлыстик, я выбрала минуту, когда мы смотрели друг другу в глаза, и спросила: «Кто же сделал эту прелестную вещицу?» — «Один художник, мой друг». — «А-а, понятно, Вердье только продал ее», — сказала я, прочтя надпись на рукоятке. Гастон все такое же дитя, как прежде; он покраснел. Я осыпала его ласками, чтобы вознаградить за стыд, который он испытал, когда его обман раскрылся. Впрочем, я притворилась простушкой, и он, верно, решил, что я ничего не поняла.


25 мая.

Назавтра около шести утра я надела костюм для верховой езды и в семь была уже у Вердье, где увидела несколько точно таких же хлыстиков. Я показала мой хлыстик, и один из приказчиков тотчас узнал его. «Вчера его купил у нас молодой человек», — сказал он. Я описала наружность моего обманщика Гастона, и последние сомнения рассеялись. Мне нет нужды рассказывать тебе, как сильно билось мое сердце по пути в Париж и во время короткого разговора в магазине, — ведь решалась моя судьба. Я вернулась в половине восьмого, и когда Гастон вышел из спальни, уже успела надеть нарядное утреннее платье и прогуливалась с обманчивой беззаботностью, в полной уверенности, что моя отлучка, в тайну которой я посвятила только старого Филиппа, останется незамеченной. Мы вместе пошли к пруду. «Гастон, — сказала я, — я прекрасно могу отличить единственное в своем роде произведение искусства, любовно исполненное художником для одного человека, от подделки, какие во множестве изготовляют ремесленники», — и я указала ему на ужасное вещественное доказательство. Гастон побледнел. «Друг мой, — продолжала я, — это не хлыстик, это ширма, за которой вы прячете вашу тайну». Тут, дорогая моя, я доставила себе удовольствие и долго любовалась, как он блуждает в дебрях лжи и лабиринтах обмана, проявляя чудеса ловкости в поисках лазейки, но не находя выхода и оставаясь лицом к лицу с противником, который в конце концов позволяет себя обмануть. Я проявила снисходительность, но, как всегда бывает в таких случаях, слишком поздно. Хуже того, я совершила оплошность, о которой некогда предупреждала меня матушка. Моя ревность явилась с открытым забралом и превратила нас с Гастоном в противников, сражающихся по всем правилам военного искусства. Ревность, милая моя, по самой сути своей глупа и груба. Я дала себе клятву, что отныне буду страдать молча, следить за каждым шагом Гастона, и если удостоверюсь в измене, порву с ним либо примирюсь со своим несчастьем: благовоспитанной женщине больше ничего не остается. Что же он от меня скрывает? Ведь он положительно что-то скрывает. В тайну замешана женщина. Быть может, это какой-то грех юности, которого он стыдится? Что же это? Что? Повсюду я вижу эти три огненные буквы. Я читаю это роковое слово в зеркале пруда, на клумбах, в облаках на небе, на потолке, на столе, среди цветов, вытканных на ковре. Во сне какой-то голос кричит мне: «Что?» С этого утра жизнь наша превратилась в жестокую борьбу, и я узнала самое мучительное подозрение, какое только может терзать сердце женщины, — подозрение, что мужчина, которому ты принадлежишь, тебе неверен. О, дорогая моя, такая жизнь — метание между раем и адом. Мне, дотоле так свято любимой, еще не доводилось бывать в подобном пекле.

«Ты хотела проникнуть в пылающие мрачным огнем бездны страдания? — говорила я себе. — Ну что ж, демоны услышали твое роковое желание: ступай же, несчастная!»


30 мая.

С этого дня Гастон, прежде работавший с медлительностью и нерадением богатого художника, который нежно лелеет свое детище, стал трудиться с усердием писателя, который живет своим пером. Он взялся дописать две свои пьесы и исправно посвящает этой работе четыре часа в день. «Ему нужны деньги!» — подсказал мне внутренний голос. Он почти ничего не тратит; мы полностью доверяем друг другу, и в кабинете его нет уголка, куда я не могу заглянуть; расходы его не превышают двух тысяч франков в год, а в ящике его стола, это я знаю наверное, лежат без дела тридцать тысяч франков. Ты догадываешься, как я поступила. Ночью, когда он заснул, я пошла взглянуть, на месте ли эти деньги. Какая леденящая дрожь охватила меня, когда я увидела, что ящик пуст! Через несколько дней я узнала, что он ездит в Севр за письмами; должно быть, он читает их на почте и тут же рвет, ибо, несмотря на все мои уловки, достойные Фигаро, я не обнаружила ни малейшего их следа. Увы, ангел мой, я забыла все клятвы и обещания, какие давала сама себе после истории с хлыстиком, и в порыве безумия бросилась за ним в почтовую контору. Гастон был в ужасе: я застала его верхом на лошади, с письмом в руке; он платил за почтовые расходы. Пристально посмотрев на меня, он пустил Федельту таким быстрым галопом, что, подъезжая к нашим воротам, я почувствовала себя совсем разбитой, хотя полагала, что невыносимые душевные страдания заглушат физическую усталость. Гастон молча ждал, пока нам откроют ворота.

Я была ни жива ни мертва. Виноват он или нет, мое шпионство в любом случае недостойно Арманды Луизы Марии де Шолье. Я скатилась на дно общества, я опустилась ниже гризетки, ниже женщины из простонародья, я вела себя, как куртизанка, как актриса, как последняя девка. Что за мука! Наконец ворота отворились, Гастон передал поводья груму, я спешилась вслед за ним и упала в его объятия. Левой рукой я подобрала подол амазонки, правую подала ему, и мы пошли к дому... по-прежнему не произнося ни слова. Мы сделали сотню шагов, но эти минуты стоят сотни лет чистилища. Множество мыслей, словно языки пламени, плясали у меня в голове; почти осязаемые, они терзали мою душу, вонзая в нее свои ядовитые жала. Когда грум с лошадьми отошел подальше, я остановила Гастона, взглянула на него и с горячностью спросила, указывая на злосчастное письмо, которое он по-прежнему держал в правой руке: «Позволь мне прочесть?» Гастон протянул мне конверт, я сломала печать и прочла письмо; Натан[123], драматург, уведомлял Гастона, что одна из наших пьес принята, разучена и репетируется; премьера, писал он, состоится в будущую субботу. В конверт был вложен билет в ложу. Хотя это письмо перенесло меня из ада в рай, какой-то демон не унимался и кричал, омрачая мою радость: «А где тридцать тысяч франков?» Но достоинство, честь, все мое прежнее «я» мешали мне задать этот вопрос Гастону, хотя он вертелся у меня на языке; я знала, что если моя мысль облечется в слова, мне останется только броситься в пруд, и я изо всех сил сдерживала себя. Ах, дорогая, по силам ли женщине такие страдания? «Тебе скучно, бедный мой Гастон, — сказала я, возвращая ему письмо. — Если хочешь, вернемся в Париж». — «В Париж? Зачем? — изумился он. — Я просто хотел узнать, есть ли у меня талант, и вкусить плоды успеха».

Я могла бы, конечно, улучить минуту, когда он будет работать, порыться в ящике и изобразить удивление, не обнаружив на месте этих тридцати тысяч, но не значит ли это напроситься на ответ: «Я одолжил их другу»? Гастон человек умный, он в любом случае ответит именно так.

Милая моя, достоверно одно: пьеса, о которой сейчас говорит весь Париж, написана нами, хотя вся слава досталась Натану. Я одна из двух звездочек, обозначенных на афише: «И гг.**». Я была на первом представлении и весь вечер просидела, забившись в уголок одной из лож партера.


1 июля.

Гастон продолжает работать и ездить в Париж; он пишет новые пьесы, чтобы иметь предлог для отлучек и заработать побольше денег. Три наши пьесы приняты и заказаны еще две. О дорогая моя, я погибла, я блуждаю во мраке. Я готова сжечь свой дом, лишь бы рассеять тьму. Что означает его поведение? Быть может, ему стыдно жить на мои средства? Но его устремления слишком возвышенны, он не думает о таких пустяках. Кроме того, если мужчина начинает вдруг испытывать угрызения совести, причина, как правило, кроется в делах сердечных. От любимой жены мужчина принимает все, но он ничего не хочет принимать от женщины, которую разлюбил и собирается оставить. Если ему понадобилось много денег, значит, у него есть любовница. Ведь если бы деньги нужны были ему самому, он попросил бы у меня не чинясь столько, сколько нужно. Ведь у нас есть сто тысяч франков сбережений! Словом, моя прелестная козочка, я перебрала кучу предположений, все хорошенько взвесила и убеждена, что у меня есть соперница. Он хочет меня оставить — ради кого? Я хочу видеть ее.


10 июля.

Теперь я знаю наверное: я погибла. Да, Рене, в тридцать лет, во всем блеске красоты и ума, всегда свежая и элегантная, блистающая соблазнительными туалетами, я обманута и покинута, и ради кого? Ради какой-то англичанки, толстоногой, ширококостой, большегрудой — настоящей британской коровы. Сомнений больше нет. Вот что произошло в последние дни.

Устав от сомнений — ведь если он помог другу, то мог бы сказать мне об этом прямо, — считая его молчание доказательством вины и видя, как постоянная потребность в деньгах понуждает его к работе — а я ревную его и к сочинительству, — обеспокоенная его частыми поездками в Париж, я приняла свои меры и при этом пала так низко, что и описать тебе не могу. Три дня назад я узнала, что мой Гастон отправляется на улицу Виль-Левек и — неслыханная вещь для Парижа — ни одна живая душа не знает, что он там делает. Неразговорчивый привратник рассказал мне немного, но довольно, чтобы привести меня в отчаяние. Тогда я решила узнать все, пусть даже ценой своей жизни. Я поехала в Париж, сняла квартиру в доме напротив и собственными глазами увидела, как Гастон въезжает во двор. О! Самые отвратительные и ужасные мои подозрения очень скоро подтвердились. Англичанка — на вид ей лет тридцать шесть — именует себя госпожой Гастон. Это открытие сразило меня. Наконец, я увидела ее с детьми — она вела их гулять в Тюильри. Да, дорогая моя, у нее двое детей, как две капли воды похожих на Гастона. Невозможно не поразиться этому возмутительному сходству... И какие прелестные дети! Она одевает их роскошно, как это умеют англичанки. Все разъяснилось: она подарила ему детей! Эта англичанка похожа на греческую статую, сошедшую с пьедестала: она бела и холодна, как мрамор, она гордо шествует походкой счастливой матери. Надо признаться, она хороша собой, но красота ее тяжелая, как у военного корабля. В ней нет ни тонкости, ни изящества: конечно, она не леди, а дочь мелкого фермера из богом забытой деревеньки в одном из отдаленных графств или одиннадцатая дочь какого-нибудь бедного пастора. Я вернулась из Парижа едва живая. Сонм мыслей осаждал меня, словно сонмище демонов. Замужем ли она? Был ли он знаком с ней до того, как женился на мне? А может, она была любовницей какого-нибудь богача, который бросил ее, и она снова оказалась на попечении Гастона? Я строила догадки до бесконечности, словно была нужда в догадках после того, как я своими глазами увидела детей. Назавтра я вновь приехала в Париж. Я заплатила привратнику щедрую мзду, чтобы на вопрос: «Госпожа Гастон состоит в законном браке?» — получить ответ: «Да, мадемуазель».


15 июля.

Дорогая моя, с этого дня я стала выказывать Гастону еще больше любви, чем прежде, и он тоже нежен со мной, как никогда. Он так молод! Я уже раз двадцать готова была спросить: «Так ты любишь меня больше, чем ту женщину с улицы Виль-Левек?» Даже самой себе я не решаюсь объяснить причину моего молчания. «Ты любишь детей?» — спросила я его. «О, чрезвычайно, — ответил он, — они у нас непременно будут!» — «Откуда ты знаешь?» — «Я обращался к лучшим докторам, они в один голос советуют мне отправиться в путешествие месяца на два». — «Гастон, — сказала я, — если бы я могла жить в разлуке с любимым человеком, я до конца своих дней оставалась бы в монастыре». Он рассмеялся, а меня, дорогая, этот разговор о путешествии просто убил. О! Уж лучше выпить горькую чашу залпом, чем пить яд по капле. Прощай, мой ангел, моя смерть будет легкой, прекрасной, но неотвратимой. Вчера я написала завещание, теперь ты можешь приехать повидаться со мной, запрет снят. Приезжай проститься. Смерть моя, как и моя жизнь, будет благородной и изысканной: я умру такой же молодой и красивой, какой была.

Прощай, милая сестра по духу, твоя привязанность не знала обид, не знала взлетов и падений, она, как ровный свет луны, всегда ласкала мое сердце; мы не ведали пылких радостей, но не изведали и ядовитой горечи любви. Ты мудро провидела жизнь.

Прощай.

LV

От графини де л'Эсторад к госпоже Гастон

16 июля.

Дорогая Луиза, посылаю это письмо с нарочным, а следом примчусь к тебе сама. Успокойся. Твое последнее письмо показалось мне таким безумным, что я решилась все рассказать Луи: ведь необходимо было спасти тебя от тебя же самой. Мы, как и ты, прибегли к ужасным средствам, но исход наших розысков оказался таким счастливым, что ты, я уверена, одобришь нас. Я унизилась до того, что обратилась к помощи полиции, но это наша тайна: в нее посвящены только префект, мы и ты. Гастон ангел! А дело вот в чем: его брат Луи Гастон служил в торговой компании в Калькутте, разбогател и собирался вернуться во Францию с женой и детьми. Женился он на вдове английского негоцианта, владелице огромного состояния. Десять лет Луи Гастон трудился, чтобы обеспечить себя и нежно любимого брата, которому он ни слова не говорил в письмах о своих затруднениях. Банкротство знаменитого Халмера застало его врасплох. Вдова была разорена, Луи Гастон потерял голову от горя. Он пал духом, и это подточило его здоровье. Он не смог одолеть недуг и умер в Бенгалии, куда отправился в надежде спасти остатки состояния своей бедной жены. Этот благородный капитан еще до несчастья доверил одному банкиру триста тысяч франков, которые тот обещал переправить Мари Гастону, однако этот банкир был связан с Халмером — таким образом, Гастоны лишились последних сбережений. Вдова Луи Гастона — та самая женщина, которую ты приняла за свою соперницу, — приехала в Париж с двумя детьми, твоими племянниками, без единого су. Денег, вырученных за фамильные драгоценности, едва хватило на то, чтобы добраться до Франции. Сведения, которые Луи Гастон сообщил своему банкиру, помогли вдове разыскать прежнюю квартиру твоего мужа. Но Мари Гастон съехал, не оставив адреса, поэтому госпожу Луи Гастон направили к д'Артезу — единственному человеку, который знал, где находится Мари Гастон. Д'Артез с великодушием и щедростью позаботился о молодой женщине; он помнил, как четыре года назад Луи Гастон, в ту пору еще счастливый и богатый, справлялся у него о своем младшем брате. Зная, что они с д'Артезом друзья, капитан спрашивал, как переправить Мари Гастону скопленную для него сумму. Д'Артез ответил, что Мари Гастон женился на баронессе де Макюмер и живет в довольстве. Разве это не трогательно: красота, чудесный дар матери, принесла счастье обоим братьям — и в Индии, и в Париже. Конечно, д'Артез немедленно уведомил твоего мужа о том, в каком бедственном положении оказались вдова и дети Луи Гастона, известил он его и о благородстве, с каким индийский Гастон намеревался помочь Гастону парижскому. Твой милый Гастон, как ты понимаешь, поспешил в Париж. Вот причина его первой отлучки. Те деньги, что ты заставила его принять перед свадьбой, вместе с процентами за пять лет составили пятьдесят тысяч франков; он положил их на имя своих племянников, каждый из них будет получать тысячу двести франков ренты; затем он обставил квартиру, где живет твоя невестка, и обещал выдавать ей каждые три месяца три тысячи франков. Вот почему он так усердно работал для театра, вот почему так радовался успеху своей первой пьесы. Таким образом, госпожа Гастон тебе отнюдь не соперница и по праву носит то же имя, что и ты. Должно быть, Гастон, как человек благородный и щепетильный, скрыл от тебя эту историю, опасаясь твоей щедрости. Твой муж не считает твои деньги своими. Д'Артез прочел мне письмо, которое Гастон написал ему перед свадьбой: муж твой говорит в нем, что был бы совершенно счастлив, если бы не его долги, которые тебе пришлось заплатить, и не разница вашего положения. Есть люди, не знающие, что такое щепетильность и деликатность, но для того, кого природа наделила чистой душой, эти чувства вполне естественны. Нет ничего удивительного в том, что Гастон хотел сам, втайне от тебя обеспечить вдову брата, которая в свое время готова была подарить ему сто тысяч экю из своего собственного состояния. Эта женщина горда, хороша собой и получила прекрасное воспитание; правда, она не блещет умом. Она прежде всего мать; для меня этого было довольно, чтобы полюбить ее с первого взгляда: когда я пришла, она держала одного ребенка на руках, а другой, одетый как маленький лорд, стоял рядом. Все ради детей! — эта мысль сквозила в каждом ее движении. Так что у тебя нет причин сердиться на твоего обожаемого Гастона, напротив, он в полной мере достоин самой страстной любви! Я видела его, он самый очаровательный молодой человек во всем Париже. О да, дорогое дитя, глядя на него, я отлично поняла, что в него можно влюбиться без памяти: лицо его так же прекрасно, как и душа. На твоем месте я пригласила бы вдову с детьми в твою усадьбу, построила для них какой-нибудь хорошенький флигель и любила бы ее детей как своих. Так что успокойся и займись приготовлением этого сюрприза для Гастона.

LVI

От госпожи Гастон к графине де л'Эсторад

Ах, любимая моя Рене, я скажу тебе ужасные, роковые, дерзкие слова, которые безмозглый Лафайет сказал своему повелителю, своему королю: «Слишком поздно!»[124] О, моя жизнь, моя прекрасная жизнь, какой доктор может вернуть мне ее? Я сама обрекла себя на смерть. Увы! Подобно блуждающему огоньку, я угасаю, едва успев сверкнуть. Я плачу в три ручья... а плакать я могу только вдали от него... Он ищет меня, а я бегу его. Я таю мое отчаяние. Данте в своем «Аде» забыл рассказать о моей пытке. Приезжай, я хочу повидать тебя перед смертью.

LVII

От графини де л'Эсторад к графу де л'Эстораду

Шале, 7 августа.

Друг мой, возьми детей и поезжай с ними в Прованс без меня; я остаюсь подле Луизы, дни которой сочтены; я должна быть рядом с ней и ее мужем, который, боюсь, сойдет с ума от горя.

Получив известную тебе короткую записку Луизы, я помчалась в Виль-д'Авре, захватив с собою докторов; вот уже две недели, как я ни на шаг не отхожу от моей подруги — мне некогда было даже написать тебе.

Когда я приехала, она вышла мне навстречу вместе с Гастоном, красивая, нарядная, с радостной улыбкой на устах. Какая благородная ложь! Эти двое прелестных детей объяснились и помирились. На мгновение я, как и Гастон, поддалась дерзкому обману, но Луиза сжала мне руку и шепнула: «Надо отвести ему глаза, я умираю». Леденящий холод пронизал меня; рука ее горела, на щеках пылал румянец. Я похвалила себя за осторожность: чтобы никого не пугать, я попросила докторов погулять по парку, покуда я за ними не пришлю.

«Оставь нас, — попросила Луиза Гастона. — После пятилетней разлуки подругам есть о чем поговорить наедине; Рене наверняка хочет что-нибудь рассказать мне по секрету».

Когда Гастон ушел, Луиза бросилась мне на шею, не в силах сдержать слез. «Что случилось? — спросила я. — На всякий случай я привезла к тебе четырех докторов; среди них лучший парижский хирург, лучший врач центральной больницы и знаменитый Бьяншон». — «О, если они могут меня спасти, если еще не поздно, зови их! — вскричала она. — Теперь я так же страстно хочу жить, как раньше хотела умереть». — «Но что ты натворила?» — «Я за несколько дней довела себя до сильнейшей чахотки». — «Каким образом?» — «Ночью я спала под таким теплым одеялом, что покрывалась испариной, а утром по росе бежала к пруду. Гастон думает, что у меня легкая простуда, а я умираю». — «Отошли же его в Париж, а я побегу за докторами», — сказала я и как безумная бросилась к тому месту, где оставила своих спутников.

Увы, друг мой, доктора осмотрели ее и ни один из этих ученых мужей не оставил мне ни тени надежды, все они убеждены, что, когда начнут опадать листья, Луиза умрет[125]. Сложение моей подруги сыграло зловещую роль: она была предрасположена к чахотке и сама разожгла очаг болезни, она могла бы жить долго, но в несколько дней сделала недуг неизлечимым. Не буду описывать тебе, какие чувства я испытала, услышав этот не подлежащий обжалованию приговор. Ты ведь знаешь: жизнь Луизы всегда была для меня все равно что моя собственная. Я была в таком отчаянии, что даже не проводила этих безжалостных докторов. Не знаю, сколько времени просидела я с мокрым от слез лицом, во власти мучительных дум. Небесный голос пробудил меня от оцепенения. «Значит, все кончено?» — сказала Луиза, кладя руку мне на плечо. Она заставила меня встать и увлекла в маленькую гостиную. «Не покидай меня, — попросила она, глядя на меня с мольбой, — я не хочу видеть кругом одно горе; главное — обмануть его, на это у меня хватит сил. Я молода, полна энергии, я сумею умереть стоя. Мне не на что жаловаться, я умираю так, как хотела: в тридцать лет, молодая, красивая, не утратив ни капли своего очарования. А он... теперь я понимаю, что принесла бы ему несчастье. Я запуталась в сетях моей любви, как козочка, пытаясь вырваться из плена, душит себя веревкой; ведь из нас двоих козочка — это я, и очень дикая. Моя беспричинная ревность ранила его в самое сердце и заставила страдать. Но если бы он встретил мои подозрения с равнодушием, каким обычно платят за ревность, я умерла бы. Я жила полной жизнью. Есть люди, которым по бумагам шестьдесят лет, хотя по-настоящему они прожили от силы два года; со мной получилось наоборот: все думают, что мне только тридцать, на самом же деле я прожила шестьдесят лет любви. Значит, и для меня, и для него моя смерть — счастливая развязка. Ты — другое дело, ты теряешь любящую сестру, и эта потеря невосполнима. Ты, одна ты должна оплакать здесь мою смерть... Моя смерть, — продолжала она после долгого молчания, когда я смотрела на нее сквозь слезы, — суровый урок. Мой милый доктор в корсете прав: супружество не должно зиждиться ни на страсти, ни даже на любви. Твоя жизнь прекрасна и благородна, ты шла своим путем, все сильнее и сильнее привязываясь к своему Луи; если же супружеская жизнь начинается на вершине страсти, как у меня, любовь может только убывать. Я дважды ошибалась и дважды Смерть своей костлявой рукой разрушала мое счастье. Сначала безносая похитила у меня самого благородного и преданного из мужчин, а сегодня она похищает меня у самого прекрасного, нежного и возвышенного супруга на свете. Но зато я узнала, что такое идеально прекрасная душа и идеально прекрасная наружность. У Фелипе душа властвовала над телом и преображала его; у Гастона сердце, ум и красота соперничают меж собой в совершенстве. Я умираю, оставаясь безгранично любимой, — чего же мне еще желать?.. Только примирения с Господом — я, пожалуй, частенько забывала о нем, но я вознесусь к нему, исполненная любви, и умолю его воссоединить меня когда-нибудь на небе с этими двумя ангелами. Без них рай был бы для меня пустыней. Моя жизнь — не пример для подражания: я всего лишь исключение. Другого Фелипе, другого Гастона не найти — закон общества не расходится в моем случае с законом природы. Да, женщина существо слабое; вступая в брак, она должна полностью принести свою волю в жертву мужчине, который взамен приносит ей в жертву свой эгоизм. Бунты и слезы, которыми наш пол в последнее время так громко выражает свое недовольство, — вздор, способный лишь подтвердить мнение множества философов, называющих нас детьми».

Своим нежным голосом, который ты так хорошо знаешь, она вела эти речи, исполненные самого безукоризненного изящества и здравомыслия, до тех пор, пока не вернулся Гастон. Он привез из Парижа вдову своего брата, ее детей и англичанку-няню, которую нашел по настоянию Луизы. «Вот мои прелестные палачи, — сказала она при виде племянников. — Как можно было не обмануться? Они так похожи на своего дядю!» Луиза очень приветливо встретила госпожу Гастон-старшую и просила ее чувствовать себя в шале как дома; она приняла ее с почтительным радушием истинной Шолье. Я поспешила написать герцогу и герцогине де Шолье, герцогу де Реторе и герцогу де Ленонкуру-Шолье с Мадленой. Я поступила правильно. На следующий день, утомленная непосильным для нее напряжением, Луиза уже не выходила из дому, она смогла лишь ненадолго встать с постели, чтобы выйти к столу. Мадлена де Ленонкур, братья и мать Луизы приехали вечером. После замужества Луизы отношения ее с родными стали весьма прохладными, но теперь этот холодок рассеялся. Братья и отец Луизы приезжают к нам каждое утро, а обе герцогини проводят в шале все вечера. Смерть не только разлучает, ей случается сближать людей и прогонять мелочные обиды. Луиза великолепна: она исполнена грации, разума, очарования, остроумия и чувствительности. Даже на пороге смерти она выказывает свой тонкий вкус и расточает сокровища ума, снискавшего ей славу одной из королев Парижа.

«Я хочу быть красивой даже в гробу», — сказала она мне со своей неподражаемой улыбкой, опуская голову на подушку: она уже две недели не встает с постели.

В ее спальне не заметно никаких следов болезни: микстуры, порошки, все лекарства спрятаны.

«Разве моя смерть не прекрасна?» — спросила она вчера у севрского кюре, который пришел исповедать ее.

Мы все жадно наслаждаемся обществом Луизы; Гастон, которого ужасные открытия и тревоги последних дней подготовили к печальному концу, не теряет мужества, но он ранен в самое сердце: я не удивлюсь, если он сойдет в могилу вслед за женой. Вчера он сказал мне, когда мы гуляли у пруда: «Я должен заменить этим двум малышам отца... — и он указал мне на детей, игравших подле его невестки. — Но хотя я не собираюсь добровольно покидать этот мир, обещайте мне с случае моей смерти стать этим детям второй матерью и уговорить вашего мужа взять на себя их спеку совместно с моей невесткой». Он сказал это совершенно спокойно, как человек, который чувствует близкую смерть. На улыбки Луизы он отвечает улыбками, но я-то знаю правду. Просто он не уступает мужеством своей жене. Луиза пожелала видеть своего крестника, но я довольна, что он далеко: она, чего доброго, стала бы баловать его дорогими подарками, а это поставило бы меня в неловкое положение.

До свидания, мой друг.


25 августа (день ее рождения).

Вчера вечером Луиза впала в беспамятство, но у людей высшего ума даже приступы безумия протекают иначе, нежели у буржуа или глупцов. Она спела угасшим голосом несколько итальянских арий из «Пуритан», «Сомнамбулы» и «Моисея»[126]. Мы все сидели молча вокруг постели, и у всех у нас, даже у ее брата Реторе, в глазах стояли слезы, ведь всем было ясно, что с пением душа ее покидает тело. Она нас уже не видела. Слабый божественно нежный голос ее не утратил своего очарования. Агония началась ночью. В семь утра я, как обычно, зашла к ней; собрав остаток сил, она попросила, чтобы ее усадили у окна. Гастон взял ее за руку — так ей хотелось... А потом, друг мой, душа прелестнейшего ангела, какой жил на этой земле, отлетела. Вчера, воспользовавшись тем, что Гастон ненадолго прилег отдохнуть, она причастилась и соборовалась, а нынче, сидя у окна, велела, чтобы я прочла ей по-французски «De profundis»[127], пока она будет прощаться с прекрасным садом — ее собственным созданием. Она мысленно повторяла за мной слова и сжимала руки своего мужа, стоявшего на коленях по другую сторону кресла.


26 августа.

Сердце мое разбито. Я только что видела ее в саване, осунувшуюся, бледную до синевы. О, я хочу видеть моих детей! Мои дети! Привези ко мне детей!

Загрузка...