Ф. В. Булгарин Воспоминания Мемуарные очерки Том 1

БУЛГАРИН КАК МЕМУАРИСТ

1

7 декабря 1845 г. в книжные магазины М. Д. Ольхина в Петербурге и Москве поступила в продажу первая часть «Воспоминаний» Ф. В. Булгарина. На следующий день объявление об этом появилось в «Северной пчеле», где сам автор в очередном субботнем фельетоне сообщал: «Вчера вышла в свет книга под названием “Воспоминания Фаддея Булгарина. Отрывки из виденного, слышанного и испытанного в жизни”. Господа журналисты, устроивайте свои батареи, окопы и подкопы, вывозите орудия и высылайте застрельщиков. Вот он! Воспоминания из жизни – то же, что жизнь; итак, жизнь его в ваших руках! Бей наповал, жалеть нечего! Опасности для критиков нет никакой, потому что ответа не будет, а когда нет опасности, тогда все храбры. Людям, находящимся вне критического поприща, скажем иное. <…> Теперь вышла в свет первая часть, а вторая часть печатается и выйдет к Новому году. Будет ли более частей или нет, сам автор не знает и ничего не обещает»1. Через день вышел в свет декабрьский номер журнала «Библиотека для чтения» с журнальным вариантом, а в начале января – вторая часть «Воспоминаний». При этом Булгарин, по своему обыкновению опережая критику, вызывал огонь на себя: «Журналы еще до сих пор не разбранили “Воспоминаний Фаддея Булгарина”! Острят штыки и заряжают орудия <…>. Чего ждать… стреляйте!»2

Так началась растянувшаяся на несколько лет публикация многотомного жизнеописания популярного писателя и журналиста Фаддея Венедиктовича Булгарина (1789–1859). Все свидетельствовало о хорошо продуманной маркетинговой стратегии: выход в свет накануне нового года, одновременный выход из печати отдельного и журнального изданий. Однако литературный проект, на который Булгарин возлагал большие надежды, вызвал предсказуемую негативную реакцию литературного сообщества. В результате издание было прекращено в 1849 г. после выхода шестой части, хотя ранее редакция «Библиотеки для чтения» сообщала, что приобрела «от знаменитого автора» все десять частей его «Воспоминаний»3.

Тем не менее в истории отечественной литературы этот факт беспрецедентен: впервые в России известный писатель при жизни опубликовал воспоминания о себе. С одной стороны, «Воспоминания» явились закономерным итогом литературной деятельности Булгарина, «последней апелляцией к публике»4, попыткой откорректировать сложившуюся к этому времени репутацию. С другой – Булгарин как всегда чутко угадал современные литературные тенденции и читательские запросы.

Во-первых, к 1840‐м гг. интерес широкого читателя сместился от активно развивавшейся в отечественной словесности в предшествующее десятилетие исторической беллетристики к мемуарам. К этому времени завершил свои воспоминания И. И. Дмитриев, появились мемуарные очерки С. Н. Глинки и Н. И. Греча, приступил к работе над мемуарами Ф. Ф. Вигель. Однако, даже будучи ориентированы на публику, в отличие от записок для себя и узкого круга читателей (о чем свидетельствует публикация в периодике), в виде авторского жизнеописания, выпущенного отдельным изданием, в соответствии с литературно-этическими понятиями эпохи и нормами книгоиздательского дела, эти мемуары увидели свет лишь после смерти их авторов5.

Во-вторых, появился культурный запрос на писательскую биографию, свидетельствующий о закреплении особого общественного статуса писателя. Булгарин полагал, что в начале 1830‐х гг. А. Ф. Смирдин положил «первое основание новому сословию – сословию литераторов»6. Среди событий, легитимирующих новое сословие в общественном сознании, – первое празднование в феврале 1838 г. писательского юбилея (пятидесятилетия литературной деятельности И. А. Крылова), открытие памятников Г. Р. Державину в Казани и Н. М. Карамзину в Симбирске. Булгарин высоко оценивал заслуги Карамзина и причислял себя к писательскому поколению, созданному им.

Среди причин, вызвавших к жизни булгаринские мемуары, нельзя сбрасывать со счетов и изменившуюся общественную атмосферу, сопровождавшуюся усилением цензурного гнета: начало 1840‐х гг. отмечено резкими конфликтами Булгарина с цензурой7, осложнением отношений с властными структурами. Так, в период хлопот (которые велись через графа А. Ф. Орлова) о разрешении печатать в «Северной пчеле» частные объявления Булгарин писал Н. И. Гречу 15 июня 1844 г.: «…я ни за какие блага в мире не пойду к графу О[рлову]. <…> Граф О[рлов] – быть может, человек прекраснейший, но я его вовсе не знаю, и чужд ему. Полагаю даже, что он из числа тех русаков, которые вменяют мне в преступление мою наполеоновскую службу <…>. Зачем же мне унижать седую голову мою, склоняя ее перед человеком, который не хочет или не умеет постигнуть тогдашнего моего положения?»8 Близко по духу и булгаринское письмо к Л. В. Дубельту от 21 ноября того же года9. Сложившиеся обстоятельства могли спровоцировать желание завершить «Воспоминаниями» литературную карьеру и окончательно осесть в своем прибалтийском имении Карлово под Дерптом.

Нельзя исключать и влияние на Булгарина его ближайшего соратника Н. И. Греча, опубликовавшего в 1830‐х гг. несколько мемуарных очерков, в которых тот утверждал память как единственную оставшуюся творческую силу: «А мы, запоздалые, что создадим в камере-обскуре, действительно темной храмине нашего воображения? <…> Все, что я ни делаю, о чем ни помышляю, сбивается у меня на воспоминания»10. Наконец, немаловажным биографическим моментом, инициирующим подведение итогов, мог быть пятидесятилетний юбилей Булгарина, пришедшийся на 1839 г.

К началу работы над «Воспоминаниями» Булгарин не был новичком в мемуаристике. В какой-то мере своеобразной подготовкой к ней стала его деятельность как автора некрологов, печатавшихся на страницах «Северного архива», «Литературных листков» и «Северной пчелы», в этом качестве он был хорошо известен читателю. Обращаясь в апреле 1845 г. к Л. В. Дубельту за материалами для биографии недавно умершего Н. С. Мордвинова, Булгарин, явно преувеличивая количество своих статей-некрологов, писал: «Судьба предоставила мне печальную обязанность быть биографом почти всех замечательных лиц, скончавшихся в России, в течение 26 лет»11. Некоторые статьи, посвященные знакомым Булгарину лицам, перерастали формальное жанровое задание, включая мемуарный элемент12. В периодике не раз появлялись мемуарные сочинения Булгарина, представлявшие собой по преимуществу очерки-портреты исторических лиц, помещенные в картины быта и нравов эпохи13. По свидетельствам современников, ему удалось живо и точно запечатлеть характерные черты Карамзина, Грибоедова, Крылова. Вместе с тем его мемуарные очерки о выдающихся людях эпохи в силу своей жанровой природы предполагали открыто выраженное личностное начало, организующее воспоминание как текст, в итоге – отблеск славы и величия замечательных современников падал на Булгарина, вызывая негодование литературных противников и провоцируя многочисленные эпиграммы, вроде саркастических строк Вяземского: «К усопшим льнет, как червь, Фиглярин неотвязный…» (1845)14. Однако даже самым непримиримым критикам Булгарина нечего было противопоставить ему как мемуаристу – зачастую он оказывался единственным запечатлевшим облик ушедшего незаурядного человека. Такова была ситуация с возмутившим пушкинское окружение (и вызвавшим у Пушкина желание ответить) мемуарным очерком о Карамзине, названным В. Э. Вацуро «лучшим из современных рассказов об историографе»15.

Неизвестно точно, когда Булгарин начал работу над «Воспоминаниями». Возможно, что записки дневникового или мемуарного характера он вел и раньше, по крайней мере, об этом свидетельствуют описания событий многолетней давности и появившиеся на раннем этапе его литературной деятельности подзаголовки военных рассказов «из записок» или «из воспоминаний»16, но лишь в статье «Театральные воспоминания моей юности»17 можно увидеть предвестие будущего автобиографического проекта. Начало 1840 г. и границу нового десятилетия Булгарин отметил редакционной статьей о своем поколении как свидетеле знаменательной исторической эпохи: «Еще пролетит столько же времени, и на земном шаре останется едва несколько человек встречавших уже в зрелом возрасте Новый год нового века! Очевидное свидетельство превратится в предание, и в конце текущего века едва будут верить тому, что мы видели в первой его половине. <…> Мы не догадывались, что вступаем в век чудес и славы, когда детскою рукою писали впервые на школьной доске 1800 год!»18 Этот пассаж отзовется во Вступлении к «Воспоминаниям», мотивируя их задание: «Жил я в чудную эпоху, видел вблизи вековых героев, знал много людей необыкновенных…». Из переписки Булгарина достоверно известно, что в 1843 г. работа над мемуарами уже велась19.

Работал Булгарин быстро, интенсивность его литературного труда поразительна. Достаточно напомнить, что в те же самые годы, когда пишутся первые части «Воспоминаний», он издает «Северную пчелу», регулярно помещает в периодике свои статьи, совместно с Н. А. Полевым пишет для «Библиотеки для чтения» роман-фельетон «Счастье лучше богатырства».

2

Приступая к «Воспоминаниям», Булгарин, безусловно, осознавал новизну и нетривиальность предпринимаемого им литературного шага. Архаичность поэтики – общее место при оценке булгаринского литературного наследия, однако нельзя не заметить, что и литературные новации он считывал едва ли не быстрее других, небезуспешно осваивая их. Наследник риторической эпохи, он чрезвычайно чуток к жанровым характеристикам произведений. В этом отношении принципиально уточняющее название, данное им своим мемуарам: «Отрывки из виденного, слышанного и испытанного в жизни». Такая форма позволяла избежать окончательных оценок героя, его жизненного пути и места в истории, а главное, давала возможность свободы как в отборе событий, так и в принципах организации повествования. Не случайно он согласился с определением своей мемуарной манеры как импровизационной20. Впервые за долгий литературный путь Булгарин декларирует независимость от публики, претендуя на некоторую творческую свободу: «…не принимаю никакой обязанности перед публикою» (с. 50). Традиционная для него просветительская интенция – стремление сочетать добро, истину и пользу («излить чувства моей благодарности», «высказать несколько полезных истин», «представить подлинную характеристику моего времени») неожиданно корректируется субъективной установкой, коренящейся в самой психологии мемуарного творчества, открывающей новую грань авторской личности: «При воспоминании прошлого кажется мне, будто жизнь моя расширяется и увеличивается и будто я молодею! <…> Пишу с удовольствием, потому что это занимает меня…» (с. 49).

Избранная жанровая форма не освобождала, однако, от поисков начала, придающего цельность биографическому нарративу, каковым предсказуемо оказывалась личность автобиографического героя, что предполагало внимание к «природе человеческой» и к социальной сущности человека. Первая, по мнению Булгарина, дает о себе знать в детские годы, а вторая принадлежит эпохе зрелости человека, его вступления в гражданское общество, следовательно, полагает он, принципы повествования не могут не учитывать этой разницы в частях, посвященных разным этапам становления героя. Иногда эти аспекты постижения личности остаются лишь декларированными, но именно они призваны собрать «отрывки» в единый текст. Необходимо было найти тот биографический сюжет, который восстановил бы целостность личности мемуарного героя, утраченную в глазах русского читателя Булгариным-литератором: широкая публика знала его как популярного писателя, в прошлом опытного военного, а для писательского литературного сообщества он давно стал репрезентантом петербургской торговой словесности, воплощением продажного журналиста. Выразительная деталь – летом 1840 г. на петербургской сцене шла пьеса Н. А. Полевого «Солдатское сердце», посвященная подвигу милосердия и терпимости, совершенному уланским офицером Булгаровым, прототипом которого послужил Булгарин, а осенью того же года публика смеялась над водевилем Ф. А. Кони «Петербургские квартиры»21, где в продажном журналисте Задарине столичному зрителю легко было узнать редактора «Северной пчелы».

Читатель был отчасти знаком с булгаринской биографией и благодаря его военным рассказам, не случайно Булгарин напомнил об этом во Введении. Предуведомляя о характере повествования, он по сути назвал типы исторического повествования, освоенные им в жанрах исторической прозы (документально-исторические очерки, военные рассказы как вид исторической беллетристики и отделяемую от них собственно мемуаристику – «повести, основанные на истинных событиях»), и заверил: «Вообще, в моих “Воспоминаниях” нет и не будет ничего выдуманного мною» (с. 50).

Беллетристический и мемуарный модусы изображения осознаются Булгариным как принципиально различные. При этом напряжение возникает именно в восприятии границы фикционального и мемуарного, от которого ожидалась историческая достоверность. Уже на раннем этапе своей литературной деятельности он считал необходимым пояснить жанровую природу военного рассказа, обратившись к читателю в специальном объявлении: «Один из отличных литераторов сделал мне вопрос: все ли приключения, описанные в статье под заглавием “Военная жизнь”, случились именно со мною? <…> в сей статье собраны различные приключения, виденные и слышанные, для составления, так сказать, панорамы военной жизни. Различные случаи относятся к одному лицу, единственно в той цели, чтобы соблюсти план сочинения, не разрывать повествования отступлениями. Одним словом, “Военная жизнь” есть сочинение для изображения того, что представляется офицеру перед фронтом во время сражения и что может с ним случиться в кампании. Но главные анекдоты основаны на истине»22.

Для адекватного воплощения замысла Булгарин попытался совместить уже освоенные им литературные практики с новыми. Обещанное в подзаголовках военных рассказов «воспоминание» наконец обрело жанровое воплощение. Новизна установки маркируется в тексте: «Иное дело литературная статья, иное дело рассказ очевидца или действовавшего лица, пишущего историю или правдивые записки. Расскажу теперь с историческою точностью то, что уже рассказано было с примесью литературных цветов» (с. 491). В мемуарах Булгарин «дебеллетризует» истории, знакомые читателям его рассказов. Наиболее известная – из эпохи Финляндской кампании, когда посланный арестовать шведского пастора девятнадцатилетний корнет Булгарин (в «Воспоминаниях» он добавил себе два года) из сострадания нарушил приказ, – подверглась двойной художественной перекодировке: положенная в основу военного рассказа «Прав или виноват?», она стала основой упоминавшейся пьесы Полевого «Солдатское сердце»23, Булгарин же поместил вставной эпизод с тем же названием (в память о Полевом) в свои «Воспоминания», очистив его от «беллетристических цветов». Главными принципами создания мемуарного текста, таким образом, провозглашаются историческая достоверность и точность.

Однако проблемой стало как художественное воплощение этих принципов, так и обоснование самого права на подобное воплощение. Понимая, что делает предметом внимания читателей и критики свою частную жизнь, обстоятельства которой не раз являлись предметом эпиграмматических и памфлетных интерпретаций, Булгарин обосновывает свое право при жизни печатать подобное жизнеописание публичностью жизни литератора и опытностью бывшего военного: «Почти двадцать пять лет сряду прожил я, так сказать, всенародно, говоря с публикою ежедневно о всем близком ей; десять лет без малого не сходил с коня, в битвах и бивачном дыму пройдя с оружием в руках всю Европу <…>. Вот права мои говорить публично о виденном, слышанном и испытанном в жизни» (с. 45).

Мемуарный сюжет должны были составить четыре тематических узла биографического повествования, восходящие к основным социальным ролям героя: польский шляхтич, боевой русский офицер, капитан французской службы, русский литератор. Из них, как известно, описаны были лишь первые два – сюжетная линия, посвященная службе под наполеоновскими знаменами, отсутствовала в связи с прекращением издания, соответственно повествование не было доведено, несмотря на обещания, до эпохи литературной деятельности героя. Однако присутствие этого последнего, чрезвычайно значимого для биографии звена и связанной с ним творческой интенции весьма ощутимо. Можно без преувеличения сказать, что мотив вражды и зависти литературных конкурентов и противников, которому противопоставлено славное военное прошлое мемуариста, в значительной мере инициирует мемуарное повествование, построенное на столкновении двух основных поприщ героя – литератора и военного, с их отчетливой иерархией и оценочной окраской. Среди причин, побудивших приняться за мемуары, Булгарин, как и следовало ожидать, указал на толки вокруг его имени, порожденные борьбой литературных партий и интересов, обещая восстановить истину ссылками на очевидцев и письменные документы.

Уже в первом приложенном к основному тексту пояснении он привел документальные свидетельства о своем благородном происхождении из польского шляхетского рода Скандербеков, мотивируя это документальное включение литературно-полемическим контекстом, в котором создавалась его литературная репутация. Происхождение Булгарина было предметом иронии в эпиграммах, памфлетах и переписке пушкинского круга. Так, барон Е. Ф. Розен писал С. П. Шевыреву 16 декабря 1832 г.: «Сказывал ли вам Пушкин, что Булгарин домогается княжеского достоинства? Он утверждает, что он князь Скандербег-Булгарин!»24 Полемика десятилетней давности между «литературными аристократами» и «торговой словесностью», в которой с «переходом на личности» публично выступили Булгарин и Пушкин, в 1840‐е гг. приобрела иной характер и новых участников. Публичные критические выступления сменились непосредственной апелляцией к властям, при этом аргументация враждующих сторон, несмотря на некоторое стилистическое различие, оказывалась близкой. Темпераментный Булгарин, не стесняясь в выражениях, просил защиты от новоявленной аристократии «Отечественных записок» и «умолял о правосудии» председателя Петербургского цензурного комитета князя М. А. Дондукова-Корсакова: «Никто более меня не уважает аристократии, потому что я сам рожден в ней и повит голубыми лентами, и я не виновен, что вековые аристократии разрушаются с падением государств и лишаются влияния в отечестве победителей! Но, воля ваша, я не могу признать аристократами шайки, издающей “Отечественные записки”, которая только изменяясь в лицах, всегда действует в одном духе, чтоб овладеть кассою русской литературы. <…> и кто же причисляет меня к плебеям? Краевский, Кони, Белинский. – Увы!»25 В свою очередь, князь В. Ф. Одоевский в 1844 г. обращался с письмом к министру просвещения С. С. Уварову «не как к министру, но как к русскому литератору и дворянину». Опасаясь неопытности цензоров и нападок Булгарина, Греча и Сенковского, он просил «принять под особое покровительство» свои сочинения «честного человека и дворянина», на которого особые обязанности налагает носимое им имя: «Я должен предохранить его от поругания всеми зависящими от меня средствами – оно принадлежит не мне одному, но всем членам моего семейства и, смею сказать, истории нашего отечества. Это имя я отдаю под вашу боярскую защиту, в полной уверенности, что моя просьба не будет напрасна перед вами, древним русским боярином»26. Уваров учтиво отказал и успокоил, что цензоры опытны: «Давать наперед официальные предписания насчет будущих разборов сочинений одного отдельного писателя было бы неудобно и даже неблаговидно для самого сочинителя…»27.

«Воспоминания» давали Булгарину возможность публично обосновать свою принадлежность к древнему дворянскому роду, отвести упреки в плебействе. Своим предком он считал легендарного героя албанского антиосманского освободительного движения Георгия Кастриоти, или Скандербега (1405–1468), о котором еще в 1822 г. поместил в издаваемом им «Северном архиве» историческую статью28. Возможно, что эта версия является мистификацией. Ян Тадеуш Кшиштоф (Фаддей – его русифицированное имя) Булгарин действительно принадлежал по линии отца и матери, урожденной Бучинской, к старинным шляхетским фамилиям, владевшим поместьями в Великом княжестве Литовском и (по материнской линии) в коронной Польше. Среди предков Булгарина были известные, состоятельные представители рода и менее обеспеченная, но владевшая поместьями, как его родители, шляхта.

Вопрос о происхождении имел и другую, более сложную и проблемную сторону, связанную с национальной принадлежностью. В работе, посвященной теме польского происхождения Булгарина, А. И. Рейтблат отмечает, что в сформировавшейся к 1840‐м гг. репутации Булгарина, обреченного балансировать «между двумя народами, полуполяком-полурусским, оставаясь чужим и тем и другим», закрепились характерные черты: среди поляков – «ренегата и предателя польских интересов, а среди русских – проводника польского влияния или в лучшем случае человека, не знающего и не любящего Россию»29. Попытка научно осмыслить эволюцию многосоставной (польско-литвинской и российско-имперской) идентичности Булгарина предпринята в работах белорусского исследователя А. И. Федуты и польского историка П. Глушковского30, которые убедительно показали, что взгляды Булгарина на положение Польши и роль поляков в российской империи были устойчивы; будучи литвином, а не «короняжем» по своей идентичности, Булгарин «боролся за Польшу во время наполеоновских войн, популяризировал польскую культуру в России и даже пытался жить “по-польски” в своем лифляндском имении. Однако его польскость не исключала других идентичностей. С детства он был подданным Российской империи, которую также считал своим отечеством»31.

Симптоматично, что, начав работу над «Воспоминаниями», Булгарин посчитал необходимым обосновать свою идентичность публично. В статье под названием «Русские письма» он предложил свой взгляд на славянское племя «русь, или русины», потомком которого себя считал32. Указав, что принадлежит к одной из древнейших («боярских») фамилий литовско-белорусского дворянства, которое до XVII в. «до такой степени привязано было к своей православной вере и к своему языку руському, что никоим образом не хотело смешиваться с поляками, и польское правительство в публичных актах называло всегда тамошнее дворянство не иначе, как русская шляхта», он представил в доказательство два фамильных документа XVI в. из Литовской метрики. Эта точка зрения на историю Великого княжества Литовского была для Булгарина принципиальной. Государство, жители которого «называли себя русинами и страну свою Русью», как полагал Булгарин, «всегда имело противоположное с Польшею политическое стремление». Реализацией таких же стремлений представляется ему создание централизованного Московского государства: «Иоанн III предупредил то, что противу Восточной России замышляли литовские князья: уничтожил все уделы в Великой России, свергнул татарское иго и основал Русское Царство из областей Великой России, оставив своим потомкам права на присоединение Малой России к основанному им Царству, что и исполнилось постепенно. Нынешняя Малая Россия присоединена к Великой России в XVII веке, а Русь Литовская в исходе XVIII века»33. Вот почему тогда же Булгарин писал о Суворове, разгромившем польских повстанцев, что ему «принадлежит вся честь и слава этой войны, вследствие которой присоединено к России ее древнее достояние – Белоруссия!»34

Таковы были к моменту создания «Воспоминаний» публично декларируемые взгляды Булгарина на свою идентичность в большом историческом времени, положенные им в основание мемуаров.

3

Очевидное для мемуариста стремление запечатлеть уходящую эпоху, вписав себя в нее не только как свидетеля, но и как участника событий, потребовало от Булгарина решения сложной художественной задачи, осваиваваемой тогда русской литературой, – сопряжения в повествовании биографического и исторического начал. Эта цель дает о себе знать в компоновке материала, сочетающего мемуарное повествование, основанное на личном опыте, с очерково-историческим, и в композиционном членении – четком соотнесении этапов личной судьбы с историческими вехами. Год рождения героя «ознаменован началом переворота, ниспровергнувшего древнюю французскую монархию <…> изменившего вид и внутреннее устройство не только Европы, но и Америки» (с. 51), первая часть завершается превращением Тадеуша в кадета Фаддея и смертью императора Павла I; в финале второй Россия вступает в войну в составе очередной антинаполеоновской коалиции, и герой, ставший уланским офицером, отправляется в свой первый военный поход; манифестом, объявляющим войну Швеции, заканчивается третья часть, и Финляндская кампания, в которой участвует Булгарин, становится содержанием следующих частей. Любопытно, что крушению военной карьеры героя в последней части предшествует глава, рассказывающая о реформах в России и деятельности М. М. Сперанского, пережившего несправедливые гонения, композиционно рифмуя испытания, выпавшие на долю мемуариста и государственного деятеля.

Художественную целостность первым двум частям «Воспоминаний» придает сюжет, в основе которого становление личности ребенка, вырванного вихрем исторических событий из счастливой семейной обстановки, привычной религиозной и национальной среды. Обычно русские мемуаристы, предшественники Булгарина, не уделяли серьезного внимания детству и юности, игнорируя их роль в формировании личности35. Детский наивный взгляд, сквозь призму которого показана жизнь героя, все время корректируется позицией объективно-очеркового повествования, создающей исторический фон происходящего, углубляя и делая более многомерной картину жизни мемуариста. В то же время организующая текст авторская точка зрения задает рамки, ограничивающие собственно историческое повествование: вводя его лишь в той мере, в какой исторические события соотносимы с жизнью повествователя.

В результате Булгарину удалось воссоздать живые и полнокровные картины жизни белорусской провинции, входившей в Великое княжество Литовское, в период исторических потрясений, органично соединив исторический очерк и описание национальных нравов и характеров с интимно окрашенными воспоминаниями о матери, сестрах, погибшем в вихре политических событий прямодушном и вспыльчивом отце (отметим, что восходящая к воспоминаниям Греча версия о том, что отец Булгарина «убил (не в сражении) русского генерала Воронова и был сослан на жительство в Сибирь»36, не находит подтверждения37). Рассказывая о бедствии, постигшем его семью, распавшуюся после ареста отца, Булгарин указывает на биографические истоки той философии опытности и благоразумия, которую он выстрадал, но которой не следовали ни его отец, ни он сам в юности. Запечатленный в мемуарах опыт сиротства, завязывающий главные узлы жизненного сюжета, перекликается с опытом романных героев Булгарина – Ивана Выжигина и Александра Опенкова.

Судьба рода Булгариных вписана в историческое повествование о причинах падения Польши. Гроза, разразившаяся над семейством, после чего оно «разбрелось навсегда», совпадает со сменой эпох государственного правления – началом павловского времени. Восстановление справедливости после двенадцатилетнего процесса, в результате которого было отменено решение, приведшее к изгнанию семьи из родового имения Маковищи, предстает как свидетельство возможности правосудия в составе империи, ставшей единственным гарантом прав и собственности для присоединенных западных областей.

Одна из важнейших сюжетных сцен первой части – спасение беззащитных женщин и ребенка русским капитаном Палицыным (любопытно, что Палицын – капитан Фанагорийского гренадерского полка, бывшего в самом центре кровавых событий при взятии Праги, предместья Варшавы, менее чем за год до происходящего), в ней – предвестие русской судьбы мемуариста, позволяющее снять заведомо негативные коннотации с его «отступничества». Уважение к польским обычаям, языку, быту – все это олицетворяет Палицын, заслуживший благодарность гордого отца. Отношения польско-белорусского семейства с русским офицером и его гренадерами предстают, таким образом, в трактовке Булгарина аналогом отношений Польши и России: добро, заступничество, опека и помощь сильных способны привязать гордые сердца. Малолетний герой, готовый по приказу Костюшки рубить врагов, признается, что «полюбил лихих русских солдат», те же в свою очередь пророчат: «Этот будет наш!» По сути, своеобразное «крещение» в «свои» уже состоялось, однако действительность потребует повторного прохождения обряда и все новых подтверждений верности: «Крестить Костюшку в русскую веру!» – кричат кадеты, бросая в снег маленького Фаддея (с. 125).

Вместе с тем отношение Булгарина к потере Польшей государственности в «Воспоминаниях» предстает не столь однозначным, как это декларировалось им в текстах иной жанровой природы (газетных статьях, записках в III отделение). С одной стороны, он признавал историческую неизбежность этого процесса, считая, что поляки «проболтали Польшу», что истинно благородные и мужественные из них «пламенно желали перерождения своего несчастного отечества и утверждения в нем порядка на основании прочных законов и наследственной монархической власти» (с. 55–56). С другой – в рассказе (с сочувствием к полякам) очевидца польского восстания генерала фон Клугена, бравшего Прагу, передал ужас от резни и гибели мирных жителей. Композиционное решение «Воспоминаний» таково, что, несмотря на авторские заверения о тщетности усилий («сила солому ломит»), нельзя не посочувствовать полякам. Тема судьбы Польши и польской идентичности героя, с колоритным описанием прежней жизни польских магнатов, историй графа Валицкого и Карла Радзивилла, польского Петербурга, проходит через все повествование, а в последней, шестой части она обретает особую значимость, заставляя героя сделать выбор, определивший его судьбу.

Повествование о годах военной молодости усложняет задачу мемуариста, поскольку, в отличие от детских лет, этот период его жизни должен быть осмыслен как принадлежащий общественному движению эпохи. По мере развития мемуарного сюжета расширяется исторический фон повествования, усиливается внимание к внешнеполитическим обстоятельствам, причинам наполеоновских войн, участником которых суждено было стать молодому офицеру Булгарину. Основной принцип, избранный автором, довольно прост – чередование эпизодов «исторических» и «частных». Подробное описание военных событий, политических реалий с опорой на авторитетные для того времени исторические источники сменяется эпизодами, описывающими те сражения, участником и очевидцем которых он был, живо и достоверно передающими атмосферу войны: остроту ощущений от первого боя, первой увиденной рядом смерти, первого ордена, а затем переход от ярких, оставшихся в памяти боевых событий к военным будням. В историю жизни повествователя вписаны очерки-портреты примечательных личностей Александровской эпохи: тех, кто создавал ее дух, и тех, кто сыграл значительную роль в жизни повествователя. «Воспоминания» богаты вставными новеллами, автора заботит не столько достоверность рассказанного, сколько стремление передать атмосферу времени, толки, идеи и увлечения, которыми жило общество. «Справедливо ли это происшествие или нет – не мое дело. Так рассказывали тогда» (с. 377), – характерная мотивировка для введения очередной истории. Умение передать атмосферу времени, представить «предметы с точки зрения, с которой тогда на них смотрели» (с. 259), и составляет, по мнению Булгарина, истинное достоинство мемуаров. В этом он близок и своему постоянному оппоненту П. А. Вяземскому, в поисках «живых отражений» эпохи, как полагала Л. Я. Гинзбург, культивировавшему «сплетню, как особо острый и личный материал»38, и Ап. Григорьеву, который ввел в оборот понятие «веяний» времени. Таким образом, правда в мемуарном повествовании принципиально осознается как исторически ограниченный, принадлежащий описываемой эпохе угол зрения. За этой позицией – признание неповторимости каждой эпохи и самоценности жизненного пути отдельной человеческой личности, заслуживающей жизнеописания.

Вопреки представлению о Булгарине как о «большом сочинителе» (как иронически именовал его Греч)39, он вряд ли грешит неточностями более других мемуаристов. Достаточно сравнить булгаринскую характеристику Ф. Толстого-Американца с посвященным ему фрагментом в мемуарах А. И. Герцена («Былое и думы», ч. 2, гл. XIV). Герцен к тому же приводит историю, поразительно напоминающую характером событий, участников и деталей булгаринское «Солдатское сердце»: у Герцена действие приурочено к событиям польского восстания 1831 г., соответственно, герои – молодой русский жандармский офицер и жена польского помещика-повстанца с ребенком («Былое и думы», ч. 2, гл. XI). Вряд ли стоит задаваться вопросом о заимствовании – мемуаристика часто «кодирует» жизнь при помощи готовых беллетристических сюжетов. Особенность булгаринского таланта «бытописателя» в этом и заключалась: повседневно-эмпирическое оборачивалось художественным (по крайней мере считывалось широким читателем как таковое) благодаря сюжетному узнаванию, не нуждаясь в сложных трансформациях и смысловых приращениях. Возможно, здесь берет начало эффект многочисленных зеркальных отражений. Н. Л. Вершинина обратила внимание на связь булгаринской мемуаристики с традицией литературного анекдота, близкого жанрам «справедливой» и «полусправедливой» повести40. «Правдивые» истории отражались в текстах не только Булгарина или Полевого, но и Герцена, оставаясь в своей основе анекдотом о «чувствительном солдате», изменившем приказу из милосердия и из‐за прекрасных женских глаз.

Судя по всему, Булгарин обладал незаурядной памятью, об этом свидетельствуют и характер ошибок при цитировании, и отзывы современников, и полемика с Полевым по поводу упоминания в «Воспоминаниях» синодского объявления о Наполеоне: Булгарин передал характер и стиль этого объявления, но не его «букву», Полевой же всячески намекал, что он исказил суть этого документа, перепутав с афишками Ростопчина, которых не мог знать, не побывав в занятой французами Москве41. В надежде на память многие фрагменты Булгарин писал, как признавался В. А. Ушакову, «сплеча», «прямо набело»42, иногда не утруждая себя проверкой цитат. Так, он приписывает карамзинские строки «Гони натуру в дверь, она влетит в окно!» И. И. Дмитриеву, стихи В. К. Тредиаковского «Плюнь на суку / Морску скуку!» – своему знакомому по Кронштадту, бывшему моряку и литератору А. Ф. Кропотову. Вместе с тем было бы неверным вполне согласиться с Гречем, который, характеризуя эту манеру Булгарина, резюмировал: «Он писал с большою легкостью, что называется сплеча, но легкомыслие его было еще больше. Никогда, бывало, не справится с источником или действительностью какого-либо случая, а пишет как в голову придет»43. Сохранившиеся письма Булгарина к разным лицам хранят многочисленные просьбы отыскать те или иные сведения для его «Воспоминаний». Так, с помощью сотрудника Публичной библиотеки и «Северной пчелы» И. П. Быстрова он пытался установить точный источник эпиграфа, который взял у Греча в его «Истории русской литературы»: «Помнится мне, что впервые употребил это изречение покойный А. Н. Оленин в своем разыскании о Тмутараканском камне», – писал он из Карлова и просил уточнить, начинал или кончал этим изречением свое сочинение Оленин44; к А. В. Висковатову обращался за биографическими справками о Л. Л. Беннигсене и Ф. Ф. Буксгевдене и консультировался по вопросам военной истории45.

После появившихся критических откликов на первые две части Булгарин сделал принцип свободного обращения с эмпирическим жизненным материалом демонстративным. Приведя ходившие в Петербурге в 1805 г. стихи в честь Багратиона, он заметил: «Не помню, были ли эти стихи напечатаны, и не хочу справляться. Я удержал их в памяти и привожу не в истории, а в своих собственных “Воспоминаниях”» (с. 270). Критические замечания Н. А. Полевого были восприняты им болезненно: какая разница, полагал он, убит ли был во время сражения герцог Брауншвейгский или смертельно ранен и умер через несколько дней, и каковы точный маршрут и хронология передвижений Хвостова и Давыдова? Главное, казалось ему, – мемуарам удалось передать дух времени и непосредственное восприятие исторической эпохи.

Этой задаче служила и система авторских примечаний, включающих как постраничные сноски, так и пояснения, и приложения. Приложения к первой части, представляющие собой переработанные газетные тексты XVIII века, воссоздавали атмосферу Екатерининской эпохи, среди приложений ко второй Булгарин поместил письма В. М. Головнина к П. И. Рикорду из японского плена – уникальные документы, опубликованные полностью лишь в 2016 г. Очевидна и другая их функция: документальные свидетельства делали Булгарина не только очевидцем, но и активным участником истории, легитимируя его в этом качестве. С этой целью были помещены письмо от адъютанта витебского генерал-губернатора князя Н. Н. Хованского с высокой оценкой великим князем Константином Павловичем сочинений Булгарина, ноты «Марша русской гвардии 1807 года», записанные, как утверждал Булгарин, с его голоса, приложена составленная им карта Финляндской кампании. Опыт издателя и журналиста позволил Булгарину, используя многосоставность текста, с включением в качестве приложений документов эпохи, создать новаторское для своего времени мемуарное повествование.

Как опытный журналист, он умел не только сопрягать различные жанровые установки, объединенные личностью повествователя, но и включать уже написанное и опубликованное в мемуарное целое, избегая автоповторов. Достаточно сравнить упоминавшиеся «Театральные воспоминания моей юности» и мемуарный фрагмент той же тематики во второй части «Воспоминаний», чтобы увидеть, как театральный очерк, включающий скудные сведения о драматурге В. А. Озерове и трагическом актере А. С. Яковлеве, развернут в обширный мемуарный сюжет. В составе «Воспоминаний» этот сюжет, посвященный русской сцене и русскому театру периода его становления и увлечения им мемуариста и всего русского общества, корреспондирует с набирающим силу мотивом большого «европейского театра», режиссируемого Наполеоном и Александром I, в котором предстоит стать участником мемуаристу. Театральность предстает неким началом, раскрывающим суть эпохи наполеоновских войн: ей отвечают и описания боев, и описания характеров, и портреты героев. Участниками большой театрально-исторической игры оказываются не только Наполеон и Александр, колоритные Кульнев или Казачковский, легендарные друзья-моряки Хвостов и Давыдов, но и товарищи Булгарина, уланские корнеты, а те, кому отказано в выходе на историческую сцену, превращаются, как А. С. Яковлев и Г. И. Жебелев, из скромных гостинодворских сидельцев в знаменитых театральных актеров, потрясающих сердца публики.

Театрально-живописный принцип, безусловно, не мог не заявить о себе в наиболее традиционной в этом отношении области поэтики: при создании картин сражений и портретов полководцев и военачальников. Таково риторически избыточное описание начала Фридландского сражения. Вместе с тем Булгарину удается преодолеть риторическую заданность благодаря точному воспроизведению событий этого боя с точки зрения непосредственного участника, неопытного корнета: «Мы пошли вперед, обогнули лес и увидели сильную пыль. Это были свежие войска, шедшие к маршалу Мортье. Кавалерия прикрывала их движение и стояла, спешившись, перед деревнею. Лишь только мы показались на опушке леса, во французской кавалерии затрубили тревогу, и она двинулась шагом. Противу нас были драгуны и знаменитые кирасиры. Здесь мы впервые встретились с ними. Надобно сказать правду, что вид этих кирасиров, на огромных лошадях, в блестящих латах, с развевающимися по ветру конскими хвостами на шишаках, производил впечатление. Но мы так быстро ударили на них, что не дали им опомниться и прогнали их за деревню. В погоне наши уланы многих кирасиров и драгунов ссадили с лошадей пиками. Я также был в атаке с своею пикой <…>. Но когда мы, прогнав французов за деревню, остановились, я был так измучен, что едва мог держать пику в руках. Отломив острие, я спрятал его в чемодан, на память, и бросил древко. Пика была не по моим силам и утруждала меня». Выразительная деталь, придающая особую достоверность изображению, – опека молодого корнета опытными уланами, повторяющими: “Не горячитесь, ваше благородие! Берегитесь, чтоб лошадь не занесла вас в середину французов! Не выскакивайте вперед!”» (с. 328).

«Истина страстей, правдоподобие чувствований» (Пушкин) на исторической сцене, засвидетельствованные участником действа, обретают, по мнению Булгарина, свою несомненную ценность. Отвечая на критические упреки, он уточнил свое мемуарное кредо в Предисловии к третьей части: «Может быть, иное и было не так, как я рассказываю, но по составленному мною плану это вовсе не мешает делу, потому что, желая представить верный очерк прошлого времени, я говорю так, как мы думали тогда, как верили тогда, и представляю предметы с той точки зрения, с которой тогда на них смотрели» (с. 259). Подтверждение верности избранного мемуарного принципа, не искажающего исторической достоверности, он увидел в совпадении собственного взгляда на исторические события с их трактовкой у А. И. Михайловского-Данилевского, автора только что вышедшего «Описания второй войны императора Александра с Наполеоном, в 1806 и 1807 годах» (СПб., 1846).

Кроме того, что видел сам, он умел, как профессиональный журналист, опираясь лишь на источники и воображение, восстановить картину, свидетелем которой не был. Некоторые детали из описания воссозданного Булгариным в мемуарах (с опорой на рассказ Михайловского-Данилевского46 и французские источники) Аустерлицкого сражения, в котором он не участвовал: обращение к уланам перед атакой шефа полка великого князя Константина Павловича («Ребята, помните, чье имя вы носите! Не выдавай!»), пленение Е. И. Меллера-Закомельского («Пуля ударила ему в грудь и скользнула по Владимирскому кресту. Удар лишил его дыхания, и в это время на него наскакали французские гусары и стали рубить»), огромные шляпы русских офицеров, служившие противнику мишенью («французские офицеры кричали своим застрельщикам: “<…> стреляй в шляпы!”» (с. 211, 212)) – были высоко оценены современниками47 и вошли в исторические работы как свидетельства очевидца48.

Иногда такая повествовательная стратегия (прежде всего в беллетристике) оказывалась художественно неубедительной и вызывала справедливую критику49. Вместе с тем она была не лишена определенного эффекта, заставляя читателей и по сей день считать, что Булгарин участвовал в описанных им осаде Сарагосы и переходе через Кваркен или побывал с наполеоновскими войсками в Москве, превращая его тексты в источники биографических реконструкций. Парадоксально, но именно наличие «чужого» взгляда, в чем упрекают Булгарина, дает эффект подлинности, достоверности описанного. Во всяком случае, в верности избранного подхода Булгарин не раз убеждался благодаря отзывам ветеранов наполеоновских войн. Так, однополчанин Т. Л. Старжинский, поблагодарив его за «Воспоминания», особо подчеркивал их правдивость: «Фаддей Венедиктович достиг, однако, своей цели. Его строки напомнили мне нашу молодость. Я с моим взглядом вторгнулся в город Фридлянд»50.

Несмотря на провозглашенный отказ от вымысла, движение мемуарного сюжета Булгарин, несомненно, строит как опытный беллетрист. Эквивалентом беллетристическому является не только отказ от близкого к дневниковому изложения событий, но и их специфический, преследующий определенную цель отбор, позволяющий сделать повествование увлекательным. Отсюда пуантировка каждой части при помощи вводных историй, носящих характер анекдота, военного рассказа на бивуаке, необыкновенного или фантастического происшествия. Булгарин не скрывает своей профессиональной способности в любом измерении жизни обнаружить ее беллетристический потенциал, превратить жизненную эмпирику в литературу.

Так, очевиден романический модус рассказа о старой родственнице пани Онюховской, видевшей Карла XII и Петра I: «…и если б Литва имела своего Вальтера Скотта, то Русиновичи и вотчинница этого имения непременно играли бы роли в историческом романе» (с. 99), – замечает автор, к этому времени приобретший славу «русского Вальтера Скотта». Рассказ – необходимый пуант, перебивающий повествование о военных событиях: «В армии носилось множество на этот счет анекдотов. Расскажу один, за достоверность которого не ручаюсь, но которому мы тогда верили» (с. 306). Эту функцию выполняли приключения самого корнета Булгарина, известные читателю по его военным рассказам. В третьей части военные события обрамляются анекдотами из жизни князя К. Радзивилла, шпионской историей с баронессой Шарлоттой Р., приключением в маскараде с маской-мертвецом, основанным на приеме разоблаченной фантастики. Арсеналом воспоминаний становятся умело используемые тексты эпохи: устные истории, слухи, произведения других авторов. Однако в подобной установке крылась угроза превращения мемуаров в разновидность хорошо известной читателю булгаринской фельетонистики, что подметил и саркастически обыграл в рецензии на шестую часть «Воспоминаний» рецензент «Библиотеки для чтения». Остроумно пересказав историю о диком французе и совместных приключениях с ним «почтеннейшего Фаддея Венедиктовича», он сделал убийственный вывод: «Из “Воспоминаний” Фаддея Венедиктовича о России в этом томе история супругов Кабри – самый любопытный “отрывок виденного, слышанного и испытанного в жизни”»51.

Создается впечатление, что Булгарин в своих во многом новаторских художественных поисках как будто останавливался перед неким пределом, преодоление которого, возможно, привело бы к подлинным открытиям. Его мемуары при внимательном чтении обнажают механизм памяти, отбирающей мемуарные факты по особым законам. Так, вспоминая Петербург своей юности, он не только включает в описание известные и характерные архитектурные приметы, но и упоминает дома, с которыми его связывает особенный характер воспоминаний: к примеру, дом Меншиковых, известный салоном Жуковского и Воейковых (к хозяйке салона Александре Воейковой («Светлане») Булгарин, по свидетельствам современников, испытывал нежные чувства)52. Однако наметившийся принцип сюжетного повествования, следующего за тем, что отбирает память, и связанная с этим рефлексия не получают развития. Повествование остается в тесных границах и в запоминающейся истории об убийстве воспитателем своего воспитанника и осужденных за это убийство невинных людях, которая словно намечает тему «Достоевский и Булгарин»: дворник умер в каторге, сын хозяина – под розгами, а возвращенный через многие годы после открывшейся правды отец попросил для компенсации очередной чин.

Подлинный психологизм, глубокое постижение человеческого характера остались вне творческих возможностей Булгарина даже на уровне портрета, тяготеющего к превосходным степеням и штампам: обычно глаза его героев блестят как алмазы или пылают как уголья, а все женские персонажи оказываются необычайными красавицами. Я. К. Грот предлагал при переиздании булгаринских «Воспоминаний» сопроводить их «галереей прекрасных женщин», встреченных автором53. Было бы преувеличением вслед за некоторыми рецензентами, современниками Булгарина, говорить о вкладе его мемуаров в движение русской прозы к психологизму54, трудно представить, что его мемуары создавались в те же годы, что и первый роман Достоевского.

4

Особое место в воспоминаниях Булгарина занимает непопулярная у современников Русско-шведская война 1808–1809 гг., получившая название Финляндской кампании. Это вызвано, с одной стороны, отсутствием внимания к войне, заслоненной 1812 годом, с другой – чрезвычайно значимым опытом личного присутствия. Специалист по истории Финляндии генерал М. М. Бородкин считал, что в своих мемуарах Булгарин одним из первых попытался «вызвать эту войну к бессмертию»55. Еще в 1823 г. он опубликовал военный рассказ, посвященный одному из ее драматических эпизодов56, позднее как рецензент высоко оценил статью «Извлечение из записок генерал-майора Д. В. Давыдова. Финляндская кампания 1808 года»57, напечатал в «Северном архиве» анонимный «Отрывок из журнала похода в Финляндии 1808 года»58. О Финляндской кампании Булгарин рассказывал в своих исторических очерках «Переход русских через Кваркен в 1809 году»59 и «Завоевание Финляндии корпусом графа Николая Михайловича Каменского в 1808 году»60.

Очерк «Завоевание Финляндии…», вошедший позднее в четвертую часть «Воспоминаний», был первым развернутым повествованием на русском языке о присоединении Финляндии к России, при этом Булгарин указал, что в описании хода событий опирался на первую историю войны, вышедшую в 1827 г. на французском языке, принадлежавшую П. П. Сухтелену. Среди других источников Булгарин назвал материалы, полученные от А. А. Закревского61, бывшего адъютанта командующего корпусом графа Н. М. Каменского, и переписку главнокомандующего графа Ф. Ф. Буксгевдена времен Финляндской кампании 1808 г., хранившуюся в булгаринском архиве (скорее всего, также полученную через Закревского).

На характер изложения военных событий, сопряжения общих сведений и личного взгляда оказала влияние высоко оцененная Булгариным военная проза Д. В. Давыдова. Авторская установка Давыдова в его очерке «Воспоминание о Кульневе в Финляндии»: «Я пишу не историю, следственно не беру на себя обязанности вызывать эту войну к бессмертию. Писатель-наездник, я и тем буду доволен, если записки мои напомнят товарищам моим очаровательные минуты нашей юности и мечты, и надежды честолюбия, и опасности, на которые мы бросались, и кочевья, и беседы оссиановские у пылающих пней, под пасмурным небом»62, – безусловно, близка Булгарину, он воспользовался аргументами Давыдова.

Наконец, ко времени работы Булгарина над «Воспоминаниями» вышла история Финляндской войны, принадлежащая А. И. Михайловскому-Данилевскому63, что дало возможность периодически отсылать читателя к этому труду и соотносить собственное повествование с официальной военной историей. Однако, даже следуя за Михайловским-Данилевским, Булгарин в то же время корректировал его трактовку сведениями из других источников и собственными воспоминаниями.

Так, он оказался более точен в описании событий августа 1808 г. при Алаво, несколько раз в течение лета взятого русскими: сначала отрядом Н. Н. Раевского, затем отрядом полковника И. М. Эриксона, выбитым шведами, и после этого 13 (25) августа корпусом Н. М. Каменского. Будучи вместе со своим эскадроном участником этого броска на Алаво отряда под началом Каменского, Булгарин точно указал последовательность событий. Михайловский-Данилевский, в свою очередь, учитывал мемуарные свидетельства Булгарина как участника войны. К примеру, в описании поведения графа Каменского во время битвы при Оровайсе 2 (14) сентября 1808 г., приведя его обращение к уставшим бойцам после боя64, Михайловский-Данилевский явно следовал за упоминавшимся очерком Булгарина «Завоевание Финляндии…», который первым описал это сражение, причисленное им «к знаменитейшим подвигам русского оружия в XIX столетии» (с. 484–485).

Булгарин, как участник похода, рассказал о сложнейших географических условиях, в которых осуществлялась кампания, приложив к четвертой части карту Финляндии периода войны. Не мог он скрыть и случаев ожесточения с обеих сторон. Ему довелось стать свидетелем жестокости местных жителей, но рассказал он и об ответных действиях со стороны русских: во время высадки шведов под Вазой, когда жители города поддержали шведов, русские солдаты расправились с ними и «подняли город на царя» (с. 418).

Позиция очевидца давала иногда образцы энергичной, глагольной, «пушкинской» прозы: «Мы въехали на рысях во двор. Ворота были отперты: пастух выгонял стадо в поле. В одну минуту дом был окружен. Спешившиеся уланы стали со стороны сада. Что никто не выйдет из дома, в том я был уверен, потому что ставни и двери тогда только растворились, когда часовые уже были расставлены. Я вошел в дом. В зале встретил меня довольно пожилой человек почтенного вида в утреннем сюртуке» (с. 449).

Описание военных эпизодов, не попавших в труды современных ему военных историков и не отраженных другими мемуаристами, придает дополнительную ценность булгаринским мемуарам. К их числу относится рассказ о сложнейшем походе объединенного отряда под командованием полковника И. В. Сабанеева, в состав которого входили и два эскадрона улан. Отряд выступил из Куопио 8 (20) июля 1808 г. для подкрепления корпуса Н. М. Каменского и соединения с полковником Е. И. Властовым, составлявшим авангард бывшего отряда Н. Н. Раевского, положение которого к этому времени было критическим из‐за развернувшегося в Финляндии партизанского движения. По охваченному партизанской войной, зачастую непроходимому для кавалерии краю и был совершен этот бросок: «Когда мы вышли за город, Иван Васильевич Сабанеев перекрестился и сказал: “С нами Бог!” <…> Чем далее мы шли вперед, тем более встречали ненависти к нам <…>» (с. 436, 454). «Воспоминания» воссоздают масштабную картину партизанской войны, существенно уточняя сведения о размахе партизанского движения в Финляндии65. При этом булгаринские мемуары, содержащие выразительные примеры нравственной стойкости и благородства финнов, остаются редким свидетельством симпатии и уважения и к завоеванным финнам, и к храбро сражавшимся шведам.

Современными авторами наиболее востребованы булгаринские мемуарные портреты командиров и офицеров66, среди которых М. Б. Барклай-де-Толли, Н. М. Каменский, А. И. Гудович, А. А. Закревский, Я. П. Кульнев, А. И. Лорер, Ф. О. Паулуччи, И. В. Сабанеев. Особое внимание Булгарин уделил Барклаю-де-Толли, включив в книгу посвященный ему обширный биографический очерк и рассказав о любви к генералу-остзейцу простых солдат, – для Булгарина принципиально, что России служили не только коренные русские67. Другой важнейшей фигурой этой войны для него, безусловно, является граф Н. М. Каменский, которому, по словам Булгарина, «принадлежит вся слава покорения Финляндии» (с. 465). В «Воспоминаниях» Булгарин повторил приведенную в его очерке «Завоевание Финляндии…» характеристику знаменитого полковника Гродненского гусарского полка Я. П. Кульнева, утверждая, что «Кульнев был правою рукою и глазом графа Каменского в Финляндскую войну» (с. 474). К воспоминаниям о Кульневе он обращался и в путевом очерке, содержавшем портрет Кульнева: «Он носил длинную гусарскую куртку, с черными шнурками и широкие казацкие шаровары. На плечах у него была бурка, а на голове вместо фуражки красный шерстяной колпак, какие носят финские крестьяне»68. Скорее всего, этот булгаринский очерк послужил поводом к публикации Д. В. Давыдовым, близко знавшим Кульнева, упоминавшегося выше очерка «Воспоминание о Кульневе в Финляндии», в котором Давыдов возразил некоему мемуаристу (не называя его по имени), что Кульнев не носил казацких шаровар, а носил одежду форменную, но не офицерскую, а рядового гусара, однако на голове любил носить что-нибудь странное: финский колпак, скуфью, ермолку и т. п.69

Не всегда сверявшийся с необходимыми источниками Булгарин порой допускал ошибки, в особенности когда писал об участниках событий, с которыми не был знаком. Так, он перепутал погибшего под Иденсальми князя М. П. Долгорукова с его старшим братом – Петром Петровичем, участником переговоров с Наполеоном накануне Аустерлицкого сражения, смешав в своем рассказе обоих братьев70. Что, собственно, и не мудрено: главы, посвященные Финляндской войне, содержат около 180 имен участников этой кампании. Нельзя не поразиться цепкой памяти Булгарина и не быть благодарным ему за сохраненные в мемуарах имена участников войны и малоизвестные обстоятельства их гибели, как это происходит, например, в рассказе о погибших вместе друзьях – прапорщиках Егерского полка Павле Вильбоа и Антоне фон Штакельберге. Как нельзя проигнорировать и весьма своеобразный мемуарный пласт, представленный слухами того времени; кроме того, что они передают неповторимый «воздух» эпохи, за ними угадывается реальный фон событий этой войны. К примеру, слухи, ходившие в лагерях обоих противников, о «золотой бомбе», взорвавшей неприступный Свеаборг, намекавшие на подкуп и измену коменданта крепости вице-адмирала К. Кронштедта, или история о дуэли со смертельным исходом Ф. И. Толстого-«американца» с прапорщиком лейб-гвардии Егерского полка А. И. Нарышкиным. В этот контекст вписываются и упоминавшиеся вставные новеллы о приключениях корнета Булгарина, в которых беллетристические сюжеты как бы «возращены» автором военно-исторической реальности.

Любопытно, что неправдоподобные приключения мемуариста нередко оказывались правдой. Такова, казалось бы, совершенно «литературная» история о знакомстве во время кампании с пасторским сыном и неожиданной встрече с ним спустя долгое время в 1838 г. Ко времени своего путешествия по местам, где ему довелось воевать в молодости, Булгарин был уже хорошо известен как писатель в Финляндии и Швеции, в переводе на шведский язык вышли не только его популярные романы, но и очерки, посвященные событиям Финляндской кампании, на страницах периодики печатались «Опасная ночь в лесу», «Смерть Лопатинского», «Переход русской армии через Кваркен в 1809 г.», вызвавшие отклики читателей, поэтому финская общественность в Гельсингфорсе дала обед в честь посетившего Финляндию Булгарина. Пасторский же сын стал к этому времени известным профессором-историком А. И. Арвидссоном, о теплой встрече с ним при посещении шведской Королевской библиотеки Булгарин рассказал в книге путевых очерков71.

Булгарин, на протяжении долгих лет на страницах «Северной пчелы» учивший русских любви к отечеству, чем вызывал негодование своих оппонентов, конечно же, не избежал в своих мемуарах исторической оценки событий. Причины войны, по его мнению, были вызваны необходимостью расширения границ, «довершением великого подвига бессмертного Петра». Отметим, что Булгарин задолго до К. Ф. Ордина, автора труда «Покорение Финляндии» (СПб., 1889), размышлял именно о покорении Финляндии72. Иллюстрацией служит приведенный им анекдот о П. К. Сухтелене и императоре Александре I перед картой Европы, на которой Сухтелен прочертил желательную границу России со Швецией – «от Торнео к Северному океану». Этот анекдот позволяет Булгарину высказать мнение, «что еще перед Тильзитским миром император Александр уже помышлял об утверждении русской границы на большем расстоянии от Петербурга. Тильзитский мир представил случай к довершению начатого Петром Великим, и император Александр должен был воспользоваться сим единственным случаем» (с. 390). Для обоснования своей позиции Булгарин включил в повествование обширный исторический очерк Финляндии и ее взаимоотношений со Швецией, в котором утверждал, что у завоеванной Финляндии благодаря широкой внутренней автономии открываются новые возможности в составе Российской империи. Будучи участником наполеоновских войн в Испании, он указал на разницу двух завоевательных войн и счел нужным рассказать о терпимом отношении некоторых финнов к завоеванию русскими, объяснив их позицию стремлением сохранить главное – веру и обычаи. Имплицитная отсылка к историческому опыту поляков в этом случае очевидна. Теперь он сам принимал участие в аннексии чужой территории и не мог не испытывать потребность оправдать эти действия какими-то разумными доводами исторического или политического характера. Это своеобразное сверхзадание обнаруживает себя на разных уровнях текста: не только в апелляции к историческому контексту, размышлениях мемуариста, но и в сюжетных ситуациях – таков собственно рассказ о символическом соперничестве с Арвидссоном.

Имперская позиция Булгарина-мемуариста резко выделялась на фоне распространенной точки зрения, выраженной Н. М. Карамзиным, считавшим, что завоеванием Финляндии Россия пожертвовала «честью, справедливостью» и «нравственным достоинством великой империи», «заслужив ненависть шведов, укоризну всех народов», и Ф. Ф. Вигелем: «В первый раз еще, может быть, с тех пор как Россия существует, наступательная война против старинных ее врагов была всеми русскими громко осуждаема, и успехи наших войск почитаемы бесславием»; «русские видели в новом завоевании своем одно только беззаконное, постыдное насилие»73. Для Булгарина, пережившего трагедию раздела Польши, завоевывавшего для России Финляндию, для наполеоновской Франции Испанию, воевавшего под знаменами Наполеона за независимость Польши, присоединение Финляндии виделось не таким драматичным. Не скрывая трагедии войны, он тем не менее разделял, а, скорее, в годы работы над мемуарами и не мог не разделять официальный имперский пафос.

Ценность мемуарных свидетельств Булгарина о Финляндской кампании безусловна, поскольку позволяет уточнить представления не только об исторических реалиях этой войны, но и о реакциях на нее общественного мнения, более сложных, нежели это представляется на первый взгляд. Тем более что «Воспоминания» отличает весьма редкое сочетание официальной имперской идеологии с подлинной и искренней авторской толерантностью, отмеченной современниками и сохраняющей свое значение: недаром в конце XX в. финны издали книгу сочинений Булгарина под названием «Солдатское сердце», в которую вошли его воспоминания о Финской войне (снабдив их картой, указывающей маршруты булгаринских военных походов) и очерки о посещении мест боевой молодости74. «Книга понравилась читателям, и финское консульство, пока находилось в Тарту, даже взяло на себя расходы по уходу за могилой ее автора»75.

Финляндская кампания для Булгарина – это эпоха не только славы русского оружия, но и его собственной воинской славы, дающей право быть русским журналистом и писателем, несмотря на сложившуюся отрицательную литературную репутацию. Военный опыт для него, как и для других литераторов, призванных в литературу после эпохи наполеоновских войн, оказывался опытом причастности к большой истории и давал право на биографию. В последнее десятилетие своей жизни Булгарин все более позиционирует себя как старый воин на покое – сложившейся литературной репутации он мог противопоставить только репутацию ветерана минувшей военной эпохи.

5

Неизвестно, что послужило причиной прекращения работы над воспоминаниями, тем более что Булгарин не исключал возможности продолжения76. Наиболее вероятна версия, что он решил оставить мемуары после строгого выговора императора за напечатанную в 1848 г. в июньском номере «Библиотеки для чтения» главу, включающую биографию и характеристику М. М. Сперанского77, которого Булгарин считал редким примером образцового государственного деятеля в России и к которому относился с неизменными уважением и восхищением. В «Воспоминаниях» Сперанский представлен «истинным европейцем», идеальной личностью, способной сочетать любовь к отечеству и глубокую религиозность с подлинной толерантностью: «Россию Сперанский любил выше всего в мире, и только человечество ставил выше отечества <…>. Он был вовсе чужд предрассудка, который порождает ненависть или недоброжелательство к иноплеменникам или чужеязычным племенам» (с. 597–598). Дело было не в том, насколько точен мемуарист и насколько доверял ему Сперанский (сомнения в этом высказала дочь Сперанского, с опровержением достоверности воспоминаний о Сперанском вскоре выступил М. А. Корф78) – суть возмущения Николая I состояла в том, что Булгарин судил о том, о чем не имел права судить. В нескольких пунктах выговора настойчиво подчеркивалась недопустимость и неуместность воспоминаний и суждений частного лица о событиях и действиях государственного уровня: «Может ли частный человек распределять за эпоху столь еще к нам близкую и таким диктаторским тоном славу государственных подвигов между монархом и его подданными», – негодовал император79. Возможно, высочайшим читателем был понят и намек Булгарина, отсылающий к истории взаимоотношений Сперанского и Александра I: Булгарин в мемуарах сравнил Сперанского с Агриколой, описанным Тацитом, который, рассказывая о последних днях несправедливо подвергшегося гонению Агриколы, осудил лицемерие и притворство принцепса Домициана.

Выговор императора заставлял быть осторожнее в отборе и оценке лиц и событий, тем более что дальнейшие тома «Воспоминаний» предполагали воспроизведение и оценку еще более близкой эпохи, события которой были к тому же связаны с участием Булгарина в военных действиях в составе наполеоновской армии – в новых условиях, на фоне прокатившейся в 1848 г. волны европейских восстаний подобные воспоминания были неуместны, поэтому Булгарин счел за благо прервать публикацию после шестой части, завершавшейся прибытием героя в Париж80. Можно предположить, что мысль о продолжении мемуаров не оставляла его. По крайней мере, в 1854 г. он обещал рассказать о литературном быте 1820‐х гг. и своих взаимоотношениях с русскими литераторами, «если Господу Богу угодно будет продлить жизнь мою до тома моих Воспоминаний, в котором будут изложены литературные мои отношения»81.

Возникли и проблемы иного порядка, связанные с конфликтностью стратегий, направленных на создание образа мемуарного героя. В стремлении запечатлеть отношения личности и истории, деятельного субъекта и обстоятельств «Воспоминания» обнажили конфликт верноподданнической идеологической интенции и зачастую противоречащего ей жизненного сюжета. Искренность интонации не могла преодолеть осторожности в отборе биографического материала, явных умолчаний и ретуши в изображении некоторых событий, желания укрыться за официальными реляциями или авторитетными мнениями. «Современник» справедливо отмечал, что в шестой части «Воспоминаний» пропадает сюжетная связь, «все делается как бы по щучьему велению», читатель остается в недоумении, каким образом мемуарист «очутился в Кронштадте после службы своей в уланском полку», «по какой причине он оставил Кронштадт, куда переселился», почему «прожил почти год в Лифляндии и Эстляндии»82. Столкновение автобиографического героя с враждебными обстоятельствами в шестой части мемуаров кодировалось через призму оптимистического авантюрно-приключенческого сюжета, с привычной сменой ролей: «сиротка» – храбрый корнет – молодой человек, подверженный страстям и заблуждениям. Такое эклектическое соединение различных авторских позиций – беллетриста и историка, Вальтера Скотта и очевидца – «не сплеталось» в целостный сюжет судьбы, который не давался Булгарину. Это особенно заметно в последней части, где начинает отчетливо звучать тема карточной игры и сопряженных с ней фортуны, случая, увлекающих героя. Булгарин отводит себе в этой игре роль «романтического игрока-понтера», умеющего держать удары судьбы, подниматься и вновь идти ей навстречу. Уже в подзаголовке его мемуаров была намечена отсылка к жизненной философии, прочитывающей жизненный путь как вращение колеса Фортуны, цепь случайностей, связанных с чередованием удач и неудач, при этом провоцирующих активность человека (согласно пословице «всяк своего счастья кузнец»). Сказав «с этого времени начинаются мои странствования», Булгарин «перешел Рубикон», поскольку нельзя было не заметить, что мемуарно-биографическая история сбивается на похождения его знаменитого героя Ивана Выжигина83. Круг замкнулся: Пушкин в памфлете «Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем» уже написал «ядовитый» конспективный сюжет «Настоящего Выжигина»; для того чтобы сделать его «настоящим», оспорив Пушкина, нужна была гениальность – Булгарин предпочел замолчать.

Оценка этого, возможно, наиболее интересного булгаринского сочинения его современниками заслуживает специального внимания.

Отклики на первые две части «Воспоминаний» в большинстве были отрицательны. Так, «Современник» не нашел «ничего <…> нового в книге как явлении художественном и даже как явлении литературном»84. В рецензиях преобладали ирония в адрес Булгарина, дерзнувшего сделать свою «сомнительную» в нравственном отношении личность предметом прижизненного жизнеописания, и стремление уличить его в фактических и исторических неточностях. Особенно усердствовал в «Литературной газете» периодический его то союзник, то враг Н. А. Полевой85, чью рецензию подробно пересказали «Отечественные записки»86. Похвала польским главам у критически настроенных рецензентов была призвана подчеркнуть поляцизм автора, оттенить беспомощность Булгарина в описании русских реалий и лишить его права на воспоминание о русской истории и русских страницах его жизни.

Первым высоко оценил выход «Воспоминаний» своего товарища Н. И. Греч, вписав их в европейскую и слабо формирующуюся отечественную мемуарную традицию, представленную в основном рукописями (записки Я. П. Шаховского, С. А. Порошина, И. В. Лопухина). Сверх «интереса исторического и литературного» отметив в булгаринских воспоминаниях «интерес психологический», Греч справедливо указал: «В этой разнообразной и подвижной картине всего примечательнее характеристика лиц, с которыми автор был в сношениях или которых знал по современной наслышке»87.

Самый резкий отзыв принадлежал В. Г. Белинскому, автору «злого и увлекательного», по словам Н. А. Некрасова, памфлета, написанного для апрельского номера «Отечественных записок» (1846). Без обиняков намекнув на то, что причиной публикации мемуаров при жизни может быть только корыстный интерес, Белинский далее всей своей статьей постарался развенчать «правдолюбие» Булгарина, скомпрометировать его в глазах публики, повторив слухи о плагиате и компиляциях, собрав многочисленные примеры фактических ошибок булгаринских изданий и процитировав большинство неблагоприятных отзывов о Булгарине. Этой же цели служил и довольно краткий в сравнении с объемом всей статьи разбор «Воспоминаний», призванный доказать, что весь образ жизни семьи Булгариных, все обстоятельства детства и юности мемуариста способны были сформировать характер человека, лишенного чести и чувства собственного достоинства; при этом критик допустил неуместный выпад по поводу родовитости Булгарина и недостойные намеки в адрес его матери. Характер этой рецензии повлек за собой ее цензурный запрет88 и появление без подписи в майском номере «Отечественных записок» переработанного варианта89, отредактированного с учетом требования цензуры. Однако и в этой редакции рецензия сохранила заданный ей Белинским характер, оставшись образцом того, что называли тогда «литературной тактикой». Рецензии «Отечественных записок» на последующие части булгаринских мемуаров после ухода из журнала Белинского сохранили избранную тактику90 и приобрели характер, сблизивший их с худшими образцами булгаринской «доносительной» журналистики: Булгарина упрекали в незнании русской жизни, критическом отношении к «нашей православной Руси, которая, вопреки всем неверным описаниям, как незаходящее солнце блистает между европейскими державами»91, и к русским полководцам.

В развернувшейся полемике вокруг «Воспоминаний» обратили внимание и на их литературные достоинства. «Москвитянин» вынужден был признать, что мемуары Булгарина – «книга занимательная и хорошо написанная», и отдавал ей предпочтение «пред всеми французскими произведениями, наводняющими нашу литературу»92. Затем появилась рецензия в «Сыне отечества», редактируемом К. П. Масальским93, в которой «Воспоминания» Булгарина рассматривалась как проявление обострившегося интереса к человеческой индивидуальности, закономерное стремление современного человека «создать» свою биографию. Автор рецензии Е. Ф. Розен полагал, что даже противники Булгарина не могут отказать мемуарам в увлекательности, необычайной живости характеров, психологизме в передаче детских впечатлений и редкой толерантности авторской позиции. Процитировав сцену приезда молодого офицера после первых военных походов в родной дом, начавшуюся с посещения им семьи еврея-корчмаря, когда-то спасшего семью Булгарина (ради чего герой надевает парадную форму), рецензент заключал: «Эти сцены заставляют звучать самые тонкие и глубокие струны сердца <…> здесь мы не хвалим автора – мы его благодарим»94.

Пожалуй, больше других из всех разделов булгаринского жизнеописания повезло мемуарам о Финляндской кампании. «Воспоминания» стали источником многочисленных ссылок на Булгарина-мемуариста военных историков, обращавшихся к истории Русско-шведской войны 1808–1809 гг. и Уланского его императорского высочества цесаревича Константина Павловича полка. Для этой группы читателей Булгарин был прежде всего опытным военным, прошедшим несколько войн, а не «продажным журналистом», чья репутация сложилась в литературной полемике эпохи. Со многими офицерами, бывшими участниками наполеоновских войн, у Булгарина сохранялись добрые отношения, лишь некоторые из них разделяли позицию, характерную преимущественно для литераторов. Дружеские отношения связывали его не только с сослуживцами по Финляндской кампании, но и с воевавшими в Отечественную войну, среди которых были и литераторы: Ф. Н. Глинка, Р. М. Зотов, В. А. Ушаков. Любопытная деталь: бывший участник Отечественной войны, член партизанского отряда под началом знаменитого А. С. Фигнера К. А. Бискупский, присылавший в конце 1840‐х гг. редактору «Отечественных записок» А. А. Краевскому свои воспоминания о партизанской войне, предлагал использовать свои заметки как материал для истории партизанского движения, поручив их «ученым военным» – Ф. Глинке или Ф. Булгарину: «…они бы сумели сделать интересное, любопытное и дельное родное, русское, а не переводное издание…», – писал он95. Не случайно, что от упреков в искажении военных событий, неверном изображении характера Барклая-де-Толли и оскорблении русских, предъявленных «Отечественными записками»96, Булгарина защитил «Военный журнал», писавший о достойном изображении офицеров и полководцев, в особенности Барклая, в сочинении, «написанном во славу России и русского оружия» и по самому содержанию своему «близком русскому сердцу»97.

Среди положительных откликов самой неожиданной оказалась сдержанная и снисходительная похвала, появившаяся на страницах недавно перешедшего в руки И. И. Панаева и Н. А. Некрасова «Современника». Отказываясь от прежних принципов литературной борьбы, редакция журнала демонстрировала новую, лишенную групповых интересов позицию. Указывая на бедность русской литературы мемуарами, «Современник» утверждал, что любое произведение, сохранившее черты прошедшего времени, достойно внимания, поэтому мемуары Булгарина теперь виделись «довольно приятным явлением в нашей литературе», незаслуженно подвергнутым критике, не заметившей достоинств этого сочинения, проявившихся в изображении характеров («Один портрет полковника Пурпура, сохраненный для потомства г. Булгариным, чего стоит!»), «подробностей частной жизни белорусских поляков», исчезнувших черт ушедшего времени, в «дельных взглядах на дела и людей минувших лет»98. Тактический характер этой статьи «Современника» не был ни для кого секретом: разногласия его редакции с «Отечественными записками» Краевского получили публичную огласку.

У перегруппировки литературных сил была скрытая сторона, свидетельством чему и стала история, связанная с рецензией обновленного «Современника» на мемуары Булгарина. После смерти Белинского и обнаружения рукописи его рецензии опубликованный вариант был назван Н. Х. Кетчером (редактором посмертного издания «Сочинений» Белинского) «какой-то странной переделкой»99. Дело в том, что написанная Белинским рецензия значительно отличалась от ее печатного варианта и содержала не снисходительную, а действительно высокую оценку булгаринских «Воспоминаний». Белинский, противореча своему первоначальному отзыву, выступил против нападок критиков на мемуары Булгарина, объясняя их «личным ожесточением против автора этой книги», в то время как в ней «гораздо больше достоинств, нежели недостатков»100. Среди этих достоинств он отметил мастерство в создании характеров, живые исторические подробности, талантливое изображение нравов старой Польши, заключив: «Ничего подобного нельзя найти ни в какой другой книге, по крайней мере, до сих пор»101. П. В. Анненков полагал, что рецензия Белинского отражала резкую перемену в умонастроении критика в последние два года его жизни и была отредактирована в неприемлемом для него направлении В. П. Боткиным102. Б. В. Мельгунов показал, что жесткая редакторская правка принадлежала Некрасову103. Возможно, что на переоценку булгаринских мемуаров смертельно больным Белинским повлияла та роль, которую сыграл Булгарин в заботе о семье и памяти недавно умершего Полевого, о чем вскоре стало известно в литературных кругах: «На этот раз никто не укорял Булгарина за его мнимую близость к шефу жандармов», – вспоминал П. П. Каратыгин104. Реальная помощь Булгарина заставила по-иному посмотреть на его далеко не одномерную личность, разрушая привычные стереотипы.

Этот эпизод обнажает драматизм совмещения журналистом выстраданных личных убеждений с литературной тактикой репрезентируемых им периодических изданий. Анненков писал о предпринятой редакцией правке статьи Белинского: «Редакция имела некоторое моральное право желать такой переделки. Во-первых, никто не был приготовлен к подобному нарушению всех традиций либеральной журналистики, связывавшей с некоторыми литературными именами множество вопросов, которые только полемически (курсив Анненкова. – Н. А.) и могли быть поднимаемы в печати и которые давали этим именам значение символов (курсив мой. – Н. А.), для всех понятных и не требовавших дальнейших разъяснений…»105. Единственный пример высокой оценки лучшего из булгаринских сочинений авторитетным критиком не стал фактом литературной жизни, а значит, и литературной репутации Булгарина, переместившись в область историко-литературных реалий, доступных лишь исследователю. Символический характер этой репутации не могли поколебать никакие вновь публикуемые документы106. К концу 1850‐х гг., в условиях общественного подъема, имя Булгарина в литературном мире «стали употреблять в замену бранного слова, в смысле нарицательном или, правильнее, порицательном»107. Смерть Булгарина в сентябре 1859 г. прошла незамеченной.

6

В любом случае, несмотря на незавершенность мемуарного замысла, Булгарин сделал, казалось бы, беспроигрышный ход: он вписал свою личность в живую ткань эпохи, воссоздав в мемуарном повествовании ее подвижную, ускользающую и уже ушедшую в небытие атмосферу. Его воспоминания сохранили для истории не только интереснейшие страницы знаменитых военных кампаний и военных будней, но и имена участников этих событий (достаточно взглянуть на именной указатель настоящего издания). «Самая занимательная вещь в каждом месте – люди», – полагал Булгарин108. Польские магнаты и шляхтичи, боевые русские генералы и безвестные сослуживцы – мемуары запечатлели облик этих людей, обстоятельства их жизни и гибели в сражениях. Некоторые страницы булгаринских мемуаров кажутся знакомыми, поскольку давно уже разошлись в многочисленных работах по военной истории, истории Петербурга, культуры и быта начала XIX в.109, причем не всегда с указанием источника: нередко при цитировании Булгарина в положительном контексте вместо его имени указывалось «один современник» или «публицист Николаевской эпохи»110.

В истории восприятия личности Булгарина русской культурой отчетливо прослеживается действие культурных механизмов, игнорирующих неоднозначность и индивидуальные особенности его литературной фигуры, факты, которые не укладываются в сложившийся биографический стереотип. Символизация репутации Булгарина происходит в период, когда поиски национальной идентичности сопровождались отчетливо осознаваемой потребностью в национальной идеологии, национальном искусстве и национальной мифологии. При этом культура испытывает потребность в обозначении противоположных ценностных полюсов. В период начавшегося глубинного постижения значения Пушкина для русской культуры, сопровождавшегося своеобразной сакрализацией его имени и превращением в культурного героя, Булгарин – иноплеменник, иноверец, нравственно сомнительная личность, пушкинский зоил – как нельзя лучше подошел на роль его антагониста, культурного антигероя (трудно представить, что это о нем писал современник: «Живость характера, французское остроумие, ловкое и приятное обхождение, благородное открытое и выразительное лицо, военная точность…»111). Возникновение пушкинского мифа в русской культуре неизбежно предполагало усиление негативной символизации литературной репутации Булгарина.

Настоящее издание впервые включает полный текст «Воспоминаний» Булгарина и его мемуарные очерки. Поскольку их автор был лишен в истории литературы права на мемуарную презумпцию невиновности, априорно обвинен в искажении фактов, воспоминания Булгарина потребовали обширного комментария, в котором необходимо было, кроме прочего, верифицировать сведения, сопровождающиеся сложившимся за долгие годы конвоем оценок. Научное издание воспоминаний Булгарина даст почву для более обоснованных суждений об этой неоднозначной личности, занимавшей значительное место в истории русской литературы.

За помощь в подготовке текста «Воспоминаний» сердечно благодарю А. С. Степанову.

Н. Н. Акимова

Загрузка...