Наболевшее место разгорелось новою болью. В обществе стали громко раздаваться толки, совершенно противоположные тем, которые были до войны. Стали говорить о малодушии государя, о крайней неспособности его братьев и сыновей и мелочном его тщеславии, заставлявшем его надеть фельдмаршальские жезлы и погоны, когда в сущности он лишь мешал да ездил по лазаретам и "имел глаза на мокром месте". Стали рассказывать злобные анекдоты про придворно-боевую жизнь и горькие истины, про колоссальные грабежи, совершавшиеся под носом у главнокомандующего, который больше отличался шутками дурного тона, чем знанием дела. К печальной истине стала примешиваться клевета и ее презренное шипенье стало сливаться с ропотом правдивого неудовольствия. Явился скептицизм, к которому так склонно наше общество, скептицизм, даже и относительно самой войны, которую еще так недавно приветствовали люди самых различных направлений.

В Москве еще хранился жар, там возбуждался вопрос о добровольном флоте, но Петербург охладел и, обращая взоры на внутренние дела, не мог не видеть весьма неутешительной картины. Курс падал стремительно и, несмотря на недавние успехи, стоял 203-203,5 марок за 100 рублей, государственный долг возрос чрезвычайно, и со всех сторон доходили вести о злоупотреблениях властей, особенно разнуздавшихся во время пребывания "набольших" за Дунаем.

С запада, из Минской губернии, шли рассказы о возмутительных действиях губернатора Токарева и члена совета министерства внутренних дел Лошкарева по логишинскому делу, где была разыграна целая сатурналия в честь и при участии розог; с востока получались сведения о свирепствах казанского сатрапа Скарятина79, который предался чудовищным жестокостям над татарским населением, среди которого он искоренял сочиненный им бунт... Это делалось в стране, правительство которой имело гордыню утверждать, что оно ведет свой народ на величайшие материальные и кровавые жертвы, чтобы доставить свободу славянским братьям. Свобода представляется на практике трояко: в благосостоянии экономическом, веротерпимости и самоуправлении. Но какое самоуправление несли мы с собою, оставляя у себя простор Скарятинам и Токаревым и убивая самым фактом войны начатки народного представительства в Турции? О каких принципах веротерпимости могла быть речь, когда турки лишь не позволяли звонить в колокола, а мы в Седлецкой губернии силою и обманом обращали в православие униатов и проливали их кровь, когда они не хотели отдавать последнее имущество, описанное за недостаточно поспешное обращение "в лоно вселюбящей матери-церкви?"... А Польша? А Литва? Диктатура Муравьева 80, ссылки тысяч поляков в Сибирь? А 1863 год и гордые ответы Горчакова81 иностранным державам, что "сей старинный спор" есть домашнее дело осуществления державных прав монарха над своими мятежными подданными? И по мере того, как проходил чад ложно-патриотического увлечения среди скептически настроенного общества, яснее и яснее чувствовалась лицемерная изнанка этой истощающей войны, которая, добыв сомнительные для России результаты, не дала никакого улучшения в ее домашних делах...

И это чувство раздражало общественные нервы. Успокаивающих элементов вокруг не было. Система классического образования с "камнем мертвых языков" вместо хлеба живого знания родины, языка и природы по-прежнему тяготела над семьей, тревожа ее и раздражая. А исход большого политического процесса заставлял пугаться за все, что было в этой семье живого и выходящего из ряда по живости и восприимчивости своего характера. Из тысячи почти человек, привлеченных и наполовину загубленных Жихаревым, оказались осужденными лишь двадцать семь, да и о тех сенат ходатайствовал перед государем. Правда, это ходатайство было по бездушному докладу Палена отвергнуто, и высоким судьям, которые, постановляя суровый приговор, взывали к помощи монарха для успокоения своей смущенной совести, было сказано, что они ошиблись в своей надежде, что в них видят облеченную в красный мундир и хорошо оплаченную машину для наказания, а не людей, которые понимают, что "qui n'est que juste est cruel!.." (Кто только справедлив, тот жесток.). Но это едва ли могло содействовать успокоению общества.

Освобожденные от суда в значительном числе оставались в Петербурге, приходили в соприкосновение с обществом, и их рассказы, слухи о самоубийствах и сумасшествиях в их среде и вольные и невольные преувеличения их друзей и семейств поддерживали глухое недовольство и омерзение к судебной процедуре по политическим делам. Тяжкие дни террора были еще далеко, семена его зрели в ожесточенных сердцах, а общество после происходившего в тумане безгласности процесса знакомилось с целями и приемами заговорщиков или по их личным односторонним рассказам, или же в большинстве случаев по беллетристическим произведениям.

Из только что вышедшей "Нови" общество узнало, что они во многом нелепы, незнакомы ни с народом, ни с его историей, что к наиболее .цельным из них примазываются разные фразистые пошляки, что у них нет ясных и прямых целей. Но из той же "Нови" общество узнавало, что они - преступные перед законом, невежественные и самонадеянные перед историей и ее путями - не бесчестные, не своекорыстные, не низкие и развратные люди, какими их старались представить с официальной стороны. И общество не верило официальным глашатаям, а вручало свое сердце и думу великому художнику, который так умел угадывать его духовные запросы... Но если "Новь" устанавливала спокойный и примирительный взгляд на эту молодежь, то появившийся в мартовской книжке "Вестника Европы" за 1878 год рассказ Луканиной "Любушка" бил с чрезвычайной силой и блестящим талантом уже прямо по струнам горячего сострадания и симпатии к ним. Впечатление этого рассказа, одного из chef d'oeuvre'ов (Образцовое произведение.) русской литературы, рассказа старой няни о том, как ее дитятко, ее Любушка, ушла в пропаганду и погибла так, за ничто, за слова...", было потрясающее.

Он читался повсюду нарасхват и вызывал слезы у самых сдержанных людей... В то же время весь Петербург ходил смотреть в величавой и освещенной сверху зале Академии художеств картину Семирадского82 и останавливался, прикованный мастерством художника, перед засмоленными и подожженными христианами, умирающими за то, во что они верят, перед тупоживотным взором возлежащего на перламутровых носилках откормленного Цезаря; в то же время Росси 83 будил заснувшие чувства и исторгал слезы своею мастерской игрой в великих произведениях Шекспира, а удивительный "Христос" Габриеля Макса 84 смотрел в темной комнате клуба художников - то закрытыми, то открытыми глазами - прямо в смущенную душу погрязших в обыденной суете и деловом бессердечии многочисленных зрителей... Все соединялось вместе, действовало на нервы с разных сторон, и среднее общество Петербурга, из которого должны были выйти будущие судьи Засулич, было напряжено, расстроено и болезненно-восприимчиво.

А 31 марта приближалось... Этому дню предшествовало несколько процессуальных эпизодов, из которых один особенно характерен. Дело вступило в суд, и вызванная для получения обвинительного акта Засулич заявила, что избирает своим защитником присяжного поверенного Александрова. На другой же день, 24 марта, он подал заявление с ходатайством о вызове нескольких лиц, которые, содержась в доме предварительного заключения летом 1877 года, видели действия Трепова и все последующее, послужившее мотивом к совершению ею выстрела. В распорядительном заседании суда товарищ председателя настаивал на отказе в вызове этих свидетелей, так как их показания не имели прямого отношения к делу и только его осложняли. На это товарищи мои, составлявшие присутствие, члены суда Ден и Сербинович, доказывали, что в многолетней практике суда было принято не отказывать обвиняемому в вызове свидетелей, предоставляя им полную свободу в выборе средств защиты, и что, кроме того, в обвинительном акте как мотив преступления были указаны рассказы знакомых Засулич и известия газет о сечении Боголюбова, так что сама прокуратура дает повод к более точному разъяснению мотива. К этому взгляду присоединился и товарищ председателя Крестьянов. Я считал, однако, что того указания на мотив, которое сделано в обвинительном акте, достаточно и что ввиду неотрицания никем факта наказания Боголюбова нет и оснований дополнять сведения о нем разными подробностями, которые могут внести в дело только излишнюю примесь раздражения. Члены суда склонились к моему мнению, и вечером в тот же день было написано мною подробное определение, находящееся в деле, об отказе в ходатайстве защитника на основании 575 статьи Устава уголовного судопроизводства. В тот же вечер зашли ко мне Ден и Крестьянов. Они говорили, что их тревожит состоявшееся определение, что оно идет вразрез с практикой суда и в деле столь щекотливом как будто заранее ставит судей на сторону обвинения, связывая руки защите. Я не согласился с ними и успокоил их тем, что по 576 статье Устава уголовного судопроизводства подсудимая имеет право в семидневный со дня отказа срок заявить суду о представлении просимых свидетелей лично или о вызове их на ее счет... По точному смыслу этой статьи, как она понималась и практиковалась всей русской судебной практикой уже двенадцать лет, не было никакого сомнения, что при таком заявлении подсудимой председатель обязан немедленно сделать распоряжение о вызове просимых свидетелей. Начертывая 575 и 576 статьи, законодатель имел в виду не стеснять подсудимого в его защите, а лишь оградить свидетелей от напрасной траты времени и отвлечений от занятий по одному лишь неосновательному желанию подсудимого. Поэтому он и поставил подсудимого в неизбежность - или согласить лично этих несущественных, по мнению суда, свидетелей на явку, или же принять издержки их вызова на свой счет. Поэтому подсудимая могла после объявления ей об отказе все-таки ходатайствовать о вызове свидетелей по 576 статье. Этот взгляд, казавшийся всем судебным деятелям того времени ясным, не подлежащим спору и подтвержденным рядом случаев из судебной практики, успокоил моих товарищей в их благородной тревоге.

На другой день постановление суда было объявлено, а часа в четыре ко мне в кабинет пришел расстроенный товарищ прокурора Андреевский85 и взволнованным голосом рассказал историю назначения обвинителя по делу Засулич. Первоначальный выбор Лопухина остановился на товарище прокурора Жуковском 86. Умный, образованный и талантливый Мефистофель петербургской прокуратуры был очень сильным и опасным обвинителем. Его сухая, чуждая всяких фраз, пропитанная беспощадной желчью, но всегда очень обдуманная и краткая речь как нельзя больше гармонировала с его жидкой фигурой, острыми чертами худого, зеленовато-бледного лица, редкой, заостренной бородкой, тонкими ядовитыми губами и насмешливо приподнятыми бровями над косыми глазами, из которых светился недобрым блеском озлобленный ум. Вкрадчивым голосом и редким угловатым жестом руки с исхудалыми цепкими пальцами вид он обвинительную, нерасторжимо-логическую паутину вокруг подсудимого и, внезапно прерывая речь, перед ее обычным заключением, садился, судорожно улыбаясь, и никогда не удостаивал ответом беспомощного жужжания растерянного защитника. Его всегдашняя сухая сдержанность подвергалась печальному испытанию лишь тогда, когда винные пары попадали ему в голову. Тогда он терял самообладание, становился груб, придирчив и в его цинически откровенных словах выбивалась наружу его уязвленная жизнью и исполненная презрения душа. Страшный недуг талантливых русских людей коснулся и его концом своего крыла и раз был причиною почти испорченной судебной карьеры его, начавшейся блистательно. В половине 60-х годов он был костромским губернским прокурором и участвовал в качестве официального лица в проводах жандармского штаб-офицера, получившего другое назначение. За обедом он сохранял свою служебную сдержанность, но когда свежий волжский воздух на пристани, куда все поехали провожать голубого офицера, усилил действие винных паров, он неожиданно для всех брякнул провожаемому, который хотел с ним поцеловаться: "Ты куда лезешь?! Чего тебе. е. т. м.?! Стану я с тобой, со шпионом, целоваться! Прочь, с. сын!"- и т. д. На товарищеских обедах, бывавших в среде петербургской прокуратуры, он нередко пьянел от очень небольшого количества вина и тогда из чрезвычайно остроумного и блестящего импровизатора обращался быстро в несносного и дерзкого задиралу. Лучшими его речами в Петербурге были речи по делу Марквордта, обвинявшегося в поджоге, и по знаменитому делу Овсянникова. В первом случае подсудимый, содержатель сарепткого магазина, открытие которого подготовлялось замысловатыми рекламами, был предан суду вопреки заключению прокуратуры о совершенной недостаточности улик и был настолько уверен в своем оправдании, что явился в суд во фраке и белом галстуке. Жуковский произвел такое действие своей речью, что обвиненный присяжными "без снисхождения" Марквордт, препровожденный под арест в Литейную часть, вонзил себе в грудь перочинный нож по самую рукоятку и имел еще силы отломить ее и взойти на лестницу, где и упал... мертвый... Когда, испуганный этим трагическим исходом и страшась за душевное настроение Жуковского, я поспешил к нему рано утром, то нашел его еще в постели усталого, но весело острящего над тем, что "этот дурак" вздумал привести над собой в исполнение приговор более строгий, чем тот, который постановлен судом. Речь его по делу Овсянникова была великолепна и не теряла даже от сравнения с блестящей диалектикой Спасовича 87, который в качестве гражданского истца восклицал: "Нам говорят, что это все лишь одни предположения, одни черточки, одни штрихи, а не серьезное обвинение. Ну да! Это-штрихи, это-черточки, но из них составляются линии, а из линий - буквы, а из букв - слоги, а из слогов - слово, и это слово - "поджог!.." Когда после окончания дела Овсянникова Пален собрал у себя лиц, возбудивших (меня), подготовлявших (Маркова и Книрима) и проведших это дело (Жуковского), и торжественным голосом объявил нам о монаршем удовольствии по поводу действий, давших возможность довести до обвинительного приговора миллионера-самодура, в деянии которого полиция видела лишь случай, Жуковский остался верен себе и с ядовитой иронией, весьма мало гармонировавшей настроению бывшего псковского губернатора, очутившегося министром юстиции, сказал: "Да, ваше сиятельство, мы именно этим и отличаемся от администрации: мы всегда бьем стоячего, а они всегда-лежачего...":

Таков был будущий обвинитель Засулич. Но ему не понравилось бить стоячую в оправдание тех, кто бил лежачего, и, ссылаясь на то, что преступление Засулич имеет политический характер и что, обвиняя ее, он, Жуковский, поставит в трудное и неприятное положение своего брата, эмигранта, живущего в Женеве, он наотрез отказался от предложенной ему чести. Тогда Лопухин обратился к Андреевскому. Мягкий и гуманный, поэт в жизни и в литературе, "говорящий судья" на обвинительной трибуне, независимый и всегда благородный в приемах, С. А. Андреевский составлял полную противоположность Жуковскому и, в силу известного закона о противоположностях, был тоже выдающимся по своей даровитости обвинителем. На предложение Лопухина, сделанное в присутствии прокурора окружного суда Сабурова88, он ответил вопросом о том, может ли он в своей речи признать действия Трепова неправильными? Ответ был отрицательный. "В таком случае я вынужден отказаться от обвинения Засулич, - сказал он, - так как не могу громить ее и умалчивать о действиях Трепова. Слово осуждения, сказанное противозаконному действию Трепова с прокурорской трибуны, облегчит задачу обвинения Засулич и придаст ему то свойство беспристрастия, которое составляет его настоящую силу..." Лопухин стал его уговаривать, то тупо иронизируя над либеральным знаменем, которым прикрывался Андреевский, то, уговаривая его и упрашивая, то, показывая когти и внутренне скрежеща зубами, то, заверяя его, что это не служебный, а частный разговор. "Зачем вы меня уговариваете, - сказал ему, наконец, Андреевский, - когда вы можете мне предписать? Дайте мне письменный ордер, и я уже тогда увижу, что мне делать подчиняться или..." - "Оставить службу? - перебил его Лопухин, - да я этого не хочу, что вы?!" И уверив его еще раз, что разговор имеет совершенно частный характер, он отпустил его и потребовал к себе Кесселя 89... На другой день от Андреевского и Жуковского было - официально потребовано объяснение, на каком основании они отказались от обвинения. А Кессель, зайдя ко мне в кабинет, объявил, что он вынужден был принять поручение обвинять Засулич.

Я знал Кесселя давно. Застав его в 1871 году чрезвычайно строптивым, исполняющим должность следователя и предупрежденный Паленом еще в Казани, что при первой моей жалобе Кессель будет причислен к министерству юстиции, я защищал его против нареканий прокуратуры и при первой возможности взял прямо в городские товарищи прокурора на высший оклад, поручал ему большие обвинения, поощрял его литературные работы в "Судебном вестнике" и, уйдя из прокуратуры, рекомендовал его для командировки с особыми правами на место Тилигульской железнодорожной катастрофы; избавляя его от столкновений с Фуксом, устроил ему занятия при Гарткевиче90 по собиранию материалов для будущего уголовного уложения. По странной аберрации чувства я питал совершенно незаслуженную симпатию к этому угрюмому человеку. Мне думалось, что за его болезненным самолюбием скрываются добрые нравственные качества и чувство собственного достоинства. Но я никогда не делал себе иллюзий относительно его обвинительных способностей. Поэтому и увидев совершенно убитый вид Кесселя, я немало удивился выбору Лопухина и живо представил, какую бесцветную, слабосильную и водянистую обвинительную речь услышит Петербург, нетерпеливо ждавший процесса Засулич. Из разговора с Кесселем оказалось, что им обуял малодушный страх перед тем, как отнесутся в обществе и в кругу товарищей к тому, что после отказа двух из них от обвинения он все-таки принял его на себя, и он приискивал разный резоны в свое оправдание. Я старался его успокоить, внушая ему, что отказы товарищей основаны на исключительных соображениях, которых он может не иметь или не разделять; что, проведя обвинение спокойно, без задора и громких фраз, он исполнит лежащую на нем как на лице прокурорского надзора обязанность, и что воспрещение обсуждать действия Трепова лишь затрудняет его и без того трудную задачу, но не изменяет ее существа... Но он совершенно упал духом, и, жалея его, а также предвидя скандалезное неравновесие сторон на суде при таком обвинителе, я предложил ему, если представится случай, попробовать снять с него эту тяжесть. Он очень просил меня сделать это, хотя в глазах его я заметил то выражение, которое так хорошо определяется русской поговоркой: "И хочется, и колется, и маменька не велит"... Случай говорить о нем, да и о многом по делу Засулич представился скоро.

На другой же день, 27 марта, меня пригласил к себе Пален по какому-то маловажному делу, которое, очевидно, служило лишь предлогом. Разговор почти немедленно перешел на предстоящий процесс, и после разных упреков по адресу Андреевского и Жуковского и заявления, что "пусть только пройдет дело, а там еще поговорим", Пален сказал мне: "Ну, Анатолий Федорович, теперь все зависит от вас, от вашего уменья и "красноречия". - "Граф, - ответил я, - уменье председателя состоит в беспристрастном соблюдении закона, а красноречивым он быть не должен, ибо существенные признаки резюме - бесстрастие и спокойствие... Мои обязанности и задачи так ясно определены в уставах, что теперь уже можно сказать, что я буду делать в заседании..." - "Да, я знаю беспристрастие! Беспристрастие! Так говорят все ваши "статисты" (так называл он людей, любивших ссылаться на статьи судебных уставов), но есть дела, где нужно смотреть так, знаете, политически; это проклятое дело надо спустить скорей и сделать на всю эту проклятую историю так (он очертил рукой в воздухе крест), и я говорю, что если Анатолий Федорович захочет, то он так им (то есть присяжным) скажет, что они сделают все, что он пожелает!

Ведь, так. А?!" - "Граф, влиять на присяжных должны стороны, это их законная роль; председатель же, который будет гнуть весь процесс к исключительному обвинению, сразу потеряет всякий авторитет у присяжных, особенно у развитых, петербургских, и, я могу вас уверить по бывшим примерам, окажет медвежью услугу обвинению". - "Да, но повторяю, от вас, именно от вас правительство ждет в этом деле услуги и содействия обвинению. Я прошу вас оставить меня в уверенности, что мы можем на вас опереться... Что такое стороны? Стороны - вздор! Тут все зависит от вас!.." - "Но позвольте, граф, ведь вы высказываете совершенно невозможный взгляд на роль председателя, и могу вас уверить, что я не так понимал эту роль, когда шел в председатели, не так понимаю ее и теперь. Председатель - судья, а не сторона, и, ведя уголовный процесс, он держит в руках чашу со святыми дарами. Он не смеет наклонять ее ни в ту, ни в другую сторону - иначе дары будут пролиты... Да и если требовать от председателя не юридической, а политической деятельности, то где предел таких требований, где определение рода услуг, которые может пожелать оказать иной, не в меру услужливый, председатель? Нет, граф! Я вас прошу не становиться на эту точку зрения и не ждать от меня ничего, кроме точного исполнения моих обязанностей... Я понимаю, впрочем, ввиду общественного настроения, ваши тревоги и, становясь на время в старое положение вице-директора, позволяю себе дать вам один совет. Вы знаете, что суд отказал в вызове свидетелей, могущих разъяснить факты, внушившие Засулич мысль о выстреле в Трепова. Но на днях истекает неделя с объявления ей об этом, и она может обратиться и, вероятно, обратится с требованием об их вызове на ее счет. Оно будет для суда обязательно. Мы не имеем права отказать ей в этом. Но свидетели такого рода, несомненно, коснутся факта сечения Боголюбова, рассказы о котором так возбудили Засулич. Этим будет дан защитнику очень благодарный и опасный в умелых руках материал. Вы знаете Александрова больше, чем я, и не станете отрицать за ним ни таланта, ни ловкости. Несомненно, что он напряжет все свои силы в этом деле, сознавая, что оно есть пробный камень для адвокатской репутации... Против такого защитника и по такому вообще благодарному для защиты делу необходим по меньшей мере равносильный обвинитель - холодный, спокойный, уверенный в себе и привыкший представлять суду более широкие горизонты, чем простое изложение улик. Он может, и даже должен, отдать защите факт наказания Боголюбова, не пытаясь опровергать его возмутительность. Да, граф, возмутительность и незаконность!... Он мог бы даже от себя прибавить слово порицания и решительно отвергнуть всякую солидарность с образом действий Трепова... Но, предоставив защитнику "въезжать всем дышлом" в вопрос факта, на почве которого нельзя спорить, не рискуя быть позорно политым, обвинитель должен уметь подняться над этим фактом в высоту общих государственных соображений; он должен уметь нарисовать картину общества, где царствует самосуд и где от ума, а следовательно, и от глупости каждого частного человека зависит признать другое лицо виновным и привести над ним в исполнение свой произвольный, узкий, подсказанный озлоблением, приговор. На этой высоте должен укрепиться прокурор и, увлекши защиту за собой в эту область, разбить ее оружием здравого смысла. Прокурор должен поступить, как Геркулес в мифе об Антее. Известно, что Антей по временам становился неодолимо силен, и Геркулес заметил, что это бывает тогда, когда он касается ногами почвы, которая и дает ему эту чудодейственную силу. Тогда он поднял его на воздух и там, оторвав от почвы, задушил. Почва Антея в деле Засулич - это факт наказания Боголюбова. Надо сделать этому факту надлежащую оценку в унисон с защитником, но затем оторвать его от почвы и победить в области общих соображений. Это, по моему мнению, единственный прием для правильного исхода обвинения, и с этой точки зрения Андреевский, на которого вы так негодуете, прав, затрудняясь поддерживать обвинение, стыдливо умалчивая о мотивах преступления... Как же, однако, представлена прокуратура по этому делу? Вы знаете, граф, что я несколько пристрастен к Кесселю и, может быть, даже несколько преувеличиваю его достоинства, но могу вас уверить, что трудно сделать более неудачный выбор обвинителя... Он уже теперь волнуется и пугается этого дела. Он никогда не выступал по таким серьезным делам; хороший "статист" и знаток следственной части, он - совершенно ничтожный противник для Александрова..." - "Да, но кого же назначить, когда "эти подлецы" отказались?!- воскликнул Пален и прибавил с кисло-сладкой улыбкой: Такой обвинитель, о котором вы говорите, был лишь один, это-А. Ф. Кони, но его, к несчастью, уже нет..." - "По вашему и вопреки его желанию, - прибавил я, - но вы имеете еще большие силы в прокуратуре; у вас есть Масловский, умный и серьезный обвинитель, ведший с большим тактом политические дела, к которым по своему характеру близко подходит дело Засулич; есть Смирнов, талантливый, энергичный обвинитель игуменьи Митрофании91... поручите одному из них..." - "Но ведь они - товарищи прокурора палаты". "Имеющие по закону право обвинять в окружном суде", - прибавил я. "Да, конечно, - возразил Пален, внезапно впадая в усталый тон,- но это значит придавать делу слишком важное значение... слишком важное значение", - прибавил он глубокомысленно. "Не вы ли сами придавали ему до сих пор такое значение, граф?!"- "И притом, видите, любезный Анатолий Федорович, назначение обвинителя - дело прокурора палаты; уж добрейший А. А. Лопухин знает, что делает, он все взвесил; нет, знаете, не надо придавать этому делу такое значение... и обвинитель не так важен, мы все-таки надеемся на вас..." Видя, что он впадает в сонливое отупение, я прекратил беседу, сказав, что дело ввиду общественного настроения имеет большое значение, и повторил просьбу не ожидать от меня каких-либо исключительных действий.

"И вы думаете, что может быть оправдательный приговор?" - спросил Пален, зевая. "Да, может быть и при неравенстве сторон более чем возможен..." - "Нет, что обвинитель! - задумчиво сказал Пален, - А вот о чем я вас очень прошу, внезапно оживившись обратился он снова ко мне: знаете что? Дайте, мне кассационный повод на случай оправдания, а?"- и он хитро подмигнул мне глазом... Я не мог не улыбнуться этой цинической наивности министра юстиции. "Я председательствую всего третий раз в жизни, - сказал я, - ошибки возможны и, вероятно, будут, но делать их сознательно я не стану, считая это совершенно несогласным с достоинством судьи, и принимаю такое предложение ваше просто за шутку..." - "Нет, какая шутка?! - серьезно сказал Пален. - Я вас очень прошу, вы это так умно сумеете сделать..." Я молча встал, и мы расстались...

Выходя от Палена, поразившего на этот раз даже меня своим легкомыслием, я невольно вспомнил, как он, еще в 1869 году, негодуя на харьковскую прокуратуру за возбуждение следствия против пьяных и буйных влиятельных баричей Шидловского и Паскевича, оскорбивших в театре частного пристава Смирнитского, просил меня при возвращении моем из-за границы принять обвинение их на себя и на суде от него отказаться, и был очень недоволен, встретив несогласие на это со стороны маленького провинциального товарища прокурора. Он, очевидно, ничему не научился и ничего не забыл из своих старых приемов в протекшие между обоими этими предложениями девять лет.

В суде меня встретил Крестьянов и, подавая прошение Александрова о вызове просимых свидетелей на счет Засулич, торжествующим образом сказал мне: "Ну, вот видите, придется вызвать!" Вопрос об обязательности вызова по 576 статье до такой степени давно уже перестал быть вопросом, что я, занятый чем-то другим, сказал ему: "Да, теперь надо вызвать". Он, очень храбрый и даже грубоватый в коллегии, но постыдно трусливый и нерешительный в одиночку, унес прошение в отделение, в котором председательствовал, и, сделав на нем надпись "вызвать" и, из осторожности, на всякий случай, не подписав ее, приказал немедленно послать повестки свидетелям. Впоследствии эта надпись причинила много тревожных минут этому человеку, мужиковатое псевдопрямодушие которого плохо прикрывало трусливую душонку судебного чиновника.

Между тем день разбирательства приближался...

ОТДЕЛ ТРЕТИЙ

резюме председателя А. Ф. Кони

Ниже приводится напутственное слово А. Ф. Кони присяжным заседателям. В приводимом напутствии А. Ф. Кони подводит итог судебному разбирательству.

Господа присяжные заседатели! Судебные прения окончены, и вам предстоит произнести ваш приговор. Вам была представлена возможность всесторонне рассмотреть настоящее дело, перед вами были открыты беспрепятственно все обстоятельства, которые, по мнению сторон, должны были разъяснить сущность деяния подсудимой, - и суд имеет основание ожидать от вас приговора обдуманного и основанного на серьезной оценке имеющегося у вас материала. Но прежде чем вы приступите к означенному обсуждению дела, я обязан дать вам некоторые указания о том, как и в каком порядке надо приступить к оценке данных дела.

Когда вам предлагается вопрос о виновности подсудимого в каком-либо преступлении, у вас естественно и прежде всего возникает два вопроса: о том, кем совершено деяние и что именно совершено. Вы должны спросить себя, находится ли перед вами лицо, ответственное за свои проступки, то есть не такое, в котором старость ослабила, молодость не вполне развила, болезнь погасила умственные силы. Вы должны убедиться, что перед вами находится человек, сознающий свои поступки и, следовательно, могущий подлежать за них ответственности.

В настоящем деле нет указаний на душевную болезнь, нет и вопроса о возрасте, и если защитник говорил пред вами о состоянии "постоянного аффекта", то есть гнетущего и страстного порыва, то и он не указывал на то, чтобы этим состоянием у подсудимой затемнялось сознание. Что же касается до нервности подсудимой, следы которой не могли ускользнуть от вас, то нервность лишь вызывает большую впечатлительность.

Поэтому я думаю, что первый вопрос не представит для вас особых трудностей. Но второй вопрос труднее. Вы должны знать, на основании твердых данных, что именно совершено. Мало знать, что то или другое преступное деяние совершено, - необходимо знать, для чего оно совершено, то есть знать цель и уяснить себе намерение подсудимого.

А затем возникает более общий вопрос: из каких побуждений сделано то, что привело подсудимого пред вас.

Есть дела, где эти вопросы разрешаются сравнительно легко, где в самом преступлении содержится уже и его объяснение, содержится указание на его цель. В таких делах, по большей части, для всякого ясно, к чему стремится обвиняемый. Так, кража в огромном большинстве случаев совершается для завладения чужим имуществом тайно, грабеж-для похищения его явно, изнасилование для удовлетворения животной страсти и т. д.

Но есть дела более сложные. В них неизбежно надо исследовать внутреннюю сторону деяния. Один факт еще ничего не говорит или. во всяком случае, говорит очень мало. Таково убийство. Убийство есть лишение жизни. Оно является преступным, когда совершается не для самообороны. Но оно может быть совершаемо различно. Я могу совершить убийство необдуманно, играя заряженным оружием; я могу убить в драке, нанося удары направо и налево; могу прийти в негодование и в порыве гнева убить оскорбителя; могу, не ослепляемый раздражением, сознательно лишить жизни другого и могу, наконец, воспитать в себе прочную ненависть и под влиянием ее в течение многих иногда дней, подготовить себя к тому, чтобы решительным, но задолго предвиденным ударом лишить кого-либо жизни. Все это будут ступени одной и той же лестницы, все они называются убийством, - но какая между ними разница! И для того, чтобы ошибочно не стать ступенью ниже, или, в особенности, ступенью выше, чем следует по справедливости, - необходимо рассматривать внутреннюю сторону преступления. Это рассмотрение укажет, какое это убийство, если только это убийство.

Но в настоящем деле обвинением поднят вопрос о покушении. Вам из явлений обыденной жизни известно, что такое покушение. Оно может быть различно. Бывают случаи, когда человек сам останавливается, приступив к совершению преступления. Стыд, страх, внутренний голос, слабость воли - могут остановить его в самом начале. Но когда и выстрелил человек, когда замахнулся оружием, могут быть разные исходы: удар пришелся мимо, последовал промах, или удар пришелся в защищенное, случайно или неслучайно, место и, встретив препятствие, не причинил вреда, или же, наконец, удар дошел по назначению, но особенности организма того, кому он был назначен, уничтожили, ослабили смертоносную силу. Удар может быть нанесен так, что есть полная вероятность, что он разрушит такие части тела, с невредимостью которых связана самая жизнь, а между тем случайное отклонение лезвия ножа или пути, избранного пулею, оставит важные внутренние органы без существенных повреждений или причинит такие, для борьбы против которых окажется достаточно жизненной силы у поврежденного организма. В этих последних случаях закон считает, что обвиняемый исполнил все, что от него зависело. Смерть не произошла не по его воле, и не от него уже зависело устранить ее, отдалить ее приход.

С таким именно случаем, по мнению представителя обвинительной власти, имеете вы теперь дело. Вы вдумаетесь в обстоятельства дела и в то, что было объясняемо вам здесь, и решите - есть ли прочные данные для этого вывода.

Картина самого события в приемной градоначальника 24 января должна быть вам ясна. Все свидетельские показания согласны между собою в описании того, что сделала Засулич. Револьвер, брошенный ею, перед вами. Объяснение, почему она его бросила, вы слышали. Оно подтверждается как устройством спуска курка револьвера, так и тою предвиденною ею, суматохой около нее после выстрела, о которой обстоятельно рассказали здесь Курнеев и Греч. Некоторое сомнение может возбудить лишь показание потерпевшего, прочитанное здесь на суде. Но это сомнение будет мимолетное. Для него нет оснований, и предположение о борьбе со стороны Засулич и о желании выстрелить еще раз ничем не подтверждается. Надо помнить, что показание потерпевшего дано почти тотчас после выстрела, когда под влиянием физических страданий и нравственного потрясения, в жару боли и волнения, генерал-адъютант Трепов не мог вполне ясно различать и припоминать все происходившее вокруг него. Поэтому, без ущерба для вашей задачи, вы можете не останавливаться на этом показании.

Факт выстрела, причинившего рану, несомненен. Но какая это рана, какой ее исход, каково ее значение? Здесь были выслушаны эксперты. Эксперты - те же свидетели. Они также говорят о том, что видели или слышали. Но они отличаются одним свойством от свидетелей обыкновенных. Обыкновенный свидетель - человек простой, относящийся непосредственно к виденному и слышанному. Его личные впечатления и выводы иногда затемняют то красноречие фактов, которое содержится в его показании. Но эксперт - свидетель по преимуществу, вооруженный научным знанием и специальным опытом. Поэтому он не только может, но должен говорить о значении того, что он видит и слышит; его выводы освещают дело, устраняют многие сомнения и неясность обыденных представлений заменяют определенным взглядом, основанным на строгих данных науки.

И к свидетелям, и к экспертам можно относиться с большим или меньшим доверием. Я напомню вам, что доверие к свидетелю на суде должно основываться на нравственном, а если свидетель - эксперт, то и на научном его авторитете.

Вы примените эти условия к показаниям экспертов, бывших перед вами. Если вы найдете, что эксперты относились к делу с полным спокойствием и вниманием, что они, несмотря на разнообразное свое положение, вполне свободно сошлись в одних и тех же выводах, то вы, вероятно, отнесетесь к ним с доверием. Если, затем, вы припомните, что здесь перед вами были трое из наиболее выдающихся хирургов столицы, и в том числе два профессора хирургии, и что они имели возможность проследить ранение и его последствия, так сказать, по горячим следам, у постели больного, то вы придадите их показаниям научный авторитет. Сущность этих показаний от вас не ускользнула: рана нанесена, как оказывается из осмотра опаленного места на мундире, почти в упор - рана тяжелая и грозившая опасностью жизни.

Внутренняя сторона деяния Засулич будет затем подлежать особому вашему обсуждению. Здесь надо приложить всю силу разумения, чтобы правильнее оценить цель и намерение, вложенные в действия подсудимой. Я укажу лишь на то, что более выдающимися основаниями для осуждения представляются здесь: во-первых, собственное объяснение подсудимой и, во-вторых, обстоятельства дела, независимые от этого объяснения, но которыми во многих отношениях может быть проверена его правильность или неправильность.

Собственное объяснение подсудимой прежде всего оценивается по тому доверию, какое вообще внушает или не внушает личность подсудимой. На скамью обвиняемых являются люди самых различных свойств. Обстановка, в которой они действовали до появления на этой скамье, обыкновенно отражается и на степени доверия, внушаемого их объяснениями перед судом. В большинстве случаев к объяснениям подсудимого надо относиться с осторожностью. Он слишком близкий к делу человек, он слишком большое участие в нем принимает, чтобы относиться к нему со спокойствием, чтобы иногда, под влиянием своего положения невольно не смотреть на деяние свое односторонне, то есть не вполне согласно с истиной. Это настолько понятное явление, что обращаться к подсудимому с укором не следует, а следует лишь искать проверки объяснения подсудимого в сложившихся, так или иначе, фактах дела. Но собственное объяснение подсудимого, в особенности в делах, подобных настоящему, всегда должно быть принимаемо во внимание.

Существует, если можно так выразиться, два крайних типа, по отношению к значению даваемых ими объяснений. С одной стороны - обвиняемый в преступлении, построенном на своекорыстном побуждении, желавший воспользоваться в личную выгоду плодами преступления, хотевший скрыть следы своего дела, бежать сам и на суде продолжающий то же, в надежде лживыми объяснениями выпутаться из беды, которой он всегда рассчитывал избежать, - игрок, которому изменила ловкость, поставивший на ставку свою свободу и желающий отыграться на суде. С другой стороны - отсутствие личной выгоды в преступлении, решимость принять его неизбежные последствия, без стремления уйти от правосудия, - совершение деяния в обстановке, которая заранее исключает возможность отрицания вины.

Между этими двумя типами укладываются все обвиняемые, бывающие на суде, приближаясь, то к тому, то к другому. Очевидно, что обвиняемый первого типа заслуживает менее доверия, чем обвиняемый второго. Приближение к тому или другому типу не может уничтожать преступности деяния, приведшего обвиняемого к необходимости давать свои объяснения на суде, но может влиять на степень доверия к этим объяснениям.

К какому типу ближе подходит Вера Засулич, решите вы, и сообразно с этим отнесетесь с большим или меньшим доверием к ее словам о том, что именно она имела в виду сделать, стреляя в генерал-адъютанта Трепова. Вы слышали объяснения Засулич здесь, вы помните сущность ее объяснения тотчас после происшествия. Оно приведено в обвинительном акте. Оба эти показания, в сущности, сводятся к желанию нанесением раны или причинением смерти отомстить генерал-адъютанту Трепову за наказание розгами Боголюбова и тем обратить на случившееся в предварительной тюрьме общее внимание. Этим, по ее словам, она хотела сделать менее возможным на будущее время повторение подобных случаев.

Вы слышали прения сторон. Обвинитель находит, что подсудимая совершила мщение, имевшее целью убить генерал-адъютанта Трепова. Обвинитель указывал вам на то нравственное осуждение, которому должны подвергаться избранные подсудимого средства, даже и в тех случаях, когда ими стремятся достигнуть нравственных целей. Вам было указано на возможность такого порядка вещей, при котором каждый, считающий свои или чужие права нарушенными, постановлял бы свой личный, произвольный приговор и сам приводил бы его в исполнение. Рассматривая с этой точки зрения объяснения подсудимой и проверяя их обстановкою преступления, прокурор находил, что подсудимая хотела лишить жизни потерпевшего.

Вы слышали, затем, доводы защиты. Они были направлены преимущественно на позднейшее объяснение подсудимой, в силу которого рана или смерть генерал-адъютанта Трепова была безразлична для Засулич, - важен был выстрел, обращавший на причины, по которым он был произведен, общее внимание. Таким образом, по предположению защиты, подсудимая считала себя поднимающею вопрос о восстановлении чести Боголюбова и разъяснении действительного характера происшествия 13 июля, и не только перед судом России, но и перед лицом Европы. То, что последовало после выстрела, не входило в расчеты подсудимой.

Вы посмотрите спокойным взглядом на те и другие доводы, господа присяжные заседатели. Вы остановитесь на их беспристрастном разборе и, производя его, вероятно, встретитесь с вопросами.

Если нужно обращать на что-либо общее внимание, хотя бы путем необыкновенного или даже незаконного поступка, то является ли стрельба из револьвера и на расстоянии, на котором трудно промахнуться, единственным неизбежным средством? Общее внимание исключительно ли связано с действиями, которые почти неминуемо сопровождаются пролитием крови. Выстрел, направленный не в человека, но с внешними признаками покушения, не так же ли может поднять вопрос? Наконец, поднятие, вопросов, хотя бы и о действительно больных сторонах общественной жизни, способом, избранным подсудимою, не является ли резким нарушением правильного устройства этой жизни, не является ли лекарством, которое оставляет болезненные следы, так как определение в каждом данном случае вопроса, который должен быть таким образом поднят, ставится в зависимость от произвола, от развития, от разума или неразумия отдельного лица.

Обратясь к показанию Засулич, вы поищите в нем доказательств того, что она могла быть твердо уверена, что дело ее будет разбираться обыкновенным судом, публичным, гласным; ввиду этого вопроса, я должен вам напомнить, что она здесь, на суде, объяснила именование себя Екатериною Козловой боязнью за своих знакомых, так как предполагала, что дело о ней будет производиться политическим порядком. А по этим делам закон разрешает закрывать двери суда всегда, когда это будет признано судом нужным.

Обсуждая доводы прокурора, вам придется остановиться на том, что надо понимать под мщением. Придется разобрать значение первоначального заявления подсудимой о желании отомстить. Быть может, в самом этом слове вы найдете и объяснение практической цели, для которой был произведен выстрел, если вы согласитесь с обвинителем в его взгляде на поступок Засулич.

Чувство мщения свойственно немногим людям; оно не так естественно, не так тесно связано с человеческой природой, как страсть, например, ревность, но оно бывает иногда весьма сильно, если человек не употребит благороднейших чувств души на подавление в себе стремления отомстить, если даст этому чувству настолько ослепить себя и подавить, что станет смешивать отомщение с правосудием, забывая, что враждебное настроение - плохое подспорье для справедливости решения. Каждый более или менее, в эпоху когда характер не сложился окончательно, испытывал на себе это чувство. Состоит ли оно в непременном желании уничтожить предмет гнева, виновника страданий, вызвавшего в душе прочное чувство мести? Или наряду с желанием уничтожить - и притом гораздо чаще - существует желание лишь причинить нравственное или физическое страдание, или и то, и другое страдание вместе? Акты мщения встречаются, к сожалению, в жизни в разнообразных формах, но нельзя сказать, чтобы в основе их всегда лежало желание уничтожить, стереть с лица земли предмет мщения.

Вы знаете жизнь, вы и решите этот вопрос. Быть может, вы найдете, что в мщении выражается не исключительное желание истребить, а и желание причинить страдание и подвергать человека нравственным ударам. Если вы найдете это, то у вас может явиться соображение, что указание Засулич на желание отомстить еще не указывает на ее желание непременно убить генерал-адъютанта Трепова.

Разрешить, так или иначе, вопрос о степени доверия к показанию подсудимой нельзя, не перейдя к проверке его данными дела. И здесь вы снова встретитесь с рядом вопросов. Во-первых, вы обратите внимание на оружие и на то, что оно куплено по поручению подсудимой. Показание Лежена охарактеризовало перед вами свойства револьвера. Это - один из сильнейших. Вместе с тем по конструкции своей он один из самых коротких. Вы припомните мнение обвинителя, что калибр револьвера, его боевая сила указывают на желание убить, но вы не упустите из виду и того соображения, что размер револьвера делал удобным его ношение в кармане и его незаметное вынутие оттуда, причем не цель непременного убийства могла быть в виду, а лишь обстановка, в которой придется стрелять. Во-вторых, вы обсудите расстояние, с которого произведен выстрел, и место, куда он произведен. То, что он произведен почти в упор, может служить указанием на желание причинить смертельное повреждение, но не надо упускать из виду, что расстояние между генерал-адъютантом Треневым и Засулич обусловливалось обстановкою, и, быть может, с другого места выстрела уже и нельзя было произвести. Вы решите, было ли расстояние, с которого был произведен столь близкий выстрел, выбрано Засулич произвольно, и не было ли бы удобнее для целей убийства стрелять с несколько большего расстояния, так как тогда можно, не стесняясь расстоянием, навести пистолет в наиболее опасную часть тела. При этом вы сделаете и оценку выбора места, куда произведен был выстрел. Вы припомните, что говорил обвинитель о волнении подсудимой, мешавшем ей сделать выстрел иначе, но не забудете также и того, что, и по обыденным понятиям и по медицинскому исходу настоящего ранения, наиболее опасными местами для причинения смерти являются голова и грудь. Вы вообще обратите особое внимание на оценку данных самого события.

Перед вами здесь было высказано, что для определения того, что Засулич не хотела убить, не нужно особенно останавливаться на фактах, - они, по-видимому представляются не имеющими значения. Но я не могу со своей стороны дать вам, такого совета. Я думаю, что на факты нужно во всяком деле обращать особое внимание. На одних предположениях и теоретических выводах судебного решения обвинительного или оправдательного - безразлично,- строить нельзя. Предположения и выводы являются иногда прочною и верною связью между фактами, но сами по себе еще ничего не доказывают. Всего лучше и несомненнее цифры, где нет цифр, там остаются факты, но если цифр нет, если факты отбрасываются в cторону, то всякий вывод является произвольным и лишенным оснований. Поэтому, повторяю, при обсуждении двух возникающих из дела вопросов о покушении на убийство и о нанесении раны вдумайтесь в факты и подвергните их тщательному разбору. Отвечая на первый из поставленных вам вопросов, вы ответите на вопрос о ране - тяжелой и обдуманной заранее; отвечая не только на первый, но и на второй вопрос, вы отвечаете на вопрос об убийстве, которое как вы видите из прежнего вопроса, предполагается не совершившимся только от причин, которые устранить или создать было не в силах Засулич. Ответ на все эти вопросы дает полную картину покушения на убийство, ответ на один первый дает картину нанесения, сознательно и обдуманно, тяжелой раны.

При признании подсудимой виновною вам придется выбирать между этими двумя ответами. Быть может, у вас возникнут сомнения относительно выбора одного из этих ответов. Ввиду этого я должен вам напомнить, что по общему юридическому и нравственному правилу всякое сомнение толкуется в пользу подсудимой: в применении к двум обвинениям в различных преступлениях это значит, что избирается обвинение, в преступлении слабейшем.

Остается указать еще на ту часть вопроса первого, одинаково применимую и к покушению на убийство и к нанесению тяжелой раны, которая говорит о заранее обдуманном намерении.

Каждое действие чем серьезнее, тем более оно обдуманно; то же и по отношению к преступлению. Обвинительная власть находит, что подсудимая учинила свое деяние, задолго его обдумав и приготовясь к нему; защита полагает, что ничего обдуманного заранее не было и что Засулич, думая о том, что она впоследствии совершила, в приемной градоначальника, находилась в состоянии постоянного аффекта, то есть в состоянии постоянного гнетущего и страстного раздражения. Преступления, совершенные в состоянии раздражения, существенно отличаются от обдуманных заранее. Если вы признаете, что подсудимая в то время, когда стреляла в генерал-адъютанта Трепова, находилась в состоянии вызванного в ней незадолго перед тем раздражения и гнева, то вы отвергнете обдуманность и исключите ее из первого вопроса, прибавив к нему, в случае утвердительного ответа на прочие его части, "но без обдуманного намерения". Закон, однако, признает запальчивость раздражение как последствия внезапно налетевшего гнева, который вполне овладевает человеком. Неожиданная обида, насилие, явное притеснение, возмутительное поведение могут в очевидцах или в потерпевшем вызвать негодование, которое заставит его забыть об окружающем и броситься на обидчика или, вступив с ним в объяснение, постепенно потерять всякое самообладание и свершить над ним преступное деяние, последствий которого совершитель за час, за полчаса иногда вовсе и не предвидел и которых он в спокойном состоянии сам ужаснулся бы. Но где есть некоторое время подумать, побыть с самим собою, где на первом плане не гнев, а более спокойное и более глубокое враждебное чувство, там убийство является уже умышленным. Там же, где желание причинить вред или убить существует более или менее продолжительное время, где человек встает и ложится с одной мыслью, с одной решимостью, где он приобретает средства для своего деяния и затем, однажды все обдумав и предусмотрев и на все решившись. идет на свершение своего дела, там мы, с точки зрения закона, имеем дело с преступлением предумышленным, то есть совершенным с заранее обдуманным намерением. Каждый день, в течение долгого приготовления и обдумывания, человек этот может негодовать на свою будущую жертву, каждый день воспоминание о ней может возбуждать и гнев, и раздражение, и все-таки, если это продолжалось много-много дней и в течение их мысль о будущем деле созрела и развивалась, закон указывает на предумышление.

Не в гневе, не в страстном негодовании отличие преступления, совершенного предумышленно, от деяния, сделанного в раздражении, а в промежутке времени, дающем возможность одуматься, критически отнестись к себе и к задуманному делу и, призвав на помощь силу воли, отказаться от заманчивого плана. Там, где была эта возможность критики, возможность отказа, возвращения назад, возможность раздумия, там закон видит условия обдуманности. Где, этого нет, когда человек неожиданно поглощен страстным порывом, там закон видит аффект.

Господа присяжные! Мне нечего говорить вам о порядке ваших совещаний: он вам известен. Нечего говорить о важности ваших обязанностей как представителей общественной совести, призванных творить суд. Открывая заседание, я уже говорил вам об этом, и то внимание, с которым вы относились к делу, служит залогом вашего серьезного отношения к вашей задаче. Указания, которые я вам делал теперь, есть не что иное, как советы, могущие облегчить вам разбор данных дела и приведение их в систему. Они для вас нисколько не обязательны. Вы можете их забыть, вы можете их принять во внимание. Вы произнесете решительное и окончательное слово по этому важному, без сомнения, делу. Вы произнесете это слово по убеждению вашему; глубокому, основанному на всем, что вы видели и слышали, и ничем не стесняемому, кроме голоса вашей совести.

Если вы признаете подсудимую виновною по первому или по всем трем вопросам, то вы можете признать ее заслуживающею снисхождения по обстоятельствам дела. Эти обстоятельства вы можете понимать в широком смысле. К ним относится все то, что обрисовывает перед вами личность виновного. Эти обстоятельства всегда имеют значение, так как вы судите не отвлеченный предмет, а живого человека, настоящее которого всегда прямо или косвенно слагается под влиянием его прошлого. Обсуждая основания для снисхождения, вы припомните раскрытую перед вами жизнь Засулич. Быть может, ее скорбная, скитальческая молодость объяснит нам ту накопившуюся в ней горечь, которая сделала ее менее спокойною, более впечатлительною и более болезненною по отношению к окружающей жизни, и вы найдете основания для снисхождения.

Получите вопросный лист. Обсудите дело спокойно и внимательно, и пусть в приговоре вашем скажется тот "дух правды", которым должны быть проникнуты все действия людей, исполняющих священные обязанности судьи.

ОТДЕЛ ЧЕТВЕРТЫЙ

Прерывая заседание с уходом присяжных, я вошел в свой кабинет очень усталый, но с чувством некоторого облегчения, вполне понятного в председателе, который после трудного и чреватого событиями судебного следствия и обостренных прении отпустил присяжных совещаться. Я не мог, конечно, предрешить приговора, но я сознавал, что ни присяжные, ни общество не вправе упрекнуть суд "в игре в правосудие". Перед первыми было открыто все внутреннее содержание дела, и их совесть могла возвысить свой голос, не смущаясь предположением, что что-либо утаено, скрыто, спрятано под сукно угодливыми или трепетными судьями. Все, что было известно суду о личности подсудимой, о мотивах и обстановке ее действий, было выяснено перед присяжными, и если они чего-либо игравшего роль в поступке Засулич не знали, то это было лишь то, чего не знал и сам суд. И общество в лице своих разнообразных и многочисленных представителей было свидетелем широкого применения начал нового суда, невзирая на исключительность дела и особенности участников. Оно имело перед собой суд "для всех равный". От присяжных зависело, если они находили это справедливым, показать, что это суд "милостивый", а граф Пален позаботился, со своей стороны, чтобы он был и "скорый"...

Обращаясь мыслью к приговору, который обсуждался в эти минуты за закрытыми дверями комнаты присяжных, я боялся надеяться, но желал, чтобы разум присяжных возобладал над чувством и подсказал им решение, в котором признание вины Засулич соединялось бы со всеми смягчениями и относительно действия и относительно состава преступления, признание ее вины в нанесении тяжелой раны - "со- снисхождением", то такое признание не шло бы вразрез с фактами дела и с требованиями общественного порядка, давало бы суду возможность применить к виновной наказание сравнительно не тяжкое.

Кроме того, ввиду признания присяжными, что одно насилие (со стороны власти) не уполномачивает на другое (со стороны подвластных), суд получил бы полное основание, особо оттенив первое из этих насилий, почерпнуть в произведенном им впечатлении и в житейской обстановке подсудимой поводы для ходатайства перед государем о дальнейшем смягчении, о милосердии... Последствия такого приговора были бы самые благотворные во всех отношениях. Представление суда - подробное и твердое - указывало бы государю на то, как беззастенчиво преступают его сановники границы законности и уважения к человеческому достоинству; наказание, понесенное Засулич, дважды смягченное, не возмущало бы никого своей жестокостью; самый поступок Засулич, шедшей на кару и принявшей ее, приобретал бы характер действительного, несомненного самоотвержения и, наконец, главнее всего, - перед всей Россией и даже, ввиду важности процесса, перед всей Европой развернулась бы картина суда настоящего, не боявшегося смотреть в глаза истине и бестрепетно ищущего только правды. Мы, слуги нового суда, могли бы сказать всем тайным и явным его врагам: "Смотрите! Наряду с исключительными судами, не внушающими к себе ни доверия, ни уважения, есть суд, который соблюдая все гарантии правосудия и давая все средства защиты обвиняемому, умеет достигать справедливых приговоров, не возмущая совести общества и в то же время научая его узнавать свои язвы..." Обвинительный приговор, выражая слово порицания самосуду, в то же время был бы результатом такого судебного исследования, которое ясно показывало бы всем "властителям и судьям", что "nil inultum remanebit; quidquid latet apparebit!.." (Ничто не останется неотомщенным; все тайное станет явным.).

Судьба судила, однако, иначе...

В кабинете у себя я застал Ковалевского и Чичерина. Мне важно было узнать мнение первоприсутствующего уголовного кассационного департамента о ходе дела на суде, тем более, что в этом отношении M. E. Ковалевский издавна и по справедливости считался авторитетом. "Ну что, мой строгий судья?.." - спросил я его. "Обвинят, несомненно", - отвечал он мне, не поняв вопроса. "Нет! А как шло дело?" - "Очень хорошо! - сказал он, крепко сжимая мою руку, - вы сумели соединить строгий порядок с предоставлением сторонам самых широких прав, и, даже желая вас, по дружбе, раскритиковать, я не могу ни к чему придраться... Иначе этого дела и нельзя бы вести..." Чичерин удивлялся, как такое дело можно вести с присяжными. "Оно имеет несомненный политический оттенок, - говорил он, - и если присяжные вынесут обвинительный приговор (в чем он не сомневался), то этим они покажут, что они умнее тех, кто передал это дело на их суд. Но можно ли, однако, их подвергать таким испытаниям?.."

Вслед за тем вошел Лопухин и таинственно сообщил мне, что на улице неспокойно, что можно ожидать беспорядков и он боится, чтобы присяжные не пострадали за свой обвинительный приговор от каких-либо насилий толпы. Действительно, из окон приемной, выходящих на Шпалерную, видна была толпа в несколько сот человек. Она совершенно запрудила собой улицу от Литейного до дома предварительного заключения. Преобладали широкополые шляпы, высокие сапоги и пледы; были видны зеваки и любопытные; но центр толпы ожидал чего-то, очевидно, сознательно и тревожно. В нем резко жестикулировали, оживленно разговаривали, и смутный шум глухого говора, доносясь сквозь открытую форточку, наполнял легким гулом своды пустой приемной. Чувствовалось, что вокруг суда волнуются политические страсти, что пена и брызги их разбиваются у самых его дверей. Лопухин интересовался очень, знает ли полиция об этом сборище и приняты ли меры к его рассеянию, готовый, по-видимому, войти с нею в обсуждение необходимых мероприятий. Я советовал ему не волноваться, сказав, что в случае обвинительного приговора я задержу присяжных в суде, покуда толпа не разойдется... "Обвинят! Обвинят, наверное!" - восклицал он и отправился любезно болтать в судейскую комнату, полную табачного дыма и любопытствующих звездоносцев, из которых некоторые почувствовали себя не совсем спокойно, когда он указал им в окно на толпу, тоже, по-своему, любопытствующую...

"Звонок, звонок присяжных!" - сказал судебный пристав, просовывая голову в дверь кабинета... Они вышли, теснясь, с бледными лицами, не глядя на подсудимую... Все притаили дыхание... Старшина дрожащею рукою подал мне лист... Против первого вопроса стояло крупным почерком: "Нет, не виновна!.." Целый вихрь мыслей о последствиях, о впечатлении, о значении этих трех слов пронесся в моей голове, когда я подписывал их... Передавая лист старшине, я взглянул на Засулич... То же серое, "несуразное" лицо, ни бледнее, ни краснее обыкновенного, те же поднятые кверху, немного расширенные глаза... "Нет!" провозгласил старшина, и краска мгновенно покрыла ее щеки, но глаза так и не опустились, упорно уставившись в потолок... "не вин...", но далее он не мог продолжать...

Тому, кто не был свидетелем, нельзя себе представить ни взрыва звуков, покрывших голос старшины, ни того движения, которое, как электрический толчок, пронеслось по всей зале.

Крики несдержанной радости, истерические рыдания, отчаянные аплодисменты, топот ног, возгласы: "Браво! Ура! Молодцы! Вера! Верочка! Верочка!"- все слилось в один треск и стон, и вопль. Многие крестились; в верхнем, более демократическом отделении для публики, обнимались; даже в местах за судьями усерднейшим образом хлопали... Один особенно усердствовал над самым моим ухом. Я оглянулся, Помощник генерал-фельдцейхмейстера, Г. А. Баранцов92, раскрасневшийся седой толстяк, с азартом бил в ладони. Встретив мой взгляд, он остановился, сконфуженно улыбнулся, но, едва я отвернулся, снова принялся хлопать...

В первую минуту судебные приставы бросились было к публике, вопросительно глядя на меня. Я остановил их знаком и, сказав судьям: "Будем сидеть",- не стал даже звонить. Все было бы бесполезно, а всякая активная попытка водворить порядок могла бы иметь трагический исход. Все было возбуждено... Все отдавалось какому-то бессознательному чувству радости... и поток этой радости легко мог обратиться в поток ярости при первой серьезной попытке удержать его полицейской плотиной. Мы сидели среди общего смятения, неподвижно и молча, как римские сенаторы при нашествии на Рим галлов.

Но крики стали мало-помалу замолкать, и, наконец, настала особая, если можно так выразиться, взволнованная тишина. Мне оставалось объявить Засулич свободною и закрыть заседание. Но настроение публики было таково, что сказать Засулич: "Вы свободны, вы можете оставить ваше место!" - значило отдать ее на руки восторженной и возбужденной толпе и вызвать самые беспорядочные и быть может даже безобразные по форме проявления триумфа. Нельзя было делать стены суда местом буйно радостных демонстраций, которые за дверьми суда, на улице, среди собравшейся толпы могли разрастись до размеров, вызывающих вмешательство силы. Я решился отступить от правила о немедленном освобождении подсудимых. "Вы оправданы! - сказал я Засулич. - Отправьтесь в дом предварительного заключения и возьмите ваши вещи; приказ о вашем освобождении будет прислан немедленно. Заседание закрыто!"

Публика с шумом и возгласами хлынула внутрь залы заседаний, перескакивая через барьеры, и окружила скамью подсудимой и место защитника. Ласковые слова сыпались на Засулич; присяжных поздравляли; Александров не успевал отвечать на рукопожатия и, едва спустился с лестницы, как был подхвачен на руки и с криками торжества пронесен до самой Литейной. Зала опустела.

Проходя к себе, взволнованный всем происшедшим, я увидел, что с угла Литейной на Шпалерную скорым шагом, в шинелях внакидку, входит команда жандармов, человек в тридцать. Она потеснила толпу, которая все больше и больше волновалась, ближе к дому предварительного заключения. "Из ворот этого дома, в самую пасть этой толпы выйдет Засулич, - подумал я, - будет встречена шумным восторгом, подхвачена на руки, несена с триумфом, а жандармы, конечно, вызваны, чтобы "тащить" и "не пущать", - и произойдет столкновение, быть может, кровавое. Всего этого можно было избежать, осуществив освобождение Засулич, не выпуская ее на Шпалерную. Для этого ее можно было привести, по соединительному ходу, назад, в суд, и выпустить через обыкновенно запертые ворота на Захарьевскую, объявив затем толпе, что она уже уехала. Но сделать такое распоряжение по дому предварительного заключения могла одна лишь местная прокуратура. На вопрос: "Где прокурор суда и прокурор палаты?"- мне отвечали, что оба "изволили уехать к министру", оставив здание судебных установлений, в котором Лопухин, в качестве инспектора, был блюстителем порядка, с шумящей публикой внутри и с грозно разраставшейся толпой снаружи... Предчувствуя неминуемое столкновение молодежи с полицией и уличные беспорядки, я решился прибегнуть к единственному доступному мне средству и пригласил к себе полицмейстера Дворжицкого. Трепов, возложив на него за полгода перед тем сечение Боголюбова, поручил ему же управление чинами полиции, командированными в суд.

Будущий спутник государя на роковом пути по Екатерининскому каналу предстал передо мной со злорадной улыбкой на красивом лице. Объяснив ему мои опасения, я сказал ему, что за отсутствием обоих прокуроров он один как представитель местной полиции имеет теперь право делать какие-либо распоряжения в доме предварительного заключения, управляющий которым находится в прямом подчинении градоначальнику. "Вы лучше меня знаете, что может произойти на улице, если Засулич будет выпущена к толпе, осаждающей ворота дома предварительного заключения, - говорил я. - На вашей обязанности лежит устранить возможность беспорядков, размер которых нельзя заранее и определить.

Я не имею власти в доме предварительного заключения, но прошу вас отправиться туда немедленно, внутренним ходом из зала суда и, пригласив с собою Засулич, провести ее на судебный двор. Я прикажу смотрителю здания немедленно отворить ворота на Захарьевскую и выпустить Засулич через них. Толпа ждет на Шпалерной; Захарьевская широка и пустынна и никто не думает, что из суда есть выход и на нее; начинает смеркаться, и Засулич спокойно удалится, куда хочет, не возбуждая ничьего внимания. Когда она уедет, толпе можно будет объявить, что она вышла на Захарьевскую, и все обойдется благополучно. Сделайте это, прошу вас убедительно и настоятельно...". Дворжицкий поклонился с военной грацией, приподнимая свои полковничьи эполеты, и сказал: "Слушаю-с! - прибавив с усмешкой: только я попрошу сделать в здании суда надлежащие распоряжения, чтобы не вышло потом каких-либо недоразумений". - "Заприте немедленно ворота суда с Литейной и прикажите отомкнуть ворота на Захарьевскую, передав ключ господину Федосееву, - сказал я позванному немедленно смотрителю, указывая ему на расторопного судебного пристава,- вы же, господин Федосеев, отправьтесь вместе с господином полицмейстером в дом предварительного заключения и проводите Засулич на Захарьевскую, заперев затем ворота... Теперь торопитесь, господин Дворжицкий, так как предписание суда уже послано в дом предварительного заключения. Можно быть спокойным, что вы все сделаете, как мы говорим?" - "Будьте уверены, ваше превосходительство, отвечал, любезно раскланиваясь, треповский ликтор, - наша обязанность - не допускать беспорядка..."

Оставшись один и несколько успокоенный тем, что тревоги этого дня, по-видимому, исчерпаны, я уже собирался уходить, но был задержан одним членом из наших высших учреждений (Деспот-Зеновичем), высоким, худым стариком с Александровской звездой на груди... "Пришел вас поблагодарить за билет, данный мне для семейства, - говорил он. - Ну, что скажете вы о нынешнем дне? а?!"-"День этот еще не кончен, и все, что произошло, еще так близко, так не остыло, - отвечал я, - что трудно сказать что-либо определенное... но боюсь, чтобы для нашего суда присяжных... он не был день роковой". - "Счастливейший день моей жизни! Счастливейший день моей жизни! - вскричал сановник, ударяя себя с силой по звезде, и лицо его внезапно покраснело и старческие нервные слезы заблистали в его глазах. - Счастливейший день!" - повторил он тихо, крепко сжимая мою руку.

С трудом пробравшись сквозь толпу на Шпалерной, я встретил при повороте на Литейную торопливо идущего молодого человека в высоких сапогах и старой медицинской фуражке. "Позвольте узнать, - спросил он меня, запыхавшись, - не были ли вы в суде? Не знаете ли, чем кончилось дело? Куда ее присудили, или оно еще идет?" - "Дело кончено; Засулич оправдана".-"Неужели?! Оправдана! Боже мой!" Крепкие руки порывисто меня обняли, по щеке моей скользнули влажные губы и жесткие усы, и фуражка помчалась далее... Через несколько минут мимо церкви Сергия рысью промчался по направлению к суду взвод жандармов... Семья Арцимовичей, у которых я обещал обедать, уже сидела за столом вместе с гостями, пришедшими из суда после того как присяжные ушли совещаться... Все были уверены в обвинении Засулич, и мое заявление, что она оправдана, было принято сначала за шутку.

Не успел окончиться обед, как почти вбежал новый гость - А. А. А.93 "Вы здесь спокойно сидите, - взволнованно сказал он,- а знаете ли что происходит на улице?.. Там стреляют, дерутся с жандармами; недалеко отсюда, на Воскресенском проспекте, лежит убитый". Оказалось, что через четверть часа после моего ухода из суда Засулич была выпущена из дома предварительного заключения прямо в толпу, на Шпалерную. Дворжицкий сдержал свое обещание "предотвратить беспорядки"...

Когда я возвращался домой, истомленный тревогами и впечатлениями этого дня, по улицам с грохотом мчались пожарные и в стороне окружного суда вставало яркое зарево близкого пожара. За Невой, на Выборгской, горела огромная фабрика, и темно-багровые облака, медленно клубясь, нависали над местностью, где разыгралось дело, возбудившее страсти глубоко и надолго...

На другой день, рано утром, ко мне приехал Косоговский, бывший псковский губернатор, выбранный Тимашевым в директора полиции. Исполнительный, пустой и узкий бюрократ, искушенный в производстве административных исследований, имевших целью всегда доказать, что "все обстоит благополучно" и что "напрасно вольтерианцы доказывают", человек бумаги, соглашений и компромиссов - он был во вражде с Треповым, с которым имел по службе постоянные отношения. Он составлял велеречивые доклады, писал шутливые стихотворения, переводил Alfred de Musset (Де Мюссе Альфред - французский поэт, романтик.) и, разъезжая по России, принимал роскошные обеды и "местные вина" от чинов полиции. Трепов с трудом мог написать несколько строк, делая в слове, состоящем из трех букв, четыре ошибки ("есчо", то есть "еще"); в литературе признавал только "Полицейские ведомости" и ни в какие фамильярности с подчиненными не вступал. Трепов был - энергия, движение, во всем искал непосредственных, практических результатов и искренно желал усовершенствований в своем деле. Косоговский был - застой, инерция и тщательно ограждал свое ведомство от всяких "непристойных" (его любимое выражение) запросов жизни целыми баррикадами отписок, справок и докладов, выросших на почве добрых отношений с "нужными человечками". Между тем этим двум людям почти ежедневно приходилось входить в служебные соприкосновения, причем Трепов кипел, негодовал и постоянно выходил из формальных рамок, в которые старался его вдвинуть директор департамента. Иногда их вражда принимала острый характер, и в комитете по управлению домом предварительного заключения взаимное раздражение их очень часто грозило вызвать бурную сцену, так что председатель, князь Лобанов-Ростовский, смущался и переставал верить во всемогущество своих приятных манер и забавных анекдотов.

Я встретился впервые с Косоговским в комиссии по обсуждению сочинений о тюрьмах, представленных на конкурс, объявленный тюремным комитетом; потом мы сошлись в 1876 году, под председательством седого и хитрого Китицына, бывшего, несмотря на свое совершенное невежество, не только в юриспруденции, но и в грамоте, юрисконсультом двух министерств - двора и внутренних дел. Это было в мертворожденной комиссии, куда были переданы все жалобы администрации на судебные учреждения для разработки вопросов о безусловной доказательной силе полицейских протоколов, об отмене права судей делать предостережения чинам полиции, о порядке служебных сношений между представителями администрации и судьями, о церемониале приемов и т. д. Тогда благодаря невежеству и лени Китицына и тому, что Косоговский писал куплеты (в чем я его усердно поощрял), а представитель III отделения Еремеев рисовал женские торсы, ножки и головки, мне и покойному Пясецкому удалось свести все эти вопросы на нет.

Начальство негодовало на то, что Китицын ничего не умел провести, и не дало ему никакой награды, но опасные вопросы были на время погребены, чтобы, к сожалению, отчасти и притом с успехом всплыть впоследствии и уже по инициативе министра юстиции. Через год я встретил Косоговского на Кавказе, в Кисловодске, где он был неразлучен со "своим другом", звероподобным начальником пересыльной части, грязным циником, генерал-лейтенантом Беленченко. Маскарадный герой и "почетный член домов терпимости", Беленченко оставил во мне весьма живое воспоминание по одной сцене, бывшей в тюремной комиссии под председательством Зубова. Будучи вызван как эксперт по пересыльной части, он поразил всех заявлением, что в России и Сибири административно пересылаются ежегодно от восьми до десяти тысяч человек.

В комиссию ездил весьма деятельно Шувалов, стремясь изъять тюрьмы из ведения министерства внутренних дел и приурочить тюремную статику, то есть места заключения, к министерству юстиции, поставив последнее в необходимость отдать тюремную динамику, то есть пересыльную часть, в руки жандармского корпуса и III отделения и, таким образом, сверх закона 19 мая о политических дознаниях связать свое ведомство еще новой пуповиной с министерством юстиции. Заявление Беленченко передернуло его, и, крутя свой тонкий ус, он запальчиво сказал, что это неправда. К нему присоединились некоторые члены, доказывая, что, вероятно, Беленченко помещает в это число и пересылаемых по судебным приговорам вследствие подлежащих статей Уложения о наказаниях, а также не принятых обществами, водворяемых на родину по их желанию и т. д. "Ведь у вас есть статейные списки, разве вы не различаете по ним оснований пересылки?" раздраженно спросил Шувалов. Беленченко встал во весь свой громадный рост и, обиженный вопросом Шувалова, сказал, широко разевая плотоядный рот: "Да помилуйте, ваше сиятельство, зачем мне смотреть причины?! Не смотрел и смотреть не намерен! Зачем мне их знать? Ко мне приводят человека и говорят: "В Якутск!" - "Слушаю-с!" - Кладу его в колесо, повернул, - и он сделал быстрое круговое движение рукою, - трах! Он в Якутске. А кто он, зачем и почему - мне-то какое дело? Я, ваше сиятельство, - машина; повернул колесо: раз, раз - и готово; раз, раз - и готово! А до личности мне и дела нет! С какой радости?!" - и он сел поглаживая лысину, улыбаясь и самодовольно оглядывая слушателей, "срезанных" его profession de foi (Изложение убеждений.).

Приехав ко мне на другой день после дела Засулич, Косоговский, захлебываясь от удовольствия, стал рассказывать, какое благотворное впечатление произвел приговор и как все порядочные люди рады разоблачению "непристойных действий" Трепова. Косвенное порицание недруга, выразившееся в приговоре присяжных, его восхищало, и, позабыв свой официальный консерватизм, он превозносил их, уверяя, что они не могли иначе поступить и что теперь, конечно, "этого непристойного самодура" уберут. Приглашение к министру юстиции помогло мне отделаться от этого господина, истинная цена и источник чувств и взглядов которого в данную минуту мне были ясны.

Я нашел Палена гораздо более спокойным, чем ожидал. "Ну, вот видите, каковы они, ваши присяжные! - встретил он меня. - Ну, уж пусть теперь не взыщут, пусть не взыщут!" Но затем стал, без особого волнения, говорить о деле, по-видимому, более негодуя на уличные последствия процесса, чем на самый приговор. Я рассказал ему некоторые подробности процесса и ту роль, которую разыграл Дворжицкий. "Этого нельзя так оставить! - возмущался он, - надо написать или сказать Трепову, а то это еще поставят нам на счет, пусть он взыщет!.."-"Нет,-сказал я,-писать официально Трепову неудобно, так как заботы по устранению беспорядков на улице вовсе не входили в мои служебные обязанности, да и вообще с ним всегда удобнее и успешнее дело идет при личных объяснениях; я заеду к нему сегодня и расскажу все подробно..." - "Да! Да! твердил Пален, - наделали мне эти присяжные хлопот! Но я слышал, что вами дело было ведено превосходно и безукоризненно... это мне говорили очевидцы..."

От Палена я поехал к Трепову. Хотя мне не хотелось его видеть, так как я предвидел, что разговор о действиях Дворжицкого неизбежно перейдет и к приговору присяжных, который не мог не уязвить старика глубоко, пошатнув его внешний авторитет... Но я не считал возможным оставить случай с Дворжицким без последствий. Умышленность действий этого господина и злорадное желание усугубить последствия оправдания Засулич были слишком очевидны. Я нашел старика в фальшиво-сентиментальном настроении. Он твердил, что "благодарит бога" за оправдание Засулич, так как не желал и не желает ей зла, но тут же, рядом, с недоумением спрашивал, что он сделал присяжным и за что они его так жестоко оскорбили своим приговором? "Я хлопотал всегда о пользах города и благоустройстве его,- и вот теперь награда..." - твердил он с видимой горечью и снова возвращался к тому, что был рад, узнав об оправдании, и при первой вести о нем будто бы даже перекрестился, сказав: "Ну, и слава богу!"

Он, видимо, впервые примерял одежду "христианского смирения", избрав со свойственным ему умом наиболее приличный и подходящий к случаю костюм. Я поспешил прекратить этот разговор, сказав ему, что оправдание Засулич выражает собой прежде всего сострадание к ее житейским бедствиям и что если в нем можно видеть протест присяжных, то во всяком случае, лишь против нарушения закона, выразившегося в случае с Боголюбовым, а отнюдь не стремление оскорбить или унизить лично его, Трепова. Затем я перешел к случаю с Дворжицким. Трепов, который в прежнее время, обыкновенно, кипятился и пылал гневом на бездеятельность своих агентов, отнесся к моему рассказу очень хладнокровно. Он, очевидно, был предупрежден и настроен надлежащим образом. "Да, конечно, жаль, что Дворжицкий не исполнил вашего желания, - сказал он, снова напуская на себя меланхолию,- но, видите ли, Анатолий Федорович, мои меня очень любят и уважают - и Дворжицкий в том числе - и они все, и он в том числе, не могли не быть оскорблены и расстроены приговором присяжных... Ну, а где же от расстроенного и огорченного человека требовать внимания и сообразительности. Дворжицкий, может быть, и хотел бы исполнить все, что вы ему говорили, да вспомнил все, что произошло, ну и забыл... Нет, уж тут, по правде, не он, а присяжные виноваты, - они и его, и всех так расстроили..."

Мне стало ясно, что у них решено поставить уличный беспорядок и пролитую кровь "нам на счет", как выражался Пален, и я прекратил беседу со стариком, снова впавшим в тон "христианского смирения".

***

Оправдание Засулич разразилось над петербургским обществом, подобно электрическому удару, радостно возбудив одних, устрашив других и всех равно взволновав. Повсюду только и было разговору, что о нем, а газетные отчеты, сообщая в течение нескольких дней все перипетии процесса, держали общественное любопытство в возбужденном состоянии и знакомили провинцию "с нашею злобою дня", которая приобретала значение знаменательного общественного явления. В огромной части образованного общества оправдание это приветствовалось горячим образом. В нем видели урок, предостережение; близорукие любители сравнений говорили уже не только о русской Шарлотте Кордэ, но и о "взятии Бастилии"... Чувствовалось, что приговор присяжных есть гласное, торжественное выражение негодования по поводу административных насилий, и большинство только с этой течки зрения его и рассматривало, окрашивая деятельность суда в политический колорит. В этом же смысле и весьма единодушно высказывалась и петербургская печать. Передовые статьи большей части газет рассматривали решение присяжных именно как протест общественной совести, которая была возмущена явным нарушением закона и грубым насилием и не нашла в себе слова осуждения для той, которая явилась выразительницей негодования, накопившегося в душе многих... Приговор присяжных быть может и неправилен юридически, но он верен нравственному чутью; он не согласен с мертвой буквой закона, но в нем звучит голос житейской правды; общество ему не может отказать в сочувствии... и caveant consules!.. (Буквально: консулы, будьте бдительны! (употребляется в смысле; Смотрите! Берегитесь!).)

Таково было содержание большей части статей и заметок, появившихся в первые дни после процесса. Особенной горячностью отличался воскресный фельетон "Голоса". Он производил очень сильное впечатление. В написанных с неподдельным увлечением и талантом строках Григорий Градовский 94 рассказывал пережитое им во время процесса. Перед ним зала суда, наполненная "избранной публикой", блещущая звездами, "так тесно" сидящими, точно на Млечном пути, - и бледная подсудимая; но все это застилает галлюцинация... ему кажется, что не ее, а его и с ним все общество судят и что защита говорит обвинительную речь, отнимая у них всякую надежду на оправдание. Но галлюцинация проходит - чредою проносятся обстоятельства дела, и событие 13 июля восстает перед ним во всей своей отталкивающей наготе, заслоняя недавние болгарские ужасы... Он не в силах передать в подробностях эту "страницу человеческой жестокости" - пусть читатели прочтут сами, - но он чувствует, что все это совершено не одним "потерпевшим", а всеми, всеми, всем обществом, которое молчало, когда совершалось поругание закона, всею печатью, которая не поднимала своего голоса, и что все они своею апатией, своим равнодушием к попранию справедливости воздвигли руку Засулич, у которой были отняты, без вины и приговора, ее молодость и малейшая надежда на лучшее будущее. И вот, когда среди общего томления раздается покрываемое взрывом восторга слово оправдания, ему снова грезится, что не она, а он сам оправдан, что теперь все пойдет хорошо после ряда неудач и горя и что наступила желанная, хотя и тяжелая минута, с которой должно начаться общественное выздоровление...

В таком же тоне высказывались и другие органы печати. Одно "Новое время" молчало. Оно, невидимому, начинало прислушиваться к камертону из Москвы и начинало "гнуть свою линию" в том направлении, которого оно стало с таким позорным успехом и беззастенчивостью держаться в последующие годы.

Но исход дела и напугал многих. Правительство почувствовало общественное значение решения присяжных, принятого с таким восторгом. Все те, кто, быть может, лично и, брезгая насилием, были непрочь допустить его в руках других "для порядка", увидели, что за это приходится дорого платиться; многих возмутило то, что в решении "каких-то присяжных" прозвучал голос осуждения сановнику, генерал-адъютанту, крупному представителю власти... Давно начавшийся разлад между административной практикой и теоретическими требованиями, выросшими на почве преобразований Александра II, сказался резко, громко, во всеуслышание - и победа, нравственная победа, осталась не за практикой. Поле битвы оказалось перенесенным в чуждую, независимую сферу, и в ней мероприятия административного произвола не нашли ни ценителей, ни знатоков. Склониться перед этим фактом значило войти в узкие рамки закона, стеснить себя навсегда, сознательно отречься от того, что поэт называл "необходимостью самовластья и прелестями кнута". Надо было стать на защиту колеблемого авторитета, ибо "сегодня Трепов", а завтра кто-нибудь повыше... ведь, "кто богу не грешен, царю не виноват", и т. д. Наконец, очень многие были возмущены отрицанием виновности подсудимой, при наличности факта преступления и сознания в нем. При полном непонимании, которое существует в нашем обществе относительно судебных порядков и способов отправления правосудия, почти для всех вопрос: "Виновен ли?" - и до сих пор равносилен вопросу: "Сделал ли?" И когда человеку, который сам сознает, что "сделал", говорят: "Не виновен", - то в обществе поднимается крик, в котором искренность недовольства равняется лишь глубине невежества. В деле Засулич был именно такой случай, и никто не хотел понять, что, говоря "не виновна", присяжные вовсе не отрицали того, что она сделала, а лишь не вменяли ей этого в вину. Мне рассказывали, что в это именно время в одном из клубов заслуженный генерал, негодуя на исход процесса, кричал: "Помилуйте, да и могло ли быть иначе при таком председателе?! Она говорит сама, что стреляла, а господин Кони спрашивает у присяжных, виновна ли она?! Нет! Как это вам нравится: виновна ли она? а?"

В правительственных сферах забили тревогу, как только после первого впечатления явилось сознание, что общество, выйдя из пассивной роли, выразило осязательно и наглядно в громе рукоплесканий и криках восторга свое неодобрение, свое резкое порицание самому началу беззаконных действий видного сановника и в его лице - всей предержащей власти. В этих сферах были непрочь полиберальничать за обеденным столом и повздыхать о конституции за дымящеюся сигарой; готовы были молчаливо-одобрительно выслушивать и даже поощрять самые низкие клеветы и сплетни про этого самого сановника; с удовольствием шутили насчет "небесного" царя, а иногда насчет "земного" и притом насчет последнего весьма злобно и грязно, но "публичное доказательство" недовольства и возможности критики казалось опасным и нетерпимым, И вот те, кто называл Трепова "старым вором", кто удивлялся, как может государь вверять столицу этому "краснорожему фельдфебелю", этой "полицейской эрыге", как его называли некоторые, стали на его защиту и завопили о колебании правосудия и о том, что "если так пойдет, то надо бежать из России...".

В Английском клубе поднялась тревожная болтовня, и приговор над судом присяжных был подписан совокупностью сановных желудков, обладатели которых почувствовали себя солидарными с Треповым. Таким образом, в обществе образовалось два взаимно противоположных взгляда, проводимых со страстностью и нетерпимостью, давно невиданными. Для одних решение по делу Засулич было вполне правильным выражением политического настроения общества, и в этом состояла его высота и целесообразность. Для других это решение было проявлением революционных страстей и начавшегося разложения государственного порядка. Людей, которые бы видели в этом решении роковое последствие целого ряда предшествующих прискорбных явлений и тревожный симптом болезненной неудовлетворенности общества, было немного. Для огромного большинства дело представлялось не так. Одни находили, что суд может, не теряя своего значения и смысла и оставаясь все-таки судом, сделаться органом проявления политических страстей, за неимением для них другого выхода; другие считали, что горючий материал, так ярко вспыхнувший по поводу этого дела, создан решением присяжных и что, не будь суда для проявления недовольства, не было бы и недовольства. Они вопреки старому юридическому правилу думали наоборот, что sublatus effectus - tollitur causa (С упразднением следствия упраздняется и причина.).

В кружках, на которые распадается образованное общество, почти не существует никакой внутренней дисциплины. Нет ее, в особенности, в среде людей либерального образа мыслей. Трудно себе представить больший разлад, нетерпимость, тупую либеральную ортодоксальность, какие существуют между ними. Говоря о том, что "мы друг друга едим и тем сыты", Посошков духовными очами провидел нашу либеральную партию, которая менее всего думает о необходимости сплоченности ввиду общих недугов - невежества, косности и произвола.

Следы некоторой дисциплины есть, однако, в среде консерваторов или, вернее, ретроградов. Там есть кое-какое единение, бывают известные лозунги... Это проявилось и после дела Засулич.

Пока либералы жужжали о "проявлении общественного самосознания" и ликовали по поводу "взятия Бастилии", бюрократы и всякого сорта "друзья порядка" вырабатывали себе однообразный взгляд на дело и соответственную "ligne de conduite" (Линия поведения.). Признать, что общественное мнение и даже совесть общества выразились в приговоре присяжных - значило нравственно наложить на себя руку. Итак, присяжные выразили лишь самих себя в решении, постановленном к негодованию всего "благомыслящего общества". Их, однако, двенадцать человек, они свободны, независимы и пришли в суд свежими и чуждыми рутине и предвзятым мнениям, а между тем произнесли такое решение. Значит, они почерпнули его в своей совести? Нет, не в совести, а в неразумении, усиленном неподготовленностью к сильным, искусственно созданным впечатлениям. Они введены в заблуждение, и их нечего винить. Но кто же искусственно подготовил эти вредоносные впечатления? - Суд! Коронный суд! Он допустил говорить о действиях Трепова, и это произвело сильное впечатление; он дозволил защитнику говорить о сечении и потрясти этим слушателей; он не оградил присяжных от влияния на них чувства, картины, образа; он не сказал им лаконически: "Вот Засулич, она стреляла и созналась; больше вам нечего знать - судите ее!" Вот, кто виноват! И прежде и более всего - председатель. Нечего видеть в этом приговоре проявление общественного негодования и этим тревожиться. Это просто ошибки и в особенности председателя - вот и все! И вот отправная точка: глупые присяжные, скверные судебные порядки и нигилист - председатель. На этом и станем твердо и бесповоротно!..

И вот дня через два после дела начала реветь буря негодования на действия суда, буря, в которую первую скрипку со свойственным ему вредным талантом начал играть Катков 95.

Но еще прежде чем разразилась буря, произошел один комический эпизод, достойный спасения от забвения. Вечером в воскресенье 2 апреля ко мне в мое отсутствие являлся адъютант принца Петра Георгиевича Ольденбургского96 и просил прибыть на другой день к его высочеству ровно в десять часов утра. Во дворце, куда я пришел, запоздав, на лестнице меня встретил встревоженный Алопеус, директор Училища правоведения, где я читал лекции уголовного судопроизводства. "Что такое, зачем меня зовет принц?" - "Ах, вы опоздали, Анатолий Федорович, он уже два раза спрашивал о вас! Идите, идите! Теперь некогда объяснять вам, но такая история, что мы просто не знаем, что и делать", - лепетал мне этот хотя и "прискорбный умом", но не без хитрецы человек. "Там - Таганцев" 97, - прошептал он в тревоге; и я вошел к принцу в большой кабинет, окнами на Неву, по которой, озаренный первым весенним солнцем, шел лед...

Феноменально глупый, добрый и честный в душе, с драгоценной для карикатуриста физиономией и наивными голубыми глазами, принц быстро пошел ко мне навстречу и усадил за старинный ломберный стол, против Таганцева, который посмотрел на меня многозначительно, слегка пожав плечами. "Вот, - начал принц, торопясь, сбиваясь и говоря в нос, - и вы! Я очень рад, мы приступим; так, по моему мнению, дело идти не может, и я созвал вас, чтобы вместе обсудить... Приговор об этой девке переполнил чашу моего терпения; теперь уж для всех ясно, что такое суд присяжных; вы оба знаете мой взгляд, мы не раз об этом говорили, помните, а? Помните?" Я наклонил голову в знак того, что помню, и действительно, я не мог забыть того, как, принимая меня при поступлении моем в Училище, добродушный принц доказывал мне ошибочность моего взгляда на присяжных, объясняя, что этот суд введен в России лишь благодаря коварству такого красного (sic!) как Н. И. Стояновский98, и что, вообще, он построен "на эшафотах казненных королей". Когда я напомнил ему, что Людовик XVI осужден конвентом, Карл I 99 - парламентом, а Максимилиан Мексиканский 100 - военным судом, то он замахал руками и вскричал: "Что вы! что вы! Это все был суд присяжных, это всем известно".

Через год, присутствуя у меня на экзамене, он спросил воспитанника, который взял билет об английских судебных учреждениях: "Какой король ввел присяжных в этой стране?" Экзаменующийся замялся и взглянул вопросительно. "Он этого не знает, ваше высочество, я им об этом не говорил". - "Отчего же не говорили?" - укоризненно сказал принц. "Да я сам этого не знаю..." Он выпучил с изумлением глаза, сморщил брови и спросил: "Как! Вам это неизвестно?! Не может быть!"- "Уверяю вас, ваше высочество, до сих пор я думал, что суд присяжных в Англии образовался постепенно, сложившись исторически, путем разных видоизменений и обычаев, как слагались, например, наша община и артель, но, если вы поделитесь со мною сведениями по этому предмету, я буду очень вам обязан..." Он взглянул на меня торжествующим образом и громко сказал: "Суд присяжных в Англии ввел Карл I Стюарт... и сейчас же был казнен", - добавил он вполголоса, наклоняясь ко мне, чтобы не вводить в соблазн воспитанников. "Я всегда говорил государю о необходимости уничтожить это вредное учреждение, продолжал он свою беседу со мной и с Таганцевым. - Я прямо это говорил; знаете, я всегда прямо, я ведь имею eine gewisse Narrenfrechheit (Известная дерзость шута.),- прибавил он с трогательным добродушием. - Вот, теперь это дело. Ведь это ужас! Как можно было оправдать?! Но у себя этого я терпеть не намерен. Я решил, что чины и воспитанники Училища должны подать государю адрес и выразить свое негодование по поводу оправдания Засулич и неправильных действий суда присяжных вообще. Нельзя оставлять отправление правосудия в руках этих сапожников. Я хочу прочесть вам проект адреса, написанный мною сегодня ночью. Вчера еще я приказал Алопеусу и Дорну (инспектор классов), чтобы все было готово к подписанию адреса воспитанниками и преподавателями. Но я желаю знать ваше мнение о редакции. Надо торопиться!" И он пошел к своей конторке, на которой лежал какой-то исписанный лист... Смущение и тревога Алопеуса, который, сделавшись недавно директором, конечно, не решался возражать принцу, становились понятны. Затеялось и летело на всех парах к исполнению дело бессмысленное и ни с чем не сообразное. Таганцев иронически улыбался и молчал, очевидно, предоставляя мне объясняться с принцем.

"Позвольте, ваше императорское высочество, прежде чтения проекта адреса обратить ваше внимание на совершенную необычность такого заявления перед государем со стороны воспитанников учебного заведения. Я не знаю ни одного случая подачи подобного адреса", - "Как! а адресы университетов по случаю выстрела Каракозова и по поводу недавней войны?" - "Да, такие адресы были поданы, но война есть событие, касающееся всей страны от мала до велика, да и адрес этот был подписан лишь профессорами, желавшими доказать, что идея борьбы за славян находит себе сочувственный отголосок и в ученом мире, а адрес по поводу 4 апреля содержал в себе выражение радости о спасении любимого монарха. Не знаю, подписывали ли его студенты, но не сомневаюсь, что ваше высочество не допускаете мысли об отождествлении покушения на жизнь государя с покушением на жизнь Трепова..."

Стрела попала в цель, и принц в негодовании забормотал: "Ах! как можно, как можно! Какое мне дело до Трепова, но вот эти присяжные..." - "Присяжные, ваше высочество, установлены законом, данным государем; учреждение этого суда санкционировано державной волей. Удобно ли, чтобы ученики, готовящиеся быть специальными служителями закона и государственных учреждений, выражали свое порицание форме суда, установленной государем? Отчего тогда не допустить порицаний с их стороны и другим государственным учреждениям? И кто же будет порицать? Мальчики, не знающие жизни и никогда даже и в суде-то не бывавшие... Притом они готовятся в судьи, прокуроры, адвокаты и, следовательно, к постоянному соприкосновению с судом присяжных. Что, если государю не угодно будет даже и после адреса уничтожить этот суд? В каком неловком, недостойном положении будет впоследствии эта молодежь, действуя рука об руку, в неразрывной связи с судом, о негодности и вредоносности которого она торжественно свидетельствовала перед своим государем? А что, если притом, познакомясь с судом присяжных, многие из этой молодежи найдут свое мнение о нем, высказанное в адресе, легкомысленным и поспешным? Помянут ли они добром училище, в стенах которого их принудили к протесту, заставляющему их, с годами опыта, устыдиться?

И уверены ли вы, ваше высочество, что государь, прочитав этот адрес, отменит суд присяжных?"

Принц покраснел, грустно поник головой и пробормотал:

"Нет, я не уверен... нет! Государь этого не сделает, потому что, потому... что... ну, одним словом, aus politischer Klugheit!" (По соображениям политической мудрости.) - "Так, какую же цель будет иметь этот адрес?"- "А мнение преподавателей? А? Это уже люди зрелые..." - сказал он, уклоняясь от ответа. "Из которых, однако, - продолжал я, - лишь двое вполне компетентны судить о правильности действий присяжных, это - Н. С. Таганцев и я, то есть преподаватели уголовного права и судопроизводства, а между тем наших-то подписей и не может быть под адресом..." - "Как? Отчего?" - вскричал принц, нетерпеливо вскакивая с кресла. Таганцев, сочувственно наклонил голову, видимо, одобряя мой план кампании против "высочайшей нелепости"... "Оттого, что я вел дело Засулич и по закону скрепил своей подписью решение присяжных. Поэтому мне как судье неприлично подписывать протест против приговора, постановленного при моем участии, тем более что закон указывает правильный и единственный путь протеста - в кассационном порядке. Находя присяжных учреждением негодным, могу ли я оставаться председателем суда, действующего именно при помощи этого учреждения? Точно так же мне думается, что и Н. С. Таганцев мог бы подписать такой исключительный адрес, лишь, если бы и все его товарищи по университету, где проходит его главнейшая служба и с которым он связан тесными узами, признали и со своей стороны необходимым поднести такой же адрес государю. Я думаю, что не ошибаюсь..." Принц взглянул на Таганцева недовольно и вопросительно. Тот подтвердил мои слова. Старик стал теряться, сердиться... "Так вы признаете приговор этих "сапожников" правильным, хорошим, похвальным? Убила человека, и права?! А?"- спрашивал он, волнуясь... Мы стали объяснять ему, что приговор юридически неправилен, но понятен, так как присяжные не могли отнестись с сочувствием к действиям Трепова и, кроме того, видели, что именно "убитого-то человека" и нет в деле, а это всегда действует на строгость их приговора... "Ну, что ж, он высек, - горячился принц, - что ж из этого? Ведь этак во всех нас станут стрелять!" Мы возразили, что случай насилия над Треневым - случай исключительный и притом связанный с его жестокой и несправедливой расправой; стрелять же в него, принца, искренне любимого всеми за доброту и заботу о благе своих питомцев, может только сумасшедший, так что, ставя себя на одну доску с Треневым, он нарочно забывает ту общую симпатию, которой уже давно и прочно окружено его имя... Но добрый старик, не обидевший сознательно на своем веку мухи, упорно стоял на своем. "В меня будут стрелять, - твердил он и, внезапно придав лицу решительное выражение...- я тоже высек!!!"- сказал он отрывисто и оглянул нас взором человека, представившего неотразимый аргумент... "Но кого? За что? Это не безразлично!" - спросили мы. "Воспитанника Гатчинского института!.. Такой негодяй! Знаете, что он сделал?.. Он взял в рот бумаги, нажевал ее эдак: м-м-м-м, - и он показал своими губами с комической большой бородавкой, как жевал виновный бумагу, - и плюнул ею учителю в лицо... нажевал и эдак "пфль"... - и он изобразил плевок, - прямо в лицо... Каков?! Я его приказал высечь!"-"И хорошо сделали,- сказал я, едва сдерживая улыбку, - но, позвольте узнать,. сколько ему лет?"-"Двенадцать лет! двенадцать... Теперь и он станет в меня стрелять!" - "Да, ведь, это еще ребенок, шалун, а не студент университета," - возразили мы. "Все равно! Он вырастет и будет тогда стрелять, вы увидите!" - волновался наш августейший собеседник... Наступило молчание... "Так вы не можете подписать адрес?" - "Нет, ваше высочество, не считаем возможным". - "Ну, без этого его и. подавать нельзя, когда такой... такой Widerstand (Сопротивление.) с вашей стороны... А жаль! Я думал, что это было бы полезно... и целую ночь писал проект... вот он, прочтите и скажите ваше мнение; я не особый стилист, но я хотел все это выразить, все это выразить..." - сказал он уныло, протягивая мне взятый с конторки лист. Он, очевидно, сдавался на капитуляцию. Взять лист, обсуждать его содержание - означало: напрасно тянуть тягостные переговоры и, пожалуй, вызвать в нем горячую защиту мертворожденного литературного детища. Положив лист на стол и поставив на него шляпу, - "Нет! ваше высочество,- решительно сказал я,-мы не будем читать проект; нам было бы больно видеть, сколько труда, времени, необходимого для отдыха, и, следовательно, здоровья, потрачено вами на этот бесплодный труд", - и я протянул к нему лист обратно. Принц вздохнул, разорвал проект на мелкие куски и молча подал нам руку, давая знать, что аудиенция окончена... "Ну, что? Ну, что? - с тревожным любопытством спрашивал на лестнице Алопеус, - будем подавать адрес?" Но догнавший нас адъютант позвал его к принцу, дав ему возможность - услышать ответ от самого виновника тревоги.

***

На следующий день, во вторник утром, ко мне пришел старший председатель судебной палаты, сенатор С. А. Мордвинов, 101 любимец и товарищ по университету графа Палена, который в короткое время вытянул его из одесской таможни на место председателя Петербургского судебного округа и в сенат, несмотря на сомнения по части семейных добродетелей, возбуждаемые Мордвиновым в своем покровителе. Веселый собеседник, дамский угодник, знаток и поклонник красоты, скромно сознавший и доказавший способность выпить в один присест бутылку коньяку, Мордвинов должен был быть очаровательным начальником таможенного округа. Но как судья, как юрист он отличался чрезвычайной поверхностностью. Судебные деятели, имевшие с ним дело, никак не хотели le prendre au serieux (Всерьез признавать это.), a он, со своей стороны, вращаясь, вследствие женитьбы на М. А. Милютиной, странной, угловатой, но чрезвычайно правдивой женщине, в высшем служебном кругу, не хотел признавать своих сослуживцев по палате товарищами, и отзываясь о них презрительно в обществе, гадил разными несправедливыми наветами некоторым из них в министерстве, создавая дурную служебную репутацию людям, которым по их сравнительно с ним трудолюбию, добросовестности и знанию он недостоин был развязать ремня у сапога.

Слывя почему-то умным человеком, будучи лишь человеком ловким, он умел впоследствии примазаться к сенаторским ревизиям Лорис-Меликова102, к Кахановской комиссии, где "старички собирались играть в администрацию по маленькой", и к учреждению, заменившему комиссию прошений; ораторствуя в гостиных и засыпая, отягченный винными парами, в заседаниях юридического общества, доказывая, что центр тяжести судебных уставов есть "дисциплинарные производства", упорно не заглядывая при ревизии новгородского суда в кассу потому, что "там есть признаки несомненной растраты...", он носил личину консерватизма и утверждал, между прочим, что виновником и, так сказать, отцом революционного настроения среди петербургского общества был К. Д. Кавелин 103.

"Однако, картинка-то у вас в гостиной не совсем удобная для председателя", - сказал он, свежий, здоровый и изящный, входя в кабинет и показывая на гравюру, изображающую Руже де Лиля, поющего в первый раз марсельезу, напоминая тем графа Палена, который, увидев у меня в доме министерства юстиции на стене "Шутов Анны Иоанновны" академика Якоби, с грустным упреком спрашивал: "Зачем вы держите такую картину, такую... неприятную картину?!"-"Какой у вас взгляд, - сказал я Мордвинову, смеясь, - вы сейчас видите товар, не очищенный в политической таможне! Впрочем, успокойтесь, герой картины поет песню, теперь признанную казенным гимном французского государства, своего рода "боже, царя храни", но только наоборот и с французскими приспособлениями". - "Да! Острите, острите! - отвечал он,- недаром вас считают красным, вы знаете, что ведь на вас теперь восстают и стар, и млад. В Английском клубе, особенно после статьи Каткова, вас предают проклятию, а вчера в собранном по поводу дела Засулич совете министров, под председательством государя, Валуев доказывал, что вы главный и единственный виновник оправдания ее и что вообще судебные чины чрезвычайно распущены и проникнуты противоправительственным духом. Все министры его поддержали; все, за исключением одного..."-"Ну, а граф Пален?""Его положение очень, очень трудное", - уклончиво ответил Мордвинов.

Впоследствии я узнал, что граф Пален отдал меня на растерзание, без малейшей попытки сказать хоть слово в разъяснение роли председателя на суде присяжных, а этот "один" министр, не разделявший поспешных обвинений против меня и искавший причин оправдания глубже, был Д. А. Милютин, лично мне незнакомый...

"Что делать, - сказал я Мордвинову, - буря была неизбежна, и следовало предвидеть, что невежественные в судебном деле люди, хотя бы и русские министры, будут закрывать глаза на истинные причины оправдания и станут искать "человека" и на него направлять свои удары. Таким человеком, по выдающемуся в процессе положению председателя, представляюсь я. На меня и посыплются укоры, наветы и инсинуации. Но меня интересует мнение юристов-практиков, которые понимают, какая трудная задача выпала мне на долю. Вы сидели, С. А., все заседание сзади меня, - ну, вы что скажете? Можно ли было вести дело иначе?" "Нельзя! Положительно, нельзя! Вы сделали все, что, по моему мнению, можно и должно. Я так и объяснил это весьма подробно графу Палену, доказывая ему как очевидец и как старший председатель всю несправедливость нападений на вас. А статью Каткова прочтите: она производит большой эффект!.."

Статья московского громовержца, резюмируя энергичным образом тот взгляд на дело Засулич, по которому в "неслыханном, возмутительном оправдании виноват суд", живописала "безумие петербургской интеллигенции и вакханалию петербургской печати", требуя привлечения к ответственности виновных в том, что действительным подсудимым являлся Трепов. Избиение студентов. мясниками Охотного ряда, происшедшее в Москве 3 апреля при перевозке ссылаемых киевских студентов, признавалось проявлением здорового политического чувства, в противоположность растленным нравам невской интеллигенции и чиновных нигилистов.

С этой статьи начался ряд статей Каткова, появлявшихся через довольно долгие периоды, в которых звучало его вечное сeretum censeo (Впрочем, я полагаю (что Карфаген должен быть разрушен). Это- слова Катона, повторявшиеся им при каждом его выступлении в римском сенате. Употребляется для выражения настойчивости в проведении кем-либо своего мнения.) по поводу дела Засулич, и инсинуации против председателя обращались уже прямо к лицу г-на Кони, который, "подобрав присяжных, взятых с улицы, подсунул им оправдательный приговор".

Каждый день приносил с собой новые известия, показывавшие, что приговор присяжных произвел глубокое впечатление в правительственных сферах, которое усиливалось все более и более и заставляло ожидать разных "мероприятий" по судебной части. Было достоверно, что в министерстве юстиции кипит работа и под руководством Манасеина изготовляются самым поспешным образом проекты законодательных актов, которые должны урезать суд присяжных и внушить адвокатуре "правила веры и образ кротости". Все "bravi" (Буквально: храбрецы; употребляется и в смысле: головорезы, наемные убийцы.), которые всегда водились около Палена, но на время присмирели, подняли голову. Они чувствовали, что "на их улице наступает праздник" и что можно, опираясь на "негодование всех благомыслящих людей", с уверенностью в успехе и благодарности начальства воткнуть свои наемные перья в живое мясо судебных уставов. Из шкафов министерства юстиции вынимались разные более или менее прочно погребенные "проекты" исправления этих уставов, и услужливые чиновничьи руки, дрожа от радостного волнения, спешили гальванизировать эти трупы, подрумянивая их соответственно "прискорбным явлениям" последнего времени.

Но 5 апреля, придя к Палену после обеда по присланному мне утром приглашению, я увидел, что "мероприятия" предположены не только против учреждений, но и против личностей. "Я просил вас к себе для очень серьезного и неприятного объяснения,- встретил меня Пален самым официальным и сухим тоном. - Известно ли вам, какие обвинения возводятся на вас со всех сторон по делу Засулич?" - "Я читал статью Каткова и слышал, что в Английском клубе мною очень недовольны..." - "Не в клубе, - перебил меня, раздражаясь, Пален, - не в клубе, а гораздо выше, и такие лица, такие лица, мнения которых должны быть для вас небезразличны. Вас обвиняют в целом ряде вопиющих нарушений ваших обязанностей, в оправдательном резюме, в потачках этому негодяю Александрову, в вызове свидетелей, чтобы опозорить Трепова, в позволении публике делать неслыханные скандалы, в раздаче билетов разным нигилистам. Все говорят, что это было не ведение дела, а демонстрация, сделанная судом под вашим руководством. Какие у вас могут быть оправдания?" - резко спросил он, очевидно, забывая свой первый разговор со мной после процесса. Его необычайный тон и приемы сразу обрисовали мне положение дела. "Вашему сиятельству известно, - сказал я холодно, - что по закону председатель суда не имеет надобности представлять оправдания министру юстиции. Для этого есть особые судебные инстанции. Им, и только им излагает он свои оправдания на законно формулированное обвинение. Я не считаю себя обязанным отвечать на ваш вопрос и опровергать более чем странные обвинения, которые вы, по-видимому, разделяете..." - "Да-с! - вспыхнул он, - я разделяю их и объявляю вашему превосходительству, что государь император завтра же, может быть, потребует от меня изготовления указа о вашем увольнении! Это случится несомненно! Что вы на это изволите сказать?!"-"Вот оно!"-подумал я... "Я могу скорее спросить у вашего сиятельства, что вы на это скажете?- сказал я, сдерживая невольное волнение, - что ответите на такое требование государя вы - министр юстиции, блюститель закона, знающий, что судьи несменяемы без уголовного суда... Я же скажу только, что это будет нарушением закона, которое никому не запишется в счет заслуг..." - "Предоставьте мне самому знать свои обязанности по отношению к государю, - высокомерно сказал Пален и вдруг, меняя тон, вскричал: Я не намерен, я не могу пререкаться из-за этого с государем! Я не хочу рисковать! Благодарю покорно! Я не хочу нести ответственность за ваши неправильные действия!"- "Я не понимаю, что же вам от меня угодно? Зачем меня пригласили?" - сказал я, берясь за шляпу. "Но, однако, Анатолий Федорович, - отвечал Пален, утихая, - ведь поймите же мое положение! Все говорят, что ваши действия неправильны, люди, которые еще вчера были к вам "padem do nog (Буквально: падаю к ногам (в смысле: отношусь раболепно), не находят слов для вашего осуждения... а вы уклоняетесь от объяснений..." - "Кто же эти люди? Вы сообщили мне прошлый раз о совсем других отзывах. Да и какое серьезное значение могут иметь мнения людей, ничего не понимающих в судебном деле? Крики их меня нисколько не огорчают; иное дело - порицания серьезных юристов, но я покуда их не слышал..." - "Вы ошибаетесь ,- перебил он, - это говорят не невежды, не крикуны; это - голос опытных юристов, которые знакомы с ведением дела и мнение которых очень веско..." Я взглянул вопросительно. "Да!-продолжал он,-вот, например, все это говорит С. А. Мордвинов!"-"Он?!"-невольно вырвалось у меня. "Да! Да! Он, вот видите! - с торжеством подтверждал .Пален, очевидно, по-своему истолковывая мое удивление...- И он не может объяснить себе ваших действий на суде, как и я, как и многие!.. Я себе говорю, - продолжал он тоном грустного раздражения, - вероятно, Анатолий Федорович не предвидел всего, что произошло, и не умел найтись на суде, потеряв голову! А?"

Загрузка...