В «Известиях» до сих пор есть комната на пятом этаже, которую называют «казармой». Когда-то на дверях ее был наклеен вырезанный из бумаги петух очень свирепого вида и рядом столь же свирепая надпись из трамвайного лексикона: «Местов больше нет». Вместо нынешних редакционных столов в «казарме» стояли койки, в углу сохли валенки и портянки, на стенах висели трофейные немецкие автоматы. Это было в ту пору, когда от Пушкинской площади до линии фронта можно было добраться на автомобиле за полтора-два часа. Каждый день в пять утра население «казармы» пробуждалось от сна и, облачившись в овчинные полушубки, отбывало в дивизии, чтобы далеко за полночь вернуться назад и, терзая машинисток густым махорочным дымом, диктовать очередные, не очень веселые тогда корреспонденции с подмосковного фронта. Однажды в эту комнату вошел человек, на которого свирепая надпись на двери не распространялась. Взглянув на петуха, он рассмеялся и сразу стал другом «казармы». Это был Евгений Петров. Час назад, во время очередной воздушной тревоги и страшной артиллерийской сумятицы в воздухе, он прилетел из Куйбышева в Москву и вот пришел к нам. В нашу среду он сразу внес дух беспокойства и жадного любопытства к жизни-всюду, в редакции, в городе, на улицах, где строились тогда укрепления и горожане, подпоясав старенькие пальто ремнями, шли рыть окопы, а старухи, покрикивая на нерадивых, таскали железный лом и песок к баррикадам. Как только Петров вошел в нашу «казарму», нам сразу стало некогда, мы заторопились, мы стали бояться опоздать, сами не зная куда. Мы не поняли — что же произошло, откуда явилось это странное ощущение беспокойства и даже какой-то вины перед окружающей жизнью. Мне это чувство было знакомо, — я и раньше дружил с Петровым и всякий раз, встречаясь с ним, тут же начинал спешить, мучиться тем, что время безвозвратно уходит и ты чем-то виноват перед временем и людьми. Это было свойство Евгения Петровича: он рвался к жизни всем своим существом и заражал своим рвением всех, кто был рядом с ним. Ни с кем больше за всю свою жизнь я не испытывал того пленительного и вместе с тем тревожного ощущения своей нужности, необходимости, пользы, какое внушал людям Петров. Нужно было немедленно, не теряя ни часа, за что-то приниматься, что-то очень важное делать, — иначе можно опоздать, и опоздать непоправимо. Это чувство томительное, но оно похоже на счастье. Тревогу и счастье одним своим появлением принес в нашу «казарму» Евгений Петров. Честное слово, каждый из нас почувствовал себя сразу в сто раз талантливее, чем были мы еще день назад. Это вызывалось отчасти тем жадным любопытством, доверчивой и в то же время взыскательной приязнью, с которыми Петров не то чтобы относился к людям, а буквально штурмовал людей. Он в течение получаса расспросил нас обо всем, что только могло происходить в Москве и на фронте, предложил каждому с десяток новых тем, кого-то обязал думать над рассказом, кого-то ошеломил требованием готовить себя к роману, затеребил расспросами, когда же пойдет ближайшая машина на фронт, кто едет, кто согласится взять его с собой, и с той минуты мы на все месяцы общения с Петровым оказались в бурном водовороте его начинаний, радостей и тревог. Мы стали видеть больше, чем видели до тех пор. Он был писатель божьего милостью, нервами, зрением, а не только рукой, водящей пером по бумаге. От его взгляда ничего не ускользало. Однажды мы целую ночь ехали с ним через лес, где блуждали остатки какой-то немецкой дивизии и всюду были напиханы мины, и мне казалось, что Петров страшно устал и спит всю дорогу и не видит страшного и прекрасного зимнего леса, а наутро в какой-то батальонной штабной, избе, исхлестанной снарядами, он сам вдруг стал рассказывать о ночном лесе, да так, что такого леса не видел ни я, ни тысячи людей, прошедших через него в том бою. Он увидел в нем и великие, и горестные, и смешные подробности, а о лесной дороге, измятой машинами и снарядами, сказал так:
— По этой дороге, раздирая бока о деревья, прошел медведь войны. И все сразу увидели эту дорогу в лесу. Мы возвращались с ним из-под Волоколамска, то я дело выпрыгивая из машины при появлении низко летавших «мессеров», обжигавших фронтовое шоссе пулеметными очередями, и вдруг, глядя на советский бомбардировщик, летевший в сторону Москвы, Петров сказал:
— Вы заметили, что у самолета совсем другое выражение бывает, когда он летит на задание, в сторону немцев? Смотрите-у этого совсем веселый вид, как у мальчишки, который невредимым вышел из драки. А туда он летел сосредоточенный, тяжелый, насупленный. Я посмотрел на самолет-и верно, у него был очень жизнерадостный вид. Я никогда не забуду одного мужика, которым долго и весело восхищался Петров. Какие-то немецкие части ускользнули от нашего штурма под Малоярославцем, и это было очень обидно и командиру нашей дивизии, и солдатам, и Петрову, но тот колхозник был огорчен больше всех. Заметил его и уж навсегда запомнил, конечно, Петров. Размахивая руками перед командиром дивизии, колхозник твердил с укоризной:
— Эх, не так надо!.. Не так! Окружать его надо, в кольцо брать! Говорю — окружать обязательно надо, а то вот корову мою увел, а вы упустили, проклятого! Может быть, можно еще окружить?.. В тот день Петров был весел несказанно-и все благодаря мужику с его бедной коровой, но я никогда не забуду нахмуренного, сразу как-то осунувшегося от злобы и отвращения лица Петрова, когда мы впервые присутствовали на допросе предателя, доносчика, деревенского полицая. Глядя на этого склизкого, провонявшего страхом и все еще сохранявшего надежду на жизнь мерзавца, Петров так извелся от внутренней муки, от стыда за то, что человек может превратиться в такое ничтожество, от душевной брезгливости, что, видимо, и жить ему не хотелось при виде этой человеческой падали. Есть люди, которые способны сердиться, возмущаться, брюзжать. Петров принадлежит к той высокой породе людей, которым свойственно чувство настоящего гнева. Есть люди, говорящие так: «Это мне нравится, это приятно, это ничего себе». Петров принадлежал к людям, обладающим способностью восхищаться-всем сердцем, безраздельно, счастливо, с упоением. Это свойство очень чистых, очень молодых, очень хороших людей. Таким мы любим Евгения Петрова. Сталкиваясь с обывательским равнодушием, с глупостью, с мелочностью, с бесталанностью жизненной, наконец, Петров не сердился, нет, — он загорался чувством негодования, гнева и был страшен в эти минуты, мог наделать беды, мог растерзать виновника, ударить его чем попало или сам биться лбом об стену, лишь бы избавиться от муки великого гнева. Что-то монгольское бывало в такие минуты в его лице, дикое, неистовое и поистине человеческое. Он был добр и отходчив. Он мог через минуту попросить извинения у человека, испытавшего на себе его гнев. Но он был злопамятен творчески. Рано или поздно маленький, глупый, равнодушный, бездарный и потому вредный для нашего дела человек бывал выставлен напоказ, осмеян и уничтожен в фельетоне Ильфа и Петрова, ибо та же способность гражданского гнева, негодования и обиды за достоинство советского человека в высокой степени присуща была Илье Арнольдовичу Ильфу. Его я знал меньше, встречался с ним редко и потому рассказываю больше о Петрове. Петров был талантлив необычайно, он был превосходным писателем, но очень простым, отзывчивым, быстро влюбляющимся в людей человеком. Душевно он был очень молод-просто юноша. Было в нем что-то еще гимназическое-некоторая угловатость, свойственная подросткам, неукротимая горячность в дружеских спорах, ревность в дружбе, подчас наивность душевная, за которую влюблялись в него и старые и молодые. То же чувство тревоги, беспокойства и какой-то даже вины своей перед временем Петров внушал и большим генералам, с которыми мы встречались на фронте. Они как-то даже оправдывались перед ним, когда он штурмовал их нетерпеливыми вопросами, — вот свойство человека до конца искреннего, увлеченного, жадно и активно устремленного вперед. Он был другом нашей маленькой, пропахшей махоркой и сырыми валенками «казармы». Он всегда рвался к людям фронта. Даже вернувшись из поездки, усталый, замерзший, он с завистью смотрел на тех, кто на смену ему отправлялся к переднему краю.
— Может быть, мне тоже надо поехать с вами?
— Но вы же только сейчас вернулись оттуда.
— Все равно. Вдруг что-нибудь пропущу, все надо видеть. Знаете что, я поеду!
— А как же ваша корреспонденция?
— Ах, да! К сожалению, надо еще писать. Ужасная, ужасная у нас с вами профессия! Но писал он горячо, увлекаясь и увлекая других, великодушно делясь своими наблюдениями, щедро подбрасывая их друзьям во время работы. Контуженный взрывной волной от немецкой бомбы, он должен был некоторое время провести в постели, но все эти дни вызванивал нас к себе в гостиницу «Москва», жадно расспрашивал о положении дел на фронте и, едва поднявшись с постели, тут же укатил в дивизию. Утром мы забрали в машину пачку свежих газет-на контрольно-пропускных пунктах военной дороги не было у нас лучшего пропуска, чем последний номер «Известий».
— Сегодняшний! — говорил Евгений Петрович. И перед нашей видавшей виды машиной сразу открывался шлагбаум.