Глава 2 Кадетский корпус. «Лихой казак, удалой казак стали нашими идеалами»

«Экзекуция была совершена на таком расстоянии от эскадрона, что мы не слышали ни свиста розог, ни стонов».

Порядок дня

Моей жизни в доме Эллизенов пришел конец. Соне вышел срок ехать в Смольный монастырь. Вся семья в полном составе отправилась в Петербург. Эллизены уехали еще по летнему пути, а вслед затем по санному отец повез меня в Омск, чтобы там отдать в кадетский корпус. Помню торжественное прощание с моими бабушками. Сначала меня подвели к бабушке Степаниде, она положила свою костлявую руку на мою голову и произнесла: «Да будет над тобой мое материнское благословение, от востока и до запада, от земли до неба, отныне и довеку. Аминь». Затем она меня перекрестила. Потом меня повели к бабушке Хлебниковой; она так же положила руку на мою голову, сказала те же слова и тоже перекрестила. Потом мы с отцом сели в кошевку и тронулись в путь. <…>

Омский кадетский корпус, официально известный под названием Сибирского кадетского корпуса, был преобразован из войскового казачьего училища в начале 40-х годов. Это училище было основано в 20-х годах при губернаторе Капцевиче20. По количеству преподаваемых предметов училище приближалось к средне-учебному заведению, по обстановке, в которой жили дети (заведение было закрытое), скорее походило на кантонистскую школу. Училище было открыто исключительно для казачьих детей и содержалось на средства казачьего войска. Комплект учеников полагался в 250 человек. Учителями были казаки, частью офицеры, частью урядники. Первые преподавали в старших классах, вторые – в младших.

Другого училища с равной программой в Омске не было, поэтому в то же казачье училище стали отдавать своих детей и офицеры сибирской линейной пехоты, а кроме того, и гражданские чиновники. Под конец случилось так, что казаки в казачьем училище оказались в меньшинстве. Дети пехотных офицеров и гражданских чиновников воспитывались на счет войсковых казачьих сумм; это был неуклюжий порядок, но такова была воля высшей власти края, и ни у кого не являлось охоты протестовать.

Меня отец привез в Омск в 1846 году. К этому времени ненормальное положение учебного заведения уже прекратилось: перед самым нашим приездом было объявлено о переименовании казачьего училища в кадетский корпус. Прием детей пехотных офицеров и гражданских чиновников был узаконен. Из них предполагалось образовать в составе кадетского корпуса роту, а казаки должны были составить эскадрон. Далее, предполагалось дать новую обмундировку, улучшить учебную часть, облагородить внутренний мир училища, прислать новых учителей и воспитателей из столицы и так далее. Но я застал заведение еще в дореформенном состоянии.

Переход от жизни в родной семье к жизни в закрытом заведении был для меня очень тяжел. День я провел без тоски, меня развлекали новые впечатления, сменявшие одно другое. Меня заставили немного посидеть в классе, потом сводили в цейхгауз, где, вероятно, меня переодели в форменное платье, но последнего я не помню. Помню только, что я потерялся в лабиринте между сошками деревянных ружей и не нашел бы сам выхода, если бы меня не принялись искать. Потом меня проводили в столовую вместе с компанией остальных воспитанников, а вечер я провел вместе с ними в дортуарах. Уже при свечах за мной пришел человек от инспектора классов полковника Шрамова – это был однокашник моего отца по войсковому училищу, потом кончил курс в горгорецком земледельческом училище, по возвращении в казачье войско получил место инспектора классов в войсковом училище и до последнего времени продолжал питать дружеские чувства к моему отцу. Я был несказанно обрадован, найдя в квартире у Шрамова своего отца. После чаю с печеньями, которым нас угостил Шрамов, меня отвели назад в училище. Здесь я еще застал своих товарищей не спящими, а играющими, и принял участие в их играх. Потом мне указали назначенную для меня кровать.

Когда воспитанники начали раздеваться и укладываться спать, я последовал их примеру. Пока я не лег, я чувствовал себя спокойным, но как только я очутился под одеялом, то почувствовал глубокое одиночество, юркнул под одеяло с головой, и слезы полились из моих глаз рекой. Мне показалось страшно остаться на ночь среди чужих мальчиков, с которыми я познакомился только в это утро. Меня окружили товарищи и стали допытываться, что со мной случилось. Никакая теплая нота не согрела моего сердца. В словах детей чувствовалось только любопытство, а также проскользнуло и несколько насмешливых и ядовитых фраз; «Бедный сирота», «Тятенька и мамонька оставили одного». Чтобы облегчить мне тяжесть перехода к новой жизни, Шрамов в течение 3 дней посылал за мной и в то же время приглашал моего отца. Тоска моя не сразу улеглась. Не раньше как дня через три или четыре я перестал плакать по ночам. После последнего свидания со мной в квартире Шрамова мой отец уехал в Пресновск, и для меня началась ритмическая жизнь в закрытом заведении.

В этом плебейском заведении порядок дня был такой. Утром, вставши с постели еще до рассвета и одевшись, мы строились во фронт, накинув на себя серые шинели. После молитвы нас вели через двор во флигель, где помещалась столовая; там мы усаживались вдоль столов; служители раздавали нам куски серой булки. Каждая круглая булка была разрезана на четыре части крест-накрест. Служитель, положив около десятка таких ковриг на левую руку, в виде колонны, поднимавшейся вдоль его груди до его лба, поддерживая вершину колонны правой рукой, бежал вдоль столов и разбрасывал ковриги по столам. Воспитанники ловили надрезанные ковриги, разрывали на разделенные части и ели. Четвертушка такой серой булки и составляла весь утренний завтрак воспитанника. Из столовой ученики шли в классы, где оставались в течение трех часов; в средине занятия прерывались для «перемены».

После классов обедали в той же столовой. Обед был простой. Состоял из двух блюд, одних и тех же каждый день; щи из кислой капусты и каша с маслом. Ели из оловянных тарелок оловянными ложками. Щи и каша подавались в оловянных мисках. Кому показалось мало хлеба или квасу, позволялось потребовать прибавки; недовольные подымали в этих случаях руку вверх; служители, стоявшие в дверях, следили за жестами обедающих и, увидев поднятые руки, подбегали узнать, что нужно. После обеда еще были занятия, также в течение трех часов. День кончался ужином, который состоял из одной каши с маслом. Преобразование войскового училища в кадетский корпус началось с разделения его на две части, на роту и эскадрон. В первую были включены дети пехотных офицеров и гражданских чиновников, во вторую дети казаков. В то время, когда я поступил в заведение, в роте насчитывалось 200 человек, а в эскадроне было только 50.

В то время в сибирском казачьем войске, из которого только и поступали дети в эскадрон, не было ни одного генерала; их не было и от самого основания войск. Высший чин, до которого дослуживались казаки, был только чин полковника. Но в то время, когда я учился в этом заведении, в эскадроне не было ни одного сына полковника. Учились дети есаулов, сотников и хорунжих, и всего-навсего только один попал в нашу компанию сын войскового старшины Иванова из Петропавловска. Только небольшое число казачьих офицеров, дети которых учились в омском кадетском корпусе, сами получили образование в том же учебном заведении; большею частью это были казаки, начавшие службу в нижних чинах. <…>.

Попав в эту среду, я сразу оценил разницу в условиях дошкольного периода, в которые был поставлен я и мои эскадронные товарищи. Этой разнице я приписал ту любознательность, которую я обнаружил на скамейке кадетского корпуса. Никто из моих товарищей до поступления в корпус не имел в руках «Звездочки» Ишимовой, не читал «Робинзона Крузо». Впоследствии, подросши, я еще более оценил дом Эллизена. Всю свою любовь к науке и литературе, которая во мне стала пробуждаться, я приписал благодетельному влиянию полковницы. Я начал считать ее своей духовной матерью и гореть желанием когда-нибудь с благодарностью обнять ее колени или, по крайней мере, написать письмо, полное сознания, насколько я ей обязан своей постановкой на жизненном пути.

Ротные и эскадронные кадеты были отделены друг от друга в классах и дортуарах; мы только обедали в общей столовой. У ротных были свои субалтерн-офицеры, у казаков – свои. Только преподаватели были общие. <…> Домашняя обстановка, обхождение офицеров с воспитанниками и стол резко изменились. С воспитанниками стали говорить на «вы», оловянные тарелки и миски были заменены фаянсовыми.

Изменилась и учебная часть. Для усовершенствования кадет во фронтовой службе были присланы офицеры из Петербурга. Особенное значение для корпуса в этом деле имел офицер Музеус. Это был образцовый фронтовик, высокий, вытянутый в струну, с громким голосом, гроза для неисправных и нерасторопных. Он задавал тон и остальному офицерскому персоналу.

Военный дух старались поднять у нас и внешней обстановкой дортуаров: стены их представляли галерею портретов героев Отечественной войны. В одной из камер эскадрона была повешена картина, изображавшая гибель Ермака в волнах Иртыша.

В дортуарах эскадронных кадет, как и у ротных, была библиотека для внеклассного чтения. Книги выдавались эскадронным и ротным командирами. Эти библиотеки тоже были составлены с тенденцией: тут была история Отечественной войны, соч. Данилевского21.

Впрочем, тут были и книги более общего интереса, исторические мемуары вроде «Записок Манштейна»22, «История государства Российского» Карамзина23.

Кроме того, путешествие Дюмон-Дюрвиля24, обработанное для юношества.

[И] записки моряка Броневского25, описывающие плавание в Ионийском архипелаге.

Последние две книги сделались моим любимым чтением. У Карамзина меня особенно интересовали примечания. Я их перечитывал по нескольку раз и делал из них длинные выписки. Во мне обнаружилась большая склонность к кропотливой работе, роющейся в мелочах.

Мои симпатии к Дюмон-Дюрвилю были подготовлены моим дошкольным чтением. Еще в доме Эллизена я прочитал «Робинзона Крузо» и с тех пор не пропускал ни одного описания из морской жизни. Я любил читать морские путешествия и романы из жизни моряков, знал корабельную терминологию: фок-мачта, брам-стеньга, бейдевинд, задраить, знал морские команды: право на борт, тали пошел, весла на воду! Впоследствии мне пришлось шесть месяцев плыть на военном корабле и на практике услышать эти команды и наглядеться на упражнения матросов и снова восстановить в своей памяти мою морскую культуру, но я и десятой доли не припомню того, что в детстве нахватал из морского словаря. Путешествие Дюмон-Дюрвиля послужило только канвой для компилятора. <…>

Казачья демократия

По мере того, как мы росли и развивались, мы, казаки, все более и более начинали чувствовать свое обособление от бельэтажа. Мы были демократия; половина эскадрона были дети казачьих офицеров, которые родились еще в то время, когда их отцы были простыми казаками или урядниками; мы все помнили свои детские годы, проведенные на полатях изб; помнили годы, проведенные уличными мальчишками в играх в бабки, в мячик на улицах казачьих станиц или в клюшки на льду реки. Рота была привилегированной частью корпуса; ротные смотрели на себя, как на дворян; из бельэтажа исходил свет и падал на нас. Там заводились новые благородные манеры обращения, а потом уже прививались и к нам.

Другая черта обособления бельэтажа от нижнего этажа заключалась в том, что рота состояла из детей уроженцев разных губерний; тут много было таких, которые до поступления в корпус жили в Европейской России; напротив, эскадрон состоял исключительно из казаков; это были уроженцы казачьих станиц, протянувшихся линией от Петропавловска до Бийска. Таким образом, все эскадронные кадеты были сибиряки. Вот где были скрыты семена культурного сибирского сепаратизма. Само правительство разделением корпуса на роту и эскадрон заложило эти ceмeнa. Вероятно, это разделение было сделано с намерением сохранить дворянскую чистоту в детях дворян. Бельэтаж – это была Европа, нижний этаж – Азия. В бельэтаже учили танцам, а казаков в те же часы – верховой езде; в бельэтаже учили немецкому языку, а в нижнем этаже в те же часы – татарскому. Если в корпус отдавали киргизских мальчиков, то их помещали в казачью среду. Если бельэтаж считал себя солью земли, то мы чувствовали, что мы плебеи. Еще была одна особенная черта.

Эскадронные кадеты представляли более дружескую, более сплоченную семью. Это потому, во-первых, что их было гораздо меньше, а во-вторых, состав эскадрона был однороднее; это были дети одинаковых условий быта; многих из них соединяли между собою родственные связи; тут было много родных и двоюродных братьев, племянников, соседей, товарищей по детским играм и т. п. В последний год перед выходом из корпуса, когда мы слушали фортификацию, летом в лагерное время кадет заставляли строить люнет; казаки работали отдельно от ротных; им был отведен особый участок. И вот на этой работе казаки исполняли всегда свой заказ дружнее ротных и быстрее заканчивали дело.

Чувствуя себя другой расой, сортом пониже, чем ротные, видя в последних как бы представителей высшей культуры, мы, казаки, конечно, не могли примириться с нашим неравноправным положением. Мы старались найти в себе какие-нибудь другие достоинства, которые уравняли бы нас с обитателями бельэтажа.

В средокрестную неделю великого поста, во время которой уроки в классах прекращались, учитель русского языка Костылецкий26 читал нам отрывки из Гоголя. Он был очень хороший чтец и особенно славился у нас, как превосходный чтец Гоголя. На казаков сильное действие произвела повесть «Тарас Бульба»; мы увидели нечто общее между нами и героями Гоголя и почувствовали себя сродни тем республиканцам, которые избирали Кирдягу кошевым атаманом. Мы до того увлеклись повестью Гоголя, что распределили имена героев между собою; среди нас появились: Тарас Бульба, Остап, Андрий.

Потом некоторые из нас стали интересоваться историей Малороссии и южнорусского казачества. <…> В этой истории наша сословная обида нашла себе утешение.

Обособленность ротных и эскадронных кадет сказалась и в наших играх. Во время рекреации кадет выпускали во двор, где они играли в городки, в лапту, в завари-кашу и в другие игры. Вот в это время мы выдумали еще игру в войну русских с киргизами; роль киргиз, конечно, исполняли казаки, а ротные изображали русских. Компания играющих разделялась на две артели, которые ходили стена на стену, хватали пленных и уводили их в заточение, т. е. в ретирадное место, и там держали до конца игры под стражей. <…>

Все или многое в наших отношениях к бельэтажу убеждало нас, что мы низшая раса, но повесть Гоголя и романтическая история Малороссии поднимали нас в наших глазах, так как герои Малороссии были тоже казаки, и между ними и нами было что-то общее. Лихой казак, удалой казак стали нашими идеалами. Желание отличиться удальством доводило моих товарищей даже до преступных шалостей. <…>

Погоня за удальством довела моих товарищей до громкого преступного дела. В подвальном этаже кадетского корпуса находился склад всякого рода провизии. Казаки-кадеты через окно увидели там мешки с изюмом, с черносливом, кадушки с маслом, кипы писчей бумаги, карандаши, краски и пр. В окнах были вставлены железные решетки, но в одном окне железо поломалось и образовалось отверстие, в которое мог бы пролезть маленький мальчик. Мои товарищи по классу уговорили одного кадета из младшего класса попробовать пролезть в это отверстие. Он благополучно пролез и вылез назад. И вот мальчуган, по желанию старших кадетов, начал лазить в эту корпусную сокровищницу и добывать оттуда лакомства и письменные принадлежности.

Я не был посвящен в эту конспирацию, но заметил необычное богатство бумаги, карандашей, перьев, которое стало разливаться по нашему классу. Иногда меня одарят тетрадкой писчей бумаги, карандашом или горстью чернослива, но, откуда ниспадали эти дары, от меня тщательно скрывали.

Шайка грабителей открылась следующим образом. Кадет, заведовавший той камерой, в которой жили инициаторы этого дела, заметил, что у находящихся под его ведением кадет за обедом каша всегда бывает полита маслом обильнее, чем у других. Он сделал такое испытание: роздал своим кадетам только кашу, а все масло вылил в свою тарелку. И что же? У всех его подчиненных оказалось в тарелке каждого больше масла, чем у него самого. В тот же, день он открыл склад всякой всячины в печке его камеры (дело было летом, и печь не топилась). Старший кадет по камере, раскрывший эту конспирацию, донес начальству. Начался допрос. Конспираторы уговорились выдать только трех главных зачинщиков и маленького своего сотрудника и, действительно, уперлись и сказали, что никого не знают, кто еще в этой истории участвовал. Тогда Бедрин стал бунтоваться и требовать, чтобы его имя было включено в список заговорщиков. Как? В таком молодецком деле да чтобы он не участвовал? И он пошел к эскадронному командиру и заявил, что он тоже участвовал в конспирации и в дележе добычи.

Решение начальства последовало такое: высечь зачинщиков перед эскадроном. В самой большой камере эскадрон был выстроен в четыре шеренги. Ему прочитали резолюцию, вызвали преступников, увели их в одну из дальних камер и там наказали. Экзекуция была совершена на таком расстоянии от эскадрона, что мы не слышали ни свиста розог, ни стонов. И вот, когда эскадрон стоял молча, в открытую дверь высунулась голова и крикнула: «Слышишь ли, батьку?» Офицеры, оставшиеся при эскадроне, не заметили, кто крикнул, и спросили эскадрон: «Кто это крикнул?» Тогда наш кадетский Тарас Бульба должен был открыть имя смельчака: «Это Бедрин». И Бедрину еще немножко прибавили. В педагогическом совете некоторые голоса требовали, чтобы Бедрин за это издевательство над начальством был исключен из корпуса и отдан в простые казаки, но эскадронный командир настоял на том, чтобы не губить молодого человека. Бедрина оставили в корпусе, но генерал, директор корпуса, все-таки на другой день после экзекуции захотел пройтись петухом перед преступниками. Они были выстроены во фронт. Генерал насупился на них, кричал, топал ногами, махал фуражкой, задевая за их носы. Бедрин стоял руки по швам и задирающе смотрел на генерала. Чем больше генерал тыкал в него фуражкой, тем неустрашимее становился Бедрин. «Отступи!» – крикнул на него наступающий генерал. «Я никогда не отступал и не буду отступать», – ответил Бедрин. «Будешь простым казаком, не дам тебе надеть на плечи эполеты». – «Для меня эполеты – кандалы», – был ответ.

В каждом классе один из кадет становился его вождем. У нас таким был <…> Пирожков. В классе, который был младше нашего, вождем был кадет Бубенный. Кадеты, выдававшиеся своими умственными способностями, не попадали в классные авторитеты; например, в классе, который был старше нашего, Бедрин не был вожаком; точно так же в одном классе с Бубенным находился Чокан, но коноводил классом не он, а Бубенный. Кажется, в классные авторитеты выдвигались такие товарищи, которые превосходили других не умственными способностями, а житейским опытом.

Наш Пирожков27, уже потому являлся более опытным, что был старше других годами. Впрочем, он был не без талантов; он хорошо рисовал, хотя рисование его ограничивалось только копированием с рисунков. Но главное, он был хороший рассказчик; он примечал смешные стороны товарищей и преподавателей, хорошо передразнивал их и смешил публику. Я тогда очень верил, что, выйдя из корпуса, он сделается заметным беллетристом-юмористом. Если бы его рассказы были записаны, то, я думаю, что вышла бы книжка, отмеченная таким же теплым юмором, как «Вечера на хуторе близ Диканьки».

Он одних представлял перед нашими глазами в смешном виде, но перед другими преклонялся, и это поклонение передавалось и нам; так, он научил нас уважать преподавателя русского языка Н. Ф. Костылецкого, преклоняться перед его независимым духом и восхищаться его сарказмами над каким-нибудь напыщенным генералом.

Еще он был очарован фигурой казачьего полковника Арсения Панкова28. Это был красивый, очень полный офицер, эффектно сидевший в седле и прекрасно танцевавший мазурку. Пирожков был просто влюблен в этого полковника. С каким-то благоговейным чувством он произносил уменьшительное «Арса», как офицеры дружески называли полковника. Если Панков появлялся на площади, Пирожков бросался к окну и кричал: «Господа, Арса едет! Арса едет!»

Пирожков прививал нам демократические вкусы. Он учил нас предпочитать «казачьих тощих лошадок» красивым заводским лошадям с выгнутыми дугой шеями, на которых ездила другая омская кавалерия – жандармы. Он очень карикатурно описывал, как жандарм на своей высокой лошади изящно галопирует, но не подвигается с места, а скромная казачья лошадка, под казаком, растянувшись мышью, обгоняет жандарма. Так мы постепенно привыкали противопоставлять свое казачье, демократическое, чужому.

Хотя корпус был и закрытое заведение, но сношения с внешним миром все-таки были. Мы кое-что знали о жизни казачьих офицеров, об их чувствах и симпатиях, а также кое-что слышали и о казаках. Отклики казачьих симпатий и антипатий долетели до стен нашего заведения. Всегда существовала рознь между казаками и пехотинцами. В то время, как пехота называла казаков «кошмой», иронизируя на счет их несовместимой с военным званием торговлей с киргизами, казаки солдат презрительно называли «крупой» и «сэками»; сэк по-киргизски значит молодой баран; в походное время казаков иногда прикомандировывали к пехотным частям, и казаку, едущему позади пехоты, представлялось, будто впереди его идет стадо сэков, а он сам – гонящий стадо пастух. Казаки, подобно матросам, не любят, когда их называют солдатами.

В омской интеллигенции издавна образовалось отрицательное отношение к казакам; на них смотрели как на эксплуататоров киргизского народа, как на лентяев, которые выезжают на киргизской шее; казалось омерзительным, что они обязаны своим достатком, а часто и богатством киргизскому труду и между тем к киргизам относились с презрением. В глазах омской интеллигенции это были не доблестные воины, а нечистоплотные, лукавые торговцы. Пирожков знал анекдоты, характеризующие эти отрицательные черты «казак-урусов», как их называют киргизы, но он рассказывал их без всякой злобы, напротив, эти плутоватые «казак-урусы» выходили у него симпатичными. Они подкупали слушателя своей изобретательностью и остроумием, как герои народных сатирических сказок; это были Сеньки малые или Климки-воры. Может быть, когда-нибудь народится писатель-художник, который обрисует этот оригинальный тип и выставит его в более привлекательном очеловеченном виде, чем он представляется при поверхностном взгляде.

Один из генерал-губернаторов, чуть ли не Гасфорд29, обратился в Петербург с докладом, что сибирское казачье войско, не имея доблестных традиций, не видевши пред собою примеров благородства, представляется в настоящее время расой невысокого качества; офицерство не отличается рыцарским характером; необходимо облагородить его, а для этого он просил включить в состав войска некоторое количество армейских офицеров. Предложение в Петербурге было принято. Вскоре все места полковых командиров были заняты армейцами; и на низших местах появились молодые армейцы. В этой мере казачьи офицеры почувствовали большую обиду.

Прежде всего казачьих офицеров обижала разница в жалованье: казачий офицер получал в год 72 руб., армеец 250 рублей; кроме того, армеец получал квартирные, фуражные, на отопление и освещение, казачий – никаких подобных прибавок к жалованью не получал. Армейский имел денщика, казачий сам себе чистил сапоги, армеец по окончании службы имел право на получение пенсии, а казачий офицер не имел. Затем, имя армейца, при переходе в казачье войско, ставилось в список офицеров выше казаков, поэтому, при производстве в высший офицерский чин, казаки всегда отставали от армейцев. Это неравенство обособляло армейцев от казаков; армейцы составляли отдельную группу, которая была ближе к главному казачьему начальству, атаману и полковым командирам, чем казаки; у начальства армейцы были на лучшем счету, пользовались большими льготами; атаман Воробьев, например, когда ему докладывали о наградах или о наказании какого-нибудь офицера, имел обыкновение всегда спрашивать: «Это из наших или из ихних?», т. е. из армейцев или из казаков? Если офицер «из наших», ему охотнее давалась награда— и наоборот.

Пирожков, возраст которого позволял уже ему бывать в офицерском обществе, слышал об этом недовольстве, приносил его в корпус и передавал нам. Мы тоже начинали волноваться и питать недружелюбные чувства к армейцам. В наших юных сердцах ненависть против армейцев дошла до того, что мы стали мечтать о том, чтобы по выходе из корпуса начать против армейцев партизанскую войну. Мы уговаривались, одевшись в киргизские шубы и малахаи и сев верхом на лошадей, нападать по ночам на проходящих по улицам города армейцев и стегать их нагайками. Конечно, эти мечты, по выходе из кадетского корпуса, как-то незаметно для нас сразу пропали.

Учителя

В военных школах всегда отдается больше внимания математике. Ждан-Пушкин30, который организовал учебную часть после реформы, конечно, поставил преподавание математики насколько было возможно удовлетворительно, но в этой отдаленной провинции ему приходилось бороться с недостатком преподавателей. Лучше всего преподавалась геометрия. Для этого предмета он не выписывал учителя из столицы, а воспользовался местной силой. Наш эскадронный командир Кучковский (Як. Ив.) преподавал геометрию еще в войсковом казачьем училище. Эту кафедру Ждан-Пушкин оставил за ним и после преобразования училища в кадетский корпус. Я и теперь с удовольствием вспоминаю уроки Кучковского, поражавшие своим, если можно так выразиться, изящно-ясным изложением. Мне кажется, благодаря такому изложению, в котором не было ни одного лишнего слова, он был в состоянии любого тупицу от самого простого положения довести до самой сложной теоремы, не вызвав в нем ни малейшего затмения.

Не так удачен был выбор других преподавателей, алгебры и тригонометрии. Конечно, и эти кафедры занимали хорошие знатоки своего предмета, и для учеников, специально созданных для занятий математикой, они принесли пользу; мои товарищи были ими очень довольны, но меня преподавание учителей алгебры, сколько их ни сменялось за мое время, не увлекало, и только раз, когда кафедра запустовала и Ждан-Пушкину пришлось самому преподавать предмет, я услышал такое же очаровательно ясное изложение алгебры, каким было изложение геометрии у Кучковского.

Бросая теперь взгляд назад, мне кажется, что Ждан-Пушкин распределил предметы преподавания в разумной пропорции. Хотя мы видели его одетым в военный мундир, но мы в нем видели не столько военного человека, сколько просто человека. Русский язык, история русской литературы, география, всеобщая история, закон божий – все эти предметы преподавались учителями, лучше которых и желать не надо. Для замещения некоторых кафедр Ждан-Пушкин сделал специальные поиски, но нескольких учителей он оставил из прежнего дореформенного состава. Кроме Кучковского, он оставил еще двух, Старкова и Костылецкого, первый в войсковом казачьем училище преподавал географию, второй – русский язык, теорию словесности и историю русской литературы.

Когда мы кончили курс, Ждан-Пушкин предложил Старкову прочесть эскадронным кадетам географию Киргизской степи подробнее, он сделал это потому, что служба казачьих офицеров, учившихся в сибирском кадетском корпусе, потом должна исключительно проходить в пределах Киргизской степи. Им предстояло ходить с отрядами казаков в степь, вести там кордонную службу и принимать участие в военных экспедициях, доходивших на юге до границ независимого Туркестана. Старков исполнил желание инспектора классов, и я вышел из корпуса с такими географическими знаниями соседней Киргизской степи, каких не имел ни о какой другой территории. Может быть, Ждан-Пушкин был единственный педагог в Сибири, который, занимая педагогический пост в Омске, не относился индифферентно к географическому положению окружающей местности. <…>

Общественные идеи достигали до нас двумя путями воздействия: школьным и не школьным. Школьными проводниками их были преподаватель русской словесности Ник. Фед. Костылецкий и преподаватель истории Гонсевский31.

Костылецкий познакомил нас с Пушкиным, Лермонтовым и Гоголем. На Пушкина он смотрел, как на национального гения; он казался ему необыкновенно одаренным человеком. Костылецкий рассказывал о встрече с поэтом. Автор «Истории Пугачевского бунта», проезжая через Казань, посетил университет. Студенты сбежались в заведение, чтобы увидеть великого поэта, но Костылецкому, который был тогда студентом, не удалось прийти в университет. Через несколько часов, когда он шел по одной из казанских улиц, мимо него проходит человек, от которого такой духовной мощью пахнуло на Костылецкого, что тот невольно замер, провожая его глазами. Студент подумал: «Это, вероятно, Пушкин». Он запомнил черты лица незнакомца, прошедшего мимо, подробности его костюма, манеру носить платье, и когда потом расспросил своих товарищей, то убедился, что действительно встретился с Пушкиным.

Костылецкий познакомил нас с взглядами Белинского на русскую литературу; он весь свой курс о русской литературе составил по критическим статьям Белинского. Кажется, я не ошибусь, если скажу, что такие деликатные предметы, как история литературы и всеобщая история, преподавались нам конспиративно. Костылецкий построил свой курс на Белинском, но имени Белинского ни разу перед учениками не произнес. Об этом я узнал только впоследствии, спустя восемь или девять лет, будучи вольнослушателем петербургского университета, когда пришлось прочесть полное собрание сочинений Белинского, тогда только что вышедшее32.

Кадеты, родители или родственники которых жили в городе, по воскресным дням отпускались домой. Они уходили из корпусов вечером в субботу и возвращались вечером в воскресенье. Таким образом, создавалось общение кадетской массы с городским обществом, и она подвергалась воздействию внекорпусной среды. Общение детей казаков со своими семьями имело мало значения, гораздо важнее были для кадет посещения семейств их ротными товарищами. Во-первых, казачий контингент был менее значителен; из общего числа кадет казаки составляли только одну пятую часть. Во-вторых, родители ротных кадет представляли среду гораздо более разнообразную и более интеллигентную.

Эскадронные кадеты были уроженцы только казачьей линии, кроме берегов Иртыша, Горькой линии и долины Алтая они других мест не знали, а в роте были кадеты не только со всего пространства Сибири, от Томска до Якутска, но тут находились и такие, детство которых прошло или в Архангельске, или в Кишиневе, или в Тифлисе, или в Москве и Петербурге. Затем родители ротных кадет не были одинаковы по роду своей службы. Одни были военные, другие гражданские чиновники; конечно, воспитание детей во время дошкольного возраста в этих семьях было различно.

Выше я уже говорил, что отцы эскадронных кадет были небогаты и что дошкольное образование их детей было очень скромное, в роте же числились дети генералов и важных гражданских чиновников, в домах которых собиралась самая просвещенная в городе молодежь. В этих домах интересовались русской литературой и внутренней политикой.

Новости, приносимые ротными кадетами в корпус из города, резко отличались по своему содержанию от новостей, приносимых эскадронными. Поэтому корпус получал свой свет из роты. Ротные кадеты отличались своей осведомленностью, а также более отшлифованными манерами; казалось, что у них и темпераменты мягче. <…>

Наши дортуарные библиотеки были очень бедны, в них не было совсем беллетристики. Этим материалом корпусные читатели снабжались из города, через ротных кадет. Таким путем к нам проникли «Вечный жид» Эжена Сю, «Три мушкетера» Александра Дюма, а также и романы Диккенса «Дэвид Копперфилд», «Домби и сын», «Мартин Чезлвит», «Записки Пиквикского клуба» и многие другие. Это было в последний год моего пребывания в корпусе.

Чокан Валиханов

Я с особенным увлечением читал Диккенса вместе с моим другом Александром Дмитриевичем Лаптевым33.

В то же самое время увлекался Диккенсом и другой мой друг Чокан Валиханов34. <…> Он был внук последнего киргизского хана, это был киргизский аристократ. <…> Это был очень талантливый мальчик. Местное начальство стало смотреть на него, как на будущего путешественника или русского агента в Туркестане или Китае. Он очень много рассказывал о киргизском быте; его рассказы так меня увлекали, что я начал их записывать. Вскоре из его рассказов составилась у меня толстая тетрадь. <…>

Чокан в это время еще плохо говорил по-русски и сам записывать не мог, но он умел рисовать и иллюстрировал мою тетрадь изображениями киргизского оружия, охотничьих снарядов, кожаной посуды и т. п. К концу пребывания в корпусе Чокан начал серьезно готовиться к миссии, на которую ему указывали его покровители, читал путешествия по Киргизской степи и Туркестану, изучал историю Востока и так далее. Впоследствии, когда Чокан был уже офицером, П. П. Семенов35 писал о нем в рекомендательном письме к своему дяде, как об удивительном молодом человеке, который, живя в глухой провинции, сумел приобресть громадную начитанность в литературе о Востоке.

Я был непрерывным свидетелем занятий Чокана; ему доставали для чтения интересные книги по Востоку, и он делился ими со мной. Одновременно мы прочитали путешествие Палласа36 в русском старинном переводе (1773–1788). Это было тоже для меня в высшей степени сенсационное чтение. Страницы этой книги перенесли нас в уральские степи, на берега Яика. От этих страниц пахнуло на меня ароматом полыни и степных губоцветных; я, кажется, слышал крики летающих над рекой чеграв и ченур. Моя мечта о путешествии получила новую форму: Паллас мои морские мечты превратил в сухопутные, и, мало того, он приблизил их к той территории, где будет проходить моя жизнь и моя служба. Он опустил наши мечты на почву действительности, указал нам тесные географические рамки нашей деятельности, по крайней мере, для меня, если не для Чокана. В 1852 году я расстался с Чоканом, окончил курс и вышел из кадетского корпуса, а Чокан должен был остаться в нем еще на год. Собственно, его одноклассники должны были после меня оставаться еще на два года, но Чокан выходил годом раньше их, потому что в последнем классе корпуса преподавались специально военные науки – тактика, фортификация, артиллерия и др., и правительство считало опасным для государства знакомить с этими науками инородцев. <…>

Тургенев остался нам в корпусе неизвестен. Я познакомился с ним года два спустя по выходе из корпуса.

Мы не имели также никакого представления о крепостном праве и о назревшей государственной потребности освобождения крепостных крестьян. Слышали ли мы тогда что-либо о декабристах, я теперь сказать не решаюсь. Вернее всего, что мы о них ничего не слыхали. Неизвестны были нам также и идеи социалистов. Эскадронным кадетам много новостей приносил Чокан Валиханов. Омское образованное общество очень интересовалось этим кадетом; некоторые лица из этого общества брали его в свои дома на воскресный отпуск; это были очень интересные дома. Особенное влияние на его развитие имел бравший его по воскресеньям преподаватель всеобщей истории Гонсевский. Поэтому мы, эскадронные кадеты, немало были обязаны этому киргизскому аристократу с демократическими убеждениями. По выходе из корпуса в течение еще десяти лет, по крайней мере, я это могу сказать о себе, мы жили идеями и влияниями, этого кружка друзей, к которому принадлежали в учебном заведении. Мы уже жили вне корпусных стен, а кружок продолжал развиваться; с некоторыми явлениями, например, с поэзией Гейне, мы познакомились уже по выходе из корпуса, но это было продолжением влияний корпусного кружка. <…>

<…> Один мой одноклассник по корпусу, артиллерийский офицер Колосов37, впоследствии передавал мне сцену, которая его сильно поразила. Группа кадет стояла у ворот двора кадетского корпуса, которые выходят на Иртыш; в этой группе находился и Чокан. Перед глазами молодых людей открывалась картина: река Иртыш, а за нею поднимающаяся к горизонту Киргизская степь. Валиханов жадными глазами смотрел вдаль и сказал, взглянув на свою ногу: «Бог знает, где эта нога очутится впоследствии». Колосов был тогда еще мальчиком, года на четыре моложе Чoкaнa. Он потом сам говорил, что эта фраза крепко им запомнилась, он как бы почувствовал, что перед ним стоял необыкновенный человек.

И в самом деле, для Чокана было невозбранно мечтать и о далеких берегах Хуху-Нора и о вершинах Желтой реки38. Совсем в другом положении находился я.

Я был казачий офицер, а казаки – это были крепостные государства. Все они были обязаны служить в военной службе определенный длинный срок, как простые казаки, так и офицеры.

Казачий офицер должен был в то время служить бессменно 25 лет; положение их было жалкое, жалование они получали скудное; тогда как пехотный офицер, вышедший из того же кадетского корпуса, получал жалованье 250 руб. в год, казачий офицер получал только 72 руб., при этом ему не полагалось ни квартирных, ни отопления, ни фуражных; а по окончании службы – никакой пенсии. Казачий офицер до 25-летнего срока не имел права отказаться от службы и не мог переменить род службы: он должен был служить 25 лет только в своем войске, т. е. сибирский казак только в сибирском войске, оренбургский только в оренбургском и так далее.

Как же я мог угнаться за соблазнительными мечтами Чокана? Его мечта была свободна, а я в своих планах был ограничен. Не странно ли: я по происхождению принадлежал к державному племени, а Чокан был киргиз, инородец, член некультурной расы. Я был не правоспособен, а он был свободный гражданин.

Когда Чокан развивал свои заманчивые планы, они не трогали меня. Твердая вера в несбыточность совместного путешествия с Чоканом обсекала мое воображение. Чокан говорил о своих планах с увлечением, с пафосом, а между тем его слова отлетали от меня, как горох от стены. Я привык совершенно мириться с мыслью, что буду собирать коллекции для ботанического сада и для зоологического музея Академии наук только в том районе, в пределах которого совершаются походы и разъезды казаков сибирского войска.

Хотя я мог служить офицером только в сибирском казачьем войске, а не в каком-либо другом, но в пределах этого войска, я мог выбрать любой полк. Я выбрал 8-й, штаб-квартира которого находилась в Семипалатинске.

Во-первых, мне, уроженцу Горькой линии, которая лежит между Курганом и Петропавловском, хотелось увидать юг, а 8-й полк самый южный из полков сибирского казачьего войска; во вторых, мне хотелось видеть собственными глазами горы, а значительная часть полка была расположена в долинах западного Алтая. Как уроженец Горькой линии, я видел только плоские степи и собственным воображением никак не мог составить правильного представления о горной стране. Я представлял себе горы в виде могильных холмов крупного размера, но равной высоты и расположенных на одном уровне. Мои представления о горах улетали еще дальше от действительности. В родительском доме, в праздники, когда ждали гостей, мой отец ставил на карниз печи курительные свечки, и мне казалось, что горная страна состояла из таких же конических фигур.

Загрузка...