Тот иностранец, который посетил бы С.-Петербург в 1914 году, перед самоубийством Европы, почувствовал бы непреодолимое желание остаться навсегда в блестящей столице российских Императоров, соединявшей в себе классическую красоту прямых перспектив с приятным, увлекающим укладом жизни, космополитическим по форме, но чисто русским по своей сущности. Чернокожий бармен в Европейской гостинице, нанятый в Кентукки, истые парижанки-актрисы на сцене Михайловского театра, величественная архитектура Зимнего дворца — воплощение гения итальянских зодчих, сановники, завтракавшие у Кюба до ранних зимних сумерек, белые ночи в июне, в дымке которых длинноволосые студенты спорили с жаром с краснощекими барышнями о преимуществах германской философии… Никто не мог бы ошибиться относительно национальности этого города, который выписывал шампанское из-за границы не ящиками, а целыми магазинами.
Украшением этой столицы был памятник Петра Великого. Отлитый из бронзы Фальконетом, Император стоял на Сенатской площади, наблюдая с высоты четырехугольники домов, образующих прямые перспективы. Ему удалось построить этот сказочный, северный город на топких финских болотах ценою ста двадцати шести тысяч жизней, принесенных в жертву болотной лихорадке во имя России, и самодовольная усмешка светилась на его лице. Прошло двести лет с тех пор, как он, стоя на берегу финских вод и глядя на полуразрушенные деревянные хижины рыбаков, решил перенести русскую столицу из азиатской Москвы на берега западной Европы. Его рука затянула повод коня, поднявшегося на дыбы над пропастью. То не было мимолетной идеей скульптора, когда он создавал эту поражающую воображение позу: «Петр действительно спас нашу родину от прозябания в „азиатчине“» под властью вчерашних монгольских владык. Он освободил своих нерадивых подданых от власти средневековых суеверий и ударами своей дубинки заставил их приобщиться к культурной семье западноевропейских народов.
Сын жестокого XVII века, Петр Великий не привык стесняться в своих методах. Он твердо верил, что в человеческом материале в России недостатка не будет, и не щадил никого. Он не остановился перед убийством сына, когда убедился, что царевич Алексей решил противиться его начинаниям. Его испуганные современники видели в лице Царя Антихриста, но у ног его памятника лежало наглядное доказательство гения Петра: блестящий С.-Петербург — столица самых могущественных властителей в мире. Петр достиг своей цели, и важность его достижения стала еще более очевидной по прошествии двух столетий. Но в дальнейшем это была уже задача современных Романовых, которые готовились праздновать трехсотлетие царствования династии и продолжать усилия своего гениального предка.
Однако наблюдательный иностранец, посетивший Петербург перед войною, испытал он, наверное, чувство растущего беспокойства, которое от памятника на Сенатской площади передавалось всем, обладавшим способностью несколько предвидеть грядущий хаос. Он также заметил бы, что полтора миллиона мужчин и женщин, живших в столице Российской Империи, существовали изо дня в день, давая бронзовому монументу пищу для размышлений о «завтрашнем дне», затуманенном блеском прекрасного сегодня…
Все в Петербурге было прекрасно. Все говорило о столице российских императоров.
Золотой шпиль Адмиралтейства был виден издали на многие версты. Величественные окна великокняжеских дворцов горели пурпуром в огне заката. Удары конских копыт будили на широких улицах чуткое эхо. На набережной желтые и синие кирасиры, на прогулке после завтрака, обменивались взглядами со стройными женщинами под вуалями. Роскошные выезды, с лакеями в декоративных ливреях, стояли перед ювелирными магазинами, в витринах которых красовались розовые жемчуга и изумруды. Далеко, за блестящей рекой, с перекинутыми через воду мостами, громоздились кирпичные трубы больших фабрик и заводов. А по вечерам девы-лебеди кружились на сцене Императорского балета под аккомпанемент лучшего оркестра в мире.
Первое десятилетие XX века, наполненное террором и убийствами, развинтило нервы русского общества. Все слои населения Империи приветствовали наступление новой эры, которая носила на себе отпечаток нормального времени. Вожди революции, разбитые в 1905–1907 гг., укрылись под благословенную сень парижских кафе и мансард, где и пребывали в течение следующих десяти лет, наблюдая развитие событий в далекой России и философски повторяя поговорку: «Чтобы дальше прыгнуть, надо отступить».
А тем временем и друзья, и враги революции ушли с головой в деловые комбинации. Вчерашняя земледельческая Россия, привыкшая занимать деньги под залог своих имений в Дворянском банке, в приятном удивлении приветствовала появление могущественных частных банков. Выдающиеся дельцы петербургской биржи учли все выгоды этих общественных настроений, и приказ покупать был отдан.
Тогда же был создан знаменитый русский «табачный трест» — одно из самых больших промышленных предприятий того времени. Железо, уголь, хлопок, мед, сталь были захвачены группой петербургских банкиров. Бывшие владельцы промышленных предприятий перебрались в столицу, чтобы пользоваться вновь приобретенными благами жизни и свободой. Хозяина предприятия, который знал каждого рабочего по имени, заменил дельный специалист, присланный из Петербурга. Патриархальная Русь, устоявшая перед атаками революционеров 1905 года, благодаря лояльности мелких предпринимателей, отступила перед системой, заимствованной за границей и не подходившей к русскому укладу.
Это быстрое трестрирование страны, далеко опередившее ее промышленное развитие, положило на бирже начало спекулятивной горячке. Во время переписи населения Петербурга, устроенной в 1913 году, около 40 000 жителей обоего пола были зарегистрированы в качестве биржевых маклеров.
Адвокаты, врачи, педагоги, журналисты и инженеры были недовольны своими профессиями. Казалось позором трудиться, чтобы зарабатывать копейки, когда открывалась полная возможность зарабатывать десятки тысяч рублей посредством покупки двухсот акций «Никополь-Мариупольского металлургического общества».
Выдающиеся представители петербургского общества включали в число приглашенных видных биржевиков. Офицеры гвардии, не могшие отличить до сих пор акций от облигаций, стали с увлечением обсуждать неминуемое поднятие цен на сталь. Светские денди приводили в полное недоумение книгопродавцов, покупая у них книги, посвященные сокровенным тайнам экономической науки и истолкованию смысла ежегодных балансов акционерных обществ. Светские львицы начали с особым удовольствием представлять гостям на своих журфиксах «прославленных финансовых гениев из Одессы, заработавших столько-то миллионов на табаке». Отцы церкви подписывались на акции, и обитые бархатом кареты архиепископов виднелись вблизи бирж.
Провинция присоединилась к спекулятивной горячке столицы, и к осени 1913 года Россия, из страны праздных помещиков и недоедавших мужиков, превратилась в страну, готовую к прыжку, минуя все экономические законы, в царство отечественного Уолл-стрита!
Будущее Империи зависело от калибра новых властителей дум, которые занялись судьбой ее финансов. Каждый здравомыслящий финансист должен бы был сознавать, что пока русский крестьянин будет коснеть в невежестве, а рабочий ютиться в лачугах, трудно ожидать солидных результатов в области развития русской экономической жизни. Но близорукие дельцы 1913 года были мало обеспокоены отдаленным будущим. Они были уверены, что сумеют реализовать все вновь приобретенное до того, как грянет гром…
Племянник кардинала, русский мужик и банкир считали себя накануне войны владельцами России. Ни один диктатор не мог бы похвастаться их положением.
Ярошинсхий, Батолин, Путилов — вот имена, которые знала вся Россия.
Сын бывшего крепостного, Батолин начал свою карьеру в качестве рассыльного в хлебной торговле. Он был настолько беден, что впервые узнал вкус мяса, когда ему исполнилось девять лет.
Путилов принадлежал к богатой петербургской семье. Человек блестящего воспитания, он проводил много времени за границей и чувствовал себя одинаково дома на Плас де ла Бурс и на Ломбард-стрит.
Годы молодости Ярошинского окружены тайной. Никто не мог в точности определить его национальности. Он говорил по-польски, но циркулировали слухи, что дядя его — итальянский кардинал, занимающий высокий пост в Ватикане. Он прибыл в Петербург, уже будучи обладателем большого состояния, которое заработал на сахарном деле на юге России.
Биографии этих трех «диктаторов», столь непохожих друг на друга, придавали этой напряженной эпохе еще более фантастический колорит.
Они применили к экономической жизни России систему, известную у нас под именем «американской», но имеющую в С. Ш. С. А. другое название. Никаких чудес они не творили. Рост их состояния был возможен только благодаря несовершенству русских законов, которые регулировали деятельность банков.
Министр финансов держался от всего этого в стороне и с молчаливым восхищением наблюдал за тем, как этот победоносный триумвират все покорял «под нози своя». От пляски феерических кушей кружилась голова, и министр финансов имел полное основание считать, что его пост лишь переходная ступень к креслу председателя какого-нибудь частного банка.
Радикальная печать, неутомимая в своих нападках на правительство, в отношении трестов хранила гробовое молчание, что являлось вполне естественным, в особенности если принять во внимание, что им принадлежали самые крупные и влиятельные ежедневные газеты в обеих столицах.
В планы этой группы входило заигрывание с представителями наших оппозиционных партий. Вот почему Максиму Горькому Сибирским банком были даны средства на издание в С.-Петербурге ежедневной газеты «Новый Мир» большевицкого направления и ежемесячного журнала «Анналы». Оба эти издания имели в числе своих сотрудников Ленина и открыто высказались на своих страницах за свержение существующего строя. Знаменитая «школа революционеров», основанная Горьким на о. Капри, была долгое время финансирована Саввой Морозовым — общепризнанным московским «текстильным королем» — и считала теперешнего главу советского правительства Сталина в числе своих наиболее способных учеников. Бывший советский полпред в Лондоне Л. Красин был в 1913 году директором на одном из Путиловских заводов в С.-Петербурге. Во время войны же он был назначен членом военно-промышленного комитета.
На первый взгляд, совершенно необъяснимы побуждения крупной буржуазии, по которым она поддерживала русскую революцию. Вначале правительство отказывалось верить сообщениям охранного отделения по этому поводу, но факты были налицо.
При обыске в особняке одного из богачей Парамонова были найдены документы, которые устанавливали его участие в печатании и распространении революционной литературы в России. Парамонова судили и приговорили к двум годам тюремного заключения. Приговор этот, однако, был отменен, ввиду значительного пожертвования, сделанного им на сооружение памятника в ознаменование трехсотлетия Дома Романовых. От большевиков к Романовым — и все это в течение одного года!
«Действия капиталистов объясняются желанием застраховать себя и свои материальные интересы от всякого рода политических переворотов», — доносил в своем рапорте один из чинов департамента полиции, который был командирован в Москву расследовать дело богатейшего друга Ленина — Морозова. «Они так уверены в возможности двигать революционерами, как пешками, используя их детскую ненависть к правительству, что Морозов считает возможным финансировать издание ленинского журнала „Искры“, который печатался в Швейцарии и доставлялся в Россию в сундуках с двойным дном. Каждый номер „Искры“ призывал рабочих к забастовкам на текстильных фабриках самого же Морозова. А Морозов говорил своим друзьям, что он „достаточно богат, чтобы разрешить себе роскошь финансовой поддержки своих врагов“».
Самоубийство Морозова произошло незадолго до войны, и, таким образом, он так и не увидел, как его имущество, по приказу Ленина, было конфисковано, а его наследники брошены в тюрьмы бывшими учениками морозовской агитационной школы на о. Капри.
Батолину же, Ярошинскому, Путилову и Парамонову и многим остальным удалось избежать расстрела в СССР только потому, что они своевременно бежали.
Эксцентричность, проявленная банкирами, была лишь знамением времени…
Война надвигалась, но на грозные симптомы ее приближения никто не обращал внимания. Над всеми предостережениями наших военных агентов за границей в петербургских канцеляриях лишь подсмеивались или же пожимали плечами.
Когда брат мой, великий князь Сергей Михайлович, по возвращении в 1913 году из своей поездки в Австрию, доложил правительству о лихорадочной работе на военных заводах центральных держав, то наши министры в ответ только рассмеялись. Одна лишь мысль о том, что великий князь может иной раз подать ценный совет, вызвала улыбку. Принято было думать, что роль каждого великого князя сводилась к великолепной праздности.
Военный министр генерал Сухомлинов пригласил к себе редактора большой вечерней газеты и продиктовал ему статью, полную откровенными угрозами по отношению к Германии, под заглавием «Мы — готовы!».
В тот момент у нас не было не только ружей и пулеметов в достаточном количестве, но наших запасов обмундирования не хватило бы даже на малую часть тех миллионов солдат, которых пришлось бы мобилизовать в случае войны.
В вечер, когда эта газетная статья появилась, товарищ министра финансов обедал в одном из излюбленных, дорогих ресторанов столицы.
— Что же теперь произойдет? Как реагирует на это биржа? — спросил его выдающийся журналист.
— Биржа? — насмешливо улыбнулся сановник: — милый друг, человеческая кровь всегда вносит в дела на бирже оживление.
И действительно, на следующий день все бумаги на бирже поднялись. Инцидент со статьей военного министра был забыт всеми, кроме, быть может, германского посланника.
Остальные триста мирных дней были заполнены карточной и биржевой игрой, сенсационными процессами и распространившейся эпидемией самоубийств.
В эту зиму танго входило в большую моду. Томные звуки экзотической музыки неслись по России из края в край. Цыгане рыдали в кабинетах ресторанов, звенели стаканы, и румынские скрипачи, одетые в красные фраки, завлекали нетрезвых мужчин и женщин в сети распутства и порока. А над всем этим царила истерия.
Однажды в пять часов утра, когда бесконечная зимняя ночь смотрелась в высокие, покрытые изморозью венецианские окна, молодой человек пересек пьяной походкой блестящий паркет московского Яра и остановился перед столиком, который занимала одна красивая дама с несколькими почетными господами.
— Послушай, — кричал молодой человек, прислонившись к колонне: — я этого не позволю. Я не желаю, чтобы ты была в таком месте в такое время.
Дама насмешливо улыбнулась. Вот уже восемь месяцев прошло с тех пор, как они развелись. Она не хотела слушать его приказаний.
— Ах так, — сказал более спокойно молодой человек и вслед за тем выстрелил в свою бывшую жену шесть раз.
Начался знаменитый прасоловский процесс.
Присяжные заседатели оправдали Прасолова: им очень понравилось изречение Гете, приведенное защитой: «Я никогда еще не слыхал ни об одном убийстве, как бы оно ужасно ни было, которое не мог бы совершить сам».
Гражданский истец принес апелляцию и просил перенести слушание дела в другой судебный округ.
— Московское общество, — писал гражданский истец в своей кассационной жалобе: — пало так низко, что более уже не отдает себе отчета в цене человеческой жизни. Поэтому я прошу перенести вторичное рассмотрение дела в какой-нибудь другой судебный округ.
Вторичное рассмотрение дела имело место в небольшом провинциальном городке на северо-востоке России. Суд продолжался почти месяц, и Прасолов был снова оправдан.
На этот раз гражданский истец грозил организовать паломничество на могилу Прасоловой, чтобы сказать ей, что «Россия отказывается защищать оскорбленную честь женщины».
Если бы не началась война, то русскому народу были бы еще раз преподнесены тошнотворные подробности прасоловского дела, и словоохотливые свидетели в третий раз повторили бы свои невероятные описания оргий, происходивших в среде московских миллионеров.
Самые отталкивающие разновидности порока преподносились присяжным заседателям и распространялись газетами в назидание русской молодежи.
Жизнь убийцы и его жертвы описывалась с момента их знакомства в клубе самоубийц до свадебного пира, устроенного на даче «Черный Лебедь», который был построен знаменитым богачом в погоне за новизною ощущений. Список свидетелей по делу пестрил именами московских тузов. Их поступки могли создать новые судебные процессы. Двое из них покончили с собою, ожидая вызова в суд. Другие бежали от позора за границу.
Петербург не хотел отстать от Москвы, и еще во время прасоловского процесса двое представителей «золотой» петербургской молодежи Долматов и Гейсмар убили и ограбили артистку Тиме.
Арестованные полицией, они во всем сознались и объясняли мотивы преступления. Накануне убийства они пригласили своих друзей к ужину в дорогой ресторан. Им были нужны деньги. Они обратились к своим родителям за помощью, но получили отказ. Они знали, что у артистки имеются ценные вещи. И вот они отправились к ней на квартиру, вооружившись кухонными ножами.
— Истинный джентльмен, — писал по этому поводу в газетах один иронический репортер: — должен уметь выполнить свои светские обязанности любой ценой.
Среди криминальных сенсаций, отравлявших эту и без того истерическую атмосферу, заслуживает еще упоминания дело Гилевича, которое в 1909 году поставило петербургский судебный мир в тупик перед неслыханной изворотливостью и жестокостью хладнокровного убийцы.
В номерах дешевой гостиницы в Лештуковом переулке было обнаружено мертвое тело с обезображенным до неузнаваемости лицом. Документы, найденные при убитом, говорили о том, что жертва — довольно обеспеченный инженер Гилевич. Однако документы эти лежали слишком на виду, чтобы удовлетворить бывалых сыщиков. Но брат убитого рассеял все сомнения. Он узнал своего брата по «родимому пятну» на правом плече. После этого он предъявил четырем страховым обществам полисы на получение страховых премий: убитый был застрахован на общую сумму в 300 тысяч рублей в различных страховых обществах. Однако следственные власти очень скоро установили, что убитый — совсем не Гилевич, а одинокий и бездомный студент, прибывший в Петербург из провинции, чтобы учиться, и явившийся к Гилевичу на его публикацию…
Между тем преступники, получив часть страховых премий, перестали соблюдать осторожность. Гилевичу-старшему надоело прятаться в Париже, и он решил посетить Монте-Карло. Но счастье отвернулось от него. Он проиграл крупную сумму и послал своему брату в Петербург телеграмму с просьбой выслать ему 5000 рублей. Чиновник, читавший внимательно телеграммы, сообщил властям, что кто-то хочет получить в Монте-Карло от брата убитого Гилевича крупную сумму денег. В парижскую полицию была послана серия фотографий Гилевича и точное его описание. Гилевич был арестован. Однако во время ареста ему удалось обмануть бдительность агентов, и преступник отравился ядом, который всегда носил в кармане.
Будущий историк мировой войны имел бы полное основание подробнее остановиться в своем исследовании на той роли, которую криминальные сенсации занимали в умах общества всех стран накануне войны.
Полиция уже расклеивала на улицах Парижа приказы о мобилизации, а жадная до уголовных процессов толпа с напряженным вниманием продолжала следить за процессом г-жи Генриетты Кайо, жены бывшего председателя французского совета министров{38}, которая убила редактора «Фигаро» Гастона Кальметта за угрозы опубликовать компрометировавшие ее мужа документы. До 28 июля 1914 года фельетонисты европейских газет более интересовались процессом Кайо, чем австрийским ультиматумом Сербии.
Проездом через Париж по дороге в Россию я не верил своим ушам, слыша, как почтенные государственные мужи и ответственные дипломаты, образуя оживленные группы, с жаром спорили о том, будет ли или не будет оправдана г-жа Кайо.
— Кто это «она»? — наивно спросил я: — вы имеете в виду, вероятно, Австрию, которая, надо надеяться, согласится передать свое недоразумение с Сербией на рассмотрение Гаагского третейского трибунала?
Они думали, что я шучу. Не было никаких сомнений, что они говорили о Генриетте Кайо.
— Отчего Баше Императорское Высочество так спешите вернуться и С.-Петербург? — спросил меня наш посол в Париже Извольский{39}. — Там же мертвый сезон… Война? — Он махнул рукой. — Нет, никакой войны не будет. Это только «слухи», которые время от времени будоражат Европу. Австрия позволит себе еще несколько угроз, Петербург поволнуется. Вильгельм произнесет воинственную речь. И все это будет через две недели забыто.
Извольский провел 30 лет на русской дипломатической службе. Некоторое время он был министром иностранных дел. Нужно было быть очень самоуверенным, чтобы противопоставить его опытности свои возражения. Но я решил все-таки быть на этот раз самоуверенным и двинулся в Петербург.
Мне не нравилось «стечение непредвиденных случайностей», которыми был столь богат конец июля 1914 года.
Вильгельм II был «случайно» в поездке в норвежские фиорды накануне представления Австрии ультиматума Сербии. Президент Франции Пуанкарэ «случайно» посетил в это же время Петербург.
Винстон Черчилль, первый лорд адмиралтейства, «случайно» отдал приказ британскому флоту остаться, после летних маневров, в боевой готовности.
Сербский министр иностранных дел «случайно» показал австрийский ультиматум французскому посланнику Бертело, и г. Бертело «случайно» написал ответ Венскому кабинету, освободив таким образом сербское правительство от тягостных размышлений по этому поводу.
Петербургские рабочие, работавшие на оборону, «случайно» объявили забастовку за неделю до начала мобилизации, и несколько агитаторов, говоривших по-русски с сильным немецким акцентом, были пойманы на митингах по этому поводу.
Начальник нашего генерального штата генерал Янушкевич{40} «случайно» поторопился отдать приказ о мобилизации русских вооруженных сил, а когда Государь приказал по телефону это распоряжение отменить, то ничего уже нельзя было сделать.
Но самым трагичным оказалось то, что «случайно» здравый смысл отсутствовал у государственных людей всех великих держав.
Ни один из сотни миллионов европейцев того времени не желал войны. Коллективно — все они были способны линчевать того, кто осмелился бы в эти ответственные дни проповедовать умеренность.
За попытку напомнить об ужасах грядущей войны они убили Жореса в Париже и бросили в тюрьму Либкнехта в Берлине.
Немцы, французы, англичане и австрийцы, русские и бельгийцы — все подпадали под власть психоза разрушения, предтечами которого были убийства, самоубийства и оргии предшествовавшего года. В августе же 1914 года это массовое помешательство достигло кульминационной точки.
Леди Асквит, жена премьер-министра Великобритании, вспоминает «блестящие глаза» и «веселую улыбку» Винстона Черчилля, когда он вошел в этот роковой вечер в ном. 10 на Доунинг-стрит.
— Что же, Винстон, — спросила Асквит: — это мир?
— Нет, война, — ответил Черчилль. В тот же час германские офицеры поздравили друг друга на Унтер ден Линден в Берлине с «славной возможностью выполнить, наконец, план Шлиффена»{41}, и тот же Извольский, предсказывавший всего три дня тому назад, что через две недели все будет в порядке, теперь говорил, с видом триумфатора, покидая министерство иностранных дел в Париже: «Это — моя война».
Вильгельм произносил речи из балкона берлинского замка. Николай II, приблизительно в тех же выражениях, обращался к колено-преклонной толпе у Зимнего дворца. Оба они возносили к престолу Всевышнего мольбы о карах на головы защитников войны.
Все были правы. Никто не хотел признать себя виновным. Нельзя было найти ни одного нормального человека в странах, расположенных между Бискайским заливом и Великим океаном.
Когда я возвращался в Россию, мне довелось быть свидетелем самоубийства целого материка.
Подобно показаниям свидетелей преступления, историки и летописцы июля 1941 года не сходятся в своих описаниях и выводах. Англичане и французы много говорят о нарушении немцами нейтралитета Бельгии. Немцы пытаются заново написать русскую историю, чтобы снять со своей дипломатии ответственность за мировую войну. Многие из читателей книги Эмиля Лудвига{42} «Июль 1914 года» пережили бы глубокое разочарование, если бы узнали, что откровения Лудвига построены на полном невежестве в русских делах: напр., он путает двух братьев Маклаковых, дает фантастическое описание никогда не бывавшего в Царском Селе военного совета, который должен был высказаться в пользу войны или мира. Он изображает русского министра внутренних дел Н. А. Маклакова в виде «блестящего оратора», «барса» и бывшего «лидера либеральной партии». Если верить Лудвигу, то Маклаков буквально принудил Государя подписать приказ о всеобщей мобилизации.
На самом же деле, Николай Маклаков был человеком консервативных взглядов, бывшим всею душою против объявления войны.
Брат его Василий, хоть не совсем похожий на «барса», все же был известным оратором, адвокатом и лидером конституционно-демократической партии. Однако ни один из них не имел ни малейшего влияния на решение Государя. К тому же никто не спрашивал у Николая Маклакова советов по военным делам, а Василий Маклаков приезда ко дворцу не имел. Знаменитая «военная речь» Маклакова, о которой говорит Лудвиг в своей книге, не более, как досужая фантазия немецкого автора, просто поленившегося хорошенько проверить имена, события и даты. До сих пор никто еще не писал беспристрастной летописи последних недель довоенной эпохи. Я сомневаюсь, напишет ли ее кто-нибудь вообще. Сведения, которыми располагаю я и которые я собрал до и после войны, заставляют меня верить в бесспорность трех фактов.
1. Причиною мирового конфликта являлись соперничество Великобритании и Германии в борьбе за преобладание на морях и совокупные усилия «военных партий» Берлина, Вены, Парижа, Лондона и С.-Петербурга. Если бы Принцип не покушался на жизнь австрийского эрцгерцога Франца-Фердинанда, международные сторонники войны изобрели бы другой повод. Вильгельму II было необходимо, чтобы война началась до выполнения русской военной программы, намеченного на 1917 год.
2. Император Николай II сделал все, что было в его силах, чтобы предотвратить действия, но не встретил никакой поддержки в своих миротворческих стремлениях в лице своих ближайших военных сподвижников — военного министра и начальника Генерального штаба.
3. До полуночи 31 июля 1914 года британское правительство могло бы предотвратить мировую катастрофу, если бы ясно и определенно заявило о своем твердом намерении вступить в войну на стороне России и Франции. Простое заявление, сделанное по этому поводу Асквитом и сэром Эдуардом Греем, умиротворило бы самых воинственных берлинских юнкеров. Протест против нарушения нейтралитета Бельгии, заявленный британским правительством тремя днями позднее, говорил скорее о человеколюбии, чем звучал угрозой. Англия вступила позже в войну, не потому что свято чтила незыблемость международных договоров, но скорее всего из чувства зависти в отношении растущего морского могущества Германии. Если бы Асквит был менее адвокатом и более человеколюбцем, Германия никогда не решилась бы объявить войны 1 августа 1914 года.
4. Все остальные «если бы», о которых говорят историки 1914 года, являются измышлениями праздных умов и лишены серьезной основы. И я думаю, что, если бы президент Вильсон понял бы до начала мировой войны, что «ради справедливости и мира» Америка должна будет выступить на стороне Франции и России, если бы он твердо объявил Германии об этом решении, — война была бы предотвращена.
Императрица Мария Федоровна, Ксения и я проводили лето 1914 года в Лондоне. Императрица жила в Мальборо-Хоузе со своей сестрой, вдовствующей Королевой Александрой. Слухи о войне показались нам всем невероятными, и надо мной начали шутить и смеяться, когда я заторопился назад в Россию. Они не захотели сесть со мною в Ориент-Экспресс. Они уверяли меня, что «никакой войны не будет». Я уехал из Парижа один 26 июля и телеграфировал командующему Черноморским флотом, прося выслать за мною в Констанцу военное судно.
По дороге, через Австро-Венгрию, я видел на вокзалах толпы мобилизованных и, по требованию поездной прислуги, должен был опустить в своем купе шторы. Когда мы подходили к Вене, возникли сомнения, пропустят ли далее Ориент-Экспресс. После долгих ожиданий и переговоров нас решили пропустить до румынской границы. Оттуда мне пришлось идти пешком несколько километров, чтобы сесть в поезд, который предоставило мне румынское правительство. Приближаясь к Констанце, я увидел издали мачты моего бывшего флагманского судна «Алмаз».
— Мы тотчас же снимаемся с якоря. Нельзя терять ни одной минуты, — сказал я командиру, и через восемь часов мы подходили к берегам Крыма.
В Севастополе я узнал об официальном объявлении мобилизации армии и флота. На следующий день в Ялтинском соборе был отслужен молебен, который сопровождался чтением Манифеста об объявлении войны. Толпа кричала ура, и чувствовался подъем. В ту же ночь я уехал в С.-Петербург.
Я застал Государя внешне спокойным, но глубоко проникнутым сознанием ответственности момента. Наверное, за все двадцать лет своего царствования он не слыхал столько искренних криков «ура», как в эти дни. Наступившее, наконец, «единение Царя с народом» очень радовало его. В разговоре со мною у него вырвалось признание, что он мог избежать войны, если бы решился изменить Франции и Сербии, но что этого он не хотел. Как не был фатален и односторонен франко-русский союз, Россия хотела соблюсти принятые на себя обязательства.
Императрица и моя жена прибыли благополучно в С.-Петербург. Вильгельм II отказался их пропустить через Германию, но они вернулись в Россию через Данию, Швецию и Финляндию. Я мог спокойно оставить детей и Ксению и уехал на фронт. Я был назначен великим князем Николаем Николаевичем, уже принявшим Верховное командование, в штаб четвертой армии, в качестве помощника командующего IV армией барона Зальца, б. адъютанта моего отца и нашего старого друга.
Я приехал в Люблин, штаб-квартиру IV армии, как раз в те дни, когда главные силы австрийцев вели наступление против нас, чтобы прорвать наш фронт и отрезать северный фронт от южного. IV армия с трудом удерживала свои позиции в надежде на ожидавшуюся помощь со стороны армии генерала Брусилова, которая заходила в тыл австро-германцев.
Жизнь в штабе барона Зальца была тревожно-напряженная. Сам генерал Зальца со своим начальником штаба сидел часами над картой фронта, звонили телефоны, приносились донесения, грустные и радостные известия поступали с фронта, и над всем господствовали нетерпеливые, все возрастающие требования о присылке снарядов и подкрепления.
Никто не ожидал такого страшного расхода снарядов, который обнаружился в первые же дни войны. Еще не обстрелявшиеся части нервничали и тратили много снарядов зря. Там, где достаточно было бы выпустить две, три очереди шрапнелей, чтобы отогнать противника, тратились бесцельно сотни тысяч ружейных пуль. Терялись винтовки, бросались орудия. Артиллерийские парки выдвигались слишком далеко на линии фронта и попадали в руки противнику. А навстречу тянулись бесконечные обозы с первыми ранеными…
Пока наша четвертая армия сдерживала напор австрийцев, наша первая и вторая армия вторглась в Восточную Пруссию, идя прямым путем в расставленную ей Гинденбургом ловушку. Вторая армия состояла частью из гвардейских полков, лучших русских частей, являвшихся в течение десятилетий главной опорой императорского строя и теперь посланных «спасать Париж». Под Сольдау наша вторая армия была уничтожена, и ее командир генерал А. В. Самсонов пустил свою последнюю пулю в лоб, чтобы избежать позора плена. Париж был спасен гекатомбой русских тел, павших в Мазурских озерах. Мировое общественное мнение предпочло зарегистрировать эту битву в качестве «Победы Жоффра на Марне»!
На шестой день моего пребывания в штабе четвертой армии барон Зальца просил меня отправиться в Ставку и доложить великому князю Николаю Николаевичу о том, что мы испытывали сильную нужду в подкреплениях, и объяснить ему серьезность положения IV армии. Австрийцы значительно превосходили нас в численности и, несмотря на сильные потери, продолжали свои атаки.
Я видел австрийских раненых, которые лежали рядом с нашими солдатами. Это были молодцы с добродушными лицами. Они подтягивались при виде моих генеральских погон. Старший врач, идя со мною рядом, тихо пояснял:
— Этот безнадежен.
— Уже кончается…
— Оба легких простреляны…
— Выживет, если не начнется общее заражение крови… Война началась всего десять дней тому назад, но все уже свыклись с ее беспощадной обстановкой. Русские и австрийские солдаты умирали безропотно рядом, исполнив свой долг перед их Монархом и Родиной.
Я отправился в Ставку, которая была в Барановичах, на скрещении четырех железнодорожных линий. С невозможностью расквартировать многочисленные отделения и канцелярии штаба в городе, великий князь Николай Николаевич и его брат Петр Николаевич жили в поезде.
Николай Николаевич принял меня со своим обычным невозмутимым видом, выслушал мой доклад и пригласил к завтраку, во время которого предложил мне новый пост командующего авиацией Южного фронта, причем добавил, что подобное же назначение на Северном фронте получил генерал Каульбарс{43}, много работавший со мною по делу создания нашего воздушного фронта.
Я указал главнокомандующему, что необходима не только связь между командующими авиацией двух фронтов, но и их субординация, на что великий князь Николай Николаевич согласился и подчинил мне генерала Каульбарса.
Из Барановичей я отправился в Ровно, где находился штаб командующего Южным фронтом генерала Иванова.
Дело авиации я знал, но во время войны его приходилось ставить совершенно заново и с большой поспешностью. Работа была напряженная. Дело авиации еще было мало знакомо военным специалистам. Надо было создавать подготовительные школы кадров летчиков и наблюдателей.
В течение августа месяца 1914 года я не раз поминал недобрым словом нашего военного министра генерала Сухомлинова с его статьей «Мы — готовы», написанной два года тому назад. В штабе Юго-Западной армии я встретил моего брата Николая Михайловича, человека, которого я не должен был видеть, если бы я хотел сохранить хотя бы каплю оптимизма. Получив блестящее военное образование и будучи тонким стратегом, он подыскал моим опасениям формулу и научные определения. С горечью отзывался он о нашем командном составе. Он говорил откровенно до цинизма и из десяти случаев в девяти был прав. Он указал мне, что наши страшные потери лишили нас нашей первоочередной армии и поставили в трагическую необходимость возложить наши последние надежды на плохо обученных ополченцев. Он утверждал, что, если великий князь Николай Николаевич не остановит своего победного похода по Галиции и не отведет наших войск на линию укрепленных позиций в нашем тылу, то мы без сомнения потерпим решительное поражение не позднее весны 1915 года. Он говорил мне об этом в течение трех часов, ссылаясь на цифры, факты, и становился все мрачнее и мрачнее.
Боги войны, вероятно, подслушали прорицания моего брата. Наши наиболее боеспособные части и недостаточный запас снабжения были целиком израсходованы в легкомысленном наступлении 1914–1915 гг., девизом которого было: «Спасай союзников!». Для того, чтобы парировать знаменитое Наступление Макензена{44} в Карпатах в мае 1915 года, у нас уже не было сил. Официальные данные говорили, что противник выпускает сто шрапнельных зарядов на наш один. В действительности, эта разница была еще более велика: наши офицеры оценивали это соотношение в 300:1. Наступил момент, когда наша артиллерия смолкла, и бородатые ополченцы предстали перед армией Макензена, вооруженные винтовками модели 1878 года с приказом «не тратить патронов понапрасну» и «забирать патроны у раненых и убитых». За неделю до нашего поражения, мои летчики приносили донесения, предупреждавшие Ставку о сосредоточении германо-австрийской артиллерии и войсковых масс на противоположном берегу Дунайца. Каждый юный поручик понял бы, что чем раньше мы начнем наш отход, тем менее будут наши потери. Но Ставка настаивала на своем упорстве оставаться в Галиции до последней возможности, ссылаясь на то, что наше отступление дурно отразится на переговорах наших союзников в Греции и в Румынии, так как обе эти страны еще не знали, на какой стороне они выступят.
Ранняя осень 1915 года застала нашу армию на много сотен верст к востоку от позиций, которые она занимала весною. Я должен был шесть раз подряд менять место своего штаба, так как наши надежды удержаться на той или другой укрепленной линии рассеивались одна за другою, как дым. Единственной приятной для меня новостью за эти месяца было известие об отставке великого князя Николая Николаевича, полученное мною из Ставки. Мы оставили Галицию, потеряли Польшу и отдали немцам значительную часть северо-запада и юго-запада России, а также ряд крепостей, которые до сих пор считались неприступными, если, конечно, можно было верить нашим военным авторитетам. Принятие на себя Государем должности Верховного Главнокомандующего вызвало во мне двоякую реакцию. Хотя и можно было сомневаться в полезности его длительного отсутствия из столицы для нашей внутренней политики, все же принятие им на себя этого ответственного поста было в отношении армии совершенно правильным. Никто, кроме самого Государя, не мог бы лучше вдохновить нашу армию на новые подвиги и очистить Ставку от облепивших ее бездарных генералов и политиков. Вновь назначенный начальником штаба Верховного Главнокомандующего генерал Алексеев произвел на меня впечатление человека осторожного, понимающего наши слабые стороны. Он был хорошим стратегом. Это был, конечно, не Наполеон и даже не Лудендорф, но опытный генерал, который понимал, что в современной войне не может быть «гениальных командиров», за исключением тех, которые беседуют с военными корреспондентами или же пишут заблаговременно мемуары. Сочетание Государя и генерала Алексеева было бы безупречным, если бы Никки не спускал взгляда с петербургских интриганов, а Алексеев торжественно поклялся бы не вмешиваться в политику.
К сожалению, однако, произошло как раз обратное. Государь оставался вдали от Царского Села не слишком продолжительные сроки, а тем временем сторонники Распутина приобретали все большее влияние. Генерал же Алексеев связал себя заговорами с врагами существовавшего строя{45}, которые скрывались под видом представителей Земгора, Красного Креста и военно-промышленных комитетов. Восторги первых месяцев войны русской интеллигенции сменились обычной ненавистью к монархическому строю. Это произошло одновременно с нашим поражением 1915 года. Общественные деятели регулярно посещали фронт, якобы для его объезда и выяснения нужд армии. На самом же деле это происходило с целью войти в связь с командующими армиями. Члены Думы, обещавшие в начале войны поддерживать правительство, теперь трудились не покладая рук над разложением армии. Они уверяли, что настроены оппозиционно из-за «германских симпатий» молодой Императрицы, и их речи в Думе, не пропущенные военной цензурой для напечатания в газетах, раздавались солдатам и офицерам в окопах в размноженном на ротаторе виде. Из всех обвинений, которые высказывались по адресу Императрицы, ее обвинения в германофильстве вызывали во мне наиболее сильный протест. Я знал все ее ошибки и заблуждения и ненавидел Распутина. Я очень бы хотел, чтобы Государыня не брала за чистую монету того образа русского мужика, который ей был нарисован ее приближенными, но я утверждаю самым категорическим образом, что она в смысле пламенной любви к России стояла неизмеримо выше всех ее современников. Воспитанная своим отцом герцогом Гессен-Дармштадским в ненависти к Вильгельму II, Александра Федоровна, после России, более всего восхищалась Англией. Для меня, для моих родных и для тех, кто часто встречался с Императрицей, один намек на ее немецкие симпатии казался смешным и чудовищным. Наши попытки найти источники этих нелепых обвинений приводили нас к Государственной Думе. Когда же думских распространителей этих клевет пробовали пристыдить, они валили все на Распутина: «Если Императрица такая убежденная патриотка, как может она терпеть присутствие этого пьяного мужика, которого можно открыто видеть в обществе немецких шпионов и германофилов?» Этот аргумент был неотразим, и мы ломали себе голову над тем, как убедить Царя отдать распоряжение о высылке Распутина из столицы.
— Вы же шурин и лучший друг Государя, — говорили мне очень многие, посещая меня на фронте: — отчего вы не переговорите об этом с Его Величеством?
Отчего я не говорил с Государем? Я боролся с Никки из-за Распутина еще задолго до войны. Я знал, что, если бы я снова попробовал говорить с Государем на эту тему, он внимательно выслушает меня и скажет:
— Спасибо, Сандро, я очень ценю твои советы.
Затем Государь меня обнимет, и ровно ничего не произойдет. Пока Государыня была уверена, что присутствие Распутина исцеляло наследника от его болезни, я не мог иметь на Государя ни малейшего влияния. Я был абсолютно бессилен чем-нибудь помочь и с отчаянием это сознавал. Я должен был забыть решительно все, что не входило в круг моих обязанностей главнокомандующего русскими военно-воздушными силами.
Наступил 1916 год. Я перенес мой штаб в Киев и готовился оказывать содействие главнокомандующему нашим Юго-Западным фронтом генералу Брусилову в его проектировавшемся наступлении против австрийцев.
Императрица Мария Федоровна приехала в Киев к своей младшей дочери великой княгине Ольге Александровне, которая с 1915 г. стояла во главе своего госпиталя в Киеве. Вырвавшись из атмосферы Петербурга в строгую военную обстановку Киева, Императрица чувствовала себя хорошо. Каждое воскресенье мы встречались втроем в ее Киевском дворце, старинном доме, построенном на правом берегу Днепра. После завтрака обычно, когда все посторонние уходили, мы оставались в ее будуаре, обсуждая события истекшей недели. Нас было трое — мать, сестра и шурин Императора. Мы вспоминали его не только как родственники, но и как верноподданные. Мы хотели служить ему всем, чем могли. Мы сознавали все его недостатки и положительные стороны, чувствуя, что гроза надвигается, и все же не решались открыть ему глаза. Вдовствующая Императрица продолжала оставаться в курсе всего, что происходило в Петербурге. В течение всех пятидесяти лет своего пребывания в России она ежедневно обменивалась письмами со своей сестрой Королевой английской Александрой, и невозможность получать эти письма из Англии во время войны усугубляла ее беспокойство. Очень популярная в среде населения города Киева, Мария Федоровна каждый день прогуливалась в открытом экипаже, весело отвечая на приветствия прохожих, но неотвязные думы о сыне Никки, о невестке Аликс и о несчастном внуке Алексее не оставляли ее. Остальные члены ее семьи не причиняли ей забот. Ее старшая дочь Ксения жила с детьми в С.-Петербурге и заведовала большим госпиталем для раненых и выздоравливавших. Ее внук, мой сын князь Андрей должен был вскоре выйти в Кавалергардский Ея Величества полк и отправиться на фронт. Ее младший сын — Миша — великий князь Михаил Александрович был всеобщим любимцем на фронте, и Дикая дивизия, состоявшая из кавказских туземных частей и не выходившая из боев, считалась Ставкой нашей лучшей кавалерийской боевой единицей. Что же касается ее младшей дочери, великой княгини Ольги Александровны, то самые заклятые враги династии не могли сказать ничего, кроме самого хорошего о ее бескорыстной работе по уходу за ранеными. Женщины с душевными качествами великой княгини Ольги представляют собою редкое явление. Всегда одетая как простая сестра милосердия и разделяя с другой сестрой скромную комнату, она начинала свой рабочий день в 7 час. утра и часто не ложилась всю ночь подряд, когда надо было перевязать вновь прибывших раненых. Иногда солдаты отказывались верить, что сестра, которая так нежно и терпеливо за ними ухаживала, была родною сестрою Государя и дочерью Императора Александра III. Ее личная жизнь сложилась несчастливо. Она была первым браком замужем за принцем Петром Александровичем Ольденбургским, человеком с нею совершенно различным по характеру. Великая княгиня Ольга Александровна любила искренно и глубоко одного офицера Кирасирского Ее Величества полка по фамилии Куликовского. Мы все надеялись, что Государь разрешит ей развестись с мужем и вступить в новый брак. Я был очень рад, когда однажды, ясным зимним утром в 1916 году мы сопровождали Ольгу Александровну и ротмистра Куликовского в маленькую церковь в пригороде Киева. Это была очень скромная, почти тайная от всех свадьба: невеста, жених, вдовствующая Императрица, я, две сестры из общины Красного Креста и четыре офицера Ахтырского гусарского полка, шефом которого состояла великая княгиня. Служил старенький батюшка. Его слабый голос, казалось, шел не из церкви, а раздавался откуда-то издалека. Все мы были очень довольны. Я никогда не относился к Ольге как к моей невестке: она была моим дорогим другом, верным товарищем и советчиком, на которого можно было положиться.
С наступлением лета 1916 года бодрый дух, царивший на нашем теперь хорошо снабженным всем необходимым фронте, был разительным контрастом с настроениями тыла. Армия мечтала о победе над врагом и усматривала осуществление своих стремлений в молниеносном наступлении армий генерала Брусилова. Политиканы же мечтали о революции и смотрели с неудовольствием на постоянные успехи наших войск. Мне приходилось по моей должности сравнительно часто бывать в Петербурге. И я каждый раз возвращался на фронт с подорванными моральными силами и отравленным слухами умом.
Можно было с уверенностью сказать, что в нашем тылу произойдет восстание именно в тот момент, когда армия будет готова нанести врагу решительный удар. Я испытывал страшное раздражение. Я горел желанием отправиться в Ставку и заставить Государя тем или иным способом встряхнуться. Если Государь сам не мог восстановить порядка в тылу, он должен был поручить это какому-нибудь надежному человеку с диктаторскими полномочиями. И я ездил в Ставку. Был там даже пять раз. И с каждым разом Никки казался мне все более и болей озабоченным и все меньше и меньше слушал моих советов да и вообще кого-либо другого. Восторг по поводу успехов Брусилова мало-помалу потухал, а взамен на фронт приходили из столицы все более неутешительные вести. Верховный Главнокомандующий пятнадцатимиллионной армией сидел бледный и молчаливый в своей Ставке, переведенной ранней осенью в Могилев. Докладывая Государю об успехах нашей авиации и наших возможностях бороться с налетами немцев, я замечал, что он только и думал о том, когда же я наконец окончу мою речь и оставлю его в покое, наедине со своими думами. Когда я переменил тему разговора и затронул политическую жизнь в С.-Петербурге, в его глазах появились недоверие и холодность. Этого выражения, за всю нашу сорокалетнюю дружбу, я еще у него никогда не видел.
Я остался к завтраку, который был подан в саду, прилегавшем к канцелярии Ставки. Беседа была натянутой. Присутствовавшие были главным образом заинтересованы живыми репликами двенадцатилетнего Цесаревича, приехавшего в гости к своему отцу в Могилев. После завтрака я отправился к моему брату великому князю Сергею Михайловичу, бывшему генерал-инспектором артиллерии, и имел с ним беседу. По сравнению с Сергеем Михайловичем, брат мой Николай Михайлович был прямо оптимистом! Последний, по крайней мере, находил средства к борьбе в виде необходимых реформ. Настроение Сергея было прямо безнадежным. Живя в непосредственной близости от Государя, Сергей видел, как приближается катастрофа:
— Возвращайся к своей работе и моли Бога, чтобы у нас не произошло революции еще в течение года. Армия находится в прекрасном состоянии. Артиллерия, снабжение, технические войска — все готово для решительного наступления весною 1917 года. На этот раз мы разобьем немцев и австрийцев, конечно, если тыл не свяжет свободу наших действий. Немцы могут быть спасены только в том случае, если спровоцируют у нас революцию в тылу. Они это прекрасно знают и стремятся добиться этого во что бы то ни стало. Если Государь будет поступать и впредь так, как он делал до сих пор, то мы не сможем долго противостоять революции.
Я вполне доверял Сергею. Его точный математический ум не был способен на необоснованные предположения. Его утверждения основывались на всесторонней осведомленности и тщательном анализе секретных донесений.
Наш разговор происходил в маленьком огородике, который был разведен позади квартиры Сергея.
— Это меня развлекает, — смущенно объяснил Сергей. Я его понял и позавидовал ему. В обществе людей, помешавшихся на пролитии крови, разведение капусты и картофеля служило для моего брата Сергея отвлекающим средством, дающим какой-то смысл жизни. Что касается моих досугов, то я посвящал их размышлениям о банкротстве официального христианства.
17 декабря рано утром мой адъютант вошел в столовую с широкой улыбкой на лице:
— Ваше Императорское Высочество, — сказал он торжествующе: — Распутин убит прошлой ночью в доме вашего зятя, князя Феликса Юсупова.
— В доме Феликса? Вы уверены?
— Так точно! Полагаю, что вы должны испытывать большое удовлетворение по этому поводу, так как князь Юсупов убил Распутина собственноручно и его соучастником был великий князь Дмитрий Павлович.
Невольно мысли мои обратились к моей любимой дочери Ирине, которая проживала в Крыму с родителями мужа. Мой адъютант удивился моей сдержанности. Он рассказывал, что жители Киева поздравляют друг друга с радостным событием на улице и восторгаются мужеством Феликса. Я этого ожидал, так как сам радовался тому, что Распутина уже более нет в живых, но в этом деле возникало два опасения. Как отнесется к убийству Распутина Императрица и в какой мере будет ответственна Царская фамилия за преступление, совершенное при участии двух ее сочленов?
Я нашел вдовствующую Императрицу еще в спальне и первый сообщил ей об убийстве Распутина.
— Нет? Нет? — вскочила она. Когда она слыхала что-нибудь тревожное, она всегда выражала свой страх и опасения этим полувопросительным, полувосклицательным: «Нет?»
На событие она реагировала точно так же, как и я:
— Слава Богу, Распутин убран с дороги. Но нас ожидают теперь еще большие несчастия.
Мысль о том, что муж ее внучки и ее племянник обагрили руки кровью, причиняла ей большие страдания. Как Императрица она сочувствовала, но как христианка она не могла не быть против пролития крови, как бы ни были доблестны побуждения виновников. Мы решили просить Никки разрешить нам приехать в Петербург.
Вскоре пришел из Царского Села утвердительный ответ. Никки покинул Ставку рано утром и поспешил к своей жене.
Прибыв в Петроград, я был совершенно подавлен царившей в нем сгущенной атмосферой обычных слухов и мерзких сплетен, к которым теперь присоединилось злорадное ликование по поводу убийства Распутина и стремление прославлять Феликса и Дмитрия Павловича. Оба «национальные героя» признались мне, что принимали участие в убийстве, но отказались, однако, мне открыть имя главного убийцы. Позднее я понял, что они этим хотели прикрыть Пуришкевича, сделавшего последний смертельный выстрел.
Члены Императорской семьи просили меня заступиться за Дмитрия и Феликса пред Государем. Я это собирался сделать и так, хотя меня и мутило от всех их разговоров и жестокости. Они бегали взад и вперед, совещались, сплетничали и написали Никки преглупое письмо. Все это имело такой вид, как будто они ожидали, что Император Всероссийский наградит своих родных за содеянное ими тяжкое преступление!
— Ты какой-то странный, Сандро! Ты не сознаешь, что Феликс и Дмитрий спасли Россию!
Они называли меня «странным», потому что я не мог забыть о том, что Никки, как верховный судья над своими подданными, был обязан наказать убийц, и в особенности, если они были членами его семьи.
Я молил Бога, чтобы Никки встретил меня сурово.
Меня ожидало разочарование. Он обнял меня и стал со мною разговаривать с преувеличенной добротой. Он меня знал слишком хорошо, чтобы понимать, что все мои симпатии были на его стороне, и только мой долг отца по отношению к Ирине заставил меня приехать в Царское Село.
Я произнес защитительную, полную убеждения речь. Я просил Государя не смотреть на Феликса и Дмитрия Павловича, как на обыкновенных убийц, а как на патриотов, пошедших по ложному пути и вдохновленных желанием спасти родину.
— Ты очень хорошо говоришь, — сказал Государь, помолчав, — но ведь ты согласишься с тем, что никто — будь он великий князь или же простой мужик — не имеет права убивать.
Он попал в точку. Никки, конечно, не обладал таким блестящим даром слова, как некоторые из его родственников, но в основах правосудия разбирался твердо.
Когда мы прощались, он дал мне обещание быть милостивым в выборе наказаний для двух виновных. Произошло, однако, так, что их совершенно не наказали. Дмитрия Павловича сослали на персидский фронт в распоряжение генерала Баратова, Феликсу же было предписано выехать в его уютное имение в Курской губернии. На следующий день я выехал в Киев с Феликсом и Ириной, которая, узнав о происшедшем, приехала в Петербург из Крыма. Находясь в их вагоне, я узнал во всех подробностях кошмарные обстоятельства убийства. Я хотел тогда, как желаю этого и теперь, чтобы Феликс раскаялся бы в своем поступке и понял, что никакие громкие слова, никакое одобрение толпы не могут оправдать в глазах истого христианина этого преступления.
По возвращении в Киев, я отправил Никки пространное письмо, высказывая мое мнение о тех мерах, которые, по моему мнению, были необходимы, чтобы спасти армию и Империю от надвигающейся революции. Мое шестидневное пребывание в Петрограде не оставило во мне ни капли сомнения, что начала революции следовало ожидать никак не позже весны. Самое печальное было то, что я узнал, как поощрял заговорщиков британский посол при Императорском дворе сэр Джордж Бьюкенен. Он вообразил себе, что этим своим поведением он лучше всего защитит интересы союзников и что грядущее либеральное русское правительство поведет Россию от победы к победе. Он понял свою ошибку уже 24 часа после торжества революции и, несколько лет спустя, написал об этом в своем полном благородства «post mortem». Император Александр III выбросил бы такого дипломата за пределы России, даже не возвратив ему его вверительных грамот, но Николай II терпел все.
В начале февраля 1917 года я получил предложение из Ставки принять участие в работах в Петербурге комиссии, при участии представителей союзных держав, для выяснения нужд нашей армии в снабжении на следующие 12 месяцев. Я радовался случаю увидеться с Аликс. В декабре я не счел возможным усугублять ее отчаяния, но теперь мне все-таки хотелось высказать ей мое мнение. Я ожидал каждый день в столице начала восстания. Некоторые «тайноведы» уверяли, что дело ограничится тем, что произойдет «дворцовый переворот», т. е. Царь будет вынужден отречься от престола в пользу своего сына Алексея, и что верховная власть будет вручена особому совету, состоящему из людей, которые «понимают русский народ». Этот план поразил меня. Я еще не видел такого человека, который понимал бы русский народ. Вся эта идея казалась измышлением иностранного ума и, по-видимому, исходила из стен британского посольства. Один красивый и богатый киевлянин, известный дотоле лишь в качестве балетомана{46}, посетил меня и рассказывал мне что-то чрезвычайно невразумительное на ту же тему о дворцовом перевороте. Я ответил ему, что он со своими излияниями обратился не по адресу, так как великий князь, верный присяге, не может слушать подобные разговоры. Его глупость спасла его от более неприятных последствий.
Я посетил снова Петроград, к счастью, в последний раз в жизни. В день, назначенный для моего разговора с Аликс, из Царского Села пришло известие, что Императрица себя плохо чувствует и не может меня принять. Я написал ей очень убедительное письмо, прося меня принять, так как я мог остаться в столице всего два дня. В ожидании ее ответа я беседовал с разными лицами. Мой шурин Миша был в это время тоже в городе. Он предложил мне, чтобы мы оба переговорили с его царственным братом, после того как мне удастся увидеть Аликс. Председатель Государственной Думы М. Родзянко явился ко мне с целым ворохом новостей, теорий и антидинастических планов. Его дерзость не имела границ. В соединении с его умственными недостатками она делала его похожим на персонаж из Мольеровской комедии. Не прошло и месяца, как он наградил прапорщика л. — гв. Волынского полка Кирпичникова Георгиевским крестом за то, что он убил пред фронтом своего командира. А десять месяцев спустя Родзянко был вынужден бежать из С.-Петербурга, спасаясь от большевиков.
Я получил наконец приглашение от Аликс на завтрак в Царское Село. Эти завтраки! Казалось, половина лет моей жизни была потеряна на завтраки в Царском Селе!
Аликс была в кровати и обещала принять меня, как только я встану от стола. За столом нас было восьмеро: Никки, я, наследник, четыре дочери Государя и флигель-адъютант Линевич. Девушки были в форме сестер милосердия и рассказывали о своей работе в госпиталях. Я не видел их с первых недель войны и нашел их возмужавшими и очень похорошевшими. Старшая, Ольга, была похожа характером на свою тетку и тезку великую княгиню Ольгу Александровну. Вторая — Татьяна — была самой красивой в семье. Все они были в превосходном настроении и в полном неведении относительно политических событий. Они шутили со своим братом и расхваливали тетю Олю. Это было в последний раз, что я сидел за столом в Царском Селе и видел Царских детей.
Мы пили кофе в лиловой гостиной. Никки направился в прилегающую спальню, чтобы сообщить о моем приходе Аликс.
Я вошел бодро. Аликс лежала в постели в белом пенюаре с кружевами. Ее красивое лицо было серьезно и не предсказывало ничего доброго. Я понял, что подвергнусь нападкам. Это меня огорчило. Ведь я собирался помочь, а не причинить вреда. Мне также не понравился вид Никки, сидевшего у широкой постели. В моем письме к Аликс я подчеркнул слова: «Я хочу вас видеть совершенно одну, чтобы говорить с глазу на глаз». Было тяжело и неловко упрекать ее в том, что она влечет своего мужа в бездну в присутствии его самого.
Я поцеловал ее руку, и ее губы едва прикоснулись к моей щеке. Это было самое холодное приветствие, с которым она когда-либо встречала меня с первого дня нашего знакомства, в 1893 году. Я взял стул, придвинул его близко к кровати и сел против стены, покрытой бесчисленными иконами и освещенной голубыми и красными лампадами.
Я начал с того, что, показав на иконы, сказал, что буду говорить с Аликс как на духу. Я кратко обрисовал общее политическое положение, подчеркивая тот факт, что революционная пропаганда проникла в гущу населения и что все клеветы и сплетни принимались им за правду.
Она резко перебила меня:
— Это неправда! Народ по-прежнему предан Царю. (Она повернулась к Никки). Только предатели в Думе и в петроградском обществе мои и его враги.
Я согласился, что она отчасти права.
— Нет ничего опаснее полуправды, Аликс, — сказал я, глядя ей прямо в лицо. — Нация верна Царю, но нация негодует по поводу того влияния, которым пользовался Распутин. Никто лучше меня не знает, как вы любите Никки, но все же я должен признать, что ваше вмешательство в дела управления приносит престижу Никки и народному представлению о Самодержце вред. В течение двадцати четырех лет, Аликс, я был вашим верным другом. Я и теперь ваш верный друг, но, на правах такового, я хочу, чтобы вы поняли, что все классы населения России настроены к вашей политике враждебно. У вас чудная семья. Почему же вам не сосредоточить ваши заботы на том, что даст вашей душе мир и гармонию? Предоставьте вашему супругу государственные дела!
Она вспыхнула и взглянула на Никки. Он промолчал и продолжал курить.
Я продолжал. Я объяснил, что, каким бы я ни был врагом парламентарных форм правления в России, я был убежден, что, если бы Государь в этот опаснейший момент образовал правительство, приемлемое для Государственной Думы, то этот поступок уменьшил бы ответственность Никки и облегчил его задачу.
— Ради Бога, Аликс, пусть ваши чувства раздражения против Государственной Думы не преобладают над здравым смыслом. Коренное изменение политики смягчило бы народный гнев. Не давайте этому гневу взорваться.
Она презрительно улыбнулась.
— Все, что вы говорите, смешно! Никки — Самодержец! Как может он делить с кем бы то ни было свои божественные права?
— Вы ошибаетесь, Аликс. Ваш супруг перестал быть Самодержцем 17 октября 1905 года. Надо было тогда думать о его «божественных правах». Теперь это — увы — слишком поздно! Быть может, чрез два месяца в России не останется камня на камне, что бы напоминало нам о Самодержцах, сидевших на троне наших предков.
Она ответила как-то неопределенно и вдруг возвысила голос. Я последовал ее примеру. Мне казалось, что я должен изменить свою манеру говорить.
— Не забывайте, Аликс, что я молчал тридцать месяцев, — кричал я в страшном гневе. — Я не проронил в течение тридцати месяцев ни слова о том, что творилось в составе нашего правительства, или, вернее говоря, вашего правительства. Я вижу, что вы готовы погибнуть вместе с вашим мужем, но не забывайте о нас! Разве все мы должны страдать за ваше слепое безрассудство? Вы не имеете права увлекать за собою ваших родственников в пропасть.
— Я отказываюсь продолжать этот спор, — холодно сказала она. — Вы преувеличиваете опасность. Когда вы будете менее возбуждены, вы сознаете, что я была права.
Я встал, поцеловал ее руку, причем в ответ не получил обычного поцелуя, и вышел. Больше я никогда не видел Аликс.
Проходя чрез лиловую гостиную, я видел флигель-адъютанта Царя, который разговаривал с Ольгой и Татьяной. Его присутствие вблизи спальни Царицы удивило меня. Фрейлина Государыни А. Вырубова, бывшая одною из главных поклонниц Распутина, говорит по этому поводу в своих мемуарах, что «Царица боялась, чтобы великий князь Александр не вышел бы из себя и не решился бы на отчаянный шаг». Если это было так, что значит Аликс не отдавала отчета в своих поступках, и это явилось бы объяснением ее действий.
На следующий день великий князь Михаил Александрович и я говорили снова с Государем, понапрасну теряя время. Когда наступила моя очередь говорить, я был так взволнован, что не мог произнести ни слова.
— Спасибо, Сандро, за письмо, которое ты мне прислал из Киева. — Это было единственным ответом Государя на многочисленные страницы моих советов.
Хлебные хвосты в Петрограде становились все длиннее и длиннее, хотя пшеница и рожь гнили вдоль всего великого Сибирского пути и в юго-западном крае. Гарнизон столицы, состоявший из новобранцев и запасных, конечно, был слишком ненадежной опорой в случае серьезных беспорядков. Я спросил у военного начальства, собирается ли оно вызывать с фронта надежные части? Мне ответили, что ожидается прибытие с фронта тринадцати гвардейских кавалерийских полков. Позднее я узнал, что изменники, сидевшие в Ставке, под влиянием лидеров Государственной Думы, осмелились этот приказ Государя отменить.
Как бы мне хотелось позабыть этот проклятый февраль 1917 года! Каждый день мне приходилось встречаться с кем-либо из моих родственников или друзей, которых мне более уже не суждено было увидеть: я видел моего брата Николая Михайловича, другого моего брата Георгия Михайловича, моего шурина Михаила Александровича, моих двоюродных братьев Павла Александровича и Дмитрия Константиновича и многих, многих других.
Мой брат Георгий Михайлович проехал в Киев по дороге в Ставку. С самого начала войны он занимал должность Особоуполномоченного Государя и имел задачей объезжать фронт и делать донесения о общем положении. Его наблюдения подтвердили мои самые худшие опасения. Армия и заговорщики были готовы, чтобы разрушить Империю.
Я ушел с головою в работу и более уже не обращал ни на что внимания. Если о нашей боеспособности можно было судить по развитию наших воздушных сил, то дела наши на фронте обстояли блестяще. Сотни самолетов, управляемые искусными офицерами-летчиками и вооруженные пулеметами новейшего образца, ожидали только приказа, чтобы вылететь в бой. Летая над фронтом, они видели за фронтом противника признаки отступления, и они искренно желали, чтобы Верховный Главнокомандующий одержал бы наконец победу «в собственной столице». Это были прекрасные молодые люди, образованные, преданные своему делу и горячие патриоты. Два с половиной года тому назад я начал свою работу в салон-вагоне, в котором помещалась и моя канцелярия, и наши боевые силы. Теперь — целый ряд авиационных школ работал полным ходом, и три новых авиационных завода ежедневно вырабатывали самолеты в дополнение к тем, которые нами беспрерывно получались из Англии и Франции.
Развязка наступила самым неожиданным образом. Утренние газеты принесли известие о том, что забастовочное движение рабочих заводов в Петрограде, работавших на оборону, разрасталось. Это было, ввиду нашего предстоящего наступления, очень прискорбно, хотя случалось и раньше. Телеграммы, полученные ночью, говорили о том, что главной причиной забастовок было отсутствие в столице и пекарнях хлеба. Это было неправдой. Из-за непорядков на наших железных дорогах Петроград, правда, испытывал некоторый недостаток в снабжении хлебом, но этот недостаток никогда не мог иметь своим последствием голод населения. Через час пришло известие о первых столкновениях между толпой и войсками петроградского гарнизона. Все это было слишком понятно: недостаток хлеба в столице должен был явиться сигналом для революционного выступления Государственной Думы.
На следующий день я телеграфировал Никки, предлагая ему прибыть в Ставку, и отдавал себя в полное его распоряжение. Одновременно я вызвал моего брата Сергея Михайловича к телефону. Его голос звучал очень озабоченно:
— Дела в Петрограде обстоят все хуже и хуже, — нервно сказал он. — Столкновения на улицах продолжаются, и можно с минуты на минуту ожидать, что войска перейдут на сторону мятежников.
— Но что же делают части гвардейской кавалерии? Неужели же и на них нельзя более положиться?
— Каким-то странным и таинственным образом приказ об их отправке в Петербург был отменен. Гвардейская кавалерия и не думала покидать фронт.
От Никки я получил ответ: «Благодарю. Когда ты будешь нужен, я сообщу. Привет. Никки».
Он был в Ставке совершенно один. Единственно, кто мог дать ему совет — это брат мой Сергей Михайлович. Я вспомнил о генералах-изменниках, которые окружали Государя, и чувствовал, что поеду в Ставку без разрешения. Помещение главного телеграфа, откуда я говорил с Сергеем, гудело, как потревоженный улей. Лица служащих, которые, конечно, все были врагами существующего строя, без слов говорили о том, что было недосказано Ставкой и газетами. Весь этот день я провел во дворце вдовствующей Императрицы. Не нахожу слов, чтобы описать ее волнение и горе. Преданные Императрице люди заходили к ней, чтобы сообщить о слухах и «непроверенных версиях» о последних событиях в столице.
В шесть часов меня вызвали на главный телеграф для разговора с Сергеем по прямому проводу.
— Никки выехал вчера в Петроград, но железнодорожные служащие, следуя приказу Особого комитета Государственной Думы, задержали императорский поезд на станции Дно и повернули его в направлении к Пскову. Он в поезде совершенно один. Его хочет видеть делегация членов Государственной Думы, чтобы предъявить ультимативные требования. Петроградские войска присоединились к восставшим.
Это было все. Сергей торопился.
Прошел еще один день невероятных слухов. Вдовствующая Императрица, Ольга и я более не находили слов. Мы смотрели молча друг на друга. Я думал о судьбе Империи, они — о своем сыне и брате.
Мой адъютант разбудил меня на рассвете. Он подал мне печатный лист. Это был Манифест Государя об отречении. Никки отказался расстаться с Алексеем и отрекся в пользу Михаила Александровича. Я сидел в постели и перечитывал этот документ. Вероятно, Никки потерял рассудок. С каких пор Самодержец Всероссийский может отречься от данной ему Богом власти из-за мятежа в столице, вызванного недостатком хлеба? Измена Петроградского гарнизона? Но ведь в его распоряжении находилась пятнадцатимиллионная армия. — Все это, включая и его поездку в Петроград, казалось тогда в 1917 году совершенно невероятным. И продолжает мне казаться невероятным и до сих пор.
Я должен был одеться, чтобы пойти к Марии Федоровне и разбить ее сердце вестью об отречении сына. Мы заказали поезд в Ставку, так как получили тем временем известие, что Никки было дано «разрешение» вернуться в Ставку, чтобы проститься со своим штабом.
По приезде в Могилев, поезд наш поставили на «императорском пути», откуда Государь обычно отправлялся в столицу. Через минуту к станции подъехал автомобиль Никки. Он медленно прошел по платформе, поздоровался с двумя казаками конвоя, стоявшими у входа в вагон его матери, и вошел. Он был бледен, но ничто другое в его внешности не говорило о том, что он был автором этого ужасного Манифеста. Государь остался наедине с матерью в течение двух часов. Вдовствующая Императрица никогда мне потом не рассказала, о чем они говорили. Когда меня вызвали к ним, Мария Федоровна сидела и плакала навзрыд, он же неподвижно стоял, глядя себе под ноги, и, конечно, курил. Мы обнялись. Я не знал, что ему сказать. Его спокойствие свидетельствовало о том, что он твердо верил в правильность принятого им решения, хотя и упрекал своего брата Михаила Александровича за то, что он своим отречением оставил Россию без Императора.
— Миша не должен был этого делать, — наставительно закончил он. — Удивляюсь, кто дал ему такой странный совет.
Это замечание, исходившее от человека, который только что отдал шестую часть вселенной горсточке недисциплинированных солдат и бастующих рабочих, лишило меня дара речи. После неловкой паузы он стал объяснять причины своего решения. Главные из них были: 1) Желание избежать в России гражданского междоусобия. 2) Желание удержать армию в стороне от политики для того, чтобы она могла продолжать делать общее с союзниками дело, и 3) Вера в то, что Временное правительство будет править Россией более успешно, чем он.
Ни один из этих трех доводов не казался мне убедительным. Даже на второй день новой «Свободной России» у меня не было никаких сомнений в том, что гражданская война в России неизбежна и что развал нашей армии является вопросом ближайшего будущего. Между тем сутки борьбы в предместиях столицы — и от всего этого «жуткого сна» не осталось бы и следа.
Он показал мне пачку телеграмм, полученных от главнокомандующих разными фронтами в ответ на его запрос. За исключением генерала Гурко, все они, и между ними генералы Брусилов, Алексеев и Рузский, советовали Государю немедленно отречься от престола. Он никогда не был высокого мнения об этих военачальниках и оставил без внимания их предательство. Но вот в глубине пакета он нашел еще одну телеграмму, с советом немедленно отречься, и она была подписана великим князем Николаем Николаевичем.
— Даже он! — сказал Никки, и впервые голос его дрогнул.
Доложили, что завтрак подан. Мне казалось, что граф Б. В. Фредерикс и несколько чинов ближайшего штаба Государя сидели с нами за столом. Я говорю «мне казалось», потому что темнота застилала мои глаза. Я предпочел бы быть заживо сожженным, чем пережить снова этот завтрак! Банальности, успокаивающая ложь, преувеличенная вежливость прислуги, заплаканное лицо моей тещи, мелькающая рука Никки, которая всовывала в мундштук новую папиросу, и раздирающие мою душу самоупреки, быть может, я не сделал всего, чтобы предотвратить катастрофу, воспоминания об Аликс, лежащей в постели, с лицом, полным холодной ненависти. У меня болела голова и в ушах звенело. Я ел автоматически, стараясь избежать взглядов Никки.
После завтрака я видел моего брата Сергея, который читал первый приказ Временного правительства. Солдаты всех родов оружия приглашались новыми правителями сформировать комитеты или советы и избрать на командные должности угодных им офицеров. Этот же знаменитый «Приказ № 1» объявлял об уничтожении военной дисциплины, об отмене отдания чести и пр.
— Это же конец русской армии! — сказал Сергей. — Сам Гинденбург не мог бы внести никаких дополнений в этот приказ. Гарнизон Выборга уже перерезал своих офицеров. Остальные не замедлят последовать этому примеру.
Мы оставались в Ставке еще три дня, и каждая минута этого пребывания твердо запечаталась в моей памяти.
Первый день
Генерал Алексеев просит всех нас собраться в главном зале Могилевской Ставки. Никки хочет обратиться с прощальным словом к своему бывшему штабу. К одиннадцати часам зала переполнена: генералы, штаб- и обер-офицеры и лица свиты. Входит Никки, спокойный, сдержанный, с чем-то похожим на улыбку на губах. Он благодарит свой штаб и просит всех продолжать работу «с прежним усердием и жертвенностью». Он просит всех забыть вражду, служить верой и правдой России и вести нашу армию к победе. Потом он произносит свои прощальные слова, короткими военными фразами, избегая патетических слов. Его скромность производит на присутствующих громадное впечатление. Мы кричим «ура», как никогда еще не кричали за последние двадцать три года. Старые генералы плачут. Еще мгновение, и кто-нибудь выступит вперед и станет молить Никки изменить принятое им решение. Но все напрасно: Самодержец Всероссийский не берет своих слов обратно! Никки кланяется и выходит. Мы завтракаем. Мы обедаем. Разговоры не клеются. Мы говорим о годах нашего детства в Ливадийском дворце.
Всю ночь я слежу за освещенным городом и прислушиваюсь к радостным крикам толпы. Окна вагона старой Императрицы освещены. Временное правительство оттягивает свое решение, может ли Никки вернуться к семье в Царское Село. Никки беспокоится об Аликс. Она одна, и все четверо дочерей больны корью.
Второй день
Генерал Алексеев просит нас присягнуть Временному правительству. Он, по-видимому, в восторге: новые владыки, в воздаяние его заслуг пред революцией, обещают назначить его Верховным Главнокомандующим!
Войска выстраиваются пред домом, в котором живет Государь. Я узнаю форму личной охраны Государя. Это батальон георгиевских кавалеров, отделение гвардейского железнодорожного батальона, моя авиационная группа и все офицеры штаба.
Мы стоим за генералом Алексеевым. Я не знаю, как чувствуют себя остальные, но лично не могу понять, как можно давать клятву верности группе интриганов, которые только что изменили данной присяге. Священник произносит слова, которые я не хочу слушать. Затем следует молебен. Впервые за триста четыре года существования монархии, на молебне не упоминается имени Государя. Мои мысли с Никки, который до окончания этой церемонии находится у себя. Что-то он переживает в этот момент. Наконец, Временное правительство снизошло до его просьбы, и его отъезд назначен на завтра. В четыре часа дня он и Сергей должны уехать в Петроград. Я же и вдовствующая Императрица отправляемся в Киев.
Отсутствие всех остальных членов Императорской фамилии вызывает во мне чувство горечи. Неужели они боялись, что, приехав в Ставку, они рискуют своим положением пред Временным правительством, или же эта поездка им запрещена. Этот вопрос так и остался без ответа.
Третий день
Мы завтракаем вместе. Никки старается подбодрить свою мать. Он надеется «скоро» увидеться с нею. Что-то говорит о своем отъезде в Англию, хотя и предпочитает остаться в России. Без четверти четыре. Его поезд стоит на путях напротив нашего. Мы встаем из-за стола. Он осыпает поцелуями лицо матери. Потом он поворачивается ко мне и мы обнимаемся. Он выходит, пересекает платформу и входит в свой салон-вагон. Члены Думы, прибывшие в Ставку, чтобы конвоировать Никки до Петрограда и в то же время шпионить за его приближенными, пожимают руку генералу Алексееву. Они дружелюбно раскланиваются. Я не сомневаюсь, что у них есть основания быть благодарными Алексееву.
Поезд Никки свистит и медленно трогается. Он стоит в широком зеркальном окне своего вагона. Он улыбается и машет рукой. Его лицо бесконечно грустно. Он одет в простую блузу защитного цвета с орденом Св. Георгия на груди. Вдовствующая Императрица, когда поезд Царя скрылся из вида, уже не сдерживает больше своих рыданий. Входит мой брат Сергей. Через десять минут он тоже едет в Петроград. «Желаю тебе счастья, Сергей». — «Прощай, Сандро». Мы оба сознаем, что нам уже не суждено более встретиться. Наш поезд начинает медленно двигаться. Вернувшись в мое купе и снимая пальто, я замечаю отсутствие императорских вензелей, которые я в течение тридцати лет носил на погонах. Я вспоминаю, что Временное правительство издало по этому поводу какой-то приказ.
Вернувшись из Ставки, я должен был подумать о моей семье, состоявшей в то время из Императрицы Марии Федоровны, моей жены великой княгини Ксении Александровны, моей невестки — великой княгини Ольги Александровны, моих шестерых сыновей и мужа Ольги Александровны, Куликовского. Моя дочь Ирина и ее муж — князь Юсупов, высланный в свое имение близ Курска за участие в убийстве Распутина, присоединились к нам в Крыму немного позднее.
Я лично хотел остаться в Киеве, чтобы быть поближе к фронту. В моей душе не было чувства горечи к русскому народу. Я любил родину, я рассчитывал принести ел пользу, будучи на фронте. Я пожертвовал десятью годами моей жизни для создания и развития нашей военной авиации, и мысль о прекращении привычной деятельности была для меня нестерпима.
Первые две недели все шло благополучно. Мы ходили по улицам, смешавшись с толпой, и наблюдали грандиозные демонстрации, которые устраивались по случаю полученной свободы!
Дни были заполнены бесконечными митингами, и многочисленные ораторы обещали мир, преуспеяние и свободу. Было трудно понять, как все это произойдет, пока была война, но, конечно, следовало считаться и с русской велеречивостью.
Вначале население относилось ко мне весьма дружелюбно. Меня останавливали на улице, пожимали руки и говорили, что мои либеральные взгляды хорошо известны. Офицеры и солдаты отдавали мне при встрече честь, хотя отдание чести и было отменено пресловутым «Приказом № 1».
Все шло как будто прекрасно. В провинции и на окраинах революция проходила бескровно, но нужно было остерегаться планов немецкого командования. Немецкие стратеги не оправдали бы своей репутации, если бы упустили те возможности, которые открывались для них благодаря нашей революции. Она являлась для немецкого командования последним шансом, чтобы предотвратить готовившееся весною общее наступление. Никакое вмешательство в их пользу со стороны бесплотных сил не могло бы создать более благоприятной для них обстановки, чем наша революция.
К концу марта германские агенты всецело овладели положением как в столице, так и в провинции. Совершенно безразлично, получили ли большевицкие главари какие-либо денежные суммы от немецкого командования или же ограничились тем, что приняли предложение германского правительства проехать через Германию в запломбированном вагоне. Ведь говорил же Ленин: «Я бы взял на дело революции деньги от самого дьявола».
Странные сообщники — Ленин и Лудендорф — не обманывались относительно друг друга. Они были готовы пройти часть пути вместе к объединявшей их стремление цели — разрушения России. Генерал старался оставаться серьезным, думая о сумасбродстве этого «теоретика» Ленина. Двадцать месяцев спустя коммунисты здорово посмеялись над Лудендорфом, когда революционная чернь хотела его арестовать в Берлине, победителя при Танненберге.
На знаменах, которые несли полные революционного энтузиазма манифестанты в Киеве, четкими буквами были написаны новые политические лозунги:
«Мы требуем немедленного мира!»
«Мы требуем возвращения наших мужей и сыновей с фронта!»
«Долой правительство капиталистов!»
«Нам нужен мир, а не проливы!»
«Мы требуем самостоятельной Украины».
Последний лозунг — мастерской удар гетманской стратегии — нуждается в пояснении. Понятие «Украина» охватывало колоссальную территорию юго-запада России, граничившей на западе с Австрией, центральными губерниями Великороссии на севере и Донецким бассейном на востоке. Столицей Украины должен был быть Киев, а Одесса — главным портом, который вывозил бы пшеницу и сахар. Четыре века тому назад Украина была территорией, на которой ожесточенно боролись между собою поляки и свободное казачество, называвшее себя «украинцами». В 1649 г. Царь Алексей Михайлович, по просьбе гетмана Богдана Хмельницкого, взял Малороссию под «свою высокую руку». В составе Российской Империи Украина процветала, и русские монархи приложили все усилия, чтобы развить ее сельское хозяйство и промышленность. 99 % населения «Украины» говорило, читало и писало по-русски, и лишь небольшая группа фанатиков, получавших материальную поддержку из Галиции, вела пропаганду на украинском языке в пользу отторжения Украины.
Вильгельм II часто дразнил своих русских кузенов на тему о сепаратистских стремлениях украинцев, но то, что казалось до революции невинной шуткой, в марте 1917 года приобретало размеры подлинной катастрофы.
Лидеры украинского сепаратистского движения были приглашены в немецкий генеральный штаб, где им обещали полную независимость Украины, если им удастся разложить русский фронт. И вот миллионы прокламаций наводнили Киев и другие крупные населенные пункты Малороссии. Их лейтмотивом было: полное отделение Украины от России. Русские должны оставить территорию Украины. Если они хотят продолжать войну, то пусть борются на собственной земле.
Делегация украинских самостийников отправилась в С.-Петербург и просила Временное правительство отдать распоряжение о создании украинской армии из всех уроженцев Украины, состоявших в рядах русской армии. Даже наиболее левые члены Временного правительства признали этот план изменническим, но украинцы навали поддержку у большевиков. Домогательства украинцев были удовлетворены. Вслед за этим немецкий генеральный штаб стал снимать с Восточного фронта целые дивизии и отправлять их на Западный фронт. Русский «паровой каток» разлетелся на куски.
Воодушевленные своим первым успехом, банды немецких агентов, провокаторов и украинских сепаратистов удвоили свои усилия. Агитация против существующих учреждений подкреплялась призывами бороться с врагами революции. Наступил момент, когда разрушение царских памятников уже более не удовлетворяло толпу. В одну ночь киевская печать коренным образом изменила свое отношение к нашей семье.
— Всю династию надо утопить в грязи, — восклицал один известный журналист на страницах распространенной киевской газеты, и началось забрасывание нас грязью. Уже более не говорилось о либерализме моего брата, великого князя Николая Михайловича или же о доброте великого князя Михаила Александровича. Мы все вдруг превратились в «Романовых, врагов революции и русского народа».
Вдовствующая Императрица Мария Федоровна, страшно удрученная полной неизвестностью о судьбе Государя, не могла переносить клички, прибавленной к нашим прежним титулам. Напрасно я старался ей объяснить безжалостный ход всех вообще революций, Императрица, почти достигшая семидесяти лет, не могла постичь и не хотела верить, что династия, давшая России Петра Великого, Александра I, Александра II и, наконец, ее собственного мужа Александра III, которого она обожала, могла быть обвинена теперь во враждебности к русскому народу.
— Мой бедный Никки, может быть, и делал ошибки, но говорить, что он враг народа!.. Никогда, никогда!..
Она вся дрожала от негодования. Она смотрела на меня глазами, которые, казалось, говорили: «Ты знаешь, что это неправда? Почему же ты ничего не сделаешь, чтобы прекратить этот ужас?»
Мое сердце обливалось кровью. Личное чувство унижения забывалось, когда я видел, какие страдания уготовила ей судьба. Пятьдесят лет тому назад обаятельная принцесса Дагмар пожертвовала своей молодостью, красотой и счастьем для блага чужой страны. Она присутствовала при мученической кончине своего добрейшего свекра Императора Александра II, которого привезли 1 марта 1881 г. во дворец, разорванного бомбой террориста. Она страдала и терпела, видя, как ее муж не щадил себя для России и губил свое железное здоровье. Теперь судьба забросила ее сюда, на расстояний сотни верст от ее сыновей, в этот провинциальный город, в котором жители решили сделаться украинцами. Она не верила, что сын ее перестал быть Императором. И разве в таком случае внук ее Алексей не должен был по закону наследовать отцу? Неужели же Никки отрекся и за него? Но что же тогда делает ее второй сын Михаил и почему новый Император не может взять родной матери к себе?
Мои бывшие подчиненные навещали меня каждое утро и просили уехать в наше крымское имение, пока еще можно было получить разрешение на это от Временного правительства. Приходили слухи, что Император Николай II и вся Царская семья будут высланы в Сибирь, хотя в марте ему и были даны гарантии, что ему будет предоставлен выбор между пребыванием в Англии или же в Крыму. Керенский, в то время единственный социалист в составе Временного правительства, сообщил своим близким, что Ллойд Джордж отказал бывшему Царю в разрешении на въезд в Англию. Великобританский посол сэр Джордж Бьюкенен это впоследствии отрицал, но время было упущено, и настоящие господа положения — члены Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов требовали высылки Царя в Сибирь.
Я просил великую княгиню Ольгу Александровну постараться убедить вдовствующую Императрицу переехать в Крым. Вначале я встретил решительный отказ: она не хотела уезжать от Никки еще дальше. Если это новое варварское правительство не позволит Никки приехать в Киев, заявила она, после того, как нам удалось ей разъяснить настоящее положение Государя, то почему же она не могла сопровождать его в сибирскую ссылку? Его жена Аликс слишком молода, чтобы нести бремя страданий одной. Она чувствовала, что Никки очень нуждается в поддержке матери.
Это материнское чувство было, в своей искренности, так доблестно, что Ольга Александровна вынуждена была ей уступить. Ольга говорила, что нужно уважать волю Всевышнего. Как бы ни было тяжело, но лучше всего было всем быть вместе.
По всей вероятности, некоторым из наших добрых друзей, тронутых нашим положением, удалось повлиять на Временное правительство, и в один прекрасный день к нам явился комиссар и передал приказ отправиться немедленно в Крым. Местный совет всецело одобрил этот план, так как считал, что «пребывание врагов народа так близко от фронта представляет собою большую опасность для революционной России».
Нам пришлось почти что нести Императрицу на вокзал. Она боролась до последней минуты, желая оставаться и заявляя, что предпочитает, чтобы ее арестовали и бросили в тюрьму.
Наше путешествие совершилось под конвоем матросов. По приезде в Ай-Тодор, мы получили длинный список того, что мы не должны были делать, от некоего господина, носившего громкий титул «Особого комиссара Временного правительства».
Мы состояли под домашним арестом и могли свободно передвигаться лишь в пределах Ай-Тодорского имения, на полутора десятинах между горами и берегом моря.
Комиссар являлся представителем Временного правительства, матросы же действовали по уполномочию местного совета. Обе эти революционные власти находились в постоянной вражде. Матросы не доверяли комиссару, комиссар же с ужасом смотрел на ручные гранаты, заткнутые за пояс революционных матросов. Будучи членом Государственной Думы и происходя из богатой семьи, комиссар Временного правительства надеялся, что революционная буря скоро уляжется, страна заживет вновь нормальной жизнью и власть останется в руках его единомышленников. Как все безответственные представители либеральных партий того времени, он попал, так сказать, между двух огней, и его крайняя неискренность не могла ввести циничных матросов в заблуждение. Они не скрывали своего презрения по отношению к нему, не слушались его приказаний и даже отказывались вставать при его появлении.
У нашего комиссара было никогда не оставлявшее его испуганно-озлобленное выражение лица. Постоянно оглядываясь на своих терроризовавших его помощников, он в обращении с нами старательно подражал их революционной резкости. В апреле месяце он титуловал меня «бывшим великим князем Александром», в мае я превратился в «адмирала Романова», к июню я уже стал просто «гражданином Романовым». Всякий намек на протест с моей стороны сделал бы его счастливым. Но мое безразличие сводило все его замыслы к нулю. Он приходил прямо в отчаяние. Он с ненавистью смотрел на вдовствующую Императрицу, надеясь, что она хоть будет протестовать против его бестактностей. Сомневаюсь, замечала ли она его вообще. С утра до вечера она сидела на веранде, погруженная в чтение старой семейной Библии, которая сопровождала ее во всех ее путешествиях с того самого дня, как она покинула родную Данию в шестидесятых годах прошлого столетия.
Особый комиссар Временного правительства, которое обещало свободу, равенство и братство, решил, наконец, попытать свое счастье с моим младшим сыном Василием. Он, вероятно, слышал, что подобный метод применялся во Франции во время революции. Чтобы следовать примеру во всех подробностях, он обратился к мальчику на языке Робеспьера. Василий поправил его ошибки во французском языке, и этим дело и кончилось.
Моя жена смеялась, но я предчувствовал новую опасность. Тревожные вести приходили с севера, указывавшие на то, что скоро власть в Крыму перейдет в руки большевиков. Чтобы выслужиться пред Севастопольским совдепом, наш комиссар был, конечно, способен на все.
Я внезапно проснулся, так как почувствовал прикосновение чего-то холодного к моему лбу. Я поднял руку, но грубый голос произнес надо мною угрожающе:
— Не двигаться, а то пристрелю на месте!
Я открыл глаза и увидел двух людей, которые стояли над моей кроватью. Судя по серому свету, пробивавшемуся через окна, было, вероятно, около четырех часов утра.
— Что вам угодно? — спросила жена. — Если вам нужны мои драгоценности, вы найдете их на столике в углу.
— Мы и не думали о ваших драгоценностях, — ответил тот же голос. — Нам нужны вы, аристократы! Всякое сопротивление бесполезно. Дом окружен со всех сторон. Мы представители Севастопольского совета и пришли вас всех обыскать. Потрудитесь слушаться моих приказаний.
Итак, наступило неизбежное. Стараясь сохранить самообладание, я сказал нашему почти невидимому собеседнику, что всецело готов подчиниться его приказам, но я прошу зажечь свет, чтобы убедиться в законности его «мандата».
— Эй, кто там? — закричал он кому-то в темноту. — Дайте огня! Гражданин Романов хочет видеть подпись победоносного пролетариата.
В ответ из темноты раздался смех, и в комнату из коридора вошло несколько человек.
Свет зажгли. Комната наполнилась толпой матросов, вооруженных до зубов. Мне предъявили приказ.
Согласно приказу, наряду матросов предписывалось произвести подробный обыск имения, называемого Ай-Тодор, в котором жили гражданин Александр Романов и его жена Ксения Романова и их дети.
— Уберите, пожалуйста, ваши винтовки и дайте нам возможность одеться, — предложил я, думая, что если моя просьба будет уважена, то это означало, что нас намеревались увезти в тюрьму.
Но предводитель матросов, по-видимому, угадал мои мысли и иронически улыбнулся.
— Не стоит одеваться, гражданин Романов. Мы вас еще не собираемся увезти. Потрудитесь встать и показать нам весь ваш дом.
Он сделал знак матросу, и тот отодвинул на два вершка дуло револьвера от моей головы. Я засмеялся:
— Неужели вы так боитесь двух безоружных людей?
— С врагами народа мы должны быть осторожными, — серьезно заметил он. — Почем мы знаем, быть может, у вас имеется какая-нибудь скрытая сигнализация?
— Курить можно?
— Да. Только не заговаривайте мне зубы. Мы должны делать наше дело. Во-первых, нам надо осмотреть ваш большой письменный стол в библиотеке. Дайте ключи. Мы не собираемся ломать у вас мебели. Все это — народное добро.
Я достал ключи из-под подушки.
— Вот ключи. Но где же комиссар Временного правительства?
— Он не нужен. Мы обойдемся и без него. Показывайте дорогу. Окруженный матросами с револьверами, наведенными на меня, я повел моих гостей по коридору. В доме находилось не менее пятидесяти матросов. У каждой двери мы натыкались на новую группу вооруженных.
— Однако! — не удержался я от замечания предводителю. — Даже на вдовствующую Императрицу и маленьких детей приходится по шести человек на каждого.
Он не обратил внимания на мою иронию и указал на окно: три громадных грузовика, наполненных солдатами, с пулеметами на особых платформах стояли на лужайке.
Я помог ему открыть стол. Он выбрал пачку писем с иностранными марками.
— Переписка с противником. Для начала недурно!
— К сожалению, я должен разочаровать вас. Все это письма, написанные моими английскими родственниками.
— А это?
— Оно из Франции.
— Что Франция, что Германия — для нас все одно! Все это капиталистические враги рабочего класса.
После десятиминутных поисков ему, наконец, удалось найти ящик, в котором находились письма, написанные на языке, который он мог понять. Он медленно начал их перечитывать.
— Переписка с бывшим Царем, — сказал он авторитетно: — заговор против революции.
— Посмотрите на даты. Все эти письма были написаны еще до войны.
— Хорошо. Это решат товарищи в Севастополе.
— Вы собираетесь взять у меня мою личную корреспонденцию?
— Конечно. У нас по этой части имеются специалисты. Я, собственно говоря, пришел искать оружие. Где ваши пулеметы?
— Вы смеетесь?
— Я говорю совершенно серьезно. Обещаю вам в присутствии моих товарищей, что вам ничего не угрожает, если вы выдадите ваши пулеметы без сопротивления. Рано или поздно, мы их найдем, и тем хуже будет для вас и для вашей семьи.
Продолжать этот спор было бесполезно. Я закурил папиросу и уселся в кресло.
— Раз, два, три, — угрожающе поднялся он. — Что, мы производим обыск или же нет?
— Вам лучше знать.
— Хорошо. Товарищи, приступите к подробному обыску.
Лишь в шесть часов вечера они двинулись обратно в Севастополь, оставив дом в полнейшем беспорядке и захватив с собою мою личную корреспонденцию и Библию, принадлежавшую моей теще. Вдовствующая Императрица умоляла не лишать ее этой драгоценности и предлагала взамен все свои драгоценности.
— Мы не воры, — гордо заявил предводитель шайки, совершенно разочарованный неудачей своей миссии: — это контрреволюционная книга, и такая почтенная женщина, как вы, не должны отравлять себя подобной чепухой.
Через десять лет, будучи уже в Копенгагене, моя старая теща получила пакет, в котором находилась ее Библия. Один датский дипломат, находясь в Москве, купил эту Библию у букиниста, который торговал редкими книгами. Императрица Мария Федоровна умерла с этой книгой на руках.
К ранней осени процесс революционного разложения достиг своего апогея. Дивизии, бригады и полки перестали существовать, и толпы грабителей, убийц и дезертиров наводнили тыл.
Командующий Черноморским флотом адмирал Колчак поехал в С.-Петербург, чтобы исходатайствовать пред американским правительством о принятии его в военный флот С. Ш. добровольцем. Колчак старался до последней минуты поддерживать дисциплину во флоте, но посулы совета казались его подчиненным более заманчивыми. Адмирал не мог дать более того, что обещали представители Севастопольского совета: поделить между матросами все деньги, которые находились в крымских банках. Эффектным жестом сломал он свой золотой кортик, полученный им за храбрость, бросил его в волны моря на глазах эскадры и удалился.
Мы ожидали ежедневно падения Временного правительства и были в наших мыслях с нашими далекими родными. За исключением Царя и его семьи, которых перевезли в Тобольск, вся остальная наша семья находилась в С.-Петербурге. Если бы мои братья Николай, Сергей и Георгий своевременно прибыли бы к нам в Ай-Тодор, они были бы живы до сегодняшнего дня. Я не имел с октября 1917 года с севера никаких известий и о их трагической гибели узнал только в Париже в 1919 г.
Но наступил день, когда наш комиссар не явился. Это могло иметь только одно объяснение. Мы должны были готовиться к встрече с новыми правителями России. В полдень у ворот нашего имения остановился запыленный автомобиль, из которого вылез вооруженный до зубов гигант в форме матроса. После короткого разговора при входе, он вошел ко мне без доклада.
— Я получил приказ Советского правительства, — заявил он: — взять в свои руки управление всем этим районом.
Я попросил его сесть.
— Я знаю вас, — продолжал он: — вы — бывший великий князь Александр Михайлович. Неужели вы не помните меня? Я служил в 1916 году в вашей авиационной школе.
Под моим начальством служило две тысячи авиаторов, и, конечно, я не мог вспомнить его лицо. Но это облегчало установление отношений с нашим новым тюремщиком.
Он объяснил, что «по стратегическим соображениям» мы должны будем переехать в соседнее имение «Дюльбер», принадлежавшее моему двоюродному брату, великому князю Петру Николаевичу.
Я уже долго не слыхал этого военного термина. Что общего имели «стратегические соображения» с содержанием моей семьи под стражей? Разве что можно было ожидать турецкого десанта?
Он усмехнулся:
— Нет, дело обстоит гораздо хуже, чем вы думаете. Ялтинские товарищи настаивают на вашем немедленном расстреле, но Севастопольский совет велел мне защищать вас до получения особого приказа от товарища Ленина. Я не сомневаюсь, что Ялтинский совет попробует захватить вас силой, и поэтому приходится ожидать нападения из Ялты. «Дюльбер», с его стенами, легче защищать, чем Ай-Тодор. Здесь местность открыта со всех сторон.
Он достал план «Дюльбера», на котором красными чернилами были отмечены крестиками места для расстановки пулеметов. Я никогда не думал о том, что прекрасная вилла Петра Николаевича имеет так много преимуществ с чисто военной точки зрения. Когда он начал ее строить, мы подсмеивались над чрезмерной высотой его толстых стен и высказывали предположение, что он, вероятно, собирается начать жизнь «Синей Бороды». Но наши насмешки не изменили решения Петра Николаевича. Он говорил, что никогда нельзя знать, что готовит нам отдаленное будущее. Благодаря его предусмотрительности Севастопольский совет располагал в ноябре 1917 года хорошо защищенной крепостью.
События последующих пяти месяцев подтвердили справедливость опасений новых тюремщиков. Через каждую неделю Ялтинский совет посылал своих представителей в «Дюльбер», чтобы вести переговоры с нашими неожиданными защитниками.
Тяжелые подводы, нагруженные солдатами и пулеметами, останавливались у стен «Дюльбера». Прибывшие требовали, чтобы к ним вышел комиссар Севастопольского совета товарищ Задорожный. Товарищ Задорожный, здоровенный парень двух метров росту, приближался к воротам и расспрашивал новоприбывших о целях их визита. Мы же, которым в таких случаях было предложено не выходить из дома, слышали через открытые окна обычно следующий диалог:
— Задорожный, довольно разговаривать! Надоело! Ялтинский совет предъявляет свои права на Романовых, которых Севастопольский совет держит за собою незаконно. Мы даем пять минут на размышление.
— Пошлите Ялтинский совет к черту! Вы мне надоели. Убирайтесь, а не то я дам отведать севастопольского свинцу!
— Они вам дорого заплатили, товарищ Задорожный?
— Достаточно, чтобы хватило на ваши похороны.
— Председатель Ялтинского совета донесет о вашей контрреволюционной деятельности товарищу Ленину. Мы вам не советуем шутить с правительством рабочего класса.
— Покажите мне ордер товарища Ленина, и я выдам вам заключенных. И не говорите мне ничего о рабочем классе. Я старый большевик. Я принадлежал к партии еще в то время, когда вы сидели в тюрьме за кражу.
— Товарищ Задорожный, вы об этом пожалеете!
— Убирайтесь к черту! Молодой человек в кожаной куртке и таких же галифе, бывший представителем Ялтинского совдепа, пытался нередко обратиться с речью к севастопольским пулеметчикам, которых хотя и не было видно, но чье присутствие где-то на вершине стен он чувствовал. Он говорил об исторической необходимости бороться против контрреволюции, призывал их к чувству «пролетарской справедливости» и упоминал о неизбежности виселицы для всех изменников. Те молчали. Иногда они бросали в него камушками или же даже окурками.
Им возражал чрезвычайно красноречиво Задорожный, что каждому из его подчиненных было бы чрезвычайно лестно расстрелять великого князя, но не ранее, чем Севастопольский совет отдаст об этом приказ. По его мнению, большевицкое правительство осуществляло свою власть над Крымом через посредство Севастопольского совета, в то время как Ялтинский совет состоял из налетчиков, объявивших себя коммунистами.
Великий князь Николай Николаевич не мог понять, почему я вступал с Задорожным в бесконечные разговоры.
— Ты, кажется, — говорил мне Николай Николаевич, — думаешь, что можешь переменить взгляды этого человека. Достаточно одного слова его начальства, чтобы он пристрелил тебя и нас всех с превеликим удовольствием.
Это я и сам прекрасно понимал, но должен был сознаться, что в грубости манер нашего тюремщика, в его фанатической вере в революцию было что-то притягательное. Во всяком случае, я предпочитал его грубую прямоту двуличию комиссара Временного правительства. Каждый вечер, перед тем, как идти ко сну, я полушутя задавал Задорожному один и тот же вопрос: «Ну что, пристрелите вы нас сегодня ночью?» Его обычное обещание не принимать никаких «решительных мер» до получения телеграммы с севера меня до известной степени успокаивало.
По-видимому, моя доверчивость ему нравилась, и он спрашивал у меня часто совета в самых секретных делах. В дополнение к возведенным укрытиям для пулеметов я помог ему возвести еще несколько укреплений вокруг нашего дома, помогал ему составлять рапорты Севастопольскому совету о поведении бывших великих князей и их семейств и т. п.
Однажды он явился ко мне по очень деликатному вопросу:
— Послушайте, — неловко начал он: — товарищи в Севастополе боятся, что контрреволюционные генералы пошлют за вами подводную лодку.
— Что за глупости, Задорожный. Вы же служили во флоте и отлично понимаете, что подводная лодка здесь пристать не может. Обратите внимание на скалистый берег, на приливы и глубину бухты. Подводная лодка могла бы пристать в Ялте или в Севастополе, но не в «Дюльбере».
— Я им обо всем этом говорил, но что они понимают в подводных лодках! Они посылают сегодня сюда два прожектора, но вся беда заключается в том, что никто из здешних товарищей не умеет с ними обращаться. Не поможете ли вы нам?
Я с готовностью согласился помогать им в борьбе с мифической подводной лодкой, которая должна была нас спасти. Моя семья терялась в догадках по поводу нашего мирного сотрудничества с Задорожным. Когда прожекторы были установлены, мы пригласили всех полюбоваться их действием. Моя жена решила, что Задорожный, вероятно, потребует, чтобы я помог нашему караулу зарядить винтовки пред нашим расстрелом.
Главным лишением нашего заключения было полное отсутствие известий откуда бы то ни было. С недостатком жизненных припасов мы примирились. Мы подсмеивались над рецептами изготовления шницеля по-венски из морковного пюре и капусты, но для преодоления мрачного настроения, которое получалось от чтения советских газет, были бы бессильны юмористы всего мира. Длинные, газетные столбцы, воспроизводившие исступленные речи Ленина или Троцкого, ни одним словом не упоминали о том, прекратились ли военные действия после подписания Брест-Литовского мира. Слухи же, поступавшие к нам окольными путями с юго-запада России, заставляли предполагать, что большевики неожиданно натолкнулись в Киеве и в Одессе на какого-то таинственного врага. Задорожный уверял, что ему об этом ничего неизвестно, но частые телефонные разговоры, которые он вел с Севастополем, подтверждали, что что-то было неблагополучно.
В своих постоянных сношениях с Москвою Ялтинский совет нашел новый повод для нашего преследования. Нас обвинили в укрывательстве генерала Орлова, подавлявшего революционное движение в Эстонии в 1907 году. Из Москвы был получен приказ произвести у нас обыск под наблюдением нашего постоянного визитера, врага Задорожного.
В соседнем с нами имении действительно проживал бывший флигель-адъютант Государя князь Орлов, женатый на дочери вел. кн. Петра Николаевича, но он не имел ничего общего с генералом Орловым. Даже наш непримиримый ялтинский ненавистник согласился с тем, что князь Орлов по своему возрасту не мог быть генералом в 1907 году. Все же он решил арестовать князя, чтобы предъявить его эстонским товарищам.
— Ничего подобного, — возвысил голос Задорожный, который был крайне раздражен этим вмешательством: — в предписании из Москвы говорится о бывшем генерале Орлове, и это не дает вам никакого права арестовать бывшего князя Орлова. Со мной этот номер не пройдет. Я вас знаю. Вы его пристрелите за углом и потом будете уверять, что это был генерал Орлов, которого я укрывал. Лучше убирайтесь вон.
Молодой человек в кожаной куртке и галифе побледнел, как полотно.
— Товарищ Задорожный, ради Бога, — стал он умолять дрожащим голосом: — дайте мне его, а то мне несдобровать. Моим товарищам эти вечные поездки в «Дюльбер» надоели. Если я вернусь в Ялту без арестованного, они придут в ярость, и я не знаю, что они со мною сделают.
— Это дело ваше, — ответил, насмешливо улыбаясь, Задорожный: — вы хотели подкопаться под меня и сами себе вырыли яму. Убирайтесь теперь вон.
Он открыл настежь ворота и почти выбросил своего врага за порог.
Около полуночи Задорожный постучал в дверь нашей спальной и вызвал меня. Он говорил грубым шепотом:
— Мы в затруднительном положении. Давайте обсудим, что нам делать. Ялтинская банда его таки пристрелила…
— Кого? Орлова?
— Нет… Орлов спит в своей постели. С ним все обстоит благополучно. Они расстреляли того болтуна. Как он и говорил, они потеряли терпение, когда он явился с пустыми руками, и они его пристрелили по дороге в Ялту. Только что звонил по телефону Севастополь и велел готовиться к нападению. Они высылают к нам пять грузовиков с солдатами, но Ялта находится отсюда ближе, чем Севастополь. Пулеметов я не боюсь, но что мы будем делать, если ялтинцы пришлют артиллерию. Лучше не ложитесь и будьте ко всему готовы. Если нам придется туго, вы сможете, по крайней мере, хоть заряжать винтовки.
Я не мог сдержать улыбки. Моя жена оказалась права.
— Я понимаю, что все это выглядит довольно странно, — добавил Задорожный, — но я хотел бы, чтобы вы уцелели до утра. Если это удастся, вы будете спасены.
— Что вы хотите этим сказать? Разве правительство решило нас освободить?
— Не задавайте мне вопросов. Будьте готовы. Он быстро удалился, оставив меня совершенно озадаченным. Я сел на веранду. Была теплая апрельская ночь, и наш сад был полон запаха цветущей сирени. Я сознавал, что обстоятельства складываются против нас. Стены «Дюльбера», конечно, не могли выдержать артиллерийской бомбардировки. В лучшем случае севастопольцы смогли бы добраться до «Дюльбера» в четыре часа утра, между тем как самый тихоходный грузовик проехал бы расстояние между Ялтой и «Дюльбером» немногим дольше, чем в один час. Моя жена появилась в дверях и спросила, в чем дело.
— Ничего особенного. Задорожный просил меня присмотреть только за прожекторами. Они опять испортились.
Я вскочил, так как мне показалось, что вдали послышался шум автомобиля.
— Скажи мне правду, — просила меня моя жена: — я вижу, что ты взволнован. В чем дело? Ты получил известия о Никки? Что-нибудь нехорошее?
Я ей передал в точности мой разговор с Задорожным. Она с облегчением вздохнула. Она не верила, что сегодня ночью с нами случится что-нибудь недоброе. Она, как женщина, предчувствовала приближение конца нашим страданиям. Я с ней не спорил. Я только восхищался ее верой и отвагой.
Между тем время шло. Часы в столовой пробили час. Задорожный прошел мимо веранды и сказал мне, что теперь их можно было ожидать с минуты на минуту.
— Жаль, — заметила моя жена: — что они захватили Библию мамы. Я бы наугад открыла ее, как это мы делали в детстве, и прочла, что готовит нам судьба.
Я направился в библиотеку и принес карманное издание Священного Писания, которого летом не заметили делавшие у нас обыск товарищи.
Она открыла ее, а я зажег спичку. Это был 28 стих 2 главы книги Откровения Святого: «И дам ему звезду утреннюю».
— Вот видишь, — сказала жена: — все будет благополучно! Ее вера передалась и мне. Я сел и заснул в кресле. Когда я вновь открыл глаза, я увидел Задорожного. Он стоял предо мной и тряс меня за плечо. Широкая улыбка играла на его лице.
— Который сейчас час, Задорожный? Сколько минут я спал?
— Минут? — он весело рассмеялся. — Вы хотите сказать часов! Теперь четыре часа. Севастопольские грузовики только что въехали сюда с пулеметами и вооруженной охраной.
— Ничего не понимаю… Те из Ялты — должны быть здесь уже давным-давно? Если…
— Если… что?
Он покачал головой и бросился к воротам. В шесть часов утра зазвонил телефон. Я услыхал громкий голос Задорожного, который взволнованно говорил: «Да, да… Я сделаю, как вы прикажете…»
Он вышел снова на веранду. Впервые за эти пять месяцев я видел, что он растерялся.
— Ваше Императорское Высочество, — сказал он, опустив глаза: — немецкий генерал прибудет сюда через час.
— Немецкий генерал? Вы с ума сошли, Задорожный. Что случилось?
— Пока еще ничего, — медленно ответил он: — но я боюсь, что если вы не примите меня под свою защиту, то что-то случится со мною.
— Как могу я вас защищать? Я вами арестован.
— Вы свободны. Два часа тому назад немцы заняли Ялту. Они только что звонили сюда и грозили меня повесить, если с вами что-нибудь случится.
Моя жена впилась в него глазами. Ей казалось, что Задорожный спятил с ума.
— Слушайте, Задорожный, не говорите глупостей! Немцы находятся еще в тысяче верст от Крыма.
— Мне удалось сохранить в тайне от вас передвижение немецких войск. Немцы захватили Киев еще в прошлом месяце и с тех пор делали ежедневно на восток от 20 до 30 верст. Но, ради Бога, Ваше Императорское Высочество, не забывайте того, что я не причинил вам никаких ненужных страданий! Я исполнял только приказы!
Было бесконечно трогательно видеть, как этот великан дрожал при приближении немцев и молил меня о защите.
— Не волнуйтесь, Задорожный, — сказал я, похлопывая его по плечу. — Вы очень хорошо относились ко мне. Я против вас ничего не имею.
— А Их Высочества великие князья Николай и Петр Николаевич? Мы оба рассмеялись, и затем моя жена успокоила Задорожного, обещав, что ни один из старших великих князей не будет на него жаловаться немцам.
Ровно в семь часов в «Дюльбер» прибыл немецкий генерал. Я никогда не забуду его изумления, когда я попросил его оставить весь отряд «революционных» матросов, во главе с Задорожным, для охраны «Дюльбера» и Ай-Тодора. Он, вероятно, решил, что я сошел с ума. «Но ведь это же совершенно невозможно!» — воскликнул он по-немецки, по-видимому возмущенный этой нелогичностью. Неужели я не сознавал, что Император Вильгельм II и мой племянник кронпринц никогда не простят ему его разрешения оставить на свободе и около родственников Его Величества этих «ужасных убийц»?
Я должен был дать ему слово, что я специально напишу об этом его Шефам и беру всецело на свою ответственность эту «безумную идею». И даже после этого генерал продолжал бормотать что-то об «этих русских фантастах»!
Согласно условиям перемирия, немцы должны были эвакуировать Крымский полуостров, а также все остальные части Российской Империи, занятые ими весною 1918 года.
В Севастополь прибыл британский военный флот{47}, и его командующий адмирал Кэльторп сообщил нам о предложении Короля английского дать в наше распоряжение пароход для отъезда в Англию. Вдовствующая Императрица поблагодарила своего царственного племянника за его внимание, но отказалась покинуть Крым, если ей не разрешат взять с собою всех ее друзей, которым угрожала месть большевиков. Король Георг изъявил и на это свое согласие, и мы все стали готовиться к путешествию.
Желая увидеть главы союзных правительств, собравшиеся тогда в Париже, чтобы представить им доклад о положении в России, я обратился к адмиралу Кэльторпу с письмом, в котором просил его оказать содействие к моему отъезду из Крыма до отъезда нашей семьи, которая должна была тронуться в путь в марте 1919 года. Адмирал послал за мною крейсер, чтобы доставить меня из Ялты в Севастополь, и мы условились с ним, что я покину Россию той же ночью на корабле Его Величества «Форсайт».
Странно было видеть севастопольский рейд, пестревший американскими, английскими, французскими и итальянскими флагами. Я напрасно искал среди этой массы флагов русский флаг или же русское военное судно. Взглянув на ветки остролистника, украшавшие мою каюту, я вдруг вспомнил, что русское 11 декабря соответствовало западноевропейскому Сочельнику. Было бы неудобно нарушать веселое настроение моих хозяев своим горем, а потому я извинился, что не буду присутствовать на торжественном обеде в кают-компании, и поднялся на палубу.
«Форсайт» увеличивал скорость, и береговые огни мало-помалу скрывались из вида. Когда я обернулся к открытому морю, то я увидел Ай-Тодорский маяк. Он был построен на земле, которую мои родители и я возделывали в течение последних сорока пяти лет. Мы выращивали на ней сады и трудились в ее виноградниках. Моя мать гордилась нашими цветами и фруктами. Мои мальчики должны были закрываться салфетками, чтобы не запачкать рубашки, кушая наши великолепные сочные груши. Было странно, что, утратив так много лиц и событий, память моя сохранила воспоминание об аромате и вкусе груш из нашего имения в Ай-Тодоре. Но еще более странно было сознавать, что, мечтая 50 лет своей жизни об освобождении от стеснительных пут, которые на меня налагало звание великого князя, я получил, наконец, желанную свободу на английском корабле.
В Париже была зима… Пахло печеными каштанами и тлеющими угольями в жаровнях…
Слепой музыкант стоял пред Кафе-де-Ля-Пэ и пел дрожащим голосом веселую, бульварную песенку:
Маделон, наполни стаканы
И пой вместе с солдатами.
Мы выиграли войну.
Веришь ли ты, что мы их победили?
Последняя строка, которая своим резким стаккатто подражала военному маршу, как будто требовала большого воодушевления от французов, англичан и американцев, сидевших в защитных формах за мраморными столиками кафе. Но они сидели неподвижно. Перемирие было объявлено два месяца тому назад, и все они сознавали трудности, ожидавшие их по возвращении к нормальной жизни, которой они не имели с 1 августа 1914 года. У них отнята была их молодость, и теперь они хотели забыть все, что касалось войны.
Я отправился в Версаль с моим докладом, относительно положения в России, который я приготовил во время моего путешествия на «Форсайте». Я хотел переговорить с Ж. Клемансо до открытия мирной конференции, хотя представители союзных держав, которых я посетил в Константинополе и в Риме, проявили весьма ограниченный интерес к поступкам Ленина и Троцкого и других носителей «трудных русских имен».
— Не тревожьтесь, Ваше Императорское Высочество, — заявил мне один французский генерал, известный своими победами на Ближнем Востоке, — мы собираемся скоро высадить одну или две дивизии в Одессе с приказом идти прямо на Москву. Вы скоро опять вернетесь в ваш петербургский дворец.
Я поблагодарил почтенного генерала за его добрые слова и не вступил с ним в пререкания, не желая принимать на себя одного непосильную задачу борьбы с невежеством официальной Европы.
Я надеялся на лучшие результаты от переговоров с Клемансо. Можно было думать, что всем известный цинизм этого старца поможет ему разобраться и найти верный путь среди того потока красноречия и идиотских теорий, которые владели умами. Мне не хотелось верить, что Клемансо не поймет той мировой опасности, которая заключалась в большевизме.
Мирная конференция должна была открыться через несколько дней после моего приезда в Париж. Залы исторического дворца французских королей в Версале были полны политических интриг и слухов.
Уполномоченные 27 наций, собравшиеся в Версале, клялись именем Президента В. Вильсона, но фактически все дела вершила «Большая четверка» — Франция, Англия, Италия и Япония. Глядя на знакомые лица, я понял, что перемирие уже вызвало пробуждение самых эгоистических инстинктов: основы вечного мира вырабатывались теми же государственными людьми, которые были виновниками мировой войны. Спектакль принимал зловещий характер даже для видавших виды дипломатов. Бросалась в глаза фигура Артура Бальфура, посвятившего много лет своей жизни насаждению вражды между Лондоном и Берлином. Он стоял, пожимая всем руки и время от времени изрекая афоризмы:
— Вот и я, — казалось, говорила его капризная усмешка: — я готов принять участие в мирной конференции в обществе всех этих старых лисиц, которые сделали все от них зависящее, чтобы поощрить мировую бойню. В общем, ничего не изменилось под солнцем, несмотря на уверения мировых публицистов. Вильгельм может оставаться в заключении в Доорне, но дух его продолжает витать среди нас.
За исключением американской делегации, состоявшей из весьма неопытных и неловких людей, возглавляемых «сфинксом без тайны» полковником Хоузом, — все остальные делегаты были виновниками преступления 1914 года.
Ни один из всезнающих газетных репортеров не имел мужества напомнить о прошлом этих «миротворцев». Призывать проклятия на головы славных дипломатов выпало на долю полковника Лоуренса. Немного театральный в своем белом бурнусе бедуина, молодой герой независимой Аравии с первого же дня конференции понял, что «Большая четверка» не выполнит обещаний, данных им «вождям пустыни» в 1915–16 гг. в вознаграждение за их помощь против турок. Являя собою олицетворение вечного протеста, бедный Лоуренс разгуливал по Версальскому парку, с ненавистью смотрел на аристократическое лицо и плохо сидевший костюм Артура Бальфура. Мои симпатии были всецело на стороне Лоуренса. Мы оба говорили о прошлом с людьми, которые признавали только «настоящее». Мы оба вспоминали об «услугах», оказанных государственным людям, которые никогда не сдерживали своих обещаний. Мы оба призывали к чести таких людей, для которых «честь» была лишь относительным понятием.
— Господин председатель мирной конференции очень хотел бы поговорить с вами, — сказал мне личный секретарь Ж. Клемансо: — но у него в данный момент столько работы, что он просил меня принять вас.
Это звучало по-французски великолепно. В настоящее время я не без удовольствия вспоминаю элегантность стиля и безупречный французский язык секретаря г. Клемансо. Но в январе 1919 года для меня это означало, что председатель мирной конференции Жорж Клемансо не хотел, чтобы его беспокоили разговорами о России, ибо справедливость, оказанная им России, могла бы помешать его планам.
— Каковы планы г. Клемансо относительно бывшего союзника Франции? — спросил я, сдерживая свой гнев.
Молодой человек любезно улыбнулся. Он радовался случаю представлять главу французского правительства. Он начал говорить с большим жаром. Говорил долго. Я не прерывал его. Я сидел спокойно, вспоминая о том, что было в 1902 году во время визита в Россию Президента Лубэ. Господин Лубэ говорил тогда так же хорошо, как этот юный заместитель Ж. Клемансо, хотя речь, которую произносил Лубэ пред русским Царем, была несколько иная. Теперь мне говорили, что Франция не может вмешиваться в дела Восточной Европы, а Императору Николаю II в то время давалось торжественное обещание, что «никакие противные ветры не смогут погасить пламя традиционной франко-русской дружбы». Теперь официальный представитель победоносной Франции предложил мне удобное кресло и папиросу. Господин Лубэ дошел в своем пафосе до того, что возложил на гробницу Императора Александра III художественной работы золотую шпагу, отделанную слоновой костью с надписью «Помню о союзе», по-латыни.
В 1902 году Президент Французской республики понимал о долге благодарности своей страны творцу франко-русского союза, Императору Александру III. В 1919 году премьер-министр Франции объяснял, чрез своего секретаря, двоюродному брату того же Императора Александра III, что он слишком занят, чтобы помнить о договорах, подписанных его предшественниками. Но тогда, в 1902 году русское правительство еще платило проценты по русским займам, размещенным во Франции, и русская армия была готова проливать кровь за Францию.
— Таким образом, — заключил секретарь Клемансо свою речь: — обстоятельства изменились. Если бы в России не произошло этих ужасных событий, мы в точности выполнили бы все наши обязательства.
— Я не сомневаюсь.
— Но, при существующей обстановке, Франция должна думать о своем будущем. Мы обязаны пред нашими детьми предвидеть возможность реванша со стороны Германии. Поэтому мы должны создать на восточной границе Германии ряд государственных новообразований, которые в совокупности представят собою достаточно внушительную силу, чтобы исполнить в будущем роль России.
— Однако вы мне еще не сказали о том, что предполагает французское правительство предпринять в отношении большевиков?
— Это очень просто, — продолжал молодой дипломат, пожимая плечами: — большевизм, это — болезнь побежденных наций. Господин Клемансо подверг русскую проблему всестороннему изучению. Самой разумной мерой было бы объявление блокады советскому правительству.
— Чего?
— Блокады санитарного кордона, как его называет г. Клемансо. Подобная блокада парализовала Германию во время войны. Советское правительство не сможет ни ввозить, ни вывозить. Вокруг России будет воздвигнуто как бы колоссальное проволочное заграждение. Через короткое время большевики начнут задыхаться, сдадутся, и законное правительство будет восстановлено.
— Разве ваш шеф примет на себя ответственность за те страдания, которым подобный метод подвергает миллионы русских людей? Разве он не понимает, что миллионы русских детей будут от такой системы голодать?
Молодой человек сделал гримасу:
— Этим путем, Ваше Императорское Высочество, русскому народу представляется повод, чтобы восстать.
— Вы, молодой человек, ошибаетесь. Я уверен, что «блокада» явится только орудием для пропаганды большевизма, так как заставит население России примириться с этим строем. Это и не может быть иначе. Поставьте себя на место среднего русского обывателя, ничего не понимающего в политике, который узнает, что Франция является виновницей голода в России. Как я ни уважаю авторитет г. Клемансо, я считаю эту идею и смешной, и крайне опасной.
— Что же вы предлагаете?
— То же, что я предложил французскому высшему командованию на Ближнем Востоке. Не нужно кровопролития. Не нужно блокады. Сделайте то, что так блестяще удалось немцам прошлым летом в юго-западной России. Пошлите в Россию армию, которая объявит, что она несет мир, порядок и возможность устройства свободных выборов.
— Наше правительство не может рисковать жизнью французских солдат после подписания перемирия.
Я посмотрел ему прямо в глаза. Я желал бы всей душою, чтобы на его месте сидел Жорж Клемансо. Я бы спросил его, не забыл ли он битвы при Сольдау в августе 1914 года, когда 150 000 русских солдат были обдуманно посланы на неминуемую гибель в ловушку, расставленную им Лудендорфом, для того, чтобы облегчить положение французской армии под Парижем? Мне хотелось также напомнить ему, что настоящее имя победителя на Марне было не Жоффр, а Самсонов, этот подлинный мученик и герой битвы при Сольдау, заранее знавший судьбу, ожидавшую его и его солдат. Но все это было делом прошлого, а я видел, что дипломаты решили поставить между прошлым и будущим резкую грань. Я встал и вышел.
Таково было положение дела с Клемансо и французским правительством. Оставались англичане, американцы, итальянцы и японцы.
Орландо, очень любезный глава итальянского правительства, в шутливой форме признался мне в своей полной неспособности понять русскую проблему. Он очень бы хотел, чтобы его соотечественники получили обратно собственность, отнятую у итальянцев большевиками, но не шел так далеко, чтобы возложить на итальянскую военную силу исполнение этого. Внутреннее политическое положение в Италии с каждым днем становилось все хуже и хуже: еще шесть месяцев войны привели бы «идеальное государство» Муссолини к революции по русскому образцу.
Японцы были готовы содействовать борьбе с большевиками ценою крупных территориальных компенсаций в Манджурии и Сибири. Их неумеренные требования возбудили против себя раздражение американской делегации. Президент Вильсон был, вне всякого сомнения, выдающимся и дальновидным государственным человеком, стоявшим в резкой оппозиции дальнейшему развитию японской империи. К сожалению, русский вопрос он знал только теоретически. 14 февраля 1919 г. Винстон Черчилль произнес на закрытом заседании мирной конференции горячую речь в пользу немедленного вмешательства в русские дела и борьбы с большевизмом. Во время этой речи Клемансо откинулся в кресле и закрыл глаза — поза, которую он принимал в тех случаях, когда разговоры на конференции не касались Франции. Орландо с любопытством смотрел на Черчилля: не понимая ни слова по-английски, он удивился волнению английского делегата. Старый, умный японец посмотрел, улыбаясь, на Вильсона.
— Я очень сожалею, — сказал Президент С. Ш. С. А., опираясь о кресло Клемансо, — но я уезжаю сегодня в Америку. Я должен иметь достаточно времени, чтобы обдумать предложения мистера Черчилля. Россия является для меня задачей, решение которой мне еще неизвестно.
Нужно добавить, что во время мирной конференции Винстон Черчилль являлся единственным европейским государственным деятелем, который ясно отдавал себе отчет в опасности большевизма. Его инстинкт опытного охотника и боевого солдата диктовал ему всегда быстрые и действительные меры. Если бы окончательное решение русского вопроса было бы предоставлено Винстону Черчиллю, британское правительство не имело бы сегодня никаких хлопот с «пятилеткой». Однако случилось так, что британская делегация подчинилась директивам Артура Бальфура и Ллойд Джорджа. Первый вообще не имел понятия о России, второй — обладал всеми типическими чертами, присущими рядовому англичанину. Ллойд Джордж долго говорил об успехах в гражданской войне русского «генерала Харькова», не имея представления о том, что Харьков — русский город. Он передал все дело Бальфуру, который изложил английскую точку зрения следующим образом:
— Мы отказываемся, — объявил этот парламентский деятель, известный своими блестящими талантами и глубоким пониманием иностранной политики: — чтобы наша армия продолжала бы бороться, после четырех лет крайнего напряжения, в чужой, необъятной стране, реформируя государство, не являющееся более нашим союзником.
Все мои усилия были тщетны. Если выдающийся председатель современной Англии считал борьбу с большевиками «реформами», то чего же можно было ожидать от других англичан, обладавших меньшим политическим кругозором.
Весною 1919 года в России последовал целый ряд авантюр наших бывших союзников, которые способствовали тому, что большевики были возведены на пьедестал борцов за независимость России.
Известно, что в то время в России вели борьбу с большевиками три белые армии, которые могли бы победить советы, если бы белым помогли серьезно англичане и французы.
Бывшему главнокомандующему русской армией генералу Деникину удалось захватить Северный Кавказ, где он рассчитывал на помощь донских, кубанских и терских казаков.
Адмирал Колчак наступал на Европейскую Россию из Сибири, опираясь на ту помощь, которую могли бы ему дать японцы и американцы.
Бывший командующий нашей кавказской армией генерал Юденич имел задачей захватить С.-Петербург. Его разъезды к концу лета 1919 года находились в десяти верстах от столицы.
Таким образом, большевики находились под угрозой с северо-запада, юга и с востока. Красная армия была еще в зародыше, и сам Троцкий сомневался в ее боеспособности. Можно смело признать, что появление тысячи тяжелых орудий и двух сотен танков на одном из трех фронтов спасло бы весь мир от постоянной угрозы. Многочисленные военные эксперты, инспектировавшие армии Деникина, Юденича и Колчака, были единодушны в своих заключениях о их боеспособности. «Все зависит от того, будут ли они иметь необходимое количество снабжения», — заявили они Клемансо и Ллойд Джорджу по возвращении в Париж.
Но затем произошло что-то странное. Вместо того чтобы следовать советам своих экспертов, главы союзных государств повели политику, которая заставила русских офицеров и солдат испытать величайшие разочарования в наших бывших союзниках и даже признать, что Красная Армия защищает целостность России от поползновений иностранцев.
Англичане появились в Баку и создали независимое государство Азербайджан с целью овладения русской нефтью. Батум стал «свободным городом» под английским протекторатом с гражданским губернатором, который наблюдал за доставкой нефти в Англию.
Миролюбивые итальянцы появились почему-то в Тифлисе и помогли образовать самостоятельную Грузию в южной части Кавказа, которая была известна своими марганцевыми месторождениями.
Французы заняли Одессу, главный пункт южно-русского экспорта, и стали благосклонно прислушиваться к предложениям лидеров «Самостийной Украины», которые еще месяц тому назад исполняли роли тайных и явных агентов германского командования. Французский «оккупационный отряд» состоял из нескольких военных судов, одного полка зуавов и двух греческих дивизий пехоты. Дело окончилось полным конфузом, когда среди французов, распропагандированных прибывшими изнутри России француженками-коммунистками, началось брожение, а греки были разбиты в районе Николаева небольшой группой большевиков. На французских судах, стоявших в Севастополе, вспыхнул военный бунт. Высшее французское командование издало приказ об эвакуации в два дня, и Одесса была брошена на милость ворвавшихся в нее большевиков.
Русские были поражены. Поведение наших бывших союзников производило на них отвратительное впечатление, в особенности по той причине, что вновь образованные государства держались в отношении белых армий почти враждебно, запрещая транспорт русских добровольцев чрез свои территории и арестовывая агентов Деникина и Юденича.
— По-видимому, «союзники» собираются превратить Россию в британскую колонию, — писал Троцкий в одной из своих прокламаций в Красной Армии. И разве на этот раз он не был прав? Инспирируемое сэром Генрихом Детердингом, всесильным председателем компании Рояль-Дечь-Шел, или же следуя просто старой программе Дизраэли-Биконсфильда, британское министерство иностранных дел обнаруживало дерзкое намерение нанести России смертельный удар, путем раздачи самых цветущих русских областей союзникам и их вассалам.
Вершители европейских судеб, по-видимому, восхищались своею собственною изобретательностью: они надеялись одним ударом убить и большевиков, и возможность возрождения сильной России.
Положение вождей белого движения стало невозможным. С одной стороны, делая вид, что они не замечают интриг союзников, они призывали своих босоногих добровольцев к священной борьбе против советов, с другой стороны — на страже русских национальных интересов стоял не кто иной, как интернационалист Ленин, который в своих постоянных выступлениях не щадил сил, чтобы протестовать против раздела бывшей Российской Империи, апеллируя к трудящимся всего мира.
Ничто лучше не доказывает эгоизма союзников, чем так называемые «условия, на которых Франция готова оказать поддержку белым армиям». Главой французской военной миссии, командированной к генералу Краснову, атаману Войска Донского, был капитан Фуке. Все мы знаем авторитет, которым пользовался генерал Краснов, талантливый и просвещенный военачальник, освободивший от большевиков Донскую область и собиравшийся начать наступление на севере. Как и все вожди белых армий, он испытывал острую нужду в самом необходимом. Он написал об этом несколько писем главнокомандующему французскими вооруженными силами на Ближнем Востоке маршалу Франше-д-Эспрей. Наконец, 27 января 1919 года в Ростов-на-Дону прибыл капитан Фуке, привезя с собою длинный документ, который должен был подписать генерал Краснов. Сущность его сводилась к следующему:
«Донские казаки, — говорилось в этом удивительном документе, — должны предоставить все свое личное имущество в виде гарантии требований французских граждан, понесших материальные потери, вследствие революции в России. Донские казаки должны возместить убытки тем из французских граждан, которые пострадают физически от большевиков, а также вознаградить семьи убитых в гражданской войне. Донские казаки обязуются удовлетворить требования тех французских предприятий, которые вынуждены были ликвидировать свои дела из-за беспорядков в России. Последнее относится не только к предприятиям, которые закрылись из-за революции, но которые были вынуждены правительством принять предписанные им низкие цены во время войны 1914–1917 гг. Французские владельцы предприятий и французские акционеры этих предприятий должны получить, в виде вознаграждения, всю сумму прибылей и дивидендов, которые они не получили с 1 августа 1914 года. Размер означенных прибылей и дивидендов должен базироваться на ценах средних прибылей довоенного времени. К означенным суммам следует прибавить проценты из пяти годовых за срок, протекший между 1 августа 1914 года и временем уплаты. Для рассмотрения требований французских владельцев и акционеров должна быть образована особая комиссия из представителей французских владельцев и акционеров под председательством французского генерального консула».
Другими словами, донские казаки, которые воевали с немцами в 1914–17 гг. и с большевиками в 1917–19 гг., должны были возместить французам все их убытки, причиненные последним теми же немцами и большевиками.
— Это все, что вы требуете? — спросил атаман Краснов, едва сдерживая свое негодование.
— Все, — скромно подтвердил Фуке: — дорогой друг, разрешите вам кое-что заметить, во избежание излишней потери времени. Если вы не подпишете этого документа так, как он есть, то ни один французский солдат не будет отправлен в Россию и ни одна винтовка не будет дана вашей армии. Вам нельзя выбирать, так давайте покончим с этим.
— Довольно! — крикнул атаман Краснов: — я сочту долгом сообщить моим казакам о тех условиях, на которых нам собирается помочь их великий и благородный союзник. Всего хорошего, капитан Фуке. Пока я останусь атаманом, вы не получите ни сантима.
«Франция совершила величайшую историческую ошибку — писал в ноябре 1920 г. известный французский военный корреспондент Шарль Риве, сопровождавший армию генерала Деникина в ее победном марше на Москву а также во время ее отступления. — Мы не поняли того, что помощь белым армиям являлась залогом победы над тем злом, которое угрожает всему цивилизованному миру. Мы заплатили бы за этот залог сравнительно скромную сумму, если принять во внимание размеры этой опасности: всего лишь две тысячи орудий и два-три парохода с военным снаряжением, которое мы получили от немцев бесплатно и которое нам было ненужно. Мы, столь осторожные и мудрые в нашей политике, в русском вопросе оказались глупцами. Мы страхуем нашу жизнь, страхуем дома и рабочих от несчастных случаев и безработицы, и мы отказались застраховать наших детей и внуков от красной чумы. Наши потомки сурово осудят преступную небрежность наших политических вождей…»
Это горячее воззвание было напечатано на страницах «Temps» два дня спустя после того, как голодная и полузамерзшая армия генерала Врангеля оставила Крым и находилась на пути к Константинополю. То был конец борьбы против большевиков в России. Офицеры и солдаты врангельской армии, размещенные в концентрационном лагере Галлиполи, в котором в 1914–18 гг. наши союзники содержали военнопленных турок, имели много времени, чтобы размышлять на вечную тему: о человеческой неблагодарности. Европа, пославшая этих мальчиков с суровыми лицами, безоружных и неодетых, против красных полчищ, теперь, когда они были побеждены, отказывалась их принимать. Они оставались в Галлиполи в течение трех лет, пока Лига наций не предложила им на выбор поступление в Иностранный легион или же работу по постройке дорог в Балканских странах. И все же они должны были почитать себя еще счастливыми. Более горькая доля постигла адмирала Колчака. Верховный правитель России был предан большевикам генералом Жаненом, который был во главе французской военной миссии на Дальнем Востоке.
Трагедия Колчака составляет одну из самых жутких страниц русской революции. Бывший командующий Черноморским флотом, всем известный герой мировой войны, Колчак принял в 1918 году предложение союзников организовать регулярную армию из бывших австрийских военнопленных чехословацкого происхождения. Союзное командование рассчитывало, что адмиралу Колчаку удастся восстановить противогерманский фронт на востоке России. После заключения перемирия союзники потеряли всякий интерес к этому предприятию, а между тем адмирал Колчак стоял во главе значительной армии, которая успешно продвигалась вперед против большевиков. Не имея никаких директив из Парижа и делая все возможное, чтобы удержать на фронте чехословаков, Колчак посылал Черчиллю одну телеграмму за другой. Он ручался за взятие Москвы, если ему будут предоставлены танки, аэропланы и теплое обмундирование, без которого никакие операции в Сибири не были возможны. Этот вопрос «изучали» Клемансо, Ллойд Джордж и Бальфур, и лишь 26 мая 1919 г., т. е. семь месяцев по получении первого рапорта от адмирала Колчака, Верховный Совет в Версале протелеграфировал в Иркутск длинный контракт на подпись Колчака от имени «будущего русского правительства». Содержание этого документа в общем совпадало с бумагой, которая была представлена капитаном Фуке на подпись атаману Краснову. На этот раз требования о возмещении материального ущерба сопровождались параграфом о признании всех «независимых государств», так расточительно созданных нашими союзниками вдоль всех окраин России.
Адмирал Колчак, учитывая критическое положение своей армии, решил подписать версальский контракт. Он был немедленно признан Англией, Францией и Японией в качестве Верховного правителя России, но обещанное снаряжение так и не прибыло в Сибирь. Голодная и полуодетая сибирская армия продолжала отступать пред красными по бесконечной сибирской тайге по направлению к Иркутску.
Около 8000 чехословаков наотрез отказались воевать. Они требовали возвращения на родину, и большевики выражали свое согласие на пропуск их до Владивостока и на погрузку на пароходы при условии выдачи адмирала Колчака социалистам-революционерам. Следует ли добавлять, что все эти переговоры, которые велись генералом Жаненом с большевиками, содержались в полнейшей тайне от Верховного правителя России, Жанен несколько раз давал адмиралу «слово солдата», что, что бы ни произошло, жизнь Верховного правителя находится под охраной союзников.
4 января 1920 г. два длинных поезда подошли к Иркутску. В одном из них ехал адмирал под охраной чехословаков. В другом находились 650 мил. золотых рублей, которые составляли часть русского золотого запаса и были захвачены сибирской армией под Казанью.
Командир батальона чехословаков вошел в вагон адмирала с докладом.
— Г. адмирал, мною получена важная телеграмма от генерала Жанена, — сухо сказал он.
— В чем дело, — спросил Колчак, продолжая смотреть на карту.
— Генерал Жанен приказал мне арестовать вас и передать местным властям в Иркутске.
Колчак посмотрел на своего адъютанта Малиновского, единственно оставшегося в живых после этой трагедии, который помнит эту ужасную сцену в малейших деталях. Оба они прекрасно понимали, что означали зловещие слова: «местные власти Иркутска»!
— Что же, — сказал адмирал спокойно: — это является чудовищным актом измены наших союзников. Еще только вчера генерал Жанен давал мне гарантию французского правительства относительно беспрепятственного моего проезда на восток. Кому же достанутся эти 650 миллионов рублей?
Чехословак покраснел.
— Мы сдадим эти деньги советскому правительству. Таков приказ генерала Жанена.
Колчак усмехнулся. Он прекрасно знал, что это было ложью. Он пожал руки офицерам своего штаба и вышел к чехословацким солдатам.
Генерал Жанен, миссия союзников и храбрые чехословаки продолжали свой путь на восток. Адмирал Колчак был заключен в тюрьму в Иркутске и три недели спустя — 7 февраля 1920 года — расстрелян.
Солдаты отряда, который должен был приводить смертный приговор над Колчаком в исполнение, дрожали при виде стройной, прямой фигуры правителя, с орлиным профилем, который резко выделялся на белой стене тюремного двора. Колчак вынул из кармана массивный золотой портсигар, украшенный бриллиантами. Высочайший подарок, пожалованный адмиралу за его успешные боевые действия в 1916 году, и сосчитал папиросы.
— Достаточно на каждого из вас, — спокойно заметил он. — Чего же вы дрожите? Будьте спокойнее. Вы же убили так много братьев! Кто возьмет мой портсигар? На том свете он мне не понадобится.
Союзные правительства назначили особую комиссию для расследования действий генерала Жанена. Однако дело ничем не кончилось. На все вопросы генерал Жанен отвечал фразой, которая ставила допрашивавших в неловкое положение: «Я должен повторить, господа, что с Его Величеством Императором Николаем II поцеремонились еще меньше[6]». Жанен этим ответом попадал в точку: союзные государства проявили к судьбе Императора Николая II еще меньший интерес, чем к судьбе адмирала Колчака.
До настоящего времени участники сибирской эпопеи, как в красном лагере, так и в белом, стараются установить тех, кто захватил по частям 650-миллионный золотой запас. Советское правительство утверждает, что его потери выражаются в сумме 90 миллионов. Черчилль говорит, что летом 1920 года в один из банков в Сан-Франциско был сделан таинственный вклад группой людей, говоривших по-английски с акцентом. Во всяком случае, все сходятся на том, что за «30 сребреников Иуды» в январе 1920 года было заплачено золотом.
Все это происходило в расстоянии многих тысяч верст от Парижа, где я в пятьдесят два года стал эмигрантом, человеком без родины, «б. великим князем». Я не только ничего не мог сделать для того, чтобы помочь армиям Деникина и Колчака, но, наоборот, опасался, как бы какое-либо открытое выявление моих симпатий в отношении вождей белых армий не повредило бы достижению их целей. И без того французские социалисты были крайне встревожены присутствием «стольких Романовых» в столице Франции. В действительности от большевиков удалось спастись лишь незначительной части русской Императорской семьи. Кроме нашей «крымской группы», состоявшей из вдовствующей Императрицы Марии Федоровны, моей невестки великой княгини Ольги Александровны, моей жены великой княгини Ксении Александровны, моих двоюродных братьев великих князей Николая и Петра Николаевичей, моих шести сыновей и дочери, — всего лишь четырем великим князьям и двум великим княгиням удалось бежать из России за границу.
Великий князь Кирилл Владимирович, законный наследник русского Престола и старший сын моего двоюродного брата Владимира Александровича, рассказал мне захватывающую историю своего бегства из Петербурга. Он перешел пешком замерзший Финский залив, неся на руках свою беременную жену великую княгиню Викторию Федоровну, а за ними гнались большевицкие разъезды.
Его два брата, великие князья Борис и Андрей Владимировичи обязаны спасением своих жизней поразительному совпадению, к которому, если бы его описал романист, читатель отнесся бы с недоверием. Командир большевицкого отряда, которому было приказано расстрелять этих двух великих князей, оказался бывшим художником, который провел несколько лет жизни в Париже в тяжкой борьбе за существование, тщетно надеясь найти покупателя для своих картин. За год до войны великий князь Борис Владимирович, прогуливаясь по Латинскому кварталу, наткнулся на выставку художественно нарисованных подушек. Они понравились ему своею оригинальностью, и он приобрел их значительное количество. Вот и все. Большевицкий комиссар не мог убить человека, который оценил его искусство. Он посадил обоих великих князей в автомобиль со значком коммунистической партии и повез их в район белых армий.
Мой племянник великий князь Дмитрий Павлович не уцелел бы, если бы не сыграл всем известной роли в деле об убийстве Распутина. Когда он был выслан Государем в Персию, он добрался до британского экспедиционного корпуса, который действовал в Месопотамии, и таким образом эмигрировал из России. Его сестра, великая княгиня Мария Павловна вышла во время революции замуж за князя Сергея Путятина, и так как у нее был паспорт на имя ее мужа, то большевики при ее бегстве за границу не распознали в «гражданке Марии Путятиной» великой княгини.
Все остальные члены русской Императорской семьи были расстреляны по приказу советского правительства летом 1918 года и зимой 1918–1919 гг. Мои братья, великие князья Николай Михайлович и Георгий Михайлович встретили свою смерть в Петропавловской крепости, где, начиная с Петра Великого, были погребены все русские Государи и великие князья. Максим Горький просил у Ленина помилования для Николая Михайловича, которого глубоко уважали даже на большевицких верхах за его ценные исторические труды и всем известный передовой образ мыслей.
— Революция не нуждается в историках, — ответил глава советского правительства и подписал смертный приговор.
Великий князь Павел Александрович — отец великой княгини Марии Павловны — и великий князь Дмитрий Константинович были расстреляны в один и тот же день, 18 января 1919 г., с моими братьями. Тюремный надзиратель, некий Гордеенко, получавший в свое время ценные подарки из Кабинета Его Величества, командовал экзекуционным отрядом. Если верить советским газетам, великий князь Николай Михайлович держал до последней минуты на коленях своего любимого персидского кота. Дмитрий Константинович — глубоко религиозный человек — молился громко о спасении души своих палачей.
Мой третий брат — великий князь Сергей Михайлович был убит несколько месяцев спустя вместе с великой княгиней Елисаветой Федоровной (старшей сестрой Императрицы), тремя юными сыновьями великого князя Константина Константиновича и князем Палеем, сыном великого князя Павла Александровича. Все шестеро были живыми сброшены в угольную шахту вблизи Алапаевска в Сибири. Их тела, найденные по приказанию адмирала Колчака, свидетельствовали о том, что они умерли в невыразимых страданиях. Они были убиты 18 июля 1918 года, т. е. два дня спустя после убийства Царской семьи в Екатеринбурге.
Точная дата убийства младшего брата Государя, великого князя Михаила Александровича никогда не была установлена. Его взяли из дома вместе с его секретарем-англичанином Джонсоном пятеро неизвестных, заявивших о том, что они посланы адмиралом Колчаком. По всей вероятности, они были убиты в Пермских лесах. Его морганатическая супруга, прибывшая в Лондон в 1919 году, отказывалась верить его смерти. Вдовствующая Императрица тоже так никогда и не поверила советскому официальному сообщению, которое описывало сожжение тел Царя и его семьи. Она умерла в надежде все еще получить известие о чудесном спасении Никки и его семьи. Моя жена и невестка разделяли ее надежды. Я щадил их чувства, но я знал большевиков слишком хорошо, чтобы не верить в это «чудесное спасение».