Итак, мы приблизились вплотную к войне. То есть не мы шли к ней, а она на нас надвигалась. Мы говорили об этом и делали все для того, чтобы враг нас не застал врасплох, чтобы наша армия была на надлежащем высоком уровне по организации, вооружению и боеспособности, чтобы наша промышленность имела соответствующий уровень развития, который обеспечивал бы удовлетворение всех нужд армии по ее вооружению и боевой технике, если будет начата война, если на нас нападут враги. И вот война неумолимо надвинулась на нас. Что делалось в армии, конкретно сказать сейчас не могу, потому что не знаю. Не знаю, кто из членов Политбюро знал конкретную обстановку, знал о состоянии нашей армии, ее вооружения и военной промышленности. Думаю, что этого, видимо, никто не знал, кроме Сталина. Или знал очень ограниченный круг людей, да и то не все вопросы, а те, которые касались их ведомства или ведомства, подшефного тому либо другому члену Политбюро. Перемещение кадров, которое имело большое значение для подготовки к войне, тоже осуществлялось Сталиным.
На кадрах «сидел» Щаденко[285], человек, известный своим характером. Злобный у него был характер в отношении к людям. Потом на кадрах «сидел» Голиков[286], оттуда он перешел в разведку. Сейчас точно не могу припомнить, но он тоже был приближен к Сталину и занимался этими вопросами. Очень сильное влияние на Сталина имел Мехлис, но главным образом в вопросах политработы. Он был начальником Главного политуправления РККА, однако часто выходил за рамки своих функций, потому что своим пробивным характером очень нравился Сталину. Он много давал советов Сталину, и Сталин считался с ним. Видимо, это было не на пользу армии.
Незадолго до Великой Отечественной войны Тимошенко покинул Киевский Особый военный округ и стал наркомом обороны. Меня беспокоило, чтобы с уходом Тимошенко не ослабла военная работа. Я очень высоко оценивал деятельность Тимошенко как командующего войсками КОВО. Он человек волевой и пользовался авторитетом среди военных, имел твердый характер, который необходим каждому руководителю, особенно военному. Авторитет у него был большой: герой Гражданской войны, командир одной из дивизий[287] Первой конной армии, – и прочная слава, и заслуженная.
После Тимошенко в КОВО пришел Жуков[288]. Я был доволен, даже очень доволен Жуковым. Он радовал меня своей распорядительностью и своим умением решать вопросы. Это меня успокаивало: хороший командующий, как мне казалось. Война подтвердила, что он действительно хороший командующий. Я так и считаю, несмотря на резкие расхождения с ним в последующий период, когда он стал министром обороны СССР, к каковому его назначению я приложил все усилия и старания. Но он неправильно понял свою роль, и мы вынуждены были освободить его с поста министра и осудили его замыслы, которые он, безусловно, имел и которые мы пресекли. Однако как военного руководителя во время войны я его очень высоко оценивал и сейчас ни в коей степени не отказываюсь от этих оценок. Я говорил об этом Сталину и во время войны, и после войны, когда Сталин уже изменил свое отношение к Жукову и Жуков был в опале.
Итак, у нас на Украине в 1940 году командовал войсками Киевского Особого военного округа Жуков. В начале 1941 года Жукова переместили, назначив начальником Генерального штаба, а нам прислали Кирпоноса.
Генерала Кирпоноса я совершенно не знал до его назначения к нам. Когда он прибыл и принял дела, я с ним, конечно, познакомился, потому что был членом Военного совета КОВО. Но я ничего не мог тогда сказать о нем, ни хорошего, ни плохого.
До Жукова и до Мерецкова начальником Генерального штаба был Борис Михайлович Шапошников. Это – безусловный авторитет для военных, высокообразованный военный человек, который очень ценился на своем посту. В то время в Генеральном штабе работали также Соколовский и Василевский[289], два способных специалиста. Но тогда среди военных шла молва, что это – бывшие офицеры старой армии, и к ним относились с некоторым недоверием. В то время я лично еще не знал ни Соколовского, ни Василевского и поэтому своего мнения о них не имел, но прислушивался к доброму о них голосу старых бойцов Красной Армии, участников Гражданской войны и относился к ним с доверием. Когда же сам узнал их во время войны, то никакого политического недоверия к этим людям у меня, конечно, уже не было, да и никогда не возникало. Я относился к ним очень хорошо – и к Василевскому, и к Соколовскому.
С Василевским у меня произошел, однако, случай в 1942 году, который не может изгладиться из моей памяти. Это было в связи с операцией, которую мы проводили в начале 1942 года под Харьковом, у Барвенково[290]. Я дальше отдельно буду говорить об этой операции и там, безусловно, не смогу обойти своего разговора с Василевским. Он произвел на меня тогда очень тяжелое впечатление. Я считал, что катастрофы, которая разыгралась под Барвенково, можно было бы избежать, если бы Василевский занял позицию, какую ему надлежало занять. Он мог занять другую позицию. Но не занял ее и тем самым, считаю, приложил руку к гибели тысяч бойцов Красной Армии в Харьковской операции.
Не знаю, как развернул свою новую работу в Наркомате Тимошенко, но думаю, что она была организована лучше, чем до него. Я не говорю о том, насколько глубоко Ворошилов знал военную работу и военное дело. Но шла слава о нем как о человеке, который больше позировал перед фотообъективами, киноаппаратами и в мастерской художника Герасимова[291], чем занимался вопросами войны. Зато он много занимался оперным театром и работниками театрального искусства, особенно оперного, завоевал славу знатока оперы и давал безапелляционные характеристики той или другой певице. Об этом говорила даже его жена. Как-то в моем присутствии зашла речь о какой-то артистке. Она так вот, не поднимая глаз, и говорит: «Климент Ефремович не особенно высокого мнения об этой певице». Это считалось уже исчерпывающим заключением. Какие к тому имелись у него данные и почему появились такие претензии, трудно объяснить. Правда, Климент Ефремович любил петь и до последних своих дней, когда я с ним еще встречался, всегда пел, хотя уже плохо слышал. Пел он хорошо. Он рассказывал мне, что прошел школу певчего: как и Сталин, в свое время пел в церковном хоре.
Перед самой Великой Отечественной войной, за 3–4 дня до ее начала, я находился в Москве и задержался там, буквально томился, но ничего не мог поделать. Сталин все время предлагал мне: «Да останьтесь еще, что вы рветесь? Побудьте здесь». Но я не видел смысла в пребывании в Москве: ничего нового я от Сталина уже не слышал. А потом опять обеды и ужины питейные… Они просто были мне уже противны. Однако я ничего не мог поделать.
Конечно, я не знал, что начнется война 22 июня, но в воздухе уже чувствовался треск разрядов предвоенного напряжения. Я понимал, что вот-вот начнется война. Я не знал, что докладывала разведка, потому что Сталин никогда не говорил о результатах ее работы. Вообще никаких заседаний на этот счет, никаких обсуждений готовности страны к войне не было. Это тоже было большим недостатком и, я бы сказал, большим злоупотреблением со стороны Сталина: он брал все на свои плечи и все решал сам. А решал он, как показало начало войны, плохо.
Я видел, что делать мне в Москве нечего, а Сталин меня не отпускает потому, что боится одиночества, хочет, чтобы вокруг него было как можно больше людей.
Наконец, в пятницу 20 июня я обратился к нему: «Товарищ Сталин, мне надо ехать. Война вот-вот начнется и может застать меня в Москве или в пути». Я обращаю внимание «в пути», а ехать-то из Москвы в Киев одну ночь. Он говорит: «Да, да, верно. Езжайте».
Я сейчас же воспользовался согласием Сталина и выехал в Киев. Я выехал в пятницу и в субботу уже был в Киеве. Это говорит о том, что Сталин понимал, что война вот-вот начнется. Поэтому он согласился, чтобы я уехал и был бы на месте, в Киеве, в момент начала войны. Какие же могут быть рассуждения о внезапном нападении? Для кого и во имя чего сейчас создана и укрепляется эта версия? Это нужно только, чтобы оправдать себя. Эти авторы сами несут ответственность.
Обстановка у нас была очень нервная, предвоенная. Стояло жаркое лето, парило, как парит перед грозой. Приехал я в Киев утром, как всегда. Сразу же пошел в ЦК КП(б)У, проинформировал работников о положении дел и вечером ушел домой. Вдруг мне в 10 или 11 часов вечера позвонили из штаба КОВО, чтобы я приехал в ЦК, так как есть документ, полученный из Москвы. В сопроводительной к нему сказано, чтобы с этим документом был ознакомлен секретарь ЦК КП(б)У Хрущев. Приехал я опять в ЦК. Туда же пришел не помню точно кто: или начальник штаба КОВО Пуркаев[292], или его заместитель. Мне кажется, что Пуркаев был в то время в Киеве, потому что командующий войсками несколькими днями раньше выехал на командный пункт под Тернополем. Там начали строить командный пункт, и, хотя он был не закончен, пришлось выехать, потому что чувствовалось, что война вот-вот разразится. Там же находились оперативный отдел штаба, начальник оперотдела Баграмян[293] и командующий войсками Кирпонос.
Пуркаев (или его заместитель) прочитал документ. В нем говорилось о том, что надо ожидать начала войны буквально днями, а может быть, и часами. Сейчас точно не помню содержания этого документа, помню только одно – тревожность его содержания и предупреждение. Тогда считалось: все, что нужно сделать, чтобы подготовить войска, уже сделано. Вплоть до того, что командующий выехал с оперативным отделом на командный пункт. Следовательно, мы к войне готовы. Потом позвонили с командного пункта из Тернополя и сообщили, что на нашем направлении перебежал немецкий солдат. Он заявил, что он был коммунистом, да и сейчас считает себя коммунистом; что он антифашист; что он против военной авантюры, которая затевается Гитлером, и предупредил, что завтра в три часа утра начнется наступление немецких войск. Это совпадало со сведениями, которые только что были сообщены нам из Москвы в упомянутом документе. Я не помню только, назывался ли в нем день и час. Видимо, назывался. Одним словом, это была для нас уже не новость, а более реальное, конкретное ее подтверждение.
Солдат перебежал с переднего края. Его допрашивали, и все называвшиеся им признаки, на которых он основывался, когда говорил, что завтра в три часа начнется наступление, описывались логично и заслуживали доверия. Во-первых, почему именно завтра? Солдат сказал, что они получили трехдневный сухой паек. А почему именно в три часа? Потому что немцы всегда избирали в таких случаях ранний час. Не помню, говорил ли он, что было сказано солдатам именно о трех часах утра или они узнали это по «солдатскому радио», которое всегда очень точно определяло начало наступления. Что нам оставалось делать?
Командующий был в Тернополе, штаб тоже находился там. Войска были на месте, готовые встретить врага. Из этого мы и исходили. Я не возвращался домой и остался в ЦК ожидать упомянутого часа.
И действительно, с рассветом около трех часов утра мы получили сообщение, что немецкие войска открыли артиллерийский огонь и предпринимают наступательные действия с тем, чтобы форсировать пограничную водную преграду[294] и сломить наше сопротивление. Наши войска вступили в бой и дают им отпор. Не помню, в какое время, но было уже светло, когда вдруг из штаба КОВО сообщили, что немецкие самолеты приближаются к Киеву. В скором времени они были уже над Киевом и сбросили бомбы на городской аэродром. Бомбы попали в ангар, начался пожар. В этом ангаре оставались только несколько самолетов У-2. Потом, во время войны, они использовались как связные, а тогда – как сельскохозяйственные. Боевой авиации на аэродроме не имелось, она вся была подтянута к границе, рассредоточена и замаскирована.
Немцы не достигли первым налетом намеченной цели, не смогли вывести из строя наши аэродромы и самолеты, уничтожить их. Наши самолеты и танки целиком нигде не были уничтожены с первого удара. В КОВО (хотя, может быть, от меня что-нибудь и скрывали; но так докладывали мне тогда, а я верил и сейчас верю, что это была правдивая информация) немцы нигде не смогли использовать полностью внезапность для нанесения удара по авиации, танкам, артиллерии, складам, другой военной технике. Позже нам сообщили, что немецкая авиация бомбила Одессу, Севастополь, еще какие-то южные города.
Когда мы получили сведения, что немцы открыли огонь, из Москвы было дано указание не отвечать огнем. Это было странное указание, а объяснялось оно так: возможно, там какая-то диверсия местного командования немецких войск или какая-то провокация, а не выполнение директивы Гитлера. Это говорит о том, что Сталин настолько боялся войны, что сдерживал наши войска, чтобы они не отвечали врагу огнем. Он не верил, что Гитлер начнет войну, хотя сам не раз говорил, что Гитлер, конечно, использует ситуацию, которая у него сложилась на Западе, и может напасть на нас. Это свидетельствует и о том, что Сталин не хотел войны и поэтому уверял себя, что Гитлер сдержит свое слово и не нападет на Советский Союз. Когда мы сообщили Сталину, что враг уже бомбил Киев, Севастополь и Одессу, что не может быть и речи о локальной провокации немецких военных на каком-то участке, а что это действительно начало войны, то только тогда было сказано: «Да, это война, и военным надо принять соответствующие меры». Да ведь так или иначе, но раз в них стреляют, они вынуждены отвечать.
Война началась. Но каких-нибудь заявлений Советского правительства или же лично Сталина пока что не было. Это производило нехорошее впечатление. Потом уже, днем в то воскресенье, выступил Молотов. Он объявил, что началась война, что Гитлер напал на Советский Союз. Говорить об этом выступлении сейчас вряд ли нужно, потому что все это уже описано и все могут ознакомиться с событиями по газетам того времени. То, что выступил Молотов, а не Сталин, – почему так получилось? Это тоже заставляло людей задумываться. Сейчас-то я знаю, почему Сталин тогда не выступил. Он был совершенно парализован в своих действиях и не собрался с мыслями. Потом уже, после войны, я узнал, что, когда началась война, Сталин был в Кремле. Это говорили мне Берия и Маленков.
Берия рассказал следующее: когда началась война, у Сталина собрались члены Политбюро. Не знаю, все или только определенная группа, которая чаще всего собиралась у Сталина. Сталин морально был совершенно подавлен и сделал такое заявление: «Началась война, она развивается катастрофически. Ленин оставил нам пролетарское Советское государство, а мы его про…..». Буквально так и выразился. «Я, – говорит, – отказываюсь от руководства», – и ушел. Ушел, сел в машину и уехал на ближнюю дачу. «Мы, – рассказывал Берия, – остались. Что же делать дальше? После того как Сталин так себя показал, прошло какое-то время, посовещались мы с Молотовым, Кагановичем, Ворошиловым (хотя был ли там Ворошилов, не знаю, потому что в то время он находился в опале у Сталина из-за провала операции против Финляндии). Посовещались и решили поехать к Сталину, чтобы вернуть его к деятельности, использовать его имя и способности для организации обороны страны. Когда мы приехали к нему на дачу, то я (рассказывает Берия) по его лицу увидел, что Сталин очень испугался. Полагаю, Сталин подумал, не приехали ли мы арестовать его за то, что он отказался от своей роли и ничего не предпринимает для организации отпора немецкому нашествию? Тут мы стали его убеждать, что у нас огромная страна, что мы имеем возможность организоваться, мобилизовать промышленность и людей, призвать их к борьбе, одним словом, сделать все, чтобы поднять народ против Гитлера. Сталин тут вроде бы немного пришел в себя. Распределили мы, кто за что возьмется по организации обороны, военной промышленности и прочего».
Я не сомневаюсь, что вышесказанное – правда. Конечно, у меня не было возможности спросить Сталина, было ли это именно так. Но у меня не имелось никаких поводов и не верить этому, потому что я видел Сталина как раз перед началом войны. А тут, собственно говоря, лишь продолжение. Он находился в состоянии шока.
На участке КОВО в первые дни войны сложилось тяжелое, но отнюдь не катастрофическое положение.
Не помню сейчас, на какой, первый или второй, день войны позвонил мне Сталин. Он сказал: «К вам прилетит Жуков, и вам следует вместе с Жуковым выехать к войскам, в штаб». Я ответил: «Хорошо, жду Жукова». Жуков прилетел в тот же или на следующий день. Я, конечно, очень обрадовался. Я знал Жукова и с большим доверием относился к его военному таланту. Я познакомился с ним, когда он был командующим войсками КОВО, и мне импонировало, что он приедет. Когда он прилетел в Киев, мы с ним решали, как нам получше добраться в штаб? Лететь ли на самолете? Железной дорогой – очень медленно, к тому же противник бомбит и разрушает ее. Этот путь вообще отпадал. Или же ехать автомашинами? И тот и другой вид транспорта был небезопасен. Самолетами мы подлетали буквально к сфере фронтового огня и активного действия авиации противника. Тогда очень много говорили, что вокруг действуют парашютные десанты противника, что он высыпает их, как горох, и перерезает все коммуникации. Была опасность, что мы можем стать жертвой какого-нибудь военного десанта.
А путь был далеким. Из Киева нужно было добираться до Тернополя несколько часов. В это время года пшеница и рожь стоят высокие, противнику на полях легко можно укрыться, поэтому диверсанты и террористы могли, сколько им угодно, использовать заросли. Тем более что нам нужно было от старой границы ехать до Тернополя к районам, которые отошли к нам в 1939 году, после разгрома Польши. Местное население было сильно засорено украинскими националистами, которые сотрудничали с немцами. Мы это уже тогда знали. Но иного выбора не было, поэтому решили ехать автомашиной. Поехали. Много было тревоги, когда мы, проезжая, останавливались и расспрашивали, чтобы получить информацию о положении дел. В конце концов к вечеру приехали на командный пункт. Он находился северо-западнее Тернополя, но близко от него, в какой-то деревушке. Посмотрел я, что же это за командный пункт? Была выкопана огромная яма и насыпана по ее краям вынутая земля. Больше почти ничего не было сделано. Работники штаба и канцелярия размещались в крестьянских хатах. Командующий войсками КОВО ютился в маленькой крестьянской халупе. Там же стояли средства связи, туда приходили люди и докладывали.
Положение тогда на нашем участке фронта было следующим: пока что никакой катастрофы! Если взять направление на Перемышль и южнее, то положение было даже хорошим. Южнее Перемышля противник ничего не предпринимал. Там у нас тянулась граница с венграми, а те пока себя никак не проявляли. На самый Перемышль противник предпринимал довольно упорные атаки, но наши войска (там располагалась 99-я дивизия) дали отпор, выбили противника из тех районов, которые были им заняты в результате начальной атаки, и заняли прочное положение в городе. Об этой дивизии много потом писали, и заслуженно. Она первой из дивизий в войну за свои боевые действия получила орден Красного Знамени, буквально в первые же дни войны. Не могу умолчать о том, что этой дивизией командовал до самой войны Власов[295], тот, кто потом стал предателем, изменником Родины. Он оказался очень способным командиром. В боевых соревнованиях соединений Красной Армии его дивизия занимала первое место, а уже перед самой войной Власов получил корпус, командовал корпусом, а дивизию сдал своему начальнику штаба[296]. Под его командованием она и проявила свой героизм и вошла в историю войны как самая боевая дивизия.
Развернулись упорные бои вдоль шоссе в направлении на Броды. Как теперь известно из документации гитлеровского командования, это было направление главного удара немецкой группы армий «Юг». На этом направлении она пробивалась к Киеву. Никак нельзя сказать, что гитлеровцы при первом же соприкосновении разбили там наши войска и обратили их в бегство. Вовсе нет! Наши войска упорно сражались и отбивали многочисленные атаки. Мне очень понравилось, что, когда мы туда приехали, Жуков сразу же принял «на себя» информацию из войск и доклады руководства, стал давать указания. Было приятно смотреть, как умело и со знанием дела все это он осуществлял. Наше положение мы расценивали тогда даже как хорошее, считали, что можем дать должный отпор немцам.
Не помню, сколько пробыл Жуков у нас: день, два или три. Потом был получен звонок из Москвы. Жуков сказал мне, что его вызывает Сталин: «Приказал все оставить и срочно прибыть в Москву». Правильные он нам давал тогда советы. Должен сказать, что в те дни у него вид был бодрый, уверенный. Еще он сказал мне тогда, что командующий войсками у нас слабоват. «Но что делать? Лучших нет. Надо его поддерживать». Я ему тоже откровенно сказал: «Очень жалею, что ты уезжаешь (мы с ним были на “ты”). Сейчас я не знаю, как у нас пойдет дело при таком положении и с таким командованием. Но другого выхода нет». Распрощались, и он уехал.
Вскоре у нас развернулись очень тяжелые события, опять же в районе Броды. Там наступали гитлеровские танковые войска. На этом направлении мы выдвинули помимо тех войск, которые там стояли еще перед войною, механизированный корпус, которым командовал Рябышев[297]. Не помню его номера. Хороший корпус, он имел уже и новые танки КВ, несколько штук, и имел также несколько штук танков Т-34. И еще один мехкорпус[298], забыл фамилию командира этого корпуса. В тех боях он был контужен, и я не знаю, какое потом участие он принимал в войне. Это был тоже хорошо себя показавший командир корпуса. Вот эти два мехкорпуса мы выдвинули туда, считая, что их достаточно для того, чтобы сломить наступление противника и преградить путь его дальнейшему продвижению. Мы не знали об истинной концентрации войск противника, не знали, что тут у него было главное направление удара на юге, хотя он наступал здесь несколько меньшими силами, чем в центре фронта на Москву. Это естественно. В Белорусском Особом военном округе и наших войск было больше, чем в Киевском. Правильно было определено, что главное направление, главная опасность – по дороге через Минск на Москву, хотя Сталин думал иначе.
Но и в направлении Киева все-таки немцы сосредоточили много войск. Основное, что инициатива была у них. На этом направлении мы получили резервную армию. Командовал ею Конев[299]. Я его лично не знал, но перед войной однажды встретился с ним в Москве. Конев служил ранее где-то в Сибири. У него сложились плохие отношения с тамошним секретарем обкома партии. Отношения настолько обострились, что Сталин вызвал к себе руководство обкома и Конева и сам разбирался в этом конфликте, возникшем по каким-то бытовым вопросам. Тогда-то я и увидел Конева первый раз в жизни.
Прибыл Конев в КОВО, его армия разгрузилась, мы были очень обрадованы, что получили резерв. Эту армию мы сейчас же нацелили в направлении на Броды. Но, как только его армия вошла в соприкосновение с противником, последовал звонок от Сталина: «Немедленно погрузить армию Конева и содействовать скорейшей отправке этих эшелонов в распоряжение Москвы». Тут я стал упрашивать оставить армию Конева нам – у нас было тяжелое положение – и сказал: «Если армия Конева останется, то у нас есть уверенность, что мы стабилизируем положение на направлении Броды и тем самым заставим противника перейти к обороне. А может быть, нам удастся его и разбить». Да, мы думали тогда вскоре разбить немцев. Это было не просто желание, мы верили в это, хотя соотношение сил на нашем участке было бы и при наличии армии Конева, видимо, все-таки в пользу противника. Сталин выслушал меня и ответил: «Хорошо, оставляем резервную армию, но оставляем именно для нанесения удара». А спустя некоторое время – опять звонок от Сталина: «Немедленно погрузите армию Конева». Она уже вела боевую операцию, но дан приказ, и она убыла.
Мы, таким образом, остались с тем, что имели у себя к началу войны. А перевес уже наметился в пользу противника, возникла тяжкая угроза в направлении на Броды и Ровно. А это значит в направлении Киева. Наш левый фланг оставался, таким образом, в тылу врага. Стало видно, что немцы рвутся клином на юг, на Киев, оставляя нашу Карпатскую группировку за собой и не ведя против нее боев. Там стояла 6-я армия, а Карпаты занимала, кажется, 12-я армия. Нависала угроза (уже виден был замысел) окружения врагом этих войск. Но я сейчас по этому вопросу специально высказываться не буду, а хочу осветить неприятный для нас эпизод, который произошел с членом Военного совета КОВО.
Когда у нас сложились тяжелые условия в районе Броды, мы с командующим войсками приняли меры для перегруппировки войск и уточнения направления нашего удара против войск противника, который наступал на Броды. Чтобы этот приказ был вовремя получен командиром мехкорпуса Рябышевым и командиром другого корпуса, фамилию которого я забыл, мы решили послать члена Военного совета КОВО, чтобы он сам вручил приказы, в которых было изложено направление удара. Этот член Военного совета выехал в корпуса[300]. Я знал этого человека мало. Он прибыл к нам из Ленинграда перед самой войной и производил хорошее впечатление, да и внешность у него была такая, знаете ли: молодой еще человек, очень подтянутый, элегантный, одевался со вкусом и приковывал к себе внимание. Ну, и характер у него тоже имелся. Мне говорили военные, что он человек с претензиями. Рассказывали, что он низко оценивал командующего войсками КОВО и считал, что сам он выше него и мог бы с большей пользой, чем тот, выполнять функции командующего. Конечно, вряд ли он кому-нибудь про это говорил. Это было умозаключение людей, работавших в штабе. Ну, мало ли что бывает и какие у него появляются желания. Это было его личное мнение. А пока он занимался своим делом. Я присматривался к нему: он был неглупый человек, поэтому ничего плохого я против него не имел, да и не мог иметь.
Перед отъездом в мехкорпуса он зашел вечером ко мне. Так как у нас очень плохо обстояло дело с помещением, то наши с командующим войсками рабочие и бытовые места были в одной комнате вместе с местами дежурных офицеров. Мы спали на ходу или сидя. Никакого дневного распорядка времени у нас еще не выработалось, мы еще не втянулись в военную обстановку. И когда член Военного совета зашел ко мне, то попросил меня выйти из комнаты, так как иначе нельзя было вести доверительный разговор. Я вышел. Он говорит мне: «Считаю, что вам надо немедленно написать товарищу Сталину, что следует заменить командующего войсками Киевского округа. Кирпонос совершенно непригоден для выполнения функций командующего». Я был поражен и удивлен. Только началась война, а член Военного совета, военнослужащий профессионал, ставит вопрос о замене командующего. Отвечаю: «Не вижу оснований для замены, тем более что война только началась». – «Он слаб». Говорю: «Слабость и сила проверяются у людей на деле. Поэтому полагаю, что надо проверить, слаб ли он».
Командующего я тоже знал не лучше, чем члена Военного совета. Знал по фамилии и в лицо, но о деловых качествах не имел представления. Прибыл новый человек и занял такой большой пост. Но я не хотел сразу же при первых выстрелах заниматься чехардой, сменой командного состава. Говорю далее: «Это произведет очень плохое впечатление, да я и не вижу оснований, я против». Потом спросил: «Кого же вы считаете тогда лучшим? Кого можно было бы назначить вместо Кирпоноса?» Он отвечает: «Начальника штаба генерала Пуркаева». Я был очень хорошего мнения о Пуркаеве, однако говорю: «Я Пуркаева уважаю и высоко ценю, но не вижу, что изменится, если мы Кирпоноса заменим на Пуркаева. К умению принимать решения относительно ведения войны чего-либо не добавится, потому что Пуркаев – начальник штаба и тоже принимает участие в разработке тех решений, которые принимаются (напомню, что начальник штаба входил в состав Военного совета КОВО). Знания и опыт генерала Пуркаева мы уже полностью используем и будем использовать далее. Я против».
Член Военного совета уехал в войска, а вернулся рано утром и опять пришел ко мне. Вид у него был страшно возбужденный, что-то его неимоверно взволновало. Он пришел в момент, когда в комнате никого не было, все вышли, и сказал мне, что решил застрелиться. Говорю: «Ну что вы? К чему вы говорите такие глупости?» – «Я виноват в том, что дал неправильное указание командирам механизированных корпусов. Я не хочу жить». Продолжаю: «Позвольте, как же это? Вы приказы вручили?» – «Да, вручил». – «Так ведь в приказах сказано, как им действовать и использовать мехкорпуса. А вы здесь при чем?» – «Нет, я дал им потом устные указания, которые противоречат этим приказам». Говорю: «Вы не имели права делать это. Но если вы и дали такие указания, то все равно командиры корпусов не имели права руководствоваться ими, а должны выполнять указания, которые изложены в приказах и подписаны командующим войсками фронта и всеми членами Военного совета. Другие указания не являются действительными для командиров корпусов» – «Нет, я там…»
Одним словом, вижу, что он затевает со мной спор, ничем не аргументированный, а сам – в каком-то шоковом состоянии. Я думал, что если этого человека не уговаривать, а поступить с ним более строго, то это выведет его из состояния шока, он обретет внутренние силы и вернется к нормальному состоянию. Поэтому говорю: «Что вы глупости говорите? Если решили стреляться, так что же медлите?» Я хотел как раз удержать его некоторой резкостью слов, чтобы он почувствовал, что поступает преступно в отношении себя. А он вдруг вытаскивает пистолет (мы с ним вдвоем стояли друг перед другом), подносит его к своему виску, стреляет и падает. Я выбежал. Охрана ходила по тропинке около дома. Позвал я охрану, приказал срочно взять машину и отправить его в госпиталь. Он еще подавал признаки жизни. Его погрузили в машину и отправили в госпиталь, но там он вскоре умер[301].
Потом мне рассказывали его адъютант и люди, вместе с которыми он ездил в корпуса: когда вернулся с линии фронта, то был очень взволнован, не отдыхал, часто бегал в туалет. Полагаю, что он делал это не в результате жизненной потребности, а, видимо, хотел там покончить жизнь самоубийством. Бог его знает. Не могу сейчас определить его умонастроение. Ясно, что он нервничал. Потом пришел ко мне и застрелился. Однако перед этим разговаривал с людьми, которые непосредственно с ним соприкасались, и они слышали его слова. Он считал, что все погибло, мы отступаем, все идет, как случилось во Франции. «Мы погибли!» – вот его подлинные слова. Полагаю, что это и завело его в тупик, и единственный выход, который он увидел, покончить жизнь самоубийством. Так он и поступил.
Потом я написал шифровку Сталину, описал наш разговор. Существует документ, который я сейчас воспроизвожу по памяти. Думаю, что говорю точно, за исключением, возможно, порядка изложения. Самую же суть описываю, как это и было тогда в жизни. Вот, даже член Военного совета, который занимал столь высокое положение, дрогнул. Не физически струсил, нет, он морально дрогнул, потерял уверенность в возможности отразить гитлеровское нашествие. К сожалению, это был тогда не единственный случай. Происходили такие случаи и с другими командирами. Вот какая была обстановка. А мы ведь еще и десяти дней не находились в состоянии войны.
Возвращаюсь к ситуации, о которой говорил перед описанием случая с членом Военного совета. Итак, мы увидели, что против 6-й армии Музыченко и 12-й армии Понеделина почти никаких активных действий со стороны противника не ведется[302]. Было явное игнорирование нашего левого фланга со стороны немцев. Но они надеялись после вклинения танковыми войсками повернуть направо, окружить наши войска и уничтожить эти две армии. Поэтому мы с командующим решили вывести 6-ю армию, штаб которой находился во Львове, а сама она располагалась на границе, севернее Перемышля. Ее войска стали отходить. Не помню, на сколько километров они отошли, но противник их даже не преследовал. И вдруг мы получаем резкое указание из Москвы – нахлобучку за то, что отвели войска. Поступил приказ – вернуть войска, чтобы они заняли линию границы, как занимали ее раньше. Мы ответили: «Зачем же ее защищать? Ведь не ведется военных действий против этих двух армий. Противник сосредоточил главные силы на направлении Броды, уже виден его замысел. Он может окружить наши войска, и они потом не смогут выйти из-под флангового удара». Но нам приказали вернуть армии, и мы это сделали. Мне было очень обидно и горько так поступать. У меня сложилось впечатление, что эти две армии могут погибнуть. Они будут драться в окружении, но уже не будут использованы с тем эффектом, как если бы мы расположили их на направлении главного удара врага. Однако ничего не поделаешь, приказ есть приказ, и мы его выполнили.
Я полагал тогда (сейчас не помню, не сам ли Жуков звонил из Москвы по этому вопросу?), что Жуков тут не прав. Я носил при себе свою мысль все годы, и когда Жукова освобождали от должности в 1957 году, а я выступал с критикой его деятельности, то вернулся к этому моменту первых дней войны, к запрещению отвести армии из района Перемышля и Львова. В результате 6-я армия погибла потом в окружении, как погибла и 12-я армия. Я сказал: «Вот такой способный военачальник, как Жуков, а тоже совершил ошибку». Он ответил: «Это не моя инициатива, это было указание Сталина». Сейчас я не могу вступить с ним в спор, было ли это указание Сталина. Возможно, конечно, что так и было, но на основе доклада Жукова, потому что Жуков только что прибыл в Москву с нашего фронта и, думаю, был в этом вопросе главным советчиком. Если бы он сказал, что приказ Военного совета КОВО верен, то Сталин, во избежание окружения этих армий, может быть, и не дал бы своего указания возвратить армии назад. А сейчас я не знаю конкретного инициатора того приказа и, следовательно, реального виновника гибели этих двух армий, попавших затем в окружение.
Можете ли вы представить себе то тяжелое для нас время, когда Гитлер двинул против нас полнокровные высокомеханизированные соединения, а мы лишились такой солидной силы, как две армии, 6-я и 12-я? Они потом отступали, немцы на них наседали и в конце концов в районе Умани окружили их. Обе они со штабами и командующими попали в плен. Если бы 6-ю армию мы могли раньше использовать, то могли бы взять часть ее дивизий, чтобы организовать удар во фланг врагу в районе Броды. Неизвестно, что произошло бы. Если бы даже мы не задержали его полностью и не разбили эту группировку, то во всяком случае мы бы значительно ее обескровили и задержали на какое-то время. Сложилась бы совершенно другая обстановка на нашем направлении. Но мы были лишены такой возможности. Почему тут я это говорю? Мало к нам было доверия. Частым оказывалось вмешательство сверху, и не всегда оно было разумным. Вмешательство, которое стоило многих жизней и большой крови. Тут – первый случай, но дальше я приведу еще много таких случаев, которые тоже стоили тысяч и тысяч жертв, совершенно ненужных, которых можно было бы избежать, если бы больше было доверия к командующим фронтами и их Военным советам.
Через несколько дней[303], опять не по своей инициативе, а по указанию из Москвы, мы снялись со своего командного пункта. Нам приказали перенести штаб в Проскуров, то есть мы отходили на большую глубину. Мы были удивлены, так как на нашем направлении обстановка была еще не такая плохая, которая вынуждала бы принимать такие меры: отойти и расположить штаб в большой глубине за нашими войсками. Но это было указание из Москвы. Не помню, ссылались ли на имя, но все считали, что раз звонят из Москвы, значит – указание Сталина. Снялись мы с места и стали перемещаться. Это была ужасная картина.
Сотни машин двигались от линии фронта в тыл с семьями офицеров. Имелось много семей офицеров во Львове, Дрогобыче, Перемышле. Вместе с ними двигались беженцы. Но крестьян среди них не было. Западноукраинские крестьяне не уходили от немцев. Видимо, тут сказался результат агитации украинских националистов, которые ожидали немцев с другими чувствами, чем мы. Крестьяне были обмануты обещанием того, что Гитлер несет освобождение Украине. Так морочили голову крестьянам Западной Украины националисты, бандеровцы.
Как только мы прибыли в Проскуров и развернули штаб, тут же позвонил Сталин. Я разговаривал с ним. Сталин говорит: «Вы сейчас же переезжайте в Киев и в Киеве немедленно организовывайте его оборону». Мы так и сделали, хотя не знали, что делается у нас на правом фланге фронта в целом. Каково положение на Западном фронте, нам было неизвестно. Прибыли мы в Киев, а противник двигался за нами буквально следом, только по другому шоссе: мы – по Тернопольскому, а он, разбив наши силы на направлении Броды – Ровно – Коростень, продвигался севернее на большой скорости. И под Киевом сложилось буквально безнадежное положение.
Когда отошли мы к Киеву, то немцы сожрали остатки наших войск. Мы потеряли артиллерию и танки, у нас не было пулеметов. Основные наши силы – два механизированных корпуса – были разбиты, главным образом с воздуха. Немцы летали безнаказанно, и у нас не было ничего, чем можно было бы защищаться. Войска 6-й и 12-й армий, когда противник вплотную взялся за них, стали отступать неорганизованно. Он все время держал их в полукольце, и они не имели маневренности. А это – самое главное для войск. Но эти армии, конечно, не распались. Они защищались и даже нанесли удар противнику в направлении на Броды. Они отступали южнее Киева, в район южнее Умани. Там их окружили. Сошлись два штаба: Понеделина и командующего 6-й армией. Командующий 12-й армией был ранен. Когда подъехали немцы, Понеделин вышел из помещения и сказал, что он сдается в плен. В то время мы еще не знали фашистов и зачастую пытались вести войну «по всем правилам».
Это была, конечно, глупость, что фронт лишили инициативы в использовании войск по своему усмотрению. Вмешательство Генерального штаба получилось таким же, как у бравого солдата Швейка: все было хорошо, пока не вмешался генеральный штаб. Вот так и погибли наши войска. Постепенно стали выходить из окружения генералы. Пришел Попель[304]. Пришел небезызвестный Власов, с кнутом, без войск. Попель вернулся недели через две или через три. Он прошел лесами Полесья, там немцев еще не было, они шли большими дорогами. Попель даже вывез раненого полковника и вывел из окружения небольшое количество войск.
Сейчас не могу сказать, какой тогда был день войны. Войск у нас фактически не имелось, фронт был прорван. Противник вырвался вперед подвижными войсками, а наши войска остались далеко в его тылу и там вели бои. Противник подошел вплотную к Киеву, вышел на Ирпень. Река Ирпень – небольшая, но заболоченная. Перед этой рекой еще в 1928–1930 годах был сооружен Киевский укрепленный район. Там имелись железобетонные доты с артиллерией, но я уже говорил, что они были разрушены по предложению Мехлиса. Сталин приказал разоружить их с тем, чтобы наше командование не оглядывалось назад, а устремило свои взоры на укрепление новой границы, которую мы получили в результате разгрома немцами Польского государства. А теперь, когда нам так был бы нужен этот укрепленный район, он разоружен. Железобетонные сооружения сохранились, но оружия в них не было: ни артиллерии, ни пулеметов и не было войск. Поэтому мы начали собирать буквально все, что только могли: винтовки, пушки и прочее с тем, чтобы как-то построить оборону.
Назначили командовать этим участком генерала Парусинова[305]. Сейчас я о нем ничего не знаю. Он уже тогда был в летах. У меня сложилось о нем хорошее впечатление. Но он занимался в тот момент тылами. Я не помню, как называлась тогда его должность. По-моему, начальник тыла фронта, но не уверен. Но у нас другого человека не было, и мы назначили его. Он как-то распределял то, что мы имели и что собирали, и строил оборону города. А немцы расположились на западном берегу реки Ирпень. Никаких попыток перейти Ирпень они не предпринимали. Мост там был такой паршивенький, деревянный. Мы его взорвали, конечно. Думаю, что немцы прорвались все же небольшими передовыми танковыми частями, но пехоты у них не имелось, и форсировать эту преграду (я бы сказал, не реку, а болото) они не стали. Отложили на более позднее время.
Обстановка у нас была тяжелейшая. Шутка ли сказать, противник подошел к Киеву, вышел на Ирпень! В городе началась паника. Это естественно. Помню, как ночью (я сидел на лавочке) ко мне подошел командующий воздушными силами КОВО генерал Астахов[306]. Очень порядочный, добросовестный человек, внешне степенный и тучный. Он своей внешностью как бы олицетворял само спокойствие. Говорит: «Лишились мы в этих боях почти всей авиации. А сейчас противник не дает нам и носа показать». И разрыдался. Мимо проходили военные, и я его начал успокаивать, а потом прикрикнул на него: «Успокойтесь, товарищ Астахов! Посмотрите, ходят люди, увидят, что генерал в таком состоянии. Нам воевать надо и, следовательно, надо владеть собой». На него это как-то подействовало, но он долго еще не мог прийти в себя. Астахов вел себя так вовсе не из-за трусости. Нет, это был кадровый военный и очень знающий свое дело человек. Но прежде он был уверен, как и все другие, что мы неприступны, что наша граница «на замке», как в песнях пели, и что воевать мы будем на чужой территории. И вдруг мы оказались через несколько дней с начала войны под Киевом[307]. Оказались в таком положении, что Киев и держать нечем, нет сил: ни вооружения, ни солдат.
Все, что могли, мы направили на организацию обороны Киева. Не сдать Киев! Дать отпор врагу! Строили оборону с запада по течению Днепра левее Киева, то есть на левом фланге, выше города. А к югу от Киева было довольно большое пространство, которое занимали наши войска. Прежде всего, в этом направлении отступали 6-я и 12-я армии. Они уже попали в окружение, но вели бои и наносили противнику довольно большой урон. Мы стали организовывать дело так, чтобы с востока разорвать кольцо и помочь этим армиям выйти из окружения. Уже в ходе отступления штабы этих двух армий объединились.
Для защиты Киева мы решили создать новую армию и назвали ее 37-й[308]. Стали искать командующего. Нам с Кирпоносом предложили ряд генералов, которые уже потеряли свои войска и находились в нашем распоряжении. Среди них очень хорошее впечатление производил Власов. И мы с командующим решили назначить именно Власова. Отдел кадров КОВО тоже его рекомендовал и дал преимущественную перед другими характеристику. Я лично не знал ни Власова, ни других «свободных» генералов, даже не помню сейчас их фамилий. Если обратиться к свидетелю, то у меня есть свидетель, который сейчас жив, здоров и желаю, чтобы он жил еще тысячу лет, – Иван Христофорович Баграмян. Он был тогда в звании полковника начальником оперативного отдела штаба Юго-Западного фронта. Очень порядочный человек, хороший военный и хороший оперативный работник, сыгравший большую роль в организации отпора гитлеровскому нашествию на тех участках, где ему поручали заниматься этим делом.
И все-таки я решил спросить Москву. Мы находились тогда под впечатлением того, что везде сидят враги народа, а особенно в Красной Армии. И я решил спросить Москву, какие имеются документы о Власове, как характеризуется он, можно ли доверять ему и назначить на пост командующего армией, которая должна защищать Киев. Войск-то нет, их еще надо собрать, и все это должен делать новый командарм. Позвонил Маленкову, больше звонить было некому. Но так как Маленков занимался в ЦК кадрами, то это был вопрос и к нему тоже. Правда, он сам ничего о Власове не знал, но люди, которые в Генеральном штабе занимались кадрами, должны были сказать ему свое мнение. Я спросил его: «Какую характеристику можно получить на Власова?» Маленков ответил: «Ты просто не представляешь, что здесь делается. Нет никого и ничего. Ни от кого и ничего нельзя узнать. Поэтому бери на себя полную ответственность и делай, как сам считаешь нужным».
При таком положении дел, хотя у нас никаких данных на Власова не имелось, мы знали, что военные рекомендовали именно его. Поэтому мы с Кирпоносом решили назначить его командовать 37-й армией. Он начал принимать бойцов из отступающих частей или выходящих из окружения. Потом пополнение получили кое-какое. Вскоре прибыл целый пехотный корпус[309] под командованием генерала Кулешова. Этот корпус пришел с Северного Кавказа. Хороший корпус, но неподготовленный. Морально он не был подготовлен, не обстрелян, что естественно, ведь война только началась. Мы вывели его в Киевский укрепленный район и поставили на самый угрожаемый участок – защиту Голосеевского леса, непосредственных подступов к Киеву с юга[310]. Мы ожидали удара не с севера. Там трудные природные условия, мы прикрывались Ирпенем.
Потом тут была 5-я армия в довольно хорошем состоянии. Ею командовал генерал Потапов.
Его соседом по фронту был командарм-6 Музыченко. На Музыченко лежала перед войной тень: не является ли он предателем в рядах Красной Армии? В результате чего так думали? Перед войной он выехал в войска, то ли проводить учения, то ли просто проинспектировать свои части на границе. Штаб 6-й армии стоял во Львове. Дома осталась у него одна жена. И еще у него была домработница. Какой-то молодой человек ухаживал за ней, и тут ничего такого противоестественного не было. Видимо, так же относились к этому Музыченко и его жена. Но, как оказалось, это ухаживание было не простым увлечением.
Здесь преследовались политические, разведывательные цели. Этот «ухажер» выбрал момент, когда Музыченко выехал в войска (а к тому времени он уже завоевал себе право приходить в дом и приучил домашних положительно относиться к его появлению), и появился ночью. Жена Музыченко спала. Вдруг открывается дверь, заходит он в спальню и требует ключи от сейфа. Она испугалась. Потом она так вспоминала: «Я спала. Раздетая была. Он подошел, бесцеремонно сел на постель и в довольно вежливом тоне, как бы играючи, начал вести разговор. Никаких поползновений на мою честь он не проявлял и разговаривал любезно, но требовал ключи. Я сказала ему, что ключей у меня нет. Командующий никогда ключей не оставляет, тем более у меня, он берет их всегда с собой или же сдает. Куда, мне неизвестно. Я же никакого отношения к ключам не имею и никак не могу выполнить ваше требование. Он долго и настойчиво требовал ключи, хотя пересыпал разговор шутками и игривой беседой, чтобы не запугать, а может быть, расположить к себе с тем, чтобы я отдала ключи. Кончилось тем, что он ушел».
Подробно это описано, видимо, в архивах органов госбезопасности: жена Музыченко давала показания. Сбежала и девушка-домработница. Тогда стало ясно, что домработница была подослана украинскими националистами. Она-то и привела этого агента немецкой разведки, который хотел завладеть ключами, но не получил их. Когда Сталин узнал об этом случае, то спрашивал меня насчет Музыченко. Я ответил, что у нас нет абсолютно никаких данных для недоверия к генералу. Я опрашивал многих военных, и все дают ему очень положительную характеристику и как военному, и как человеку, и как члену партии. Здесь, видимо, налицо просто наглость чужой разведки. Жена его тоже не может быть агентом. Никаких данных к этому нет. Люди, знающие ее, тоже говорят, что она женщина порядочная. Это просто имела место доверчивость. Вопрос о Музыченко стоял на острие ножа: оставить его или освободить от командования армией? Долго обдумывали и все-таки решили оставить его на месте. Музыченко продолжал командовать 6-й армией. Ему было оказано полное доверие, и хотя этот инцидент, безусловно, оставил свой след, но на службе, я думаю, это не отразилось. Я, например, к нему относился после этого по-прежнему с доверием.
Теперь его армия сражалась южнее Киева. Главная опасность для Киева была как раз с юга, со стороны Белой Церкви. Развернулось и тут строительство обороны. Через какое-то время немцы подтянули свои войска и приступили непосредственно к операции по захвату Киева. Помню, что, когда сложилась тяжелая обстановка в направлении Белой Церкви, мы с Кирпоносом решили выехать в войска, оценить обстановку и принять меры к тому, чтобы наши войска не бежали. В это время командный пункт фронта находился в Броварах, то есть на восточном берегу Днепра, километрах в 25 от Киева в направлении Чернигова. Железобетонный командный пункт, который был фундаментально сделан в мирное время для штаба КОВО в Святошино, занимал теперь штаб 37-й армии. Я сейчас не помню имени начальника штаба армии[311], но он на меня тоже произвел хорошее впечатление.
Приехали мы в штаб армии вместе с Кирпоносом и встретились сперва с начальником штаба. Почему-то отсутствовал командующий армией Власов. Потом и он приехал. Власов доложил обстановку, говорил довольно спокойно, и мне это понравилось. Тон у него был вселявший уверенность, и говорил он со знанием дела. Мы предложили сейчас же поехать в Голосеевский лес, где был расположен прибывший к нам стрелковый корпус из трех дивизий. Мы и раньше выезжали в корпус Кулешова. При первой встрече с войсками противника солдаты этого корпуса показали себя очень плохо. Началась паника, корпус отступил. Возникла опасность, что люди разбегутся. Тогда мы выехали туда, чтобы восстановить порядок. Был поставлен на ноги военный трибунал. Развернуты заградительные отряды. Приняты все меры, которые принимались в таких случаях для восстановления порядка и дисциплины. Строгие меры! Имели место суды на поле боя. Тут же приводились в исполнение суровые приговоры, которые необходимы только в такой тяжелой обстановке. Мы увидели, что Кулешов плохо управляет войсками. Может быть, тогда мы погорячились, потому что у него не было опыта, как и у его солдат. Он был тоже необстрелянный человек. Но, так или иначе, мы его освободили и назначили нового командира корпуса. Сейчас не помню его фамилию, по национальности он был еврей.
Когда мы приехали туда во второй раз, то командовал корпусом уже этот, новый командир. Приехали мы с Власовым. Обстановка была такой: немцы вели артиллерийско-минометный огонь и бомбили этот район с воздуха. Когда мы подошли к командиру, он сидел на каком-то полевом стуле, а стол перед ним был накрыт кумачом. Стоял телефон. Тут же была отрыта щель-убежище. С ним были какие-то люди. Он стал докладывать нам обстановку. В это время немцы обстреливали нас из минометов и строчили их пулеметы, но их самих не было видно, только шел гул по лесу. Бомбили и с самолетов. Потом усилился орудийный огонь. Власов держался довольно спокойно (я поглядывал на него). У него была вырезана трость из орешника. Он этой тростью похлопывал себя по голенищу. Потом он предложил, во избежание неприятностей, залезть в щель. Нас мог поразить какой-нибудь осколок. Мы послушались его совета, залезли в щель. Там заслушали комкора. Командир корпуса произвел на меня очень хорошее впечатление своим спокойствием, уверенностью и знанием обстановки. Мы уехали, пожелав ему успеха.
Буденный приехал к нам в ходе упорных боев за Киев. Я спросил: «Что делается на других фронтах? Я ничего не знаю, никакой информации мы не получаем. Вы, Семен Михайлович, из Москвы. Ведь вы знаете?» – «Да, – говорит, – знаю и расскажу вам». И он, один на один, рассказал мне, что Западный фронт буквально рухнул под первыми же выстрелами и расчленился. Там не сумели организовать должного отпора противнику. Противник воспользовался нашим ротозейством и уничтожил авиацию фронта на аэродромах, а также нанес сильный урон нашим наземным войскам уже 22 июня, при первом же ударе. Фронт развалился. Сталин послал туда Кулика, чтобы помочь комплектованию. Но от маршала Кулика нет пока никаких сведений. Что с ним, неизвестно. Я выразил сожаление: «Жалко, погиб Кулик». Буденный же сказал: «А вы не жалейте его». И это было сказано таким тоном, который давал понять, что Кулика считают в Москве изменником, что он, видимо, передался противнику. Я знал Кулика, считал его честным человеком и поэтому сказал, что мне его жалко. «Ну, вы не жалейте его, не жалейте», – повторил Буденный. Я понял, что, видимо, он имел какой-то разговор об этом со Сталиным.
Зачем Буденный приехал, трудно сказать. Пробыл у нас недолго. А вечером спросил: «Где мы будем отдыхать? Давайте вместе ляжем спать». Я согласился. «А где? У вас? Где вы отдыхаете?» Говорю: «Вот тут я и отдыхаю». Вышли из дома. Снаружи была разбита палатка, и в ней набросано сено. «Вот здесь, в палатке я и сплю». – «Да вы что?» Я объяснил ему: здесь, где наш штаб, – болото, нельзя рыть щели, появится вода. Поэтому я спасаюсь при авиабомбежке в палатке. Буденный: «Ну ладно. Раз вы здесь, то я тоже с вами». И мы легли, поспали несколько часов, отдохнули. Рано утром нас разбудила немецкая авиация. Самолеты на бреющем полете летали над поселком и бомбили его. Наши зенитки вели огонь. Никакого попадания в самолеты в поле зрения не было видно. А наши самолеты не появлялись. Я рассердился и возмутился этим. Обращаюсь к Астахову: «Ну что же это такое? Почему они безнаказанно летают и бомбят, а мы не можем ничего сделать?». Немцы уже отбомбились и улетели. Астахов докладывает: «Столько-то самолетов было сбито». Я спросил: «А где сбитые? Я не видел, чтобы они падали». – «А они упали за Днепром». – «Ну если они упали за Днепром, то можно докладывать, что сбито их даже больше». Думаю, что Астаховым был взят грех на душу. Может быть, и сбили что-то, но меня очень обескуражило его заявление, и я сказал: «Бойцы видят, как безнаказанно летают немцы, а мы не наносим противнику урона».
Буденный вскоре уехал от нас. В войска он не ездил, вернулся в Москву. С какими заданиями приезжал (а иначе и быть не могло – это же не экскурсия), мне было неизвестно, он мне этого не сказал. Просто поговорили с ним, он заслушал обстановку, заслушал командующего войсками и начальника оперотдела штаба Баграмяна. Его беседа с Баграмяном произвела на меня тяжелое впечатление. Я ее хорошо запомнил и до сих пор не могу забыть. Дело было после обеда. Буденный слушал Баграмяна, который докладывал об обстановке. Баграмян – очень четкий человек, доложил все, как есть, о всех войсках, которые у нас тогда были: их расположение, обстановку. Тут Буденный насел на Баграмяна. Отчего, не знаю конкретно. Я особенно не придавал тогда значения этой беседе. На военном языке это означает: разбираться в обстановке. Начальник оперативного отдела штаба докладывал обстановку Маршалу Советского Союза, присланному из Москвы.
Помню только, что закончился разбор обстановки такими словами: «Что же у вас такое? Вы не знаете своих войск». – «Как не знаю, я же вам доложил, товарищ маршал», – отвечает Баграмян. «Вот я слушаю вас, смотрю на вас и считаю – расстрелять вас надо. Расстрелять за такое дело», – этаким писклявым голосом говорит Семен Михайлович. Баграмян: «Зачем же, Семен Михайлович, меня расстреливать? Если я не гожусь начальником оперативного отдела, вы дайте мне дивизию. Я полковник, могу командовать дивизией. А какая польза от того, что меня расстреляют?» Буденный же в грубой форме уговаривал Баграмяна, чтобы тот согласился на расстрел. Ну, конечно, Баграмян никак не мог согласиться. Я был даже удивлен, почему Семен Михайлович так упорно добивался «согласия» Баграмяна. Конечно, надо учитывать, что такой «любезный» разговор происходил между Маршалом Советского Союза и полковником после очень обильного обеда с коньяком. И все-таки, несмотря на это обстоятельство, форма разговора была недопустимой. Он велся представителем Ставки Верховного Главнокомандования и, конечно, никак не отвечал задачам, которые тогда стояли, и не мог помочь делу и нашим войскам. Это тоже свидетельствует о том, какое было состояние у людей. Семен Михайлович совершенно вышел тогда за рамки дозволенного. Но мы просто посмотрели тогда на этот разговор несерьезно. Хотя он и касался жизни человека, однако обошелся без последствий. Семен Михайлович уехал, а мы остались в прежнем тяжелом положении, которое после его приезда не улучшилось и не ухудшилось.
Сегодня – 23 февраля 1968 года. Это великий день, славный юбилей нашей Советской Армии, всех наших Вооруженных Сил, которые были созданы под руководством Ленина и одержали победы в первые же годы революции над белогвардейцами, нашими классовыми врагами. Позднее выдержали фашистское нашествие, удар против Советской страны и народа. Все выдержали с честью, разбили всех наших врагов и высоко держат Красное Знамя, наше знамя, обагренное кровью рабочего класса в борьбе с врагами. Большой путь прошли Советские Вооруженные Силы, и я горжусь этим. Горжусь тем, что мне тоже довелось быть в составе наших славных Вооруженных Сил – Красной Армии.
Я находился в Красной Армии в самые тяжелые времена для нашей молодой Советской республики, с января 1919 года. Мне в ее рядах довелось пройти тяжелые испытания и длинный путь, пришлось служить в составе 9-й стрелковой дивизии, которая сначала отступала с боями за Орел, под Мценск; потом с этой же дивизией проделал путь наступления. Мы промаршировали, буквально гоня противника. Рождество 1920 года мы встречали уже в Таганроге. Говорю – в Таганроге, потому что наша стрелковая дивизия в это время была придана 1-й Конной армии, которой командовал, как всем известно, Буденный. 1-я Конная наступала на Ростов, мы же пошли на Таганрог. Это очень длинный путь из-под Орла. Но белые так быстро отступали, что нам надо было буквально поспевать за ними.
В 1920 году мне довелось в составе той же дивизии проделать иной маршрут: 1 марта мы наступали на селение Кошкино (оно имело двойное название: Кошкино-Крым). У меня отложилось в памяти, что именно Кошкино-Крым. В начале апреля мы дошли до Черного моря, заняли Анапу и торжествовали победу, с полным разгромом белогвардейцев. Мы их там сбросили в Черное море. Зимой была создана кавалерийская группа для преследования белых. Мы мобилизовали лошадей у кубанских казаков и посадили на коней наших бойцов, потом участвовали в освобождении Новороссийска. Но не вся дивизия была там: часть ее заняла Анапу и остановилась. Спустя пять дней отдыха, проведенных в Анапе, двинулись на Таманский полуостров и заняли его в том же апреле, а 1 Мая праздновали уже в Тамани. Ну, это – лирическое отступление в моих воспоминаниях. Действительно, воспоминания есть воспоминания, даже если, к сожалению, они излагаются непоследовательно. Впрочем, это не имеет особого значения.
Возвращаюсь к тому, как из-под Киева уехал от нас Буденный. В июле 1941 года меня вызвали в Москву. Мне было интересно приехать именно тогда в Москву, проинформироваться и узнать истинное положение вещей. В каком состоянии находится наша страна? Какие соображения имеет Сталин относительно задержания наступления противника, а потом нашего перехода в наступление? Мы не могли даже занять твердую оборону, находились в стадии отступления, в стадии поражений на фронте. В это время Сталин нигде «не вылезал» со своей фамилией как Верховный Главнокомандующий, каковым он вскоре был назначен[312]. Распоряжения отдавались Ставкой. Нигде не говорилось – Командующий (или Главнокомандующий) Сталин. Это тоже свидетельствует об определенном настроении Сталина, который не хотел, видимо, связывать свое имя с поражениями наших войск.
Итак, меня вызвали в Москву, но не сказали, по каким вопросам. Думаю, что Сталин вызвал меня, чтобы узнать, как я оцениваю положение дел на нашем участке фронта. Я занимался тогда только территорией Киевского Особого военного округа[313], то есть северной частью Украины. Южная часть Украины – это Южный фронт. Он был создан на основе Одесского военного округа. На те войска я никакого влияния не имел.
Когда я приехал в Москву, мне сказали, что Сталин находится на командном пункте. Москву тогда бомбили очень часто, и штаб был перенесен к Кировским воротам, в помещение Наркомата легкой промышленности СССР. Это помещение было занято под штаб, а для Сталина и руководства партии был организован командный пункт Ставки там же, на станции метро «Кировская». Когда я встретился со Сталиным, он произвел на меня удручающее впечатление: человек сидел как бы опустошенный и ничего не мог сказать. Он даже не смог сказать мне несколько подбадривающих слов, а я в этом нуждался, потому что приехал в Москву, прибыл к Сталину, в центр, к руководству страной и армией. И вот я увидел вождя совершенно морально разбитым. Он сидел на кушетке. Я подошел, поздоровался. Он был совершенно неузнаваем. Таким выглядел апатичным, вялым. Лицо его ничего не выражало. На лице было написано, что он во власти стихии и не знает, что же предпринять. А глаза у него были, я бы сказал, жалкие какие-то, просящие.
Сталин спросил: «Как у нас дела?» Я ему откровенно обрисовал обстановку, которая у нас сложилась. Как народ переживает случившееся, какие у нас недостатки. Не хватает оружия, нет даже винтовок, а немцы бьют нас. Собственно говоря, мне и не требовалось ему рассказывать, потому что он сам знал по докладам, которые делал Генеральный штаб: армия бежала, немцы превосходили нас и на земле, и в воздухе, у нас не хватало вооружения, а к этому времени уже не хватало и живой силы. Все рассказал, в каком мы находимся положении.
Помню, тогда на меня очень сильное и неприятное впечатление произвело поведение Сталина. Я стою, а он смотрит на меня и говорит: «Ну, где же русская смекалка? Вот говорили о русской смекалке. А где же она сейчас в этой войне?» Не помню, что ответил, да и ответил ли я ему. Что можно ответить на такой вопрос в такой ситуации? Ведь когда началась война, к нам пришли рабочие «Ленинской кузницы» и других заводов, просили дать им оружие. Они хотели выступить на фронт, в поддержку Красной Армии. Мы им ничего не могли дать. Позвонил я в Москву. Единственный человек, с кем я смог тогда поговорить, был Маленков. Звоню ему: «Скажи нам, где получить винтовки? Рабочие требуют винтовок и хотят идти в ряды Красной Армии, сражаться против немецких войск». Он отвечает: «Ничего я не могу тебе сказать. Здесь такой хаос, что ничего нельзя разобрать. Я только одно могу тебе сказать, что винтовки, которые были в Москве у Осоавиахима (а это винтовки с просверленными патронниками, испорченные), мы приказали переделать в боевые, велели заделать отверстия, и все эти винтовки отправили в Ленинград. Вы ничего не сможете получить».
Вот и оказалось: винтовок нет, пулеметов нет, авиации совсем не осталось. Мы оказались и без артиллерии. Маленков говорит: «Дается указание самим ковать оружие, делать пики, делать ножи. С танками бороться бутылками, бензиновыми бутылками, бросать их и жечь танки». И такая обстановка создалась буквально через несколько недель! Мы оказались без оружия. Если это тогда сказать народу, то не знаю, как отреагировал бы он на это. Но народ не узнал, конечно, от нас о такой ситуации, хотя по фактическому положению вещей догадывался. Красная Армия осталась без должного пулеметного и артиллерийского прикрытия, даже без винтовок. Под Киевом мы на время немцев задержали. Уверенности, что выдержим, однако, не было, потому что у нас не было оружия, да не было еще и войск. Мы собрали, как говорится, с бору по сосенке, наскребли людей, винтовок и организовали очень слабенькую оборону. Но и немцы, когда они подошли к Киеву, тоже были слабы, и это нас выручило. Немцы как бы предоставили нам время, мы использовали его и с каждым днем наращивали оборону города. Немцы уже не могли взять Киев с ходу, хотя и предпринимали довольно энергичные попытки к его захвату. Я сказал Сталину, что Киев еще наш и мы твердо держимся, построив прочную оборону. Это были первые серьезные достижения в создании обороны. Против наших войск неоднократно предпринимались атаки, и мы их с успехом отбили. И я ему сказал: «Сейчас у нас есть уверенность, что наступление на Киев в лоб вряд ли будет иметь успех». Вот я говорю сейчас: «Вряд ли». Думаю, что для людей, которые имеют хоть какое-то понятие об обстановке в то время, это «вряд ли будет иметь успех» – слишком оптимистическое заявление.
В Красной Армии тогда, к сожалению, больше рассказывали, как мы бежали, а не как давали отпор. Хотя в процессе бегства наши войска останавливались и наносили довольно чувствительные удары по врагу. Это я теперь ясно вижу, когда прочел книгу «Совершенно секретно! Только для командования! Немецкие документы о Второй Мировой войне» (М.: Наука, 1967). В ней для меня особенно интересны были подлинные документы из стана врага. С комментариями в книге я не во всем согласен: они недостаточно глубоки и недостаточно объективны. Дальше, видимо, я выскажу свое мнение, в чем конкретно я считаю их недостаточно глубокими и недостаточно объективными. Но вражеские документы доставили мне, я бы сказал, наслаждение. Запоздалое по времени, но наслаждение.
Я читал эту книгу и видел, как этот бесноватый Гитлер корчился, как извивался он под ударами наших доблестных советских войск и на тех направлениях, где я был членом Военного совета (ни в какой степени я не приписываю этот факт своим личным качествам. Упоминаю об этом, чтобы меня никто не подозревал или тем более не обвинял в нескромности). Сейчас, объективно делая выводы на основе заключений врага, вижу, что наибольшее сопротивление оказывали и наибольший урон наносили немецким войскам именно мы, на Юге. В первые дни войны я был в КОВО, затем в Военном совете Юго-Западного фронта, затем Южного фронта, потом Сталинградского и Юго-Восточного, затем опять Южного, далее Воронежского, потом 1-го Украинского фронта. Мне было приятно читать.
Сейчас мы перешагнули 20 с лишним лет после разгрома гитлеровских войск. Документы, которые были совершенно секретны, стали доступны всем, кто желает познакомиться с тем, как организовывалась и как протекала эта великая борьба народов против фашистской чумы, против гитлеровских сумасбродных идей господства нацизма над всем миром и прочих бредней, которые Гитлер высказывал и в которые верил. Нужно прямо сказать, что Гитлер увлек немецкий народ. Изображать, что его никто не поддерживал, глупо. Если бы Гитлер не имел опоры в немецком народе, то не смог бы добиться того, чего достиг. Он обманул немцев, это верно. Но все-таки даже рабочие поддерживали его. Я это знаю по допросам пленных. Да и внутренней широкой антигитлеровской борьбы рабочих и крестьян в Германии не чувствовалось. Если бы это было, то, видимо, такой стойкости, которую показали немецкие войска во Второй мировой войне, не проявилось бы. Если бы немецкая армия, которая состояла из рабочих и крестьян, если бы эти люди выступали против нацизма и против Гитлера, то они не проявили бы такой стойкости. Поэтому-то нам и приходилось каждую пядь земли брать с боем и проливать очень много крови.
Все наши военные знают, что когда мы готовились к наступлению, то место для удара выбирали наиболее выгодное в стратегическом отношении, которое отвечало бы нашим стратегическим замыслам: не с немецкими солдатами, а румынскими или итальянскими. Эти войска были малоустойчивы к нашим ударам. При первом же ударе оборона, которую занимали эти войска, разваливалась. Иное положение складывалось на тех участках, где в обороне находились мадьяры. Мадьяры оказывали очень упорное сопротивление. Видимо, я несколько отвлекся, так как то, что я говорю, скорее всего, должно относиться к заключительной части моих воспоминаний. Поэтому возвращаюсь к беседе со Сталиным. Сталин меня расспрашивал, и я рассказал ему о положении на нашем участке фронта. Его голос и выражение лица были не сталинскими. Я привык видеть его уверенность, твердое такое выражение лица и глаз. А здесь был выпотрошенный Сталин. Только внешность Сталина, а содержание какое-то другое.
Я уже говорил, что меня неотвязно преследует его упрек в отношении русского народа. Он сказал: «Ну вот, говорили: русская смекалка! Где же это сейчас русская смекалка? Где она? Почему не проявляется?» Не помню, что ответил ему. Наверное, ничего. Потому что ответить я ничего не мог. Русскую смекалку из кармана не вытащишь. Я был внутренне возмущен. Когда уехал из Москвы, меня просто распирало. Как же так? Он возлагает сейчас ответственность на всю русскую нацию. Русские, дескать, не проявляют смекалки… Так как же ты можешь так думать о людях, русских ли, украинцах, белорусах, узбеках или других народах нашей великой Родины? Обвинять их в том, что они не проявили смекалки в то время, когда первая смекалка – вооружение, вооружение и еще раз вооружение! Вот что прежде всего, а потом уже проявление смекалки в том, как правильно и более эффективно использовать это вооружение.
Наши войска твоей волею, именно твоей, Сталин, были поставлены в такие условия, когда они не имели даже достаточного количества винтовок. Я уже не говорю о противотанковой артиллерии; не говорю, что мы сначала и понятия не имели о противотанковых ружьях. Не было у нас и автоматического оружия. Потом появились автоматы ППШ. Эти автоматы были изобретены нашими конструкторами-оружейниками вскоре после Финляндской войны, но не изготавливались. В Финляндии мы на практике познакомились с этим оружием. Финнами оно широко применялось против наших войск, и мы несли очень большой урон. Несмотря на это, такого оружия у нас не было в начале Великой Отечественной войны. В то время рассуждали так, что это оружие неприцельное и очень расточительное по количеству употребляемых боеприпасов. Этот вопрос – святая святых Сталина, он был тут судья. Поэтому в Красной Армии оставили винтовку.
Но жизнь показала обратное. Мы вынуждены были вернуться к этому оружию. Быстро и в достаточном количестве стали делать автоматы и снабжать ими нашу армию. А если бы это сделали раньше? Если бы это правильно было оценено? Кто в этом виноват? Сталин виноват. Сталин и Сталин! Могут сказать: не Сталин же занимался вопросами вооружения. Именно Сталин! Я уже раньше говорил, что старался несколько раз приоткрыть глаза Сталину на маршала Кулика, чтобы он более трезво оценил его. А он все-таки не стал меня слушать. Наоборот, упрекнул меня, что я не знаю этого человека, а он его знает. Такая самоуверенность в оценке людей и, следовательно, в знании дела вот к чему теперь привела. Стоила стольких жизней, такой крови советским людям… Вот какой промах был допущен по вине Сталина.
Сегодня утром мне звонили многие товарищи и поздравляли с днем 50-летия Советских Вооруженных Сил. Звонил мне и мой товарищ, давний друг Сердюк. Я его знаю много лет как партийного работника. Он вместе со мною уехал из Москвы на Украину, стал потом вторым секретарем Киевского городского партийного комитета, а я был избран первым. Мы жили и работали с ним вместе. Когда началась война, я порекомендовал его членом Военного совета 6-й армии. Он был утвержден в должности, а потом оставался членом Военного совета армии до полного разгрома немцев под Сталинградом. Там он был членом Военного совета 64-й армии, которой командовал Шумилов – замечательный генерал и замечательный человек[314]. Он сейчас находится на пенсии.
Я уже говорил, что 6-я и 12-я армии отступили после того, как немцы зашли глубоко во фланг этим армиям, а потом они их окружили и разгромили где-то в районе Умани. Эти две армии попали в плен. И их штабы попали в плен вместе с командующими Музыченко и Понеделиным. Вот тогда снова возник в моей памяти довоенный инцидент с Музыченко, но уже, как говорится, последствий никаких не было. Допускали только, что мы, видимо, прозевали, и он, может быть, действительно был нечестным человеком, хотя его поведение и управление войсками оставались до конца безупречными. 12-я и 6-я армии, борясь в окружении, наносили, как теперь известно по немецким документам, довольно большой урон немецким войскам и дрались до последнего. Музыченко был взят в плен раненым; кажется, он лишился ноги. Музыченко попал в такой переплет, который вроде бы давал все основания верить, что он нечестный человек, что он немецкий агент. Это было умозаключение, которое не подтвердилось. Хотя косвенные показатели вроде бы имелись.
Эти генералы, попав в плен, числились у нас как предатели. Тогда все, попавшие в плен, считались по приказу Сталина предателями, а семьи их подлежали высылке в Сибирь. Это было применено, конечно, и против семей Музыченко и Понеделина. Потом эти люди вернулись домой. Я даже помню, что Музыченко возвратился на какую-то работу в ряды Советской Армии, Понеделин – тоже. Потапов тоже попал в плен и тоже вернулся. Он потом занимал какую-то командную должность в Советской Армии. Вот в такие сложные переплеты попадали порой наши командиры[315].
Хотел бы рассказать еще о таком случае. Думаю, что организовал эту подлость Сергиенко[316]. Сергиенко был наркомом внутренних дел УССР. Такой длиннющий и хитрый человек. Оборотистый человек. Потом оказалось, что это был очень нечестного склада, коварный человек. В Киеве сложилась тяжелая обстановка, и мы вынуждены были перенести штаб Юго-Западного фронта в Бровары. Мы сделали это вместе с командующим войсками. И вдруг я получаю телеграмму от Сталина, в которой он несправедливо обвинял нас в трусости и угрожал, что «будут приняты меры». Обвинял в том, что мы намереваемся сдать врагу Киев. Сталин верил своим чекистам, считал, что они безупречные люди. В телеграмме, конечно, ссылки на них не было. Но я убежден, что никто не мог сделать это, кроме Сергиенко. Это была подлость!
А когда Киев был немцами обойден, он остался в их тылу и выбрался из окружения, переодевшись в крестьянскую одежду. После этого случая я его не уважал и ему не доверял. Рассматривал его как подлого человека, способного на клевету. Чтобы выставить себя героем, он мог других людей обвинить в самых смертных грехах. Но теперь история знает, что мы не только не намеревались сдавать Киев, а нанесли немецким войскам очень большой урон и отбили у них охоту атаковать город в лоб. Киев пал не в результате того, что он был оставлен нашими войсками, которые его защищали, а в результате обходных маневров, предпринятых немцами с севера и с юга, из районов Гомеля и Кременчуга. Это я просто попутно припомнил неприятный эпизод, который глубоко переживал.