ВОСТОК

ГРАФ БЕНКЕНДОРФ: ЖИЗНЬ ДЛЯ СЫСКА

Вечер декабря 14-го дня 1825 года


В сумерках уходящего дня 14 декабря 1825 года губернатор Васильевского острова, будущий глава политической полиции, генерал-лейтенант Александр Христофорович Бенкендорф бесстрастно рассматривал Сенатскую площадь российской столицы.

Картина была тягостной. Разметанные картечью тела восставших, которых потом назовут декабристами, бурые ручьи крови, смешанной с копотью, стоны, озлобленные крики живых, сбившихся в кучи по указанию верных режиму ротных командиров, чьи солдаты очищали место побоища. Вместе с наступавшей теменью на душу генерала ложился холод удовлетворения от содеянного. Наконец долго зревший нарыв на теле империи лопнул. Нарыв, о котором еще четыре года назад граф Бенкендорф предупреждал Александра I.

Александр Христофорович представил тогда царю записку о «Союзе благоденствия» — тайном обществе офицеров и генералов, героев войны с Наполеоном, избравших путь военного переворота в России. Он их всех хорошо знал — генерала М. Орлова, принимавшего капитуляцию Парижа, К. Рылеева, П. Пестеля, Н. Муравьева. Да и как не знать, если тогда, в войну, их вела одна судьба — защитника Отечества, защитника престола.

Он тоже был дитя той войны, как и будущие декабристы. Но после разгрома наполеоновских армий и вступления во Францию его не поразило, что русский народ, первый в Европе по славе и могуществу, — народ крепостной, народ, лишенный конституции. Именно это подвигло тогда его боевых соратников на создание тайных обществ, на идею военной революции. Александр Бенкендорф, пребывая в дружбе с ними, руководствовался иными соображениями. Монархия оставалась его верой. Выстраданной им, остзейским дворянином, немцем по рождению и психологии, идее служения престолу он нашел авторитетное обоснование в столь любимой двенадцатитомной «Истории государства Российского» Николая Михайловича Карамзина. Русский историк, идеолог самодержавия, был ясен и краток: «История народа принадлежит царям». Потом Бенкендорф прочитает у Пушкина:

В его «Истории» изящность, простота

Доказывают нам без всякого пристрастья

Необходимость самовластья

И прелести кнута.

Поморщившись от жесткой проницательности поэта, Александр Христофорович удовлетворенно принял эту чеканную формулу для своей жизни. Он был тверд и последователен, когда писал в записке царю об уже самораспущенном «Союзе благоденствия»: «Весьма вероятно, что они желают лишь освободиться от излишнего числа с малым разбором навербованных членов, коим неосторожно открыли все, составить скрытнейшее общество и действовать под завесою безопаснее». Граф Бенкендорф уже тогда предчувствовал появление Северного и Южного обществ и их обреченный путь к военному перевороту: «Буйные головы обманулись бы в бессмысленной надежде на всеобщее содействие».

Содействия 14 декабря действительно не получилось. А получился расстрел взбунтовавшихся полков полками, верными государю. Отступничество было пресечено решительно и кроваво. И кровавость эта пронзала генеральские приказы, в шеренге которых и параграфы Бенкендорфа.

Впитывая теперь панораму растерзанной площади, запах дыма и морозной сырости, думал Александр Христофорович о судьбе, что развела их, героев войны, по разные стороны, думал о том, что предвидение его сбылось — они, восставшие, поддержки армии и народа не увидели, но смуту внесли окаянную. И неужели и дальше России нести этот крест покушений и низов и верхов на власть государя, Богом данную, поколениями и столетиями утвержденную? Нет, нужна организация, способная предвидеть, узнавать и пресекать попытки замахнуться на престол и самое святое — жизнь императора.


Государственная безопасность по Бенкендорфу: идеи и решения


Тогда, в вечер 14 декабря, он осмыслил проект, который спустя несколько дней отлился в двухстраничную записку Николаю I «О высшей полиции». Будто о высшем образовании.

Государь, только что взошедший на трон и испытавший потрясение от событий на Сенатской площади, с жадностью вчитывался в идеально ровные строки генеральского послания. Проект Бенкендорфа ладно пришелся к царскому замыслу реорганизации власти. Над всеми государственными учреждениями должна встать личная канцелярия императора. Ее высшая сила была в том, что она занималась подбором кадров, определением законов и политическим сыском. Сыск — это Третье отделение императорской канцелярии, спустя годы печально знаменитое, вошедшее в историю.

Проект Бенкендорфа, по сути, стал программой создания политической полиции в России. Чем она должна заниматься? По Бенкендорфу, политическим сыском и политической информацией. Политический сыск — дело тонкое и справное. Уже тогда Александр Христофорович определил его как поиск и выявление лиц, групп и организаций, которые в своих воззрениях расходятся с режимом, пресечение деятельности оных, когда они активно выходят на тропу интеллектуальной и гражданской борьбы.

Поиск — выявление — пресечение. Слова дышат энергией, которую вдохнет в них аппарат политического сыска — Третье отделение. Пять экспедиций определил в нем Бенкендорф. Первая — работа по революционерам (»тень» декабристов), вторая — работа по сектантам (церковь — это вера, а веру надо охранять от покушений), третья — работа по иностранцам (демократические ветры с Запада), четвертая — работа с прессой и театрами (от слова все зло), пятая — работа по уголовникам (обычное дело).

Но это была лишь часть забот Третьего отделения. Другая предопределялась идеей Бенкендорфа о том, что знание общественного мнения важно для власти так же, как топографическая карта для командующего. Поэтому Третье отделение должно информировать царя о настроениях в обществе и среди населения.

Бенкендорф прекрасно понимал, что центральный аппарат политической полиции в такой стране, как Россия, ничто без местных органов. Кто же будет заниматься политическим сыском, пресечением антигосударственной деятельности, сбором политической информации на огромных просторах империи — от Сибири до Польши, от северных поселений до кавказских аулов? Идея Бенкендорфа была проста и эффектна — жандармы. Те жандармы, которые появились в армии при Павле I, которым во время заграничного похода русских войск в 1815 году главнокомандующий Барклай-де-Толли определил главное занятие: «наблюдение за порядком на бивуаках и кантонир-квартирах, отвод раненых во время сражений на перевязочные пункты, поимку мародеров и т. п.». После войны жандармские части осели в столицах, губернских городах и портах. К ним обращались, когда надо было собрать недоимки, поймать разбойников, подавить неповинующихся.

«Это же готовая служба, — был убежден Бенкендорф. — В Третье отделение, к руководителю высшей полиции, могли бы стекаться сведения от жандармов, рассеянных во всех городах России и во всех частях войск».

Николаю I, военному до мозга костей, идея Бенкендорфа показалась сугубо симпатичной. Двойная суть жандармов — и военные, и полицейские, а в сыскной службе — офицеры, а не гражданские чиновники — вот что грело душу императора.


Боевой генерал с охранительными способностями — любимец Николая


Теплым вечером первого дня июля 1826 года принял император графа Бенкендорфа. Долго и сердечно говорили об устройстве политического сыска в России.

— Ну что же, граф, придется вам возглавить это дело, — подвел итог Николай.

Бенкендорф как человек военный попросил у царя инструкцию. По преданию, государь протянул ему белоснежный платок и молвил доверительно:

— Вот тебе инструкция. Чем больше утрешь слез этим платком, тем лучше.

От Николая можно было ждать такого неожиданного напутствия, ибо видел он себя отцом огромного российского патриархального семейства, которому все поверяют свои заботы, несут свои жалобы. А разбираться в них — это будущая доля чиновников Третьего отделения и жандармских офицеров.

Напутствие царя Бенкендорф превратил в строки о высоком предназначении жандарма: «В вас всякий увидит чиновника, который через мое посредство может довести глас страждущего человечества до престола царского и беззащитного и безгласного гражданина немедленно поставить под высочайшую защиту государя императора». В этих строках были и мораль, и право.

Не обошел Александр Христофорович и себя, когда писал об устройстве «высшей полиции»: «Для того чтобы полиция была хороша и обнимала все пункты империи, необходимо, чтобы она подчинялась строгой централизации, чтобы ее боялись и уважали и чтобы уважение это было внушено нравственными качествами ее главного начальника». Николай I и не сомневался в нравственных качествах Бенкендорфа, когда 26 июля 1826 года подписывал указ о назначении его главой Третьего отделения и когда месяцем раньше утверждал его шефом жандармов и начальником своей охраны.

Ко времени назначения на столь ответственные посты 43-летний генерал Бенкендорф выглядел моложаво и строго. Рельефный раздвоенный подбородок, тонкие волнистые губы, глубоко посаженные глаза, прямой, как расчерченный треугольник, нос и высокий лоб, венчанный редким хохолком, являли собой «на первый взгляд» типичный лик немецкого аристократа. Но ум и суровая прямота на грани прямолинейности, которые источало его лицо, находились в совершеннейшей дисгармонии со взглядом — добрым, рассеянным и даже апатичным. Казалось, будто две стихии, умственная и чувственная, не совсем мирно уживались в натуре его, и нужен был лишь какой-то момент, когда одна победит другую. Но какой? Только в конце жизни он все-таки наступил.

А тогда, в 1826-м, в июле, Николай, раздумывая о назначении Бенкендорфа главой тайной полиции, мысленно ворошил его жизнь, полную событий и приключений. Генерал был сыном прибалтийского барона, рижского губернатора. Мать тоже благородных кровей, урожденная баронесса Шиллинг, подруга детства императрицы Марии Федоровны. Учился в модном пансионе иезуита аббата Николя. Науки осваивал по программе светской, а веры придерживался христианской. Послушный, но с характером мальчишка любил историю и армию. И в 15 лет был зачислен в лейб-гвардии Семеновский полк. Сметливый и расторопный Александр Бенкендорф быстро оказался во флигель-адъютантах у Павла I. А дальше войны полной чашей: в Грузии в 1803 году при князе Цицианове, а через год остров Корфу. Там он собрал легион из местных жителей и двинул на французов. С 1806 года его имя мелькает в боевых сводках из Пруссии и Молдавии. Храбрым и отчаянным был Бенкендорф. И первый генеральский чин получил в 29 лет за атаку под Велижем в июле 1812 года. Но самая громкая слава нашла Бенкендорфа, когда он с казачьим отрядом прошел по французским тылам через всю Белоруссию до ставки генерала Витгенштейна. А это значило, что была установлена связь между главной армией и корпусом, прикрывавшем петербургское направление. Лихие кавалерийские рейды, операции в тылу — конек Бенкендорфа. Его военный стиль под стать характеру — честолюбивому, решительному и упрямому. Победы русской армии в 1813-1814 годах так или иначе связаны и с именем Бенкендорфа. И портрет его в военной галерее Зимнего дворца по праву занял место в ряду героев Отечественной войны 1812 года. Столичное общество чтило генералов, овеянных славой побед, и Бенкендорфа в их числе. 1819 год он встретил начальником штаба Гвардейского корпуса.

Здесь его и настигли события в Семеновском полку, который входил в этот корпус. Семеновцы, доведенные до крайности издевательствами полкового командира Шварца, отказались выполнять приказы и требовали отстранить полковника от командования. Солдатский бунт в гвардейском полку: что может быть страшнее для императорской власти, для которой гвардия самые преданные части! Бенкендорф, замещавший тогда командира корпуса генерала Васильчикова, действовал с кавалерийской прямолинейностью, исходя из того, что авторитет власти священен. Он требовал только одного — выдать зачинщиков. Причины бунта его не интересовали, и он не желал об этом говорить с солдатами. И конфликт, начавшийся в одной из рот, вырос до масштабов полка, и его с трудом удалось погасить. Полк расформировали, потом создали заново.

Позже, после следствия, Бенкендорф упрямо гнул свою линию, которую не отказал в удовольствии изложить в письме военному министру П. Волконскому: «Корпусное начальство (имелся в виду генерал Васильчиков. — Э. М.), которое должно было немедленно (даже с опасностью для жизни своей) восстановить порядок и внушить повиновение всеми способами, какие находятся в его распоряжении, медлит своим появлением. Мало того, его первое распоряжение обнаруживает его бессилие. Полковник Шварц, против которого направлено мятежническое действие, уволен от должности прежде, нежели было наказано самое важное преступление — нарушение субординации».

События в Семеновском полку, брожение в гвардии сильно встревожили власти. Бенкендорф настаивал на том, что нужна организация, способная наблюдать за умонастроениями в войсках. Помнил о своей стычке с командиром Преображенского полка Пирхом. Александр Христофорович тогда распорядился дать сведения о разговорах, которые ведут офицеры о революции в Неаполе. Пирх отказался: «В моем полку неаполитанцы не числятся, а о моральных и служебных качествах моих офицеров сказано в аттестационных документах». Этот отказ щепетильного полковника еще больше укрепил Бенкендорфа во мнении о необходимости тайной полиции.

Под его влиянием командир корпуса генерал Васильчиков составил проект, который царь утвердил 4 января 1821 года. Это был для гвардии поистине революционный документ: «Начальство гвардейского корпуса необходимо должно иметь самые точные и подробные сведения не только обо всех происшествиях в вверенных войсках, но еще более — о расположении умов, о замыслах и намерениях всех чинов... Совершенно необходимо иметь военную полицию при гвардейском корпусе, для наблюдения войск... Полиция сия должна быть так учреждена, чтоб и самое существование ее покрыто было непроницаемою тайной...»

А потом родилась секретная инструкция под немудреным названием «О быте, настроениях и разговорах в полках». Быт стоял на первом месте, ибо генеральские головы ставили настроение и разговоры в теснейшую зависимость от него. Спустя полгода Бенкендорф уже имел возможность знакомиться с донесениями, составленными в духе этой инструкции: 1) получают ли нижние чины все положенное им от казны довольствие сполна и в установленные сроки; 2) не нарушаются ли права артелей на принадлежащие им суммы; 3) как начальники относятся к подчиненным, какие налагают наказания; 4) как и в какое время проводятся учения; 5) какие имеют место разговоры и суждения среди нижних чинов, какие циркулируют слухи; 6) каково обхождение начальников с подчиненными офицерами и какие разговоры последние ведут о своих начальниках; 7) какие разговоры и суждения имеют место среди офицеров.

К концу 1821 года Бенкендорф за ревностную службу был произведен в генерал-лейтенанты, что вызвало немалые пересуды в петербургском свете,молод и хитер. В том же году он составил обстоятельную записку о тайных обществах, которую адресовал Александру I. Она была «оставлена без последствий». А последствия того, о чем писал Бенкендорф, громыхнули спустя четыре года восстанием на Сенатской площади. Семеновского полка, правда, среди восставших не было.

Вот таким был к 38 годам генерал Бенкендорф, волею нового царя Николая I определенный заниматься безопасностью престола и отечества. Боевой генерал с охранительными наклонностями. К тому времени Николай видел в Александре Христофоровиче друга близкого и верного. А уж передряг испытать вдвоем пришлось немало. Один переход из Одессы в Варну во время турецкой кампании 1828 года чего стоил. До самого Дуная — ливень и бешеный ветер, а дорога — по нехоженому лесу, славившемуся разбойничьими шайками. «Дрожь пробегает по мне, когда я только вспоминаю, что в то время ехал один по неприятельской земле с русским Императором, вверенным моей охране», — как-то исповедовался Бенкендорф.

А поездка императора из Шумлинского лагеря в Варненский? Тамошняя местность буквально кишела турецкой конницей. Даже спустя месяцы, мысленно обращаясь к тем дням, Бенкендорф не мог отделаться от гнетущей тревоги: «Ответственность в безопасности Государя лежала преимущественно на мне, в качестве командующего главной его квартирой. Меня невольно обнимал ужас при мысли о слабости защиты, окружавшей Владыку могущественной России... с горстью людей мы шли по пересеченному горами и речками краю, где предприимчивый неприятель, имевший еще на своей стороне и ревностную помощь жителей, мог напасть на нас и одолеть благодаря численному перевесу. Я взял все возможные в нашем положении меры предосторожности, но сердце мое сильно билось».

А разве можно забыть случай, когда однажды на крутом повороте близ Пензы их коляска перевернулась. Кучер и камердинер лежали без чувств. Государь выпал, его придавило тяжеленным колесом. Упавший поодаль Бенкендорф птицей рванулся к поверженной карете. Схватился за обод, дернул что было сил.

— Выходите! — крикнул Николаю.

— Не могу подняться, верно, плечо треснуло, — спокойно произнес царь.

И все же раскачал себя, вылез. От напряжения стало дурно. Накатилась слабость. Испарина омыла лицо. Бенкендорф знал, что делать. В дорожном кофре нащупал бутылку хереса. Плеснул в кружку.

— Пейте, ваше величество.

Помогло вино. Усталость, теплая боль закружила царскую голову. И пришло ощущение свободы. А потом наступили минуты осмысления случившегося, о которых Бенкендорф скажет: «Видя передо мною сидящим на голой земле с переломанным плечом могущественного владыку шестой части света, которому... кроме меня, никто не прислуживал, я был невольно поражен этой наглядной картиной суеты и ничтожества земного величества. Государю пришла та же мысль, и мы разговорились об этом с тем религиозным чувством, которое невольно внушала подобная минута». В то мгновение они действительно были вместе: Бог, царь и Бенкендорф.

Это была, несомненно, удача Николая — иметь около себя такого человека. Человека, служившего ему верой и правдой в качестве начальника личной охраны, главы Третьего отделения и шефа отдельного корпуса жандармов одновременно. И когда в октябре 1829 года Бенкендорфа свалила холера, Николай, пожалуй, впервые ощутил, как тяжело на душе, как он одинок в делах, лишен моральной опоры. Три недели не отпускала болезнь Бенкендорфа, и через каждые день-два у его изголовья можно было видеть фигуру императора.

Глаза у Бенкендорфа голубые, северные глаза, мужские. Сколько женщин утонуло в них: бабник был Бенкендорф. Гусарская школа — лихость, галантность, любовь быстрая и легкая, как шампанское. Николай тоже был не свят, но к приглянувшимся женщинам чувства питал длительные. С фрейлиной Нелидовой долго любовь водил, будучи при жене и государственных обязанностях. По-дружески корил Бенкендорфа: серьезным делом занят, а в любви скор, непостоянен, не по-генеральски это. Но зато в картах советчиком уже был Бенкендорф. Для него вист-преферанс — сладкая игра, игра для души. Мастеровит и азартен в ней, будто и не остзейской породы. Дивился Николай способностям Александра Христофоровича, слушался его и выигрывал у соратников — иностранных дел министра графа Нессельроде, барона Корфа, генерала Плаутина.


Грех на душу


Но государь знал большой грех за Бенкендорфом. В 1816 году молодой генерал вступил в масонскую ложу. Называлась она «Соединенные друзья». По прошествии лет можно считать, что привела его туда мода на вольнолюбивые порывы, на духовные искания. Масонство в России тогда было словно внутренней церковью, христианством для души. Их, молодых офицеров и генералов, людей высшего света, масонство объединяло в некое братство, влекло романтикой тайного ордена. Братьями Бенкендорфа были Грибоедов, Чаадаев, будущий декабрист Пестель. Бенкендорф покинул ложу в 1818 году, а Пестель — годом раньше. И оба по идейным соображениям. Бенкендорф окреп в убеждении, что высшая идея — служение престолу — не стала главной у вольных каменщиков. А Пестель, жаждавший переустройства общества, понял, что российское масонство стояло далеко от жизни и не стремилось к политическим изменениям в стране.

Выйдя из масонов, будущие декабристы создали «Союз благоденствия», предтечу тайных обществ — Северного и Южного. «И желалось им некоторый порядок масонских лож ввести в «Союз благоденствия», — уразумел современник их И. Якушкин. Об этом союзе Бенкендорф своевременно информировал государя. Помнил ли он при том заповедь масонов: «Если один из братьев станет бунтовать против государства, ему следует не содействовать в этом, а скорее сострадать как глубоко несчастному человеку. Однако этот брат не может быть исключен из ложи, а узы, связывающие его с нею, остаются нерасторжимыми»? Николай I сам возглавил Верховную следственную комиссию по делу декабристов. По пятнадцать часов в сутки — допросы, допросы, допросы. Священным огнем исходило царское сердце — выжечь с корнями заразу либерализма. Вопросы подследственным, что удары, — гневные, прямолинейные.

— Тихонечко, тихонечко, ваше величество, — предупреждал Бенкендорф.Силой не получится, хитростью да лаской надо.

Может, от таких предупреждений и родился донос А. Голицына, будто член следственной комиссии Бенкендорф, помня о своих бывших соратниках по масонской ложе, был весьма субъективен при расследовании дел декабристов. Вроде сочувствовал, стремился отвести от заслуженной кары.

Но доносчик оказался близорук. Пластичный Бенкендорф забыл заповедь масонов о нерасторжимости уз. Иная его вела стезя — нерасторжимость с властью. Поэтому Павлу Пестелю, соратнику по ложе, — смертная казнь. Так же, как Кондратию Рылееву, Сергею Муравьеву-Апостолу, Михаилу Бестужеву-Рюмину, Петру Каховскому. Как иначе! Ведь дворянин Пестель на тайном собрании «Северного общества» заявил: «В случае успеха восстания царскую семью уничтожить». И поддержан был.

Первоначальный приговор — всех четвертовать, но царской милостью отклонен. Снизошла та милость после разговора Бенкендорфа с Николаем: не по-христиански это, четвертовать. И Европе просвещенной царь уже пообещал без единой капли крови. Поэтому: «Повесить!» Бескровный акт. Вот и все, что мог выхлопотать Бенкендорф для соратников по масонской ложе.

Семнадцать лет после того душа не ведала переживаний и была в ладу с делами. А на закате жизни заныла кровавыми сполохами. Но об этом речь впереди.


Государственная безопасность по Бенкендорфу: реальность


Почти восемнадцать лет строил Бенкендорф систему самодержавной безопасности. В центре ее было Третье отделение со своими 72 сотрудниками. От него тянулись струны к жандармским частям. Александр Христофорович добился, что в апреле 1827 года царь подписал указ о создании корпуса жандармов. Части корпуса стали исполнительными органами Третьего отделения. Бенкендорф сам делил Россию на жандармские округа — восемь округов нарезал, в каждом восемь-одиннадцать губерний. На каждый округ назначил генерала и штаб при нем, мудрено названный окружным дежурством, а потом управлением. А в каждой губернии — отделения округа со своим штаб-офицером. В 1827 году в корпусе жандармов по всей России служили 4278 человек.

— Корпус должен быть элитным соединением, — предложил Бенкендорф.

И Николай поддержал его. В корпус отбирали самых развитых, самых грамотных солдат из армейских частей. А для офицеров, коих было большинство, важна была отличная рекомендация или протекция. Как ни сторонилась армия жандармов, а желающих попасть в корпус было больше, чем вакансий: офицеры жаждали стать элитой. Надев голубой мундир, избавлялись от казарменной рутины, серых армейских буден, приобретали независимость, подчиняясь только начальнику округа. Да и платили элите значительно поболе.

Бенкендорф настоял на том, чтобы губернаторы не лезли в деятельность жандармских отделений и не пытались ими управлять. Мало того, он добился с ведома императора, что распоряжения Третьего отделения обязательны для всех государственных учреждений, что сотрудничество с Третьим отделением для министров и губернаторов — их служебный долг.

Безопасность власти, по Бенкендорфу, начинается со сведений о настроениях населения, и прежде всего дворянства, чиновников, образованных людей. Рапорты и донесения жандармских офицеров текли рекой в дом на углу набережной Мойки и Гороховой улицы в штаб-квартиру Третьего отделения. Жесткой рукой в море российской расхлябанности и необязательности добился Бенкендорф выполнения главного принципа: знание общественного мнения для власти — как выверенная карта для полководца.

А дальше понятие безопасности у Бенкендорфа сводилось к наблюдению за министерствами и ведомствами. Третье отделение вмешивалось в их дела, пыталось пресечь злоупотребления, остановить бюрократические нелепости. Тайная полиция помнила указание своего шефа: интересы любого ведомства не должны заслонять интересы государства. Бенкендорф ввел в практику ежегодные отчеты Третьего отделения для царя. По сути это были аналитические записки на основе донесений жандармских офицеров.

Уже в одном из первых отчетов в 1827 году Бенкендорф объявляет приговор бюрократии: «Хищения, подлость, превратное толкование законов вот их ремесло. К несчастью, они-то и правят, так как им известны все тонкости бюрократической системы». В Отчете за 1829 год констатировалось, что Адмиралтейство дезинформировало императора в отношении качества боевых кораблей: «Моряки считают, корабли построены плохо, без соблюдения правильных размеров, но никто не осмеливается сказать об этом государю». Подтекст — осмелилось сказать Третье отделение.

В этих ежегодных аналитических отчетах службы Бенкендорфа, которые подписывал он сам, нередко звучали весьма прогрессивные идеи как вывод из анализа собранной информации. В отчете 1838 года обосновывалась необходимость строительства железной дороги Москва — Петербург и обращалось внимание на всеобщий ропот по поводу рекрутских наборов. В отчете за 1841 год ставился вопрос о важности государственной заботы о народном здравии. В отчете 1842 года говорилось о массовом недовольстве высоким таможенным тарифом, обращалось внимание на вредное влияние откупов на хозяйство страны и народную нравственность.

Конечно, не все принималось Николаем, и тогда последствия для самодержавия были трагические. В 1828 году Бенкендорф положил на царский стол докладную записку о русской администрации в Царстве Польском. Какой язык, какая сила переживания! «Власть продолжает там оставаться в руках презренных субъектов, возвысившихся путем лихоимства и ценою несчастья населения. Все государственные чиновники, начиная со служащих канцелярии генерал-губернатора, продают правосудие с аукциона». И вывод: угнетение местного населения может закончится взрывом. И какое разочарование! Николай ни в чем не изменил свою политику в Польше. На брата Константина, вероятно, понадеялся, который там был наместником. Но правым оказалось Третье отделение — восстание вспыхнуло уже в 1830 году. Правда, Бенкендорф потом выговаривал своим офицерам. Те хоть и слали тревожные рапорты из Польши, но не предполагали, что все случится так скоро. Прогноз был недостаточно точен.

Как высшую заслугу мог отнести на свой счет Бенкендорф то резюме, к которому пришел после некоторых размышлений: сведения, оценки, аналитические записки Третьего отделения значительно расходились с картиной, рисуемой государственными ведомствами. Правда Третьего отделения укрепляла безопасность власти.

Однако так же, как ложь, глупость, бюрократизм и организация социальной и хозяйственной жизни в России подтачивали самодержавие, еще более увесисто сокрушали его революционеры, либералы, демократы. С ними бороться нужно не столько констатирующими аналитическими записками, сколько приемами политического сыска, считал Бенкендорф.

Революционные идеи и критика власти рождались в среде образованного люда. Но что такое идеи, критика и умствующая публика без общения, без трибуны, без споров, без искрящейся иронии, повергающей оппонента, без тщеславия и амбиций, без «трепа» в конце концов? Ничто! Пространство общения и взялась осваивать служба Бенкедорфа.

Сначала салоны в богатых домах. Они были разные. В одних больше сплетничали и дулись в карты, в других спорили о политике, и по-серьезному. Людей Бенкендорфа интересовали и те и другие. Последние больше, ибо стали прибежищем интеллектуалов. Именно там, в оглушительных спорах, впервые осознали себя «западники» и «славянофилы». Оттуда появился властитель дум Петр Чаадаев.

А университеты, эти как бы официальные духовные пространства в николаевской России? Студенческие компании рождали воздух свободы и будоражили умы. Здесь появился первый опыт свободолюбивых «движений». Университеты — самое страшное — плодили кружки, где собирались по интересам, изучали Гегеля, Шеллинга, французских социалистов, дискутировали и «наезжали» на порядки в стране. Это уже более серьезно, чем салоны. Служба Бенкендорфа не дремала. Многие дела по ее части брали начало в этих кружках. Дело Герцена, дело Белинского — самые громкие.

Ну и последний рубеж интеллектуального пространства, самый мощный, самый тревожный, — толстые журналы. Это уже идеи, отлитые в форму и выплеснутые на бумагу. Поэтому вдвойне опасные. В николаевской России толстых журналов было больше десятка. Самые авторитетные — «Телескоп», «Современник», «Отечественные записки». Они разносили идеи и знания по городам империи, тянули духовные нити по всей России. Несмотря на свирепство цензуры, несмотря на эзопов язык. Служба Бенкендорфа осваивала территорию «толстой журналистики», опираясь на своих добровольных помощников из мира редакторов, издателей, публицистов и читателей. На стороне этой службы была цензура. Захирев при Александре I, она очнулась и окрепла при Николае I. Побуждаемый Бенкендорфом, государь в 1826 году утвердил цензурный кодекс. И если кто-то хотел распространять какое-либо издание, ему нужно было добыть разрешение одного из цензурных комитетов. А там сидели люди Бенкендорфа. Любую рукопись они смотрели на предмет «зловредных идей» и на предмет «укрепления» общественной нравственности. И надо сказать, что Бенкендорф сажал на цензурное дело не самых «дубовых» чиновников. Иначе никогда бы не пробиться Пушкину и Лермонтову на журнальные страницы в эпоху Николая. Да царь и сам порой охотно исполнял обязанности цензора, хотя бы в отношении Пушкина.

Где-то в середине 30-х годов XIX века в Третьем отделении поняли, что пресекать идеи революционеров и либералов мало. Надо с ними вести полемику, выступать в печати по тем же вопросам, развенчивать их взгляды и мотивы их революционности, предлагать иное видение социальной действительности. И делать это и в России и за границей. Но для сего нужны способные публицисты, политики, мыслители. Их надо искать в среде интеллигенции, привлекать к сотрудничеству, поощрять. Так нашли Фаддея Булгарина, Якова Толстого, а потом и других. Таков был новый поворот в национальной безопасности, исходивший от Бенкендорфа. Поворот, который через столетие не только не умер, а получил новое звучание в облике психологической войны. Видные теоретики этой войны в двадцатом веке Л. Фараго, П. Лайнбарджер, М. Чукас, наверное, и не предполагали о своем предтече в лице графа Бенкендорфа и его службы.


Соратники


Будучи главой политической полиции, Бенкендорф назначил управляющим Третьим отделением и своим заместителем фон Фока. Он пришелся Александру Христофоровичу своим немецким происхождением, впечатляющей работоспособностью и аккуратностью. Фон Фок был мастер систематизации и бумажных дел, а это наипервейшее качество в службе безопасности. Составленные им списки и отчеты хорошо укладывались в планы Бенкендорфа. Фон Фок вершил свое дело незаметно. И от его каждодневного усердия машина политического сыска крутилась без сбоев и без скрипа. Он, в общем-то, и проделал всю черновую работу по организации сети осведомителей из бюрократии и светского общества. И картотеку создал, и учет поставил. Очень ценил Бенкендорф эту серую мышь, так буднично и незаметно претворявшую его замыслы. Тем более что сам не любил черновой работы.

Но, конечно, яркой звездой запылал на небосводе Третьего отделения Леонтий Васильевич Дубельт — находка Бенкендорфа. Сообразителен и смел был ротмистр Дубельт, с 15 лет познавший вкус военной службы. Пулям не кланялся, но одна, проклятая, все же ранила под Бородином. Замечен был за храбрость и организацию дела — потому и адъютантом служил сначала у генерала Дохтурова, потом у славного Раевского. Был и в заграничном походе. В Париже закончил войну.

Ох, Европа, Европа! Цивилизация начала века — дороги, товары, свобода. А в России уже тайные офицерские общества. И близок к ним Леонтий Васильевич. Будущие декабристы С. Волконский и М. Орлов у него в друзьях. Идеи свободы казались неотделимы от блеска эполет лихого полковника.

После восстания на Сенатской площади арест миновал командира пехотного полка Дубельта: разговоры о свободе — не членство в тайной организации. Но в список подозреваемых попал. И предстал перед следственной комиссией, назначенной императором. Здесь-то его и увидел Бенкендорф, заседавший в той же комиссии. Увидел и запомнил — поведение полковника ему понравилось. Суда Дубельт избежал, а в реестре неблагонадежных остался. Но перед начальством не стелился, конфликтовал. Однажды не выдержал, подал в отставку. Демонстративно. И армия не расстроилась из-за вызова блестящего полковника. В сей драматический час Бенкендорф сказал ему:

— Иди ко мне в Третье отделение.

Неожидан и странен был ход главы секретной службы. Но он тоже был в Париже, как и Дубельт. А вернулся с иными впечатлениями. Как говорил С. Волконский: «Бенкендорф вернулся из Парижа... и как человек мыслящий и впечатлительный увидел, какую пользу оказывала жандармерия во Франции. Он полагал, что на честных началах, при избрании лиц честных, смышленых, введение этой отрасли соглядатаев может быть полезно и царю и отечеству, приготовил проект о составлении этого управления и пригласил нас, многих своих товарищей, вступить в эту когорту, как он называл, добромыслящих...»

И уговорил-таки Дубельта встать в ту когорту, что называлась Третьим отделением. Из армии в жандармерию, но на честных началах. Согласившийся Дубельт пишет жене, что просил передать Бенкендорфу не делать о нем представления, ежели обязанности неблагородные будут лежать на нем, что он не согласен вступить в жандармский корпус, ежели ему «будут давать поручения, о которых доброму и честному человеку и подумать страшно». Но Бенкендорф искренне считал жандармскую службу делом благородным и убедить в этом мог даже весьма искушенных. Так пехотный полковник стал жандармским.

Какой талант открылся на ниве сыска! Невероятная способность по нескольким фактам выстроить картину и сделать прогноз. Так он предугадал судьбу Пушкина. Через пять лет Дубельт уже генерал и начальник штаба жандармского корпуса. А потом управляющий Третьим отделением. Жесткий прямой характер, мешавший карьере в армии, не мешал служить у Бенкендорфа. Его ценили не только в секретной службе, ценили те, кто был объектом его внимания. Герцен тут близок к Бенкендорфу, когда заметил, что Дубельт умнее всего Третьего отделения, да и всех трех отделений императорской канцелярии, вместе взятых.

Если фон Фок — это агентурная сеть, это добывание сведений об общественном мнении, которое «не засадишь в тюрьму, а прижимая, его только доведешь до ожесточения», то Дубельт — это работа с образованными мужами, с литераторами. Он считался в ведомстве Бенкендорфа самым просвещенным, причастным к литературе, да и сам немножко сочинял. Работал с редакторами толстых журналов, с Пушкиным, Герценом. Они-то знали его главный метод убеждение, уговоры. Это стиль Бенкендорфа, помноженный на «литературность» Дубельта, его терпение и деликатность, на его сочувствие, на сопереживание. Трагедия моих подследственных, думал Дубельт, в том, что они шли по «ложному направлению». Он искренне сочувствовал им и пытался менять это направление.

Так кто же на самом деле был Дубельт: отважный воин, боевой офицер пехоты, жандармский генерал, организатор политического сыска, личность, которую так талантливо нашел Бенкендорф? Кто мог лучше и проницательнее о нем сказать, чем человек, принесший больше всего беспокойства Третьему отделению, его подследственный — социалист Александр Иванович Герцен: «Исхудалое лицо его, оттененное длинными светлыми усами, усталый взгляд, особенно рытвины на щеках и на лбу, ясно свидетельствовали, что много страстей боролось в этой груди, прежде чем голубой мундир победил, или лучше, накрыл все, что там было. Черты его имели что-то волчье и даже лисье, то есть выражали тонкую смышленость хищных зверей, вместе уклончивость и заносчивость».


Отношения с Третьим отделением: Герцен


Пожалуй, одним из самых серьезных испытаний для системы сыска, лелеемой Бенкендорфом, была борьба с инакомыслием в Московском университете. С 1826 года здесь возникло сразу несколько студенческих кружков, среди которых самыми «горячими» оказались те, где «колобродили» Сунгуров и Герцен. И того и другого вскоре арестовали. Для Герцена нашли формальный повод «соприкосновение к делу праздника», на котором пели «возмутительные песни, оскорбляющие его величество». Песня, правда, была одна, спетая на студенческой пирушке, где гуляли по поводу окончания курса:

Русский император

В вечность отошел,

Ему оператор

Брюхо распорол.

И тут вошли жандармы. Герцена среди гулявших не оказалось, но его арестовали спустя две недели как имевшего отношение к пирушке — «русскую полицию трудно сконфузить». Конечно, песня — повод. К Герцену и его однокашникам претензии были иные. В Третьем отделении знали, о чем дискутировали молодые интеллектуалы. О самом страшном для царя: как начать в России новый союз по образцу декабристов. И следователи выражались вполне определенно:

— Наша цель — раскрыть образ мыслей, не свойственных духу правительства, мнения революционные и проникнутые пагубным учением Сен-Симона.

Приговор был прост и ясен: для Герцена — ссылка. Потом он напишет: «В 1835 году сослали нас; через пять лет мы возвратились, закаленные испытанием». Под опеку того же Третьего отделения. Через полгода, уже в Петербурге, где Герцен служил по ведомству внутренних дел, его пригласили в дом на углу Гороховой. На сей раз уже сам Дубельт занимался им. Повод вроде пустячный: пересказал в письме отцу случай, как постовой ночью у моста убил и ограбил человека. Да вот незадача, комментировал с пристрастием, язвительно отзывался о власти. Дубельт ему с располагающей полнотой поведал:

— Вы из этого слуха сделали повод обвинения всей полиции. Это все несчастная страсть чернить правительство — страсть, развитая в вас во всех, господа, пагубным примером Запада. Государь велел вас отправить назад, в Вятку.

Последовавшие объяснения несколько смягчили Дубельта:

— Ехать вам надобно, этого поправить нельзя, но я полагаю, что Вятку можно заменить другим городом. Я переговорю с графом Бенкендорфом. Все, что возможно сделать для облегчения, мы постараемся сделать. Граф — человек ангельской доброты.

День спустя встреча с Бенкендорфом. Тот был сух и холоден. Почти не глядя на Герцена, он объявил:

— Я по просьбе генерала Дубельта и основываясь на сведениях, собранных о вас, докладывал его величеству о болезни вашей супруги, и государю угодно было изменить свое решение. Его величество воспрещает вам въезд в столицы, вы снова отправитесь под надзор полиции, но место вашего жительства предоставлено назначить министру внутренних дел. — И назидетельно продолжил: — Что будет потом, более зависит от вас. А так как вы напомнили об вашей первой истории, то я особенно рекомендую вам, чтоб не было третьей, так легко в третий раз вы, наверное, не отделаетесь.

Так Герцен оказался в очередной ссылке, в Новгороде. В Третьем отделении понимали, что он становился опасен не только идеями декабристов. Он начал разрабатывать идеологию русского социализма, попросту народничества. Это пугало неизвестностью. Проницательный Бенкендорф и аналитичный Дубельт оценивали ситуацию как весьма перспективную для революционных настроений среди части российских интеллектуалов. Тогда-то, в один из вечеров, после долгого разговора о беспокойном смутьяне Герцене, Бенкендорф заметил Дубельту:

— Его не в Новгород, а из России полезно бы выслать. И вообще, чем ссылки и тюрьмы, лучше отправлять такую публику на Запад.

Спустя два года Герцену разрешили вернуться в Москву. Но опять под полицейский присмотр. Все же не дожал Бенкендорф своего поднадзорного. Он продолжал писать, сначала как философ, потом как литератор-революционер. Уже после смерти графа появилось герценское программное сочинение «Кто виноват?». С него начался в России жанр политического романа.

Но настал день, когда опальному социалисту лихой жандармский офицер вручил пакет. Преемник Бенкендорфа граф Орлов извещал о высочайшем повелении снять надзор. Влиятельные особы ходатайствовали. Герцен выправляет заграничный паспорт, и вот уже Париж, Рим, и, наконец, Лондон. Мечта Бенкендорфа осуществилась — его поднадзорный убрался из России. Из Лондона зазвучала теперь его бесцензурная речь. Там он выпускал книги для России, зовущие к революции и социализму.


Отношения с Третьим отделением: Белинский


В 1832 году по представлению Третьего отделения из Московского университета был исключен Виссарион Белинский. По причине «ограниченности способностей». А на самом деле за сочиненную антикрепостническую драму «Дмитрий Калинин» и обсуждение ее в студенческом кружке. У жандармов была точная информация, исключали аргументированно.

Но удовлетворения сей акт у Бенкендорфа не вызвал. Озабоченный, он вошел в кабинет к Дубельту, присел, помолчал. Молчал и Дубельт, настраиваясь на шефа.

— И все же не лучшим образом мы развернулись с Белинским, — наконец заговорил Бенкендорф. — Исключить — ума не надо.

— Но ведь исключение подготовили своевременно. И сведениями располагали точными, и по кружку, и по нему, — возразил Дубельт.

— Не уверен, дорогой Леонтий Васильевич, что это лучшая мера. Я все больше думаю о том, что не сажать, не исключать надо, а опекать, наставлять заблудших уговорами да убеждениями. Но ведь не получается пока. А исключить что толку? Вы думаете, он оставит свои занятия после этого? Еще с большим тщанием продолжит обличительство.

Хорошо предвидел Бенкендорф. Уже через год взрывные статьи Белинского появились в журналах «Телескоп», «Отечественные записки», «Современник». С тех пор они стали головной болью Третьего отделения. Еще бы! Каждое его опубликованное и неопубликованное выступление становилось событием для интеллектуальной России. Одно письмо к Гоголю в июле 1847 года чего стоило. «Неистовый» Виссарион писал о российской действительности как об ужасном зрелище и требовал уничтожения крепостного права, отмены телесных наказаний, соблюдения законов. А тон был каков! Послание прямо-таки дышало революцией. До 1905 года считалось это письмо запрещенным и ходило по рукам подпольно.

Дубельт иногда вспоминал тот разговор с Бенкендорфом о переубеждении заблудшего. Но думал иначе. Он страстно сожалел о смерти Белинского.

— Рано ушел. Мы бы его сгноили в крепости!

И это Дубельт, ученик Бенкендорфа, о котором Герцен сказал: «Он был всегда учтив».

Нет, не получалось тогда у политической полиции переубеждать оппонентов режима, поэтому и методы оставались прежними: узнавать и пресекать. Третье отделение благодаря своей агентуре неплохо было осведомлено об оппозиции императору. Было революционное течение, с которым больше всего мучились — Герцен, Белинский, Сунгуров, братья Критские. Было либеральное — «славянофилы» и «западники», — которые сходились в одном: революция не нужна, а нужны реформы сверху с учетом народного мнения. И еще, правда, их одно объединяло: и «славянофилы» и «западники» состояли в картотеке Третьего отделения: И. Аксаков (славянофил), К. Аксаков (славянофил), Т. Грановский (западник), К. Кавелин (западник), И. Киреевский (славянофил), П. Киреевский (славянофил), С. Соловьев (западник), Б. Чичерин (западник), А. Хомяков (славянофил)...


Отношения с Третьим отделением: Чаадаев


Среди «западников» блистал Петр Яковлевич Чаадаев.

Одетый праздником, с осанкой важной, смелой,

Когда являлся он пред публикою белой

С умом блистательным своим,

Смирялось все невольно перед ним!

Это о нем его современник — Ф. Глинка.

Боль Бенкендорфа — Чаадаев, энциклопедически образованный, в прошлом офицер гвардии, участник войны с Наполеоном, друг Пушкина и декабристов. Когда произошли события в Семеновском полку, царь был за границей, в Тропау. И к нему был послан офицер с сообщением. Им оказался ротмистр лейб-гвардии гусарского полка Петр Чаадаев. Но служебного рвения не выказал, безостановочной скачкой себя не утруждал, ехал с комфортом, отдыхал на неблизкой дороге. А австрийский гонец на сутки раньше привез известие о делах в российской гвардии для князя Меттерниха. И тот сообщил об этом Александру, да еще с намеками, на непрочность престола. Какой же был конфуз, когда сутки спустя Петр Чаадаев предстал перед очами императора. Гнев царя накрыл и Бенкендорфа, хотя и на излете. Но то, что расположение императора он потерял надолго, — факт неоспоримый. А ротмистр получил отставку. Правда, до конца жизни жалел, что не получил при этом чин полковника, «потому что хорошо быть полковником, очень звучное звание».

И еще раз случай свел Бенкендорфа с Чаадаевым. Когда тот после армии искал место для государственной службы, генерал состоял с ним в переписке. Пытался помочь. Чаадаеву предложили тогда служить по министерству финансов. Но Петр Яковлевич видел себя по министерству образования. Помощи не получилось.

И вот теперь, в октябре 1836 года, в 15-й книжке «Телескопа» философическое письмо Чаадаева. Читая его, Бенкендорф морщился и аккуратно подчеркивал вызывавшие неприятие строки.

«Окиньте взглядом все прожитые нами века, все занимаемое нами пространство — вы не найдете ни одного привлекательного воспоминания, ни одного почтенного памятника, который властно говорил бы вам о прошлом, который воссоздавал бы его пред вами живо и картинно».

«Одинокие в мире, мы ничего не дали миру, ничему не научили его; мы не внесли ни одной идеи в массу идей человеческих, ничем не содействовали прогрессу человеческого разума, и все, что нам досталось от этого прогресса, мы исказили. С первой минуты нашего общественного существования мы ничего не сделали для общего блага людей; ни одна полезная мысль не родилась на бесплодной почве нашей родины; ни одна великая истина не вышла из нашей среды; мы не дали себе труда ничего выдумать сами...»

«...великий государь, приобщая нас к своему славному предназначению, провел нас победоносно с одного конца Европы на другой; вернувшись из этого триумфального шествия через просвещеннейшие страны мира, мы принесли с собою лишь идеи и стремления, плодом которых было громадное несчастие, отбросившее нас на полвека назад. В нашей крови есть нечто, враждебное всякому истинному прогрессу».

Прочитанное надолго повергло генерала в раздумчивость. Что делать? Как оградить престол и общество от своеобразных философических наветов? Отправить автора в ссылку, как Герцена в свое время? Выслать за границу? Но как поймет общество? Ведь очень популярен Петр Яковлевич, душа и интеллектуальная звезда московских салонов. И в Петербурге авторитет.

Решение пришло не сразу. В петербургском обществе ходило письмо Пушкина, в котором он возражал Чаадаеву: «Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться... ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал». Бенкендорф читал пушкинское послание и все более креп в убеждении о далеко не единодушном состоянии общественных умов. Агентурные данные подтверждали это — А. Хомяков, Е. Боратынский, П. Вяземский во многом не соглашались с чаадаевским сочинением. А в начале октября 1836 года на стол Бенкендорфа легло донесение московского осведомителя камер-юнкера Кашинцева:

«Секретно. №75.

О слухах касательно Надеждина, Болдырева и Чаадаева.

В Москве идет рассказ, что издатель «Телескопа» Надеждин и цензор сего журнала ректор университета Болдырев вытребованы в С.-Петербург за переводную статью г. Чаадаева и что издание сие запрещено.

О Чаадаеве, который у всех слывет чудаком, идет слух, будто повелено: что как статья его заставляет сомневаться в его добром здоровье, то чтоб к нему ездил наведываться по два раза в день доктор.

Этот рассказ сопровождается необыкновенным общим удовольствием, что ежели действительно эта молва справедлива, то что для Чаадаева невозможно найти милосердие великодушнее и вместе с тем решительнее наказания в отвращение юношества от влияния на оное сумасбродство.

3 октября 1836. Москва».

Раскол в общественной оценке письма Чаадаева, слухи о сомнениях в добром здравии автора — как совместить, как использовать? Не один день задавал себе эти вопросы Бенкендорф. Пожалуй, на сей раз решение его было неожиданным. 23 октября 1836 года он пишет московскому генерал-губернатору князю Голицыну: «...статья Чаадаева возбудила в читающей московской публике всеобщее удивление. Но что читатели древней нашей столицы, всегда отличающиеся здравым смыслом и будучи проникнуты чувством достоинства русского народа, тотчас постигли, что подобная статья не могла быть написана соотечественником их, сохраняющим полный свой рассудок... И потому как дошли до Петербурга слухи, не только не обратили своего негодования на господина Чаадаева, но, напротив, изъявляют искреннее сожаление о постигшем его расстройстве ума, которое одно могло быть причиной написания подобных нелепостей... Вследствие чего Его Величество повелевает, дабы Вы поручили его искусному медику, вменив ему в обязанность каждое утро посещать господина Чаадаева, и чтоб сделано было распоряжение, чтоб г. Чаадаев не подвергал себя влиянию нынешнего сырого и холодного воздуха».

По сути, Чаадаев объявлялся властью душевнобольным, и ему не разрешалось широкое общение, дабы не подвергать себя влиянию сырого, холодного воздуха. Интеллигентное сословие кипело негодованием, хотя недавно и разносило слухи о его душевном нездоровье. Теперь Чаадаеву сочувствовали.

Представлял ли Бенкендорф реакцию интеллигентской среды на это решение? В какой-то мере — да. Он уже начинал понимать ее психологию. Но более всего прогноз Бенкендорфа оправдался в другом, более важном — он не ошибся в реакции Чаадаева, неплохо представляя особенности его натуры. Тот, узнав о высочайшем повелении, сказал без терзаний, просто и обстоятельно: заключение, сделанное о нем, весьма справедливо; ибо при сочинении им назад тому шесть лет философических писем он чувствовал себя действительно нездоровым во всем физическом организме; что в то время хотя и мыслил так, как изъяснил в письмах, но по прошествии столь долгого времени образ его мыслей теперь изменился, и он предполагал даже против оных написать опровержение; что он никогда не имел намерения печатать сих писем и не может самому себе дать отчета, каким образом он был вовлечен в сие и согласился на дозволение напечатать оные в журнале Надеждина; и что, наконец, он ни в коем случае не предполагал, чтоб цензура могла сию статью пропустить.

Философ, интеллектуал Чаадаев был объявлен сумасшедшим, с чем он и согласился. Журнал «Телескоп», напечатавший его скандальное письмо, закрыт, его редактор Надеждин сослан на Север.

Вот такой был финал чаадаевской эпопеи. Неприятно поразило все это думающую Россию. Умы лихорадило, да источник не оказался героем. Что и пригасило интеллектуальные порывы.

И если брожение умов все же исподволь набирало силу, то скорее от давящей российской действительности, нашедшей себя в непрекращающихся крестьянских волнениях. На то время охватили они 34 губернии. Бенкендорф докладывал царю: «Крепостное состояние есть пороховой погреб под государством». Николай соглашался, но его хватало лишь на реформу управления казенной деревней.


Отношения с Третьим отделением: Пушкин и Лермонтов


Вскоре после того как Николай I восшествовал на престол, он принял решение вернуть Пушкина из ссылки, в которой тот оказался по воле Александра I. Вернувшись в Москву, поэт с головой погрузился в светскую жизнь. А жандармский полковник Бибиков извещал Бенкендорфа: «Я слежу за сочинителем Пушкиным, насколько это возможно. Дома, которые он наиболее часто посещает, суть дома кн. Зинаиды Волконской, кн. Вяземского, поэта, бывш. министра Дмитриева и прокурора Жихарева. Разговоры там вращаются по большей части на литературе».

Освобождая Пушкина из Михайловского, Николай явно рассчитывал на то, что этот поэтический гений должен быть с самодержавием. А Бенкендорф после встречи с Пушкиным выскажется по-генеральски прямо:

— Он все-таки порядочный шалопай, но если удастся направить его перо и его речи, то это будет выгодно.

Такова была стратегическая установка режима и сыскного ведомства в отношении гения русской литературы. В реальности это означало то, что Николай сказал Пушкину при встрече:

— Я сам буду твоим цензором.

Бенкендорф разъяснил потом в письме поэту: «Сочинений Ваших никто рассматривать не будет, на них нет никакой цензуры: государь император сам будет и первым ценителем произведений ваших и цензором».

С тех пор Пушкин и его поэтические опыты были под неустанным оком Третьего отделения и государя императора. Пожалуй, на Пушкине был опробован новый подход политической полиции к образованному сословию. И не просто к этому сословию, а к его наиболее выдающимся представителям. Если в делах Герцена, Белинского служба Бенкендорфа шла репрессивным путем, то с Пушкиным беседовали, убеждали, спорили, опекали. В недрах Третьего отделения рождалась новая политика борьбы с бунтарством и инакомыслием. Заместитель Бенкендорфа фон Фок советует овладевать общественным мнением, которое «не засадишь в тюрьму, а прижимая, его только доведешь до ожесточения».

Общение монарха с поэтом шло через Бенкендорфа. 58 писем написал Пушкин Бенкендорфу с 1826 по 1836 год. Почти все они потом оказались в деле, заведенном в Третьем отделении «О дозволении сочинителю Пушкину въезжать в столицу. Тут же об издаваемых им сочинениях и переписке с ним по разным предметам».

Кто из монархов мог поставить себя рядом с Николаем I в деле общения с поэтической звездой? Для самого Бенкендорфа эта школа оказалась непростой. Срывался не раз с теми же Герценом, Белинским. Срывался на решения прямолинейные, как корабельная мачта, — выслать, изолировать. Горько-ироничным утешением для главы Третьего отделения было то, что Пушкин на всяких пирушках водку называл Бенкендорфом, потому как она, подобно шефу жандармов, имела полицейско-усмиряющее влияние на желудок. А вот с Чаадаевым сюжет получился уже замысловатый.

Ну а как сам Пушкин? Тяготился ли опекой, дышал ли в объятиях столь значительных фигур — Николая и Бенкендорфа?

Пластичная, нервическая натура, Пушкин страдал и уживался, бунтовал и смирялся. Восхищался царем, а перо выводило: «Где вольность и закон? Над нами // Единый властвует топор» или «Темницы рухнут — и свобода // Вас примет радостно у входа...» Проницательный Бенкендорф чувствовал пушкинский характер, сотканный из беснующихся противоречий. И в один из дней 1828 года позвал поэта в сотрудники Третьего отделения. Но проницательность подвела. Вольнодумец, «шалопай» Пушкин отказался.

А царя чтил и верил самодержцу. Свидетель Н. Гоголь: «Только по смерти Пушкина обнаружились его истинные отношения к Государю и тайны двух лучших сочинений (»Герой» и «К Н.»)... Пушкин высоко слишком ценил всякое стремление воздвигнуть падшего. Вот отчего так гордо затрепетало его сердце, когда услышал он о приезде Государя в Москву во время ужасов холеры, — черта, которую едва ли показал кто-либо из венценосцев и которая вызвала у него эти замечательные стихи».

В 1834 году Бенкендорф и государь прочитают перлюстрированное письмо Пушкина жене: «Видел я трех царей; первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю; от добра добра не ищут». Узнав, что его частное письмо стало известным, гневается Пушкин, но царя не топчет. «Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться — и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Что ни говори, мудрено быть самодержавным».

Да что уж письмо к жене — Николай благодаря агентам Бенкендорфа знал каждый шаг великого сочинителя. Тем более удивительна дуэль с Дантесом 27 января 1837 года.

История сия завертелась, когда нашел поэта анонимный пасквиль, покушающийся на честь его жены. Сын голландского посланника Геккерна Дантес, по наущению отца-распутника, возжелал ухаживать за Натали. А «верные друзья» раздули пламя пересудов. И Пушкин рванулся на дуэль. Николай знал все. Люди Бенкендорфа ситуацию доносили исправно. И Жуковский тогда же сообщает Бенкендорфу о «ветреном и злонамеренном разврате» этой «другой стороны». Дуэль в то время остановили женитьбой Дантеса на сестре Натальи Николаевны — Кате Гончаровой. Не Бенкендорф ли старался по указанию государя, отводя женитьбой кровавую развязку? Тем более что к браку самого Пушкина с Натальей Гончаровой он имел самое прямое отношение уговорил-таки в свое время графиню Загряжскую отдать дочь за Александра Сергеевича. Переживал за его душевное самочувствие.

После свадьбы Дантеса все повторилось сызнова. Опять наглая привязчивость голландца к Натали, опять загудело общество. К концу января 1837 года клубок клеветы и ненависти полыхал отчаянно. Решение пришло вечером 26-го. До часу другого дня Пушкин писал. Потом явился Данзас, который был его секундантом, и они поехали на Черную речку, где все и случилось. Спокойно и весело шел Пушкин под пулю авантюриста. А служба Бенкендорфа спала, усыпленная долго тянувшейся болью поэта.

Потом Петр Вяземский откроет тайну кровавой драмы: «После женитьбы Дантеса Государь, встретив где-то Пушкина, взял с него слово, что, если история возобновится, он не приступит к развязке, не дав ему знать наперед. Так как сношения Пушкина с Государем происходили через гр. Бенкендорфа, то перед поединком Пушкин написал известное письмо свое на имя гр. Бенкендорфа, собственно назначенное для Государя. Но письмо это Пушкин не решился послать, и оно найдено было у него в кармане сюртука, в котором он дрался... князь Петр Волконский сообщил печальную весть государю (а не Бенкендорф, узнавший о дуэли позднее). Когда Бенкендорф явился во дворец, государь его очень плохо принял и сказал: «Я знаю все — полиция не исполнила своего долга». Бенкендорф ответил: «Я посылал в Екатерингоф, мне сказали, что дуэль там». Государь пожал плечами: «Дуэль состоялась на островах, вы должны были это знать и послать всюду». Бенкендорф был поражен его гневом, когда государь прибавил: «Для чего тогда существует тайная полиция, если она занимается только бессмысленными глупостями!»

Служба Бенкендорфа не уберегла великого поэта для России. И это был второй провал генерала после Польши. Очень переживал Александр Христофорович упреки Николая. Больше всего саднило сказанное царем о политической полиции: детище Бенкендорфа «занимается бессмысленными глупостями».

Беда не приходит одна. Михаил Лермонтов, который уже был в поле зрения Третьего отделения, бросает раскаленные строки во взбудораженное общество: «Вы, жадною толпой стоящие у трона, // Свободы, Гения, и Славы палачи...» Само сочинение, что называлось «Смерть поэта», ходило по рукам. И в царские попало тоже. Больше всех усердствовал в распространении Святослав Раевский, литератор и этнограф, друг Лермонтова.

Все переживания последних дней, надорвавшие душу, выплеснулись в одном слове, темном и мертвом в устах Бенкендорфа: «Арестовать!»

Следственное дело называлось «О непозволительных стихах, написанных корнетом лейб-гвардии гусарского полка Лермонтовым, и о распространении оных губернским секретарем Раевским». Суд был скорый. И месяца не прошло после гибели Пушкина, как по высочайшему повелению вынесли приговор: корнета Лермонтова перевести тем же чином в Нижегородский драгунский полк, а губернского секретаря Раевского... выдержать под арестом в течение одного месяца, а потом отправить в Олонецкую губернию.

В марте Лермонтов уже был на Кавказе, в Нижегородском полку, что сражался с чеченцами. А спустя четыре года, в апреле 1841-го, явились миру режущие до глубины слова:

Прощай, немытая Россия,

Страна рабов, страна господ,

И вы, мундиры голубые,

И ты, им преданный народ.

Несколько вариантов перебрал Лермонтов в поисках прилагательного к слову «народ»: послушный, покорный... Остановился на «преданный». Им, мундирам голубым, преданный. Горько-удовлетворенное чувство накатилось на Бенкендорфа при чтении этих строк.


Интеллигентское сословие глазами Бенкендорфа


Бенкендорф не строил иллюзий в отношении тех людей, которых потом, спустя десятилетия, назовут интеллигенцией. И смотрел на них глазами своего ведомства. Картина была далеко не святочной.

Вольнодумец Чаадаев, благодаря усилиям Третьего отделения объявленный сумасшедшим, соглашается с этим. Утверждает, что никак не предполагал, будто его философическое письмо на страницах «Телескопа» могла пропустить цензура. И что его чуть ли не бес попутал, когда он давал согласие редактору напечатать оное в журнале. Чаадаев объявил, что статья напечатана вопреки его желанию. А Бенкендорф знал: его упрашивали не печатать, а он не соглашался.

Большим путаником оказался Петр Яковлевич, думал Бенкендорф. Это Чаадаев, о котором говорили «человек благородных свойств и высокого духа». А духа не везде хватало. Самолюбив, тщеславен и с обществом, где всегда в обожании, расставаться не хочет. Соперничает здесь с Вигелем за звание властителя дум.

Да, с Вигелем, чиновником из министерства просвещения, они разделяли в Москве интеллектуальную вершину, но никак не соглашались с этим разделом. Вигель страшно завидовал Чаадаеву и видел в нем того, кто мешал ему в борьбе за пьедестал первенства в московских салонах. Бенкендорф знал, как переживал Петр Яковлевич, когда являлся к Дмитриеву и видел там уже Вигеля на диване, на почетном месте. С досады Петр Яковлевич садился на дальний стул и страдал целый вечер... Эх, вот оно, тщеславие интеллектуалов! Чего ради него не выкинешь.

И выкидывали. Сколько их из дворянско-интеллигентского круга, из светского общества, из журналистов оказывали услуги Третьему отделению! Многие бескорыстно. В литературном мире знали, что издатели газеты «Северная пчела» Николай Греч и Фаддей Булгарин сотрудничали со службой Бенкендорфа. А началось с того, что Александр Христофорович, прочитав книгу маркиза де Кюстина о путешествии по николаевской России, сделал однозначный вывод: клевета. Но общество бурлило — пересказывали, обсуждали, возмущались, соглашались. Зная это, Бенкендорф задумал тогда акцию противоположного свойства — издать книгу-опровержение. Служба начала искать автора. Поизучав возможных кандидатов, остановились на Грече. И он согласился. Потом даже проболтался, что опровержение готовилось по заказу правительства. Как ни сладко слыть независимым от власти, а близость к ней дает куда больше выгод — неважно, что не вечных.

А услужливый Фаддей Булгарин? Он с некоторых пор доверием у Бенкендорфа не пользовался. Настырная, пакостная душа. Проверили один из доносов на издателя «Отечественных записок» А. Краевского — конкурента булгаринского в издательском деле. Нечист оказался на перо Фаддей Венедиктович. Специалисты из Третьего отделения узрели, что документ Булгарина построен на недобросовестно подобранных цитатах, и ткнули нелицеприятным выводом: «Г-н Булгарин хорошо знает, что нет книги в свете, не исключая и самого Евангелия, из которых нельзя было бы извлечь отдельных фраз и мыслей, которые отдельно должны казаться предосудительными». Неплохие все же профессионалы трудились в Третьем отделении — через столетия смотрели. Но и о днях текущих пеклись: мало ли что нечистоплотен Булгарин, зато, если на него нажать, — на все согласен.

Разные они были — литераторы, поэты, статские и коллежские советники. Но увидеть надо было главное — за что зацепить? Как увидел это полицейский чиновник, когда писал в рапорте о сомнениях коллежского советника Бландова: «Следует ли все говорить относительно финансов и будет ли он огражден от преследований министра, об управлении которого он может доставить массу самых интересных сведений».

Бенкендорф звал к сотрудничеству многих интеллектуалов, героев своего времени. Особенно радовался перебежчикам — вчерашним вольнодумцам. Как, например, Якову Николаевичу Толстому. Декабрист, председатель общества «Зеленая лампа», обожатель Пушкина. И вот выбрал службу у Бенкендорфа. Служил талантливо, по заграничной части, под «крышей» корреспондента министерства народного просвещения во Франции. И когда вернулся в Россию, подал Бенкендорфу умнейшую записку о способах подкупа западной прессы и методах идейной борьбы. Будто инструкцию писал: «Статьи, имеющие целью отражать памфлеты наших противников, должны быть основаны на фактах и должны быть написаны без всяких колкостей и самовосхваления, с легкой и приличной шуткой, и подкреплены энергичной аргументацией и разумными убедительными доводами». Записка Толстого из 1837 года, а звучит и через 165 лет. Интересно, знали ли о ней потомки?

Очень ценил таких сотрудников Бенкендорф. В деле Толстого генеральская резолюция: «Написать ему (Толстому. — Э. М.), что Император очень доволен его усердием, а я восхищен им».

Пушкин в «Стансах Толстому» пророчествовал: «Поверь, мой друг, она придет, // Пора унылых сожалений...» Но мало кто думает о такой поре. Что думать о ней, когда энергия бурлит, когда отличиться хочется, быт поправить, важность обрести. Поэтому и говорил Бенкендорф своим секретным чиновникам:

— Ищите тщеславных, самолюбивых, амбициозных, обделенных, завистливых, горделивых, авантюристов, демократов, патриотов. Есть, правда, несговорчивые. С Пушкиным говорили — отказался. Вот Белинский, Лермонтов... С ними вообще-то не говорили. Твердокаменные. Но редкость, редкость...


Загадка Бенкендорфа


Верил ли Бенкендорф в то, что делал? Вероятно, да. Без веры дело мертво. Особенно его дело — охранять власть в России, ограждать от либеральных и революционных идей, что опаснее взрывчатки. Сколько изобретательности и энергии сие дело требовало, чтобы не быть мертвым!

Но вот парадокс. Герцен, увидев его всего лишь раз, споткнулся о взгляд, что был обманчиво добрым, но «который часто принадлежит людям уклончивым и апатическим». Гонимый Герцен видит в своем гонителе одно: может, Бенкендорф и не сделал всего зла, которое мог сделать начальник страшной полиции, «но и добра он не сделал, на это у него недоставало энергии, воли, сердца... Робость сказать слово в защиту гонимых стоит всякого преступления на службе такому холодному, беспощадному человеку, как Николай».

Да, робкий, апатичный, лишенный энергии в заступничестве. Может, и прав здесь Александр Иванович Герцен. Мало кому помог Бенкендорф. Разве что в некоторые моменты Пушкину, хотя бы с женитьбой. Но забыл Александр Иванович о воле и жесткой энергии Бенкендорфа, когда речь шла об организации безопасности самодержавия. На то время в этом деле ему равных не было. Создал систему с заглядом на столетия. Цельный был в деле человек. И идейный. Убежденный в том, что чистота идеологии в государстве за его службой.

«За обществом нужен досмотр, — иногда повторял Бенкендорф, — чтобы была великая Россия». Его патриотизм вкупе с приверженностью к порядку, к контролю за всем и вся укреплял деспотию. А противники его, либералы и демократы, коих ссылали, объявляли сумасшедшими, иногда арестовывали, размахивали знаменем свободы. Свобода — все! Как только это было произнесено, свобода превращалась в деспотию. Деспотию, от которой не ушли и декабристы. Пестель провозгласил: царя уничтожим! И уничтожил бы, Бенкендорф не сомневался. И тогда в числе повешенных быть бы и ему. Те, кто отдавал себя без остатка революционным фразам «порядок — это все» или «свобода — это все», рано или поздно терпели свой идейный крах. Но, известно, из истории уроков не делают. И новое поколение приверженцев порядка и свободы лишь на себе постигает коварство очищенных понятий.

Бенкендорф любил символы. Особенно цветные. Священные цвета — белый и голубой. Белый — как напоминание о том платке, которым его служба должна утирать слезы страждущим в России. Голубой — цвет православный, цвет святой верности родине и престолу. Вот почему мундиры голубые. Но нужны были слова и музыка как символ третий, как выражение государственной идеи. И тут Бенкендорф положился на своего адъютанта, полковника отдельного корпуса жандармов А. Львова, не лишенного музыкального умения. В 1833 году зазвучал официальный гимн царской России «Боже, царя храни», сочиненный композитором-полковником. Долгие годы звучал этот гимн во славу самовластья.

И все же охладел государь к Бенкендорфу после гибели Пушкина. Меньше стало доверия. Двор это сразу почувствовал, особенно недруги, коих было немало у графа на самом верху власти. Трудно, неуютно стало Бенкендорфу. Но тем не менее обязанности государственные и новые поручения выполнял добросовестно. В 1840 году был назначен заседать в комитеты о дворовых людях и по преобразованию еврейского быта. Все знали, что Бенкендорф доброжелателен к евреям, и царь считал, что генерал будет полезен здесь. Добросовестно работал Бенкендорф, но вдохновения не было, ушло, растаяло. Надломилась душа после пушкинского января 1837 года.

Однажды сверкнула простая мысль: для чего? Для чего эта долгая борьба с оппозицией? Если бы была великая цель, как у Петра, превратить Россию в великое государство, что на равных с Европой, — можно и побороться с противниками царя. А при близком друге Николае вся борьба во имя укрепления личной власти. Не великая цель. Но сколько сделано во имя ее Третьим отделением! В 1844 году Бенкендорф отправился в Европу на воды, поправить здоровье. Взял пособие в полмиллиона серебряных рублей, из которых большая часть ушла на долги. Расстроился. А здоровье действительно дало трещину. Почти двадцать лет бессменной службы, да еще какой! И шеф жандармов, и глава Третьего отделения, и начальник охраны императора. Достойные люди противостояли Бенкендорфу: Герцен, Белинский, Чаадаев, Лермонтов, Пушкин какие величины! Но и сам личность не уездного масштаба. Однако устал, все на нервах, особенно последние годы.

В санатории был тих, задумчив. Принимал все процедуры, слушался врача. Думал, много думал. О чем? О походах по наполеоновским тылам? о расстреле братьев по масонской ложе на Сенатской площади? о России, медленно бредущей, спотыкающейся на дороге цивилизации, не успевающей за динамичным Западом? Все чаще снился тот сумеречный декабрьский день 1825 года: шрапнель, стоны, кровь. А по пробуждении — воспоминания о годах безупречной службы на фоне ежегодных волнений в государстве, революционного бунтарства в умах столичных интеллектуалов. Да полно, можно ли исправить Россию? Непредсказуемая страна.

И неожиданное решение — отойти от православия! Чувственная стихия победила в этом железном, внешне бесстрастном человеке. Остзейские корни при минутах слабости, при мелькнувшей тени покаяния вывернули логику и продиктовали поступок — защиты духовной искать у католиков. С тем и появился в костеле перед отплытием в Россию.

Но католический приход не тянет к покаянию. К покаянию ближе ноша православия. Так почему к католикам? Его идейный оппонент Герцен так увидел эту драму: «Сколько невинных жертв прошли его руками, сколько погибли от невнимания, от рассеяния, от того, что он занят был волокитством — и сколько, может, мрачных образов и тяжелых воспоминаний бродили в его голове и мучили его на том пароходе, где, преждевременно опустившийся и одряхлевший, он искал в измене своей религии заступничества католической церкви с ее всепрощающими индульгенциями...»

А может, Александр Христофорович хотел иного прощения? Не столько индульгенции, как оправдания свершенного? Душа рванулась к католическому богу, а дорога вела обратно в Россию. Не выдержало сердце. На том пароходе он и скончался. И был ему от роду шестьдесят один год...


НЕЗАМЕНИМЫЙ ПОДПОЛКОВНИК СУДЕЙКИН


Нет, не было дурного предчувствия у подполковника Георгия Порфирьевича Судейкина в тот серый петербургский морозный день 16 декабря 1883 года, когда он вместе с сотрудником из охранного отделения торопился на конспиративную квартиру к своему лучшему агенту Сергею Дегаеву.

Георгий Порфирьевич был в приятном расположении, даже весел. Дела соответствовали задуманному, а в последнее время все больше пьянило ощущение собственной значимости. Разве ведал он, что эта встреча с Дегаевым на сей раз закончится столь трагически? Он, который насквозь видел чужую душу и схватывал ее инстинкты.

Талантлив, ох талантлив был Георгий Порфирьевич! Благодаря таланту и пробил дорогу из армейских поручиков в жандармские чины. Тусклая армейская служба сменилась яркой и рисковой жизнью офицера политической полиции. Хорошо начинал в Киеве, у генерала Новицкого. Тогда вовсю бесновались народовольцы: бомбы, убийства, террор. По недолгому размышлению Судейкин понял, как их можно остановить — внедрил в организацию своего человека. И та оказалась бессильна перед потоком убегающих из нее сведений: планов, имен, мест покушений. Через пару месяцев организация растаяла.

А 1 марта 1881 года в Петербурге убили Александра II. Народовольцы, после семи попыток. Рысаков с Гриневецким постарались, и с ними целая когорта фанатичных организаторов — Желябов, Перовская, Кибальчич, Михайлов, Гельфман. Этих взяли сразу, а потом полиция хватала всех, кто хотя бы чем-то вызывал подозрение. Столичная охранка захлебывалась от дознаний, допросов, очных ставок, свидетельств. Помощь пришла из провинции. Из Киева откомандировали неизвестного жандармского капитана Судейкина. В тех следственных делах талант судейкинский развернулся во всю ширь. Допрашивал изобретательно, логикой и азартом склонял к сотрудничеству. Тогда немногие устояли. Но дела получали размах, наполнялись сюжетами, обрастали именами и показаниями. Доселе неизвестный Судейкин вырастал в фигуру заметную, яркую. Военный прокурор Стрельников доложил о нем Александру III, жестко надзиравшему за расследованием убийства отца.

А через год Георгий Порфирьевич уже осваивался в новой, специально для него созданной должности — инспектора секретной полиции. Неприметное название скрывало важные полномочия: в соответствии с положением «Об устройстве секретной полиции в Империи» весь политический сыск, местные охранные отделения, тайные политические расследования оказались в ведении Судейкина. У российского политического сыска появился глава и началась, пожалуй, впервые после Бенкендорфа и Дубельта, новая история. История смелых, оригинальных, чаще всего беспринципных и наглых новшеств.

Судейкин жесточайшим образом требовал не арестовывать лиц, причастных к деятельности революционных организаций, до тех пор, пока не будут выявлены все их встречи и связи, маршруты передвижения, режим работы и жизни. Рисовались схемы, составлялись таблицы, писались справки — дела революционеров становились прозрачными. На арестах точку не ставили. В тюрьме его люди перестукивались с обитателями соседних камер и вытягивали у них информацию. Его агент Окладский через много лет попеняет ему: «Разве сам я додумался бы до такой подлости?.. Меня Судейкин подсаживал, он меня заставлял называться Тихоновым. Самому мне где же было додуматься?»1

Но Георгий Порфирьевич не был бы самим собой, если бы не видел в каждом взятом народовольце, в каждом бунтовщике и революционере потенциального агента. Поэтому предлагал работать вместе, убеждал в выгоде сего предприятия, где логикой, где фактами, где ложью и угрозами. Он уже понял, что для этой публики самовлюбленность и зависть выше порядочности, совестливости, товарищества. В памяти еще звучали сцены признаний борцов за свободу: Рысаков, Меркулов, Окладский так и сыпали на допросах именами соратников. А исключения несущественны, и их не надо, как килограммы, кидать на другую чашу нравственных весов, считал Судейкин. Еще в Киеве он решил для себя, что вербовать можно всякого, всяк в душе потенциальный агент, а если не агент, то притворяется и подозрителен — значит уже связан с кем-то, действует в чьих-то интересах.

Силен был мастер в провокации. Он, пожалуй, первый, кто сделал ее массовым инструментом политического сыска, первый, кто начал массовую вербовку в агенты. Выстраивая холодную цепь доказательств, как следователь Порфирий Петрович из «Преступления и наказания» Достоевского, он незаметно подталкивал жертву к сотрудничеству как к выходу из трагической ситуации. И бросал ей спасательный круг из собственных социально-нравственных фантазий на манер гоголевского Чичикова вкупе с Маниловым. Вот так он внушал студенту Гребенчо, замешенному в подготовке убийства военного прокурора:

— У меня и мысли нет, чтобы вы назвали имена товарищей. Но вы должны понять, что вот эти люди (называет высоких российских чиновников. — Э. М.) давно вынашивают планы реформ в самодержавной империи, а дела ваших соратников, провокационные дела, этому мешают. Зачем бессмысленное кровопролитие? Чтобы поддержать грядущие реформы, мы должны знать о планирующихся покушениях2.

Настоящей его находкой стал Сергей Петрович Дегаев, отставной артиллерийский офицер, сгусток болезненного тщеславия. Член «Народной воли», арестованный за антигосударственную пропаганду, он не выдержал психологического поединка с Судейкиным, очень хорошо понявшего притязания своего подследственного на верховенство в организации. Удовлетворить эти притязания теперь стало смыслом сыскных действий подполковника. На это время он стал для Сергея Петровича даже кем-то вроде наставника.

Когда разгромили центральный кружок «Народной воли», оставшаяся на свободе Вера Фигнер, входившая в исполнительный комитет, открыла Дегаеву все связи с провинциальными отделениями, и даже святая святых — с военной организацией партии. Теперь все связующие нити, сведения об активистах и боевиках по всей России стали ему доступны как одному из партийных руководителей. Он рыскал по городам империи, инспектировал кружки, создавал новые под контролем Судейкина, когда полиция громила прежние. Эта система, однажды приведенная в действие по судейкинскому приказу, была самодостаточна, чтобы пожирать и вновь воспроизводить саму себя. Смыслом этого абсурда стало то, что «пересажав всех лидеров партии, Дегаев оказался полновластным руководителем «Народной воли» на территории России. Пользуясь своим положением, он выдавал народовольцев, писал для Судейкина пространные записки о состоянии революционных сил в империи и эмиграции с указанием всех известных ему народовольцев, помогал охотиться за нелегальными революционерами»3.

Не среднего ума был Георгий Порфирьевич, памятью блистал и сообразительностью. Не гнушался поучиться у арестантов, людей образованных. От них узнал об учении Маркса, они же объяснили теории Дарвина, Маудсли, Ломброзо. Но ведь и сам читал немало, постигал премудрости разные, чтобы с подследственными говорить на их языке, как равный с равными. Иначе не восприняли бы его вдохновенные речи, подобные такой: «Во главе русского прогресса теперь революционеры и жандармы! Они скачут верхами рысью, за ними на почтовых едут либералы, тянутся на долгих простые обыватели, а сзади пешком идут мужики, окутанные серой пылью, отирают с лица пот и платят за все прогоны»4.

Да, изобретательно мыслил Георгий Порфирьевич. И внешностью бог не обидел: крупный, ладно сложенный мужчина, лицом породист и красив выхоленный жеребец. Что там должность инспектора столичного охранного отделения, даже с правами на всю империю! Министр — вот цель!

Александр III так был напуган смертью отца, что в одночасье сместил с должности главы министерства внутренних дел демократа Лорис-Меликова и назначил дубоватого графа Дмитрия Толстого. А тот, хотя и умом был неповоротлив, а угрозу почуял от Судейкина. Да и как не опасаться Георгия Порфирьевича, коли у того досье на чиновный люд, агентура своя, интриги вяжет и заступника имеет в лице приближенного к императору Константина Петровича Победоносцева — обер-прокурора синода.

«Нет, — думал Толстой, — хотя Судейкин и достоин по службе генерала, но пусть в подполковниках походит, а там посмотрим. Опасный человек».

Действительно, опасный. Знал бы Толстой, какой план излагал Георгий Порфирьевич своему агенту Дегаеву! План сей сводился к организации убийства народовольческими боевиками самого судейкинского начальника, министра внутренних дел Толстого. После успешного теракта путь в министры был бы открыт Судейкину, а уж он-то употребил бы эту должность для реформ в России, за которые бились народовольцы. Вот во что должен был поверить Дегаев. Изобретательность Георгия Порфирьевича не ведала границ в умении связать нужного человека определенными идеями и фантазиями.

Но ведь и по справедливости Георгий Порфирьевич претендовал на жандармского генерала, а то и на министра. Какие результаты имел! Такую организацию, как «Народная воля», взорвал изнутри, а остатки, в коих теплилась жизнь, заставил работать под контролем. Создал, по сути, теорию сыска и практикой подтвердил. Красивая теория сложилась. Бежали годы, а краеугольные основы не стерлись.

Главное — тайные агенты, которые должны проникать во все революционные и противоправные организации. В каждом комитете, в каждом кружке — агент. У него две функции: осведомительная (информировать охранное отделение о деятельности революционеров, их собраниях, планах, конспиративных квартирах, связях), и инициирующая (подталкивать организацию к радикальным действиям, устройству беспорядков, террору, чтобы был повод для жестких карательных мер).

Любую организацию системой определенных действий можно разложить изнутри. Завертеть интригу, взрастить конкуренцию между лидерами, столкнуть оппозиционные группировки, создать атмосферу подозрительности и недоверия вот что должен, по разумению Судейкина, уметь офицер политического сыска. Судейкинской рукой написанный циркуляр гласил: «1) Возбуждать с помощью особых активных агентов ссоры и распри между различными революционными группами; 2) распространять ложные слухи, удручающие и терроризирующие революционную среду; 3) передавать через тех же агентов, а иногда с помощью приглашений в полицию и кратковременных арестов обвинения наиболее опасных революционеров в шпионстве; вместе с тем дискредитировать революционные прокламации и разные органы печати, придавая им значение агентурной, провокационной работы»5.

В этой оригинальной теории воедино сошлись собственные догадки ее автора, итоги размышлений по следственным делам, критический взгляд на литературные источники, особенно французских коллег. Долгие годы «охранка» переваривала и постигала премудрости судейкинской школы сыскного дела. Но по настоящему только Зубатов, начальник московского охранного отделения спустя почти двадцать лет, подхватит знамя судейкинской теории. И творчески разовьет. Одни «социалистические» рабочие организации, созданные Зубатовым, чего стоили! Но Зубатов понял то, что недоступным оказалось тщеславному, расчетливому Судейкину: на агента нужно смотреть «как на любимую замужнюю женщину, с которой находитесь в интимной связи», его нужно беречь как зеницу ока, понимать, поддерживать. А для Георгия Порфирьевича агент — что товар: купил, использовал, выбросил. Не мог иначе — душа претила. Это и сгубило в конце концов.

Лучший агент Дегаев однажды догадался, что не соратник он, не коллега Георгию Порфирьевичу, а лишь инструмент в его сценариях. Холод судейкинского цинизма взвихрил мысли о содеянном и высветил жизненный тупик, в котором оказался Дегаев из-за сотрудничества с «охранкой». А содеянному можно было ужаснуться: партия разгромлена, и сотни народовольцев распрощались с жизнью в тюрьмах и на эшафотах. Метался, затравленный сделанным. Здесь бы поддержать измученную душу, успокоить, вдохновить. Сделать то, о чем через годы напишет мастер политического сыска жандармский генерал Спиридович: «Помните, что в работе сотрудника, как бы он ни был вам предан и как бы он честно ни работал, всегда, рано или поздно, наступит момент психологического перелома. Не прозевайте этого момента. Это момент, когда вы должны расстаться с вашим сотрудником. Он больше не может работать. Ему тяжело. Отпускайте его. Расставайтесь с ним. Выведите его осторожно из революционного круга, устройте его на легальное место, исхлопочите ему пенсию, сделайте все, что в силах человеческих, чтобы отблагодарить его и распрощаться с ним по-хорошему»6.

Но нет! Не до душевного перелома своего агента было Георгию Порфирьевичу — мысли поглотила очередная оперативная комбинация. Не выдержал Дегаев. В Женеве на встрече с Тихомировым, одним из уцелевших вождей «Народной воли», после многочасовых бесед о судьбе партии, о канувших в вечность товарищах — словно в омут рванулся со словами признания:

— Все расскажу как было, всю правду! А потом судите меня! Любой приговор приму!

А приговор был в духе «Народной воли»: сотрудничество с Судейкиным прекратить и организовать его убийство, смертью жандармского подполковника Дегаеву искупить вину перед партией, и только при этом жизнь Дегаеву сохранить. В помощь дали четырех подручных.

В тот день, 16 декабря 1883 года, спеша на встречу с Дегаевым, Георгий Порфирьевич, как всегда, был энергичен, предстоящие дела веселили кровь. Дверь Дегаев открыл тотчас. Поздоровались. Судейкин представил спутника. Неторопливо разделся. Все как всегда. Шагнул в комнату. И здесь из-за портьеры его ударили ломом в затылок. Страшный вопль потряс тишину квартиры. Еще были силы, пытался добежать до входной двери. Настигли в коридоре — и опять ломом по голове. Окровавленный, вполз в туалет. Там и добили. Видный был мужчина, но труп в партикулярном платье являл зрелище ужасное: развороченный череп, лицо — сгусток крови, скрюченные ноги и оцепенелая рука на туалетном пороге. Товарищ его корчился в смертных судорогах неподалеку, в темной прихожей. А на кухне бился головой о стол Сергей Петрович Дегаев, бывший капитан артиллерии, тонкая натура.

Александр III по-императорски был краток в своей резолюции на докладе о случившемся: «Потеря положительно незаменимая. Кто пойдет теперь на подобную должность?»


СТРАТЕГ ОХРАННЫХ ТЕХНОЛОГИЙ СЕРГЕЙ ЗУБАТОВ


В пятницу 3 марта 1917 года в доме Зубатовых в Замоскворечье все было как обычно. В два часа пополудни сели обедать. За столом он узнал об отречении царя. Долго молчал, сгорбившись над тарелкой. Тяжело встал, прошаркал в соседнюю комнату. Повисшую тишину оборвал выстрел...

Он застрелился не из-за ожидаемой мести будущих властей, хотя она, несомненно, настигла бы его. Нет. Рука, поднявшая браунинг, подвела черту под жизнью, потерявшую всякий смысл после падения династии Романовых. Да, Сергей Васильевич Зубатов, бывший начальник особого отдела департамента полиции, бывший начальник Московского охранного отделения, романтик политического сыска и социальных новаторств, был верный слуга самодержавия.

Поднимая пистолет, вряд ли он вспомнил тот декабрьский вечер последнего дня 1899 года, накануне века двадцатого, когда у него родилась идея спасения режима в стране, охваченной революционным брожением. Тогда он допрашивал учительницу из подмосковных Люберец Лисакову. Зубатовский допрос — не зуботычины и вопли; это чашка чая, мягкий разговор, понимающий взгляд, неподдельный интерес к судьбе не арестованного, а скорее собеседника. Лисакова назвала всех членов кружка.

— А вот Грибанов, токарь этот, что он за человек?

То, о чем поведала Лисакова, не вписывалось в привычные представления о революционерах. Оказалось, что грамотный, много читавший, верующий Грибанов расколол кружок идеей о том, что рабочие должны бороться за свои материальные права, а политические выступления в духе марксизма только сбивают с толку, осложняют борьбу за реальные требования.

— Так-так! — подался вперед взволновавшийся Сергей Васильевич.

В такие минуты он был не тем повседневным Зубатовым — бесцветным интеллигентом в темных очках, волосы назад, бородка клинышком. Он становился похож на актера или писателя, охваченного творческим нетерпением. «Легализовать рабочие организации!» — как музыка, зазвучала идея. Завертевшаяся от разговора с Лисаковой, она ждала раздумий.

Увесистые тома Маркса, Вэбба, Зомбарта, Бердяева ложатся к нему на стол. Наконец, он узнает о противнике Ленина Бернштейне: «...душою затрепетал. Вот наш союзник против безобразной русской социал-демократии». В докладной записке для начальства пишет: «Идей социал-демократов половина рабочих вообще понять не может в силу своей крестьянской неразвитости. В это время мы предлагаем им не связанный с опасностью попасть под удар полиции легальный путь к улучшению их экономического положения».

Заручившись поддержкой московского губернатора великого князя Сергея Александровича, Зубатов начал свой новаторский эксперимент. Первый легальный рабочий кружок — там, в Люберцах, где Грибанов. А в Москве организация рабочего общества «Совет рабочих механического производства». Здесь правая рука Слепов, токарь завода «Бромлей», выделявшийся среди грамотных и энергичных пролетариев-помощников Зубатова. Как грибы росли в Белокаменной рабочие кружки и клубы. Там пили чай, пели песни, ругали заводские порядки и слушали либеральных профессоров, читавших лекции. В сборнике «Русская старина» от 1911 года один из таких миссионеров профессор И. И. Янжул вспоминал: «Общее содержание указанных чтений — социальный мир, то есть установление мира и согласия вместо борьбы и раздора... в промышленных классах».

Хорошо тогда получалось сотрудничество охранки и либеральной профессуры, будто созданы были друг для друга. Профессора просвещали пролетариев, а в охранном отделении, как в каком-то партийном горкоме, по воскресеньям жандармские офицеры принимали рабочих. Беседовали, разъясняли, а их заявлениям и жалобам давали ход. Изумлялись заводчики и фабриканты: в кои времена политическая полиция лезет с советами, предостерегает, вступается за какого-то слесаря, за какую-то чумазую бригаду с парового молота! Движение росло, у него появился устав Московского общества вспомоществования рабочих в механическом производстве. Рабочая аристократия Москвы презрела тогда социалистов с их классовой борьбой. Душой этого политико-экономического действа, конечно, был сам Зубатов.

Спустя десятилетия появятся теоретики человеческих отношений в лице признанных ныне классиков: М. Фоллетта, Э. Мэйо, Д. Макгрегора, Д. Карнеги. Они будут писать, как установить гармоничные отношения между хозяевами и работниками. Во всех учебниках по «паблик рилейшнз» (связям с общественностью) говорится ныне о способах взаимодействия людей внутри компаний и фирм. Известные всем корпорации IBМ, «Сони», «Дженерал моторс», BАSF устами своих лидеров поведают миру о технологии взаимоотношений работников во имя процветания промышленных империй и снятия конфликтов. Но мало кто сегодня помнит и знает, что у истоков этой технологии стоял российский полицейский чиновник Сергей Васильевич Зубатов.

В феврале 1902 года взбунтовались студенты. А 19 февраля зубатовские организации собрали в Кремле у памятника Александру II почти 50 тысяч рабочих. Отслужили панихиду, возложили венок. Великий князь Сергей Александрович смахнул слезу. Удивленно ярился на происходящее вице-директор департамента полиции Петр Иванович Рачковский, приехавший специально из Петербурга. Идеологическая акция, конечно. Но Зубатов знал, что делал. Царь — высшая инстанция, он над всеми, он примирит по справедливости алчущих капиталистов и страждущих пролетариев. Пусть поймут это и рабочие и власть предержащие. Звезда Сергея Васильевича — в зените. Она ведет его в Петербург, на Фонтанку, в кресло начальника Особого отдела Департамента полиции.

В Петербурге социальный стратег Зубатов открывает талантливого проповедника отца Гапона. Ставит ему задачу: найти сподвижников среди рабочих и увлечь их идеей создания общества на кооперативных началах взаимопомощи. Дело закрутилось по той же схеме, что и в Москве. Неплохим учеником оказался Гапон — в 1903 году начинает жить «Общество петербургских рабочих», благословленное ректором духовной академии. А на очереди Минск, Одесса, Харьков. Киев. У себя на квартире Зубатов совещается с будущими лидерами рабочих организаций — для Минска готовит М. Вильбушевич, для Одессы — Г. Шаевича, для Киева — М. Гуровича.

Но две силы ополчились против Зубатова и его миротворческих идей: русские промышленники и русские социал-демократы, будущие большевики. За первыми стоял Сергей Юльевич Витте, министр финансов, впоследствии председатель Совета министров, за вторыми — Владимир Ильич Ленин.

Фабриканты и заводчики уже давно противились Зубатову, особенно московские. На их фабриках машины были хуже, чем на петербургских и лодзинских. И они насмерть стояли против сокращения трудового дня и других социальных требований рабочих. Он знал их настроения и однажды, еще в Москве, собрал в ресторане Тестова для откровенного разговора. Под знаменитые тестовские расстегаи держал почти часовую речь, в которой предельно ясно объяснил, что они, промышленники, плюют на интересы государства и престола, своими неумными действиями провоцируют рабочих, обсчитывают, терзают незаконными штрафами, урезают зарплату, давят неурочной работой, безразличны к многочисленным травмам, уровень которых выше, чем во всей Европе, равнодушны к ужасным условиям жизни. Все это настраивает пролетариев на антиправительственные выступления. В конце предупредил: если не будет наведен порядок, не улучшатся условия труда и жизни, то государь железной рукой заставит их это сделать, а мы, полиция, ему поможем. Ответом было гробовое молчание. Прибыль, что ли, застила глаза и разум?..

Чванливые русские капиталисты, выросшие порой из таких же мастеровых, на которых ныне делали свое состояние, готовые удавиться из-за нескольких сотен тысяч рублей дохода, неспособные глянуть на несколько лет вперед, не могли согласиться на уступки. Они, как тот хозяин, о котором рассказал И. Бунин, готовы были перевешать всех собак в доме, лишь бы не достались другому. Поистине ограниченность и агрессивность русского буржуа прямиком гнали страну в революцию.

Но Витте, Витте каков! Министр финансов, глава фабричной инспекции видел только интересы финансовой и промышленной элиты. Когда Россию трясли забастовки, он и знать ничего не хотел о положении пролетариев. Все помнили его усердие в пользу фабрикантов в комитете по проекту закона о нормировании рабочего времени. При обсуждении проекта интересы рабочих защищали только полицейские чиновники Семякин и Щегловитов. А когда закон был принят, усилиями Витте его свели на нет. Рабочие по-прежнему вкалывали по 11-13 часов в день. Называлось это сверхурочными работами...

К Витте и побежали московские промышленники после ресторанной речи Зубатова. «В полиции появился смутьян, вмешивается в отношения с рабочими, натравливает их против власти и против них, деловых людей!» — таков был пафос их обвинений. Рвал и метал финансовый министр. А сделать пока ничего не мог. Министерство внутренних дел и великий князь Сергей Александрович были на стороне Зубатова.

Но ситуация менялась стремительно. На Зубатова наступали не только промышленные тузы. За него активно взялись социал-демократы. «Полицейским социализмом» назвал Ленин зубатовское движение. Как никто он чувствовал его смертельную опасность для революции и социал-демократии. «Искра» в каждом номере печатает антизубатовские статьи. Лучших людей партии посылает Ленин для борьбы с зубатовщиной: в Москву — Николая Баумана, в Петербург — Ивана Бабушкина. Оказались неплохими организаторами. Их агенты проникали в зубатовские кружки и клубы и так же раскалывали их, как рабочий Грибанов расколол в свое время марксистский кружок в Люберцах. Прозорливые «искровцы» и недовольные русские капиталисты сошлись в своих интересах.

Зубатов понимал: все на грани, победит тот, кто овладеет массой. Первый камень надвигающейся катастрофы полетел из Одессы. Его, Зубатова, человек, доктор философии Шаевич, развернулся лихо — за несколько месяцев создал сеть организаций, назвавших себя «независимыми». И когда на чугунолитейном заводе незаконно уволили рабочего, он поднял «своих» на забастовку. Но настроение пролетариев было такое, что полыхнуло по всему городу. Этим немедленно воспользовались социал-демократы. Рабочие недолго слушали «независимцев», радикальные лозунги «искровцев» больше пришлись по душе. Одесса сжалась без хлеба, воды и света. Губернатор призвал казаков рабочих избили, со служащими «разобрались». Но власть и заводчики натерпелись: чем больше глотнешь страха, тем шире изойдешь ненавистью. Они обрушились на Зубатова. Все, и одесские, и петербургские, и московские чиновники и буржуа вопили о том, что он сам устроил забастовку, что он сам революционер.

Дело разрасталось. Николаю II так и доложили: беспорядки в Одессе учинил Зубатов. Это был удар. Заметался Сергей Васильевич. И в то время, когда его начальник, министр внутренних дел Плеве1, взвешивал все обстоятельства, он лихорадочно решал, идти или не идти к Витте за поддержкой.

Последнее время Зубатов плел интригу: с Витте против Плеве, ибо Плеве уже разочаровался в зубатовской деятельности, видя провалы и чувствуя настроение промышленников. Ставя на Витте, конечно, знал его отношение к рабочим организациям. Но все же надеялся на государственный ум этого политика. И стратегически был прав: заручившись поддержкой Витте, можно было действовать смело и масштабно. Тот хорошо запомнил визит Сергея Васильевича: «Вдруг в начале июля (1903 года. — Э. М.), месяца за полтора до моего ухода с поста министра финансов, мне докладывают, что меня желает видеть Зубатов. Я его принял. Он мне начал подробно рассказывать о состоянии России по его секретным сведениям охранных отделений. Он мне докладывал, что, в сущности, вся Россия бурлит, что удержать революцию полицейскими мерами невозможно, что политика Плеве заключается в том, чтобы вгонять болезнь внутрь, и что это ни к чему не приведет, кроме самого дурного исхода. Он прибавил, что Плеве убьют и что он его уже несколько раз спасал... Затем мне сделалось известным, что Зубатов отправился к князю Мещерскому2 и то же самое говорил князю Мещерскому, причем сказал, что он был у меня, говорил все это и просил моего вмешательства, чтобы я уговорил Плеве перестать вести его мракобесную политику, и что я от этого отказался. Тогда князь Мещерский поехал к Плеве и все ему рассказал, причем сказал, что Зубатов был у меня».

То, о чем вспоминает Витте, и стало последней каплей: Плеве поставил на Зубатове точку. Тот Плеве, который всего полгода назад говорил, что политическое спокойствие государства в руках Зубатова. Теперь на приеме у императора Плеве изрек: «Уволить немедленно, новации прекратить!» Такое мнение министра произвело впечатление на государя.

Расставание прошло тяжко и противно. Излили все, что думали друг о друге. Бомбой громыхнула дверь начальствующего кабинета — столь велика была ярость зубатовского прощания с родным ведомством.

Не нужен! Не нужен ни службе, ни царю, ни отечеству. Его, верного слугу монархии, — в ссылку, во Владимир, под надзор полиции! И обыск еще учинили, мерзавцы, в письменном столе!

Теперь две эти силы — социал-демократию и российскую буржуазию — не сдерживал никто. И они понеслись навстречу друг другу, чтобы уже намертво сойтись осенью семнадцатого. А российская тайная полиция потеряла одного из самых необычных и, может быть, самых дальновидных своих руководителей. Было ему тогда сорок лет.

А начинал в двадцать три. Тогда начальник Московского охранного отделения Бердяев приказал незаметно привести к нему этого молодого человека. В свое время Зубатова исключили из гимназии за дискуссии в революционном кружке, где вовсю поносили царя и правительство. Бывший гимназист оказался не промах — вскоре женился на Михиной, владелице популярной в Москве библиотеки. Но там, где книги, там и смута. Естественно, что в библиотеке собирался политический кружок. И Зубатов вновь активно в нем дискутирует.

Бердяев был строг и логичен: либо тюрьма, либо сотрудничество. Психологи в «охранке» были отменные, да и кандидат исследовался уже с гимназических лет. Зубатов выбрал сотрудничество: оно влекло его больше, было острее, романтичнее. Мучений совести, похоже, не испытывал: избранное ремесло подменяло их удовольствием интеллектуальных состязаний и головокружением от одержанных побед.

Много тогда в Москве накрыли народовольцев — 200 человек арестовали в один день не без зубатовского участия. Хитер и ловок был: на деньги «охранки» создал подпольные типографии, печатал и распространял литературу, нащупал связи, выявил целую сеть кружков. После столь оглушительного успеха немудрено, что ему предложили должность в охранном отделении.

Карьера начала отстукивать ступени. В тридцать три года он начальник московской «охранки». Не зря топтал дорожку к сердцу обер-полицмейстера Трепова — тот помог3. Если уж Зубатову не помогать, то кому же? Заметно выделялся Сергей Васильевич и пером, и речью, а прежде всего талантом ориентироваться в запутанной ситуации, схватывать суть, организовывать дело. Такой человек и должен был возглавить Московское охранное отделение, которое тогда занималось политическим сыском в половине губерний Российской империи.

Зубры «охранки» встретили нового шефа настороженно. И не ошиблись. Грянула перестройка в полицейском ведомстве, которую давно задумал Сергей Васильевич. Он был первый в России, кто догнал и даже, похоже, перегнал Европу в технике политического сыска. Железной рукой ввел фотографирование и снятие отпечатков пальцев у всех арестованных, придумал информационную картотеку, поставил дело наружного наблюдения, лелея кадры талантливых филеров. Его методы анализа перемещений наблюдаемых вскрывали хорошо законспирированные революционные сети. А главное достижение, его гордость и страсть — агентурная работа. Во всех слоях общества, среди рабочих и студентов, интеллигенции и промышленников, торговцев и военных, в партиях и движениях, везде должны быть наши люди, наши информаторы, которые донесут настроения, мнения, замыслы и желания людей и политиков, считал он. Из этого исходил, вербуя агентов, обучая искусству продвижения на ключевые должности.

— Вы, господа, должны смотреть на сотрудника как на любимую женщину, с которой находитесь в тайной связи. Берегите ее как зеницу ока. Один неосторожный шаг — и вы ее опозорите, — инструктировал своих офицеров.

Агенты, вошедшие в историю — небезызвестный Евно Азеф, поп Гапон, Зинаида Гернгросс-Жученко, Анна Серебрякова, — все они вскормлены и обучены Зубатовым. Благодаря Азефу все связи партии эсеров, ее боевой организации были известны до мелочей. Правда, проститутская сущность Азефа как двойного агента потом вскрылась. И Зубатов пишет в частном письме: «Азеф был натура... чисто аферическая... на все смотрящий с точки зрения выгоды, занимающийся революцией только из-за ее доходности и службой правительству не по убеждениям, а только из-за выгоды». С такими порочными людьми и работал Сергей Васильевич, наставляя и оберегая их. Какая же пластичная должна быть душа у наставника, чтобы вдохновенно дерзать вместе со смердящей натурой...

Когда в его кабинете появилась милая золотоволосая красавица, воспитанница Смольного института Зинаида Жученко, он понял, насколько они близки. Ее влекли в политический сыск таинственность, авантюризм и завораживающее чувство беспомощности жертвы, которую предают. С ней Зубатов работал особенно вдохновенно. Звал ее «мое солнышко Зиночка». «Солнышко» естественно вошла в группу Распутина, готовившую покушение на царя. Группу «взяли», Жученко вместе со всеми сидела в тюрьме, по наущению Зубатова громко выступала против произвола администрации. За Распутина он получил орден Владимира — большая редкость по тем временам. А Жученко вскоре стала членом комитета центральной области партии эсеров и еще более авторитетным сотрудником охранки. Ни коллеги по партии, ни коллеги по сыскному делу не могли не покориться ее обаянию, прошедшему зубатовскую огранку.

Что греха таить, была слабость у Сергея Васильевича: с женщинами работал истово, любил их, умел обворожить. И они платили... нет, не преданностью, а собачьей привязанностью. Не устояла перед ним и Зинаида Жученко, хотя и сама строгостью не отличалась — профессия того требовала. Умел ценить Зубатов профессиональный и женский талант. Потому и выхлопотал впрок для своих сотрудниц большие пенсии из секретных сумм департамента полиции.

Зубатов безошибочно находил будущих героев сыска. Он мог понять и возвысить этих людей — агентов «охранки», втянуть их в сотворчество, показать государственное значение их усилий. Много лет спустя, после разоблачения, Зинаида Жученко исповедалась настырному литератору Бурцеву: «О каком предательстве вы ведете речь? Я служила идее». Поистине агентурная школа Зубатова осталась непревзойденной. И настал для него час, о котором генерал Спиридович скажет: «Осведомленность отделения была изумительна. Его имя (Зубатова. — Э. М.) сделалось нарицательным и ненавистным в революционных кругах. Москву считали гнездом «провокации». Заниматься в Москве революционным делом считалось безнадежным делом».

Спустя годы он бросит на бумагу слова признания: «Агентурный вопрос ( шпионский, по терминологии других) для меня святее святых... Для меня сношения с агентурой — самое радостное и милое воспоминание. Больное и трудное это дело, но как же при этом оно и нежно».

Но взойдя на вершины агентурной работы, Зубатов безрадостно понял, что одним политическим сыском Россию не успокоишь — революционное движение в стране становилось массовым. Исподволь крепло убеждение: с революцией нужно бороться политически, а не полицейски. Он еще не читал Маркса, не знал Бернштейна, но уже как никто знал настроения рабочих и идеи ходивших вокруг них интеллигентов. Еще тогда у него родился некий план: поддержать рабочих в их конфликтах с предпринимателями, в их экономических требованиях, отколоть их от революционной интеллигенции и подружить с интеллигенцией либеральной. Суров был к революционным интеллигентам: «Мы вызовем вас на террор и раздавим». Обходителен и учтив был с либералами-профессорами. Соединить рабочее движение с либеральными идеями — это план не полицейского чина, а социального новатора, государственного мужа. Честолюбивый и властный, он жаждал действий и метался в поисках оказии для первого шага. Судьба ее подарила в лице учительницы из Люберец и рабочего Грибанова. Так он вышел на последний отрезок своей рисковой жизни. И проиграл. Он был обречен изначально, борец-одиночка, и стратег, и тактик, и организатор. Его верный ученик, проницательный жандармский генерал Спиридович, спустя годы докопался до сути: «Идея Зубатова была верна... но проведение ее в жизнь было уродливо и неправильно. Оно явилось казенным, полицейско-кустарническим и шло, как говорится, не по принадлежности. Для профессионального русского рабочего движения не нашлось в нужный момент национального, свободного, общественного вождя. Не выделило такого реформатора из своих рядов и правительство. У Витте как министра финансов не оказалось ни глубокого знания и понимания рабочего вопроса, ни государственного чутья к нему, ни интереса».

Зубатов обогнал капиталистическое российское время. И тупой самодержавный режим, которому он так был верен, изгнал его с работы, с должности, а через семнадцать лет заставил убить себя.

...В день самоубийства, проснувшись утром, он подошел к окну. Холодный ветер безжалостно гнул деревья.

— Какая нынче будет весна? — тихо тогда произнес он.


ПОЛКОВНИК ГЕРАСИМОВ, ОСТАНОВИВШИЙ ТРОЦКОГО И ПЕРВУЮ РУССКУЮ РЕВОЛЮЦИЮ

Зачем Петербургу стал нужен Герасимов?


В России 1905 год начался с январской крови петербургских рабочих, что шли за справедливостью к императору Николаю, а закончился большой кровью московского декабрьского восстания. Русские революционеры от разных партий — жестко-прагматичной большевистской, авантюрно-террористической эсеровской, глотки рвущей меньшевистской — вздыбили рабочих и крестьян, возбужденных всеобщим экономическим кризисом. Митинги, стачки, забастовки в Петербурге, Москве, Варшаве, Риге, Баку, Иваново-Вознесенске. Вал первомайских демонстраций. Претензии к власти, переходящие в политические требования. Политический террор — в Москве убит великий князь Сергей Александрович, дядя царя. Кипят крестьяне: громят и жгут хозяйские усадьбы, требуют земли. И сквозь этот бунтарский хаос несется партийное: «Крестьяне! К вам наше слово!». В июне рвануло на броненосце «Потемкин». Матросская стихия не оставила шансов господам офицерам: кололи штыком, швыряли за борт.

К осени Центральная Россия стала вулканом. Но все решал Петербург. В большой стране захват власти должен идти от центра. А Петербург колотила дрожь. Дрожь Зимнего дворца, где сидел Николай II, дрожь градоначальника, дрожь Департамента полиции и Петербургского охранного отделения.

— Делайте же что-нибудь! — срывался на крик губернатор Петербурга генерал Трепов при очередном докладе директора Департамента полиции интеллигентного Алексея Александровича Лопухина. — Кто может положить конец этой революционной вакханалии, кто может заставить работать охранное отделение?!

И тогда Лопухин выдавил:

— Полковник Герасимов, начальник Харьковского охранного отделения. В этой обстановке — только он.

Лопухин знал Герасимова как твердого начальника охранной службы, чуждого идеям Зубатова покорять революционное движение гибкой политической игрой.

К началу 1905 года охранные службы империи пребывали в состоянии смятения и разброда. Симптомы этого появились уже в 1903 году, после смещения Зубатова с должности начальника Особого отдела Департамента полиции. Полицейская система России теряла стратегические цели, не могла определиться в методах борьбы. Полковник Герасимов, пожалуй, единственный из руководителей сыска, изначально был ярым противником Зубатова, противодействовал ему как мог. Столкнулись два сыскных мировоззрения. Одно — политические интриги, комбинации, игра с революционерами за обладание рабочим классом; другое — выявление руководящих центров политических партий и контроль их деятельности, при необходимости аресты. В определенный момент власть испугалась зубатовских нововведений, испугалась необычности методов, испугалась политической игры.

После изгнания Зубатова, аппарат сыска империи, ориентированный на его идеологию, укрепленный его людьми, хватил паралич — «вождь» ушел, подданные не знали что делать. А созданные им «зубатовские» рабочие общества начали искать себя в революционной стихии. При бездействии полиции страна шла к катастрофе. И тогда Лопухин вспомнил об Александре Васильевиче Герасимове.


Рачковский для Герасимова


Император очень надеялся на петербургского губернатора Дмитрия Федоровича Трепова. Николай II считал, что только тот способен остановить революционную смуту. Ему и отдал на откуп всю внутреннюю политику в империи. Боевой генерал еще с русско-турецкой войны, импозантный, решительный, во внутренних политических делах он чувствовал себя некомфортно. Ума хватило — сделал своим политическим советником Петра Ивановича Рачковского.

О, это была весьма заметная фигура в российском охранном деле. Творческая, интриганствующая, циничная. Сам из дворян, образование только домашнее. Первая служивая должность — сортировщик киевской почтовой конторы, а потом все больше в канцеляриях губернаторов: киевского, одесского, варшавского. Пробовал себя в литературном деле, получилось. В журнале «Русский еврей» заведовал редакцией. И вляпался в историю с неким Мирским, что покушался на жизнь генерал-адъютанта Дрентельна. Полицейский следователь за несколько минут объяснил, чем грозит для него, Рачковского Петра Ивановича, укрывательство террориста. И он сделал тогда ловкий ход предложил себя в полицейские агенты. Тайная служба пошла споро. Уже в 1884 году он заведовал в Париже заграничной агентурой российского политического сыска. Именно он разыскал на старой парижской улице Рю-дю-Мэн квартиру, в которой обитал убийца подполковника Судейкина Сергей Дегаев. Он долго помнил это свое первое заграничное дело. Но главное — он создал систему информирования о русской политической эмиграции, ее связях с революционным подпольем в России. Восемнадцать лет в Париже! Он свой в кабинетах французских министров и полицейских чиновников. Неугодных ему он убирал их руками. В круговерти дел не забывал и себя. Биржевые дельцы — лучшие друзья. Игра на бирже и круглые счета в банках. Умел.

А в 1902 году опять вляпался — написал, черт дернул, письмо вдовствующей императрице Марии Федоровне, матери монарха Николая II, о том, что ее сын путается с французским гипнотизером, мастером спиритизма Филиппом, агентом масонов. Николай рассвирепел: сыскной чиновник лезет в личные дела императора! Уволили тогда Рачковского из Департамента полиции. Да вслед еще проверку дел его назначили.

Но Трепов любил Рачковского. Кто их познакомил — загадка. А любил за изворотливый стратегический ум, за легкий отзывчивый нрав. Когда император возложил на Дмитрия Федоровича внутренние дела, еще острее тот почувствовал, как ему нужен Петр Иванович. В роли советника, консультанта, предсказателя. И пошел просить Николая вернуть Рачковского на службу. Уговорил. В начале 1905 года тот стал заведовать политической частью Департамента полиции, да еще на правах вице-директора. И в этом ранге выполнять еще и специальную задачу — курировал деятельность политической полиции в Петербурге.

Но когда начались кровавые дела и нужно было действовать, Трепов понял, что охранным отделением Петербурга должен руководить человек действия, мастер сыска с волей боевого офицера. Иного выбора надвигающаяся революция не оставляла. И когда Лопухин предложил ему Герасимова на Петербургское отделение, он уже понял и другое: революция — это политика, и безопасность власти — тоже политика. И поэтому пусть у Герасимова будет политический советник Рачковский.

Политический игрок Рачковский и жандармский полковник Герасимов не ужились. «Тоже мне, светило», — мысленно клял его Герасимов. «Светило» разочаровало неумением поставить розыск, найти, арестовать, в крайнем случае ликвидировать. Он все напирал на деньги: этому нужно дать; того можно купить; тому показать через агента, сколько бы он получил, если бы сделал то, что нам нужно.

Гибкость, вариативность, политические комбинации Рачковского раздражали полковника. Он видел в нем продолжение Зубатова, и это усиливало неприятие. В спорах с Рачковским ему приходилось буквально проламывать свою стратегию и тактику.

Почти каждый день Герасимов докладывал обстановку Трепову. А из угла треповского кабинета сверлил его взглядом политический советник Рачковский.


Герасимов и Рачковский: два взгляда на борьбу с революцией


17 февраля 1905 года Герасимов вступил в должность начальника Отделения по охранению общественной безопасности и порядка в столице. Таким было полное название Петербургского охранного отделения. Пришлось заниматься двумя делами сразу: ломать оперативные порядки в отделении и познавать революционную ситуацию в столице.

В Петербурге его поразили не столько революционные агитаторы и ведомые ими массы трудового люда, сколько бешеная активность интеллигенции. Еженедельно рождались организации, объединения, союзы инженеров, профессоров, учителей, врачей, адвокатов, и даже чиновников. Потом они объединились в Союз союзов со своим центральным комитетом. И тот немедленно вполз в политику. Презрев профессиональные интересы, комитет возглавил антиправительственное движение интеллигенции. Дискутировались политические вопросы, вырабатывались программы и выдвигались лозунги. Причем не в пользу монархии, а откровенно республиканские. Эти интеллигентские союзы вели себя как политические партии, а центральный Союз союзов, по сути, стал теневым правительством. И идея у него была понятна и привлекательна для интеллигенции: власть на платформе объединения людей всех профессий.

На очередном докладе у Трепова Герасимов ставит вопрос о ликвидации союзов. Рачковский, как всегда из угла треповского кабинета, брюзжит:

— Будет слишком много шума.

— Шум менее вреден, чем их настоящая деятельность. Они уже так раскачали ситуацию, что еще немного и она станет неуправляемой.

Сошлись на том, что арестованы будут только руководители центрального Союза союзов, и их антигосударственная деятельность будет достаточно задокументирована. Полумера, конечно, но большего Герасимов «выбить» из Трепова не мог.

«Центральных» деятелей арестовали.

А дальше, как и предполагал Рачковский, взвыла пресса. И Трепов приказал всех арестованных выпустить.

Герасимов негодовал:

— «Верхушку» освободили, «рядовые» союзы возмущены и требуют легализации массовых собраний. Чего мы добились такими мерами?

А Рачковский стоял за продолжение уступок. Хотят собраний — разрешим собрания. Требуют университетских автономий — разрешим автономии.

Криком исходил Герасимов в треповском кабинете:

— У меня в институтах только информаторы, моих людей нет в руководстве студенческих организаций. Автономия не успокоит студенчество и профессуру. Она, наоборот, приведет к сходкам и митингам. Туда придут революционные горлопаны и «заведут» студенческую массу.

Спокоен был Рачковский:

— Ну, вы известный пессимист. Увидите, все образуется.

Образовалось действительно скоро. Митинг за митингом, сходка за сходкой шли в институтах и университете Петербурга. Революцией бурлило студенчество, а следом интеллигенция.

Герасимов ставит задачу своим офицерам: мобилизовать всех агентов освещаться должны каждое собрание, сходка, митинг, товарищеская вечеринка. В отношении руководителей и активистов организаций и союзов добиться полной ясности: где живет, какая семья, связи, окружение, финансовые дела. Потом он уединялся в кабинете с каждым из офицеров и детально «мозговал» ситуацию по его организациям и людям, разбирал оперативные планы, размышлял над докладами. Работалось чертовски трудно, не хватало опытных агентов, с трудом привлекались новые.

А на чем сосредоточился Рачковский? Его тогда больше видели у высоких лиц, с коими он обсуждал политическую ситуацию. Но чаще у председателя Совета министров Сергея Юльевича Витте. На этих встречах и родилась «рачковско-виттевская» идея: для борьбы с надвигающейся анархией и революционным хаосом нужно договориться с интеллигенцией и торгово-промышленными кругами, наиболее авторитетных лиц включить в состав правительства, пригласить на государственную службу. Именно эти лица помогут расколоть общественное мнение и привлечь на сторону власти всех мыслящих либералов. А анархистов и радикалов, играющих в революцию, тогда можно будет локализовать. Такой был придуман политический ход против революции, стоящей на пороге.

И Рачковский начал действовать: определять кандидатуры, планировать встречи.

Но грянул гром — всеобщая октябрьская забастовка по решению революционных партий. Бастовали все — заводы, банки, магазины, управы, железные дороги, почта и телеграф. Даже в полиции среди городовых началось движение в пользу забастовки.

Власть спасла себя Манифестом о свободах, текст которого сочинил Витте. Уже 17 октября 1905 года во второй половине дня он позвонил Трепову и сказал: «Слава богу, Манифест подписан. Даны свободы, вводится народное представительство, начинается новая жизнь».

— Слава богу! — воодушевился Рачковский. — Завтра на улицах будут христосоваться.

— Завтра на улицах начнется революция! — резко возразил Герасимов.

Жандармский профессионал знал, что говорил.

Вечером следующего дня в своем рабочем кабинете он смотрел сводки из участков: на улицах демонстрации, митинги, шествия, красные знамена, революционные ораторы. Полиция не успевала фиксировать антиправительственные акции.

В эти дни Витте начал двигать выработанный с Рачковским план: пошли переговоры с представителями либеральной интеллигенции и общественности о вхождении в состав нового правительства. Они обещали, профессоры и земцы, либералы, интеллигенты. Обещали подумать и войти. Но обманули.

Для Витте это стало ударом. Долго не мог успокоится, выразился в сердцах:

— Эта интеллигенция — полное... Пообещать поддержку — и потом уйти в сторону! Бросить меня в самый тяжелый час! — И дальше с сарказмом: Вероятно, недостаточно она у нас государственно подготовлена.


Герасимов: удушение революции


После царского манифеста о свободах революционная стихия захлестывала империю. Развал власти шел на глазах. И прежде всего в Петербурге. Согласно манифесту из тюрем выпустили революционных деятелей, из-за границы вернулись их соратники — революционные эмигранты. С ними собрания и митинги пошли чередой. Петербург стал сплошным городом-митингом.

Выступления рабочих, движение интеллигенции разжигалось выступлениями прессы. Благодаря манифесту, власть наполовину срезала цензурные барьеры. Теперь публикации газет и журналов, в коих правили бал ирония, сатира, политическая обструкция режима, находили скорый отзыв в интеллигентских кругах. Да, и простонародье тешилось.

Пресса переживала свою революционную весну. Открыто на уличных лотках предлагали большевистскую «Искру», «Революционную Россию» и массу других газет, отпечатанных в лондонских, парижских, женевских, а ныне и петербургских типографиях. Недавно еще подпольные, теперь эти издания открыто выходили под революционными девизами «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!» или «В борьбе обретешь ты право свое!». А масса сатирических листков и журналов без всяких девизов зло смеялась над императором всея Руси и над властью.

Герасимов, не изменявший своей привычке ходить на работу пешком, наблюдал каждое утро это «печатное» сумасшествие. Иногда покупал, показывал своему министру Дурново. И каждый раз тот задавал вопрос:

— Вы посмотрите, кто авторы! Почему они, евреи, на редакторских постах, на ведущих корреспондентских должностях? — И совсем словами Витте: — Пресса-то у нас еврейская, в основном радикально-левая1.

Дальше восклицания, чтобы душу отвести:

— Где же русские перья, почему же на нашей стороне нет талантливых журналистов и редакторов?

Герасимов тему не поддерживал — в оперативном плане пока неперспективна — и переходил к докладу.

Министр внутренних дел у Витте Петр Николаевич Дурново, как и Трепов, почти каждый день требовал доклада начальника Петербургского охранного отделения. Герасимов не скупился на выражения, откровенно говорил о развале государственности, черных красок не жалел.

Однажды между ними состоялся весьма характерный диалог, который излагает в своих воспоминаниях Герасимов:

— Так скажите: что же, по-вашему, надо делать?

— Если бы мне разрешили закрыть типографии, печатающие революционные издания, и арестовать 700-800 человек, я ручаюсь, что успокоил бы Петербург.

— Ну, конечно! Если пол-Петербурга арестовать, то еще лучше будет,ответил Дурново. — Но запомните: ни Витте, ни я на это нашего согласия не дадим. Мы — конституционное правительство. Манифест о свободах дан и назад взят не будет. И вы должны действовать, считаясь с этими намерениями правительства как с фактом2.

Еще в дни октябрьской забастовки революционные партии создали Совет рабочих депутатов. После забастовки Совет набрал силу и повел себя как второе правительство. Будто продолжил дело Союза союзов. Но агрессивнее, жестче: направлял запросы, требовал объяснений, проводил проверки государственных учреждений. Нагло, бесцеремонно. Удивительно, но ему отвечали, показывали, объясняли. Настал момент, когда Совет поставил вопрос о своей милиции. Потянулись первые добровольцы. Полиция растеряно взирала на происходящее.

Такая же растерянность охватила и армию. Только там это была растерянность разложения. Солдаты и матросы отказывались подчиняться офицерам. Призрак «Потемкина» маячил перед теми и другими, одних подвигая на бунт, других сдерживая от решительных действий.

Оперативная информация подталкивала Герасимова к однозначному выводу: самое опасное звено — Совет рабочих депутатов. Его надо громить. И он объясняет это Дурново.

— Немыслимое дело, — отвечает тот. — Отдельные лица могут быть арестованы. Но весь Совет — никак нельзя. Литература может быть конфискована, но лишь некоторые издания. Мы — конституционная власть.

Снова и снова ставит Герасимов вопрос о разгроме Совета и получает отказ за отказом. Наконец у него в руках агентурное сообщение: Совет принял решение о подготовке вооруженного восстания. Спешит к Дурново. Совещаются: Дурново, Рачковский, второй директор Департамента полиции Вуич, от прокуратуры Камышанский. Решают: арестовать только председателя Совета Хрусталева, в отношении которого Герасимов привел неопровержимые данные о прямом отношении к подготовке восстания.

Яснее всего выразился Рачковский:

— Нам нужно оттягивать развязку и содействовать организации благомыслящих слоев общества.

Потерпев провал с либеральной интеллигенцией, Петр Иванович теперь на ее место в благомыслящий слой определил национальных патриотов — Союз русского народа под водительством профессора Дубровина. Революцию могут остановить патриоты-националисты, отстаивал идею Рачковский. Профессор Дубровин, которого нашел Петр Иванович, спешно разворачивал отряды русских патриотов.

— Несерьезно, — сказал как отрезал Герасимов. — Из-за угла они что-то и сделают. А в прямой схватке их поколотят, сметут просто. Нет за ними реальной силы. Сила у меня. Идеи же патриотические не за неделю внедряются.

Еще более жестче настаивает Герасимов на разгроме Совета, именно разгроме. Нутром чувствовал приближающуюся катастрофу. И выразился вполне определенно: «Или мы будем служить революционным украшением петербургских фонарей, или всех революционеров пошлем в тюрьмы и на виселицу». Эта фраза вошла в историю и кочевала из десятилетия в десятилетие, но была благополучно забыта в последние годы советского режима.

И опять совещание у Дурново. И очередной запрет на арест.

А ведь как убеждал: «Крушение монархии — дело дней. Любой ценой надо сокрушить главное гнездо революции — Совет рабочих депутатов. Арестовали Хрусталева? Ну, и что?! Там Троцкий! Меньшевик, но действует как большевик! Этот не Хрусталев. Это фанатик революционной войны, и он на самом деле руководит Советом. Он организатор восстания! Там отлаженные связи с заводами, институтами, оттуда управляют боевыми «тройками» и «пятерками», оттуда управляют боевыми дружинами, укомплектованными решительными людьми, готовыми на все».

Поистине, промедление было смерти подобно.

На другой день заявился к Дурново с утра с внеочередным докладом. Сказал то же самое. Только эмоции хлестали через край. При сем присутствовал министр юстиции Михаил Григорьевич Акимов, он же генерал-прокурор империи. Дурново опять играл в демократа и бубнил что-то о конституции.

— А я согласен с полковником, — неожиданно сказал Акимов. — И если вы как министр внутренних дел не считаете возможным дать разрешение на предлагаемые им меры, то это сделаю я. — И, вырвав лист из блокнота, написал распоряжение об аресте всего Совета рабочих депутатов.

В тот же вечер, 3 декабря 1905 года, армейское подразделение оцепило помещение Вольно-экономического общества, где заседал Совет. Заседание вел Троцкий. И он не прервал его, когда в зал вошел жандармский офицер. Историки достаточно полно реконструировали эту сцену.

Офицер вышел на середину зала и стал зачитывать ордер об аресте членов Совета. В зале повисла гробовая тишина. А председатель Совета Троцкий буднично произнес:

— Есть предложение принять к сведению заявление господина жандармского офицера. А теперь покиньте зал заседания Совета рабочих депутатов,обратился он к представителю власти.

В полном замешательстве тот ретировался. Троцкий предложил приготовиться к аресту, уничтожить документы, материалы, которые могут быть использованы властями против Совета, а тем, у кого есть оружие, привести его в негодность. А потом в зал ворвалась группа жандармов. Председатель еще успел крикнуть: «Смотрите, как царь исполняет свой манифест! Смотрите!»3

Всех арестованных свезли в Петропавловскую крепость. С Советом было покончено. Но агенты доносили, что в ответ на разгром Петербургского Совета рабочих депутатов руководство партий социал-демократов и социалистов-революционеров решило начать всеобщую забастовку и вооруженное восстание. О забастовке объявит всероссийский железнодорожный съезд, который собирается 6 декабря в Москве под предлогом пересмотра устава касс взаимопомощи железнодорожных служащих. Там на съезде будут люди от революционных партий и организаций.

Герасимов требует от Дурново отдать приказ об аресте всего съезда железнодорожников. Рачковский против. С ним согласен и министр. Решено, что Рачковский поедет в Москву наблюдать за работой съезда. После этого будут выработаны предложения.

Герасимов в ярости. Он кричит, что такая тактика до добра не доведет. С этой революционной публикой нельзя заниматься политическими играми. У него полная информация, он верит своим агентам. Собравшихся под видом железнодорожников революционеров нужно брать.

Кончилось как всегда по-русски, смешно и бестолково. Рачковский по нездоровью затянул отъезд в Москву, на съезд не попал. А ночью Дурново привезли с телеграфа копию телеграммы, разосланной съездом по всем железным дорогам: объявлялась всеобщая забастовка с переходом в вооруженное восстание.

Дурново вызывает Герасимова:

— Надо действовать. Вы были правы, мы сделали ошибку, что так долго тянули. Я уже говорил с Царским Селом4.

А Герасимов уже давно был готов действовать. После 17 октября, дня выхода царского манифеста, он разработал план пресечения вооруженного восстания и распорядился на свой страх и риск действовать в соответствии с ним. Была мобилизована усиленная команда наружного наблюдения — 250 человек. Они выследили подпольные оружейные мастерские, дома и квартиры всех активистов и руководителей революционных партий, Совета рабочих депутатов, командиров боевых дружин и групп, их контакты и запасные явки, пути получения нелегальной литературы и оружия. Были сделаны подробные списки, схемы связей и маршрутов поступления боевых средств. Герасимов взял непосредственно на себя эту часть операции: ставил задачи агентам, принимал доклады, разрабатывал формы документов, схем, списков. Для арестов рассчитал число войсковых и полицейских команд, их состав, маршруты выдвижения. Работа велась по 750 адресам. И она себя оправдала.

Когда, наконец, он получил приказ, застоявшаяся машина сыска заработала неотвратимо, плавно и жестко. Вот как он сам вспоминал об этом:

«Всю ночь я оставался в Охранном отделении. Каждую минуту поступали донесения. Всего было произведено около 350 обысков и арестов. Взяты 3 динамитных лаборатории, около 500 готовых бомб, много оружия, маузеров, несколько нелегальных типографий. В четырех или пяти местах было оказано вооруженное сопротивление. Сопротивлявшиеся убиты на месте. На следующий день было произведено еще более 400 обысков и арестов.

Отмечу, что среди арестованных тогда был Александр Федорович Керенский. Он был начальником боевой дружины социалистов-революционеров Александро-Невского района. Позднее, через 12 лет, он стал министром юстиции Временного правительства и в качестве такового издал приказ о моем аресте...

Именно этими мерами было предотвращено революционное восстание в Петербурге. Конечно, забастовки были. Были и разные попытки демонстраций и митингов. Но ничего похожего на тот взрыв, которого все опасались и который казался всем неизбежным, в Петербурге не случилось»5.

А Москва хлебнула революции. Рабочие отряды, баррикады, казаки, артиллерия и кровь. Много крови лилось в белокаменной. Потом первый русский марксист Г. Плеханов скажет: «Не надо было браться за оружие». На что ему другой русский марксист В. Ленин ответит: «Напротив, нужно было более решительно, энергично и наступательно браться за оружие, нужно было разъяснять массам... необходимость бесстрашной и беспощадной вооруженной борьбы»6.

Но в Петербурге было тихо. Там революцию задушили. И императорская власть, что в столице, не качнулась. А для России, если власть устояла в столице, значит устояла вообще. Полковник Герасимов Александр Васильевич имел к этому самое прямое отношение.


Герасимов: путь в жандармские офицеры


Когда полковник Герасимов укрощал революцию в Петербурге, выглядел он не на 44 года, а значительно моложе. Крепкий, ладно сбитый и по-военному статный. Бородка клинышком, аккуратные усы и острый взгляд серо-стальных глаз. Суров и строг. Таким его запечатлели современники.

Кто бы подумал, что 25 лет назад он был настолько легок в обхождении с дамами, что полностью соответствовал гоголевскому наблюдению: на это мастера господа поручики и никак не далее капитана. Но вот до капитана ему действительно было трудно дорасти в том резервном пехотном батальоне, куда забросила его судьба после юнкерского училища.

Не граф, не князь, из простых казаков. Когда учился в реальном училище, все бегал в революционные кружки. Потом остыл. Об инженерном деле больше думал. Не вышло, судьба развернула на военную колею.

И вот пехотный батальон. Он вполне мог сказать устами Назанского, героя купринского «Поединка»:

«Поглядите-ка вы на наших офицеров. О, я не говорю про гвардейцев, которые танцуют на балах, говорят по-французски и живут на содержании у своих родителей и законных жен. Нет, подумайте вы о нас, несчастных армеутах, об армейской пехоте, об этом главном ядре славного и храброго российского войска. Ведь все это заваль, рвань, отбросы... В большинстве же — убоявшиеся премудрости гимназисты, реалисты, даже неокончившие семинаристы... Все, что есть талантливого, способного, — спивается. У нас семьдесят пять процентов офицерского состава больны сифилисом. Один счастливец — и это раз в пять лет — поступает в академию, его провожают с ненавистью. Более прилизанные и с проекцией неизменно уходят в жандармы или мечтают о месте полицейского пристава в большом городе».

Хотя и зол был Назанский на армейскую жизнь, а суть выразил. Эту суть и постиг весьма скоро поручик Герасимов. И выбор он сделал обдуманный. Корпус жандармов интереснее академии Генерального штаба. Не армейская рутина, хотя и облагороженная генштабовскими аксельбантами, а жандармская романтика сыска и волнующая близость к власти влекли больше.

Но жандармский корпус ждал достойных. К ним мог быть причислен тот, кто окончил военное училище по первому разряду и уже шесть лет отдал армии, не был католиком и успешно сдал вступительные экзамены. И, конечно, имел безупречную репутацию верноподданного и дворянское звание. Все преодолел Герасимов. И хотя с дворянством не вышло (из простых оказался), в корпус все же взяли в виде исключения.

Мужицкая хватка и способности скоро преобразовали армейского поручика в профессионального и уверенного жандармского ротмистра. И карьера пошла, да не по ухабам бездарности, а по столбовой дороге ответственности за государственную безопасность. Чины и звания не заставили ждать — путь от ротмистра до генерал-майора одолел за пять лет.

В Харькове он навел порядок. Революционерам там не жилось, когда службу правил он. А в 1905 его потребовал Петербург. Он-то и сделал его фигурой номер один в сыскном деле на ближайшие годы.

Живость, упорство и решительность — как хороши они в борьбе с революцией! Потом пришли степенность, мудрость. Но все так же оставались смелость до авантюризма и самоуверенность до дерзости. Но рядом же и тщеславие, тайные мысли: возьмет история или нет? После укрощения революции в Петербурге история брала, только изнурительно заставляла работать. Правда, при этом он и вальяжного комфорта себя не лишал. Были любимый ресторан «Медведь», любимая мебель красного александровского дерева, картины в тяжелых позолоченных рамах, страсть к фотографии.

Но это все отдушина от главного — розыска проклятых революционеров, установление партий, предотвращение терактов. Все, кто знал говорили: «Умен, имеет свое суждение». И Петр Аркадьевич Столыпин6, став министром внутренних дел, приблизил его к себе. Еще и потому, что хотел иметь преданного человека на посту начальника политической полиции в Петербурге. Это было важно для бывшего саратовского губернатора. Чутьем понял, на этого положиться можно. Герасимов, действительно, уж ежели служил, то всегда чему-то одному: одной идее, одному человеку. Его работа со Столыпиным — еще одна глава в технологии сыскного дела.


Герасимов: идеи и открытия


Преданость министру внутренних дел Столыпину и завоеванный сыскной авторитет в революционных событиях 1905 года сделали Герасимова фактическим лидером политического сыска. Департамент полиции которому он подчинялся по служебной вертикали, слушал его, не смея перечить. Что уж там говорить о каком-то контроле! Петербургское охранное отделение, где он властвовал тогда, вело за собой весь политический сыск империи. Герасимов теперь сам выбирал объекты сыска. Ну, конечно, теперь ими были революционные партии. И дело, которое он ставил, касалось организации внутренней агентуры в их центральных органах.

Герасимов тогда презрел инструкции Департамента полиции, гласящие, что недопустимо участие агентов в центральных органах партий. Он смело внедрял своих людей именно в руководящие партийные структуры. Он презрел и прежнюю тактику сыска, идущую еще от Зубатова, столь нелюбимого им. В оперативном плане эта тактика требовала выявления всех руководителей партии, их связей, а затем поголовного ареста. В этом случае партия оказывалась парализованной.

«А нужно ли это делать? — спрашивал сам себя Герасимов. — Ведь сейчас революционное движение действительно массовое. Это не группа заговорщиков, а целая галерея партий в придачу с их фракциями в Госдуме. Ну разгромим ряд организаций, даже партий в целом. Но всегда готовы новые добровольцы под прежние знамена. Так и ходить по кругу? Нет, нужно новое решение в условиях нарождающейся демократии».

Так примерно думал тогда Герасимов. И он это решение нашел. По-сути, сделал свое открытие. Организационные центры не нужно громить, их нужно контролировать своей агентурой, беречь и направлять. Ну а уж если те задумают тайную типографию, «взрывную» лабораторию или склад оружия, то арестовать надо «дальних» исполнителей. Но никак не лидеров партии. Да и об этих «дальних» надо подумать: не повлияет ли арест на будущее организации, не выведет ли на агента? Партии должны работать под контролем, под «колпаком». И офицер сыска решает, какой шаг им разрешить, а на какой наложить запрет. Он же создает ситуации для центрального органа партии и, исходя из них, нейтрализует самого талантливого лидера. Партия продолжает жить, а каждый шаг оставшихся деятелей известен полиции.

На первое место в своей концепции Герасимов поставил агентов. «Самой главной моей задачей, — вдохновенно говорил он, — было хорошо наладить аппарат так называемой секретной агентуры в рядах революционных организаций; без такой агентуры руководитель политической полиции все равно как без глаз. Внутренняя жизнь революционных организаций, действующих в подполье, — это совсем особый мир, абсолютно недоступный для тех, кто не входит в состав этих организаций. Они там в глубокой тайне вырабатывали планы своих нападений на нас. Мне ничего не оставалось, как на их заговорщицкую конспирацию ответить своей контр-конспирацией — завести в их рядах своих доверенных агентов, которые прикидываясь революционерами, разузнавали об их планах и передавали бы о них мне»7.

Одним из таких доверенных агентов Герасимова стал Евно Фишелевич Азеф — классический герой почти всех публикаций о русском политическом сыске. Прежде чем попасть под тяжелую длань Герасимова, Азеф уже поработал с Зубатовым и Рачковским. Они были его учителями с того момента, как он предложил сам себя Департаменту полиции за 50 рублей ежемесячно. К тому времени Азеф, молодой инженер-электрик, уже прочно обосновался в руководстве партии социалистов-революционеров (эсеров). Там его учителем был Г. Гершуни — глава Боевой организации партии: политические убийства, террористические акты. Как ученик Зубатова с Рачковским и как ученик Гершуни он в обеих школах — и агентурной, и террористической — оказался на уровне. По поручению полиции Азеф мастерски устранил Гершуни и возглавил Боевую организацию партии. По поручению партийного ЦК он отправил на тот свет министра внутренних дел Плеве, дюжину средних и мелких чиновников. Но он не колеблясь при этом сдавал полиции десятки и сотни революционных боевиков и партийных руководителей. Участь их была предрешена: тюрьма, каторга, виселица. Таким был Азеф — талантливый пройдоха, мастерски проституировавший на интересах партии и политической полиции, одновременно сосущий «партийные» и «полицейские» деньги. И сему положил конец Герасимов.

На конспиративной квартире, посадив Азефа в мягкое кожаное кресло напротив себя и вперев в него немигающий взгляд, он сказал как отрубил:

— Или вы кончаете с двойной игрой и начинаете честно служить мне, то есть полиции, или пойдете на виселицу. Это я вам обещаю.

Правда, Герасимов этого факта сам никогда не подтверждал. Но известный писатель белой эмиграции Роман Гуль, встречавшийся с Герасимовым в 20-х годах прошлого столетия в Берлине, свидетельствует: генерал Герасимов, правая рука премьер-министра П. А.Столыпина, — это тот, «кто мертвой хваткой схватил двустороннего предателя Азефа, заставив работать только на охранное. И тот, кто спас Азефа от убийства эсерами после разоблачения, дав ему подложные документы и деньги»8.

После того, как Азеф стал работать только на охранное отделение, деятельность партии эсеров полностью вписалась в концепцию Герасимова: прирученная партия под контролем полиции. Герасимов внятно очертил круг обязанностей Азефа: информировать обо всем, что происходит в ЦК партии, ее совете, на съездах и конференциях, во фракциях эсеров в Государственной думе, в других фракциях думы, которые были близки к эсерам по своим воззрениям, особо информировать обо всем, что происходит в Боевой организации партии, чтобы охранное отделение знало о каждом ее шаге.

Информация Азефа и других «центральных» агентов позволяла Герасимову видеть достаточно полно картину легальной и нелегальной революционной борьбы. Об этом он регулярно докладывал Столыпину, которого особо интересовали внутренняя жизнь центральных организаций революционных партий и внутренняя жизнь левых фракций Государственной думы.

И здесь Герасимов вспоминает о Зубатове и Рачковском, как ни противны они ему были. А почему бы сейчас, когда революция 1905 года задушена, а большинство революционных партий под сыскным «колпаком», не перейти к оперативно-политическим методам борьбы? И он докладывает Столыпину идею о легализации всех русских политических партий, кроме тех, что используют террор. Тогда эсеров и большевиков можно поставить вне закона, и, возможно, они бы тогда отказались от радикальных методов. «Этим ходом мы бы успокоили и нормализовали общественно-политическую жизнь», — заключил он свой доклад..

Столыпину идея пришлась по душе. И вдвоем они разработали законопроект, по которому в России политические силы могли быть представлены Союзом русского народа (партия черносотенцев-патриотов), октябристами (партия крупной торгово-промышленной буржуазии), конституционными демократами, или кадетами (партия либерально-монархической буржуазии, народными социалистами (партия мелкой буржуазии) и социал-демократами (меньшевиками). Красивый проект, хотя и оперативно-политический. Но так и остался на бумаге. Почему?

Этот же вопрос задал в эмиграции генералу Герасимову бывший член ЦК партии меньшевиков, потом профессиональный историк Борис Николаевский. И вот что ответил генерал, по словам Р. Гуля: «Камарилья в зародыше удушила...» «Это тупая дворцовая камарилья, — продолжает Гуль, — вершившая дела у трона, более всех виновна в страшной беде России. Она отстранила Витте (и не только его), убила Столыпина, создала распутинщину и сухомлиновщину и привела к катастрофе революции»9.


Герасимов: уход со сцены


Азеф кончил плохо. Сегодня тайны в этом нет. В партии стало известно о его двойной игре, его предательстве, работе на охранное отделение. Постарался Владимир Львович Бурцев — революционер, ставший историком. И он же добился от бывшего директора Департамента полиции Лопухина признания о сотрудничестве Азефа с «охранкой». Скандал тряхнул российские верхи. За свои откровения Лопухин оказался на каторге. А шум от этих признаний, откровений, разоблачений достиг мировых вершин. Дела Азефа, Лопухина и в связи с ними деятельность Столыпина и Герасимова перемывались российской и западной прессой. Злорадствуя, газеты писали о том, что покушения, организованные Азефом, делались по указаниям Рачковского, а потом и Герасимова, что кровь высших сановников и на их совести. Хуже было то, что в правительстве и в окружении царя этому начинали верить.

Когда поутихло с Азефом, Герасимов ушел в отпуск. Все же четыре года без единого отпускного дня на на посту начальника Петербургского охранного отделения давали себя знать. Послеотпускные перспективы ожидались неплохие: Столыпин обещал место заместителя министра внутренних дел, в ведении которого руководство всей полицией. Но повернулось иначе.

Пресса опять начала ворошить угасшие было подозрения о связи Герасимова с Азефом и о причастности генерала к терактам. А тут еще возникло дело Петрова. Эсер, арестованный полицией, дал согласие работать на нее. Обговорили условия сотрудничества и организовали ему побег. Оказавшись за границей среди своих, он честно поведал о своей новой миссии. И тогда ему поручили убийство Герасимова, который наставлял его в агентурных делах. Увы, Герасимов уже был вне должности начальника петербургской «охранки». И тогда Петров убил его преемника полковника Карпова. А на допросах упрямо твердил, что убил по договоренности с Герасимовым.

Петрова повесили по судебному решению. А Герасимова еще больше стали подозревать в сотрудничестве с террористами. Это подозрение, как и интриги завистников, склоняли верхи к преданию его военному суду. И лишь Столыпин остановил эту невменяемую суету. Еще не хватало после дел Азефа и Лопухина начать дело Герасимова! Герасимова, героя подавления революции 1905 года! Тогда уж точно на политической полиции в России можно ставить крест.

В конце 1909 года Герасимова отправили в почетную отставку — сделали генералом для поручений при министерстве внутренних дел (и поставили под негласный надзор полиции). А в начале 1914 года он сам подал прошение об отставке, что и было удовлетворено властью без сожаления. Пенсию ему положили по тем временам весьма богатую — 3600 рублей, которую еще семь лет назад сам Столыпин впрок выхлопотал ему за заслуги.

Войну и февральскую революцию Герасимов встретил в Петербурге. И начались бесконечные его показания для Чрезвычайной комиссии Временного правительства, разбиравшейся с делами полиции. В октябре 1917 грянул большевистский переворот, а в мае 1918-го к нему зашел один знакомый, служивший тогда у большевиков. И он сказал: «В Москве настроение очень тревожное, неизбежно начало террора, скоро будут произведены большие аресты». Совет его был: не медлить и двигаться куда-нибудь за пределы досягаемости большевистской власти. Герасимов подался на юг. «После я узнал, — вспоминал он, — что буквально через несколько дней после моего отъезда в Петербурге начались аресты сановников старого режима. Приходили и за мною»10.

В конце концов он оказался в Берлине, где и прожил остаток жизни. Занимался тем, что писал мемуары и вел бухгалтерию в мастерской дамского платья, что держала жена.

В ведомости писал тонким каллиграфическим почерком: «1) Платье декольтированное из черного муара, обрамленное лентой — для фрау Гильденверк, 105 марок. 2) Платье...»

По воскресеньям ходил обедать в русский пансион фрау Бец, что в двух шагах от главной улицы Берлина, Унтер ден Линден. Недорого, сытно и по-русски. За столом сходились бывшие российские политики и государевы люди. Предавались воспоминаниям и пережевывали версии: «А если бы...» К нему обращались «ваше превосходительство», и он рассуждал умно и интересно.

Было ему 83 года, когда смерть забрала его тихо и незаметно. Случилось это в марте 1944-го.


ПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ ХВАТКА ВЧК, или История о том, как бывший начальник отдельного корпуса жандармов генерал Джунковский помог чекистам организовать работу

Решение Дзержинского


Возможно, в один из сентябрьских дней 1918 года председатель ВЧК Феликс Дзержинский имел весьма важный разговор со своим первым заместителем Яковом Петерсом. Вот что он сказал ему тогда:

— Обстановка меняется каждый день, и не в нашу пользу. В деревне кулацкие восстания, по сути, настоящая контрреволюция. Хлеб давать не хотят. В городах оживление офицеров и всех «бывших». Какие-то организации направляют их на Дон, к генералам. Ну хорошо, накрыли мы «Союз реальной помощи», потом организацию этого американца Бари, савинковский «Союз защиты родины и свободы», заговор с Локкартом. А сколько их нераскрытых, неизвестных, втайне готовящих контрреволюцию? Мы их бьем вслепую. Ощущение такое, что растет контрреволюционная сеть, а мы этого не представляем. Как увидеть всю картину, куда тянутся нити?

— Речь, как я понимаю, о наших методах, — с латышской невозмутимостью произнес Петерс.

— Вот именно, о методах! — воскликнул Дзержинский. — Наши люди — да, преданы революции. Но в нашем деле они просты как дважды два. Умеют арестовывать, а допрашивать, вести расследование не могут. Вы же сами первый столкнулись с тем, что не смогли правильно составить протокол обыска, когда занимались делом савинковского союза. И это дорого обошлось. Вы же сами потом говорили, и совершенно правильно говорили: одно дело бороться с бандитизмом и совершенно другое — разбираться в материалах белогвардейской организации, имеющей пароли, шифры, внутриорганизационную дисциплину. Вот мы, руководители ЧК, ориентируем ли наших людей на профессиональную работу? Я вот что думаю: без опыта охранных отделений, без опыта особого отдела департамента полиции нам не обойтись. Кстати, и Временное правительство не удержалось еще и потому, что пренебрегло опытом охранных отделений.

— Ну, архивы, методы ведения дел у «охранки» можно изучать не один месяц. Это скорее занятие историков. Потом, вы же знаете, сколько архивов сожгли в февральскую революцию. Те, что спасли благодаря Щеголеву1, не такая уж большая часть.

— Сейчас нужны не архивы, нужны люди из полиции, из министерства внутренних дел с их опытом, — твердо, как об уже решенном, сказал Дзержинский. — Послушаемся здесь Владимира Ильича, который говорил, что без совета специалистов, людей образованных обойтись нельзя.

— Ну, в отношении спецов из промышленности, финансов — это понятно. А ведь о людях «охранки» думают как о палачах, провокаторах, душителях революции, — возразил Петерс. — Кого мы можем привлечь? Белецкого?2 Виссарионова?3 Это же прожженные мерзавцы. Даже следственная комиссия Временного правительства не могла отрицать этого. И мы их берем на работу?

— Этих — нет! — жестко отрезал Дзержинский. — Но среди бывших жандармов и деятелей охранки есть те, кому не столь мила монархия, сколько Россия. Кто уже сегодня понимает, что только большевики могут удержать Россию. Таких мало, но их нужно найти.

Молчал Петерс, думал.

— Где сейчас Джунковский? — прервал затянувшееся молчание Дзержинский.

— У себя в Смоленске, в имении скорее всего, — ответил Петерс. — Как ушел в отставку, так туда и уехал.

— Вот он нам нужен, — продолжил Дзержинский. — Именно он, бывший товарищ министра внутренних дел, начальник отдельного корпуса жандармов. Похоже, человек он честный. Помнишь его решение убрать из Думы Малиновского?4 Как он объяснял это: совмещение обязанностей депутата и полицейского агента путь к политическому скандалу, удар по правительству, по престижу власти. Агент не должен быть депутатом, даже если он принадлежит к партии большевиков. Правда, Владимир Ильич тогда жестко прошелся по Джунковскому: не предупредил думские фракции о провокаторе, да еще взял с Родзянко «честное слово» никому не говорить об этом 5. А его отношение к Распутину? Приехал к царю с агентурными данными о похождениях Гришки, дискредитирующими семью, власть, а через пару месяцев «загремел» на фронт. А его решение об отмене агентуры в гимназиях, в армии? Да и поведение на следственной комиссии правительства Керенского достойно уважения. Я думаю, мы сумеем убедить Джунковского работать с нами. Найдите его!

Последние слова Дзержинского звучали как приказ.

Смоленские чекисты восприняли указание Дзержинского однозначно: Джунковского арестовали и препроводили в Москву, в тюрьму ВЧК. Оттуда он и был доставлен на беседу к Дзержинскому.

Так состоялась их встреча: председателя ВЧК Дзержинского и генерал-лейтенанта Джунковского, бывшего заместителя министра внутренних дел императорской России. После этой встречи генерал Джунковский начал работать в ВЧК 6.


Кто такой Джунковский?


Потомственный дворянин, выпускник Пажеского корпуса, зачисление в который проводилось по собственному указанию его величества. После корпуса служил в лейб-гвардии Преображенском полку, и однополчанами его были представители знатнейших родов России. Достойно служил, и в 26 лет стал адъютантом великого князя Сергея Александровича — московского генерал-губернатора. Стал в те дни, когда великий князь занимался выселением 38 тысяч московских евреев, не попавших под черту оседлости.

Мог ли он тогда, в 1891 году, думать о том, что спустя 15 лет он сам будет губернатором Москвы? Но в ноябре 1905 года сорокалетний генерал Джунковский, вице-губернатор Москвы, уже полностью ощущал всю тяжесть ответственности за вторую столицу империи, в которой разгоралось тогда пламя краснопресненских боев первой русской революции.

Когда в 1905 году начались революционные волнения, генерал Джунковский передал петербургскому генерал-губернатору Трепову так называемые «Протоколы сионских мудрецов» — антисемитское творение охранки. А Трепов довел их до императора7. И на какое-то время они стали для государя политическим руководством. Тогда Николай был убежден: «Всюду видна направляющая и разрушающая рука еврейства». А в один из декабрьских дней того же, 1905 года Джунковский оказался среди кипевшей толпы, двигавшейся к тюрьме освобождать политических заключенных. Потом дворцовый комендант императора В. Воейков с неприязнью вспомнит: «Джунковский воздержался от донесения по начальству о своей прогулке, которая не послужила для него препятствием как к оставлению в занимаемой должности и звании, так и впоследствии и к занятию поста товарища министра внутренних дел...»8

Отполыхали декабрьской стужей и жаром баррикад бои в Москве, и через несколько недель интеллигентская, дворянская Москва, остыв от классовых сражений, бросилась в театральный омут. Тогда блистали Горький и Андреева, Качалов и Москвин. Во МХАТе шли «Мещане» и «На дне», и Горький, который до этого уже четыре раза был под арестом, пользовался особым покровительством московского вице-губернатора Джунковского. Генерал любил театр и обожал театральный мир. На литературных вечерах Горького и Андреевой он постоянный гость. Он очарован Андреевой, подругой Горького, и однажды, решившись, присылает ей букет белых роз.

Статный, благородный генерал был любим женщинами и не отказывал им в этом порыве. А завоевать сердце женской Москвы и по тем временам значило немало. Общественное спокойствие достигалось и этим.

А в 1912 году грянуло столетие Отечественной войны. И губернаторский талант организатора юбилейных празднеств явился во всем блеске. Закипели мемориальные работы на Бородинском поле, открылся музей Бородино. Победная слава и мощь России через столетие напомнила о себе на московской земле, напомнила усилиями и волей губернатора Первопрестольной. Москва ликовала в юбилейных торжествах, и в ней было спокойно. Столетие победы Джунковский талантливо использовал для сплочения московского люда. Он и дальше был полон созидательных и патриотических проектов. Открывается коммерческая академия, рождается общество воздухоплавания, и Джунковский становится его председателем.

И вдруг судьба делает неожиданный, но закономерный излом: в феврале 1913 года волей царя он становится заместителем министра внутренних дел России и командующим Отдельным корпусом жандармов. Место службы Петербург.

Организацию внутренней безопасности империи Джунковский пытался соотнести с нравственным началом. Его первый приказ по корпусу жандармов, требовавший беспощадной борьбы с антигосударственными элементами, завершался призывом помнить напутственные слова Николая I графу Бенкендорфу при вступлении того в должность начальника Третьего отделения: «Утирай слезы несчастным». А следом Джунковский издает распоряжение: исключить из состава секретных агентов воспитанников школ, гимназий, реальных училищ и запретить в дальнейшем их вербовку. Он посчитал «чудовищным такое заведомое развращение учащейся молодежи, еще не вступившей на самостоятельный путь». И тут же последовал приказ в отношении нижних чинов в армии и на флоте: среди солдат и матросов не должно быть полицейских агентов. И, наконец, Джунковский дает указание прекратить работу с лучшим агентом охранки Романом Малиновским, руководителем фракции большевиков в Госдуме,недопустимо провоцировать Думу как государственное учреждение. Если грянет политический скандал в случае разоблачения Малиновского, считал генерал, он доставит власти больший вред, чем утрата той информации, что он поставлял.

Чины департамента полиции были в ужасе: Джунковский рушил систему политического сыска. Но он рушил ее в традиционно-полицейском понимании «агент — донос» и восстанавливал как сферу высшего искусства, как стратегию политической борьбы. Это было продолжением линии инспектора секретной полиции подполковника Судейкина, которую он изложил в 1883 году в талантливом циркуляре «Об устройстве секретной полиции в Империи». Меморандум Судейкина гласил: возбуждать с помощью особых активных агентов ссоры и распри между различными революционными группами, дискредитировать революционные органы печати9. Джунковский требовал того же — разъединения социал-демократических групп и течений с помощью внутренней агентуры, а по сути, раскола в левых партиях. А игры типа «Малиновский и Дума» лишь отвлекают от серьезной работы, считал Джунковский.

Его полицейская карьера сломалась на Распутине. Пользуясь своим правом личного доклада императору, он доложил о скандальных похождениях ясновидящего старца, приближенного ко двору. Информацию о них имел подробную от сотрудников наружного наблюдения. В основу был положен эпизод, случившийся 25 марта 1915 года в ресторане «Яр», где Распутин проводил время с двумя газетчиками и двумя дамами. Вечер кончился настоящей оргией, где правил бал сексуальный психоз. Ознакомившись с докладом, Николай II потребовал не разглашать эту информацию. При этом государь был явно недоволен, что полиция лезет в подобные дела. Джунковский замахнулся на самое святое — на семейные коллизии монарха. Да еще пытался объяснить Николаю, что общение членов царской семьи с этим проходимцем Распутиным расшатывает власть, угрожает трону.

А слухи о ресторанных похождениях Распутина уже вовсю гуляли по Москве. «Московская газета» выступила с сочной заметкой о «Яре». Возмущена царица Александра Федоровна, она пишет мужу в ставку Главнокомандующего: «Это нечестный человек <Джунковский>, он показал мерзкую бумажонку <докладную> Дмитрию <великий князь Дмитрий Павлович>, который все рассказал Полю <великий князь Павел Александрович>, а тот — Элле <великая княгиня Елизавета Федоровна, сестра императрицы>. Нужно сказать Джунковскому, что Вам уже надоели эти грязные истории и Вы желаете, чтобы он был строго наказан»10.

А через несколько недель все та же «Московская газета» публикует фрагменты секретного доклада, который Джунковский представил царю. До сих пор загадка: как газетчики добыли его? Пресса подхватывает тему, скандал разрастается. А Николай II пишет записку министру внутренних дел о снятии Джунковского с должности за разглашение государственной тайны. Так генерал оказался во главе бригады 8-й Сибирской стрелковой дивизии и отбыл с ней на фронт. А Григорий Распутин, торжествуя победу, никогда уже не мог без скрежета зубовного произносить фамилию Джунковского.

Воевал Джунковский надежно даже в условиях российского бардака и развала армии. Дослужился до командира дивизии, а затем и корпуса. И в звании генерал-лейтенанта уже при большевиках, в декабре 1917 года, уволился из армии с «мундиром и пенсией».

Но большевикам он запомнился в связи с делом Малиновского. Особенно когда летом 1917 года давал показания следственной комиссии Временного правительства, занимавшейся расследованием дел Особого отдела департамента полиции. Александр Блок (тогда он был членом комиссии) увидел его благородство и приверженность нравственным началам во власти11.


Согласие


Время не оставило документов, в которых бы объяснялись мотивы, что привели Джунковского на службу в ВЧК. И архивы молчат.

Но можно представить версию по мотивам решения генерала. Запугивания и угрозы вряд ли были: не тот масштаб личности Дзержинского. Да и на Джунковского воздействовать этим традиционным средством всех спецслужб было бы бессмысленно. Устрашение не вписывалось и в масштаб личности Джунковского. Таких людей могли вести только выстраданные представления о жизни и ее ценностях.

Разную жизнь прожили они, прежде чем встретились, — 40-летний Дзержинский и 52-летний Джунковский. Когда в 1905-м Джунковский стал губернатором Москвы, Дзержинский был выпущен из тюрьмы по амнистии и через несколько недель выступил в Варшаве с призывом начать всеобщую забастовку солидарности с московскими рабочими. А когда в феврале 1913 года Джунковского назначили заместителем министра внутренних дел, начальником Отдельного корпуса жандармов, Дзержинский уже четыре месяца сидел в Варшавской тюрьме по приговору суда за ведение агитации и организацию забастовок на фабриках, за руководство партийным комитетом. Когда царь в августе 1915 года отлучил Джунковского от полицейской службы и отправил на фронт, Дзержинский постигал тюремную «науку» уже в Орловском каторжном централе. Когда в марте 1917 года Джунковский давал показания следственной комиссии Временного правительства о деяниях полиции, Дзержинский вышел на свободу и активно включился в деятельность большевистской партии. Когда Джунковский покинул военную службу в декабре 1917 года, Дзержинский возглавил Всероссийскую чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией и саботажем.

Более десяти лет провел Дзержинский в царских тюрьмах и ссылках, и у него было свое представление о работе карательного аппарата империи. А Джунковский знал власть изнутри, все ее скрытые пружины, мерзость ее устремлений и технологию ее действий, и у него тоже было на сей счет свое представление.

Известно, что Дзержинский мог убеждать. И скорее всего он убедил Джунковского в полезности и необходимости его работы в ВЧК. Так же, как убедил впоследствии действительного статского советника, ярого монархиста Александра Александровича Якушева возглавить псевдоорганизацию «Трест», нужную чекистам; как убедил бывшего заместителя царского министра путей сообщения Ивана Николаевича Борисова работать в Наркомате пути, когда сам стал путейским наркомом.

Воля неистового якобинца Дзержинского, закаленная в каторжных централах империи, соединилась с утонченностью ума Джунковского, отточенного в лабиринтах царской иерархии, в деле внутреннего сыска.

В ноябре 1918 года Джунковский выступал свидетелем в суде по делу Малиновского. И уже неслась по Москве молва: Джунковский арестован ВЧК. 14 декабря 1918 года в Управление делами Совнаркома пришло письмо с просьбой об освобождении из-под ареста бывшего московского губернатора. Письмо подписали актеры московских театров: Большого, Малого, Художественного, Моссовета. Помнили и чтили губернатора. Ленин прочитал это письмо и вывел на нем резолюцию: «Т-щу Дзержинскому: Ваше заключение. 14/ХII. Ленин»12. Но какое могло быть заключение, если Джунковский уже несколько недель работал в ВЧК? А квартиру ему тогда нашли на Арбате.


Дзержинский — Джунковский: взлет ВЧК


С приходом Джунковского в ВЧК в делах этого ведомства появилось новое качество — профессионализм сыска. По поручению Дзержинского Джунковский консультирует создание инструкций и правил для следователей ВЧК13. Опыт жандармских управлений присутствует в этих документах с впечатляющей силой14. Уже в 1922 году Политбюро ЦК РКП(б) приняло решение о привлечении к работе в органах ГПУ бывших жандармских офицеров и сотрудников охранных отделений 15. Новой власти нужен был опыт профессионалов, а деятельность Джунковского к тому времени в ВЧК способствовала этому партийному решению.

В сентябре 1922 года, после встречи с Лениным в Горках, Дзержинский пишет в своей записной книжке: «Директивы В. И.: Продолжить неуклонно высылку активной антисоветской интеллигенции (и меньшевиков в первую очередь) за границу»16. Но для этого нужно было вести наблюдение за интеллигенцией, изучать ее. А у Джунковского еще с царских времен был опыт изучения настроений среди населения17. Явно не без влияния Джунковского председатель ГПУ разрабатывает линию и технологию политического сыска в отношении интеллигенции:

«Необходимо выработать план, постоянно корректируя его и дополняя. Надо всю (!) интеллигенцию разбить по группам.

Примерно: 1) беллетристы, публицисты и политики, экономисты (здесь необходимы подгруппы: а) финансисты, б) топливники, в) транспортники, г) торговля, д) кооперация и т. д. техники (здесь тоже подгруппы: 1) инженеры, 2) агрономы, 3) врачи, 4) генштабисты) профессора и преподаватели и т. д. и т. д.».

Все сведения должны «стекаться в отдел по интеллигенции».

«На каждого интеллигента должно быть дело. Каждая группа и подгруппа должны быть освещаемы всесторонне компетентными товарищами... Сведения должны проверяться с разных сторон так, чтобы наше заключение было безошибочно и бесповоротно, чего до сих пор не было из-за спешности и односторонности освещения... надо помнить, что задачей нашего отдела должна быть не только высылка, а содействие выпрямлению линии по отношению к спецам, т. е. внесение в их ряды разложения и выдвигание тех, кто готов без оговорок поддерживать Совет. власть...»18

Такая позиция Дзержинского: не только высылка, а и работа с интеллигенцией (и оперативная — разложение в ее рядах, и воспитательно-политическая — выдвижение поддерживающих власть) — это скорее последствие влияния Джунковского на него. Джунковский, рассматривавший сыск как политическое искусство, как искусство игры, отвергавший чиновничьи, репрессивные методы работы с разными слоями общества, стал одним из создателей новой идеологии спецслужб. Идеологии, уже тогда во многом разделявшейся Дзержинским. Установки Дзержинского для аппарата ГПУ, изложенные им в той памятной записке по работе с интеллигенцией и определявшие стратегию работы с нею, стратегию сыска, были потом на долгие годы преданы забвению. В КГБ долго с переменным успехом шла борьба двух линий: административно-репрессивной и профилактической, социально-психологической, нацеленной на размывание инакомыслящих групп и лиц. Олицетворением этой второй линии в 70-е — начале 80-х годов в КГБ был генерал Филипп Бобков. Но даже ему, талантливому профессионалу спецслужбы, пользовавшемуся поддержкой Юрия Андропова, не удалось переломить ситуацию навсегда.

Но, конечно, звездным временем Джунковского в ВЧК было его участие в разработке операции «Трест». Операции, которая вошла в историю и в учебники для спецслужб. А когда она начиналась, только что закончилась гражданская война, и многочисленные белоэмигрантские организации, возникшие за рубежом, нацелились на реставрацию самодержавия в России. Всех их объединяла идея монархии. Они создали Высший монархический совет — штаб и идейный центр движения, активно искавшего опору среди интеллигенции, священнослужителей, бывших офицеров в Советской России. Они нашли Александра Якушева, бывшего статского советника, а тогда ответственного работника Наркомпути. Он стал их эмиссаром в организации подпольных групп. Когда его арестовали, Дзержинский потребовал полной информации о его жизни, характере, принципах — в соответствии с теми же установками, что были им изложены в памятной записке по работе с интеллигенцией. Якушев был человек, близкий по происхождению и стилю жизни к Джунковскому. И Дзержинский вместе с Джунковским и Артузовым, начальником контрразведывательного отдела ГПУ, думали о подходах к Якушеву, о вариантах его использования в противостоянии с белой эмиграцией. Тогда Джунковский высказал идею:

— Белое движение нужно разложить изнутри. Для этого лучше всего замкнуть это движение на псевдоорганизацию в России. Через нее влиять на расстановку сил в эмигрантских организациях, на отношения между ними, на поддержание склок и дрязг, разных амбиций в возне за трон. Создав псевдоорганизацию, можно от ее имени выходить на ваших противников, чтобы их усилия направить в иную сторону. Как, например, Зубатов19 направил социальное недовольство рабочих.

Это была все та же теория Судейкина, закалившаяся в борьбе с революционными партиями, которой занимался Джунковский в полицейском ведомстве. Он-то и закаливал ту теорию в ежедневной практике сыскных буден.

Скорее всего после разработок Джунковского Дзержинский отдал распоряжение Артузову вести работу по созданию легендированной монархической организации на территории России для оперативной игры с Высшим монархическим советом. Ей дали название МОЦР — Монархическая организация центральной России. Шесть лет ГПУ занималось играми с белоэмигрантским движением через эту организацию. Шесть лет изо дня в день Джунковский вместе с Артузовым вели этот колоссальный эксперимент, требовавший изобретательности, системного взгляда, знания людей, искусства плетения связей. Игра требовала введения новых лиц, которые там, на Западе, создавали авторитет организации. Сегодня архивы говорят о том, что эта псевдоконтрреволюционная организация заручилась поддержкой видного деятеля партии Георгия Пятакова, по легенде «ярого антибольшевика»20, красного маршала Тухачевского21, бывшего царского генерала Потапова и других.

По разработкам Джунковского и Артузова маршал Тухачевский, генералы Красной Армии были представлены через белоэмигрантские круги как противники Советской власти, как люди, способные и готовые взять власть в свои руки. Информировали ли об этой легенде чекисты самого Тухачевского — неизвестно. Но спустя годы, как эффект бумеранга, через нашу разведку с Запада пошла обратная информация: Тухачевский готовит заговор против большевистского режима. На эти сведения наложилась фальсифицированная информация гитлеровской службы безопасности. Все это в конце концов приблизило кровавую развязку для маршала в 1937 году.

Сегодня среди исследователей все большее признание получает точка зрения, представленная историком Г. Иоффе: «...деятельность «Треста» обернулась тяжелыми последствиями для его создателей. В «трестовскую легенду» были включены не только бывшие царские генералы и чиновники, но «задействованы» и некоторые деятели Красной Армии. В обстановке сталинской шпиономании «деятельность» «Треста» породила тяжелые подозрения в отношении многих. Работали ли они на ГПУ или постепенно втягивались в связи с эмигрантскими политическими кругами? Так или иначе, но большинство советских героев «Треста» (Трилиссер, Артузов и многие другие) были уничтожены в сталинско-ежовской мясорубке 30-х годов»22.

А «трестовский» МОЦР выполнил свою выдающуюся роль в истории России белое движение было действительно раздавлено, оно деградировало и распалось в соответствии с принципом Судейкина — Зубатова — Джунковского: организацию следует разложить изнутри.

Другая масштабная операция ВЧК-ОГПУ (»Синдикат-2») тоже не обошлась без консультаций Джунковского. Вся оперативная игра «Синдиката» шла параллельно с операцией «Трест». Но принципы, методы были одни и те же. Те же люди вели эти операции, и руководил ими начальник контрразведывательного отдела Артузов. А советником его по-прежнему оставался Джунковский.

Он как никто знал главный объект операции — Бориса Савинкова, эсера-боевика, террориста, ярого врага Советской власти. Убийство в начале века министра внутренних дел В. Плеве и московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича было делом рук Савинкова. У Сергея Александровича служил тогда адъютантом Джунковский. Уж он-то хорошо запомнил Савинкова. И вот спустя двадцать лет он планирует операцию по его захвату. Вместе с Артузовым Джунковский создает в России подпольную псевдоорганизацию «Либеральные демократы», на которую «клюет» такой гигант подпольной борьбы, как Савинков. В августе 1924 года он приезжает в Советский Союз, чтобы руководить «Либеральными демократами». Его арестовали в Минске, и первыми его словами после ареста были: «Чисто сделано». Потом в тюремной камере он напишет в дневнике о гениальности ГПУ.

Во второй половине 20-х годов Джунковский тесно работает с начальником охраны членов Политбюро, а потом охраны Сталина — Паукером. Опыт Джунковского весьма ценен — ведь он в свое время обеспечивал охрану царя и императорской семьи, лично отвечал за безопасность передвижения царя в поездках по России23. Он пишет обстоятельную записку для Паукера об организации личной охраны высоких лиц, консультирует его, педантично обращает внимание чекистов на многие детали охранных мероприятий. Охрана Сталина была во многом построена на тех же принципах, что и охрана Николая II. Опыт и знания Джунковского здесь были использованы сполна.

В двадцатые же годы сведения о сотрудничестве Джунковского с ЧК доходят до белой эмиграции. Появляется статья журналистки Е. Кусковой, живущей в Праге, о Джунковском и Петерсе. Скорее всего весь материал для статьи она получила от своей давней подруги Екатерины Павловны Пешковой, первой жены Горького. Екатерина Павловна, часто бывая за границей, постоянно встречалась с Кусковой. Ей было что рассказать. С 1921 года она работала советником Дзержинского по делам эсеровских партий24. Конечно, она знала и Джунковского и, возможно, решала с ним общие вопросы. Ведь благодаря и ему в 1922 году в ГПУ появились бывшие сотрудники охранных отделений для разработки политических партий, прежде всего эсеров и меньшевиков. А уж опыт борьбы против этих партий у царского департамента полиции был.


Донос


После смерти Дзержинского во второй половине 20-х годов Джунковский постепенно отходит от активной работы в ГПУ. Уже с 1928 года ужесточается политика властей по отношению к «старой» интеллигенции, дореволюционным специалистам. В работе ГПУ методы политические все более отступают под давлением мер репрессивных. «Шахтинское дело» и последовавшее за ним «академическое дело» положили начало новому периоду в деятельности спецслужб. Облик их менялся жестко и стремительно. Джунковский с его взглядами становился не нужен. В сфальсифицированном «академическом деле», в центре которого оказались крупные ученые Академии наук, не разделявшие идеологию марксизма, появляется его имя. Оценка им этого дела расходится с мнением следователей. Эта история завершается высылкой Джунковского из Москвы. Теперь он живет в Подмосковье, в Перловке, пишет воспоминания.

Летом уезжает на юг, в Крым. Работает смотрителем маяка неподалеку от Тесселей. Здесь у него новое увлечение — на арендованной земле он выращивает сад, у него прекрасный огород, бахча, виноградник. Он продает излишки урожая, выводит новые сорта. А вечерами продолжает писать воспоминания.

В 1938 году Джунковский возвращается к себе в Подмосковье, в Перловку. «Барин приехал!» — хмыкнул дворник и поделился новостью с приятелем из соседнего двора. По их доносу через несколько дней Джунковского арестовали. «Дело» вело управление НКВД по Московской области. Решением «тройки» по той же области он был приговорен к расстрелу. Приговор был исполнен весьма скоро.

На склоне лет он стал жертвой той организации сыска и доноса, которую еще внедрял на царской службе, объединяя филеров и дворников в систему наружного наблюдения, той организации сыска, которая благополучно перешла в Советскую Россию. И его стараниями тоже.


ЯКОВ АГРАНОВ — ЧЕКИСТ, ПРИШЕДШИЙ К ИНТЕЛЛИГЕНТАМ

Правда для самого себя


В ночь с 20 на 21 августа 1938 года в одной из камер внутренней тюрьмы на Лубянке ожидал расстрела бывший заместитель наркома внутренних дел Яков Саулович Агранов. Бывший второй человек в безжалостной системе НКВД, бывший комиссар государственной безопасности первого ранга.

Раздавленный предсмертной сумятицей ума, он сидел на тюремной койке не шелохнувшись уже несколько часов. О чем они были, мысли его? Может, о жизни, что закончится на рассвете, о матери, о людях, с которыми столкнула судьба, о Ленине, с которым работал, о Сталине, которого знал и которому написал безответное письмо, может, о жене Валентине, которая томилась в такой же камере и ждала свою пулю, о дочери Норе, которая оставалась сиротой? А может думал, как отнесутся потомки к его смерти? Ведь не лишен был тщеславия. И в тайниках оставил документы для будущих поколений.

Об этом думал или о другом — определенно сказать нельзя, свидетельств нет. Но одна мысль не могла миновать его разгоряченное сознание: если бы был на месте наркома Ежова, как поступил бы тогда в отношении себя арестованного? Себя, все признавшего и все подписавшего? Перед смертью не лгут. И, наверное, тогда он признался себе, что решил бы свою участь так же, как ее уже решили, — расстрелять. Признание, горькое до слез. Наверное, оно приходило в подобные минуты к тем большевикам, у которых преданность идее была замешана на крови, партийной дисциплине и страсти к политическим интригам.

Честнейшие — мы были подлецами,

Смелейшие — мы были ренегаты1.

В ночь перед расстрелом он не бился в истерике, и его стенания не взрывали предсмертный покой тюремной камеры. Утром, в пятом часу, его повели в расстрельную комнату. Он шел без ремня и без сапог, в бриджах и гимнастерке со следами споротых петлиц и шевронов комиссара государственной безопасности, шел сосредоточенно, даже как-то уверенно. И пулю принял молча, с открытыми глазами.


Агранов находит убийц Кирова


Первого декабря 1934 года в Ленинграде был убит первый секретарь обкома, член Политбюро Центрального Комитета большевистской партии Сергей Киров. Акт судебно-медицинской экспертизы гласил:

«...в 16 часов 37 минут после раздавшихся двух выстрелов Киров был обнаружен лежащим лицом вниз в коридоре третьего этажа Смольного... Изо рта и носа сгустками текла кровь, частично она была на полу... Через 7-8 минут Кирова перенесли в его кабинет. При переносе тела появилась доктор санчасти Смольного Гальперина. Она констатировала цианоз лица, отсутствие пульса, дыхания, широкие, не реагирующие на свет зрачки. Кирову пытались делать искусственное дыхание, приложили к ногам горячие бутылки. При осмотре была обнаружена рана в затылочной части. Прибыли врачи-профессора. Но помочь пострадавшему они уже ничем не могли. Смерть наступила мгновенно от повреждения жизненно важных центров нервной системы».

В последнее десятилетие в борьбе версий и выводов, исходящих от разных следственных бригад и комиссий, восторжествовало заключение комиссии Политбюро ЦК КПСС, датированное 1987 годом: Кирова убил Леонид Николаев. Это был акт отчаяния доведенного до крайности человека, истеричного по натуре, с признаками шизофрении. После выстрела в Кирова он стрелял в себя, неудачно. Его тотчас схватили, жалкого рыдающего субъекта.

Но Сталин сказал: «Ищите убийцу среди зиновьевцев». Заместитель наркома внутренних дел, руководитель Главного управления государственной безопасности НКВД Яков Саулович Агранов, который приехал в Ленинград с бригадой чекистов расследовать убийство, понял, что сталинские слова — это приказ. До этого он уже прочитал протокол допроса Мильды Драуле, жены Николаева, эффектной женщины, к которой питал далеко не платонические чувства Киров. В тот роковой день она спешила увидеться с ним. Николаев догадывался, а может, и знал об иной, тайной жизни своей жены. И он решился на отчаянный шаг. Но эта версия не «работала» на сталинское указание. Ведь нужно было доказать, что произошло политическое убийство.

Во время обыска на квартире Николаева был изъят его дневник. В нем-то и нашел Агранов ключевую для себя запись. «Я помню, — писал Николаев, — как мы с Иваном Котолыновым ездили по хозяйственным организациям для сбора средств на комсомольскую работу. В райкоме были на подбор крепкие ребята Котолынов, Антонов, на периферии — Шатский...»

Стоп! Вот они, ключевые узлы следствия, ложившиеся в схему Сталина. Осталось насытить ее следственным материалом. Стремительно работал Агранов — чувствовалась школа определенного рода.

Он, и его правая рука, начальник секретно-политического отдела НКВД Молчанов, и еще один сотрудник, меняясь, беспрерывно допрашивали Николаева. Ему внушали: «Назовите соучастников. Кто такие Котолынов, Шатский?» Заставляли говорить. Потом, обессилевшего, затаскивали в камеру. Его «сокамерник»-чекист докладывал: «Николаев бормочет во сне, упоминает имена Котолынова, Шатского, твердит, что Шатский слаб, если арестуют — все расскажет».

На четвертый день после убийства Агранов сообщает Сталину: «Агентурным путем со слов Николаева Леонида выяснено, что его лучшими друзьями были троцкисты Котолынов Иван Иванович и Шатский Николай Николаевич... Эти враждебно настроены к товарищу Сталину... Котолынов известен наркомвнуделу как бывший активный троцкист-подпольщик...»

А сам Николаев признался: «На мое решение убить Кирова повлияли мои связи с троцкистами Шатским, Котолыновым, Бардиным и другими».

На пятый день после убийства пошли аресты — Котолынов, Шатский, Румянцев... Всего тринадцать человек, которые так или иначе общались с Николаевым. 29 декабря суд вынес решение: для всех — смерть. Через час после оглашения приговора вместе с Николаевым они были расстреляны. А в приговоре говорилось, что указанные лица входили в антисоветскую зиновьевскую группировку и организовали «подпольную террористическую контрреволюционную группу», возглавлял которую «ленинградский центр».

Из материалов следствия по Николаеву, Котолынову, Румянцеву и другим, уже расстрелянным, Агранов создает дело «Ленинградской контрреволюционной зиновьевской группы». В этом деле ключевые показания Румянцева: «В случае возникновения войны современному руководству ВКП(б) не справиться с теми задачами, которые встанут, и неизбежен приход к руководству страной Каменева и Зиновьева». Семьдесят семь человек, среди них известные деятели партии, обвинялись в причастности к убийству Кирова. В январе 1935 года особое совещание при НКВД под председательством Ягоды приговорило участников этой группы к разным срокам наказания, тогда еще небольшим: от двух до пяти лет.

Но Сталин был настойчив. По-прежнему давил на чекистов: «Ищите убийц среди зиновьевцев». Добился своего: образовалось дело так называемого «Московского контрреволюционного центра». Сценарий набрасывал Агранов.

Все участники бывшей оппозиции были арестованы. 16 декабря 1935 года арестовали Зиновьева и Каменева. Провели обыски. Изъяли личные архивы. Агранов заставил своих сотрудников изучать каждый документ, каждую страницу из изъятого. Никакой зацепки, никаких признаков антигосударственной деятельности подследственных, хотя им было предъявлено обвинение в организации «московского центра», который поддерживал связь с «ленинградским центром», «осуществлявшим» убийство Кирова. Вариант, подобный дневнику Николаева, не проходил.

И тогда Агранов делает ставку на признательные показания арестованных. Никого не били, только убеждали. И вот заговорил помощник начальника цеха с завода «Красная заря» Башкиров: «Вся борьба зиновьевской контрреволюционной организации была, по существу, направлена к смене руководства партии. В этом основная политическая направленность всех ее действий. Установка была — сменить руководство Сталина Зиновьевым и Каменевым». Потом не выдержал, стал давать «показания» Бакаев.

А дальше заработал изобретенный Аграновым метод сталкивания, о котором он заявил на оперативном совещании в НКВД 3 февраля 1935 года: «Наша тактика сокрушения врага заключалась в том, чтобы столкнуть лбами всех этих негодяев и их перессорить. А задача была трудная. Перессорить их необходимо было потому, что все эти предатели были тесно спаяны между собой десятилетней борьбой с нашей партией... В ходе следствия нам удалось добиться того, что Зиновьев, Каменев, Евдокимов, Сафаров, Горшенин и другие действительно столкнулись лбами»2.

В январе 1935 года прошел закрытый процесс в Ленинграде, где главными действующими лицами были Зиновьев и Каменев. Они вместе с десятком сподвижников отвечали за то, что «создали» некий «центр», который идейно настраивал молодых ленинградских соратников на убийство Кирова. В приговоре военной коллегии Верховного суда это звучало так: «Судебное следствие не установило фактов, которые дали бы основание квалифицировать преступления членов «московского центра» в связи с убийством 1 декабря 1934 года тов. С. М. Кирова как подстрекательство к этому гнусному преступлению...» Но члены «московского центра» знали о «террористических настроениях ленинградской группы и сами разжигали эти настроения».

Хотя участники процесса получили от 5 до 10 лет лишения свободы, это было лишь началом расправы Сталина со своими политическими оппонентами. Через полтора года они снова окажутся на скамье подсудимых. И снова сценарий дела будет разрабатывать и «раскручивать» Агранов. В основе его будет уже троцкистско-зиновьевский центр со своими группами, целями, задачами, связями.

Откуда такой оперативный размах, изобретательность, масштабность? Откуда такая изощренная сыскная фантазия?


ПБО и «Промпартия» в чекистской судьбе


Первый опыт ему преподала самая настоящая подпольная законспирированная «Петроградская боевая организация». Она была раскрыта в 1921 году Петроградской ЧК. Возглавлял организацию комитет, в который входили профессор В. Таганцев, бывший артиллерийский полковник В. Шведов и бывший офицер Ю. Герман. Организация вдохновлялась кадетскими идеями правого толка. В нее входили профессорская и офицерская группы и так называемая объединенная организация кронштадтских моряков — из тех, что бежали в Финляндию после подавления Кронштадтского мятежа, а потом вернулись в Россию.

В профессорской группе состояли люди достойные и известные: князь Д. Шаховской, авторитетный финансист; профессор Н. Лазаревский, ректор Петроградского университета; профессор М. Тихвинский; С. Манухин, бывший царский министр юстиции. Они готовили проекты государственного и хозяйственного переустройства России, которые должны были вступить в силу после свержения советской власти. А это свержение обеспечивала офицерская группа во главе с подполковником П. Ивановым — ею был разработан план вооруженного восстания в Петрограде, к выполнению которого привлекались бывшие офицеры, теперь служившие в Красной Армии и на флоте. В свою очередь, В. Таганцев активно искал связи с социалистами и эсерами и вступил в соглашение с «социалистическим блоком» — своего рода координационным центром эсеров, меньшевиков и анархистов Петрограда.

Профессор Таганцев сначала на допросах молчал. Но Агранов убедил-таки его подписать с ним некое соглашение.

«Я, Таганцев, сознательно начинаю делать показания о нашей организации, не утаивая ничего... Не утаю ни одного лица, причастного к нашей группе. Все это я делаю для облегчения участи участников нашего процесса.

Я, уполномоченный ВЧК Яков Саулович Агранов, при помощи гражданина Таганцева обязуюсь быстро закончить следственное дело и после окончания передать в гласный суд... Обязуюсь, что ни к кому из обвиняемых не будет применима высшая мера наказания»3.

Что касается обещания Агранова о неприменимости высшей меры, то оно было заведомо невыполнимо в тех условиях, и это понимал, конечно, как он сам, так, скорее всего, и Таганцев. Тем более последний помнил, как действовала ЧК в прошедшие годы. Агранов заведомо лгал во имя достижения наиболее полных результатов следствия и считал это оперативной гибкостью.

По таганцевскому делу расстреляли 87 человек. Не сдержал слова Яков Саулович, хотя некоторым и пытался помочь. Инженеру Названову, например, который свел Таганцева с антисоветской группой, объединяющей представителей фабрик и заводов. За Названова, который был тогда консультантом Генплана, вступились Кржижановский и Красиков — видные большевики. И Ленин, ознакомившись с делом, пишет Молотову: «Со своей стороны предлагаю (в отношении Названова. — Э. М. ) отменить приговор Петрогубчека и применить приговор, предложенный Аграновым, т. е. 2 года с допущением условного освобождения»4.

Зато хоть как-то облегчить участь Таганцева, Тихвинского и других Агранов не стремился. Возглавляя следствие, он следовал принципу, им же и сформулированному: «В 1921 году 70 процентов петроградской интеллигенции были одной ногой в стане врага. Мы должны были эту ногу ожечь»5.

Поэта Николая Гумилева допрашивал следователь Якобсон, жестко исполнявший указания Агранова. Из материалов следствия, что сегодня в архиве, видно: Гумилев был тверд в своих показаниях. Он не отрицал, что хранил деньги организации для финансирования мятежа, что имел оружие, готовился к активной антисоветской пропагандистской кампании, что не был сторонником большевистской власти. После нескольких допросов в следственном деле появилась запись: «Гумилев Николай Степанович, 33 л., бывший дворянин, филолог, поэт, член коллегии «Изд-во «Всемирной литературы», беспартийный, бывший офицер. Участник Петроградской боевой организации, активно содействовал составлению прокламаций контрреволюционного содержания, обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, которая активно примет участие в восстании, получая от организации деньги на технические надобности». Приговор суда — расстрелять.

Но потом выяснилось: он не составил ни одной прокламации. А что касается обещания связать с ПБО в момент восстания группу интеллигентов, то ведь обещание — не действие. Против Гумилева «работали» в основном две улики — деньги и оружие. Как предполагает писатель В. Карпов, Гумилев просто не мог отказать сотоварищам, офицерам, даже и не будучи их единомышленником, — это было своеобразное проявление офицерской чести. Агранов же исходил из того, что Гумилев во всех своих показаниях предстал убежденным противником большевистской власти. В этом случае диктовала решения классовая ненависть, «работавшая» по законам гражданской войны. Если Гумилев руководствовался своим пониманием офицерской чести, пусть даже своеобразным, то Агранов исходил из классового принципа, допускающего любые шаги, даже обман, если он «работает», по его разумению, на революцию.

На Агранова тогда произвела огромное впечатление деятельность «Петроградской боевой организации», ее размах, который выявило следствие. Он поразился разветвленной взаимосвязанной цепи разных групп, организаций, центров, блоков с центральным комитетом во главе и со своими людьми во многих советских учреждениях. Мало того, его поразила способность интеллигенции — профессуры и офицерства — создавать подобные тайные организации.

Спустя почти девять лет, когда он готовил дела «Трудовой крестьянской партии» и «Промпартии», а потом дела ленинградского и московского «центров», «объединенного троцкистско-зиновьевского центра», он часто вспоминал «таганцевских» профессоров.

В конце 20-х годов сталинская группировка начала борьбу с так называемыми правыми в партии, которые, по словам Сталина, были против коллективизации, против большевистских темпов развития индустрии. «Правые», к коим принадлежали предсовнаркома Рыков, Бухарин, Пятаков, опирались на старую интеллигенцию — это были известные ученые, дельные экономисты.

Перебирая данные на профессора А. Чаянова из Наркомата земледелия, профессора Н. Кондратьева, бывшего эсера, заместителя министра продовольствия во Временном правительстве Керенского, на профессора Л. Юровского, члена коллегии Наркомата финансов, статистика-экономиста В. Громана, бывшего меньшевика, работника Госплана, — Агранов вспоминал других профессоров: Таганцева, Лазаревского, Тихвинского из «Петроградской боевой организации» 1921 года, их трагический путь под расстрельный венец. И тем резвее он выстраивал сеть антисоветских групп из специалистов ведущих отраслей промышленности и плановых органов, которые под его пером объединились в «Трудовую крестьянскую партию» под началом Кондратьева и Чаянова, и «Промпартию» под руководством профессора Рамзина.

Спустя годы жена главного обвиняемого по делу крестьянской партии Чаянова, Ольга Эммануиловна, в письме в прокуратуру в связи с реабилитацией своего супруга недобро помянет следователя Агранова и его методы.

«Мужа забрали 21 июля 1930 г. на работе... О том, что происходило в тюрьме, я могу рассказать только с его слов. Ему было предъявлено обвинение в принадлежности к «Трудовой крестьянской партии», о которой он не имел ни малейшего понятия. Так он и говорил, пока за допросы не принялся Агранов. Допросы сначала были очень «дружественные», иезуитские. Агранов приносил книги из своей библиотеки, потом просил меня передать ему книги из дома, говоря мне, что Чаянов не может жить без книг, разрешил продовольственные передачи и свидания, а потом, когда я уходила, он, пользуясь душевным потрясением Чаянова, тут же ему устраивал очередной допрос.

Искренне принимая «расположение» Агранова, Чаянов дружески объяснил ему, что ни к какой партии он не принадлежал, никаких контрреволюционных действий не предпринимал. Тогда Агранов начал ему показывать одно за другим тринадцать показаний его товарищей против него. Показания, переданные ему Аграновым, повергли Чаянова в полное отчаяние — ведь на него клеветали люди, которые его знали и которых он знал близко много лет. Но все же он еще сопротивлялся.

Тогда Агранов его спросил: «Александр Васильевич, есть ли у вас кто-нибудь из товарищей, который, по вашему мнению, не способен оболгать?» Чаянов ответил, что есть, и указал на профессора экономической географии А. А. Рыбникова. Тогда Агранов вынул из ящика показания Рыбникова и дал прочесть Чаянову. Это окончательно сломило сопротивление Чаянова. Он начал, как и все другие, подписывать то, что сочинял Агранов. Так он, в свою очередь, оговорил и себя».

А дело «Промпартии» держалось на профессоре Рамзине — прозорливой находке Агранова. Директор Теплотехнического института Рамзин был бриллиантом аграновской пьесы, сочиненной под наблюдением зам. председателя ОГПУ Генриха Ягоды. К Рамзину Агранов долго присматривался. Потом убеждал. Долго, изобретательно втолковывал необходимость взять на себя роль руководителя «Промпартии». Уговорил.

Некто Георгий Никитович Худяков (во время войны работал в лаборатории Рамзина, был его заместителем) вспомнил свой разговор с ним в 1943 году по поводу выборов в Академию наук. Рамзин, тогда уже имевший имя в науке, сказал ему: «С выборами меня в членкоры не должно быть затруднений. Хотя все может случиться при тайном голосовании». А когда Худяков спросил: «Не помешает ли ваше участие в «Промпартии»?» — Рамзин произнес: «Это был сценарий Лубянки, и Хозяин это знает»6. Под Хозяином подразумевался, конечно, Сталин.

А аграновский сценарий, действительно, был хорош. Его главный разработчик ориентировался на то, чтобы переломить настроение и сознание прежде всего инженерно-технической интеллигенции. И переломить не убеждением, а устрашением.

В обвинительном заключении по делу «Промпартии» говорилось, что подсудимыми планировались уменьшенные темпы развития, задерживались решения важных проблем (Кузбасс, Днепрогэс), омертвлялись капиталы, создавались диспропорции в промышленности, что вело к хаосу, планировались диверсии в энергетике7. По мнению А. Солженицына, в ходе процесса были достигнуты цели, поставленные ЦК ВКП(б) и ОГПУ: все недостачи в стране, и голод, и холод, и неразбериха были списаны на вредителей-инженеров; народ напуган нависшей интервенцией и психологически ориентирован на новые жертвы; инженерная солидарность нарушена, вся интеллигенция напугана и разрознена8. Рамзин заявлял на суде: «Я хотел, чтобы в результате теперешнего процесса «Промпартии» на темном и позорном прошлом всей интеллигенции... можно было поставить раз и навсегда крест». Другой участник процесса, Ларичев, говорил: «Эта каста должна быть разрушена... Нет и не может быть лояльности среди инженерства». По словам подсудимого Очкина, интеллигенция — «это есть какая-то слякоть...»9

В деле «Промпартии», и особенно в том, что после процесса над ней старая интеллигенция в глазах общества потеряла авторитет, предстала двурушнической, униженной, аморальной группой, Рамзин сыграл выдающуюся роль. Выбор Агранова был безупречен.

Было отчего воскликнуть Солженицыну: «Рамзин! Вот энергия, вот хватка! И чтобы жить — на все пойдет! А что за талант! В конце лета его арестовали, вот перед самым процессом, — а он не только вжился в роль, но... и охватил гору смежного материала, и все подает с иголочки, любую фамилию, любой факт... Рамзин незаслуженно обойден русской памятью. Я думаю, он вполне выслужил стать нарицательным типом цинического и ослепительного предателя»10.

Такие люди, как Рамзин, своей готовностью и талантом дают энергию, живую душу любой провокации. Найти таких людей — большая удача для организаторов провокационных спектаклей. Благодаря действиям Рамзина интеллигенции и специалистам старой школы дали понять, что всякое сопротивление, в том числе даже на уровне разговоров, оценок и собственного мнения, будет безжалостно подавляться.

«Промпартия» с Рамзиным, «Трудовая крестьянская партия»... Это своего рода достижения Агранова в сыскном деле. Но они оказались такими заметными, потому что питались не только реальным опытом «Петроградской боевой организации» или мифической организации «Трест», придуманной внешней разведкой для связи с эмиграцией на Западе, но и делами местных чекистов, творивших уже по образу «ПБО» и «Треста» свои местные контрреволюционные образования. И я обращаюсь здесь к письму Виктора Павловича Орлова из поселка Стрелецкого Орловской области, откликнувшегося на мою публикацию об Агранове. Вот что рассказывает Виктор Павлович: «Конструирование» таких не существовавших организаций, как «Промпартия» и «Трудовая крестьянская партия», не было из ряда вон выходящей практикой. Моя родная тетя в 1928 году была осуждена и отсидела три года на Соловках (затем, разумеется, ссылка) за участие в не существовавшем в природе «Российском конституционно-монархическом союзе спасения». Историки об этом, думаю, не знают, но дело хранится в УФСБ Тверской области. По легенде чекистов, этот союз возглавляло «Политбюро» из трех человек — все жители глухого сельского района. Правда, сыновья священнослужителей и дворян. (Фамилии Агранова в деле я не встречал, его вели ленинградские чекисты.) Председатель «Политбюро» получил срок — 10 лет. А это прекрасный человек, в Отечественную войну воевал. Но и он, и тетя подписали все наветы, ни на кого не наговорили. Никто из них впоследствии ни слова не произнес о сути своих вынужденных признаний. На мои вопросы к тете: «За что тебя посадили?» — она отвечала: «Ни за что». Об РКМСС я узнал из дела уже после ее смерти, а сын «председателя Политбюро» — от меня. Отец ничего не рассказал при жизни даже своему сыну. Не преступление ли это чекистов, не отвратительная ли деформация идеи «диктатуры пролетариата» в нечто мерзкое?»

К началу тридцатых Агранов зарекомендовал себя мастером судебно-сыскных сценариев, мастером постановки процессов. Чекист с такой специализацией становился незаменимым. Разве могло обойтись без него Политбюро, когда, например, принимало решение о борьбе с хищениями продовольственных и промышленных товаров в стране? Вот как звучит партийный документ с датой 13 апреля 1932 года:

«а) Поручить комиссии в составе тт. Вышинского, Крыленко, Ягоды, Акулова и Агранова представить в Политбюро проект организации от 5 до 10 процессов в разных местах СССР, руководствуясь тем, чтобы — считая организаторов хищений хлеба и товаров врагами народа — приговорить их к высшей мере наказания, особенно виновных в хищениях коммунистов.

б) Остальных участников этих хищений по всему СССР приговаривать к концлагерям на большие сроки, причем попавшим за хищения коммунистам наказание усилить»11.

Агранов хотя и упоминается последним в этом партийном решении, на самом деле становится главным организатором выполнения его. Это участь чекиста из того жестокого времени.


Путь в ВЧК


Агранов, в общем-то, неплохо разбирался в психологии партийной, научной и художественной интеллигенции. И понимал ее значение в политической борьбе. Не столько из книг черпал понимание, сколько из собственного житейско-революционного опыта.

В полицейских документах, относящихся к 1915 году, об Агранове сказано: «Агранов Янкель Шевелев-Шмаев, вероисповедания иудейского, родился 12 октября 1893 года в местечке Чечерск Рогачевского уезда Могилевской губернии». Семья была многодетная и жила в основном доходами от бакалейной лавки, что держала мать. Смышленый Янкель резво помогал ей, но не карьера бакалейщика прельщала его. Настал день, когда он получил аттестат об окончании четырехклассного чечерского училища, а на семейном совете благословение на будущую жизнь.

Она началась у него со службы конторщиком на лесном складе в Гомеле. В этом городе зрела революционная жизнь, где наиболее активными казались социалисты-революционеры (эсеры). Сослуживцы по складу, что состояли в эсерах, и убедили Янкеля вступить в эту партию. Было ему тогда уже девятнадцать. И следы его партийной деятельности находятся в полицейских протоколах: «18 апреля 1915 года, в г. Гомеле во рву состоялась сходка представителей революционных партий, всего до 50 человек; ораторами на таковой выступали чечерский Рогачевского уезда мещанин Янкель Шевелев-Шмаев Агранов, носящий в партии социалистов-революционеров кличку Михаил...» При обыске у него изъяли литературу: сборник статей «Интеллигенция в России», книги Иванова-Разумника «Об интеллигенции. Что такое махаевщина. Кающиеся разночинцы», Токвилля «Старый порядок и революция», Леонида Андреева «Царь-голод», Спенсера «Справедливость».

После следствия Агранова выслали в Енисейскую губернию. И здесь, на поселении, в отличие от толстовского революционера, повесившегося после встречи с большевиками, которые популярно ему объяснили, что сила революции в рабочем классе, а не в подвигах отдельных мучеников за народ, Агранов вступил в большевистскую партию. Там, в ссылке, он сошелся с некоторыми видными потом большевистскими лидерами. Много читал, спорил. Оппоненты были известные интеллектуалы, и ссыльные «университеты» порой стоили государственного.

Предположительно в марте 1917 года он вместе со Сталиным приезжает в Петроград. Больше месяца длилось их путешествие от енисейских берегов. Скорее всего Сталин и другие большевики, уже знавшие Агранова по ссылке, рекомендовали его после Октября в секретариат Ленина. А с 1919 года подпись Агранова как секретаря Совета народных комиссаров появляется вместе с ленинской на документах советского правительства. Должность техническая ведение протоколов попеременно с другими секретарями, но тем не менее ответственная и близкая к высшему руководству страны. Он многое видит и многое знает.

А 20 октября 1919 года малый Совнарком на своем заседании рассмотрел «заявление члена Малого СНК Я. Агранова о разрешении ему совмещать работу в Малом Совнаркоме и в Особом отделе ВЧК». Протокол №346 с разрешающей формулировкой подписал Ленин. Так Агранов стал особоуполномоченным ВЧК по важным делам. Существует точка зрения, будто Сталин хотел иметь «своего» человека в Чрезвычайной комиссии. Подтверждающих свидетельств этому нет. Но ясно и другое: преданных советской власти и в то же время дельных людей тогда очень не хватало. Агранов же был из преданных и дельных. И в ВЧК он занимался делами, принципиальными для власти: дело «Национального центра», дело «Петроградской боевой организации». Уже тогда его положение и секретаря Совнаркома, и уполномоченного ЧК заставляло подходить к расследуемым делам не столько полицейски, сколько политически.

Наступило время нэпа, время экономической свободы. И тем больше общество пропитывалось идеологической жесткостью, политической однолинейностыо. Ленин будто следовал указанию Столыпина: либеральные реформы нельзя проводить в России без ужесточения режима. Уже не было продразверстки, уже вовсю разворачивались частные заводы и пекарни, совместные с американцами концессии, но уже был пароход, на котором отправляли за границу видных философов, историков и вообще мыслящих, творческих людей; уже вовсю был заполнен инакомыслящими и инакодействующими интеллигентами лагерь на Соловецких островах. С пронзительной ясностью большевистское правительство понимало: чем больше экономической свободы, тем жестче политический и идеологический контроль за бывшими членами оппозиционных партий, за творческой интеллигенцией, а за обществоведами-историками, философами, экономистами — особо. Это партийное понимание ситуации безоговорочно разделял и Агранов.


Свой человек в интеллигентских кругах


В конце 20-х — начале 30-х годов прошлого века свирепствовал стойкий революционный взгляд: мы построим новое общество — социалистическое, революционное, большевистское. На этом строилась вся пропаганда. Философы и историки, ориентирующиеся на Россию с тысячелетней историей, оказались не у дел. Их отторгала политическая реальность, им закрыли возможность влиять на мировоззрение сограждан. Мировоззрение и охранял аграновский секретно-политический отдел ОГПУ.

Тогда известных историков — Бахрушина, С. Богоявленского, Ю. Готье, С. Платонова, Е. Тарле и многих иных — обвинили в «монархическом заговоре». И скоро большая часть из них оказалась на Соловецких островах. Аграновских рук дело.

В середине 1932 года Управлением ОГПУ по Московской области был арестован профессор-правовед Гидулянов. В то время Агранов был полномочным представителем ОГПУ по Московской области. Ознакомившись с делом профессора, он нашел его весьма многообещающим и набросал московским чекистам следственную перспективу. С Радзивиловским, своим учеником, он вывел точные контуры церковно-националистической прогерманской организации и обозначил место в ней Гидулянова и других авторитетных представителей ученого мира, которых решили изолировать за их далеко не просоветские настроения.

Сыскное чутье не подвело Агранова. Гидулянов оказался вторым Рамзиным, подлинной находкой для ОГПУ. Потом он напишет покаянное письмо в прокуратуру: «Я всецело отдал себя во власть cекретно-политического отдела ОГПУ и сделался режиссером и первым трагическим актером в инсценировке процесса националистов, превращенных волею ОГПУ в национал-фашистов. В целях саморазоружения я объявил себя организатором Комитета национальной организации, которая после ряда попыток в стенах ОГПУ была окрещена «национальным центром», причем членами этого мифического комитета были указанные мне и уже сидевшие в ОГПУ мои коллеги Чаплыгин, Лузин и Флоренский».

Гидулянова не били, не третировали, его убедили чекисты: это нужно. Ему обещали и свободу, и возвращение в профессорскую жизнь. Он творчески включился в игру, успокоив душу средневековым понятием «канонического очищения» — подозреваемый должен доказать невиновность свою очищающими поступками. Интеллектуальная изощренность проявилась у профессора не только в успокоении внутренних терзаний, а и в сочинении позиции для руководителей придуманного чекистами «национального центра». «Платформу партии националистов я же сам состряпал при любезном содействии начальника СПО Радзивиловского, собственноручно записавшего мое «развернутое показание». Партия националистов открывает свои действия после взятия Москвы и военной оккупации России немцами, причем в основу платформы был положен принцип «Советы без коммунистов», под покровом буржуазного строя».

Вдохновенно сочинял Гидулянов. Чекисты еле поспевали за разворотом гидуляновской фантазии, но действующих лиц для его сочинений обозначали четко. Флоренский — выдающийся философ и богослов — был одним из них. В показаниях Гидулянова он предстал «идеологом идеи национализма в духе древнемосковского православия, государственности и народности». Он был «на правом крыле нашего ЦК... Флоренский, по нашему плану, являлся духовным главой нашего «cоюза», с одной стороны, и с другой — организатором подчиненных ему в порядке духовной иерархии троек среди духовенства московских «сорока сороков» и на периферии, а равно троек среди сохранившегося кое-где монашества...»

После таких «разоблачений» Флоренский оказался в лагере, а спустя годы, в декабре 1937-го, был расстрелян. А Гидулянов получил десять ссыльных лет. Навороченное томило душу, что жила новым очищением. Так родилось исповедальное письмо в Генеральную прокуратуру. Оттуда для письма дорога легла в ОГПУ. Арестовали его в ссылке. Фантазий от него уже не ждали — ждали у расстрельной стенки.

Гидулянова Агранов никогда не разрабатывал, не допрашивал. Но чутье у него на таких людей было волчье. По первым материалам допросов он тогда определил его роль в перспективе дела о так называемой контрреволюционной национал-фашистской организации — «партии возрождения России». То, что Горький показал в «Климе Самгине», Агранов видел у интеллектуала своего времени: интеллигент «средней стоимости, который проходит сквозь целый ряд настроений, ища для себя наиболее независимого места в жизни, где бы ему было удобно и материально и внутренне»12. Он знал, на чем зацепить этих людей для разработки по линии политического сыска, переходящей в политические процессы, знал, как сделать из них «добровольцев»-активистов, способных потянуть за собой весь политический спектакль.

А церковно-националистическая прогерманская мифическая организация, рожденная творческим содружеством Агранова — Радзивиловского — Гидулянова, оказалась поразительно живучей и обрела второе рождение в начале войны. В июле 1941 года разведывательно-диверсионное управление НКВД, затевая оперативную игру с немецкой разведкой, создало подпольную прогерманскую церковно-монархическую организацию-легенду «Престол». Ее замысел и структура во многом повторяли разработку Агранова. Ее ячейки «заработали» среди духовенства и русских интеллигентов с дореволюционными корнями, ведущих «антисоветскую» деятельность. В эту организацию был внедрен агент Гейне, в которого свято поверила немецкая спецслужба «абвер» и через которого почти всю войну шла дезинформация о намерениях советского командования. Операция получила название «Монастырь» и сегодня считается классикой разведки. Другая операция НКВД, названная «Послушники», проводилась под прикрытием «существовавшего» в Куйбышеве антисоветского религиозного подполья, поддерживаемого русской православной церковью в Москве. Немцы были уверены, что имеют здесь сильную шпионскую базу, поставляющую им информацию о переброске войск, вооружения и боеприпасов из Сибири на фронт13. И опять структура и общий замысел подполья уходили корнями к церковной организации, созданной по чертежам Агранова со товарищи еще в начале 30-х годов.

Что уж там говорить, умел Агранов работать с учеными людьми. И художественную интеллигенцию знал не понаслышке. И знакомился с ее яркими представителями не на допросах. Он был вхож в ее круг, его знали, с ним искали дружбы. Многие могли повторить тогда слова Исаака Бабеля: «Чекисты, которых знаю... просто святые люди», или слова Михаила Кольцова: «...работа в ГПУ продолжает требовать отдачи всех сил, всех нервов, всего человека, без отдыха, без остатка... работа в ГПУ... самая трудная»14, или Всеволода Багрицкого: «Механики, чекисты, рыбоводы, я ваш товарищ, мы одной породы...» Выдающийся режиссер Всеволод Мейерхольд в письме драматургу Николаю Эрдману называет состав художественного совета своего театра. И в этом совете — Агранов, имя которого упоминается с большим уважением. Дружили они, Мейерхольд и Агранов. У них был свой круг общения.

Тогда в Москве знали несколько салонов, где собиралась творческая публика. Там всегда можно было почувствовать настроения, узнать, кто над чем работает, кто с кем в каком конфликте, в каких отношениях. Один из таких салонов, к созданию которого приложил руку Агранов, собирался в квартире Мейерхольда. Его современник, музыкант из вахтанговского театра Борис Елагин, вспоминал15: «...московская четырехкомнатная квартира В. Э. (Мейерхольда. — Э. М.) в Брюсовом переулке стала одним из самых шумных и модных салонов столицы, где на еженедельных вечеринках встречалась элита советского художественного и литературного мира с представителями правительственных и партийных кругов. Здесь можно было встретить Книппер-Чехову и Москвина, Маяковского и Сельвинского, знаменитых балерин и певцов из Большого театра, виднейших московских музыкантов, так же, как и большевистских вождей всех рангов, за исключением, конечно, самого высшего. Луначарский, Карахан, Семашко, Енукидзе, Красин, Раскольников, командиры Красной Армии с двумя, тремя и четырьмя ромбами в петлицах, самые главные чекисты: Ягода, Прокофьев, Агранов и другие — все бывали гостями на вечеринках у Всеволода Эмильевича. Веселые собрания устраивались на широкую ногу. Столы ломились от бутылок и блюд с самыми изысканными дорогими закусками, какие только можно было достать в Москве. В торжественных случаях подавали приглашенные из «Метрополя» официанты, приезжали цыгане из арбатского подвала, и вечеринки затягивались до рассвета. В избранном обществе мейерхольдовских гостей можно было часто встретить «знатных иностранцев» — корреспондентов западных газет, писателей, режиссеров, музыкантов, наезжавших в Москву в середине и в конце 20-х годов.

Атмосфера царила весьма непринужденная, слегка фривольная, с густым налетом богемы, вполне в московском стиле времен нэпа. Заслуженные большевики, командиры и чекисты ухаживали за балеринами, а в конце вечеров — и за цыганками, иностранные корреспонденты и писатели закусывали водку зернистой икрой и вносили восторженные записи в свои блокноты о блестящем процветании нового коммунистического общества, пытаясь вызывать на разговор «по душам» кремлевских комиссаров и лубянских джентльменов с четырьмя ромбами на малиновых петлицах. Тут же плелись сети шпионажа и политических интриг.

Сейчас может создаться впечатление, что квартира Мейерхольда была выбрана руководителями советской тайной полиции в качестве одного из удобных мест, где с помощью всевозможных приятных средств, развязывающих языки и делающих податливыми самых осторожных и осмотрительных людей, можно было с большим успехом «ловить рыбку в мутной воде».

Но только ли инициатива Лубянки была в этом шумном, суетном образе жизни В. Э.? Был ли это приказ по партийной линии знаменитому режиссеру, в течение всей первой половины своей биографии отличавшемуся исключительной скромностью и сдержанностью во всем, что касалось его личной жизни? К сожалению, это было не так. Советско-светский салон под сенью ГПУ вошел в быт Мейерхольда лишь как следствие. Причиной же этой разительной перемены в его жизни, так же как и перемены в нем самом, была его вторая жена Зинаида Райх...

Райх была чрезвычайно интересной и обаятельной женщиной, обладавшей в очень большой степени тем необъяснимым драгоценным качеством, которое по-русски называется «поди сюда», а на Западе известно под именем sex appeal. Всегда была она окружена большим кругом поклонников, многие из которых демонстрировали ей свои пылкие чувства в весьма откровенной форме.

Райх любила веселую и блестящую жизнь: вечеринки с танцами и рестораны с цыганами, ночные балы в московских театрах и банкеты в наркоматах. Любила туалеты из Парижа, Вены и Варшавы, котиковые и каракулевые шубы, французские духи (стоившие тогда в Москве по 200 рублей за маленький флакон), пудру Коти и шелковые чулки... и любила поклонников. Нет никаких оснований утверждать, что она была верной женой В. Э., скорее, есть данные думать совершенно противоположное. Так же трудно допустить, что она осталась не запутанной в сети лубянской агентуры...

На их приемах и вечерах интересная, общительная и остроумная (у нее был живой и острый ум) Райх была неизменно притягательным центром общества. И привлекательность и очарование хозяйки умело использовали лубянские начальники, сделав из мейерхольдовской резиденции модный московский салон «с иностранцами».

Самого Мейерхольда никогда не пытались вовлечь в чекистские интриги. Все его поведение до самого его конца с несомненной очевидностью говорит об этом. Только Енукидзе и Ягода знали, сколько раз он беспокоил их своими просьбами за своих арестованных друзей и знакомых. Да и не только за них. Друзья просили его за своих друзей, знакомые — за своих знакомых, и почти никогда не отказывал он никому. Даже если в других московских театрах арестовывался кто-нибудь из служивших в них (бывших), то часто выручал их с Лубянки В. Э. Мейерхольд, обычно даже не зная лично того, о ком хлопотал, как это было, например, с графом Н. П. Шереметевым — музыкантом из театра им. Вахтангова.

Вполне можно допустить, что Райх была человеком Лубянки. Впрочем, так же, как Лиля Брик, хозяйка другого салона, человек, дорогой Маяковскому.

У Маяковского, на Таганке, встречали новый, 1930 год. В. Скорятин достаточно полно описывает то застолье, которое было так похоже на множество других в салоне Маяковского — Брик: «Сыпались остроты. Сочинялись стихотворные экспромты. На стенах пестрели шутливые лозунги... Собралось немало гостей: Асеевы, Каменский, Мейерхольд, Штернберги, Шкловский, Кассиль, Лавут, Полонская, Яншин... Среди этих давних знакомых был и Я. Агранов»16.

Свой в среде писателей, режиссеров, актеров. Его и звали там просто и мило — Янечка, Аграныч. Им не тяготились, зная, где он работает, его охотно принимали. И общением с ним дорожили.

Надо знать ситуацию в литературном мире того времени: там противоборствовали разные группировки. С одной стороны, левый фронт искусства и революционный фронт искусства, который представляли Маяковский и Эйзенштейн, с другой стороны, мощная, крикливая российская ассоциация пролетарских писателей во главе с Леопольдом Авербахом. А были еще и «попутчики» вроде Бориса Пильняка, автора «Повести непогашенной луны». Агранов дружил со всеми. Это была профессиональная дружба, дружба для информации, для понимания настроений и процессов в писательской среде, для поиска литераторов, способных помогать ОГПУ.

Писатель К. Зелинский весьма сочен в оценке Агранова тех лет: «Я очень часто видел Агранова, когда приходил к Брикам. Вспоминались всегда строки Лермонтова о Басманове: «С девичьей улыбкой и змеиной душой». Вспоминались потому, что тонкие и красивые губы Якова Сауловича всегда змеились не то насмешливой, не то вопрошающей улыбкой. Умный был человек... Именно Агранов (бывший правой рукой Ягоды), начальник секретно-следственной части ОГПУ, приятель Леопольда Авербаха, был тем человеком, который заставлял задумываться над вопросами «что у тебя на душе? кто ты такой?»17.

С этого внутреннего вопроса Агранов начинал дела по молодым поэтам.

Дело Алексея Ганина, №28980 от 13 ноября 1924 года. Ганина взяли на основании агентурной информации о том, что он автор так называемых тезисов «Мир и свободный труд — народам». На допросе у Агранова Ганин заявил: «Эти тезисы я подготовлял для своего романа». Тезисы — это девятнадцать страниц текста, написанного химическим карандашом. Было отчего ОГПУ прийти в беспокойство.

Аграновские пометки на самых важных, по его мнению, абзацах:

«Достаточно вспомнить те события, от которых все еще не высохла кровь многострадального русского народа, когда по приказу этих сектантов-комиссаров оголтелые, вооруженные с ног до головы, воодушевляемые еврейскими выродками банды латышей беспощадно терроризировали беззащитное сельское население...»

«...та злая воля, которая положена в основу современного советского строя, заинтересована в гибели не только России как одной из нынешних христианских держав, но всего христианско-европейского Запада и Америки».

«Для того чтобы раз и навсегда покончить с так называемой РКП, сектой изуверов-человеконенавистников, и с ее международным органом III Интернационалом, необходимо... путем повседневных систематических разоблачений (речи, беседы, воззвания и прокламации) дискредитировать в глазах рабочих масс не только России, но и всего мира деятельность современного советского правительства и III Интернационала... и взамен жидовского III Интернационала выдвинуть идею Лиги наций как единственной международной организации...»

«Необходимо объединить все разрозненные силы в одну крепкую целую партию, чтобы ее активная сила могла бы... в нужный момент руководить стихийными взрывами восстания масс, направляя их к единой цели. К великому возрождению Великой России».

Ганину было предъявлено обвинение в создании русской фашистской организации. Агранов исходил из его же показаний: «С Петром и Николаем Чекрыгиными я познакомился весной в «Альказаре», во время обеда они читали мне свои стихи. Через некоторое время... встречает меня Петр Чекрыгин на Тверской и предлагает вступить в Орден русских фашистов, говоря при этом несколько комплиментов о моем уме».

И Ганин объясняет, как возникли тезисы: некий гражданин Вяземский, чиновник Центрального статуправления собирался уехать к брату, живущему во Франции. А брат имел связи в среде русской белогвардейской эмиграции. «Для того чтобы нашу группу признали, необходимо было сочинить нечто вроде манифеста. Вот так возникли тезисы. А весь материал, — как признался Ганин,у меня имелся до знакомства с Вяземским, я собирал его для характеристики белогвардейских и черносотенных типов задуманного мною романа».

А в следственном деле формулировки жестки и однозначны: «В июле месяце прошлого, 1924 года в СО ОГПУ поступили сведения о том, что в Москве группа литераторов с целью борьбы с соввластью приступает к образованию террористической организации. Выясняя сущность и направление данной организации, выявляя участников ее, СО ОГПУ... установил, что наиболее активно проявляющие свою деятельность были поэты — Ганин Алексей Алексеевич, Чекрыгин Петр Николаевич, Дворяшин Виктор Иванович, Галанов Владимир Михайлович. Эти лица... вокруг себя сгруппировали исключительно «русских» людей, имевших за собой контрреволюционное прошлое. Последнее обстоятельство побудило СО ОГПУ рассматривать зарождающуюся организацию как ярко выраженную национальную с явно фашистским уклоном».

Беспощаден язык следствия: «Имея перед собой задачу произвести террор над членами совправительства, организация наметила в первую очередь жертвами Калинина, Рыкова, Дзержинского, Луначарского, Радека и Зиновьева». Одновременно с Ганиным братья Чекрыгины проектируют выпуск прокламации в виде извещения русскому народу: «Сообщаем о скором свержении советской власти путем беспощадного террора, призываем русский народ к спокойствию, сочувствию нашему великому делу, освобождению Руси от ига жидов и коммунистов».

Следствие вели сотрудники ОГПУ Врачев и Словатинский. Но установки давал Агранов. Иногда допрашивая сам. Следственные версии подтверждались показаниями арестованных и отчасти изъятыми при обысках записями. Агранову было достаточно этого, чтобы создать впечатляющую картину деятельности подпольной фашистской русской организации. Попытки этих молодых литераторов набросить на образ власти антирусское, коммунистическо-семитское покрывало являли, по Агранову, несомненную угрозу России социалистической, пусть даже нэповской. С дела Ганина брала начало линия борьбы с интеллигенцией, проповедующей националистические идеи для России, борьбы, где историки, философы и поэты-националисты были для ОГПУ объектами самой активной разработки, самого непримиримого противостояния.

Что в этом противостоянии судьба отдельной запутавшейся, мятущейся личности — Алексея Ганина? Он был расстрелян 30 марта 1925 года.

В тот год Агранов становится завсегдатаем салона Бриков, Осипа и Лили, близких Маяковскому людей. Лиля Брик и Агранов явно симпатизировали друг другу. «Любовники», — говорили о них некоторые знакомые. «Друзья»,настаивали другие. Как бы там ни было, Агранов был своим человеком в доме Бриков. И Лиля искренне привязалась к его дочери от первой жены. Игрушки, детские вещи — все любимому ребенку от доброй феи — тети Лили. Она же восхищалась новым супружеством Агранова.

Валентина, в девичестве Кухарева, жена заместителя наркома земледелия, работала в тресте «Цветметзолото». И вдруг ее вызвали в ГПУ на допрос как свидетеля по делу одного сотрудника треста. А допрос вел Агранов. Вызывающе красивая брюнетка лет двадцати семи разбередила его душу. Что-то в ней было от Зинаиды Райх. Скоро он понял, что без этой женщины жизнь тускла. Оставил жену, а Валентина разошлась с мужем, и в счастливом браке они прожили около десяти лет. Валентина стала самой близкой приятельницей Лили Брик и заинтересованной участницей ее салона.

Л. Чуковская в «Записках об Анне Ахматовой» роняет: «...салон Бриков, где писатели встречались с чекистами». В этом «бриковском» салоне по вторникам встречались участники группировки «Левый фронт искусства» (ЛЕФ). Современник подмечает: «На лефовских «вторниках» стали появляться все новые люди — Агранов с женой, Волович... На собраниях они молчали, но понимающе слушали... Агранов и его жена стали постоянными посетителями бриковского дома»18. А вот свидетельство художницы Е. Семеновой: «На одном из заседаний ЛЕФа Маяковский объявил, что будет присутствовать один товарищ — Агранов, который в органах госбезопасности занимается вопросами литературы... С тех пор на каждом заседании аккуратно появлялся человек средних лет, в принятой тогда гимнастерке, иногда в штатском. У него были мелкие, не запоминающиеся черты лица. В споры и обсуждения он никогда не вмешивался»19.

Журналист В. Скорятин утверждает, что за смертью Маяковского маячит фигура Агранова, а за ним — ОГПУ. Оказывается, Маяковский много знал, выполняя поручения чекистов по связи с заграничной агентурой. Кроме того, у поэта намечался духовный кризис из-за начавшегося неприятия советской действительности — кризис, способный обернуться антисоветскими стихами.

Однако вряд ли ОГПУ так уж было заинтересовано в смерти Маяковского. Он всегда считал себя строителем социалистического искусства. И он вполне осознанно вступил в Российскую ассоциацию пролетарских писателей (РАПП), порвав с так называемой группой революционного фронта. В своем заявлении в РАПП 3 января 1930 года он писал: «Никаких разногласий по основной литературно-политической линии партии, проводимой РАПП, у меня нет и не было». Он писал это за три месяца до своей гибели. Но чванливые руководители-рапповцы встретили его враждебно, отказывая в праве быть пролетарским поэтом (по их выражению), и назначили ему испытательный срок. Такое отношение угнетало Маяковского. Он и с Аграновым делился своими переживаниями. Тот, конечно, убеждал взять нервы в кулак и работать.

Но если бы поэзия поглощала целиком! Была еще и женщина, ставшая любимой. И с ней было непросто. Сцепление запутанных коллизий вложило в руку револьвер. Да еще тот, что подарил Агранов. Ближе всего оказался к разгадке этого самоубийства Анатолий Луначарский, когда сказал:

«Не все мы похожи на Маркса, который говорил, что поэты нуждаются в большой ласке. Не все мы это понимаем и не все мы понимали, что Маяковский нуждается в огромной ласке, что иногда ничего так не нужно, как душевное слово».

Может, это и понимал Агранов, но искусство ласки ему не давалось. Зато после смерти Маяковского Агранов с подозрением стал вглядываться в руководителя РАППа Леопольда Авербаха, с которым был на дружеской ноге. Он знал его не только как литературного деятеля, но и как брата Иды Авербах жены наркома внутренних дел Генриха Ягоды, своего шефа.

Трагедия Маяковского вдруг высветила Агранову всю нетерпимость, вульгарность, прямолинейность пролетарской писательской ассоциации. И когда в апреле 1932 года вышло постановление ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций», приведшее к созданию Союза писателей и упразднению РАППа, в душе Агранов праздновал успех. Ведь это и его записки о РАППе и Авербахе сыграли свою роль. В них он довольно откровенно, полагаясь на агентурные данные и на свои впечатления, излагал ситуацию: Авербах и руководство РАППа терроризировало самых выдающихся советских писателей и поэтов — Горького, Маяковского, Шолохова, А. Толстого, Леонова, Федина, Багрицкого, Шагинян; Авербах извратил решения партии по литературе, он противопоставил РАПП всей советской литературе, считая ее посредственной, антинародной; Авербах нанес удар по передовой литературной критике, представляя ее как враждебную партии линию; в борьбе с литературными противниками Авербах использовал недостойные приемы. А так как Авербах, по данным того же секретно-политического отдела НКВД, был воспитанником и любимцем Троцкого (что действительно соответствовало истине), его ждала кровавая участь.

Но ни грядущая участь Авербаха, ни его родственная близость Ягоде не остановили Агранова. Он и раньше не тянулся к Ягоде, но все осложнилось после коллективного обращения к Сталину группы руководителей НКВД, в числе которых был и Агранов, по поводу ягодовских методов. Реакции не последовало. А ситуация с Авербахом окончательно превратила отношения в безнадежные, порой трудно переносимые.

А с РАППом было покончено. В 1934 году на первом писательском съезде родился Союз советских писателей. И к этому рождению оказался причастен Агранов.

Но один замысел не давал покоя Агранову: как сделать, чтобы имя Маяковского заняло достойное место в революционной истории страны, а его поэзия формировала новое мировоззрение граждан? В конце концов он разрабатывает «литературную операцию». Главные лица в ней — Лиля Брик и Сталин. В ноябре 1935 года после долгого разговора с Аграновым Лиля Брик пишет вождю: «Обращаюсь к вам, так как не вижу иного способа реализовать огромное революционное наследство Маяковского... Он еще никем не заменен и как был, так и остался крупнейшим поэтом нашей революции». Кажется, будто Агранов водил ее рукой. А потом письмо передали в секретариат Сталина, и Агранов поспособствовал, чтобы оно поскорее оказалось на столе у адресата. Реакция последовала незамедлительная. Сталин начертал программную резолюцию, круто изменившую посмертную судьбу Маяковского:

«Ежову!.. очень прошу... обратить внимание на письмо Брик. Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям — преступление... Свяжитесь с ней (Брик)... Сделайте, пожалуйста, все, что упущено нами. Если моя помощь понадобится, я готов».

В начале декабря слова Сталина из этой резолюции опубликовала «Правда». Страна услышала сталинскую оценку поэта. И Маяковский «зазвенел»: его стихи заговорили миллионными тиражами, их ввели в школьные программы, ему посвящали литературоведческие исследования. Скоро он стал одним из символов советской эпохи, притягательным для поколения молодых: «...Читайте, завидуйте! Я — гражданин Советского Союза!»

ОГПУ, а потом НКВД плотно занимались писательскими делами. Идеологический нерв творчества интересовал чекистов. Писательская среда была наблюдаема. А Агранов не без оснований считался главным знатоком и организатором «литературных» расследований.

Весной 1932 года в Подмосковье арестовали молодых литераторов: Н. Анова (Иванова), Е. Забелина, Л. Мартынова, С. Маркова, П. Васильева, Л. Черноморцева. Все русские. Кто-то из них был человек ОГПУ, от него исходила первоначальная информация. Ордер на арест подписал тогда еще глава Управления безопасности Генрих Ягода. Агранов курировал следствие, а вел его И. Илюшенко. Всех арестованных, названных «сибирской бригадой», обвиняли в принадлежности к контрреволюционной группировке.

В этом деле поражает прежде всего то, что в следственных материалах нет никаких протоколов допросов. А есть только письменные показания «разговоренных», по совету Агранова, литераторов. Их не заставляли писать о русском фашизме, о сибирском сепаратизме. Подследственные не под диктовку пытались изложить историю своих убеждений и прозрений.

Из показаний Анова: «...одно из моих конкретных антисоветских мероприятий было создание нелегальной литературной группы «Памир», которая боролась... легальными и нелегальными средствами против партийного влияния в литературе».

Из показаний Черноморцева: «Все члены группы были антисемитами. Это выражалось не только в разговорах о засилье жидов в правительстве и литературе, но и писались, как, например, Васильевым, антисоветские стихи и зачитывались среди друзей и знакомых».

Из показаний Васильева: «На меня действовало преклонение перед Есениным, сила личности, творчества этого поэта на меня действовала так же, как киплинговская романтика... По всему этому я стал пить... В Москве я встретился с земляками — с Ановым и Забелиным, с Марковым. Я считал их старшими, механически вошел в группу «Памир». Меня звали «Пашка парень-рубаха», «открытая душа»... На меня действовало все. И антисоветские разговоры, и областнические настроения, «сибирский патриотизм», так сказать. Мои стихи оппозиционного характера хвалились, и мне казалось, что это традиционная обязанность крупных поэтов. И Пушкин, мол, писал, Есенин писал, все писали... С твердостью говорю, что по-настоящему не верил в то, что писал. Во мне зародились два чувства: с одной стороны — э, все равно! Напряжение, переходящее в безразличие. С другой стороны — ужасное чувство, что я куда-то вниз качусь. Я держал себя безрассудно, мог черт знает что наделать. По-смердяковски. По-хлестаковски... Мое творчество (оппозиционное) висело надо мной, как дамоклов меч, грозя унести и придавить меня. Я уже не мог от него отделаться. ОГПУ вовремя прекратило эту свистопляску... Отношение к индустриализации. Отдельные члены группы считают, что индустрия теперь, может быть, и будет использована русским фашизмом, который придет на смену в стране большевиков. Коллективизация. Все поголовно, за исключением Мартынова, против коллективизации. Мартынов говорит: «Коллективизация — спутник индустриализации». Нацполитика антисемитизм объединял сибиряков, как составная часть фашизма... Относительно Сибири считали, что она может быть вполне самостоятельным государством: имеет природные богатства — уголь, железо, золото, лес; имеет выход к морю».

После дела Ганина, которое тоже было связано с националистическими, антисемитскими настроениями и которое закончилось расстрелом, на дело «сибирской бригады» Агранов посмотрел по-иному. Взгляды сибирских литераторов он отнес к заблуждениям, которые необходимо развенчать, а их носителей убедить в силе социалистического возрождения страны. На него, еврея, не произвели особого впечатления и антисемитские предрассудки подследственных. Он больше был озабочен их зараженностью сепаратистскими, антикоммунистическими идеями. «Они молодые, от этих идей их надо излечить, и они будут наши», — давал он установки следователю. Но летом того же года, когда был арестован профессор Гидулянов и родилось дело церковно-националистической организации, Агранов жестко вел линию на изоляцию профессуры в тюрьмах и лагерях. Мировоззрение старого поколения, нелояльного к социалистической власти, изменить невозможно, считал он.

Сотрудник Агранова, уполномоченный 4-го отделения секретно-политического отдела Илюшенко, перед которым исповедывались эти молодые поэты из «сибирской бригады», так вел дело, что приговор суда был весьма мягок. Павла Васильева и Льва Черноморцева вообще отпустили, а остальных отправили в ссылку на два-три года в разные города. Среди них был Леонид Мартынов, впоследствии известный советский поэт, редчайший мастер философского стиха. А Павел Васильев тогда уехал в Павлодар и успел там написать свою лучшую поэму «Соляной бунт». И когда его в 1937 году арестовали вновь якобы за подготовку покушения на Сталина (арестный ордер подписал Агранов), он опять попал — вот она, петля судьбы! — к следователю Илюшенко. И тот опять стал его спасать. А скоро арестовали и самого Илюшенко. К тому времени Ежов избавлял аппарат НКВД от кадров Агранова. И Васильев попал в руки страшного человека — оперуполномоченного Павловского, из новой, особой генерации чекистов — изувера, садиста, в прошлом сына лесопромышленника. О его родословной не догадывались даже в управлении кадров НКВД. Васильев продержался у него на двух допросах, на третьем подписал выбитые «показания». И был приговорен к расстрелу. А Павловский спустя годы скончался в психиатрической клинике20.

А за пять месяцев до первого писательского съезда, в феврале 1934 года, арестовали поэта Николая Клюева. Ордер на арест подписал Агранов, он же опять курировал следствие.

Клюев в 20-е годы был известен в поэтической Москве и принадлежал к есенинскому кругу, считался крестьянским поэтом. Лояльный к власти, он не приемлет ее после коллективизации, считая виновницей всех несчастий, обрушившихся на Россию. Его поэзия того периода — поэзия неприятия. С неприязнью думал о нем и Агранов, знакомясь с материалами первого допроса. Вспомнил, как тот толкал Есенина на дно, где барахталась и прелюбодействовала сочинительствующая фронда.

Из тех рукописей, что были изъяты при обыске, Агранова особо впечатлила одна, начинавшаяся со слов «К нам вести горькие пришли»:

К нам вести горькие пришли,

Что зыбь Арала в мертвой тине,

Что редки аисты на Украине,

Моздокские не звонки ковыли.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

К нам вести горькие пришли,

Что больше нет родной земли...

В журналах к тому времени Клюева не печатали, и жил он на те рубли, что текли к нему на полуподпольных выступлениях. Там впервые прозвучали «Вести горькие» (»Песнь Гамаюна»). Оттуда, с этих сборищ, на которых собиралась, по выражению ОГПУ, «анархо-хулиганствующее дно литературной богемы», пришла информация о нем в здание на Лубянке. После знакомства с сочинениями Клюева замысел следователей сводился к тому, чтобы обвинить его в русском «национализме». Может быть, идея была подсказана Аграновым? Он хорошо помнил и дело Ганина, и дело «сибирской бригады», и дело Гидулянова.

А в мае на его стол легли данные об Осипе Мандельштаме, близком друге Клюева. Известность Мандельштама — не клюевская, больше есенинская. Он тоже с властью был в ладах до коллективизации. Она перевернула его поэтический взгляд. Сначала появились стихи «Природа своего не узнает лица», «Квартира тиха, как бумага», а потом, в ноябре 1933 года, едкий памфлет на Сталина «Мы живем, под собою не чуя страны».

Как считает В. Кожинов, «вероятным доносчиком, передавшим в ОГПУ текст мандельштамовской эпиграммы на Сталина, был еврей Л. Длигач, а «подсадной уткой», помогавшей аресту поэта, Надежда Яковлевна (жена Мандельштама. — Э. М.) называет Давида Бродского»21. Ордер на арест подписал Агранов. И он же направлял следствие.

Мандельштама обвиняли в создании антисталинского памфлета и в том же русском «шовинизме». Еврея — в русском шовинизме! Впервые это обвинение прозвучало не в стенах ОГПУ, а со страниц «Правды», где некий С. Розенталь писал, что «от образов Мандельштама пахнет... великодержавным шовинизмом»22. Ему вспомнили и восхищение стихами Клюева, в связи с которыми он искренне говорил об исконной Руси, где «русский быт и русская мужицкая речь покоится в эллинской важности»23. От неприятия коллективизации к русскому «национализму» — так шло идейное перерождение, по мнению аграновских следователей, и Клюева, и Мандельштама.

Когда в 1932 году Илюшенко вел дело «сибирской бригады», советы и указания шли ему от Агранова. Тот-то видел ситуацию в литературной среде объемнее. Некоторая часть писательского сословия явно противостояла революционному, большевистскому, социалистическому началу. И эту часть нейтрализовал Агранов: где жесткой рукой экзекутора, а где мягкими репрессивными объятиями, в зависимости от меры таланта подследственного. А эту меру Агранов определял сам. И ориентирами ему были Маяковский, Есенин, Блок, иногда и добрая русская классика.

Но предполагал ли Агранов, что уже в 1937 году представления о величии Руси, о национальной гордости России станут определяющими в политике Сталина? На этот сталинский перелом обратил внимание Вадим Кожинов: «...осознав, что назревающая война будет, по существу, войной не фашизма против большевизма, но Германии против России, Сталин, естественно, стал думать о необходимости «мобилизации» именно России, а не большевизма. По-видимому, именно в этом и заключалась главная причина сталинской поддержки... «реставрации»...»24

Именно тогда в историческую науку возвращаются историки «старой школы», некоторые из лагерей и тюрем, попавшие туда благодаря Агранову. Возвращаются С. Бахрушин и Ю. Готье. С. Платонов, «чьи дневники периода гражданской войны дышат неистовой ненавистью к большевизму и зоологическим антисемитизмом»25, в 1939 году избирается академиком. Литература и кинематограф рождают произведения о великой Руси — «Александр Невский», «Петр Первый», «Царь Иван Грозный».

Сумел ли Агранов уловить начало сталинской «реставрации»? Вряд ли. Политическое чутье тогда не прыгнуло выше вершин сыска.


Сталин доверяет Агранову дело «Объединенного центра»


В ноябре 1935 года Агранову присвоили звание комиссара государственной безопасности первого ранга. Как ни кривился Ягода, но предложение Сталина оспорить не решился. Вождь выделял Агранова, поддерживал его. Это время было вершиной его профессионального «сыскного» взлета.

После осуждения в 1935 году участников процессов по делу «Ленинградского контрреволюционного центра» и «Московского центра», возглавляемого Зиновьевым и Каменевым, Сталин нацеливает НКВД на организацию процесса по делу теперь уже «Объединенного троцкистско-зиновьевского террористического центра». Цель этого «Центра», по Сталину, — ликвидация вождей партии и захват власти.

Глава НКВД Генрих Ягода без энтузиазма отнесся к этому плану. Он и так считал, что слишком далеко зашли с каменевско-зиновьевскими процессами 1935 года, организованными Аграновым. Ягода знал, что с 1932 года секретно-политический отдел НКВД вел наблюдение за Каменевым, Зиновьевым и другими заметными оппозиционерами. Использовалось все: агентура, прослушивание телефонных разговоров, перлюстрация писем. И за несколько месяцев до убийства Кирова в ЦК ВКП(б) ушла записка за подписью начальника отдела Молчанова, в которой оглушительно для Сталина звучал вывод: данных о существовании подпольных организаций под началом Каменева и Зиновьева не существует. Но после зловещих сталинских слов «ищите убийцу Кирова среди зиновьевцев!» получалось, что чекисты прошляпили подпольную террористическую организацию. Но Агранов тогда спас ситуацию. И «убийц» Кирова «нашел», и организовал процессы над теми, кто направлял их руку. И вот новая задача — добить каменевцев и зиновьевцев под лозунгом разгрома объединенного террористического центра.

Ох, как не хотелось Ягоде заниматься этим. Настроение Ягоды передалось и тем, кому было приказано заниматься дальнейшей разработкой сталинских идей. Среди последних был подчиненный Агранова — начальник секретно-политического отдела НКВД Молчанов. О нем тогдашний секретарь ЦК партии Николай Ежов, курировавший органы безопасности, сказал: «Молчанов все время старался свернуть это дело...» Сталин чувствовал разлад в НКВД и скоро понял, что Молчанова поддерживает Ягода. НКВД впервые, пусть робко, но воспротивилось указаниям генсека.

И здесь по указанию Сталина в дела НКВД вмешивается секретарь ЦК партии Николай Ежов. Теперь трещина в чекистском руководстве превращается в разлом. На стороне Ежова заместитель наркома Агранов, начальник Управления НКВД по Московской области С. Реденс и начальник ленинградского управления НКВД Л. Заковский. А Ягоду поддерживают заместитель наркома Г. Прокофьев, начальник секретно-политического отдела Молчанов, начальник особого отдела М. Гай.

И тогда как опытный политический игрок Сталин решил действовать через Агранова, что в определенной мере свидетельствует об их давних отношениях.

«Ежов вызвал меня к себе на дачу, — потом вспоминал Агранов. — Надо сказать, что это свидание носило конспиративный характер. Ежов передал указание Сталина на ошибки, допускаемые следствием по делу троцкистского центра, и поручил принять меры, чтобы вскрыть троцкистский центр, выявить явно невскрытую террористическую банду и личную роль Троцкого в этом деле. Ежов поставил вопрос таким образом, что либо он сам созовет оперативное совещание, либо мне вмешаться в это дело. Указания Ежова были конкретными, дали правильную исходную нить к раскрытию дела».

Агранова, возглавившего следствие, как бомбу заложили под Ягоду. Страшный сигнал для наркома — не доверяют. Но Агранов на коне! Ему еще по душе эти «властные» игры. Следственная группа сразу почувствовала его твердую руку. Он заставил Молчанова, начальника секретно-политического отдела, и Миронова, начальника экономического отдела, работать всерьез и творчески. Идея, которую они выстрадали ночными бдениями, стала стержнем сценария, а потом и судебного процесса: вернуть для дальнейшей разработки из тюрем, лагерей и ссылок 200-300 бывших оппозиционеров-троцкистов; выбить из них необходимые показания согласно сценарию, а использовать для этого первоначальные «показания» четырех «свидетелей» — И. Рейнгольда, Е. Дрейцера, Р. Пикеля, В. Ольберга. Последний, по мнению Молчанова, был интересен тем, что недавно вернулся из-за границы, знаком с сыном Троцкого — Седовым. Рейнгольд — бывший начальник Главхлопкопрома, известный в стране хозяйственник, в свое время разделял взгляды оппозиции. Близко знал многих известных людей Пикель, бывший заведующий секретариатом Зиновьева, участник гражданской войны, последнее время он работал в театре.

Но первые допросы «свидетелей-оппозиционеров» мало что дали. Они отрицали все, что предъявляли им следователи, отрицали причастность к террору, требовали признать их невиновность. А Ольберг выступил с заявлением: «Я хочу назвать имена лиц, которые смогут подтвердить мою невиновность в инкриминируемом мне обвинении».

И тогда их стал допрашивать заместитель наркома внутренних дел Агранов. По свидетельству В. Ковалева, исследовавшего дело объединенного троцкистско-зиновьевского центра, сценарий сразу стал обрастать признательными показаниями. «Теперь уже трудно точно установить, чем именно замнаркома так располагал обвиняемых к доверительным беседам. Известно лишь, что после первой же встречи с ним подследственные Дрейцер и Пикель незамедлительно признались в том, что «объединенный центр» действительно существовал и действовал на террористической основе»26.

После аграновских бесед Рейнгольд, Дрейцер, Пикель и Ольберг дали необходимые показания. По сути, они продолжили роль Рамзина, только еще в более кровавой редакции. Их «показания были тут же использованы как средство давления на других подследственных. На очных ставках сами обвиняемые изобличали друг друга»27. Агранов здесь следовал своему излюбленному, изобретенному им же методу: столкнуть лбами участников процесса на основе их же показаний. И дело «Объединенного центра» пошло.

Но что удивительно — это дело на определенном этапе приобрело характер творческого содружества между чекистами и оппозиционерами-помощниками. Атмосфера складывалась почти семейная. Пикель в ходе допросов называл сидящих перед ним чекистов по имени: «Марк, Шура, Иося...»28 Творческий настрой шел от Агранова. Сила аграновской убежденности в необходимости того дела, чем они занимались, возбуждала подследственных, заражала их соревновательными импульсами в построении многокрасочной картины деятельности террористического центра.

Из более чем двухсот оппозиционеров на суд были представлены шестнадцать человек, среди которых Г. Е. Зиновьев, Л. Б. Каменев, Г. Е. Евдокимов, И. Н. Смирнов, И. П. Бакаев, С. В. Мрачковский — все известные деятели партии с дореволюционным стажем. Процесс прошел в августе 1936 года в Москве, в Октябрьском зале Дома союзов, и дал толчок новым «делам».

Технология подготовки подобных «дел», вошедших в историю как процессы 30-х годов, технология, изобретенная, выстраданная и опробованная Аграновым, основывалась на трех составляющих: на сценариях, на сталкивании участников через признательные показания и на добровольцах-активистах следствия, что своими вдохновенными сочинениями втягивали всех подозреваемых в сценарный хоровод. В истории Лубянки Рамзин, Гидулянов, Пикель, Ольберг, Карл Радек на процессе Пятакова — это высший класс провокации.

Как эта технология «работала», весьма бесцеремонно рассказывал соратник Агранова Леонид Заковский, который после убийства Кирова возглавил Ленинградское управление НКВД. Здесь обратимся к воспоминаниям Н. Хрущева: «При проверке в 1955 году дела Комарова Розенблюм сообщил следующий факт: когда он, Розенблюм, был арестован в 1937 году, то был подвергнут жестоким истязаниям, в процессе которых у него вымогали ложные показания как на него самого, так и на других лиц. Затем его привели в кабинет Заковского, который предложил ему освобождение при условии, если он даст в суде ложные показания по фабриковавшемуся в 1937 году НКВД «делу о ленинградском вредительском, шпионском, диверсионном, террористическом центре». Заковский раскрыл «механику» искусственного создания антисоветских заговоров. «Для наглядности, — заявил Розенблюм, — Заковский развернул передо мной несколько вариантов предполагаемых схем этого центра и его ответвлений... Ознакомив меня с этими схемами, Заковский сказал, что НКВД готовит дело об этом центре, причем процесс будет открытый. Будет предана суду головка центра, 4-5 человек... и от каждого филиала по 2-3 человека... Дело о ленинградском центре должно быть поставлено солидно. А здесь решающее значение имеют свидетели... Самому тебе, говорил Заковский, ничего не придется придумывать. НКВД составит для тебя готовый конспект по каждому филиалу в отдельности, твое дело его заучить, хорошо запомнить все вопросы и ответы, которые могут задавать на суде. Дело это будет готовиться 4-5 месяцев... Все это время будешь готовиться, чтобы не подвести следствие и себя. От хода и исхода суда будет зависеть дальнейшая твоя участь . Выдержишь кормить и одевать будем до смерти на казенный счет».


Сыск во власти


Агранов с Ягодой, пожалуй, впервые отработали систему сыскного наблюдения в высших эшелонах власти — среди членов Политбюро, партийных секретарей, наркомов, крупных руководителей. Все начиналось с отслеживания настроений и разговоров в их среде. Чекистская агентура в лице добровольных помощников, чаще всего из референтов, секретарей, технического и обслуживающего персонала, давала необходимую информацию.

Именно благодаря такой информации возникло дело Пятакова Сокольникова — Радека, которое обернулось процессом параллельного антисоветского троцкистского центра. Агент сообщал о высказывании Пятакова в узком кругу: «Я не могу отрицать, что Сталин является посредственностью и что он не тот человек, который должен был стоять во главе партии; но обстановка такова, что, если мы будем продолжать упорствовать в оппозиции Сталину, нам в конце концов придется оказаться в еще худшем положении: наступит момент, когда мы будем вынуждены повиноваться какому-нибудь Кагановичу. А я лично никогда не соглашусь подчиняться Кагановичу!»29

Эта информация, по словам Пятакова, была направлена Аграновым Сталину. Разве мог Сталин смириться с настроением Пятакова? 11 сентября 1936 года Пятакова вывели из состава ЦК, исключили из партии и в тот же день арестовали.

А система отслеживания настроений партийно-государственной верхушки совершенствовалась. Уже через 10-12 лет в помощь агентам пришла подслушивающая техника. Благодаря ей стали известны «домашние» высказывания некоторых маршалов и генералов, стоивших кому-то карьеры, а кому-то жизни.

Ягода и Агранов собирали досье на ведущих деятелей партии, где сосредоточивались сведения об их дореволюционных делах, связях, друзьях, линии поведения в партийных конфликтах, отношениях с женщинами. Здесь преуспел Ягода. Агранов больше интересовался писателями, театральными деятелями, учеными.

Когда допрашивали весьма известных людей политики, литературы, искусства, науки, то их показания о тех или иных известных лицах потом из протоколов допросов сводились в особую картотеку секретно-политического отдела, придуманную Аграновым. Это была своеобразная база данных, состоящая из досье на разных людей. Если кто-то из них попадал в поле зрения НКВД, то первым делом поднимали эти досье. Возможно, они и стали «собранием сочинений» Агранова и покоятся в его тайниках.

НКВД обладало информацией о поведении секретарей обкомов и республиканских партийных ЦК. Их стремление к неограниченной власти, к роскоши становилось известно в Центральном комитете и лично Сталину. Это совпадало со сталинской установкой — очистить партию от «старых» кадров.

Именно тогда областные управления получили указание за подписью Агранова о проверке по линии НКВД всех лиц, выдвигаемых на партийную работу. Конечно, за всем этим стоял ЦК партии, сам Сталин, но уж очень точно вписывалось это указание в систему наблюдения за партийной, советской, профсоюзной, комсомольской «номенклатурой».

Прошли годы. Бывший начальник управления КГБ по Свердловской области Корнилов вспоминал: «Когда на бюро обкома кого-либо утверждали в партийной должности, Ельцин, тогда первый секретарь обкома, всегда спрашивал: «Товарищ Корнилов, вы смотрели личное дело этого кандидата?» — «Нет, к нам не обращались». Ельцин сразу же предлагал вопрос об утверждении отложить, пока не будет заключения управления КГБ по данной кандидатуре».

В послесталинские времена ЦК партии, кроме такой проверки, уходящей корнями в аграновскую систему сыска, наложил жесткие ограничения на действия органов безопасности в отношении партийных кадров. Председатель КГБ издавал приказ, запрещающий «разработку» сотрудников партийных аппаратов и секретарей партийных комитетов.


Сыск в обществе


Агранов был уверен, что в стране, раздираемой противостоянием власти и некоторых социальных групп, в стране, где происходят мощнейшие политико-экономические сдвиги, необходимо постоянно знать настроение людей. Знать его среди рабочих и крестьян, интеллигенции и служащих, на заводах и фабриках, в колхозах и институтах, на рынках и в магазинах, в театрах и на улицах. Однажды он сказал на совещании: «Одно мнение — мнение, десять мнений — политическое настроение, наше или контрреволюционное. И мы это настроение должны знать, иначе мы не служба».

Агранов считал, что есть два метода познания настроений — агентурный и «включенного» наблюдения. Агентурный — значит в каждой организации «свой» человек, «агент», а то и не один. Тогда информация перепроверяется. Он требовал умной и постоянной работы с каждым агентом. Но он же боготворил и принцип массовости. Часто повторял: «Агентура должна быть массовой». Но там, где вал, — там меньше информации, больше слухов, искажений, откровенных доносов. Он это понимал, и все равно «массовый агент» был для него священен. А «включенное» наблюдение, по его разумению, предполагало, что сотрудники НКВД сами должны вращаться в кругах, представляющих интерес: наблюдать, заводить знакомства, «входить в душу». Аграновская находка. Вспомним, как он пристрастно посещал литературно-театральные, богемные салоны.

На этих методах он воспитывал своих людей и создавал аппарат выяснения настроений и контроля за умами. Возглавив в марте 1931 года секретно-политический отдел НКВД, Агранов по своему разумению тотчас принялся за реорганизацию его. Правда, согласовав с вышестоящим начальником. Получилось просто и довольно эффектно. Всего четыре отделения. Первое занималось антисоветскими настроениями среди членов ВКП(б) и розыском приверженцев Троцкого. Объектами второго были бывшие члены политических и националистических партий (кадеты, меньшевики, эсеры, мусаватисты, дашнаки). Третье работало с религиозными деятелями, руководителями многочисленных сект, с бывшими чиновниками разных дореволюционных правительств, с бывшими чинами армии, полиции и жандармерии, с бывшими помещиками, фабрикантами, купцами, предпринимателями, нэпманами. А четвертое «наблюдало» интеллигенцию и молодежь. Было и пятое, информационное, питавшееся и от своей сети и от родственных отделений. Но о нем разговор особый.

Когда Агранов стал во главе секретно-политического отдела, он сразу же поставил вопрос об объединении с информационным отделом. Последний стал частью нового подразделения и превратился в мощную систему сбора политической и социально-экономической информации во всех слоях общества. В нем же накапливались и ждали своего часа сведения о партийных вождях, деятелях промышленности, сельского хозяйства, науки и культуры. Сегодняшние историки поражаются уникальности обзоров политического и экономического состояния советского общества в конце 20-х — начале 30-х годов, родившихся под пером аналитиков аграновского отдела. Обзоры составлялись на основе систематических агентурных сводок с мест, содержали огромный фактический материал, представляли широкую панораму социальной, политической и экономической жизни страны «по всему социальному срезу»30. Продукцией Агранова пользовались ЦК партии, наркоматы и даже Госплан.

Свое знаменитое письмо «Головокружение от успехов» о перегибах в коллективизации Сталин писал, озабоченный информацией ОГПУ. Столь впечатляюще убедительной она была, что подвигла вождя изъясниться с народом и партией стилем переживательным, строгим, публицистичным, но и аналитическим. А информация ОГПУ редактировалась Аграновым.

Когда в январе 1935 года отменили карточки и в стране началась свободная продажа хлеба, сотрудники НКВД совершали рейды по магазинам, проверяли ассортимент, цены, время торговли, качество хлеба, наличие очередей, собирали информацию о настроении населения. Рапорты с мест шли в Москву, в наркомат внутренних дел, оттуда — Сталину и Молотову. В первые дни свободной продажи хлеба сводки НКВД были чуть ли не почасовые. Они шли под грифом «совершенно секретно» с пометкой «хлеб, доложить немедленно». Штамп «доложено» говорил о том, что Сталин имел полную картину о ходе кампании в регионах, высказываниях людей в очередях, фамилиях работников торговли и хлебозаводов, виновных в плохом качестве хлеба, повышении цен, позднем открытии магазинов, рецидивах карточного распределения. Информация была детальной, вплоть до того какой сорт хлеба отсутствовал в магазине №5 Первомайского района или был ли хлеб черствым в магазине №32 Ленинского района31.

Агентурный метод получения информации о настроениях в обществе в 30-40-е годы в условиях сталинского тоталитаризма не только принимался в расчет для социально-политических и экономических решений, но и был положен в основу большинства политических процессов — от шахтинского дела в 1928 году до дела врачей в 1951 году. За репрессиями, социально-экономическими и политическими событиями тех лет стояли свои информаторы и их организаторы, действующие по схеме Агранова.

Он сумел собрать в своем отделе способных людей, настоящих профессионалов сыска. С ним хотели работать, он умел ладить и с соратниками, и с противниками. Удивительно, не только молодые, но и оперативники со стажем выходили из его кабинета с горящими глазами. Однако и задачи ставились масштабные: создание новых систем пополнения и поиска информации, накопление материалов на «политически чуждых» персонажей; переход на единый карточный оперативный учет в отношении кулацких семей, главы коих уже репрессированы... и тех кулацких хозяйств, которые не были затронуты выселением; предотвращение «двурушничества и предательства со стороны агентуры... путем перекрытия одного агента другим, тщательной проверки агентурных сообщений»; изучение «всех фактов, указывающих на попытку тех или иных лиц» среди литераторов и писателей «создать свою законченную систему политических и литературных взглядов».

Особенно вдохновляли дела по троцкистам. Разделив их на «актив» (бывших партработников) и «пассив» (рядовые члены партии), придумав списки специального осведомления в случае их передвижения и точно сориентировав в отношении их своих тайных агентов, Агранов запустил схему, которая позволила контролировать троцкистские группы по всей стране, блокировать информацию для Троцкого из Советского Союза. Не зря потом Сталин настоял, чтобы Агранов вошел в комиссию по введению паспортной системы в СССР.

С приверженцами Троцкого и иными инакомыслящими покончили уже к 1934 году. Ликвидировали троцкистские группы в Москве, Ленинграде, Горьком, Ростове-на-Дону, Новосибирске, Омске, Киеве, Харькове, группы правых — в Свердловске, Саратове, Самаре, Воронеже. И наконец, накрыли «Союз марксистов-ленинцев» (группу Рютина), зародившуюся в ВКП(б) и имевшую продуманную антисталинскую программу, что вызвало особо лютую ненависть вождя.


Падение Агранова


В сентябре 1936 года Сталин отдыхал в Сочи. Оттуда он послал телеграмму членам Политбюро:

«Считаем абсолютно необходимым и срочным делом назначение т. Ежова на пост наркомвнудел. Ягода явным образом оказался не на высоте своей задачи в деле разоблачения троцкистско-зиновьевского блока. ОГПУ опоздало в этом деле на 4 года... Замом Ежова в Наркомвнуделе можно оставить Агранова».

Агранов еще в доверии. Только что в августе закончился процесс по делу объединенного троцкистско-зиновьевского центра, в который Яков Саулович вложил столько ума, изобретательности, энергии. Он, пусть на немного, но удержал авторитет НКВД, который в глазах Сталина начал неудержимо разрушаться. Нарком внутренних дел Ягода, начиная с убийства Кирова, вяло, безынициативно реагировал на указания вождя, где искать врагов. Не подхватывал Ягода с полуслова идеи вождя, не понимал глубинных причин сталинских политических задумок. Непонимание и вялость расценивались как вызов партии. Подогревали ситуацию и догадки высших партийных деятелей о том, что на каждого из них Ягода собирал обширные досье, в которых отражались и политическое поведение, и интимные наклонности. Его боялись и ненавидели. И участь его была предрешена. В сентябре 1936 он оставил должность наркома внутренних дел, а в апреле 1937 года был арестован. Его обвиняли в организации убийства Кирова, Горького, Куйбышева, Менжинского, в преступлениях против партии и народа.

Недолго работал Агранов с новым наркомом Ежовым. Падение было сокрушительным. На совещании руководящих работников наркомата Ежов был прямолинеен:

«У меня хватит сил и энергии, чтобы покончить со всеми троцкистами, зиновьевцами, бухаринцами... И в первую очередь мы должны очистить наши органы от вражеских элементов, которые, по имеющимся у меня сведениям, смазывают борьбу с врагами народа... Предупреждаю, что буду сажать и расстреливать всех, невзирая на чины и ранги, кто посмеет тормозить дело борьбы с врагами народа».

Все понимал Агранов. И уже чувствовал отчуждение вокруг себя, подозрительный взгляд Ежова, зловещее молчание Сталина. Новые задачи НКВД не для него, считали они. Речь шла о массовых репрессиях. Они касались сотен тысяч людей. Нужны были новые кадры. Не мастера точечных ударов, хитроумных сценариев, не профессионалы сыска, годные любой власти, а прежде всего мастера рукоприкладства и массовых репрессивных акций. Агранов не годился в руководители этих новых. Он был оттуда, из прежней эпохи, — из времени Каменева, Зиновьева, Троцкого. Он, правда, добросовестно поработал, чтобы их время быстрее закончилось. Но и сам должен был уйти. Так ему определил судьбу Сталин.

Жизнь стремительно катилась вниз. В апреле 1937 года он, первый зампред НКВД, всесильный шеф Главного управления государственной безопасности, вернулся в кресло начальника 4-го, секретно-политического отдела, того отдела, с которого началось его скорое восхождение к высотам политического сыска. А через месяц он покинул и это кресло. Его направили в Саратов возглавить областное управление НКВД.

Перед отъездом в кабинете на Лубянке разбирал свои архивы, просматривал записи, наброски следственных дел. И неотступно стучала мысль: это начало конца. Тогда-то он и решил некоторые документы спрятать в тайниках, рассчитывая, вероятно, использовать их и как предмет торга за жизнь, и как индульгенцию в глазах потомков. Спрятанное им не найдено до сих пор.

В Саратове он сопротивлялся судьбе — пытался играть по новым правилам. Подчиненным чекистам ставил задачу искать врагов народа среди руководящих партийных и советских работников. В Саратовском управлении тогда активно использовали агентов, подсаживали их в камеры для влияния на подследственных. Дела росли, обрастали показаниями. Но организатором массовых репрессий он все же не стал. Не смог пустить большую кровь. Этого ему не простили.

В июле 1937 года в Саратов нагрянули секретарь ЦК ВКП(б) А. Андреев и заведующий отделом ЦК партии Г. Маленков. Визит партийных контролеров окончательно решил судьбу Агранова. Вот их записка Сталину:

«Пленум Саратовского обкома ВКП(б) провели. Решение привезет с собой т. Маленков, выезжающий завтра в Москву. На основании обсуждения решения ЦК ВКП(б) на пленуме и ознакомления с обстановкой на месте сообщаем Вам следующее:

1) Установлены новые факты в отношении Криницкого (первый секретарь обкома партии. — Э. М.) и Яковлева (уполномоченный КПК при ЦК по Саратовской области. — Э. М.) — проведение ими через обком явно вредительских мер по сельскому хозяйству, прямая защита изобличаемых правых и троцкистов и даже вынесение решений обкома, реабилитирующих изобличенных врагов.

2) Имеются прямые показания бывшего второго секретаря Саратовского обкома партии Липендина, бывшего редактора областной газеты Касперского и других об участии Криницкого и Яковлева в Саратовской правотроцкистской организации, есть даже прямое показание Липендина о том, что Криницкий и Яковлев обязывали его создать террористическую группу.

3) Выступления Криницкого и Яковлева на пленуме обкома, по общему мнению, были фальшивыми и заранее подготовленными.

4) По окончании пленума Криницкому и Яковлеву предложено немедленно выехать в Москву. Считаем целесообразным по прибытии в Москву их арестовать.

5) Ознакомление с материалами следствия приводит к выводу, что в Саратове остается до сих пор неразоблаченной и неизъятой серьезная правотроцкистская шпионская организация.

Агранов, видно, и не стремился к этому. В то же время, на основании личных, произведенных т. Строминым (один из руководителей саратовского Управления НКВД. — Э. М.) и т. Маленковым допросов сотрудников УНКВД и некоторых арестованных установлено, что следствие направлялось по явно неправильному пути.

Есть арестованные, не имеющие никакого отношения [к] правотроцкистским организациям, ложные показания которых были продиктованы следователями под руководством Агранова, а ближайшим помощником его в этом деле является Зарицкий — довольно подозрительная личность, которого пришлось арестовать. Сам аппарат Саратовского УНКВД до сих пор остается нерасчищенным от врагов, оставленных Пилляром и Сосновским (бывшие руководители саратовского Управления НКВД. — Э. М.). Агранов ничего в этом отношении не сделал.

На основании этого считаем целесообразным Агранова сместить с должности и арестовать...

Андреев. Маленков32.

19/VII.37 г.

И вот уже вызов в Москву. Поехал с женой. Остановились в своей квартире, в доме №9 по улице Мархлевского. Несколько дней ждал встречи с наркомом. Не дождался. На четвертый день после полудня долгой, прерывистой трелью залился дверной звонок. Четверо в форме: «Вы арестованы. Вы и супруга. Вот ордер».

К машине вышел под руку с женой, в форме комиссара государственной безопасности первого ранга: золотые звезды и четыре ромба на малиновых петлицах, золотые шевроны на рукаве. Символы власти, ответственности и самостоятельности. Той самостоятельности, что иногда шокировала вождей, как в случае с редактором издававшейся в Москве газеты на французском языке «Журналь де Моску» Лукьяновым (бывшим сменовеховцем). Когда по указанию Агранова редактора арестовали без согласования с ЦК и Наркоматом иностранных дел, Каганович (председатель Комиссии партийного контроля. — Э. М.) пожаловался Сталину на самоуправство чекистов. Сталин выразился вполне определенно: «Надо сделать Агранову надрание»33. Недолог оказался путь от надрания до ареста — всего два года.

Свидетель и он же постановщик политических спектаклей 35-36-го годов, основоположник уголовно-политической режиссуры должен был уйти, предварительно сыграв в последнем представлении. В представлении, поставленном уже другими, но все еще по методу основоположника. Он сыграл свою последнюю роль — плохо ли, хорошо, но сыграл. Он был преданным и дисциплинированным партийцем.

На допросах, следователи из новых, которых он и не знал, добивались: «Вас изобличают как активного члена контрреволюционной троцкистской организации, готовившей убийство Кирова, Горького...»

Из внутренней тюрьмы он обращается в ЦК ВКП(б), пишет о «досадных ошибках» в своей деятельности, просит разобраться. Месяц шел за месяцем, ЦК молчал.

В следственном деле Агранова, что сейчас в архиве, многого недостает. Исчезли некоторые протоколы допросов, нет ордера на арест, описи изъятых вещей. Из оставшихся материалов следствия можно увидеть: он признал себя виновным «в принадлежности к антисоветской троцкистской организации». Свидетельство тому — протокол допроса от 9 ноября 1937 года, находящийся в деле:

«ВОПРОС: Знали ли вы о подготовке троцкистско-зиновьевским центром убийства С. М. Кирова?

ОТВЕТ: Нет, не знал.

ВОПРОС: Разве в результате следствия по делу ленинградского террористического зиновьевского центра вам не было ясно, что и троцкисты были участниками убийства С. М. Кирова?

ОТВЕТ: Конечно, поскольку мне было известно о созданном троцкистско-зиновьевском блоке, мне с самого начала следствия было ясно, что в подготовке и убийстве С. М. Кирова участвовали и троцкисты.

ВОПРОС: Были ли вами приняты какие-либо меры к разоблачению роли троцкистов в деле убийства С. М. Кирова? Приняли ли вы какие-либо меры к розыску и аресту троцкистов-террористов и ограждению руководства ВКП(б) и правительства от грозившей им опасности?

ОТВЕТ: Нет, никаких мер в этом отношении я не принял и как троцкист не был в этом заинтересован. Я видел, что следствие по делам троцкистов, которое вел начальник СПО НКВД Молчанов в связи с убийством С. М. Кирова, проведено поверхностно и ничего не вскрыло. Однако никаких мер к пересмотру следственного материала я не принял, прикрыв тем самым участие троцкистов в террористической борьбе против ВКП(б) и советской власти.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

ВОПРОС: На основании данных следствия мы констатируем, что вы являетесь участником контрреволюционного троцкистского заговора против советского государства. Подтверждаете ли вы это? Признаете ли себя в этом виновным?

ОТВЕТ: Да, подтверждаю. Признаю себя виновным в том, что до момента ареста я состоял участником контрреволюционного террористического троцкистского заговора, ставившего своей задачей насильственное свержение руководства ЦК ВКП(б) и советского правительства, ликвидацию колхозного строя и реставрацию буржуазно-капиталистического порядка. Я признаю себя виновным в том, что являлся участником антисоветского террористического троцкистского заговора, осуществившего злодейское убийство секретаря ЦК ВКП(б) С. М. Кирова и готовившего физическое уничтожение других руководителей ЦК ВКП(б) и советского правительства».

А 1 августа 1938 года Верховный суд СССР приговорил его «к высшей мере наказания с конфискацией имущества». Через двадцать дней приговор привели в исполнение. Спустя неделю расстреляли его супругу — Валентину Агранову.

В 1955 году Главная военная прокуратура отказала в пересмотре дела Агранова, в постановке вопроса о его реабилитации, ссылаясь на то, что он систематически нарушал социалистическую законность, когда работал в НКВД.


Агранов, как вас теперь называть?


Восемнадцать лет отдал Агранов службе политического сыска. Его усилиями был создан принципиально новый сыск — для тоталитарного государства мирного времени, в условиях классового противостояния. Дзержинский и Менжинский закладывали фундамент, механизм отрабатывал Агранов.

Его след можно найти не только в сыскной истории, но и в истории литературы и науки, в политике и во властных интригах. Весьма противоречивая натура, которая по-разному предстает в свидетельствах современников, историков и публицистов.

Бывший глава советского государства, яростный разоблачитель Сталина Никита Хрущев так писал об Агранове в своих мемуарах начала 70-х годов: шли «аресты чекистов. Многих я знал как честных, хороших и уважаемых людей... Яков Агранов — замечательный человек... Честный, спокойный, умный человек. Мне он очень нравился... был уполномоченным по следствию, занимался делом Промпартии. Это действительно был следователь!.. Он и голоса не повышал при разговорах, а не то чтобы применять пытки. Замечательный человек, твердый чекист. Арестовали и его и тоже казнили».

Убежденный ненавистник Советской России Роман Гуль в своей книге о Дзержинском, вышедшей на Западе в 30-е годы, таким видел Агранова: «При Дзержинском состоял, а у Сталина дошел до высших чекистских постов кровавейший следователь ВЧК Яков Агранов, эпилептик с бабьим лицом, не связанный с Россией выходец из Царства Польского, ставший палачом русской интеллигенции. Он убил многих известных общественных деятелей и замечательных русских ученых: профессора Тихвинского, профессора Волкова, профессора Лазаревского, Н. Н. Щепкина, братьев Астровых, К. К. Черносвитова, Н. А. Огородникова и многих других. Профессора В. Н. Таганцева, не желавшего давать показания, он пытал, заключив его в пробковую камеру, и держал его там 45 дней, пока путем пытки и провокаций не добился нужных показаний. Агранов уничтожил цвет русской науки и общественности, посылая людей на расстрел за такие вины, как «по убеждениям сторонник демократического строя» или «враг рабочих и крестьян» (с точки зрения убийцы Агранова). Это же кровавое ничтожество является фактическим убийцей замечательного русского поэта Н. С. Гумилева...»

А вот литератор К. Зелинский об Агранове: «Умный был человек». Английский историк Р. Конквест обращает внимание: «Агранов — закадычный друг Сталина». Историк С. Мельгунов: «Агранов, ласковый и вкрадчивый...»

После всех этих свидетельств кем можно назвать Агранова? Железным чекистом, служителем идеи, палачом, фанатиком дела, аналитиком, тонким психологом, литературоведом, мастером интриги, талантливым следователем? А может, профессионалом политического сыска сталинской эпохи?

В начале мая 1936 года, когда жизненная колея, стремительно несшая Агранова к смертельной черте, сделала остановку в Саратове, молодой талантливый поэт Павел Коган написал в Москве удивительные строки, будто посвященные этой чекистской жизни, — строки, где каждое слово живет трагедией времени. Сегодня их можно читать как поминальную надпись.

Мы кончены. Мы понимаем сами,

Потомки викингов, преемники пиратов:

Честнейшие — мы были подлецами,

Смелейшие — мы были ренегаты.

Я понимаю все. И я не спорю.

Высокий век идет высоким трактом.

Я говорю: «Да здравствует история!»

И головою падаю под трактор34.


АГЕНТ НКВД НИКОЛАЙ КУЗНЕЦОВ

Уральское начало


Герой Советского Союза Николай Кузнецов, он же Ученый, Колонист, Кулик, Грачев, Пух, Пауль Зиберт, вошел в историю тайных операций как профессионал сыска, как удачливый разведчик и хладнокровный террорист. Он застрелил около десятка высших гитлеровских чиновников и офицеров. Ему удавалось почти все.

Уральский самородок, крестьянский сын с прусской внешностью. Прямой нос и ясные глаза придавали лицу жесткость и аристократический шарм. Ему так шли офицерские роли! Артистичная натура. Вот только что излучал доброжелательство, тепло — и вдруг выдвинутая вперед челюсть и лающий голос:

— Альзо, нихт зо ляут, герр арцт! (Но не так громко, господин доктор!)

Партизанский врач Альберт Цесарский, пораженный такой игрой, запомнил ее на всю жизнь. То была действительно талантливая игра, постигать которую Кузнецов начал еще в 1937 году в Свердловске, когда работал на Уралмаше.

Там, среди немецких инженеров, налаживавших технологию и технику, он учился говорить на баварском, прусском, саксонском диалектах. Немецкий-то он знал со школы, но наилучшими учителями оказались немцы, что остались на Урале после русского плена, в котором оказались в Первую мировую войну. И жили они неподалеку от кузнецовского дома.

А в 1930 году после учения в лесотехническом техникуме судьба забросила Кузнецова в Кудымкар, где он оказался в земельном управлении. Должность нехитрая — лесоустроитель, а место работы — тайга. Сколько исхожено и изъезжено километров, сколько высчитано лесных запасов, сколько ночевок у костра и в летние ночи и в северную стужу — немерено, несчитано. Для тайги он стал своим.

Но край северный, коми-пермяцкий, кудымкарский, богат был не только лесами, но и ссыльными поселениями. Эсеры, меньшевики уже тогда там налаживали свою жизнь, пройдя следственными коридорами центрального ОГПУ. А окружная служба безопасности хотела знать направление мыслей у ссыльных. Кто мог войти в их круг?

Для местных чекистов девятнадцатилетний Кузнецов был находкой: ему предложили сотрудничать с ОГПУ. И он принял решение, изменившее жизнь: «Я, нижеподписавшийся гр-н Кузнецов Николай Иванович, даю настоящую подписку Коми-Пермяцкому окр. отд. ОГПУ в том, что я добровольно обязуюсь сообщать о всех замеченных мной ненормальных случаях как политического и так-же экономического характера. Явно направленных действий к подрыву устоев сов. власти от кого-бы они не исходили. О работе моей и связи с органами ОГПУ и данной мной подписке обязуюсь не кому не говорить в том числе своим родстенникам. В случае нарушения своей подписки подлежу строгой ответственности внесудебном порядке по линии ОГПУ. 10 июня 32 г.» (орфография и пунктуация первоисточника. — Э. М.)1.

У специалиста по лесному делу Кузнецова, теперь и агента Кулика, со ссыльными сложились доверительные отношения. И все их суждения, дискуссии, дрязги и ссоры скоро становились известны чекистам.

Самое значительное задание Кузнецова в 1934 году — разведка настроений у населения Юрлинского района, который незадолго до того потрясли крестьянские восстания. Что там зреет, остались ли и где осиные гнезда контрреволюции? Кузнецов (агент Колонист), к тому времени освоивший язык коми, работал под «кулака в бегах» или учителя-эсера. Чекисты вооружили его информацией об арестованных зачинщиках, сподвижником которых он и выступал в своей сыскной экспедиции. В рапорте агент Колонист отметит: «В беседе со случайными собеседниками я вел себя как лицо агитирующее крестьянство на вооруженную борьбу с Сов. власть. Для того чтобы с тем или иным кулаком беседовать и получить от него откровенные сведения Нач. Окр. Отд. тов. Тэнис меня инструктировал: осторожно выяснить классовое лицо собеседника и если он кулак и настроен а/советски, то нужно за период беседы вычерпать из него все, что он знает. Для этого не нужно стесняться в к. (надо понимать «контрреволюционных». — Э. М.) выражениях».

Эта кузнецовская операция дала окружному НКВД полное представление об обстановке в мятежном районе.

В 1935 году Кузнецов — студент индустриального института и сотрудник конструкторского бюро Уралмаша. Теперь уже Свердловское управление НКВД считает его ценным агентом. Его оперативный псевдоним «Ученый», и он «разматывает» инженеров и специалистов свердловских заводов на предмет вредительства и связей с иностранными разведками. Получалось и здесь. Его начальник из местного управления безопасности пишет в характеристике: «Находчив и сообразителен, обладает исключительной способностью завязывать необходимые знакомства и быстро ориентироваться в обстановке. Обладает хорошей памятью».

Оперативные игры продолжались: в 1936 году Кузнецова обвиняют в контрреволюционной, террористической агитации и «арестовывают» по статье 58-10 (контрреволюционная пропаганда). Но вся эта инсценировка для того, чтобы создать авторитет среди антисоветски настроенных «спецов», а заодно и немецких инженеров на Уралмаше. Среди заводских немцев он стал своим, он болтал с ними обо всем, и они привязались к нему. Кузнецов и здесь действовал по линии НКВД. Пожелтевшие страницы архивных документов говорят об этом так: выполняет особые задания по обеспечению государственной безопасности.

А Москве нужны были люди. Управление контрразведки НКВД озадачило местные органы: ищите молодых, знающих немецкий и способных к чекистской работе. Из Свердловска ответили: есть такой человек.


План майора Рясного


В Москве Кузнецов оказался под началом майора госбезопасности Василия Степановича Рясного из отдела контрразведки центрального аппарата НКВД. Отдел занимался проникновением в зарубежные посольства. Конечно, в первую очередь искали подходы к немецким дипломатам. И Кузнецов здесь оказался кстати. План Рясного был прост. Чем увлекались иностранные дипломаты в Москве в конце 30-х годов? Бизнесом на антиквариате, золоте, часах, фотоаппаратах и модных вещах. Другим увлечением были театры и женщины. Вот в этих сферах и должен был работать Кузнецов по замыслу Рясного. Там искать встреч, завязывать знакомства.

— Давай-ка я тебя сделаю «летчиком», — решил Рясной.

Форма лейтенанта ВВС Красной Армии удивительно преобразила Кузнецова. Привлекательный от природы, он приобрел рекламный шик. Блестящие сапоги, крылья на фуражке и гимнастерке, отливавшие золотом, притягивали взгляды. Он удивительно быстро освоился в Москве и скоро стал завсегдатаем московских театров и торговых мест. Чаще всего он появлялся в ювелирном магазине, что в Столешниковом переулке. Там на ниве бизнеса он и сошелся с секретарем словацкого посольства. Тот таскал часы, Кузнецов их реализовывал — для НКВД, правда. Бизнес закончился согласием дипломата помочь информацией и шифрами. Удача! Ведь словацкое посольство в то время было придатком немецкого.

Кузнецов преуспел и во второй части плана Рясного. К тому времени он превратился из «летчика» в преуспевающего «инженера» Шмидта с военного авиазавода — большого театрала и любителя жизни. Ольга Лепешинская, известная прима-балерина Большого театра, жена заместителя начальника контрразведывательного отдела НКВД Леонида Райхмана, вводила его в мир иностранных дипломатов и в мир театральных женщин, в мир женских страстей и тайн, женских капризов и интересов.

Из московских театров, из ювелирных и комиссионных магазинов он нес адреса и приглашения симпатичных дам. Ну как можно отказать обаятельному инженеру, да еще столь щедрому на подарки! Приятно поражали милые женскому сердцу нежные розы или томные георгины, духи «Красная Москва», легкомысленные шляпки, дорогие чулки. А потом застолье в ресторане, благо позволяла коммерческая предприимчивость. За столом оказывались московские актрисы и иностранные дипломаты. Искрящийся Кузнецов провозглашал тосты, после которых никто никого не стеснялся. Текло застолье, текли деньги от коммерции, текла информация. В том числе и о самом инженере Шмидте. Агент Астра, работавшая на контрразведывательный отдел Управления НКВД по Москве, сообщала: Шмидта всегда можно застать дома, к нему приходит много людей, особенно девушек, он часто покупает дорогие вино и продукты. Агент Кэт, проходящая по третьему управлению НКВД, информировала: Шмидт недоволен плохими условиями жизни в Советском Союзе, иное дело в Германии. Агент Надежда (третий отдел ГУГБ) писала об отношении Шмидта к русским.


Теория Ильина


Однажды агентурные донесения Кузнецова прочитал комиссар госбезопасности Ильин, начальник третьего отдела секретно-политического Управления НКВД — отдела, ведавшего работой с творческой интеллигенцией. Генеральское звание не лишило Ильина интеллигентности, мягкости и профессорских манер. Он был вхож к писателям, дружил с Алексеем Толстым, известными музыкантами и композиторами. Его ценил Берия. Став начальником третьего отдела, Ильин арестовал двух осведомителей, которые поставляли ложную информацию о якобы антисоветских настроениях среди творческих работников. Этих осведомителей приговорили к десяти годам лагерей.

В середине 80-х Ильин, уже пенсионер, рассказывал писателю Анатолию Рыбакову, автору нашумевшего романа «Дети Арбата», о людях секретно-политического Управления. С его воспоминаний писал Рыбаков образы чекистов в романе-продолжении арбатской «эпопеи» «Тридцать пятый и другие годы».

В отчетах и донесениях Кузнецова Ильина поразила способность агента из деталей составить картину явления, определить настроения в театральной среде. «Этот человек, безусловно, находка, — думал Ильин. — Он должен работать по заданиям секретно-политического управления».

В политическом сыске, считал Ильин, важно определить ту социально-профессиональную группу, которая концентрирует информацию и ускоряет ее, через которую наиболее интенсивно бегут информационные волны. В СССР в 30-е годы наиболее информационно насыщенная и раскованная группа, в контакте с которой находили вдохновение партийные вожди, наркомы, военные, наши и иностранные дипломаты, была богема: писатели, поэты, музыканты, актеры. А среди последних прежде всего — актрисы.

С богемой общались, дружили, любовничали. В том хмельном брожении чувств и страстей вертелась информация и обнажались настроения. Нужен был особый талант, чтобы улавливать и впитывать эти информационные и настроенческие потоки. Таким талантом обладал Кузнецов, и Ильин это понял.

Но кроме таланта охотника за информацией, нужен был талант общения, талант человека, которому можно довериться. И здесь Кузнецов не имел себе равных. А деньги и подарки для общения, что масло для механизма. Поэтому Кузнецов вел небольшой бизнес — скупка, продажа ценных и дефицитных вещей,и весьма талантливо преуспевал на стезе коммерции.

Как опытный человековед Ильин с первой встречи отметил эти кузнецовские способности. Они поняли друг друга весьма скоро. Их взгляды на сущность творческой интеллигенции, на методы работы среди нее рождали хитроумные ходы.


Охотник за информацией


Вместе с Москвой хозяйственной, партийной, рабочей была Москва театральная, музыкальная, пьющая, гулящая — Москва конца 30-х годов. И в ней — светской, распутной — своим человеком был Кузнецов. От него, такого галантного, остроумного, такого лихого «лейтенанта-летчика», а потом делового, но и вальяжного инженера исходило обаяние надежного мужчины, готового быть другом и любовником ярких театральных женщин, способного провернуть дело и вывернуться из непредвиденной ситуации. Он познавал московский театральный бомонд на неисчислимых спектаклях, пирушках и вечеринках. Его видели в Большом на «Евгении Онегине», в Вахтанговском — на «Принцессе Турандот», в оперетте — на «Сильве». Он восторгался ансамблем Эдди Рознера и танцами Славы и Юры Ней в саду «Эрмитаж», пением Утесова, Козина, Юрьевой в Театре эстрады.

Когда Козин начинал свое знаменитое танго «Осень, прозрачное утро», Кузнецов уходил в себя и какие-то минуты был недоступен. И это остро чувствовала та женщина, что была рядом. Минутная недоступность покоряла больше, чем мужская уверенность. А потом он вновь становился все тем же парнем: улыбчивым, раскованным, широким.

Ему стали привычны артистические застолья в «Метрополе» и «Национале». Он мастерски устраивал гулянки и торжественные банкеты в московских квартирах. Душа компании, Кузнецов талантливо закручивал атмосферу флирта и интриги.

На другой день, просыпаясь в постели вместе с утонченной блондинкой-певицей или темпераментной балериной, затевая невинные разговоры о друзьях и знакомых и при этом восхищаясь собеседницей, он вдруг оказывался посвященным в забавные истории, в суждения и оценки интересных людей. И не только из мира писателей и актеров, а из самого сокровенного мира политиков и вождей. Партийные деятели, наркомы, дипломаты и военные «западали» на этих же привлекательных певиц и кокетливых балерин. Ильин знал, на чем заварилась трагедия Кирова — на балеринах Ленинградского оперного. Танцующие любовницы приревновали лидера ленинградских коммунистов к официантке Мильде Драуле и постарались, чтобы ее ревнивый до сумасшествия муж узнал о приключениях ненаглядной жены. А маршал Тухачевский симпатизировал танцовщице из Большого. И об этом, конечно, знали в НКВД.

Партийная, военная, творческая элита и женщины. Симпатия и страсть. А на Лубянке в казенных папках наслаивалась информация из интеллигентских компаний, от политиков и генералов. Кто устоит перед соблазном поделиться сомнениями и переживаниями в минуту теплой расслабленности вслед за наслаждением от новой незнакомки, одарившей физическим и духовным очарованием. Сильные люди хотя бы на несколько часов бросались в этот омут, вспоминая о нем всю оставшуюся жизнь, даже если она сужалась до тюремной камеры или лагерного барака. Кузнецов был своим в этом вертепе страстей, откровений и интриг.


Сведения для Сталина


Лето 1942 года. Украинский город Ровно. Там Кузнецов — он же Пауль Зиберт, пехотный обер-лейтенант, фронтовик, статный и храбрый, два железных креста и медаль «За зимний поход на Восток». Он залечивает раны и поэтому временно в хозяйственной команде. Он знает толк в деньгах, товарах, вечеринках, вине и женщинах.

Ровно — столица оккупированной Украины, город сделок, торговли, военного разврата. Хозяин здесь тот, кто имеет деньги и товар. Зиберт имел и то и другое. На него работали партизаны и разведчики из спецотряда полковника Медведева. Они выскребали вагоны и грузовики, чемоданы и бумажники немецких офицеров и чиновников. Оккупационные и рейхсмарки, драгоценности, французские коньяк и вина, сигареты, галантерея и косметика — все для Зиберта.

На очередной пирушке он столкнулся с человеком Скорцени майором фон Ортелем. Скорцени — легенда, супермен «третьего рейха», человек особого назначения, диверсант и террорист. Его люди — его отражение. Ортель и Зиберт глянулись друг другу, симпатия с первой рюмки. Лихой «пехотинец» и непростой майор.

— Что делаешь в этой дыре, обер-лейтенант?

— Служу по хозяйственной части после ранения.

Новая встреча. Рюмка к рюмке и вопрос:

— Деньги есть, обер-лейтенант?

— Для вас, майор... Сколько надо?

И вновь застолье — привычный блеск бокалов, обжигающий коньяк «Вье» из Франции, шепот горячих губ и шорох юбок в соседних комнатах. И опять этот парень здесь — Пауль Зиберт. Приятен, черт!

И вдруг:

— Пойдешь ко мне?

— Зачем? Я же пехотный офицер.

— Э, лейтенант, брось! Ты не для окопов.

И дальше слова, обошедшие через десятилетия все исторические повествования: за персидскими коврами поедем! В Москве, на Лубянке, люди Судоплатова, начальника 4-го управления НКВД (разведка, диверсии, террор) оценили слова майора фон Ортеля: это Тегеран, это покушение на «большую тройку», это угроза для Сталина, Рузвельта, Черчилля на тегеранской конференции. И скорее всего — за этим Скорцени.

И в Ровно Зиберт оценил эти слова. И увесисто, как парабеллум, лег на стол тугой бумажник для фон Ортеля.


Женщины Зиберта


Делом особой важности для Кузнецова в Ровно была стратегическая разведка. В долгих раздумьях в землянке полковника Медведева, чей спецотряд находился в лесах под Ровно, рождались варианты. Медведев, опытный чекист, был непосредственным начальником Кузнецова. Но он не командовал — он думал вместе с Кузнецовым, и планы операций возникали в совместной игре умов.

Кузнецов вспоминал Ильина и его теорию о социально-профессиональных группах, ускоряющих потоки информации. В Ровно такой группой были актеры местного театра и варьете, женщины-актрисы, официантки и метрдотели. С ними общались местные немецкие чиновники, офицеры тыловых подразделений, фронтовики на отдыхе, чины фельджандармерии, абвера и гестапо. А внимание к женскому обществу в годы войны обостренное. Женщины притягивают военных, любовь скоротечна, разговоры спонтанны, информация непредсказуема.

В этой среде Кузнецов и водил знакомства. А кроме того, в Ровно останавливаться ему было негде. Не мог он снимать номер в отеле или комнату в городе без направления комендатуры. Но первая же проверка показала бы, что Зиберт ни в какой хозяйственной команде не состоит. Поэтому лейтенант ночевал у женщин. И у тех, которых знал, и у тех, с которыми знакомился для этого. Он хорошо помнил уроки Лепешинской.

Обычно его серый «опель» останавливался на одной из оживленных улиц Ровно и водитель, верный соратник Николай Струтинский, начинал копаться в моторе. Зиберт расхаживал рядом, скучающим взглядом провожая прохожих. Но вот появлялась та, ради которой затевалась игра. По некоторым признакам определял ее Зиберт — одежда, походка, выражение глаз, контуры губ. Ошибок не было.

Если немка:

— Извините, фрау, где здесь отель «Дойчегофф»? У меня машина, я готов подвезти и вас...

Если полька:

— Извините, такая прекрасная пани спешит одна в неизвестность. Моя машина для вас...

И женскому взору являлся элегантный офицер, симпатичный мужчина с интригующим запахом дорогого одеколона «Кельнвассер».

Знакомство состоялось, и его надо было укреплять презентами. Для этого у Зиберта в багажнике всегда лежали изысканное женское белье и пачки модных чулок из Франции, духи и помада из Италии, шоколадные конфеты из Швейцарии и лимонный ликер из Польши. Ночь была обеспечена в доме новой незнакомки, и порой не одна.

Среди женщин Зиберта оказались делопроизводитель из штаба авиации, референт из бюро военных перевозок, секретарь из фирмы «Пакетаукцион», отправлявшей награбленные ценности в Германию, метрдотель ресторана «Дойчегофф».

Эта метрдотель, чувственная породистая полька с серыми глазами, в прошлом балерина Варшавского варьете, обладала многочисленными знакомствами среди немецких офицеров и чиновников германской администрации. Между ней и Зибертом установилось нечто большее, чем связь на одну ночь. Она рассказывала много о своих немецких ухажерах. Однажды из ее уст прозвучали слова «майор фон Ортель». Реплики о нем весьма заинтересовали Кузнецова.

И настал момент, когда он ненавязчиво попросил свою знакомую пригласить на очередное застолье этого загадочного майора. Так в квартире пани метрдотеля в один из вечеров появился соратник Скорцени.

Утром Зиберт проснулся с легким шумом в голове от обилия выпитого с ним. Лежа в постели, он морщился от винных паров, от почти неуловимого запаха духов «Мадам Клико», исходящего от соседней подушки. А в ушах победной песней звенел шелест нейлоновых чулок «Монтегю» — как плата за услуги и информацию.


Газеты для Кузнецова


Еще Ильин обратил внимание на способность Кузнецова к системному видению ситуации. С чего начал Кузнецов, когда командование поставило задачу выяснить местонахождение ставки Гитлера на Украине? С украинских газет, издаваемых оккупационными властями. Изучение их было его работой.

Однажды Кузнецов обратил внимание на заметку в националистической газетенке «Волынь». В ней сообщалось о премьере в Виннице оперы Вагнера «Тангейзер», на которой присутствовал фельдмаршал Кейтель. А фельдмаршал к тому времени был командующим вооруженными силами вермахта. Что Кейтель делал в Виннице? Через несколько недель Кузнецов в другой газете — «Дойче Украинише цайтунг» — подчеркнул сообщение о концерте артистов Берлинской королевской оперы в Виннице. На нем вальяжно отходил от забот Герман Геринг, второе лицо в Германии. Для чего Геринг объявился в Виннице? И почему именно туда приехали с концертом берлинские артисты? Сопоставляя эти факты, Кузнецов понял, что именно близ Винницы ставка фюрера. Но где? И потребовалась операция по захвату офицеров связи, чтобы на их картах увидеть красную линию — кабель из Берлина в деревню Якушинцы. Там-то и оказался в конечном счете полевой бункер Гитлера для управления армиями вермахта.


Приказано уничтожить


Стрелять Кузнецов научился в Москве, когда готовился со спецотрядом Медведева работать в тылу у немцев. Учителя из 4-го управления НКВД были хорошие. Учили бить из разного оружия и из любого положения. А потом в лесах под Ровно, закрепляя пройденное, Кузнецов часами навскидку, не целясь, пулю за пулей всаживал в белые стволы берез. Ему более всего пришелся семизарядный «вальтер» (вес 766 грамм, патрон 7,65 от браунинга». Легкий спуск и легок в руке, будто продолжение ее. Этим «вальтером» он и приговорил верховного судью Украины Альфреда Функа.

Четыре минуты ожидал его Кузнецов в подъезде Верховного суда. Стрелял с полутора метров. Три пули мертво впечатались в тучное тело. Функ захлебывался кровью, а серый «адлер» с Кузнецовым летел к окраине Ровно.

А до Функа были имперский советник финансов генерал Гель, прибывший из Берлина с заданием усилить вывоз в Германию ценностей и продовольствия с Украины; заместитель наместника фюрера на Украине генерал Даргель; офицер гестапо, штурмбаннфюрер Геттель; командующий восточными соединениями оккупационных войск генерал фон Ильген, которого Кузнецов доставил в отряд Медведева; инженерный полковник Гаан, ответственный за связь со ставкой фюрера в Виннице; имперский советник связи подполковник фон Райс; вице-губернатор Галиции доктор Бауэр; начальник канцелярии губернаторства доктор Шнайдер; полковник Петерс из штаба авиации; майор полевой фельджандармерии Кантор. В большинстве своем они были уничтожены или захвачены Кузнецовым по приказу 4-го управления НКВД. Того управления, что начиналось с убийства Троцкого, управления, на счету которого уничтожение гауляйтера Белоруссии Кубе, гитлеровских наместников на оккупированной территории.

До мельчайших нюансов продумывал он пути отхода с места операции. Каждый раз выстраивал ложный след для гестапо. В случае с Гелем им стал бумажник, якобы случайно выпавший из кармана террориста. Бумажник тот принадлежал видному эмиссару украинских националистов, закончившему жизнь в отряде Медведева. В тот бумажник и вложили сработанное письмо со словами: «Батько не сомневается, что задание будет тобой выполнено в самое ближайшее время. Эта акция послужит сигналом для дальнейших действий против швабов». Расчет был верен. Гестапо схватило тридцать восемь известных деятелей из организации Бандеры и решительно расстреляло их, как те ни клялись в верности фюреру.

Не раз перекрашенные, надежные немецкие автомобили уносили Кузнецова с места свершения акции. «Опель» и «адлер» словно созданы для проведения спецопераций: форсированная скорость, чуткая управляемость, мощность. Когда похитили Ильгена, в «адлер» набились семь человек вместо положенных пяти, и машина вывезла. Только подвел французский «пежо», когда на выезде из Львова после боя с постом фельджандармерии пришлось бросить машину и уходить лесом.

Это все была техника дела — «вальтеры», «опели», «адлеры», ложные следы. А идея дела, его мораль, психология — от строя мыслей и чувств Кузнецова. Действовать, и успешно, в городе, наводненном спецслужбами, действовать, когда тебя ищут, стрелять, когда охрана в двух шагах, — для этого нужно быть человеком со стальными нервами, хладнокровным до бесчувствия, работающим, как счетная машина, опережающая противника на ход вперед. Таким и был Кузнецов. Он стал им в тот момент, когда решил для себя главный вопрос: он обречен и погибнет, но встретит тот миг достойно. И поэтому в письме к брату в августе 1942 года такое откровение: «Я люблю жизнь, я еще очень молод. Но если для Родины, которую я люблю, как свою родную мать, нужно пожертвовать жизнью, я сделаю это. Пусть знают фашисты, на что способен русский патриот и большевик».

Это не всплеск настроения, а выстраданное, пережитое. В 1930 году ему девятнадцать, и он пишет секретарю ЦК ВЛКСМ: «Сейчас, смотри мою психологию, считаю, что ленинец, энергии и веры в победу хватит, а меня считают социально чуждым за то, что отец был зажиточный... Головотяпство и больше ничего. Я с 13 мая 1929 года, когда у нас о коллективизации еще и не говорили, вступил в коммуну в соседнем сельском Совете, за две версты от нашей деревни. А сейчас район сплошной коллективизации. Работаю и сейчас в коммуне... руковожу комсомольской политшколой (!) и беспартийный, обидно. В окр. КК дело обо мне не разрешено, не знаю, долго ли еще так будут тянуть. У нас сейчас жарко, работы хватит, кулака ликвидировали, коллективизация на 88 процентов всего населения. Посевкомпания в разгаре, ремонтируем, сортируем... Знай, что я КСМ в душе, не сдам позиции».

Феномен Кузнецова порожден сталинской эпохой. Он был ее романтиком и чернорабочим. Поэтому готовность к самопожертвованию вела Кузнецова по тропе блистательных операций по уничтожению тех, кого он научился ненавидеть с первых дней войны.

А в служебных документах гестапо это выглядело так: «Речь идет о советском партизане-разведчике и диверсанте, который долгое время безнаказанно совершал свои акции в Ровно, убив в частности доктора Функа и похитив в частности генерала Ильгена. Во Львове «Зиберт» был намерен расстрелять губернатора доктора Вехтера. Это ему не удалось. Вместо губернатора были убиты вице-губернатор доктор Бауэр и его президиал-шеф доктор Шнайдер. Оба этих немецких государственных деятеля были расстреляны неподалеку от их частных квартир... Во Львове «Зиберт» расстрелял не только Бауэра и Шнайдера, но и ряд других лиц...»


Схождение роковых ошибок


Вечером 5 февраля 1944 года гауптман Зиберт вместе со своим напарником Яном Каминским зашел в ресторан «Жорж». Лучший ресторан Львова подавлял обилием зеркал на голубых колоннах, художественно вылепленным потолком и пронзительным светом. Гудел пьяно зал. Свободных мест не было. Но им повезло, пожилой подполковник жестом показал на свой стол. Он оказался, к изумлению Зиберта, заместителем военного коменданта. Зиберт настолько понравился подполковнику, что тот пригласил его вместе со спутником заночевать у себя на служебной квартире.

Девятого февраля Зиберт стрелял в вице-губернатора Галиции Бауэра и доктора Шнайдера. 12 февраля «пежо» Зиберта был остановлен постом фельджандармерии в 18 километрах от Львова по дороге на восток. К тому времени гауптмана искали гестапо и полевая полиция — им была дана ориентировка на террориста в немецкой форме. За ним охотились и украинские националисты, которые не могли простить ему своих вожаков, расстрелянных руками гестаповцев, — историю с бумажником они не забыли.

Роковая ошибка Кузнецова была в том, что он уходил на восток. Если бы на запад, в Краков, как было оговорено с командованием в качестве варианта, все могло быть иначе. Но он слишком уверовал в свою звезду.

Оторвавшись от полевой полиции, проплутав несколько суток в лесу, Кузнецов, Каминский и их водитель Белов вышли к селу Боратин — гнезду бандеровских банд. Роковая ошибка Медведева была в том, что близ этого села он определил местонахождение разведгруппы для связи с Кузнецовым.

Измотанные, обессилившие, все трое остановились в хате крестьянина Голубовича. Там их и накрыли бандеровцы2. Их старший, сотник Черныгора, быстро смекнул, с кем имеет дело. Но Кузнецов до последнего мгновения управлял ситуацией. На столе под фуражкой гауптмана покоилась граната. И настал тот миг в переговорах с Черныгорой, когда Кузнецов рванул ее на себя.

Изувеченное тело Кузнецова бандеровцы закопали в низине близ села. Через неделю отступающие части немецких войск начали здесь копать окопы, возводить линию обороны. Тогда-то и обнаружили свежезакопанную яму и в ней труп в форме капитана вермахта. Разъяренный немецкий комбат отдал приказ спалить деревню. Умоляли крестьяне не делать этого и указали на банду Черныгоры, что осела в соседнем селе. Вскоре там орудовали немецкие пехотинцы, расстреливая в хатах всех застигнутых с оружием. Армия не могла простить подлое убийство своего офицера, да еще заслуженного воина, кавалера двух железных крестов.

Спустя четыре года неизвестный подполковник Громов из центрального аппарата МГБ поставил официальную точку в оперативной судьбе Николая Кузнецова:

«Я, начальник 2-го отделения Отдела 2-Е 2-го Главного управления МГБ СССР подполковник Громов, рассмотрев материалы на агента «Колонист», личное дело №XX. Агент «Колонист» был завербован в 1932 году Коми-Пермяцким ОКР Отделом НКВД для разработки группы эсеров. В процессе работы использовался в ряде сложных агентурно-оперативных комбинаций. Во время войны был переброшен за линию фронта со специальным заданием наших органов, с которым успешно справился. Но в начале 1945 года (дата искажена: Кузнецов, как известно, погиб в феврале 1944 года. — Э. М.) был варварски убит украинскими националистами. Постановил: агента «Колонист» из сети агентуры исключить как погибшего в борьбе с немецкими оккупантами».


ФИЛИПП БОБКОВ — ПРОФЕССИОНАЛ ХОЛОДНОЙ ВОЙНЫ НА ВНУТРЕННЕМ ФРОНТЕ

Генерал и солдат


Девятого января 1991 года первый заместитель председателя КГБ СССР генерал армии Филипп Денисович Бобков покинул свой кабинет, окна которого смотрели на площадь Дзержинского и центральный московский универмаг «Детский мир». Сорок пять лет назад младшим лейтенантом, после школы СМЕРШ, он впервые вошел в здание Министерства государственной безопасности, что так уверенно раскинулось на этой площади. И вот спустя десятилетия он, уже четырехзвездный генерал, отвечавший за политическую безопасность Советского Союза, за восемь месяцев до его кончины завершил свою службу.

Он был из того поколения, о котором Эрнест Хемингуэй сказал: коммунисты — хорошие солдаты. Бобков был хорошим солдатом и в пехотной цепи, и в шкуре офицера спецслужбы. В той цепи он получил однажды «подарок» от немецких артиллеристов. Сорок осколочных ранений и пробитое легкое цена одного боя в Белоруссии.

Он стал солдатом в шестнадцать, а в девятнадцать гвардии старшина Бобков, профессионал войны, кавалер солдатского ордена Славы, встретил победу в Курляндии. Недалеко от тех мест, где закончил воевать за два месяца до той же победы капитан Красной Армии Солженицын, арестованный фронтовой контрразведкой СМЕРШ за нелестные слова о Верховном Главнокомандующем.

Кто мог предположить, что спустя тридцать лет жизненные линии боевого старшины и арестованного капитана пересекутся в точке идейного противостояния. Старшина к тому времени стал генерал-майором, начальником пятого управления КГБ, а капитан — известным писателем и выдающимся диссидентом.


Философия пятого управления


Однажды поздним вечером майского дня 1967 года полковника Бобкова вызвал председатель КГБ Андропов. Говорили о жизни, о службе, о ситуации в органах, все еще приходивших в себя после хрущевской неразберихи.

И неожиданно:

— Пойдешь работать заместителем начальника нового управления по борьбе с идеологическими диверсиями?

Для Бобкова неожиданно, для Андропова — обдуманно:

— Такое управление — не повтор секретно-политических отделов, работавших по троцкистам, меньшевикам, эсерам. Это управление по защите власти и строя от внутренних противников и их внешних управляющих, прежде всего из ЦРУ и некоторых тебе известных центров и фондов. Знать, как работают, их планы. Но и знать настроения у нас в стране, видеть процессы, что идут в обществе, и видеть, как эти процессы используются против нас. Это принципиально. Наши источники — научные институты, социологические центры, пресса. Ну и, конечно, данные наших служб. Главное — политический анализ, прогноз, предотвращение. Надо остановить идеологическую экспансию с Запада. И не обойтись здесь без чекистских методов.

— Политическая контрразведка?

— И контрразведка, и разведка, и аналитическая работа — все для защиты строя.


Воспоминания (Филипп Бобков, эксклюзив):

«Когда пришел к руководству КГБ Шелепин, то, выполняя волю Хрущева, он провел кардинальную перестройку, реорганизацию КГБ. Все внутренние оперативные управления (экономическое, транспортное и другие) были слиты в одно — второй главк, контрразведывательный, на правах отделов и отделений. Но самое главное — была упразднена внутренняя агентура. Та агентура, что создавалась в разных слоях общества годами, а то и десятилетиями. Все это делалось под флагом разоблачений преступлений Сталина, в русле решений съездов партии и пленумов ЦК. Вместо КГБ партия сама взяла на себя работу по защите существующего строя. Но, конечно, действовала присущими ей методами. — ввела, например, институт политинформаторов. Но все это не решало главную задачу — знать, что происходит в стране, какие идут глубинные процессы, каковы настроения. Потом ведь шло воздействие из-за рубежа, работали зарубежные центры, НТС развивал активность, проникала агентура. Целью ее было создание неких организаций, оппозиционных власти. В тот же хрущевский период ежегодно происходили массовые беспорядки — стоит только вспомнить: Тбилиси, Темиртау, Чимкент, Алма-Ата, Муром, Бронницы, Нальчик, Степанакерт, Тирасполь, Краснодар. Везде начиналось с конфликта граждан и милиции, часто конфликта с ГАИ, а заканчивалось разгромом зданий райкомов, горкомов партии. Но удивительно, здания КГБ, как правило, были рядом — и их не трогали. Что касается событий в Новочеркасске, то их трагическая развязка целиком на совести местных партийных органов.

Так вот, при Хрущеве, повторяю, массовые беспорядки случались каждый год. А за 20 лет, с 1965 по 1985 год, было всего пять случаев массовых беспорядков (в Грозном, Рубцовске, Ингушетии, Северной Осетии ингушско-осетинский конфликт, и Вильнюсе (1972 год) — самосожжение студента, потом демонстрация. Поэтому, когда Андропов возглавил КГБ, он пришел к мысли, что надо создавать управление по защите существующего строя. Идея родилась у него, а не в партии. И назвали новое управление «Управлением по борьбе с идеологическими диверсиями». Не совсем, конечно, удачное название, но так было. Разработали его структуру, начали энергично создавать агентурный аппарат».

С организации пятого управления начал Андропов свою работу в государственной безопасности.

Разве мог он забыть октябрьское промозглое утро 1956 года в Будапеште, когда увидел из окна посольства, как суетились небритые люди в традиционных венгерских шляпах, как они остервенело кололи ножами беззащитных людей, запихивали им в распоротые животы партийные книжки, а потом крепили им на грудь картонки с криво намалеванным словом «коммунист»?

Такое не забывается. Такое заставляло думать о защите власти от внутренних оппозиционеров, начинающих тихо. Чем больше он узнавал Бобкова, тем лучше понимал, что этот человек создан для такой работы, для срыва идеологических операций: фронтовик и контрразведчик, аналитик, психолог и оперативник божьей милостью.

Почему Андропов видел на этом месте талантливого контрразведчика, а не идеологического работника? Потому что прочно связывал внутреннюю оппозицию с устремлениями западных спецслужб, исследовательских и пропагандистских центров.

Как бы там потом ни трактовали историки речь Черчилля в марте 1946 года в Фултоне, но старый антикоммунист оставался верен себе: этой речью он положил начало мобилизации Запада как сообщества англоязычных народов на борьбу с мировым коммунизмом. Понятия, которыми оперировал Черчилль «железный занавес», «пятые колонны», «тень, опустившаяся на континент»,скоро породили массу директив и разработок спецслужб. От года к году множились они, заряжая энергией разведцентры. Некоторые из них, добытые советской разведкой, ложились на стол Андропова. А потом заглавный лист украшала резолюция: «Бобкову».

Суть этих документов соответствовала тому, о чем впоследствии писал руководящий сотрудник ЦРУ Г. Розицки: «Бороться с коммунистическим режимом на его собственной территории, оказывать помощь движению сопротивления, ослабляя лояльность граждан передачами по радио, листовками и литературой». Самым первым таким документом, ставшим известным советской разведке, оказалась директива президента Трумэна для ЦРУ, которому предписывалось ведение «пропаганды, в том числе с использованием анонимных, фальсифицированных или негласно субсидируемых публикаций; политические действия с привлечением... изменников...» Другая президентская директива ориентировала на тайные операции: «пропаганду; экономическую войну; превентивные прямые действия, в том числе саботаж, подрывную работу... включая помощь подпольному движению сопротивления... и эмигрантским группам освобождения».

Впечатляло и другое. Стоило здесь, в Советском Союзе, художнику или писателю создать нечто, звучащее как вызов устоявшейся системе ценностей, или бросить жесткий упрек власти, как западные службисты брали этих людей в разработку в духе вышеупомянутых директив для ЦРУ. И Андропову, и Бобкову было ясно: Запад под знаменем свободы пытается создать в Советском Союзе пятую колонну. И для этого ищет людей разного толка: ученых и художников, интеллектуалов и фрондеров, профессионалов в чем-то и суетящихся дилетантов. Но обязательно недовольных, амбициозных, агрессивных, тщеславных, авантюрных, интригующих, одержимых, закомплексованных, и даже искренне жаждущих помочь власти улучшить систему.

То был не массовый поиск, а штучный. Поштучно найденных Запад нежил, холил, лелеял, поддерживал любые их намерения, оформляя как борьбу за свободу или за права человека. Но сколько было при этом пены и грязи! И на фоне этого вертепа, где каждый искал свои интересы, начала оформляться структура с ясными очертаниями — Пятое управление.

Бобков выстраивал основную конструкцию, уникальную в истории спецслужб. Что ни отдел, то направление идеологической или политической безопасности.

1. Отдел по борьбе о идеологическими диверсиями среди творческой интеллигенции, в сфере культуры, в средствах массовой информации.

2. Отдел по борьбе с национализмом и национальным экстремизмом (один из многочисленных отделов — его штат доходил до 30 человек).

3. Отдел противодействия идеологическим диверсиям в учебных заведениях, научных учреждениях, в институтах Академии наук, среди учащейся, студенческой и научной молодежи.

4. Отдел по борьбе с идеологическими диверсиями в сфере религии.

5. Отдел по руководству подразделениями «пятой службы» в республиках и областях страны.

6. Информационно-аналитический отдел (анализ проблем безопасности по линии Пятого управления; анализ настроений среди интеллигенции, молодежи, служителей культа; подготовка проблемных записок для руководства КГБ, в ЦК КПСС, в правительство).

7. Отдел по борьбе с террором и экстремистскими проявлениями (оперативный розыск по «центральному» террору и помощь органам безопасности в борьбе с «местным» террором в областях и республиках). Это был самый многочисленный отдел, в его штате было около 60 человек: опытные розыскники, специалисты по взрывным устройствам, лингвисты, почерковеды.

8. Отдел по борьбе с сионизмом (еврейским национализмом).

9. Отдел разработок (разработка антисоветских и русско-националистических групп, активных антисоветчиков и националистов. (Этот отдел занимался академиком Сахаровым, националистической организацией Васильева «Память», организаторами антисоветского подпольного бюллетеня «Хроника текущих событий».)

10. Отдел по борьбе с зарубежными антисоветскими организациями и идеологическими центрами (радио «Свобода», Народно-трудовой союз, организация «Международная амнистия»), агентурное проникновение в эти структуры, мониторинг их состояния, планов и действий.

11. Отдел, работающий против идеологических диверсий в медицинской и спортивной сферах.

12. Отдел, обеспечивающий проведение массовых мероприятий, в которых участвовали зарубежные граждане (фестивали, форумы, олимпиады).

13. Отдел по работе с радикальными и «экзотическими» организациями и явлениями (молодежные профашистские объединения; «мистические», оккультные компании, карточные притоны; организации панков, рокеров и другие им подобные).

Бобков как начальник управления лично курировал седьмой и девятый отделы — по борьбе с террором и по борьбе с диссидентами, что в определенной мере говорило о приоритетах в деятельности Пятого управления.

Конечно, ни Андропов, ни Бобков тогда не оперировали понятием «социальный контроль масс», вышедшим из-под пера французского социолога Г. Тарда, и подхваченным американцами Э. Россом, P. Парком и Р. Лапьером, а потом Р. Мертоном, П. Селфом, Хорли, Рицлером. Могуч был Тард, когда сформулировал: социальный контроль — это контроль за поведением индивидов в границах определенных общественных институтов, подчинение индивида социальной группе1. Американцы, как всегда, пошли дальше: они ввели понятие санкций, то есть воздействия на индивида в случае нарушения им групповых и общественных норм. Ну а санкции признавались физические и идеологические. Ученые со вкусом писали об идеологических: манипуляции потребностями, настроениями, сознанием, поведением людей. Не углубляясь в мировую мысль (а наша тогда здесь и не дышала), Андропов и Бобков интуитивно, руководствуясь здравым смыслом, формировали принципы и формы социального контроля, соответствующие социализму. И тоже больше думали об идеологических, нежели физических санкциях.

Пройдут годы, и на Пятое управление навесят груду ярлыков и стереотипов: «жандармское», «сыскное», «грязное», «провокационное» и прочее, и прочее. Особенно постарался Бэррон со своей книжкой «КГБ». Но дельно звучало бы другое: управление социального контроля. Управление, где занимались мониторингом настроений, выявляли лидеров-организаторов антисоветских акций, влияли на них, на настроение, ими создаваемое, на ползущее за ним вослед сознание, разрушали антигосударственную оппозицию и долгими днями занимались лечением ранимых, а то и свихнувшихся душ беседы, убеждение, увещевание. Посмотрите на отделы управления, и ясно проступает попытка превратить спецслужбу в этакий социальный инструмент влияния на пассионарных людей, одержимых идеей раскачать страну; социальный инструмент, предупреждающий о грядущих опасностях для государства и нейтрализующий их.


Воспоминания (Филипп Бобков, эксклюзив) :

«И хотя даже среди наших сотрудников отношение к Пятому управлению было неоднозначным (некоторые называли сферу деятельности «пятерки» «грязной работой»), тем не менее важность этого подразделения с каждым годом росла. Андропов уже через три месяца потребовал результатов. Самая сложная ситуация — это пресечение противоправной деятельности, арест. Во времена правления Хрущева, с 1953 по 1964 год, по статье 58-10 (антисоветская деятельность) были арестованы 12 тыс. граждан. А за период с 1965 по 1985 год — всего 1300 человек (по статьям 70 и 190 УК), т. е. за период существования Пятого управления КГБ».

Однажды журнал «Посев» произвел некий подсчет выступлений против советского режима в 1957-1985 годах, назвав их «Хроникой российского сопротивления».

1956-1957: «Союз патриотов России» в МГУ (группа Краскопевцева), группы Револьта Пименова, Михаила Молостова, Н. Трофимова и других распространение оппозиционных листовок, самиздатовских рукописей.

1956-1959: деятельность группы «Всероссийского НТС» З. Дивнича, Б. Оксюза и И. Ковальчука, начатая на Явасе и в Инте в 1950-1951 годах, затем в Иванове и Калинине (Твери); окончилась закрытым процессом в Москве.

Сентябрь 1959: волнения рабочих и комсомольцев в Темиртау.

1959: начало вольного чтения стихов в Москве у памятника Маяковскому. Появление рукописного журнала «Синтаксис».

7 сентября 1961: резко оппозиционное выступление генерала Григоренко, начальника кафедры Военной академии, на партийной конференции Ленинского района Москвы.

1961: забастовки в Ленинграде на Кировском заводе и на «Электросиле».

2 июня 1962: рабочая демонстрация в Новочеркасске против повышения цен и снижения расценок. Последовавший расстрел демонстрации.

Лето 1963: волнения, забастовки и уличные демонстрации в Кривом Роге, Грозном, Краснодаре, Донецке, Муроме, Ярославле и в Москве на автозаводе имени Лихачева.

Со 2 февраля 1964 по февраль 1967: конспиративная деятельность Всероссийского социал-христианского союза освобождения народа (ВСХСОН). К судебной ответственности в 1967 году были привлечены Б. Аверичкин, Е. Вагин, И. Огурцов, М. Садо и еще 17 членов организации, в которой состояло около 70 человек.

5 декабря 1965: открытая демонстрация 200 человек в Москве под лозунгом «Уважайте собственную Конституцию!». Начало открытого правозащитного движения.

Весна 1966: протесты ученых и деятелей культуры против осуждения писателей Синявского и Даниэля. Составление сборника материалов процесса над ними, опубликованного за рубежом.

22 января 1968: демонстрация протеста против ареста Галанскова и Гинзбурга. Арест ее участников и передача материалов западным информационным агентствам для распространения радиостанциями, вещающими на СССР.

30 апреля 1968: выход в свет в самиздате первого номера правозащитного бюллетеня «Хроника текущих событий».

Июнь 1968: появление в самиздате «Размышлений о прогрессе, сосуществовании и интеллектуальной свободе» А. Д. Сахарова.

25 августа 1968: демонстрация на Красной площади семи диссидентов в знак протеста против советской оккупации Чехословакии.

Май 1969: создание Инициативной группы по защите гражданских прав в СССР: С. Ковалев, Н. Горбаневская, М. Джемилев, П. Якир, В. Красин, А. Краснов-Левитин, В. Борисов, Ю. Мальцев и другие.

6 июня 1969: демонстрация крымских татар в Москве.

1969: подпольная организация на Балтийском флоте; рабочие волнения в Киеве, Свердловске, Владимирской области.

Июнь 1970: начало движения за эмиграцию в Израиль.

8 октября 1970: Нобелевская премия А. И. Солженицыну и общественное движение в его поддержку.

4 ноября 1970: создание Комитета прав человека А. Д. Сахаровым, А. Н. Твердохлебовым и В. Н. Челидзе.

14 мая 1972: самосожжение 20-летнего рабочего Ромаса Каланты в Вильнюсе в знак протеста против преследований католической церкви. Кровавое подавление демонстрации во время его похорон.

1972: рабочие волнения в Днепропетровске и Днепродзержинске.

1973: публикация в Париже труда Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ». Автор выслан за границу 12 апреля 1974.

1973: рабочие волнения в Витебске.

Октябрь 1974: выставка неофициального искусства на Профсоюзной улице в Москве, разогнанная бульдозерами и водоструйными машинами.

9 октября 1975: Нобелевская премия мира академику Сахарову.

Осень 1975: восстание на большом противолодочном корабле «Сторожевой» (организатор восстания — капитан III ранга В. М. Саблин был позже расстрелян).

С апреля по сентябрь 1976: в Ленинграде действует группа из 20 человек, возглавляемая Ю. Рыбаковым, Ю. Вознесенской, Н. Лесниченко, О. Волковым, распространяющая листовки и пишущая в городе лозунги: «КПСС враг народа», «Свобода политзаключенным», один — длиной 47 метров на Петропавловской крепости.

13-15 мая 1976: в Москве, на Украине, в Литве, Грузии и Армении создаются группы по наблюдению за выполнением Хельсинкских соглашений.

30 декабря 1976: создание Христианского комитета защиты прав верующих в Москве (о. Глеб Якунин и другие).

Сентябрь 1977: массовая голодовка заключенных в пермских лагерях в знак протеста против произвола администрации.

5 января 1977: создание рабочей комиссии по вопросу об использовании психиатрии в политических целях.

1977: создание Свободного профсоюза трудящихся (Владимир Клебанов). После ареста его участников в 1978 году возникает Свободное межпрофессиональное объединение трудящихся (СМОТ), которое не оглашает имен своих участников. СМОТ при участии членов НТС издает информационные бюллетени о положении рабочих в России, Польше и других соцстранах. Они распространяются в России в рабочей среде и публикуются «Посевом», хотя контакты с Западом в это время блокируются КГБ.

1973-1985: «Высылка за борьбу завершает борьбу за высылку»: интенсивный выезд за границу как высланных, так и добровольных эмигрантов (главным образом по израильским и немецким визам) и невозвращенцев: артистов, спортсменов, работников разведывательных ведомств.

1981: рабочие волнения в Киеве, Тольятти, Орджоникидзе.


Чем измерить профессионализм «пятой службы» в деле предотвращения покушений на существующий строй? Под покушениями подразумевались и террористические выходки, и антигосударственная пропаганда, и, как изложено в уголовном кодексе того времени, распространение сведений, порочащих государственный строй и власть.

Теоретики политической безопасности говорили тогда о количестве выступлений, стихийных и организованных, об их соотношении, о количестве антисоветских групп и акций, устроенных ими, о количестве «высохших» и распавшихся организаций, об арестованных и не дошедших до ареста благодаря стараниям чекистов. Говорили об умении обеспечить прозрачность диссидентствующих групп и одновременно о способности спецслужбистов заблокировать их, чтобы акции подполья остались неизвестны и не будоражили общественное мнение. Ну и, конечно, не забывали и само общественное мнение — каков резонанс от деяний «революционеров» и в каких кругах.

Если на «посевовскую» хронику сопротивления глянуть сквозь критерии теоретиков, то преобладает один пейзаж: постепенное убывание стихийных выступлений и равномерное топтание организованных сопротивленцев. По данным Бобкова, за 20 лет, с 1965 по 1985 год, было арестовано 1300 человек. А по данным «Посева», за 28 лет их набралось около 400 человек. В обоих случаях это на страну с 280-миллионным населением. А многие из этих людей еще и кочевали из одной сопротивленческой группы в другую или состояли сразу в нескольких.

Но было «боевое» ядро из 35 человек, большей частью арестованных в 60-70-е годы. Бэррон, автор нашумевшей на Западе книги «КГБ», называет их поименно: Сусленский, Макаренко, Здебский, Горбаневская, Алтунян, Иоффе, Якимович, Левитан, Мороз, Убожко, Кудирка, Богач, Гершуни, Никитенко, Маркман, Новодворская, Величковский, Статкявичус, Михеев, Кекилова, Бартощук, Сейтмуратова, Буднис, Одабашев, Дремлюга. К ним же добавим Амальрика, Гинзбурга, Литвинова, Якира, Григоренко, Алексееву, Богораз, Великанову, Марченко, Ковалева. Пик их борьбы — выпуск антисоветского бюллетеня и протестные действия: распространение нелегальных сочинений, передача их иностранным журналистам, заявления разного рода.


Воспоминания (Людмила Алексеева, активист диссидентских выступлений) :

«Каркасом правозащитного движения стала сеть распространения самиздата. Самиздатские каналы послужили связующими звеньями для организационной работы. Они ветвятся невидимо и неслышно, как грибница, и так же, как грибница, прорываются то тут, то там на поверхность открытыми выступлениями. Существует искаженное представление сторонних людей, что этими открытыми выступлениями и исчерпывается все движение. Однако не выступления, а самиздатская и организационная поденщина поглощают основную массу энергии участников правозащитного движения. Размножение самиздата чудовищно трудоемко из-за несовершенства технических средств и из-за необходимости таиться. Правозащитникам удалось резко увеличить распространение самиздата, принципиально изменив этот процесс. Единичные случаи передачи рукописей на Запад они превратили в систему, отладили механизм «самиздат-тамиздат-самиздат» (тамиздатом стали называть книги и брошюры, отпечатанные за рубежом и доставленные в СССР). Произошли изменения в перепечатке самиздата на пишущих машинках. Наряду с прежними «кустарями» к этому были подключены машинистки, труд которых оплачивался; была налажена продажа самиздатских произведений, на которые имелся спрос. Нашлись люди, посвятившие себя размножению и распространению самиздата... Обычно машинистки, которым самиздатчик дает печатать самиздат за деньги,его хорошие знакомые, но иной раз стремление расширить круг платных машинисток приводил к провалам: ознакомившись с содержанием заказанной работы, они относили рукопись в КГБ».

Разные они были, создатели самиздата. У одних — случайные заработки, ободранные стены, вечная грязь на кухне, а самая дорогая вещь — пишущая машинка. У других — достаток, ухоженная квартира, вкусная еда, подарки с Запада. Среди последних — писатель, ныне весьма известный. Когда к нему однажды пожаловал дальний родственник, шепнул жене: «Дай ему десять рублей, пусть сходит пообедает. Не смотреть же ему наш холодильник, ведь мы диссиденты и гонимые».

Алексеева признает, что первым постоянным «связным» с Западом стал Андрей Амальрик. Сын профессора, исключенный из университета, он с восторгом окунулся в диссидентские игры. Он жил ими, они возбуждали его писательскую и политическую энергию. Он действительно первым смело вышел на западных журналистов в Москве и начал их снабжать самиздатовским бюллетенем «Хроника текущих событий», подпольными сочинениями. Конечно, Пятое управление, отслеживая каналы перемещения информации, скоро вышло на него. Тут уж арест был неизбежен. После этого чекисты жестко контролировали информационные коммуникации, завязанные на Запад. Они для них стали объектом интенсивной разработки: схемы, маршруты, люди.

Это количественно-технологическая сторона дела. А качественная? Известный критик Вадим Кожинов оценил явление, копаясь в своей судьбе.


Воспоминания (Вадим Кожинов) :

«Могу вам признаться, что в конце 50-х — начале 60-х годов я был, по сути, очень тесно и дружески связан со многими людьми, которые стали впоследствии диссидентами, эмигрировали из СССР — например, с Андреем Синявским, или Александром Зиновьевым, или с таким ныне почти забытым, а в то время достаточно нашумевшим Борисом Шрагиным, или с Александром Гинзбургом, который потом работал в Париже в газете «Русская мысль», но оказался ненужным, или с Павликом Литвиновым, внуком наркома Литвинова, которого, каюсь, я привел в диссидентское движение. В частности, в моем доме, вернее, между моим домом и домом Гинзбурга делался такой известный журнал «Синтаксис». Конечно, я давно через это перешел и в середине 60-х активно начал сторониться прежней компании. Прежде всего потому, что понял: все так называемое диссидентство — это «борьба против», в которой обычно нет никакого «за». А бороться нужно только «за». Это не значит, будто ничему не следует противостоять, но делать это нужно только ради какой-то положительной программы. А когда я начал разбираться, начал спрашивать у людей этого круга, чего они, собственно, хотят, если придут к власти,всякий раз слышал в ответ или что-то совершенно неопределенное, или откровенную ерунду».

Успех диссидентствующих был вялый и тленный. Массы не знали героев-»сопротивленцев», за исключением больших имен Сахарова и Солженицына. Да и сами герои не тянули на Чаадаевых, Герценых, Огаревых, Мартовых или Ульяновых эпохи позднего советского социализма. Скорее это был материал для западных менеджеров идеологических войн. А тогдашняя духовная жизнь в СССР шумела вне их круга. И к ее ярчайшим адептам пытались пробиться наши герои. Но на пути почему-то всегда оказывалось Пятое управление.

В той неподпольной духовной жизни были свои авторитеты: Ильенков, Лосев, Мамардашвили, Бахтин, Лихачев, Аверинцев, Гулыга, Лотман, Леонов. У них тоже были непростые отношения с властью и в прошлом и в том настоящем, некоторые в 30-е годы и лагерям отдали часть жизни. А у кого из думающих и талантливых отношения эти были легкие? Но то, что творчество этих интеллектуалов стало вершиной общественной мысли, понимали и в Пятом управлении, и среди диссидентствующей публики. Поэтому и задача стояла отделить эту публику от этих вершин, не дать примазаться, не дать опошлить вершины.

В начале 80-х диссидентское подполье было фактически разгромлено КГБ. В какой-то мере это признают сами диссиденты. Но интересны объяснения.


Свидетельство (Людмила Алексеева, диссидент в СССР, после эмиграции — в США, историк) :

«Вследствие обрушившихся на него репрессий правозащитное движение перестало существовать в том виде, каким оно было в 1976-1979 годы. Тогда его опорными пунктами были открытые ассоциации, затем разрушенные репрессиями. Более того, к 1982 году перестал существовать в прежнем виде тот московский круг, который был зародышем правозащитного движения и стал его ядром в 1970-е годы — его тоже разрушили аресты и выталкивания в эмиграцию... Разрушение этого круга — болезненно чувствительная потеря не только для движения за права человека, но для всех течений инакомыслия в Советском Союзе, так как именно этот круг способствовал их консолидации, его влияние помогло им сплотиться под хельсинкским флагом и приобрести международную известность. К 1982 году этот круг перестал существовать как целое, сохранились лишь его осколки. Критики правозащитного движения часто указывали как на его основной недостаток на отсутствие организационных рамок и структуры подчинения. В годы активизации движения это действительно отрицательно сказывалось на его возможностях. Но при разгроме ядра именно это сделало движение неистребимым и при снижении активности работы все-таки обеспечило выполнение его функций».

Но трудно говорить о функциях, когда разгромлены «ядро», «центры», «структура», «московский круг», некие группы. Бобков как глава Пятого управления выбрал такую стратегию, которая привела не только к опустошению подполья, но и лишила его перспективы на ближайшие годы. И по времени это удивительным образом совпало с теми оперативными действиями, которые парализовали усилия посольской резидентуры ЦРУ в Москве, отличавшейся тогда настырностью в плетении подпольных комбинаций в сфере, подконтрольной Пятому управлению. Такого поведения от резидентуры требовал директор ЦРУ Уильям Кейси, который как истинный американский менеджер страстно добивался выполнения директивы президента Рейгана о сокрушении «империи зла».


Свидетельство (Василий Аксенов, в начале восьмидесятых годов выехал из СССР, живет в США) :

«Я читал книгу Бобкова (»КГБ и власть». — Э. М.)... Там много лжи, но нет ответа на интересующий меня вопрос: кому пришла идея отсылать диссидентов не на восток, в ГУЛАГ, а на Запад?.. Может, Андропов все придумал? Или Бобков? Идея, бесспорно, нетривиальная: чем в лагерях гнобить, пусть катятся на Запад и пропадают там. В КГБ были абсолютно уверены, что нам не выжить, не выстоять. Как показывает время, товарищи просчитались. Да, мы не стали властителями дум за рубежом, но и не растворились в безвестности».

На Западе не стали властителями дум. А в России? Когда пришла пора перестройки и Горбачев открыл дорогу в царство санкционированной гласности и демократии, выпустил «политических» из мест заключения, то не бойцы диссидентствующего подполья возглавили инициативные группы по реорганизации политической власти, по оттеснению коммунистической партии на политическую обочину. Энтузиастов из народа повели активисты из управленческой номенклатуры, из фрондирующих интеллигентских кругов, в свое время записавшиеся в коммунисты. Вспомним имена Гавриила Попова, Анатолия Собчака, Юрия Афанасьева, Сергея Станкевича, Геннадия Бурбулиса, Анатолия Чубайса, Юрия Рыжова, Михаила Полторанина, Виталия Коротича, Егора Яковлева, Сергея Шахрая. Все они до горбачевской перестройки — примерные функционеры системы, правда, с двойственной моралью.

Не так было в союзных республиках. Народные фронты и новые партии, что там возникли с легкой руки секретарей кремлевского ЦК Михаила Горбачева и Александра Яковлева, как правило, возглавляли хорошо знакомые Пятому управлению сопротивленцы-диссиденты. Яркие случаи: Звиад Гамсахурдия в Грузии, Вячеслав Чорновил на Украине, Абульфаз Эльчибей в Азербайджане. Почему они? Потому что были националистами, а народные фронты и партии, ведомые ими, оказались националистическими образованиями и вели дело на отделение от России, на выход из СССР. Местный народ с интересом наблюдал, как коммунистические лидеры и интеллигентствующая элита, служившие Москве, сникли под агрессивным напором националистов и потеряли шансы остаться у власти или прийти в нее.


«Архипелаг ГУЛАГ» в холодной войне


Среди инакомыслящих в конце шестидесятых на первые роли выдвинулся известный писатель Александр Исаевич Солженицын, автор «Одного дня Ивана Денисовича» — повести, понравившейся Хрущеву. Летом 1968 года Солженицын закончил первый том публицистического повествования о сталинских репрессиях «Архипелаг ГУЛАГ». Пожалуй, тогда им и занялось вплотную Пятое управление. Эта взаимная привязанность длилась почти семь лет, вплоть до его отъезда за границу в апреле 1974 года.

Семь лет — 105 томов дела оперативной разработки, где фиксировалась слежка, прослушивание разговоров, разработка связей. Солженицын не в долгу. Он с каким-то яростным весельем констатирует: «Архипелаг» закончен, пленка вывезена за границу».

Почти пять лет искали чекисты рукопись «Архипелага». Нашли. У знакомой Солженицына. В Политбюро пошла записка — краткое содержание изъятого. А во Франции в те же дни вышел первый том. Эфир захлебывался новостью и ежевечерне выплескивал очередную порцию солженицынского повествования.

Глухо урчало Политбюро: хватит церемониться, пора принимать меры! Особенно неистовствовали Подгорный и Косыгин: арестовать, судить, в Сибирь! Такое решение и приняли.

А в Пятом управлении зрел другой вариант. Как-то Бобков, с ним начальник 9-го отдела Никишкин и начальник отделения Широнин, занимавшиеся делом Солженицына, в очередной раз обсуждали ситуацию.

— Ну хорошо, арестуем, будет суд, приговор: несколько лет лагерей. Но какой шум на Западе! И оживление среди диссидентов здесь. А для ЦРУ — новые возможности. Значит, усиление психологической войны. И курс на разрядку гибнет. Вот политический эффект от ареста.

— А как нейтрализовать без политических потерь?

— Выслать!

С этим пошли к Андропову. Его тоже смущала перспектива ареста и суда. Добавлялось личное: реноме на Западе в этом случае — палач.

Но выслать — куда? По всем оперативным данным Солженицын покидать Союз не собирался. Нужна была страна, готовая принять мятежного писателя наперекор его желанию. По мнению председателя КГБ, такой страной могла стать Федеративная Республика Германия.

И вопреки решению Политбюро Андропов с Бобковым набрасывают план действий, который тут же начинает обрастать событиями. Генерал Кеворков, доверенное лицо Андропова, находившийся в Восточном Берлине, получает указание провести переговоры с канцлером Брандтом.


Воспоминания (генерал Кеворков) :

«Однажды вечером (это было в первых числах февраля 1974 года), возвратившись на виллу в Восточном Берлине, я нашел на столе записку, в которой мне предписывалось срочно связаться с Москвой. Рано утром я связался с Москвой по аппарату шифрованной телефонной связи. Андропов сказал следующее: «Поинтересуйтесь у Брандта (канцлер Германии. — Э. М.), не захочет ли он оказать честь и принять у себя в Германии писателя, к судьбе которого он проявлял постоянный интерес. В противном случае Солженицын будет выдворен в одну из восточных стран, что связано с определенным риском для него. Одним словом, как только проясните вопрос, немедленно информируйте... Постарайтесь сделать это побыстрее, а то здесь вокруг него разгораются страсти! Нам нужна любая ясность, чтобы знать, в каком направлении действовать дальше...» Я пересказал Бару (статс-секретарь ведомства канцлера Германии. — Э. М.) почти слово в слово все услышанное мною в тот день по телефону из Москвы. Реакция Бара была обычной. Он передаст все Брандту, тот переговорит с Беллем (известный германский писатель. — Э. М.), другими писателями, после чего сообщит нам свое решение. Через день Бар информировал нас, что немецкие коллеги будут рады приветствовать Солженицына в свободном мире. Брандт придерживается того же мнения».

А Бобков тем временем пишет проект Указа Президиума Верховного Совета о лишении Солженицына советского гражданства и высылке его за рубеж. И готовит записку для Андропова. А тот направляет послание Брежневу:

«Обращает на себя внимание факт, что книга Солженицына, несмотря на принимаемые нами меры по разоблачению ее антисоветского характера, так или иначе вызывает определенное сочувствие некоторых представителей творческой интеллигенции... откладывать дальше решение вопроса о Солженицыне, при всем нашем желании не повредить международным делам, просто невозможно, ибо дальнейшее промедление может вызвать для нас крайне нежелательные последствия внутри страны... Мне представляется, что не позже чем 9-10 февраля следовало бы принять Указ Президиума Верховного Совета СССР о лишении Солженицына советского гражданства и выдворении его за пределы нашей Родины (проект указа прилагается). Саму операцию по выдворению Соженицына в этом случае можно было бы провести 10-11 февраля. Важно это сделать быстро, потому что, как видно из оперативных документов, Солженицын начинает догадываться о наших замыслах и может выступить с публичным документом, который поставит и нас, и Брандта в затруднительное положение...»

КГБ сделал опережающий ход. Теперь борьба с Солженицыным перешла из сферы оперативной в идеологическую. Бобков уверен: если бороться с писателем, то словом, а лучше книгой. Он исходил из того, что общественности должна быть представлена иная точка зрения. Пусть выступит солженицынский оппонент, владеющий словом и иной идеей. И книги его должны раскупаться, а не навязываться.

Тогда-то и появился Николай Николаевич Яковлев, талантливый историк и публицист, доктор наук, сын маршала Яковлева, в свое время также не избежавшего сталинского гнева. Сталинское МГБ, хрущевское КГБ наследили и в биографии самого Николая Николаевича. И след этот смущал чиновников от науки. Сверхосторожные, они ограничили писательскую активность Яковлева.

Дмитрий Федорович Устинов, тогдашний министр обороны, хорошо знавший его отца, позвонил Андропову.

— Юра, помоги, мучают человека.

После встречи историка с Андроповым «делом» Яковлева занялся Бобков. Мучители отстали, докторская жизнь вошла в колею. А Бобков и Яковлев почувствовали интерес друг к другу.

Однажды заговорили о диссидентах и сошлись в понимании того, что они опасны не столько своими «творениями», сколько своей ролью проводников для Запада, жаждавшего влезть в дела страны и под знаменем демократии основательно раскачать власть.

Солженицынские произведения были на слуху. Общественное мнение тогда переваривало «Август четырнадцатого». А официальные историки, закосневшие в партийных догмах, академически молчали, иногда роняя про себя: «Сажать надо, сажать!»

И Бобков тогда сказал:

— А не двинуть ли нам что-то встречное?

— Барбару Такман, «Августовские пушки», — подсказал Яковлев.


Воспоминания (Николай Яковлев) :

«Идеально подошла много нашумевшая в шестидесятые в США и Западной Европе книга вдумчивой публицистки Барбары Такман «Августовские пушки» о первом месяце той страшной войны. Разумеется, в громадном моем предисловии к ней не говорилось ни слова о Солженицыне. На фоне книги Такман, отражавшей новейшие достижения западной историографии, написанное им выглядело легковесным историческим анахронизмом, крайне тенденциозным, что не могли не видеть не только специалисты, но и широкий читатель».

Книжка «Августовские пушки» вышла в свет в 1972 году в издательстве «Молодая гвардия». Это был первый ход в стиле «pablic relations» на поле идейно-пропагандистского противостояния. Второй был сильнее.

«Нужно сотворить двойника «Августа четырнадцатого», но с обратным зарядом, и чтобы читать можно было на одном дыхании, — совсем не по-генеральски сформулировал задачу Бобков. — Материалами обеспечим, архивы будут ваши.

И через полтора года в той же «Молодой гвардии» стотысячным тиражом вышла книга Яковлева «1 августа 1914 года». Разошлась мгновенно.


Воспоминания (Филипп Бобков, эксклюзив) :

«В противовес солженицынскому «Августу четырнадцатого» мы помогли Яковлеву написать «1 августа 1914». Даже хотели выпустить однотомник из этих двух произведений — яковлевского и солженицынского. Но в ЦК партии не оценили нашей идеи».

Критики набросились на яковлевскую книжку, уличая в отступничестве от академически-партийных канонов. Особенно усердствовали кандидаты и доктора из Института истории Академии наук: освещение событий Яковлевым «находится в прямом противоречии с ленинской трактовкой истории, оно принципиально отличается от общепринятого в советской исторической науке, можно только удивляться тому, что эта книга была издана массовым тиражом в расчете на широкого, преимущественно молодого читателя».

А Солженицын молчал.

Дальше была публицистическая книжка «ЦРУ против СССР». Идея Бобкова, воплощение Яковлева. Оперативная библиотека КГБ, материалы разведки и Пятого управления работали на автора.


Воспоминания (Филипп Бобков, эксклюзив) :

«Мы книгу писали, по сути, вместе с Яковлевым. Подбирали материал, консультировали, набрасывали тезисы. Кстати, в этой книге была предсказана и ситуация, связанная с распадом Советского Союза».

Четыре издания общим тиражом 20 миллионов экземпляров выдержало это произведение. В ряду героев — американское Центральное разведывательное управление, писатель Солженицын, академик Сахаров. Много страниц о солженицынском «Архипелаге ГУЛАГ», который Бобков и Яковлев рассматривали не как литературу, а как средство психологической войны.

Бобков ознакомился с «ГУЛАГом» сразу после изъятия рукописи. Читал внимательно. И вывод по размышлении: не исследование, а художественно-публицистический миф, и им как тараном будут долбить стену под названием Советский Союз.

Через 25 лет такой же вывод в «Независимой газете» сделал авторитетный литературовед, доктор наук Вадим Баранов. Он обратился к словам самого Солженицына: «Я не дерзну писать историю Архипелага: мне не довелось читать документов... Все прямые документы уничтожены или так тайно хранятся, что к ним проникнуть нельзя... Большинство свидетелей убито и умерло. Итак, писать обыкновенное научное исследование, опирающееся на документы, на цифры, на статистику, не только невозможно мне сегодня... но боюсь, что и никогда никому». Но предвидение А. Солженицына не оправдалось, обращает внимание Баранов.

Действительно, «Архипелаг ГУЛАГ» вышел на Западе в 1973 году, а в СССР начал публиковаться в «Новом мире» в 1989 году. И тогда же в прессе стали появляться исследования о ГУЛАГе социологов и историков. «Но, — восклицает В. Баранов, — возможно, все цифры в этих исследованиях требуют проверки, но если в одном случае источник понятен, то в другом, «архипелаговском», совершенно неведом. И если принимать за истину живые свидетельства современников о своей судьбе, то совершенно непонятно, откуда у кого-то из них могут появиться обобщающие цифры по ГУЛАГу в целом... свои впечатления о виденном и пережитом, кровоточащие факты — одно. Но обобщающие суждения, опирающиеся на факты личного опыта, — совсем другое. Не здесь ли берут начало лагерные мифы? Как пишет Солженицын, лагерный люд весь охоч до создания легенд».

И Баранов созвучно взглядам Бобкова 25-летней давности выступает с весьма серьезным заключением: «Сомнительные, а иногда и попросту недостоверные сведения и обобщающие суждения получили распространение во всем мире в огромном количестве (тираж только номеров «Нового мира» с «ГУЛАГом» достигал более полутора миллионов экземпляров)... «Архипелаг ГУЛАГ» сыграл в крушении тоталитарного режима такую роль, какую никогда и нигде не сыграла книга в политической борьбе какой-либо страны».

Поэтому с «Архипелагом» и его автором боролись. И книгой «ЦРУ против СССР» как оружием психологической войны, и тайными операциями, в результате которых появлялись такие издания, как «Спираль измены Солженицына».

Автор последнего, Томаш Ржезач, оказался в помощниках у Солженицына, когда тот обосновался на Западе, в Германии. Итогом его работы у именитого писателя и стала разоблачительная книга. Перебравшись впоследствии в США, Солженицын интуитивно не доверял помощникам и секретарям со стороны, возложив большую часть обязанностей на жену. И жил в Вермонте этаким отшельником, совершенно презрев светскую жизнь и общение с американской элитой. Конечно, история с Ржезачем не зеркало ситуации с помощником Троцкого в изгнании Зборовским, который был агентом НКВД и сообщал в центр о каждом шаге и планах своего шефа. С эмигрантом Ржезачем помогли договориться чехословацкие коллеги. Его убедили написать книгу о Солженицыне и основательно оснастили материалами.

С трехтомным тяжеловесом «Архипелагом», пробившемся в Советский Союз на волнах «Голоса Америки» и «Свободы», тогда на советско-пропагандистском поле могла тягаться только многократно переизданная книжка «ЦРУ против СССР». Правда, руководители Центрального комитета партии считали, что она издана для публики, а их не касается. Не касаются их прогнозы событий, варианты разложения и саморазложения партии, варианты разлома страны.

Партия как огня боялась живой дискуссии с оппонентами реального социализма, в первую очередь с так называемыми «диссидентами» представителями инакомыслящей интеллигенции. В 70-80-е годы Бобков не раз готовил записки в ЦК КПСС, где звучали предложения вступить в прямую полемику с академиком Андреем Сахаровым, профессором Шафаревичем, историком Роем Медведевым и другими известными по тем временам оппозиционерами. Но партийные идеологи и пропагандисты настаивали на репрессивных мерах в отношении оппонентов. И возлагали на КГБ ответственность за них.

А спустя годы судьба Советского Союза с помощью коммунистических вождей взяла да и побежала по одному из вариантов, рассказанных Яковлевым-Бобковым в сочиненной ими книге «ЦРУ против СССР». Да финал оказался крут: ЦРУ осталось, СССР со сцены ушел.


Пятое управление: офицеры и джентльмены


Основатель и глава послевоенной немецкой разведслужбы Рейнхард Гелен как-то в сердцах бросил своим коллегам: «Наше дело настолько грязное, что заниматься им могут только настоящие джентльмены». А дела Пятого управления? Как заметил Бобков, даже среди сотрудников КГБ отношение к управлению было неоднозначным. Некоторые увязывали его с «грязной работой». Тем не менее «чистая» работа все больше зависела от оперативного мастерства. То, что ее офицеры осваивали самые темные закоулки душ своих подопечных и при этом старались как можно меньше наследить, действительно приближало их к профессионалам джентльменского уровня.

Ветераны с радио «Свобода» однажды скажут, что профессиональные чекисты считали для себя постыдным служить в «жандармской пятерке». И брали, мол, туда более ни на что не годных. Это мнение специалистов со «свободного радио» — филиала ЦРУ. А в самом ЦРУ, в управлении тайных операций, знали, с кем имеют дело: в «пятерке» работали те, кто мог быть и политиком, и идеологом, и специалистом «паблик рилейшнз», и оперативником в одном лице.

Конечно, своеобразная была деятельность. Если офицер Пятого управления «служил» по межнациональным отношениям, то обязан был изучать ситуацию в целой области или республике, изучать и вширь, и вглубь, изучать исторические и современные особенности, и оперативным путем, и привлекая ученых. И выстраивать стратегию снятия межнациональной напряженности и националистических выступлений. А партийные комитеты могли не понимать этой стратегии, и нужно было убеждать, объясняя последствия возможных кризисных ситуаций, которые «свободное радио» из-за кордона всячески возбуждало.

А если офицер «пятерки» работал с творческой интеллигенцией, он стремился знать ее муки и искания, настроения и национальные ориентиры. И еще при этом знать проблемы быта, денег и поощрений, моральных и материальных, столь чутко воспринимаемых. Он должен был уметь говорить с этими «художественными» людьми на их языке, быть понятым и не отторгнутым. И это когда те же западные центры и свободное радио обволакивали художников своим навязчивым вниманием и заботой об их творческом продукте.

Офицеры «пятерки» — одновременно контрразведчики и специалисты «паблик рилейшнз», причем «пиара» белого и черного. Их объединял не только КГБ, самая некоррумпированная организация в СССР, но еще теснее собирала корпоративная мораль Пятого управления, мораль профессионалов политической безопасности, взращенных Бобковым.


Что значил профессионализм на их языке?


Однажды молодой генерал с блескам в глазах на одном дыхании выдал спич:

— Те, кто в проблеме с ходу. Знают кого, что, где, как найти. Кто-то влетел в конфликт с законом. Оказался в нашем поле. Смотрим базу данных, другую. Вот человек, его встречи, его круг. На пересечении информации новые связи, новые контакты. И все как на ладони. И выход на объект со стороны новых связей. Разрабатываем старые — ищем новые. На столкновении информации, на соединении персонажей! Дело оперативной проверки, дело оперативной разработки — язык профессионала! На этом языке национализм, терроризм, антигосударственная деятельность светятся до молекулы.

Умудренный Бобков усмехнулся бы от столь лихого объяснения. Ведь сам оперативник от бога. Когда в Москве в январе 1977 года грохнули подряд три взрыва — один в метро, другие неподалеку от площади Дзержинского — и разорвало людей, он вместе с начальником Управления контрразведки генералом Г. Григоренко возглавил оперативную группу, искавшую преступников. Не бюрократ взялся за дело, профессионал. Мозг контрразведчика что математическая система. Анализ на пересечении информации и установка для оперативных работников — искать здесь, здесь и здесь, но особенно среди армянских националистов. Группа работала полтора года, а ориентир был дан на второй день после случившегося. И оказался верен. Некто Затикян, активист так называемой армянской национальной объединенной партии, в свое время разгромленной КГБ, и был главным организатором этого террористического акта.

В то время в Пятом управлении работали достойные профессионалы сыскного дела. Вспоминают генерала П., который начинал оперуполномоченным на Западной Украине, тогда нашпигованной бандеровским подпольем. Он появлялся в банде, играя глухонемого. Его проверяли, неожиданно из-за спины стреляя над ухом. Ни один мускул не дрогнул, ни одна мышца не выдала. Он становился своим, и банда уверенно шла навстречу своей гибели.

Стараниями Бобкова такие люди оказывались в Пятом управлении. Отбор был персональный и для заслуженных «оперов», и для юных выпускников престижных университетов. Бобков говорил с каждым, узнавал направленность и способности, определял перспективу. И это помимо того, что кандидат был просвечен вдоль и поперек кадровой службой. Трудно, очень трудно отпускал людей из управления. Ушедших никогда не брал обратно.

Верность «пятой службе» для него была величиной осязаемой. Работа до девяти-десяти вечера, а потом и дома за письменным столом — час-полтора. Он поглощал немыслимое количество текста — от служебных бумаг до художественных сочинений. В том числе приобретенных оперативным путем.

Интерес его вел по этой жизни, творческий фанатизм. Не фанатизм заскорузлого чиновника спецслужбы, а одержимость «профессиональной» истиной. Как можно здесь без широты взглядов? Однажды, когда он ходил в курсантах «шпионской школы», жизнь весьма своеобразно столкнула его с литературой, пленником которой он стал на все время.


Воспоминания (Филипп Бобков) :

«Во время войны множество книг из частных библиотек и разбитых хранилищ свезли в Петропавловскую крепость. Необходимо было разобрать их и вернуть в библиотеки. Я попал в команду, которой предстояло сортировать книги на хорах собора Петра и Павла. Каких только уникальных изданий я там не увидел! Книги с автографами Достоевского, Герцена, Огарева, Горького, подшивки журнала «Будильник»... Да чего там только не было! Мы забирались на хоры собора, читали и не могли оторваться. Часами сидели почти под куполом, пока не спохватывались и не принимались снова за дело. Работы было много, но задание все же выполнили, хотя и задерживались в соборе чуть ли не до самого отбоя».

Это чтение под куполом потом обретало некий порядок под влиянием лекций в университете, где курс истории читал академик Тарле. В последние годы привычкой стало постоянное общение с известными интеллектуалами, творческими людьми. Об этом говорили бывший член царской Думы, дворянин Василий Шульгин, актер Олег Табаков, режиссер Юрий Любимов, кинорежиссер Лариса Шепитько, музыкант и дирижер Святослав Ростропович и другие не менее известные люди.

Разный он был, Бобков. Мог устроить разнос отделу за то, что пришлось арестовать старшего научного сотрудника, увязнувшего в антисоветской агитации.

— Не умеете работать, раз довели дело до ареста.

А мог потребовать:

— Этого надо вести на «посадку».

Вероятно, у него была своя шкала опасностей для власти.

Не потому ли особенностью бобковского стиля в служебном варианте всегда было адекватное восприятие ситуации. Его не давил хомут «спецслужбистского» взгляда. Знакомясь с оперативными документами, аналитическими записками, он видел дальше. Другие зампреды, порой даже и сам Андропов, запаздывали с решениями, не воспринимали информацию, если она расходилась с их мнением. Бобков имел свою точку зрения, отстаивая которую пытался влиять на прямолинейное, заторможенное мышление некоторых руководителей КГБ, порождавшее и соответствующие указания. И отношения между Бобковым и Андроповым, по выражению одного генерала, были «жестко дружескими».

Мог ли Бобков стать председателем КГБ? Вряд ли. Он был профессионалом джентльменского уровня, а не политиком, тем более не конформистом. Андропов пятнадцать лет держал его в кресле начальника Пятого управления, не давая хода.

Загадка? Пожалуй, нет. Это ведь был самый закрученный участок КГБ. Здесь сошлись проблемы партии, интеллигенции, пропаганды, национальных отношений и защиты власти. Кто мог разобраться в этом клубке? Бобков мог.

Да, он был толерантен и гибок, как дипломат. Но не мог переступить через себя, когда информировал ЦК КПСС и Горбачева о ситуации в стране, захлебнувшейся перестройкой. Разве мог вызвать у Горбачева доверие первый зампред КГБ, по чьей инициативе в Политбюро регулярно шли аналитические записки, в которых говорилось о стремительно исчезавшем авторитете власти, о деградации партии, о народе, плевавшемся при словах «перестройка» и «коммунист»? Разве мог решиться Горбачев предложить Политбюро Бобкова для утверждения председателем КГБ? С такими-то настроениями, с такой-то историей подавления диссидентов — и в председатели? Тогда из горьковской ссылки с триумфом уже возвращался Сахаров.

После бобковских записок Горбачев не жаждал общения с КГБ. И он не попал под обаяние Бобкова. А если бы попал?

Бобков располагал сразу. Открытым лицом, доброжелательным прищуром, неспешной, умной речью. После совещаний и заседаний людям не хотелось от него уходить. Странный это был генерал, скорее профессор, педагог, врач. Притягивал осязаемой силой прочтения мыслей и настроений собеседника. Не конфликтовал, скорее обволакивал. В душу входил мягко, по-кошачьи. Чтил личность и так выстраивал систему аргументов, что деваться было некуда. Память феноменальная. Мог сказать сотруднику: «Поднимите дело 36-го года. Там такой-то, возможно, приходится родственником вашему фигуранту». На собраниях не отличался партийной риторикой, излагал утилитарно и адресно, как профессионал. Об «объектах разработок» — только корректно, без пропагандистских клише: «отщепенец», «тунеядец», «продажный».

О нем мало кто говорил плохо. Но даже бывшие сотрудники, те, кто не лучшим образом потом оценил и КГБ и его, уважали профессионала. Впрочем, как и диссиденты, с которыми он общался и которых вразумлял.

Ревностно относился к нему Андропов. Однажды буркнул Николаю Николаевичу Яковлеву, что «удивлен дружбе жандармского генерала и либерального профессора». Такое скажешь только в сердцах.

Яковлев, правда, считал, что не жаловал Филипп Денисович собственную профессию, в которой достиг высочайшего мастерства. И потому, мол, не доверял ему до конца, как и себе. Тонкие натуры, эти либеральные профессора. Все норовят о своих ощущениях. А те скорее тоже из ревности.


Методы


Магические фразы КГБ: «дела оперативной проверки», «оперативной разработки», «литерные дела», «объектовые дела». А в целом — дела оперативного учета.

Что такое дело оперативной проверки? Сигнал, информация, чаще всего агента, о человеке или организации, которые требуют проверки и уточнения. Проверили и увидели: не совсем чисто ведет себя человек, есть признаки антигосударственной деятельности. И тогда заводится дело оперативной разработки. Результатом ее может быть следствие и суд. А литерное дело изучение процессов в «горячей» социальной группе. Предмет объектового дела — конкретная организация и изменения в ней, скажем, на радио «Свобода».

Каждый офицер «пятерки» знал формулу Бобкова: «Дела оперативного учета позволяют видеть процессы, а не отдельных людей. Изучайте процессы, и вы будете хозяином положения».

КГБ регулярно направлял в Центральный Комитет партии записки о настроениях в обществе. Пятое управление изучало настроение интеллигенции. Главное здесь было понять, чем дышат лидеры общественного мнения. Аналитики «пятерки» определили свой круг, в который входили ведущие деятели искусства, литературы, образования, науки. Их было около двух тысяч по стране: ведущие режиссеры, актеры, музыканты, ректоры вузов, академики, писатели. Весьма авторитетные для других, они влияли на интеллигентскую среду. Поэтому их мнением интересовались.

Изучением настроений интеллигенции занимался Первый отдел Пятого управления. Объективно в 70-е годы он превзошел открытые социологические центры в ценности информации. Метод добывания ее на социологическом языке назывался включенным наблюдением, на чекистском языке — агентурным проникновением. И в результате у чекистов она была более точной, более объемной, более презентативной. И самое главное — она позволяла предвидеть развитие ситуации, особенно в горячих точках и в «горячих» социальных группах.

Случаи бывали забавные. Однажды у известного режиссера был день рождения. И к нему в числе именитых гостей пожаловал под видом работника Министерства культуры сотрудник «пятерки». Подарок его был хорош фарфоровая расписная ваза. Поздравил юбиляра, предложил слить в нее весь коньяк и широко гулять во славу именинника. Идею шумно одобрили, вечер удался на славу. Но самое интересное было то, о чем говорили гости, как интерпретировали события, как оценивали ситуацию в стране, во власти, и среди своего брата — творческой богемы. Засиделись заполночь, так что сотрудник «пятерки» щедро обогатился информацией о настроениях театральных корифеев.

В 70-80-е годы некоторые солисты балета Большого театра, Ленинградского Кировского остались на Западе, воспользовавшись гастрольными поездками. Барышников, Годунов, Нуриев — самые яркие из звезд. В Пятом управлении выяснили, что все оставшиеся учились в Вагановском училище у одного и того же педагога П., который всем внушал: вы талант, вы сокровище, цените себя высоко, вы принадлежите миру, и здесь вашему таланту не раскрыться. Конечно, педагог П. стал объектом изучения «пятой службы», надо ж было и позицию его понять, и нейтрализовать столь разрушительное влияние.

Самая тонкая сфера — академическая наука. Институты истории, философии, социологии, мировой экономики и политики — политические интересы, настроения ученых мужей. Чтобы разбираться в этом, надо было изучать предмет интереса. Бобков предложил создать группу из трех человек «по ревизионизму». Начали с того, что занялись анализом публикаций философов, историков, социологов, касающихся ревизии марксистских законов. Привлекали для этого экспертов, научные возможности которых хорошо знали. Знали их характеры, круг общения. Выбирали тех, кто никак не был связан с творцом изучаемого текста, чтобы исключить личные мотивы и пристрастия. А чтобы добиться объективности, материалы для анализа давали разным специалистам. Когда приходило понимание и ясны становились тенденции, внимание автора обращали на то, как его противоречивые тезисы могут быть подхвачены для ненаучных целей. Главное было — не допустить, чтобы на определенной идейной платформе склеилась оппозиционная группа, которая бы начала выступать с антисоветских позиций и апеллировала бы к западному общественному мнению, которое скоро превращалось в мнение спецслужб.

Тут в основном метод был один — беседы, увещевания. Беседовали с Эриком Соловьевым, талантливейшим философом, беседовали с Осиповым, талантливейшим социологом. У последнего был приятель, вечно подбивавший его на сомнительные дискуссии в отношении существующего строя. Приятеля хитро «отвели» — и социолог успокоился. Беседовали и с другими не менее известными научными фигурами. Помогало.


Воспоминания (Филипп Бобков) :

«Была встреча с известным писателем и журналистом Р. А. Медведевым. После того как предложения привлечь его к работе над историей нашей страны потерпели фиаско, а правоверные аппаратчики исключили его из партии, Медведев нигде не работал, ушел, так сказать, на «вольные хлеба». Его статьи начали появляться в зарубежной печати, книги — издаваться на Западе. Рой Александрович писал зло и нелицеприятно. Он становился не только своего рода знаменем антикоммунизма (хотя убеждениям социалиста никогда не изменял), но и удобной фигурой для тех, кто стал на путь борьбы с властями. К сожалению, встречи и беседы с ним сотрудников КГБ, предостерегавших от шагов, которые могут вступить в противоречие с законом, воздействия не имели. Положение осложнялось и тем, что Медведев язвительно высказывался о Брежневе и его окружении, а это порождало претензии к КГБ — нас обвиняли в либерализме. Находились и такие, кто нашептывал Л. И. Брежневу: «Вот каков ваш Андропов. Он чести руководителя государства не защищает, мирится с тем, что Медведев порочит вас».

Медведев начал издавать на Западе журнал «Политический дневник». Не помню, какое издательство занималось этим, но слыло оно антикоммунистическим. Я решил поговорить с автором. Хотя встреча состоялась на нейтральной почве, я не скрывал принадлежности к руководству КГБ, тем более что еще один сотрудник, участвовавший в беседе, был известен как официальное лицо. Я не стал обсуждать с Медведевым содержание его публикаций, спросил только, не шокирует ли его сотрудничество с антисоветским издательством. Он ответил:

— Но я имею дело и с издательствами компартий, в частности, с газетой «Унита».

— Сейчас не об этом речь...

Разговор был долгий и, с моей точки зрения, интересный. Я видел и слабость и силу логики собеседника, понял, где он прав, а где заблуждается. Для меня очень полезно было знать это. Результат встречи меня порадовал: Медведев прекратил сотрудничество с издательствами, не связанными с компартиями. «Политический дневник» вообще перестал выходить. Медведев имел дело теперь только с коммунистической прессой и стал заметно склоняться к «плюрализму в рамках социализма». А. Н. Яковлев определил это потом как дрейф в сторону от марксизма. Но Медведев, как показало время, вовсе не дрейфовал, он лишь принципиально не мирился с практикой построения социализма в СССР. Для меня же важнее всего было то, что Медведев стал сотрудничать с коммунистами Запада и теперь воздействовать на его нежелательные выпады можно было по другим каналам. Мы настаивали на необходимости работать с людьми и использовать их потенциал в идеологической работе».

Бобков возвел в принцип штучную работу с диссидентами. Максимум информации о характере, интересах, окружении, прожитой жизни. И индивидуальное влияние — встречи, беседы, убеждения. Ида Нудель, авторитет среди еврейских националистов, говорила соратникам: «Учитесь работать, как ЧК. ЧК бьется за каждого». Известна была установка Бобкова, которую он внушал офицерам управления: «Чтобы вам было ясно, в чем заключается ваша работа, надо всегда идти от противника. Где чувствуется его рука — там наше присутствие и должно быть».

Институты Академии наук имели частые контакты с западными исследовательскими центрами, которые искали в советской академической среде людей, способных стать их агентами, проводниками их идей. Понятно, что эти центры работали вместе со спецслужбами. Несомненной их удачей стал Поташов, старший научный сотрудник Института США и Канады. Прозевали его, хотя и не Пятое управление. Талантливый был политолог. Оказался в командировке в США и дал понять, что готов негласно сотрудничать. Политологи — публика понятливая, свели с ЦРУ.

Что спецслужба без агентов? Ноль. Работа с агентурой — основа спецслужбы, они глаза и уши ее, поставщики информации. В КГБ существовало понятие «силы и средства». Под силой подразумевался оперативный состав, под средствами — агентурный аппарат.

Работа с агентурой — самая сложная и самая главная для оперативного работника. В Пятом управлении не без участия Бобкова сложился свой стиль в воспитании агентов. Не один месяц присматривались к человеку, беседовали, выясняли взгляды, изучали позиции, познавали интересы, помогали в каких-то вопросах. Отношения становились чуть ли не дружескими. И лишь тогда следовал рапорт начальству, а потом и разрешение на агентурную работу, на вербовку, на присвоение псевдонима. Некоторые соглашались сотрудничать без подписки, без документального оформления, некоторые вообще готовы были только устно предоставлять информацию. И оперативный работник с разрешения руководства шел на это. Хорошо зная психологию рождения агента, Бобков советовал встретится с ним на другой день после вербовки, оценить состояние, поддержать. И это впечатляло.

По инструкциям, принятым тогда в КГБ, работа с агентом должна была вестись только на квартирах. Квартиры были конспиративные (это собственность спецслужбы) и явочные (по договору с хозяином, в советское время часто бесплатно). На них и происходили встречи оперативных работников с агентами два-четыре раза в месяц. Но обстановка порой диктовала иное. Приехала в Москву группа из одной республики для демонстрации сепаратистских, националистических настроений. В этой группе — агент, он знает телефон оперработника в Москве. Он либо по телефону-автомату самую «горячую» информацию дает, либо где-то «накоротке» встречается с оперативником — на улице, в подъезде, в магазине, бывали случаи и в туалете.

Создание добротной агентурной сети требует не менее 5-10 лет. «Выращивание» агента — процесс сугубо индивидуальный, сложный, трудоемкий. Порой агент согласен работать только с одним оперработником, его «вырастившим». Уходит «опер» на повышение, становится начальником отделения, отдела, но по-прежнему работает со своим ценным агентом. Бывали ситуации, когда офицера КГБ направляли на работу в какую-то область, заместителем начальника местного управления. Но он периодически приезжал в Москву на встречу со «своим» человеком.

Бесстрастная статистика свидетельствует: за исключением северокавказских республик, две трети агентов «пятерки» были евреями. Вероятно, неистощимая социальная энергия, стремление сделать карьеру, хорошо обустроиться в этой жизни, так присущее людям этой национальности, толкали их к сотрудничеству с могущественным КГБ. Четверть агентов женщины, они-то природные искусницы. Их пленяла страсть к игре, к романтике и, конечно, к устройству своего будущего тоже.

Вот судьба. Одна из них влюбилась в объект разработки. И однажды поведала об этом своему наставнику из Пятого управления — столь доверительны были отношения. Что делать? Ситуация-то нелинейная.

— Любишь — борись за него, влияй! Пока-то он верно катится под статью. Тебе же не нужен муж под арестом.

И ведь повлияла. Отошел будущий супруг от диссидентских увлечений. До сих пор живут, не чая души друг в друге. А тайна жены стала тайной семьи.

После 1991 года в органах безопасности было проведено девять реорганизаций. Как утверждают ветераны КГБ, каждая реорганизация — это потеря 30 процентов высокопрофессиональных сотрудников и потеря 50 процентов оперативных возможностей. Потеря оперативных возможностей — это безвозвратная потеря агентуры, ибо с оперработником «уходит», как правило, и агент.


Воспоминания (Филипп Бобков, эксклюзив) :

«Всего по линии Пятого управления в Советском Союзе служило 2,5 тысячи сотрудников. В среднем в каждой области в «пятой службе» работало 10 человек. Оптимальным был и агентурный аппарат, в среднем на область приходилось 200 агентов».

Находкой Бобкова стало массированное использование агентуры на «бурлящих» территориях, в определенных социальных или национальных группах, чьи устремления и настроения представляли угрозу спокойствию, порядку или власти. К таким группам относились крымские татары, которые постоянно поднимали вопрос об автономии и суверенитете, выступали в Крыму и в Москве. Среди них плотность агентуры в Крыму доходила до одного агента на 100 человек. Причем и задача этим «массовым» агентам ставилась определенная: выходить на «связь» и давать информацию только в случаях назревания каких-либо экстремальных действий со стороны наблюдаемой категории граждан. Такая же массовая агентура, она же и агентура влияния, была и в Пригородном районе Осетии, где постоянно существовала угроза межнациональных столкновений. Эта угроза обернулась кровавым кошмаром лишь после развала Советского Союза и ликвидации вместе с КГБ и Пятого управления, которое долгие годы обеспечивало мир и покой на Кавказе.

Пятое управление здесь не уступало американскому ФБР и французской политической полиции. Остальные службы были просто на голову ниже. Ну разве мог профессионал «пятерки» безучастно воспринимать такую информацию о заграничных коллегах: «Французской полицейской разведслужбе (RG) вменено в задачу постоянно информировать высший эшелон власти о настроениях общественности. RG имеет своих агентов и осведомителей во всех департаментах Франции. Ежедневно они направляют донесения в центр, который их анализирует и готовит краткие обзоры для министра внутренних дел, главы правительства и президента страны. RG интересует отношение французов к различным правительственным мерам и реформам. Разведслужба обязана изучать новые явления, в том числе общественные. Сотрудники этой службы выполняют функции социологов, стремящихся глубоко анализировать ситуацию в обществе. Секцию «города и пригороды» в RG возглавляет философ Л. Бюи-Транг, которая разработала пятибалльную систему оценок «горячих» пригородов и кварталов. RG отслеживает ситуацию во взрывоопасных пригородах, в исламских организациях во Франции, в сектах, в благотворительных организациях, которые порой используются для «отмывания» денег. Настроение соотечественников в департаментах страны помогает анализировать соответствующая компьютерная программа».

Среди интеллигентов существовали настоящие фанатики идеологической борьбы с государством. Здесь были и борцы-одиночки, и приверженцы групповых действий. Конечно, Пятое управление наблюдало их пристально. И далеко не пассивно. Исходили из того, чтобы они чувствовали постоянное беспокойство, нервничали, делали ошибки. Здесь господствовал так называемый метод «массированного психологического воздействия». Планирование конкретной операции в русле такого метода оставалось уделом разработчиков, отличавшихся изощренным воображением и системным мышлением. И однажды человек в своем противостоянии власти, приблизившийся вплотную к статье 190-прим., вдруг замечал, что у него не клеится на работе, что как-то не складывается жизнь, число бытовых неурядиц стало критическим, от него отвернулись приятели и жить стало вообще неуютно. Стечение обстоятельств, но управляемых. Не все выдерживали. Были и локальные уколы, но причинявшие не меньшее беспокойство. П. Якиру, видному и весьма активному диссиденту, однажды из магазина «Березка» демонстративно доставили домой дюжину дорогих заграничных бутылок спиртного и коробку с редкими деликатесами от «какого-то иностранца». Жест — напоминание от Запада. А объект затих на неопределенное время.

Но, конечно, самое высокое искусство оперативной работы было в том, чтобы предотвратить возникновение антисоветских групп и преступных сообществ. А уж если они возникли, то не доводить дело до суда, а разложить их изнутри. На разных уровнях в КГБ постоянно жило противостояние административно-репрессивного подхода к противникам режима и профилактического, социально-психологического, ориентированного на размывание активных диссидентских групп и лиц. Ярким приверженцем последнего был Бобков, хотя и ему не удалось окончательно добиться торжества «мягко-разрушительного» творчества. Оперативному составу внушал постоянно: «Не доводите разработки до драматического конца. Если есть малейшая возможность остановить диссидентствующего «активиста» убеждением, психологически точным воздействием, продуманной профилактикой — используйте ее. Нужна не канцелярская фиксация действия, не силовые методы, а искусный процесс «размывания» враждебных группировок».

Как в случаях с «Памятью». Организация русских националистов во главе с фотохудожником Васильевым бешено эволюционировала к фашиствующему состоянию. А Пятое управление превратило ее в объединение, пекущееся о памятниках культуры, старины, православия. Методы превращения организации из одного состояния в другое — находка «пятой службы».

Ветераны вспоминают, как реагировал Бобков на операцию, предотвратившую угон самолета из Ленинградского аэропорта «отказниками»-евреями. Ленинградские чекисты провели ее мастерски. О замыслах угонщиков знали задолго. Их взяли с поличным, с оружием, за несколько минут до захвата самолета. Суду и адвокатам не оставили ни одного оправдательного мотива. И все же Бобков был недоволен: почему допустили, что они объединились в преступную группу, почему дали ей «выйти» на террористический акт? Вот если бы этого не допустили, то был бы высший класс оперативной контрразведывательной работы.

Но это в случае с терактом. А в «тихих» ситуациях, когда на антисоветском фундаменте объединялись интеллектуалы? Было дело с неким известным философом, лидером одной такой неформальной группы. Надо было ее «растащить». С каждым из «соратников» беседовали, убеждали. Вскоре одному из них на работе начали оформлять служебную поездку в Италию. «Соратники» увидели в этом свидетельство предрасположенности к нему властей. Другому «пришел» вызов из Израиля, что вызвало очередной всплеск подозрительности. С третьим решали вопрос о публикации его работ в издательстве «Мысль», что аукнулось волной зависти. Идейные нити, объединявшие «соратников», начали рваться, смещались интересы, распад был неминуем. Лучшие офицеры Пятого управления умели превращать человеческие пороки в такие добродетели, которые препятствовали произрастанию социально-ориентированных взрывов.

Работа нередко была на грани провокации. Но провокациям в 60-80-е годы ставили предел установками самого же КГБ. Оперативный работник знал, что если его агент, внедренный в террористическую группу, подталкивает ее к террору, к действиям, да еще по его указанию, то они оба попадают под уголовную статью. Ибо в ней есть понятия «организатор» и «пособник». Стоит доказать близость к этим понятиям, и дело становилось судебным.

Бобков с особым тщанием подходил к методам работы с антисоветскими группами. У людей его службы дешевые приемы типа «напоили и что-то подложили» не проходили. В оперативных делах он требовал от разработчиков нетривиальных ходов, но без нарушения уголовного кодекса. Он заставлял оперативных работников действовать в тесном контакте со следственным отделом КГБ и скрупулезно выполнять его требования по созданию доказательной базы, причем вещественной прежде всего.


Воспоминания (Филипп Бобков, эксклюзив) :

«Я тогда так задачу ставил: если осуждать человека, то не по показаниям других в отношении его или по его личным показаниям, а только на основании вещественных доказательств. А когда курировал следственное управление КГБ, требовал неукоснительно следовать этому принципу».

— Рецидивы 37-го года никогда не должны повторяться!

Произнося эту фразу, он скорее всего думал, что память о событиях 37-го года должна висеть над КГБ, как дамоклов меч.

Однажды он проводил совещание по делу одной организации. И его оперработник, докладывая ситуацию, возмутился требованием следователя к показаниям свидетелей: писать по установленной форме, под диктовку.

— Ну как же можно под диктовку, это фальсификация типичная. Каждый же видел свое, пусть и напишет, пусть коряво, но как он видел происшедшее,горячился оперативник.

— Это действительно так? — спокойно спросил Бобков.

Даже излишне спокойно. Все знали — это верный признак ярости.

Он глянул на начальника следственного отдела Волкова, потом на присутствующего здесь же следователя. От этого взгляда хотелось превратиться в невидимку.

— С таким мнением подполковник не может вести следствие. Решите, кто будет заниматься этим делом.

Несомненно, к провокации отношение у Бобкова было двойственное. Он принимал ее на грани оперативной игры, способной парализовать антигосударственную деятельность, но не принимал в следственных действиях. Эта двойственность была выстрадана опытом службы в органах безопасности при Абакумове, Серове, Шелепине, Семичастном, Андропове. И эта выстраданность на закате чекистской карьеры однажды испытывалась поручением родной партии.


Воспоминания (Филипп Бобков, эксклюзив) :

«В русле идей Зубатова ЦК КПСС предложило создать псевдопартию, подконтрольную КГБ, через которую направить интересы и настроения некоторых социальных групп. Я был категорически против — это была бы чистая провокация. Был разговор на пленуме, где я поставил вопрос: зачем КПСС должна сама для себя создавать партию-конкурента? Пусть рождение новой партии идет естественным путем. Но не убедил участников пленума. Тогда за это дело взялось само ЦК, секретарь партии занимался этим. Так они «родили» известную Либерально-демократическую партию и ее лидера, который стал весьма колоритной, даже скандальной фигурой на политическом небосклоне».


Судьбы. Михалыч


Диссиденты, инакомыслящие... Богатая, колоритная перипетиями судьбы группа интеллигенции. Сколько вышло их воспоминаний к сегодняшнему дню: Солженицын, Сахаров, Григоренко, Марченко, Амальрик, Алексеева, Буковский и много еще других. И их краска подсохнет на палитре истории. А мы обратимся к тому, чья диссидентская судьба оказалась туго повязанной с Пятым управлением и привнесла некий резонанс в деятельность КГБ. Не захотел он открыть свое имя, поэтому назовем его по отчеству — Михалыч.

При всей необычности это был типичный советский интеллектуал оппозиционного толка. От родителей — начитанность, образованность, кругозор. Единственный ребенок в семье заслуженных учителей — отец отмечен орденом за педагогические заслуги.

В 1952 году Михалыч учился на пятом курсе исторического факультета Московского университета. Когда он написал дипломную работу, на кафедре пришли в ужас от темы и трактовки. Тогда он за несколько дней написал другую, «проходную», и с блеском защитился.

Диплом историка, знание десяти языков, феноменальная память открывали ему любые двери в поисках работы. Но начинались трудовые будни, учрежденческая рутина — и ему становилось скучно. За место особо не держался, новое находил легко.

Главным делом для него оставалась историческая публицистика. Его первый литературно-исторический труд назывался «Рыцарь железного образа» о Феликсе Дзержинском.

Как-то незаметно он вошел в круг диссидентствующей молодежи, которую спустя десятилетия назвали шестидесятниками. Его темы разжигали интерес. Он писал о народовольцах, о Кирове, о Сталине, о репрессивной политике. Самой известной в диссидентских кругах стала его рукопись «Логика кошмара» — о репрессиях 37-го года. Тогда-то им и заинтересовалось КГБ. Занимался им офицер Пятого управления майор Станислав Смирнов, так его назовем.

Михалыч продолжал писать трактаты, фрондирующие друзья брали почитать, и тексты уже жили своей жизнью, ходили по рукам. В конце 70-х его арестовали за антисоветскую пропаганду. Суд приговорил к двухгодичной ссылке.

Бобков тогда спросил, больше обращаясь к себе, чем к Смирнову:

— Куда пошлем отбывать?

Он развернул карту, подумал и ткнул пальцем в город Киров. У него там был хорошо знакомый начальник областного управления КГБ. Позвонил, попросил помочь.

Помогли. Местное управление нашло квартиру для Михалыча (один военный уехал служить за границу), подыскало ему работу переводчика в каком-то техническом НИИ.

Михалыча Смирнов забрал прямо из зала суда, после приговора. На «Волге» привез домой, где ждала жена. Дал ему десять дней, чтобы пришел в себя. Дни эти пролетели как один. Перед отъездом с ним встретился Бобков:

— Видишь, как все получилось? Делай выводы. Зачем тебе подобные встряски?

Вечером Смирнов проводил его на вокзал и посадил в поезд до Кирова. Там Михалыча встретили, местный чекист показал квартиру. На следующий день он отправился устраиваться на работу. Началась немосковская жизнь.

Смирнов частенько приезжал в Киров к своему Михалычу. Это была его работа. Долгие велись разговоры про жизнь, про судьбу страны, про мировые угрозы и внутренние опасности. И однажды Смирнов предложил ему написать записку, где были бы все те мысли о глобальных вызовах Отечеству, что рождались в этих неспешных беседах.

Когда Михалыч изложил, из текста стало ясно — две главные напасти ожидают Советский Союз на рубеже веков: национализм и терроризм. Национализм может разломать державу, а терроризм добить ее. И систему мер против этих угроз Михалыч предлагал, мер государственных и общественных. Одним словом, предлагал стратегию против национализма, заглядывая в год 92-й из 82-го.

Сие сочинение Смирнов показал Бобкову. Тот распорядился:

— Оформить соответствующим образом и пустить «по команде».

И вдруг на записке Михалыча — резолюция председателя КГБ В. Чебрикова: начальникам управлений комитета, начальникам областных управлений... ознакомиться, взять на вооружение, выработать систему мер...

Записку взяли в работу, аппарат КГБ ориентировался на выводы Михалыча.

А Бобков скажет Смирнову:

— Пишите ходатайство в Верховный Совет о досрочном освобождении.

Пришла к Михалычу свобода, вернулся он в Москву, начал работать в институте переводчиком.

И вдруг новый скандал.

Все началось с того, что потянулся он к русофильским кругам. Те слоились вокруг обществ охраны памятников старины и культуры. Корифеями в тех кругах ходили поэты Сорокин, Куняев, публицисты Лобанов, Семанов, Проханов, кандидат наук, историк из МГИМО, скандалист Емельянов (его запомнили по известным в свое время строкам на майках: «Куришь, пьешь вино и пиво — ты пособник Тель-Авива»).

И однажды в Москве появилась самиздатовская листовка об Александре Николаевиче Яковлеве. Бывший посол СССР в Канаде, он уже был секретарем ЦК КПСС. Листовка развенчивала его статью об истории и литературе, написанную в 1972 году, и его русофобские, антироссийские, прозападные взгляды. Листовка яркая, сочная, язвительная. Она стала самиздатовским явлением, передавалась из рук в руки, опускалась в почтовые ящики.

Яковлев пребывал в возбуждении. На поиски автора были брошены внушительные силы: сличали шрифты, копии от ксероксов, ставились задачи агентам.

Смирнов тоже получил необходимые ориентировки и образец этого творения. И когда он его прочитал, первая мысль: «Это Михалыч! Его стиль!»

Поехал к нему:

— Посмотри, кто бы это мог написать?

— Да я и написал.

— ?!

Ну, объяснились тогда, поговорили. Смирнов вернулся в Управление, доложил начальнику отдела.

— Пиши записку.

Бобков наложил резолюцию. Дальше дело не тронулось. А спустя пять лет председатель КГБ Крючков докладывал Генеральному секретарю партии Горбачеву о Яковлеве: агент влияния, прозападный политик.

Сейчас Михалычу 60 с лишним. Он на пенсии. Кое-что пишет, консультирует политические партии, фонды, комитеты. В основном по геополитике. Смирнов с ним перезванивается, поздравляет с днем рождения, с праздниками.


КГБ и партия: конфликт людей и мировоззрений


Сегодня можно вполне определенно сказать, что КГБ видел процессы в стране лучше, чем партия. И благодаря агентурному аппарату, и вследствие близости к кричащим проблемам. Да, и отчасти из-за присутствия умных голов на социально опасных участках.

Мир стоял на пороге взлета информационных технологий, на которые элиты возлагали особые надежды в сфере влияния на людей. Пока Кремль спал, в стране возникло подпольное производство видеопродукции: энергичные «теневики» копировали и продавали зарубежные видеофильмы, видеоигры, видеопрограммы. Пятое управление неплохо представляло масштабы этого бизнеса, возможности его влияния. Здесь социологическая пропаганда в чистом виде, пропаганда образом жизни и технологиями была круто замешана на криминальной энергии. Мир уходил вперед, а власть жила прошлым.

И тогда Бобков ставит вопрос о создании отечественного производства видеомагнитофонов и видеозаписей. Со скрипом ЦК КПСС назначило комиссию, которую возглавил идеологический секретарь Михаил Зимянин. Известные люди, члены комиссии — министр связи, заместитель министра культуры, председатель Гостелерадио — все отвергли предложение КГБ: «Нам этого не надо. Пусть таможня и пограничники делают свое дело — изымают видеокассеты на границе». Через два года, когда председатель КГБ Андропов стал секретарем ЦК партии, эта комиссия собралась вновь и после дебатов передала вопрос о видеотехнике в Совет министров. Но и там его ждала нелегкая участь. В КГБ понимали: на информационном поле партия проигрывает борьбу за умы и настроения.

Особенно это было видно по тому, как относились к людям. Уже в середине 70-х годов в Пятом управлении отмечали откровенные симптомы игнорирования людских забот и переживаний. Москву тогда наводнили десятки граждан, чьи жалобы и просьбы не волновали местную власть. Но их не хотели слушать и в больших столичных приемных. Что же они просили? Чаще всего решить вопрос с жильем, притом на вполне законном основании. Просителями были многодетные матери, пенсионеры, инвалиды. Бездушие бюрократии доводило людей до истерики. И однажды журналисты из агентства Рейтер, поработав с некоторыми жалобщиками, опубликовали заявление от их имени об образовании «независимых профсоюзов». А в комментарии пояснили, что эти профсоюзы выступают против советской власти. Из ЦК партии в КГБ понесся грозный оклик: что происходит?


Воспоминания (Филипп Бобков) :

«В приемную КГБ (она находилась на Кузнецком мосту) пригласили всех «жалобщиков». Собралось человек сто измученных, доведенных до отчаяния людей. Некоторые пришли с детишками. Разговор налаживался с трудом, многие перестали кому-либо верить, но в конце концов все-таки нашли контакт. Сотрудники «пресловутого» 5-го управления, которое больше других удостаивается внимания прессы, уже имели немалый опыт и выработали определенные подходы. Мы выслушали всех и свои предложения по каждой жалобе доложили в ЦК КПСС, чтобы оттуда дали указания местным органам власти решить проблемы этих людей. На сей раз к нам прислушались, и через неделю мы подвели итоги: из ста жалоб остались неудовлетворенными лишь пять или шесть. Такой результат нас настолько воодушевил, что мы составили второй список. Однако это уже вызвало неудовольствие в ЦК: видимо, КГБ решил предстать перед народом добреньким! Из Общего отдела, которым руководили К. У. Черненко и К. М. Боголюбов, пошли звонки более высокому начальству мол, КГБ занимается не своим делом, — и соответствующая записка легла на стол к Генеральному секретарю ЦК КПСС».

Спустя годы Горбачев вопрошал: «Почему идут в КГБ? Есть же приемная ЦК!» Может, потому, что КГБ в меру своей компетентности решал, а партия констатировала, да и то не всегда точно.

Когда в стране вспыхивали массовые беспорядки, гасить их приходилось сотрудникам «пятой службы». Находили в иных случаях весьма нетривиальные решения. В 1969 году в милиции сибирского города Рубцовска умер задержанный водитель, и на центральной площади собралась огромная толпа. В город немедленно вылетел сотрудник Пятого управления КГБ полковник Цупак. На площади он появился, когда уже вовсю кипели страсти и верховодила стихия. Схватив мегафон, Цупак, перебивая оратора, крикнул, что он из Москвы, из КГБ, и швырнул в разъяренную массу свое удостоверение личности. Такой неожиданный жест разом охолонул оравших. Кто-то вскочил на помост и, размахивая его удостоверением, прокричал: «Он не врет, он на самом деле из КГБ, от Андропова!» Не теряя темпа, Цупак предложил выбрать доверенных людей, которые изложили бы на бумаге суть дела, претензии и требования. Здесь же он обещал доложить о них в Москве. Скоро толпа иссякла, и опустела площадь. Офицер КГБ действовал интуитивно, по незримым законам психологии. Не дал людской ненависти излиться на здание горкома партии.

А городские партийные боссы в это время растерянно жались за стенами своего партийного дома. Не вожаки, а бюрократы, боявшиеся людей, потерявшие моральное право быть властью! Спас их тогда офицер Пятого управления. Потом партийные трусы настаивали на жестких репрессивных мерах в отношении бунтовавших на площади.

Так же было и в Москве. Власть по-иному смотрела на демонстрации оппозиционеров, чем КГБ. В 70-е годы несанкционированные выступления проходили под лозунгами «Никакого возврата к сталинизму!», «Свободу выездов евреев за границу!», «Свободу религии!». У Андропова собрали совещание, на котором позицию первого секретаря Московского горкома партии Гришина отстаивал некий Лялин. Его устами Гришин ставил вопрос о выселении подстрекателей и организаторов демонстраций из столицы. Оживился присутствующий Щелоков, министр внутренних дел:

— Надо сформировать штаб из представителей КГБ, МВД, прокуратуры и начать чистить Москву.

— Это что, снова «тройки»? — спросил тогда Бобков. — Если у Лялина есть доказательства, что эти люди совершили преступление, пусть их судят по закону. Но только суд должен решать.

Бобков, конечно, понимал, против кого он выступает. Гришин, по его словам, готов был любой ценой заплатить за спокойствие и порядок в столице, и лучше не становиться поперек дороги этому «руководителю московских большевиков».

Партийный ортодокс Гришин считал, что с оппозицией не стоит вести полемику, да он это и не умел. Оппозицию, инакомыслящих, по Гришину, надо давить руками КГБ. Кто здесь по-настоящему расшатывал систему: партбюрократ Гришин или чекист Бобков?

Интеллигенция Москвы до сих пор помнит скандал вокруг альманаха «Метрополь». Группа московских писателей решила издать сборник своих работ, объединенных общей философией. Против выступило московское отделение Союза писателей, которое возглавлял Феликс Кузнецов, известный литературный критик. Довод простой — альманах литературно слаб. Некоторые добавляли: антисоветчина. А слухи носились и того хлеще: КГБ запретил талантливую книгу.


Воспоминания (Василий Аксенов) :

«Он (Бобков. — Э. М.) занимался «Метрополем» и принимал решение о моей высылке из Советского Союза и лишении гражданства. Во всяком случае, об этом говорил полковник Карпович (заместитель начальника «пятой службы» в Московском управлении КГБ. — Э. М.), который в начале 80-х годов лично вел мое дело, а позднее раскаялся».

На самом деле Пятое управление имело свой взгляд на этот альманах: то, что предлагалось публиковать, — далеко не шедевры, некоторые сочинения ученические, а в некоторых есть и искра божья. Но антисоветчиной не пахло. И КГБ еще до заседания секретариата московского отделения Союза писателей предложил издать этот сборник. И пусть потом литературная критика ломает копья, а писатели говорят по-писательски.

Но не тут-то было. Секретариат решил однозначно и жестко: альманах закрыть. Феликс Кузнецов был смел как никогда. Что ему мнение Пятого управления, когда закрытия «Метрополя» потребовал все тот же первый секретарь Московского горкома партии, член Политбюро ЦК Виктор Гришин и поддерживавший его начальник московского управления КГБ генерал Алидин.

Тот случай обнажил всю сложность отношений Бобкова и генерала Алидина, ориентировавшегося прежде всего на своего партийного босса. Они были не союзники. Алидин, верный гришинец, ярый сторонник репрессивной линии давить и сажать. Бобков — не доводить до ареста, влиять, убеждать. Но и Бобков не бог в партийной иерархии. Гнулся, когда гришинско-алидинский пресс давил «Метрополь» и выжимал Аксенова.

В истории противостояния Пятого управления и столичного горкома партии была еще одна ярчайшая страница.


Воспоминания (Филипп Бобков) :

«В один из воскресных дней мне позвонил дежурный по 5-му управлению В. И. Бетеев и буквально огорошил: в районе Беляева бульдозеры сносят выставку картин художников-модернистов. Я спросил, что он предпринял.

— Направил группу сотрудников спасать картины.

Я настолько был потрясен, что смог только сказать:

— Позаботьтесь о художниках!

Вандализм в Беляеве остановили, но немало картин было безнадежно погублено».

Указание снести бульдозерами выставку в московском районе Беляево пришло из Черемушкинского райкома партии, секретарем которого был некто Б. Чаплин, добросовестный ученик Гришина.

А КГБ продолжал «биться» за художников. С великим трудом у Гришина «пробили» разрешение открыть выставочные залы для авангардистской живописи на Малой Грузинской улице и в павильоне ВДНХ.

«Либерал» Бобков и твердый «коммунист» Гришин по-разному понимали вопрос, как защищать существующий строй и укреплять социализм. Бобков видел то, чего не видел Гришин. Он лучше анализировал процессы, не боялся людей и не отгораживался от самых колючих и оппозиционных. И он не поддерживал жуликов и коррупционеров. Он не был барином, а был работником. По сути, противостояние Бобкова и Гришина отразило в некотором роде противостояние КГБ и партии.

С некоторого времени сотрудники ведущих отделов Пятого управления, разбираясь с диссидентами и возмутителями национального спокойствия, стали замечать одну тенденцию: в стране наливались энергией коррупция и казнокрадство. Все чаще следы вели в партийный и государственный аппарат.

Однажды начальник отдела по борьбе с национализмом докладывал обстановку, сложившуюся в одной из северокавказских республик. В центре националистических всплесков оказался некий ученый из местной Академии наук. От него тянулись нити к кругам интеллигенции, жадно внимавшей теориям национальной исключительности. Сообщения агентуры, прослушивание телефонных разговоров высветили не только националистическую суету. Чекистам открылся другой, параллельный мир. Оказалось, что этот ученый-»националист» был еще и активным игроком другой сети — предпринимательско-криминальной. Нити ее тянулись к первым лицам республики — председателю Совета министров, председателю Верховного Совета и к одному из бывших секретарей обкома партии. В агентурных материалах и данных «прослушки» все чаще мелькали их имена. Национализм оказался тесно повязан с коррупционным криминалом.

Бобков приказал готовить записку в ЦК КПСС. В один из дней у него состоялся тяжелый разговор в отделе организационно-партийной работы ЦК партии. Только с санкции отдела можно было открывать следствие в отношении руководителей республики, погрязших в коррупции. Санкцию не дали.

Не единственный был случай. Партия своеобразно берегла свои кадры.

В самом начале 80-х КГБ Узбекистана, следуя указаниям тогдашнего председателя Комитета государственной безопасности СССР Андропова, вскрыло крупную сеть «хлопковых» дельцов. С них началось известное «хлопковое» дело. На оперативной схеме пирамида подпольных миллионеров резво стремилась вверх, захватывая все новые пласты замаранных руководителей. Окрыленный успехом, председатель республиканского КГБ Мелкумов приказал организовать выставку изъятого и конфискованного. Под экспонаты отвели вместительную комнату. А потом Мелкумов пригласил первого секретаря ЦК компартии республики Рашидова, секретарей и членов бюро ЦК посмотреть эту уникальную экспозицию. Увиденное впечатляло: слитки золота, мерцающие камни, браслеты, кольца, цепи и цепочки! И все навалом, россыпью, кучами. Сверкало и искрилось вызывающей наглостью. Мелкумов пояснял: когда, у кого, сколько и как изъято.

Рашидов, который только что преподнес члену Политбюро ЦК Кириленко шубы из уникального каракуля специальной выделки для его жены и дочери, ушел озабоченный. Было ясно: чекисты «выходили» на деятелей республиканского масштаба. Оперативные разработки уже осваивали круг, в котором упоминались секретари райкомов и горкомов партии. Мог помочь «дорогой Леонид Ильич». При первой же возможности пожаловался Генеральному секретарю: «Чекисты перебарщивают, компрометируют партию, ее руководителей, партийный аппарат».

И Брежнев, как в случае с первым секретарем Краснодарского обкома Медуновым, уличенным во взятках, скажет Андропову:

— Юра, этого делать нельзя. Они руководители большой партийной организации. Люди им верят, а мы их под суд?

И Мелкумов вскоре покинул Узбекистан и отправился представлять КГБ в Болгарию. Рашидов своего добился.

В октябре 1982 года в Москве арестовали директора «елисеевского» гастронома Юрия Соколова, бывшего шофера все того же первого секретаря Московского горкома партии Виктора Гришина. Вскоре застрелился Сергей Нониев, директор «смоленского» гастронома, что возле метро «Смоленская». Московская торговля, которую тогда возглавлял Трегубов, оказалась изъеденной коррупционерами. Стоило чекистам потянуть за одну нить, как задергалась вся сеть. Но лидер московских коммунистов Виктор Гришин настороже. Он хладнокровно ставит пределы следственной инициативе КГБ: «Москва борется, чтобы стать образцовым коммунистическим городом, и должна быть вне подозрений».


Воспоминания (Филипп Бобков) :

«О необходимости борьбы с преступностью в сфере экономики все настойчивее напоминали руководители органов безопасности республик, об этом повсеместно говорили с трибун всесоюзных совещаний. Коррупция, взяточничество, приписки наблюдались в Узбекистане, Грузии и других республиках. Да и в самой Москве этого было предостаточно. Бацилла коррупции разъедала власть, партия теряла авторитет в народе. Естественно, тема эта не раз обсуждалась в КГБ, и в нашем 5-м управлении, конечно, тоже. Коррупция становилась серьезной политической проблемой. Под знаменем борьбы с этим злом сплачивались те, кто тайно лелеял надежду покончить с советской властью, подорвать ее устои. Голоса общественности, все чаще требовавшие поручить борьбу с коррупцией КГБ, к сожалению, не были услышаны. А борьба эта наталкивалась на огромные трудности, и, несмотря на то, что органы безопасности пытались использовать все возможности, должен признаться: ощутимых результатов добиться не смогли».

Бобков советуется с Андроповым и готовит записку в ЦК партии. В ней по тем временам радикальные предложения: обратиться с открытым письмом ко всем коммунистам, в котором честно показать уровень коррупции в стране, всю опасность ее для судьбы государства, привлечь общественность к борьбе с коррупционерами и казнокрадами, и одновременно выстроить систему контроля над доходами.

Среди московской интеллигенции созрела идея создания общественного комитета по борьбе с коррупцией. Но как же она напугала партийные власти: какая-то независимая организация начнет бороться с коррупцией? А как далеко она пойдет? И будет ли управляема? Нет, лучше с такими идеями не связываться.

Записка КГБ, которая поддерживала инициативу общественности вкупе с антикоррупционными предложениями самого комитета, попав в ЦК, год бродила по отделам, высыхая и съеживаясь на столах партийных чиновников. Наконец, родился документ, который никого ни к чему не обязывал.

Бобков прекрасно понимал, что самая опасная сила, грызущая советский строй, — не крикливые диссиденты, не оголтелые националисты, не рыцари психологической войны из ЦРУ, а верхушка компартии, партийные деятели и чиновники разного ранга. В тяжелых раздумьях пришла простая, но, по сути, революционная мысль: «По всем коренным вопросам, определяющим нашу жизнь, руководство партии, лишь на словах опиравшееся на ленинское учение, вело страну в противоположную сторону».

Видные коммунисты, ставшие по делам и мировоззрению антикоммунистами, и в Центральном Комитете, и в областях и республиках не испытывали боязни перед органами безопасности. Был приказ председателя КГБ СССР, определяющий категории лиц, которые не могут проходить как объекты оперативной разработки. К этим категориям относилась вся руководящая номенклатура.


Воспоминания (Филипп Бобков, эксклюзив) :

«Что касается разработки руководящих кадров, то после смерти Сталина ЦК партии принял специальное постановление, на основании которого в КГБ был издан приказ, регламентирующий нашу работу. Прослушивание телефонных разговоров, наружное наблюдение запрещались, начиная с члена бюро райкома партии, с первого секретаря райкома комсомола и профсоюзного руководителя района. Конечно, такие жесткие ограничения сказались на нашей оперативной деятельности. Санкцию на прослушивание советского гражданина мог дать только первый заместитель председателя КГБ СССР, а иностранного гражданина — начальник соответствующего управления КГБ. А вот вести работу по партийному деятелю мы могли только с разрешения соответствующего партийного органа. А ведь тенденция разложения партийного аппарата уже вовсю свирепствовала».

Если в ходе оперативных действий (»наружка», прослушивание, агентурные данные) в отношении определенных лиц в поле зрения чекистов вдруг попадал партийный деятель, то, чтобы дело получило дальнейший ход, оперативный работник должен был представить все документы и материалы в следственный отдел КГБ. Там скрупулезно высчитывали, выверяли и редко когда эпизоды дела с участием представителей партноменклатуры получали развитие. Чаще всего они сразу прекращались. Нередки были случаи, когда начальники отделов, сталкиваясь в оперативных делах с номенклатурными работниками, советовали своему сотруднику: «Выбрось к черту эту разработку».

Партийная номенклатура вывела себя из-под правоохранительных органов, поэтому уже не заботилась ни о чистоте своих взглядов, ни о чистоте своих дел. На судьбу Советского Союза в значительной мере повлияло разложение руководителей партии и государства. А усилия Пятого управления по нейтрализации этих кадров натыкались на все тот же пресловутый «номенклатурный» принцип — «партию не трожь!».

Но здесь выясняется другое. Хотя руководящая номенклатура и обезопасила себя от КГБ, но не от ЦРУ и американского Агентства национальной безопасности. Установленный этим Агентством контроль над электронными коммуникациями по всему миру позволил чуть ли не с середины 70-х годов вести мониторинг телефонных разговоров и радиопереговоров. Американские ветераны спецслужб утверждают, что уже тогда это агентство нашло код к радиотелефонам, установленным в автомобилях «ЗИЛ», на которых перемещалась советская верхушка, и в течение нескольких лет слушали переговоры членов Политбюро. Использовались и другие методы познания советской элиты.


Свидетельство (американский журналист Петер Швейцер) :

«Американские бизнесмены стали важным источником информации... Особенно хорошие информаторы... по возвращении из Советского Союза писали рапорты и звонили по специальному номеру в управление... Многих бизнесменов, помогающих управлению, приглашали в Лэнгли на «совещание директоров». В 1984 году через семинары... проводимые небольшими группами в отделах ЦРУ, прошли почти 200 человек. Перед ними обычно выступал сам Кейси (директор ЦРУ. — Э. М.). Рассказав о том, что грозит современному миру, он приступал к делу: «Директора корпораций оказали управлению неоценимую услугу. Они не только сообщали информацию, но и указывали нам на тех граждан в других государствах, которые могли быть полезными...»

Те граждане из руководящих верхов, которые могли быть полезны, вероятно, и были кандидатами в «агенты влияния» и в «нетрадиционные источники», которых не вербовали, но приобретали и воспитывали. И которые стали основой «пятой колонны» в СССР наряду с теми «номенклатурными» коммунистами, которые давно похоронили коммунистические идеи и были одержимы только карьерой и личным благосостоянием. Такие коммунисты, начиная с секретарей обкомов партии, были на учете в фондах ЦРУ, которыми занимался Алан Уайттэкер, профессор-психолог, обрабатывавший информацию о советских руководящих деятелях.

КГБ не разрабатывало их из-за партийных запретов. Их разрабатывало ЦРУ. И в годы кризиса советского общества, в годы перестройки в СССР, ЦРУ знало, чего ждать от лидеров компартии и государства. Не в деталях, но в общих контурах можно было прогнозировать, как поведут себя в чрезвычайное время секретарь столичного горкома, министр иностранных дел, секретарь ЦК партии Союза или секретарь ЦК компартии Украины — республики в составе СССР.


Свидетельство (бывший член Межрегионалъной депутатской группы, радикальный демократ 80-х годов С. Сулакшин)

«19 августа I991 года, во время путча ГКЧП, за спиной у Ельцина стояли сотрудники американского посольства. Они приносили ему расшифрованные шифротелеграммы Генштаба СССР, министра обороны СССР Язова, члена ГКЧП, и направляли Ельцина в его тактических решениях в борьбе с гэкачепистами».

Но Ельцина КГБ не разрабатывал.

«Выходит, он знал...»

В конце 1990 года Бобков спешно разрабатывает план сохранения советской власти в Латвии. Меры намечались решительные, но в границах закона. О плане доложили Горбачеву. Он одобрил. Но Бобков с председателем КГБ Крючковым настояли, чтобы он их принял.


Воспоминания (Филипп Бобков) :

«Мы считали, что Горбачев должен знать суть акции, осуществляемой по его указанию, видеть ее возможные последствия и как Президент дать на нее правовое согласие. Не скрою, что к тому времени Президент уже успел зарекомендовать себя «неведающим о том, что происходит в стране», если общественность хотела иметь достоверную информацию. Для него «как снег на голову» обрушились события в Тбилиси в апреле 1989 года, он «не знал» о том, что вот-вот вспыхнет карабахский конфликт, да и в других случаях уклонялся от того, чтобы принять на себя хотя бы малую часть ответственности за происходящее в стране. А посему, когда он сказал В. А. Крючкову, доложившему ему о готовности к проведению акции: «Действуйте!» мы попросили его принять нас для подробного доклада.

И доложили. Получили одобрение. Особенно настойчив был Эдуард Амвросиевич Шеварднадзе. Он сказал даже, что хорошо бы эту акцию начать с Грузии, где у власти был Гамсахурдия.

Но здесь вышла заминка. Мы попросили не только устного разрешения. Горбачев и Шеварднадзе высказали удивление.

До сих пор звучат слова Шеварднадзе:

— Зачем? Это акция спецслужб. Она не должна санкционироваться государством. В каком положении окажется МИД?

Горбачев:

— Но я же даю свое согласие.

— Мало, Михаил Сергеевич, ибо это акция не спецслужб, а государственной власти. Она наводит порядок в стране, а спецслужбы и армия выполняют ее волю.

По предложению Горбачева окончательное решение отложили на неделю, затем еще на неделю... Стало ясно, что Президент смел тогда, когда есть на кого свалить вину».

А девятого января 1991 года Горбачев у себя в кремлевском кабинете вновь принял Бобкова и председателя КГБ Крючкова. На сей раз повод был печально простой. Президент СССР должен был подписать указ об освобождении от должности первого заместителя председателя КГБ Филиппа Бобкова и переходе его в «пенсионную» группу — в группу генеральных инспекторов Министерства обороны.

Вот уже исчерпаны необходимые формальности, взаимные благодарности за службу и доверие. Но не тот человек Бобков, чтобы уйти просто так.

Не стесняясь торжественности момента, высказал то, о чем неотступно думал последние месяцы, что томило душу. О том, что власть теряет страну, межнациональные конфликты рвут ее на части, что люди, обеспокоенные ценами, преступностью, коррупцией, ожесточаются. Горбачеву не верят ни коммунисты, ни демократы. Никто не может понять, какую линию ведет руководство страны.

Не доклад звучал — обвинительный монолог.

Горбачев не перебивал. Потом была долгая пауза. И вдруг президент сказал то, чего никто не ожидал:

— Внуков жалко...

Осознанно или эмоционально вырвавшаяся фраза выдала сокровенное. Потом Бобков не раз возвращался к ней. Удивительно, но она совпадала с его ощущением перестройки.

И пришедшая следом догадка: выходит, Горбачев знал, куда завел страну. Знал, знал...

Но знал ли, куда заведет?!

Вопрос профессионала. Но запоздалый.

На каком-то этапе жизни и службы Бобков осознал главного противника высшую партийную бюрократию. Но его трагедия была в том, что он не мог «работать» по ней, ибо был членом этой партии, членом ее ЦК и выполнял ее решение — партийных чинов не «осквернять» разработками КГБ. Силы были израсходованы на второстепенного противника — националистов и диссидентов. А главный враг, как опухоль, точил изнутри. И скальпель КГБ, ведомый им, бережно обходил эту опухоль, пока метастазы не умертвили страну — Советский Союз. Драма разорванного сознания была в том, что не мог он больше служить этой партии и этой власти, окутанной флером перестройки. В осознании этого у него не было и союзников в руководстве КГБ. И он покинул эту службу. Ушел в полноте сил. Ушел тогда от плевков истории. Но спустя годы из уст новой России он принял их полной чашей, принял от власти, от диссидентов, от националистов.


Загрузка...