II

Когда мы вышли на улицу, было холодно. И ужасно тихо. Ни машин, ни людей, лишь этот поразительный полусвет, что несет с собой весенняя ночь.

После довольно долгого молчания мы представились друг другу. Их звали Кеке и Юксу, а того, что с усами, — Вильхельм.

— Пройдемся, — предложил он. Спустимся вниз. Но не в наше обычное место!

— Нет, — возразил Кеке. — У них теперь неуютно. Пойдем присядем где-нибудь, а там посмотрим. Обратившись ко мне, он на редкость дружелюбно спросил:

— Вы давно живете вместе?

— Два месяца, — ответила я. — Вернее, почти два с половиной.

— И вам хорошо?

— Да, ужасно хорошо!

Вильхельм сказал:

— Мы пойдем в наше обычное место. Там есть газеты.

Это место находилось за прибрежными утесами, внизу, в гавани. Мы все взяли по газете из мусорного ящика и уселись рядом на краю набережной. Рыночная площадь была совершенно пуста.

— А теперь примем по маленькой, — обратился Юксу к Юнне. Но пусть твоя жена нас извинит, стаканов у нас нет. Ты не очень-то многословен. Тебе хорошо?

— Ужасно хорошо, — ответил Юнне.

У меня появилось ощущение, что ему следовало бы остаться с ними наедине, без меня. Обратившись к Вильхельму, я вежливо заметила:

— Здесь по-настоящему уютно. Как прекрасно быть с людьми, которые ничего не принимают так уж всерьез.

— Ты очень молода, — ответил Вильхельм. Но у тебя чудесная бабушка!

Мы выпили все вместе, и вдруг Юнне довольно бойко разговорился:

— Я слышал, что вы там говорили: нельзя ожидать всего в этой жизни, но все же надо ждать, я имею в виду ждать чего-то невероятного — от себя самого и от других. Надо целиться высоко, ведь падать вниз всегда немного дольше, если вы понимаете, что я имею в виду — как стрела из лука…

— Ясно, абсолютно ясно, — успокоил его Кеке. — Ты абсолютно прав. Посмотри, они входят в гавань. Я люблю лодки.

Мы снова выпили немного виски и стали рассматривать рыбачьи лодки, что медленно причаливали к набережной. Подошли двое приятелей наших новых знакомых. Манеры у них были явно светские.

— Привет, Кеке! — поздоровался один из них. — Извини, я вижу у вас гости. Сигарет не найдется?

Получив по одной, они отправились дальше. Высоко-высоко в весеннем небе, словно белоснежная мачта, покоилась над пустынной площадью церковь Стургюркан[2]. Хельсингфорс был неописуемо красив, никогда прежде я не видела, как красив этот город.

— Церковь Св. Николая, — сказал Юксу. — Все-то им надо переименовать. Стургюркан — вот идиотство! Это название ни о чем не говорит.

Он дал пустой бутылке соскользнуть в воду и упомянул мимоходом, что они не могут даже больше писать стихи.

Теперь ночь казалась уже такой темной, какой она может быть в мае, и никакие фонари ей вовсе не нужны.

— Объясни мне, — попросила я, что подразумевается под ощущением?

— Наблюдение, — ответил Вильхельм — то, что внезапно видишь, и тебе вдруг приходит в голову какая-то старая идея. Или даже новая.

— Да, — подтвердил Кеке. — Новая!

Мне показалось, что стало холодно и, внезапно рассердившись, я сказала, что восьмидесятилетие — это абсолютно дурацкий праздник.

— Дружок, — произнес Вильхельм. — Праздник был настоящий и по-своему красивый, но он уже кончился. Остались теперь только мы, что сидим тут и пытаемся размышлять.

— О чем? — спросил Юксу.

— О нас! Обо всем на свете!

— Как, по-твоему, о чем думает бабушка?

— Это никому не известно.

Вильхельм продолжал:

— А история примерно с пятьюдесятью парадами в неделю! Да они ведь с ног собьются. Им ведь не успеть больше, чем молодым, этим дьяволам.

— Каким таким дьяволам? — спросила я.

— Критикам! Пятьдесят выставок в неделю.

— И никто больше ни о чем не спрашивает, — сказал Кеке. — Насмотрелись досыта. И своя критика была.

Он продолжал:

— Ниже спины замерз. Подвигаемся?

Когда мы пошли дальше вдоль берега, он дружески спросил, чего я хочу от жизни.

Немного поколебавшись, я ответила:

— Любви! Может быть, верной…

— Да, — сказал он, — ведь это правильно. Некоторым образом. Для тебя, по крайней мере.

— И путешествовать, — добавила я. — У меня такое желание — путешествовать.

Кеке ненадолго замолчал, а потом произнес:

— Желание! Как видишь, я жил довольно долго, стало быть, работал тоже довольно много. Это одно и то же. И знаешь, во всем этом спектакле, именуемом жизнью, единственное по-настоящему важное — желание. Оно приходит и уходит. Сначала получаешь его бесплатно и не понимаешь, что это, только расточительствуешь. А потом оно становится чем-то, за что испытываешь страх.

— Было ужасно холодно, Кеке шел слишком медленно, и я замерзла.

Затем он сказал:

— Целиком картину трудно увидеть. По-моему, сигареты кончились.

— Вовсе нет, — возразил Юксу. — Вот «Филипп Моррис», бабушка сунула их мне в карман. Она свое дело знает.

Кеке перешел к остальным, они зажгли свои сигареты и также медленно продолжили свой путь.

Мы с Юнне шли за ними, и я шепнула ему:

— Ты устал от всего? Не пойти ли нам домой?

— Тихо, — попросил он. — Я хочу послушать, о чем они говорят.

— Давай, Вильгельм, начинай — сказал Кеке.

— Его глина… Она перешла к дилетанту. Дерьму, тому, что держался впереди всех, к кому угодно. Не прошло и двух дней со дня его смерти, как явилось это дерьмо и скупило всю глину у вдовы за бесценок. А покойный был стар, подумать только, какая глина!

— Юнне, подожди немного, попросила я, — мне в туфлю попал песок.

Но он пошел дальше, к ним. Когда они вернулись обратно, Юнне поспешно рассказал, что глина все время оживает, все больше и больше. Для каждого скульптора это всегда одна и та же глина, и ее постоянно надо держать влажной, а новая глина совершенно не такая, она не живет…

Я спросила, кто из них, собственно говоря, скульптор, — но он не знал.

— Они говорили только о том, чтобы увидеть скульптуру, — сказал Юнне, — я не знаю…

Он был очень разгорячен и спрашивал, нет ли у нас чего-нибудь дома, чего-нибудь, чтобы их пригласить.

— Ведь еще не очень поздно, — добавил Юнне, — а с ними нам никогда больше не встретиться, для меня же это важно.

Я знала, что многого предложить мы не в состоянии, и Юнне тоже очень хорошо это знал. Немного анчоусов, и хлеб, и масло, и сыр, но всего лишь одна бутылка красного вина.

— Все будет хорошо, — сказал Юнне, — если мы только сделаем вид, будто пьем, пожалуй, им тогда хватит, как по-твоему? Да и дом наш как раз за углом.

— Ладно, — согласилась я, и он засмеялся.

— В Бруннспарке[3] было очень красиво, все цвело и распускалось.

Вдруг усталость с меня как рукой сняло, я только знала, что Юнне наконец рад.

Мы все остановились перед высокой черемухой. Она стояла в полном цвету и светилась белизной мела в весенней ночи. Пока я рассматривала дерево, меня вдруг осенило, что я не любила Юнне, как могла бы его любить… абсолютно.

Взглянув на меня, Кеке сказал:

— Это только для подарка, это ничего не значит.

Я не поняла его. Мы пошли дальше.

Он сказал:

— Собственно говоря, твоя бабушка ничего не рисовала, кроме деревьев, и как раз деревьев из этого самого парка. В конце концов она постигла дерево, идею дерева. Она очень сильная. Она никогда не теряла свое желание.

Естественно, я питала колоссальное уважение к тем, кто только и делал, что искал свои утраченные желания и не интересовался ничем другим, но одновременно я беспокоилась, хватит ли кофе и убрано ли дома. Думала я и о том, что висело у нас на стенах, может статься, наши картины — совершенно невозможны, может, они нечто, что только нравится, но чего совершенно не понимаешь. Кеке подошел ко мне и спросил, не мерзну ли я.

— Нет — ответила я, — надо только подняться вверх по этой улице, и мы уже пришли.

— Твоя бабушка, — спросил Кеке, — когда-нибудь говорила о своей работе?

— Нет, не говорила.

— Это хорошо, — сказал Кеке, — это хорошо. Хоть они и причислили ее к шестидесятникам, но она, во всяком случае, придерживается своего стиля. Ну вот что, дружок, как тебя, собственно говоря, зовут?

— Май! — ответила я.

— Знаешь ли ты, что именно тогда процветал повсюду формализм, все должны были делать все одинаково. — Поглядев на меня, он увидел, что я его не поняла. Он объяснил:

— Формализм — это все равно что непонятно рисовать, один лишь цвет. Получилось так, что старые очень хорошие художники затаились в своих мастерских и попытались рисовать точно так же, как молодые. Они были напуганы и пытались рисовать точь-в-точь, как молодые. Кое у кого получалось кое-что, а кое-кто утратил самого себя и никогда так и не обрел вновь. Но твоя бабушка сохранила свой стиль, и он у нее остался, когда все рухнуло. Она была мужественна или, возможно, упряма.

Я сказала очень осторожно:

— Но, возможно, она не могла работать ни в одном стиле, кроме своего собственного?

— Замечательно, — сказал Кеке. Она только должна была… Ты меня утешаешь!

Мы были уже у ворот и я попросила:

— А теперь не шумите, соседи у нас нудные. Юнне, пойди и вытащи из холодильника, ну, ты сам знаешь что!

Мы вошли в комнату, Юнне выставил на стол красное вино и стаканы, наши гости сели и продолжили свою беседу. Лампы мы не зажигали, достаточно было ночного света. Немного погодя Юнне упомянул, что у него есть кое-что для них, они могут взглянуть, и я поняла: он хочет продемонстрировать им модель своей лодки. Он занимался ею несколько лет, и каждая самая маленькая деталь была сделана им собственноручно. Они пошли в чулан, и Юнне зажег лампу на потолке. Я слышала их негромкую беседу, но не стала им мешать и приготовила кофе.

Спустя какое-то время Юнне появился в нашем уголке на кухне.

— Они сказали, что у тебя есть желание, — прошептал он. — У меня появилась идея! — Он был очень взволнован и продолжал: — Но это вовсе не их идея, это идея, которую они ищут.

— Чудесно! — ответила я. — Возьми кофе, а я принесу остальное.

Когда я вошла к ним, Вильхельм говорил о цветущей черемухе, которую мы видели по дороге к дому. Он сказал:

— Что делать с таким явлением?

— Дать ей цвести! — решил Кеке. — А вот и наша красавица хозяйка! Не правда ли, надо дать ей цвести и лишь восхищаться ею. Таков образ жизни! Пытаться создать его еще раз заново — совсем другое дело! Это — целая история!

Когда мы расстались с нашими гостями, Юнне молчал до тех пор, пока мы не легли спать. Тогда он произнес:

— Мое желание, быть может, не столь примечательно, но оно, во всяком случае, мое.

— Так оно и есть, — ответила я.

Загрузка...