— Ну что ж, поехали… — произнёс Андрей, одновременно держа в поле зрения Анюту, идущего навстречу Сёмку, голубую коробку у Анюты на коленях. Когда автомобиль поравнялся с Сёмкой, Анюта стремительно нагнулась завязывать шнурок. Андрей не менее стремительно бросил взгляд вниз. Не нуждался в завязывании шнурок!
Впоследствии Андрей научился справляться с внезапными приступами тревоги, в конце концов даже начал извлекать из них прямую выгоду. Тревога стала его ясновидением. Как светофор, она сигнализировала: «Сбавь скорость! Оглядись! Внимательно оглядись!» Тревога предостерегала, охраняла. Так, например, Андрей пугался, когда ему слишком уж везло, потому что был согласен с древними греками, которые, как известно, считали, что чрезмерный избыток в одном направлении приводит к насильственному изменению в другом, противоположном. По их мнению, люди, ставшие чрезмерно богатыми или же заполучившие чрезмерную власть, подвергаются особой опасности впасть в крайнюю нищету и зависимость. Богатство лидийского царя Креза для древних греков не было причиной его падения, но они полагали: для умного наблюдателя это симптом, что в его жизни что-то произошло, нарушилось и это «что-то», вероятно, приведёт его к падению.
Сколько бед миновало Андрея! Время, само всемогущее время как бы протянуло ему руку дружбы. Спокоен и безмятежен был его человеческий век. Лишь в редкие мгновения бунта против этой безмятежности Андрей впадал а отчаяние. Не ограбил ли он сам себя? Но обломал ли сознательно крону, превратившись в голый столб, на который даже воробью не сесть, не зацепиться. Не за что… Сколько, сколько всего могло с ним быть, но не было! Не было… Тревога предупреждала, а Андрей старался не спорить с тревогой.
Зато как легко было во всём остальном! Всё, что задумывал, осуществлялось. Жизнь была податливой, как пластилин. Только верь, верь тревоге! А несбывшееся… Несбывшееся забывалось.
С годами Андрей перестал бунтовать даже и из любопытства. Чувство тревоги с годами так сильно развилось, что Андрей стал улавливать особенный запах тревоги, исходящий от людей, которым предстоят испытания. Это был странный холодный запах слёз, бессонницы, седеющих волос, ночи — глухой, безнадёжной… Странность запаха была в том, то исходил он от внешне совершенно благополучных людей. Мысленно Андрей роднил их с безумным архитектором, который когда-то, заглянул к отцу на огонёк. Андрей с жалостью смотрел на этих людей, пытался как-то их предостеречь, но люди — особенно в моменты благополучия — редко внимают предостережениям.
Тогда, в машине, стремительно летящей по направлению к даче, Андрея посетила первая в жизни тревога. Золотоглазая Анюта была средоточием тревоги, от неё исходил специфический холод. От неё и от коробки, лежащей у неё на коленях. «Анюта ни разу не сказала, что любит меня, — подумал Андрей, — глаза её всегда темны, а губы равнодушны!»
Тревога нашёптывала, что зря, зря, зря затеял он эту поездку, что беда, беда, беда пятым пассажиром едет в машине. «Поворачивай. Так будет спокойнее…» — шептала тревога, но Андрей не послушался.
— Анюта! — наклонился Андрей, — Ты меня любишь?
— Что-что? — громко переспросила Анюта. Даже шофёр обернулся.
— Ничего, — с досадой ответил Андрей. Позади осталась Москва. На тихое дачное шоссе свернули, где почти не ездили машины, где тополиный пух сплетал в воздухе кружева.
Свежий лесной ветер мало-помалу разогнал облако, развеял очертания беды.
А вот наконец и дача. Ласковый сторож кивает головой, открывает ворога. Каким жутким кажется Андрею это безличное доброе покачивание. Беда, беда вновь расставляет вокруг свои знаки!
Володя и Анюта с интересом разглядывали дачу — маленький кирпичный замок на зелёной траве, с верандочками и башенками, с диковинным, наклонным окном наверху.
— Я думал, так может быть только в Англии, — сказал Володя.
Солнце светило в наклонное окно. Окно пылало. Словно с горки съезжало с него солнце — играючи, весело.
Вошли. Для начала устроились в полукруглых кожаных креслах в большой, похожей на зал комнате.
— Какое дивное совпадение, — сказала Анюта. — Сегодня у меня день ангела.
— День ангела — церковный предрассудок! — назидательно сказал Володя. — Эх, жаль Дельту не взяли! Она так давно не была в лесу.
— Надо было её взять — и всё, — ответил Андрей. — Чего сейчас-то говорить!
— В таком случае… — Володя недоговорил, замер с открытым ртом.
На сосну прямо перед окном уселся дятел в красной шапочке, сосредоточенно и интенсивно заработал клювом, Володя моментально забыл про нудный спор, про всё на свете. Венец природы — дятел — сидел на сосне…
Андрей приблизился к Анюте, взял за руку. Никогда ещё не казалась она ему столь привлекательной. Белая полоска зубов матово светилась. Золото в глазах перемешалось с солнечным светом. За окном клубничные грядки, лужайки, цветы, лес — всё солнцем одето. И тишина за окном…
«Интересно, как подействует на неё простор, — подумал Андрей, — ничем не ограниченный вольный простор, где она хозяйка! Ведь я ни разу не видел её не просторе…»
И действительно, Володя и Андрей пошли собирать клубнику, а Анюта вдруг начала танцевать на лужайке. Туфли мешали — оно сбросила их, танцевала босиком, кружилась, смеялась, прыгала.
Упала на траву;
— Я живу, — прошептала, а потом закричала: — Я всё-таки живу!
Володя и Андрей облизывали красные клубничные губы.
— Андрей! — позвала Анюта, глядя в небо, сделав из смуглой ладони козырёк.
Андрей подошёл, наклонился.
— Поцелуй меня! А ты, Володя, отвернись.
— Идите вы знаете куда! — Володя широко зашагал по траве к воротам.
— Заблудишься, — сказал Андрей.
— Ничего, как-нибудь, — усмехнулся Володя, — сами смотрите не заблудитесь.
— Там прямо — озеро. — Андрей склонился над Анютой, увидел свет в её глазах, словно поплыл в счастливый какой-то сон, растворился в мерцающих золотистых искорках, «Вот оно, счастье… — мелькнула мысль. — Всегда бы так плыть и плыть». — Ты… сегодня необычная, — прошептал Андрей, — ты сказала: «Я всё-таки живу…» Что это значит?
— Ничего! — Анюта притянула Андрея, крепко поцеловала. — Просто я очень люблю танцевать. Я была бы самым счастливым человеком в мире, если бы всегда могла танцевать на этой лужайке…
Андрей обнял Анюту. Она засмеялась, ловко вывернулась, побежала по траве.
— Куда?
— На озеро. А то заблудится Володя.
Андрей поднялся, отряхнул одежду. Удивился нетвёрдому своему шагу. Какими смехотворными показались сейчас недавние тревожные мысли. Послушайся он их — ничего бы не было! До сих пор горели губы, а в глазах, точно невесомые, стояли золотистые искорки.
«Она сказала, что была бы счастлива, если бы всегда могла танцевать на лужайке… И всё. Где в этот момент должен быть я, она не сказала. Ладно…» Недоброе это было раздвоение, душа то горела, то леденела. То успокаивался Андрей, то лихорадка начинала его бить. Так просто, думалось сказать: «Андрей! Я тебя люблю». А вот не говорит!
…Словно заправский официант, с полотенцем через руку, встретил Андрей Анюту и Володю, возвратившихся с озера после купания. У Анюты блестели капли на плечах.
Володя удивлённо озирался, не в силах привыкнуть к полукруглой комнате, огромному панорамному окну.
— Зимой, — сказал Андрей, — люблю смотреть в это окно. Там метель бесится, ветки трещат, а ты сидишь себе у печки… Или на диванчике с книжкой. К вечеру воздух синий-синий. Я на лыжах всегда вечером хожу.
— И всё-таки Дельту надо было взять! — подвёл итог каким-то своим мыслям Володя.
Никто не стал спорить. Тем более что Дельта была далеко отсюда. Спала, наверное, положив морду на лапы. А Бисмарк, как боевой истребитель, совершал утренний облёт территории, смотрел неодобрительно на голубей, оккупировавших мойку.
Андрей заметил, что почти непрерывно Анюта смотрится в зеркало. То царственно покачивает головой, то дерзко встряхивает высыхающими волосами. Разные образы чудились Анюте в зеркале. Андрей улыбнулся. О, ему прекрасно была знакома эта захватывающая игра с зеркалом! Самая грациозная наконец была найдена поза из всех возможных. Чуть отвернувшись от зеркала, чтобы была видна и спина, на которой ещё дрожали прозрачные капли, с бокалом красного вина в руке сидела Анюта в удобнейшем кресле, как королева в своей загородной резиденции.
— Ты королева, да? — шёпотом спросил Андрей у Анюты.
— Королева… — задумчиво повторила Анюта, как бы впервые мысленно оценивая это слово, воспринимая его не как символ, а как живое, реальное понятие, — Зачем ты надо мной издеваешься?
— Я не издеваюсь, а говорю комплименты.
Не было Анюте покоя. Что-то её мучило. Андрей вспомнил недавнюю её фразу: «И всё-таки я живу!» Вновь догадка прошла сквозь него, как ток.
— Значит, вот здесь ты вырос? — спросила Анюта. — В этом симпатичном домишке? В какие же игры ты играл? И с кем? Тебе… кого-то приводили? Наверное, играл в какие-нибудь особенные игры, да?
— Почему же в особенные? — Андрей чувствовал насмешку, но не знал, как отвечать. — Я играл в разные игры. Всё время был один, никаких друзей, никого ко мне не приводили, всё время приходилось что-то самому выдумывать. Я же рассказывал тебе… Про белого волка и… прочее…
Володя подмигнул Андрею. Дескать, правильно, нечего выдавать дурочке свои тайны. Андрей вымученно улыбнулся.
— Это тебе за королеву, — сказала Анюта. Андрей глубоко вздохнул.
— Давайте ещё выпьем?
— Успеем. Подожди! — прямо в глаза Андрею смотрела Анюта. — А сейчас? Сейчас во что играешь?
Крохотные, словно иголочные укольчики, капельки пота на лбу и губах Анюты разглядел Андрей. А в комнате между тем было прохладно. «Она волнуется, — подумал Андрей. — Волнуется, волнуется, волнуется… Даже вино ей не в радость. Почему?» Взгляд его, вдоволь набегавшийся в одинокие дачные дни и вечера по жёлтым мудрым страницам, изрядно натренировавшийся в захватывающей зеркальной игре, уже заставляющий чужие зрачки дрожать и безвольно плавиться, теперь, казалось, видел сквозь плотный голубой картон.
Иное. Продолжение того, что началось в машине…
Так вот из-за чего волнуется Анюта! То есть отчасти из-за чего…
— Оставь ты в покое коробку, — сказал Андрей, — зачем всё время её пинаешь? Или уж открывай. Я знаю, что в коробке.
Молчание воцарилось в комнате. Андрей услышал, как тикают на втором этаже в мастерской отца часы, как лесной ветер обтекает крышу дачи и летит дальше.
— Да, кстати! Что это за коробка? — заинтересовался и Володя.
— Это невозможно! Ты не можешь знать, что с коробке, потому… Потому что я сама не знаю!
Какое это было наслаждение — созерцать изумлённые лица. Анюта теребила подарочную ленточку на коробке.
— Так сказать, что там? — Андрей положил Анюте руку на плечо, потрепал снисходительно. Сейчас он мог это себе позволить.
— Не томи, — сказал Володя, — а то она сейчас сама развяжет.
— В коробке то, что воруют из магазинов, — засмеялся Андрей, — точнее, из ларьков или продуктовых палаток… В магазинах ведь сторожа.
— С ума сошёл! — Анюта дёрнула ленточку, отбросила крышку.
В коробке двумя рядами лежали плитки шоколада. Анюта вытащила плитку.
— «Спорт»… — растерянно прочитала Анюта. — «Спорт»… Шоколад высшего качества. Цена…
— Бог с ней, с ценой, — улыбнулся Андрей. — Ну так что?
— Ты… ты… — Губы у Анюты дрожали. — Ты откуда знаешь? — спросила шёпотом. — Я… Я честно не знала, что здесь.
Андрей молчал. Недавняя победительная ясность вдруг улетучилась. Андрей понимал, Анюта ждёт продолжения. Но… всё смешалось.
— Ну! — шепнула Анюта. — Продолжай! Что ты ещё знаешь? Почему ты молчишь?
— Угощаешь? — Андрей вытащил шоколадку из хрустящей фольги, разломал.
— Зачем взял? — закричал Володя. — Надо же всё это вернуть! Откуда взялся этот шоколад?
— Ну да, вернуть, — засмеялся Андрей. — Так там и ждут. Нельзя ведь обратно… да, Анюта?
— Где ты взяла эту коробку? — закричал Володя. — Где стащила?
— Не ори, пожалуйста! — Анюта молча выкладывала плитками стол. Четверть стола, наверное, уже выложила, а плитки всё не кончались. — Я на улице нашла эту коробку. На скамейке в парке. Да господи, где угодно!
— Шоколад? Где угодно? — Володя выразительно посмотрел не Андрея, зовя к совместному негодованию.
— Правда, я не знала, что здесь шоколад… Я думала… ну, может быть, цветы.
— Цветы в коробке из-под обуви? — фыркнул Володя. — Легчайшие такие цветочки.
Анюта пожала плечами. Она уже совершенно успокоилась.
— Чего вы так разволновались? Или вас каждый день кормят досыта шоколадом? Ешьте, я угощаю!
— Я тебя сейчас так угощу! — Володя стукнул кулаком по столу. — Говори, откуда эта коробка?.. Я… Я два месяца коплю деньги на попугаев, а ты… Ты хоть понимаешь, что… Кто тебе дал коробку? Кто тебе её дал?
— Отвяжись! — Анюта медленно допила вино, закусила шоколадом. — Какой вкусненький… Чего не едите?
На Андрея она не смотрела, словно того не существовало. Словно не Андрей угадал, что в коробке. Всё вдруг оказалось забытым.
«Вот она, цена моей проницательности, — горько подумал Андрей, — Анюта платит чуть ли не презрением… Но за что? Неужели только за то, что я не знаю всего до конца? Но… разве может хоть кто-нибудь всё знать до конца?» Тогда это обескуражило Андрея, со временем, однако, он привык. Множество раз впоследствии нисходила на него проницательность, и всегда сначала изумлением, потом ожиданием, потом — когда ожидания не оправдывались — презрением отвечали люди. В лучшем случае — равнодушием. Как будто ничего не произошло. Как будто ничего Андрей не угадал. Позже Андрей понял, в чём тут дело. Его проницательность лишь на мгновение высвечивала человека. Возможно, впрочем, в это мгновение человеку казалось: Андрей знает всё! И Андрею, возможно, так казалось, но… лишь мгновение. Ему-то этого было вполне достаточно. Человеку — нет! Почуяв необычный дар Андрея, все желали, чтобы что-то следовало дальше, пусть неосознанно, но жаждали довериться, взвалить на него всю тяжесть собственных дум, поступков, болезней, бед… В конечном же счёте жаждали утешения, облегчения страданий, а кое-кто из впечатлительных — и чтобы Андрей научил, как жить. Эти могли бы стать наиболее фанатичными его приверженцами, ловили бы каждый его жест, каждое слово, но… Андрей был не тщеславен и славы пророка не хотел. Но люди рассуждали по-своему: «Раз знает, раз имеет дар, значит, должен помочь! На то и дар…» Андрей же и в мыслях не держал кого-то утешать, облегчать чьи-то страдания. Это был исключительно его дар, следовательно, распоряжался им Андрей по своему разумению. Проницательность, если угодно, была забавой, игрой. Люди же — материалом для этой игры.
Андрей считал, что ко всякой личности вполне применимы законы градостроительства. Например, прежние теории предписывали, чтобы наряду с надёжной защитой от вражеских нападений город был бы как можно более удобен для сообщения. Применительно к человеку Андрей видел здесь свободный, вольный бег мыслей, отсутствие заторов, могущих привести к маниакальным идеям, разным там странностям, «пунктикам». В Древней Греции при постройке улиц исходили из господствующих направлений ветра. И в человеке Андрей прежде всего старался определить именно господствующий ветер, будь то талант, добродетель, а возможно, и порок. Чтобы ослабить силу ветра, улицы должны быть проведены по медиане угла, образуемого двумя наиболее частыми ветрами данной местности. Если же, наоборот, ветер необходимо усилить, — улицы должны быть проведены по-другому. Древние ещё обращали внимание и на то, чтобы все улицы получали достаточно света и солнца. Таким образом, Андрей видел человека, как город: с его изяществами и трущобами, удобствами и чудовищными перекрёстками, недостатками и достоинствами, но не испытывал, совершенно не испытывал желания вмешаться, перестроить. Лишь наблюдал, и всё. Обманувшиеся люди остро это чувствовали и не прощали Андрею. При этом, правда, почему-то забывали, что не по своей воле открыли душу, без их согласия и ведома, благодаря одному лишь странному его дару это происходило. Следовательно, и судить надо было не Андрея, а его дар. Судили же всегда Андрея! «В конце концов, — думал Андрей, — полезь я в эти клубки, начни учить-поучать-советовать-угадывать… что получится! Что станет со мной, что? Ведь изменится господствующий ветер. Я — это буду уже не я…» Сколько раз зарекался он пророчествовать, но… не было сил сдержать иное, иногда даже просто необходимо было увидеть изумлённые лица. Ведь он ведал о людях то, что знали о себе лишь они одни. Сколько знакомств расстроил Андрей дурацкой своей проницательностью! Сколько женщин бросали ему в лицо горькие слова: «О, как ты всё видишь, как чувствуешь… Только скажи, зачем? Ведь никто не становится искреннее, честное после того, как ты… увидишь, каким-то образом разглядишь. Не то, не то ты высматриваешь! Или… или ты так развлекаешься? О, какое же ты в таком случае ничтожество!»
…Дачное застолье между тем продолжалось. Анюта с Андреем помалкивали, зато Володя не мог успокоиться, без конца возвращался к шоколадному вопросу. Но вот ведь как устроена человеческая психика; уже не так удивляла коробка с шоколадом — Володя, без конца задающий один и тот же вопрос: «Откуда она взялась?», — удивлял больше. А коробка, куда вновь сложили со стола шоколад казалось, вечно стояла на дачном серванте.
Кружение о голове усиливалось. Мысли словно катались на карусели, укатываясь до полнейшего абсурда. Ещё один глоток, понял Андрей, и всё покатится-завертится, станет непредсказуемым и, по-видимому, напрасным. Отставил бокал.
Андрей по-настоящему почти не выпивал до этого дня.
Недавно, правда, они пили ром с Володей. Безудержно фантазировал тогда Андрей, чувствуя, как из слов рождается красивый мир, и ромовые шпоры только подгоняли — вперёд! вперёд! Однако тогда же и обратил он внимание, что как-то уж чересчур жадно, не по-рыцарски пьёт ром Володя. Другое было у него отношение к спиртному, рей мог увлечься очередным враньём, забыть про бутылку, а вот у Володи посверкивали глаза, когда ром наливался из бутылки в стакан, и некоторое разочарование появлялось в них, когда ставилась бутылка на стол. Хотя ром-то ещё не был выпит! Выходило, Володе заранее было мало.
И сейчас Андрей заметил, что разрывается Володя между окном и столом. За окном уже другой дятел, куда крупнее прежнего, можно сказать, зверь-дятел, выколачивал из ствола вредителей. А на столе бутылки, где пока ещё оставалось вино.
«Не пей, Володя!» — едва не крикнул Андрей. — Умоляю тебя, никогда не пей, потому что пропадёшь!» Даже пот выступил на лбу, такого труда стоило сдержать крик. Он вдруг ощутил страдания Володиных зверюшек — забытых, несчастных среди пустых бутылок. Ощутил жалкую бессмысленность Володиной доброты, его дара понимать речь животных, несовместимых с зарождающимся господствующим ветром. Бисмарк, Трофим, Дельта и Петька, должно быть, сейчас поёжились под ледяным порывом, хоть и лето на дворе. Животные чувствуют всё.
«Что со мной? — Андрей потёр лоб. — Это не Володе, а мне не надо пить! Хватит… Что за чушь? Что за глупости лезут в голову? — Андрей чуть не расплакался, вспомнив, как преданно смотрел на него Володя во время вечерних бесед, как безоговорочно верил каждому слову. Дружба для Володи была превыше сомнений. — А я… Я… Как мне не стыдно!»
— Володя! — не удержался, крикнул Андрей. — Дело в том, что тебе лучше не пить! Я имею в виду не сегодня, а вообще… Потом… Всю жизнь. Ты хоть понимаешь меня?
— А, кстати! — Володя не понимал. Он жадно оглядывал стол. Вертел в руке ножку пустого бокала.
— Хватит! Идём гулять! — решительно заявила Анюта. — Всё, идём гулять! Такая погода, а мы, как сычи, сидим в комнате.
— Где это ты видела сычей в комнате? — иронически осведомился Володя. — И вообще, видела ли ты сычей?
— Видела!
— Где же?
— Только что! Здесь. Ты — сыч, — отрезала Анюта и больше не обращала на Володю внимания.
Бокал Анюты остался стоять на белой скатерти. А на дереве за окном вновь появился зверь-дятел. Володя гулять не пошёл.
— Я устал. Я посмотрю лучше на дятла… А потом догоню вас. — Володя махнул им рукой, дескать, идите.
— Мы скоро придём, — сказал Андрей.
— Ага… — Володя уставился в окно.
Андрей и Анюта вышли за ворота. Ласковый старик сторож покивал вслед. Грациозно приминая траву, шагала Анюта. Казалось, ничего Анюта не приминает — трава сама клонится и немедленно распрямляется от её лёгких шагов. Вот и лес начался.
— Направо, — подсказал Андрей.
— Но ведь озеро… кажется, в другой стороне. — Анюта указала на близкую голубизну между деревьями. — Или мы идём не на озеро?
— На озеро. Только на другое.
От солнца, от клубники, от красного вина и волнения чёрными сделались губы Анюты.
Как долго ждал Андрей этого дня! Как ждал его одинокими вечерами, глядя в небо, где звёзды выкладывали зелёными точками профиль Анюты. Жёлтые мудрые страницы, помнится, перелистывал Андрей, но и там одно слово: «Анюта… Анюта… Анюта…»
— Как же ты угадал, что в коробке? — привёл его в себя голос Анюты. — Ты… в самом деле ясновидящий?
— Сейчас… — Андрей почему-то задыхался, — это не имеет значения… Сейчас мы оба ясновидящие. Слышишь, оба!
Он не понимал, сам ли это говорит или же повторяет когда-то читанное. Странное депо, небо над головой, земля под ногами Анюты, шагающей впереди, собственного прыгающего от страха и ожидания сердца — всего этого уже как бы было мало. И сейчас Андрей боялся остаться один на один с действительностью. Книги и чужие страсти, ставшие его страстями, и в этот раз не отпустили на волю. Цыганка Эсмеральда почему-то припоминалась из «Соборе Парижской богоматери». О, как часто перечитывал Андрей сцену обольщения Эсмеральды капитаном Фебом! Как одновременно переживал то, что чувствовал хмельной развратник Феб, когда его взору представала маленькая грудь цыганки, и что чувствовал затаившийся маньяк-священник, безумно влюблённый в Эсмеральду, ненавидящий капитана.
«Но почему именно эта сцена? — растревожился Андрей, давно привыкший, что просто так ничего не вспоминается. — Почему Эсмеральда? Ладно… С огромной натяжкой, конечно, но можно допустить, что Анюта… это Эсмеральда. Но… капитан и священник… Какой гнусный синтез! И… при чём здесь я?»
Тревога, утренняя тревога, которую он, казалось, преодолел, вновь напомнила о себе.
— Откуда эта коробка с шоколадом? — резко спросил Андрей.
— Неужели… ещё не догадался?
— Нет. Откуда?
— А я думала, догадался…
Некоторое время шагали молча, Анюта спиной чувствовала огненные взгляды Андрея. Но Анюта шагала не оглядываясь, зная, что идёт правильно, то есть так, как ведёт Андрей, хоть он и позади. А деревья вокруг росли всё гуще, всё меньше места оставляли в небе солнцу. Лесной полумрак притушил краски, поубавил веселья, покончил с солнечными зайчиками. Вот уже и губы у Анюты стали фиолетовыми. Вот уже и походка Анюты стала напоминать бег преследуемой лисицы.
Андрей по-прежнему не мог избавиться от мыслей о священнике и капитане. Как чудовищно переплелась их любовь и… погубила Эсмеральду!
«Это вино виновато… — под ноги смотрел Андрей. — Или я схожу с ума. Чего я боюсь? О чём думаю? Ведь я мечтал об этом дне!»
Тронул Анюту за плечо.
— Скажи… ты… любишь меня?
— Люблю, — шёпотом ответила Анюта. — Теперь люблю…
— Теперь? А раньше? С какого времени это теперь?
— Не всё ли равно… Теперь — значит… уже всё время… — Анюта наклонила голову.
Андрей опустился перед ней на колени.
— Ты… Ты первый раз говоришь, что любишь меня. Это… Это самый счастливый день в моей жизни. Я всё, я навсегда всё запомню! Я не вру, правда.
После этих его слов что-то произошло. Решительно, быстро, не обращая внимания на хлещущие ветки, зашагала Анюта. Андрей понял, что это за решительность.
— Куда? — то ли спросила, то ли вздохнула Анюта.
— Прямо…
Володя, брат Анюты, друг Андрея, был далеко — там, где зверь-дятел вольно летал между деревьями, где старик сторож ласково кивал головой всему, что видел. Володя, наверное, смотрел на дятла и прихлёбывал красное вино, не допитое сестрой, то есть пока ещё сочетал вещи, которые станут в будущем несочетаемыми. Здесь же — Андрей вдруг это почувствовал — мир съёжился, сократился до размеров поступка, предстоящего события. Лесной полумрак, тропинка, горячее дыхание, стремительная лисья походка Анюты… Андрей растерялся. Где белый волк? Где седой старец, рисующий коршуна? Где мир, в котором Андрею дозволено всё? Тысячи раз мысленно Андрей проигрывал то, что должно было вскоре произойти. Тысячи раз…
Тропинка вела всё дальше. Чаща сходила на нет, кроны редели, теперь уже пропуская свет. Солнечные зайчики опять запрыгали под ногами. Голубой свет другого, дальнего, озера открылся. Лёгкий ветерок рябил воду, чуть склоняя осоку. Две утки, фырча, косо прочертили небо и снова плюхнулись в воду, тревожно закрякали. Анюта удивлённо разглядывала чёрный атлас воды, изредка смущаемый ветром, зелёные листья и жёлтые, с кулачок младенца головки кувшинок, соединённые с илистым дном упругими длинными стеблями.
— Какое озеро! Здесь что, никогда не бывает людей? Лето, а никого не видно. Как тихо…
— Тебе нравится? Я рад.
— Смотри, ни одной консервной банки на берегу!
— Здесь и не должно быть консервных банок, — улыбнулся Андрей. — Видишь ли, это заповедник.
— Заповедник? Значит, здесь… звери?
— Ну… он, как бы это сказать… местного значения. Весной и осенью здесь стреляют уток.
— А… — насмешливым сделалось лицо Анюты. — Начальники, наверное, да?
— Да.
— А ты… Ты рядом, да?
Андрей пожал плечами. Слово «рядом» казалось ему приблизительным и безликим. Он вспомнил, как прошлой осенью они стояли с отцом здесь, на берегу, а две утки летели вдоль камышей, свистя крыльями. То они слегка возносились над камышами, то совершенно припадали к воде. В закатные лучи время от времени врезались утки и тогда казались отлитыми из бронзы или золота. Не успевала за их полётом жёсткая чёрная мушка. Так и не выстрелил отец. Вслед за этой парой вскоре показалась одинокая утка. Она вела себя странно. Пролетала несколько метров и плюхалась на воду, громко крякала, плыла назад, а потом опять летела… Как будто что-то ей мешало улететь окончательно. И действительно, тёмный комочек медленно плыл по течению. То была другая, кем-то подстреленная утка, А живая ждала её, торопила, не хотела бросать. И в этот раз не выстрелил отец. Не очень удачная получилась у них охота.
— …всё лето озеро в твоём распоряжении, — услышал Андрей голос Анюты, — играешь здесь в пиратов? Такое раздолье, озеро, остров… Здесь только и играть в пиратов. Какая у тебя пиратская кличка?
— Кажется, Баррас, — ответил Андрей, — я сейчас уже плохо помню.
— Баррас, — повторила Анюта, — что-то знакомое. Андрей поразился — закатные утки были точно такого же цвета, как глаза Анюты. О подстреленной утке он думать не хотел. Вдруг стало грустно, как если бы всё уже было известно наперёд.
— Итак, Баррас, бесстрашный корсар, хозяин озера и таинственного острова… Боже мой, что ещё? А у меня была в детстве одна-единственная кукла — Дашка, её потом Дельта изгрызла… Здорово тебе живётся!
— Не жалуюсь, — ответил Андрей, — и никогда никому не пожалуюсь! Вот так! Так уж мне хорошо живётся! Но ты… Ты, конечно, хочешь сказать, что я папенькин сынок, инфантильный, избалованный, сытенький. Что все мне подносят на блюдечке? Что я пижон — придуриваюсь, выпендриваюсь! Мне… Мне будет тебя трудно опровергнуть, но… это не главное. Мне кажется, есть и ещё что-то… Понимаешь?
— Ты путано говоришь, хотя… мне всегда с тобой интересно… — Анюта жадно оглядывала простор, совсем как её брат праздничный стол. — Но ты хоть отдаёшь себе отчёт, что, кроме этой твоей жизни, — Анюта обвела рукой озеро, махнула в сторону дачи, — есть ещё совсем другая жизнь, которой живёт большинство. Там всё по-другому. И все мы — там, в ней…
— Не надо меня перевоспитывать, — сказал Андрей, — это бесполезно. Я… никогда не исправлюсь. Всегда буду считать, что хорошо… то, как я сейчас живу!
— Но так нельзя, — прошептала Анюта.
— Можно, можно! — ответил Андрей. — Чушь какая-то. Вроде всё время перед кем-то виноват, кому-то что-то должен. Учительница то ласковенькая, а то вдруг волком зыркает. Да что такое? Все как сговорились — подталкивают… Мол, виноват, должен! А почему? Что? Кому должен?
— Но так нельзя… — испуганно прошептала Анюта.
— Да почему нельзя? — закричал Андрей. — Почему?
— Не знаю… Знаю, что нельзя! Не могу объяснить…
— А хочешь скажу, почему ты так считаешь? Ты просто мне завидуешь! Только мне не надо завидовать! Это бесполезно! Я…
— Да не завидую я тебе. Наоборот… Вот ты мне о себе рассказываешь: что ты делаешь, что читаешь, как живёшь… А я думаю: господи, да зачем он взваливает на себя этот бессмысленный груз? И главное, какая польза-то от него, это груза? Да откуда у тебя времени-то на всё это хватает? Чем ты занимаешься целые сутки? Я бы, наверное, со скуки умерла, вот так целыми днями, сидеть и думать, думать… И ведь всё о себе. Как ты только сам себе не… противен.
— Не надо меня жалеть! — отрезал Андрей. — Всё равно я никогда себе не опротивлю, слышишь, никогда! Потому что… не знаю ничего, что более достойно. Я другого ничего не знаю! Я… Я никогда не согнусь! Я ненавижу хлюпиков! Я… всегда буду драться!
— Да за что драться? С кем? — спросила Анюта.
— За себя! — выдохнул Андрей. — Всю жизнь и за себя!
Анюта испуганно всплеснула руками.
— Я… никогда не слышала, чтобы кто-нибудь вот так… говорил. Вслух. Ты не боишься? Так нельзя! Я не знаю, но чувствую… Ну, как будто земля вот-вот тебя поглотит. То, что ты сказал, — нельзя. Хоть ты и угадываешь мысли и мои и Володины. Мне с тобой всегда интересно. Но что ты говорил — нельзя! Или… ты, может, шутил? Я… ведь не могу угадать… — Анюта, засмущавшись, отвернулась.
А Андрей уже не очень хорошо помнил, что гневно выкрикивал несколько секунд назад. Сейчас он ругал себя за недавнюю злобу. Кому, кому он мстил за страх, неуверенность? Анюте… Ну разве это не низко? Андрей неожиданно подумал, что будь с самого начала покорна Анюта, не было бы никаких криков, потому что тогда не было бы страха. А сейчас… Сейчас он, похоже, своего добился. Анюта его боялась, потому что не понимала, и поэтому была покорна. Так казалось Андрею.
Андрей внимательно оглядел камыши, осоку. Обнаружил наконец лёгкую зелёную лодку, до половины вытащенную на берег. На этой лодке они и поплывут. То, что лодка и вёсла на месте, успокоило. Андрей больше не дрожал. Унять бы ещё бесовский хоровод в мыслях… Необъяснимые вещи лезли в голову, совершенно не имеющие отношения к происходящему. Державной поступью шурша твёрдыми юбками, сияя бриллиантами, ступала Екатерина Великая, следом усач Григорий Орлов, который, как явствовало из прочитанной недавно книги, влез ночью накануне переворота через окно в спальню Екатерины, а Екатерина — тогда она ещё не была самодержавной императрицей, а лишь женой несчастного Петра Третьего — нервно засмеялась, увидев усача: «Виват, гвардия!» Затем льдинами поплыли мысли о погибшей в Северном Ледовитом океане экспедиции отважных исследователей. Уже позади была страшная зимовка, когда съели всех собак, домой возвращался корабль. Шторм разбил его неподалёку от Архангельска. В спасательной шлюпке, в ледяной воде, боролись жизнь измученные люди. А над головами в небе кричали чайки — свободные, весёлые… Потом, живая, встала перед глазами обнажённая танцовщица-иудейка с цветной иллюстрации дореволюционной книги «История танцев». Обнажённая пышная Рива изгибалась перед алчными узколицыми бородачами. В книге подробно объяснялось, что почти у всех восточных и южных народов есть танцы, когда женщины танцуют обнажёнными. Идут тысячелетия, а танцы эти почему-то остаются.
«Да при чём здесь это?» Андрей взглянул Анюту.
Анюта пила глазами распахнувшееся озеро.
Андрей решительно столкнул лодку в воду.
— Садись!
— Зачем?
— Поплывём на остров.
— Не остров? А чего там делать?
— Танцевать, — неожиданно для себя сказал Андрей, продолжая мысленно единоборствовать с обнажённой Ривой.
— Танцевать? — изумилась Анюта. — Вот опять! — крикнула, — Откуда ты знаешь? Что я хочу… танцевать? Нет, я действительно хочу танцевать! Только что об этом думала.
— А ещё? — спросил Андрей. — Ещё о чём думала?
— Ещё? Ну… Не могу же я тебе всё рассказать… — Анюта нервно засмеялась, а Андрею почудился другой женский голос: «Виват, гвардия!»
Лодка уже скользила по стеклянному озеру. Сияющие капли скатывались с вёсел. Желанный остров приближался, укрупнялся, теряя вблизи общие очертания. Только вдоль берега на острове росли деревья, в центре была большая круглая поляна с шелковистой нежной травой. Когда-то Андрей действительно играл здесь в пиратов. Два пенька торчали на поляне. На одном восседал Андрей, на другом знаменитый капитан Шарки, самый жестокий и кровожадный в мире пират, чью ледяную душу не могли отогреть ни женщины, ни убийственные дозы алкоголя, ни даже пылающий тропическим летом камин в каюте. Капитан Шарки был одним из призраков, населяющих остров.
Андрей знал, как удивит Анюту этот остров с зелёной поляной, точно с лысиной посередине. Каждое лето сюда приплывал на допотопной лодочке косить траву ласковый старик сторож. Весной и осенью иногда появлялись утиные стрелки. Всё остальное время остров был необитаем.
Лодка мягко ткнулась носом о прибрежный мох, Андрей выпрыгнул первым.
— Дай руку.
Анюта протянула горячую узкую ладонь. Секунда — и Андрей держал Анюту на руках, пошатываясь, дурея от яблонево-яблочного запаха, от устремлённых на него золотистых глаз, от близости Анюты. Страха не было.
— Тихо, тихо… — шептала Анюта. Руки её вдруг обрели упругость.
— Что-то случилось? — Андрей опустил Анюту на землю.
— Подожди. Подожди, пожалуйста… — В землю смотрела Анюта, занавесив глаза ресницами. — Я тебя люблю, правда, но… Я догадываюсь, зачем мы сюда приплыли, но…
— Мы приехали на дачу несколько часов назад, — сказал Андрей, — а кажется, целый век прошёл.
— Век… — повторила Анюта. — Почему век? Обычно говорят жизнь…
— Не знаю. Жи-и-изнь… Слово-то какое тягучее, жизнь тянется… А век — значит, обязательно что-то происходит сильное, смелое. Век важнее!
— Происходит… — как эхо повторила Анюта. — Куда мы идём?
Они шли в глубь острова, разговаривая.
— Боже мой! — воскликнула Анюта, увидев поляну — зелёный простор, ограниченный деревьями и небом.
— Танцуй! — сказал Андрей. — Танцуй. Здесь мы одни, никто не увидит.
Анюта торопливо и согласно кивала. Как ласковый старик сторож, не вникая в слова. Остановившимися показались Андрею её золотистые глаза. Как среди гремящего шторма обязательно есть точки, где полный штиль.
Анюта танцевала…
Андрей лежал на траве лицом вниз. Земля пахла вчерашним дождём, ещё не выросшими грибами, не просверлившимися стеблями, чистотой и… почему-то могилой. Да, именно могилой пахла сырая земля, что было в общем-то естественно, потому что всё рано или поздно возвращается в землю. «Неужели я когда-нибудь умру?» — Андрей вдыхал сырую, напоминающую о смерти чистоту и просил небеса либо даровать ему вечность, либо убить сейчас, немедленно, сию секунду, потому что казалось: если и стоит умереть, то только в преддверии предстоящего счастья, так его и не испытав. Умереть в чистом ожидании, в верности, не дожив до неизбежных впоследствии горечи и разочарования. Только сейчас, когда он счастлив больше, чем будет счастлив потом! И ещё попутная мысль мелькнула: нет ничего противоестественного в том, чтобы желать смерти врагам. Ведь желает же Андрей без всякого страха её себе, себе, то есть… почти что целому миру! Немедленная смерть не наступила, и Андрей почувствовал к ней некоторое презрение. — Нет, я никогда не умру… Мой век только начинается. И начинается с такого счастья… Я столько всего сделаю, совершу! Столько всего хорошего. Я построю самые красивые, самые удобные дома. Я… Я полюблю всех людей! Я никогда не умру, потому что… хочу так много всего сделать! Пусть, пусть все будут счастливы, как я сейчас!» Андрей плакал. То были лёгкие слёзы, не оставляющие следов. Андрей подумал, что прощается с детством: с белым волком, с седым старцем, рисующим коршуна, с капитаном Шарки и прочими, прощается, потому что действительность, начинающийся его человеческий век не нуждаются в смехотворных детских символах. Анюта, например, в них совершенно не нуждается, они лишь мешают ей понимать Андрея!
Расправив руки, кружилась Анюта, и платье сковывало её бронёй. Андрей смотрел на Анюту и чувствовал, что слишком уж смел танец, слишком яростен. Словно и Анюта с чем-то прощалась. Всегда пленявшая Андрея грациозность, гармония, наводящая на мысль, что именно так и звёзды плавают в чёрном космосе, вдруг обернулись мятежом. Будто лягушачью кожу скинула Анюта и предстала перед Андреем новая — любящая, бесконечно ему преданная… С истинной любви, следовательно, готовилась Анюта начать свой человеческий век. Застыла, подняв руки к небу. Под небесным душем стояла, очищаясь.
— Мне жарко… — Анюта перевела дух, нежно посмотрела на Андрея.
Никогда ещё она так на него не смотрела!
— Сними платье, — спокойно посоветовал Андрей, сорвал травинку.
— Что-что?
— Сними платье… Всё сними. Анюта молчала.
Андрей услышал, как стрекочет в траве кузнечик. Увидел кузнечика — глазастого, хитинового, подпрыгивающего на ходульках-ножках, летящего куда-то в радужном мелькании и переливе крыльев, словно в замедленной съёмке. Скромнейший одуванчик вдруг предстал не пушистым шариком на стебельке, а древом, в тени которого ищет приют мельчайшая божья тварь.
— Отвернись, пожалуйста, — спокойно сказала Анюта. Так она говорила Андрею в школе на уроках: «Передай, пожалуйста, учебник», «Возьми, пожалуйста, свою ручку». Так, да не совсем так. Теперь в её голосе звучала покорность. Вот, оказывается, зачем был танец. Андрей теперь мог указывать Анюте. Анюта теперь слушалась Андрея.
«Они… девушки, женщины… как маленькие быстрые речки, — подумал Андрей, — обязательно должны куда-то впадать… Но… почему она решилась только сегодня, после танца, а не раньше? Что мешало раньше?» Андрей сломал травинку — бывшее дерево — убежище букашек и муравьёв, отвернулся. А когда снова посмотрел на Анюту, увидел, что она танцует без одежды. И танец на этот раз был другим. Прямо в глаза ему смотрела Анюта, для него танцевала.
Сердце у Андрея, однако же, почему-то не забилось. Не ударила в голову бунтующая кровь. Ему вдруг показалось, что всё это уже было. Именно с ним и с Анютой, именно на этой поляне, окружённой деревьями. Андрей подумал, что, пожалуй, стоило несколько минут назад умереть…
«Она теперь будет делать всё, что я захочу… — подумал Андрей. — Она впадает в меня…» Открытие это повергло в растерянность. Выходило, что как бы вверяла себя ему Анюта и отныне он во всех случаях жизни должен будет думать не за себя одного, а и за Анюту.
Андрей в волнении закурил.
Анюта смотрела на него с такой любовью, такой преданностью, что ему вновь сделалось страшно. Отстранённо, как будто речь шла о постороннем человеке, Андрей отметил, что нынешний страх — подлый. Никогда ещё он не курил с такой сосредоточенностью. Андрей положил сигарету на траву, расстегнул рубашку.
— Иди сюда! — позвал Анюту.
Анюта приблизилась, уткнулась лицом Андрею в грудь, и он не сумел разобрать, отчего солоно её лицо.
Они поцеловались.
— Подожди, — шепнула Анюта, — я искупаюсь, ладно? — И пошла к воде.
— Там глубоко! Осторожнее! — крикнул Андрей и поморщился.
Анюта вскоре вернулось, прохладная, матовая, в капельках воды, как в алмазах, удивительно спокойная. Легко прижалась к Андрею, улыбнулась счастливо. Все проблемы свои, казалось, разрешила Анюта.
Андрей сбросил рубашку, обнял Анюту, ощутил её всю, нисколько не стесняющуюся наготы. Провёл рукой по прохладному, гладкому телу. Анюта не отстранилась, нет, наоборот, прижалась теснее, закрыла глаза. Андрей услышал её дыхание, увидел белую полоску зубов… Анютино нестеснение почему-то стесняло его. Словно они по-разному понимали то, что должно через некоторое время произойти.
— Андрюша, я хочу сказать…
— Зачем! Потом, потом… — Андрей едва владел собой и ничего не хотел слушать. — Потом, потом…
— Нет, сейчас. Одно только слово. Иначе… я не могу, понимаешь, не могу, а то получится, что я… обманываю тебя…
— Ну говори, говори, только быстрей, пожалуйста, быстрей!
— Про Сёмку.
— Сёмку!.. Какого ещё Сёмку?
— Которого мы встретили, когда отъезжали.
Анютины ресницы щекотали ему лицо. Андрею казалось, сейчас он потеряет сознание.
— Почему? — прошептал в отчаянье. — Почему сейчас надо говорить о каком-то… Сёмке? Сёмки нет. Сёмка — призрак… Какой Сёмка?
— Да, конечно. Но я хочу сказать, что я…
«Не надо ничего говорить, глупая!» — чуть не крикнул Андрей.
— Что это он подарил тебе коробку с шоколадом?
— Так ты… знаешь?
Андрей улыбнулся. Попытался уложить Анюту на расстеленную рубашку.
— Подожди, не улыбайся. Господи, какая я была дура! — Она заговорила быстро-быстро, опускаясь, затрещала, как сорока, чтобы успеть, прежде чем окончательно окажется на рубашке, сказать всё. — Я… когда они забирались в этот склад, на улице была. Ходила, смотрела, нет ли прохожих… Но я, правда, не знала, зачем они туда полезли. Меня Сёмка с собой позвал, и я, дура, пошла, а этот противный Толян страшно ругался, когда меня увидел, они чуть с Сёмкой не подрались. Он Сёмку и ненавидит и боится… Сёмка сказал, что просто так, что они хотят узнать, хватит ли у них ловкости… Но это было давно, а откуда шоколад в коробке, я не знаю. Склад — это давно. Может, они куда-нибудь ещё залезли? Сегодня рано-рано утром Сёмка с крыши эту коробку на верёвке к нам на балкон спустил. Я всегда утром на балкон выхожу цветы поливать, Сёмка знает. Там ещё и записка от него была, но я выкинула записку. А коробку взяла с собой, так и не развязав, не было времени, и оставить на балконе нельзя было…
Андрей молчал, машинально сжимая в объятиях Анюту, не успевая следить за её скороговоркой.
— И ещё… — Анюта опустила глаза. — Я хочу, чтобы ты знал… Андрюша, я… любила этого Сёмку… Не по-настоящему, не как тебя… Точнее, я его не любила, а… как-то так получилось… Я сама не знаю как.
— Ты… Сёмку?
— Я хочу, чтобы ты знал. Потому что всё это было давно! Мне кажется, это не со мной было… Это… ещё до того, как мы с тобой подружились. Случайно! Я сама не знаю, как произошло… А сейчас я люблю тебя, Андрей! И я хочу, чтобы ты знал про… Сёмку. Я тебя всегда буду любить, Андрей! Господи, да что я говорю! Я сама не знаю, что говорю! Я думала… Ты даже слушать не станешь, потому что любишь меня, а ты…
— Я не хотел! — крикнул Андрей. — Ты сама начала! Зачем? Зачем ты с ним? Значит, вот так же… как сейчас… с ним? Зачем?
Анюта молчала. Андрею сделалось не по себе от её взгляда. Такое страдание, такая боль были во взгляде, а ещё такая нежность, такая любовь… «Да за что же она меня так любит? — странненькая какая-то мелькнула мыслишка. — Зачем, дурочка, рассказывает мне про это? Неужели она не понимает…»
Анюта ждала, и Андрей прекрасно понимал, чего она ждёт.
Андрей закрыл глаза, попытался вызвать в памяти образ прежней — грациозной, золотоглазой, яблонево-яблочной — Анюты и… не смог. Той Анюты как будто уже не существовало. Нынешняя же, глядящая на него с мольбой, была… чужая! Это произошло так быстро, а главное, так окончательно, что Андрею даже сделалось стыдно. Точнее, не стыдно, а неудобно, он чувствовал себя вынужденным быть с Анютой невежливым. Как же объяснить ей, что не в Сёмке, не в Сёмке дело, а… в ней? «Я придумал её! — Андрей удивлённо вглядывался в новые, незнакомые черты. — Я придумал её, как и многое другое. Чего ей от меня надо! Неужели она не понимает, что я свободен, совершенно свободен от… всего… а уж тем более от… неё».
Анюта ждала из последних сил.
Андрей понял: не сможет он её обнять, произнести слова, которые она ждёт. О, какой лишней, чужой стала вдруг Анюта в его мире: в комнате среди старых книг и высоких шкафов, на даче под потолком-окном, на лужайке, где он рисовал акварели, в автомобиле, летящем во времени и пространстве… Какой спокойной чистотой, какой свободой веяло от его жизни, и как могло всё измениться, вторгнись туда Анюта со своей… Андрей долго колебался, подбирая определение, и, наконец, разъярившись, подобрал — грязью! Андрей почувствовал себя оскорблённым. Это его, его (а ведь он был готов ради неё на всё!) оскорбила Анюта, когда высматривала ночью прохожих на пустынной улице, когда спала… с Сёмкой, когда принимала от него проклятую коробку с шоколадом! Ведь приняла же она её сегодня! Какая она жестокая, безжалостная, эта Анюта! Как мог он доверить ей белого волка, седого старца, рисующего коршуна? Как смел с ней откровенничать! Да и вообще… любил ли он когда-нибудь Анюту? Перед ней ли стоял на коленях? Ей ли говорил, что сегодня — самый счастливый день в его жизни? А она только сегодня приняла от Сёмки коробку с шоколадом!
— Нет-нет! — Андрей отпрянул.
Анюта по-прежнему смотрела на него с мольбой. Она по-своему поняла его возглас.
— Андрюша, я сама не знаю, как это произошло… Я тогда тебя не знала! Это было до того, как мы познакомились.
— И ты… с ним…
Анюта молчала, всё ещё силясь прочитать в глазах Андрея то, чего там не было.
— Да! Да! Но тебе плевать на это! Не обманывай меня! — вдруг закричала Анюта. — Где моё платье? Я спрашиваю, где моё платье! Отвернись, не смотри на меня… пожалуйста…
— Откуда я знаю, где твоё платье?
Анюта всхлипнула.
Андрей словно очнулся. Ему показалось, он стоит по горло в ледяной воде. Вот и ещё одна ассоциация обрела жизнь. Андрей почувствовал: решать надо сейчас, немедленно, пока не поздно. Именно в эти секунды надо решать, когда Анюта натягивает мокрое платье и плачет. И главное, решать вопреки самому себе, вопреки собственной свободе, вопреки всему… Это было странно, потому что Андрею казалось, он уже всё решил. Однако мучительная несопоставимость была между его сиюминутным и… другим решением, которое как бы тоже предстояло принять и которое почему-то было связано с сиюминутным. Будто бы уже и не в Анюте дело, а в чём-то неизмеримо большем, едва ли не во всей его последующей жизни. Вот что угадывалось за этим «другим» решением. «Да что за чушь? — злился Андрей. — Ну да, я разлюбил Анюту, но я и… пожалел её, то есть поступил благородно, ведь она была готова мне отдаться! При чём же здесь моя жизнь? Что изменится? — Андрей чувствовал: протяни он руку, Анюта отплатит такой страстью, такой любовью, такой верностью… Лишь протяни руку. — Но… зачем? — спрашивал себя Андрей. — Зачем, если мне этого уже не хочется? Стать несчастным сейчас, потерять всё… чтобы остаться, сохранить… Да что сохранить? При чём здесь Анюта? Да как она связана с тем, что будет со мной? Нет! Я и так буду делать добро! Я и так буду честным человеком! Я и так буду любить людей! Я же ворвался к ним, спас от побоев этого… Сёмку… Я же не испугался. Так при чём здесь… Анюта? Какое-то другое решение? Зачем оно? Зачем?»
— Послушай, Анюта, давай разберёмся…
— Молчи! — прошептала Анюта. — Лучше… молчи!
— Нет, нам надо как-то… — шагнул к ней Андрей.
— Не подходи! — Анюта отпрыгнула в сторону. — Не приближайся, слышишь, не приближайся!
Андрей шёл следом, думая, как бы сесть за вёсла таким образом, чтобы не видеть лица Анюты. Больше всего на свете сейчас ему хотелось вернуться на дачу, встряхнуть пьяненького Володю и отправить их с сестрицей в город. В город, в город скорей! А он приедет вечером… На чём угодно. На автобусе, на электричке. Или останется на даче.
— Господи! — сказала Анюта. — Что… всё это было? Это… с нами было? Или мне кажется? Что мы делали на этом острове?
Андрей молчал, спихивая лодку в воду.
— Знаешь, почему меня не любит Бисмарк? — спросила Анюта. — Мы… как-то шли с Сёмкой по двору, а он летел за нами. Я тогда сказала Сёмке, что у нас с ним всё… Всё. Он стал кричать, что изувечит тебя, что зря я с тобой связываюсь, ну и так далее… Я сказала, проживи он, Сёмка, хоть тысячу лет, он никогда не… дотянется, не сможет стать таким, как ты, потому что вы слишком разное. А он сказал, что я тебя не знаю. Что я тебе не нужна. Он сказал, тебе никто, кроме тебя самого, не нужен. Неужели, говорит, не видишь, это же у него на лице написано! Сказал, что как только… Одним словом, сказал, что ты меня быстро бросишь. А я ответила — пусть! Как будет, так и будет! А к нему никогда не вернусь, всё! Тогда он разозлился и бросил камень в Бисмарка. Не попал, а Бисмарк обиделся. На меня почему-то обиделся… Зачем Сёмка принёс утром коробку?
Андрей не понимал, кому она это говорит.
— Это я не с тобой, — словно прочитала его мысли Анюта. — Не с тобой разговариваю…
— С кем же?
— Твоя тень… — прошептала Анюта. — С ней разговариваю… Тени можно говорить что угодно. Тень не ответит, не обидится. Тень — никакая. Сама по себе, сама для себя. Ты… Ты был раньше, когда мы гуляли по парку, когда… ещё ехали на машине сюда, шли на озеро, когда я танцевала… Зачем в тот день, когда ты дрался с Сёмкиной компанией, я пошла домой через парк? Зачем…
— Я же говорил тебе, — осторожно напомнил Андрей, — из-за чёрной старухи, помнишь?
— Да-да, она видели, когда я возвращалась ночью… с этого склада, мне казалось, она всё про меня знает… Но ты… Ты… ещё более отвратительная старуха. Ты… старуха и ты… тень. Зачем ты превратился в тень?
Андрей усадил Анюту спереди, оттолкнул лодку от берега. Сел на вёсла спиной к Анюте. Раз-два! Раз-два! — вонзил вёсла в воду.
Остров быстро отдалялся, обретая привычные очертания. Мир за это время, казалось, стал ещё краше. Вода сияла. Розовое облако подковой повисло в воздухе, обещая счастье. На птицу фламинго было похоже облако, когда летит она, выгнув крылья, обгоняя собственное туловище.
Что-то в мире изменилось. Андрей попытался понять: что же именно? И понял. В новом мире сделались невозможными: белый волк, седой старец, рисующий коршуна, и даже злодей Шарки. Как-то вдруг раз и навсегда Андрей перестал в них верить, и не было в душе сожаления. Холодный ясный свет наполнил воздух. Андрею стало зябко в его негреющих лучах. Лодка всё дальше отплывала от острова. В ледяных небесах было пусто. Облако исчезло. Дважды, пока плыли, Андрей оглядывался. В первый раз увидел, что Анюта, опустив голову, задумчиво чертит пальцем по стеклянной чёрной воде. Во второй — что она плачет…
…Проводив дочь в школу, Андрей посчитал свой родительский долг во время исполненным, о чём сообщил по телефону жене.
— Проводил? — переспросила она. — Ну и как? Жена тянула время. И праздный вопрос «Ну как?» лишь предварял другие, более, по её мнению важные вопросы.
— А ты как? — спросил Андрей. — Что там тебе сказали в поликлинике?
— Закрыли бюллетень.
— Всё было хорошо, — бодро ответил Андрей. Под липой её ждал какой-то паренёк. Не сказал бы что очень симпатичный…
— Ты сказал ему что-нибудь?
— Ничего. А что я должен был ему сказать? — удивился Андрей.
— Ну… Не знаю.
Когда-то это «Не знаю» чрезвычайно раздражало Андрея, казалось ему зримым воплощением пропасти между словом и делом. По Андрею, всегда было лучше молчать, чем говорить: «Не знаю…» И молчал, потому что некая вялая инерция чудилась ему в этом словосочетании, выродившееся желание следовать каким-то принципам, оставшимся лишь в воспоминаниях. Так домашний гусь осенью смешно гогочет и бежит по траве, думая, что взлетит.
Андрей вышел из будки на весеннюю улицу. Меньше всего ему хотелось сейчас встречаться с женой. «А может… пивка? — явилась неожиданная мысль. Андрей знал, — неподалёку на набережной есть пивная. Треснувшие мраморные столешницы, ветерок сдувает с кружек пену, а по Москве-реке неспешно плывёт белый речной трамвайчик, живо нарисованная картина умилила чрезвычайно. Как любили мы сиживать о этой пивной в студенческие годы… — вспомнил Андрей. — Золотое время… Золотистое, золотистое… Почему таким родным кажется это слово?»
У входа в метро Андрей остановился выкурить сигарету. Едва затянулся, почувствовал, что как бы тронулись неведомые кони. И чувство времени — плавное скольжение по хрустальной реке, разглядывание давних берегов — снова вернуло Андрея к сомнительной вехе его юности: замшевой куртке. «Почему куртка? — недоумевал Андрей. — Почему именно паршивая забытая куртка среди стольких страстей, событий и прочего?»
Но куртка не желала исчезать. Напротив, обрела какой-то сюрреалистический вид. Уже не никелированные заклёпки, а глаза Анюты смотрели на нынешнего Андрея с давно канувшей в Лету куртки. Это они, золотистые, страдающие, плакали, когда он шёл гулять по улице Горького. Как волновали его эти прогулки! Он заканчивал десятый класс и не думал, совершенно не думал об Анюте! Андрей вспоминал, какая тогда звенела в нём пустота. Нравиться! Хотелось нравиться девушкам! Случалось, они обращали внимание — сначала на куртку, потом на Андрея, — и какое мощное эхо сотрясало пустоту, будто из одной лишь пустоты и состоял Андрей, какие несбыточные, бесстыдные картины мгновенно рождались! Андрею претили тогда утомительные, серьёзные отношения с девушками. Другого хотелось! Иные женские образы владели воображением. Не вспоминал Андрей ни бесконечно верную жену протопопа Аввакума, ни подругу Перикла, знаменитую Аспасию, а подолгу думал о развратной римлянке — отравительнице Мессалине, о Феодоре, жене византийского императора Юстиниана, куртизанке, взошедшей на трон… Эти женщины казались Андрею куда более интересными.
Анюта, Анюта… Он уже тогда не знался с Анютой. Золотистые глаза уже ему не снились. Лишь изредка вспоминался её крик, когда уплывали с острова: «Не приближайся!»
«Как странно, — думал Андрей, — уместились в этом крике две взаимоисключающие противоположности: «Не приближайся!» и «Будь со мной, не бросай!» Какой нелепый крик… У мужчин так не бывает. Но почему он мне запомнился?»
Андрею снились совсем другие сны.
Была, правда, одна встреча возле дома. Два милиционера выводили из подъезда Сёмку, который держал сцепленные руки за спиной. Андрей посторонился, уступая им дорогу к глухой, зарешечённой машине, удивляясь, чего это милиционеры так неприязненно на него косятся. На Сёмкиной красной распухшей руке Андрей разглядел свежую наколку «Анюта».
Глядя на напряжённую Сёмкину спину, на злобный, гуляющий на щеке желвак, Андрей вдруг ясно и без всякой помощи иного увидел, что будет дальше: как Сёмка всё возьмёт на себя, не выдаст Толяна и прочую сволочь, как бессмысленным упрямством восстановит против себя следователей и будет в конце концов отвечать один. Но… не шевельнулась в Андрее жалость. Сёмка был свободен поступать именно так — чтобы кончилось зарешечённой машиной, — а не иначе.
Поднявшись на второй этаж, Андрей увидел Анюту. Она стояла у окна, закрыв лицо руками. Андрей хотел к ней подойти, но не подошёл. Вызвал лифт. Анюта не обернулась, хотя знала, что это он, Андрей, стоит внизу и смотрит на неё.
Он обратил внимание, как Сёмкина беда изменила самый облик Анюты. Склонённая голова; руки и лицо, сплетённые в клубок; вздрагивающие от боли и безнадёжности плечи… Казалось, положи он ей сейчас на плечо руку, закричит Анюта, как от ожога. Андрей не знал, его не интересовало, как жила Анюта после острова. Заходя в лифт, он думал; удастся ли Анюте после всех переживаний сохранить грациозность и гармонию?
…Через несколько дней после встречи с Сёмкой в комнату к Андрею зашёл отец.
— У меня был Николай Сергеевич с первого этажа, — сказал он.
— Кто это?
— Краснодеревщик. Помнишь, он реставрировал как-то нам шкаф. Хороший мастер, но…
— Понятно, пьёт, — смутно что-то припоминая, вздохнул Андрей.
— Так вот, у него сын под следствием, Сеня. Николай Сергеевич просит, чтобы я заступился. Говорит, сын и так не без греха, а тут ещё влюбился. В ювелирном магазине вырвал из рук покупательницы брошь… якобы с бриллиантами. Убежал. Вещь продавать не стал, а в тот же вечер прицепил на кофточку своей девчонке… — Отец внимательно посмотрел на Андрея.
— Мне совершенно всё равно, будешь ты за него заступаться или нет, — сказал Андрей. — Если хочешь знать, я не думаю, что твоё заступничество вернёт Сёмку на путь истинный. Чушь какая-то! Вырвать брошку, прицепить на кофту своей… девчонке. Идиот! На что замахнулся! И девчонка эта хороша, если ходила с краденой брошкой! Она же знала, что брошка краденая!
Андрей потянулся к учебнику, полагая, что разговор окончен.
— Ну, а тебе, например, — сказал отец, — неужели никогда не хотелось доказать девчонке, что ты всё можешь, что нет для тебя преград?..
— Девчонке?
— Хотя бы девчонке.
— Преград… в самом себе? — уточнил Андрей.
— В самом себе? — удивился отец. — Что значит — в самом себе?
— Хорошо. Попробую объяснить, — снисходительно улыбнулся Андрей. Впервые в разговоре с отцом он чувствовал себя столь уверенно. То, что все эти годы отец был занят исключительно своей работой, своими делами и не воспитывал его, придавало сейчас Андрею необъяснимую уверенность, Андрей сходил в прихожую, взял с полки осколок синего купола со звездой. — Вот, — сказал, — зачем держать его на полке, когда саму церковь снесли? Зачем сожалеть после, когда надо было сражаться до! Ты, конечно, возразишь, что совесть у тебя чиста, ты сделал всё, что мог, чтобы спасти. Но что помешало тебе идти до логического конца? Сражаться до логического конца? Значит, есть преграда между здравым смыслом и жертвенностью? То есть ты чувствовал, до каких пор можно. А дальше — риск, дальше — меч карающий, непредсказуемость, а может, и… Ты ведь это знал, а следовательно, заранее был готов к поражению. Выходит, есть преграда в… самом себе. И она в определённые моменты, когда… ну там бессонница или кто из старых друзей внезапно заходит, мучает… А в утешение — синий осколочек, когда целое-то давно развеяло по ветру. А я так не хочу! Эти мучения, они… мелки, недостойны! Я никогда не буду доказывать девчонке, что для меня нет преград, потому что доказывать это — уже преграда! Девчонка — преграда! Я свободен, когда мне никому ничего не надо доказывать. Никакое поражение, никакие мучения тогда попросту невозможны, понимаешь?
— Очень интересно его опознали, этого Семёна. Представляешь, всё так стремительно проделал, паршивец, никто ничего и не понял ещё, а его и след простыл. А потом покупательница вспомнила: рука тонкая, а на ней наколка — «Анюта»… Так по «Анюте» и разыскали. Это случайно не та Анюта, у которой брат… Володя, кажется, твой ведь приятель?
— Возможно, — ответил Андрей, — вполне возможно. Но меня это совершенно не касается.
— Понятно. Так что ты мне советуешь? Что ответить Николаю Сергеевичу?
— Мне всё равно, — ответил Андрей.
— Всё равно… — задумчиво повторил отец, — всё равно… — Нашёл взглядом белую голову античного мыслителя. — А тебе никогда не казалось, что нельзя произносить «Всё равно», когда другой человек страдает. Пусть даже ты не можешь ему помочь, но… ради себя самого, ради других, которые, возможно, тебе дороги, нельзя — «Всё равно»! Этим ты сам в себе что-то убиваешь, что-то невозвратимо теряешь. А именно, перестаёшь быть человеком. Это уже не тебя изображают в живописи, не о тебе пишут книги, ты уже ничто, понимаешь? Какая это коварная вещь «Всё равно», — продолжал отец непривычно тихим голосом, — смешно, конечно, наивно об этом говорить, но… ты, похоже, забыл, что этот Сёмка — такой же, как ты, так же дышит воздухом, так же плакал в детстве, говорит на таком же русском языке, думает иногда, возможно, о чём и ты думаешь… Разве можно об этом не помнить? Он живёт… Сейчас оступился, да, но он всё равно надеется, что вокруг всё-таки люди, какие бы ни были, а всё же свои, родные… И вот ты — «Всё равно». Каждое «Всё равно» — как кирпичик, вытащенный из здания. В конце концов развалится здание. Ты хоть раз в жизни подумал, что и ты, и я, и этот Сёмка, и все, кого мы знаем, — это народ! «Всё равно» — какой-то мерзкий микроб в нашей крови, он нас разъединяет, то есть убивает ощущение, что мы народ, и от этого мы — все вместе! — лишаемся силы! Ты говоришь «Всё равно» какому-то жалкому Сёмке, а получается, что говоришь, да-да, не смейся, своему народу! Ты отторгаешься от него посредством «Всё равно». Такая простая, казалось бы, штука — «Всё равно», — а… ведь предательство. Вроде бы Сёмку предаёшь, а на самом деле всех…
— Подожди, — оторопел Андрей, — а как же тогда старик сторож у нас на даче? Вспомни, как одинаково ласково он всем кивает головой. Его… я тоже предаю, да? Его вообще возможно предать? И… что я для него? Вспомни, как он смотрит…
— Оставь его в покое. Он здесь ни при чём.
— Ещё как при чём! — крикнул Андрей. — Это он, всё он! Ему плевать, какой я! Я… я убью кого-нибудь, он так же ласково на меня посмотрит. Какое ему дело, предаю я или не предаю. Он смотрит и… не видит, он смотрит сквозь меня, как сквозь воздух. Прежде всего ему всё равно! Это в нём что-то убито, у него что-то невозвратно отнято. Да что я ему и что он мне? И… кто из нас в этом виноват? Может быть, я такой, потому что он во всех случаях жизни добро кивает головой! Или он кивает, потому что я так о нём думаю? Как разобраться? Но… я не собираюсь жить по его рабьему закону! Я ненавижу эту его равнодушную ласковость, потому что она от холодной какой-то бесконечности, от терпения, которое, собственно, и не терпение, а его жизнь, от презрения к идущим годам, к векам, ко всему на свете! Я вижу один выход — жить вопреки. Только на себя могу опереться, и то, если научусь быть свободным. Какой же мне смысл жертвовать ему жизнь, если ему всё равно? Пусть, пусть! Да, мне всё равно, будешь ты просить за Сёмку или нет, но… ему… ему ещё больше всё равно! Съезди, проси. Он — будешь ты просить или не будешь — лишь добро тебе покивает…
— Одно я понял, — неожиданно зевнул отец. — Ты этого Сёмку не любишь и боишься. Когда говорят много и красиво, когда подводят теоретическую базу — сразу ясно: плохо придётся ближнему. Ты вот говорил мне про старика сторожа, не понимая одной простой вещи: всё естественное, нормальное, — а согласись, помочь человеку, если это в твоих силах, совершенно естественно и нормально, — не нуждается ни в какой философии. Ни в утверждении, ни в отрицании. То есть делается просто потому, что иначе человек не может. А если вдруг может иначе, тогда громы и молнии мнимым каким-то демонам, тогда философия, ох, какая философия… Так что лучше тебе не заниматься глупостями, не тревожить несчастного старика, а разобраться с этой… Анютой? Да, Анютой. — Отец прошёлся вдоль книжных полок. — Взял со стеллажа раскрытую книгу. — Джон Милль. «О свободе» Кто такой этот Джон Милль?
Отец никогда не стеснялся спрашивать, если чего не знал, и это удивляло Андрея. Ему спрашивать почему-то было стыдно.
— Английский философ, — ответил Андрей, — девятнадцатого, что ли, века.
— Понятно… — Отец посмотрел на часы, и Андрей понял, сейчас он уйдёт и неизвестно, когда вернётся.
— Подожди! — попросил Андрей.
— Что ты ещё хочешь сказать?
Андрею показалось, отец смотрит на него сожалением.
— Я хочу попросить тебя кое о чём. Ты тут обо мне говорил… Возможно, и есть в этом доля истины, но ведь Сёмка мне никто, а Володя Захаров друг, ты же знаешь Володю? Я хочу насчёт него поговорить.
— Если столь же многоречиво, я, к сожалению не успею тебя выслушать.
— Я коротко. Самую суть.
— Ну давай-давай… — Отец перебирал лежащие на письменном столе рисунки Андрея, По тому, как небрежно он их отбрасывал, чувствовалось, не очень-то они ему нравятся. — Раньше ты как-то теплее рисовал, — заметил отец.
— Ты ведь знаешь Володю Захарова?
— Знаю, — сказал отец, — вчера, кстати, встретились. Знаешь, где? В гастрономе, в винном отделе. Володя брал портвейн.
— Он переживает, — сказал Андрей, — свалились сразу две неприятности. Не поступил в университет на биофак. И ещё улетел любимый грач Бисмарк.
— Как-как? — заинтересовался отец. — Бисмарк. Забавное имя. Почему же он улетел?
— Ну… Володя, когда провалился, огорчился, естественно. Немного выпил. Пришёл домой, лёг на диван, а Бисмарк ему всегда, когда он на диван ложится, ресницы клювом чистит. Ну, а Володя… выпил… Задремал и спросонья врезал Бисмарку… А тот обиделся, улетел.
— Я бы на его месте тоже обиделся.
— У Володи дома ещё и гусь живёт, и хомяк, такса…
— Да? Интересно.
— Может, ещё Бисмарк и вернётся? Володя целыми днями ходит, зовёт его… ищет.
— А что от меня-то требуется? Чтобы я помог поймать Бисмарка?
— Нет. Я же говорю, Володя не поступил на биофак. Решил идти работать в зоопарк. Но это ужасно, работать в зоопарке… дворником, другого ничего не предложили. А Володя, между прочим, отлично рисует, и вообще он… очень способный к искусству парень. Ты так хорошо говорил, что оказать помощь ближнему, если это в твоих силах, — совершенно естественно. И вот мы, то есть он… Володя, решили. Володя решил, что ему тоже надо поступать в архитектурный. Хотим вместе учиться! У нас такие планы, столько идей! Как-нибудь мы расскажем тебе, ты удивишься!
— Вы решили, — отец выделил «вы», — или он решил?
— Он, конечно, он! А тебя я хочу просить… Ты ведь сам знаешь, какая лотерея — эти вступительные экзамены. Будет обидно, если Володя не поступит… Нет! Будет обидно, если на экзаменах произойдёт несправедливость и он не поступит! Володя… очень способный парень.
— Значит, он мечтает стать архитектором, этот твой Володя? — спросил отец. — И он просил тебя поговорить со мной? Почему, собственно, не пришёл сам?
— Он понял, что все эти звери и птицы… Бисмарки… — это так, увлечение детства. Ему захотелось серьёзного. А к тебе он не пришёл, потому что стесняется. Он очень скромный. И меня ни о чём не просил. Я сам.
— Что-то я не припоминаю, чтобы он брал у нас хоть одну книгу по искусству.
— Какое это имеет значение?
— Какое? — Отец пожал плечами. — Он может сделаться на всю жизнь несчастным, если начнёт заниматься не своим делом. Неужели ты не понимаешь, что это ты — ты — вот сейчас, в данный момент, делаешь его на всю жизнь несчастным? Жизнь может как угодно повернуться, но всегда, всегда у человека остаётся его дело. Единственное, что не предаёт, не обманывает, не изменяет! А вдруг окажется, что и дело — не твоё… Что всё зря? Что тогда? В петлю? Нет, я не буду. Не желаю. Пусть он сначала принесёт рисунки, в конце концов я хочу с ним поговорить! Это твой друг, как же ты…
— Он действительно мечтает стать архитектором! Мы с ним столько спорим об архитектуре! Это его мечта. Он все наши книги знает наизусть. Он… Он запретил мне говорить с тобой, это я сам! Володя… Ты же его совсем не знаешь… Он, он… вся их семья, они все будут счастливы, если он поступит. Я сейчас ему позвоню, попрошу, чтобы он пришёл, принёс рисунки… Ты увидишь. Мы… столько мечтали, как будем вместе учиться.
— Не волнуйся, — сказал отец. — Ты ещё сам сумей поступить, а на факультете у тебя будет много новых друзей.
— Я не волнуюсь, — ответил Андрей. — Мне стыдно, что я затеял с тобой этот разговор. Я бы не затеял его, если бы… Ну да ладно… Просто мне будет очень обидно, если моему единственному другу помешает поступить какая-нибудь досадная случайность.
Отец ничего не ответил.
…Андрей не понимал, почему воспоминания о той далёкой поре лезут в голову? Он стал думать о пивной, о том, как лихо сдует пену с кружки, отхлебнёт пива и заест люля-кебабом, который тут же жарят и подают в жёсткой картонной тарелочке. Однако и у этих на первый взгляд пустых мыслей был привкус горечи. Горечь же Андрей обычно чувствовал лишь в одном случае — в случае собственной несвободы. Прежде несвободу порождали обстоятельства, и с этим приходилось мириться. Нынче же причина была иная. Привычно всё разложив по полочкам, Андрей понял причину: это холодный ветер завивался на месте прежнего рая, это рушился прежний строй его жизни, прожитые годы готовились предстать в новом и, естественно, удручающем свете. Андрей думал об этом вполне спокойно, поскольку знал: откровения стремительны и преходящи, инерция же прежнего бесконечно сильна, в ней откровения стихают.
Удивляло другое, чему объяснения не было, а именно: невластность, несвобода Андрея над происходящим. Раньше Андрей не верил, что так может быть, полагал духовное смятение категорией литературно-философской, несовместимой со свободой, которой он пользовался. Из всей гаммы просвещённых страданий лишь одиночество признавал Андрей. От него было не уйти. Каждый раз, одерживая в жизни победу, Андрей ощущал призрачность победы, потому что не с кем было поделиться радостью. «Может, и победа не победа, если не с кем поделиться радостью?» — иногда даже думал Андрей. Но одиночество было непременным условием свободы. Оно, казалось, проникло в кровь, напоминало о себе, когда вздумается: приступами меланхолии, каким-то нехорошим покалыванием в области сердца. Андрей выбрал одиночество, но нынешнюю невластность, несвободу он не выбирал! «Мне ничего не надо! — убеждал Андрей неизвестно кого. — Мне хорошо такому, каков я есть! Одинокому, бездеятельному, опустошённому! Зачем же… Зачем?»
Андрей мучительно вспоминал, когда в последний раз что-то слышал об Анюте. От кого? Естественно, от Володи Захарова. Кажется, Анюта замужем за подполковником, живут в Забайкалье, что ли? Двое детей… Или трое? Да, но… какое это теперь имеет значение? А… что куртка? Куртка… Последний раз Андрей видел куртку на ласковом старике стороже лет десять назад. Обезьянью шкуру напоминала тогда куртка. Андрей попытался вспомнить, какая она была новая, и… не вспомнил! А ведь ещё недавно помнил, в пальцах жила волшебная её мягкость… «Почему? — удивился Андрей. — Почему это я вдруг забыл, какая она была новая, а помню лишь… безобразно износившуюся? Обезьянью шкуру! Зачем старик её донашивал? Неужели он издевался надо мной, когда ходил а этой куртке по саду? Он… издевался? Он знал, что когда-нибудь я вспомню его… и куртку… Но почему — вместе? Что за бред?» Андрей вспомнил; ласковый сторож несколько лет как умер. Легко, безболезненно. Умер на скамейке под вишней, быть может, в этой изношенной куртке, положив рядом с собой на скамейку кривые садовые ножницы…
«Я схожу с ума! — подумал Андрей. Ему вдруг показалось, всё движется, словно он стоит на берегу реки. — Что это? Опять река? Куда она несётся?» …Грач Бисмарк кружил над рекой, невпопад выкрикивая все известные ему пятьдесят слов. На берегу стоял несостоявшийся архитектор Володя Захаров с рюкзаком за плечами… Из рюкзака смешно тянул шею гусь Петька. Когда учились на первом курсе, Володя отвёз Петьку на один из знаменитых Воронцовских прудов под Москвой и там оставил, недоуменно шлёпающего рыжими лапами по мутной воде. Когда Володя стал быстро уходить прочь, Петька попытался было зашлёпать за ним, закричал что-то на своём гусином языке, но Володя не обернулся, и Петька спрятал в страхе голову под крыло.
— Зачем отвёз Петьку? — спросил тогда Андрей.
— Представляешь, — ответил Володя, — Петька всё время щиплет клювом мои чертежи. Прямо какой-то недруг архитектуры! Не хочет, что ли, чтобы я учился на архитектора. А если честно… — Утренняя лесная прохлада тоскливо и затравленно мелькнула в Володиных глазах: — Звери, птицы… С ними надо быть всё время. Даже когда не с ними, всё равно думай о них! Они чувствуют. И если их… предаёшь, тоже чувствуют: или убегают от тебя, или, если сильно любят, то умирают. Пусть уж лучше Петька живёт на воле. И вообще я не хочу больше об этом говорить!
«Как всё сейчас было бы просто, — размышлял Андрей, — окажись Володя совершенно бездарен, а я исключительно талантлив. Или наоборот. Так нет же! Оба оказались в общем-то… середняками. Да, не вышло из нас гениев, хотя кое-что и было дано, Володе, пожалуй, даже пощедрее, потому что он рискнул пойти нехоженой тропой. Во всяком случае, было время, мы с ним работали не хуже других…» Андрей вспоминал, как они начинали. Он как-то сразу оказался силён в традиционном, считался мастером формы, товарищи часто просили его помочь, и он помогал: доводил их грубоватые проекты до возможного предела изящества. Потом его заинтересовал новейший город как архитектурная проблема. Потом проблема жилища в современной архитектуре. Андрей понял: чем необъятнее и шире вопрос, тем легче внутри него существовать, тем меньше нужно для этого напряжения. Последнее время он занимался только теорией и историей архитектуры. У Володи всё сложилось по-другому. Он неожиданно обратился к редкой теме — к ландшафтным садам. Но… не хватило воли, не хватило терпения, а потом ещё — водочка. Андрей вспоминал его взволнованные речи о Руссо, который, по словам Володи, черпал силу духа в том, что верил в неизменно блаженное состояние природы. Володя утверждал, что основное в ландшафтном искусстве — суметь смоделировать это блаженное состояние, поскольку главная задача сада — умиротворить, успокоить человеческую душу.
…Андрей вспомнил последнюю свою встречу с Володей. Володя жил в Хорошово-Мневниках, в коммуналке грязно-белой пятиэтажки. Такие хоромы достались ему после развода со второй женой. Андрей ехал к Володе и не знал, о чём говорить. За пьянство Володю попросили уйти с работы. За буйство в ресторане лишили права ходить в Дом архитектора. Где теперь Володя проводит свои вечера, Андрей понятия не имел…
В Володиной комнате из всех углов зелёные и светлые пустые бутылки — нынешние его птицы-звери — тянули шеи. Андрею даже казалось, он слышит их мерзкий, пьяный шип. Количество бутылок свидетельствовало об относительном финансовом благополучии Володи. Володя разгуливал по комнате в трусах и почему-то в свитере на голое тело. Прежняя утренняя лесная прохлада уже не угадывалась в его некогда серых глазах.
Ни разу за всю их дружбу ни в чём Володя не упрекнул Андрея и, может быть, поэтому до последнего времени оставался единственным, первым и последним его другом.
— Денег не давай. Денег не надо, — сразу сказал Володя, заметив, что Андрей мнётся и тянет руку к боковому карману. — Знаешь ведь, как я их употреблю… А на билет у меня есть. Больше не надо. Это святые деньги.
— На какой билет?
— Я ведь уезжаю.
— Куда? Зачем? — спросил Андрей.
— На остров Возрождения, — усмехнулся Володя, — ты чувствуешь, дружище, какое обязывающее название?
— Где хоть этот остров?
— В Аральском море… Я серьёзно.
— В Аральском море? — Андрею доводилось бывать в Каракалпакии, он помнил тающие в сиреневом мареве силуэты верблюдов, песчаные бури на берегу и странный закат, как бы рождающийся из воды. Арал — отступающий, обнажающий вязкое чёрное дно — напоминал на закате вытекающий глаз… «Боже мой, — подумал Андрей, — если мне и встречалось что-либо противоположное ландшафтному саду, так это… Арал…» — Что ты там будешь делать? Что за проект?
— Какой там проект! — засмеялся Володя, — Откуда на острове деньги на серьёзный проект? Там, видишь ли, организуется какой-то опытный заповедник. Им нужен инженер-строитель. Ведь сам понимаешь… с ландшафтными садиками… — Развёл руками.
Потом положил Андрею руку на плечо. Андрей сидел, опустив голову. Не было сил взглянуть глаза Володе. А Володя ждал, что, как прежде подмигнёт ему Андрей, а он в ответ хлопнет друга по плечу и скажет: «Пока ещё живём, старина!» Это стало их ритуалом почти четверть века назад. Он возник, когда они впервые увидели свои фамилии в списке принятых в архитектурный институт.
— Остров Возрождения… Ты там пропадёшь! Я тебя больше не увижу…
— Что ты? Что с тобой? Что ты такое говоришь? — заволновался Володя, переживая за Андрея. — Что ты! Разве можно пропасть в заповеднике среди зверей и птиц? Я тебя туда позову, ты приедешь, убедишься! Я только там и заживу по настоящему! Брошу пить… Вот увидишь…
Обнялись.
— Ты меня не провожай, — попросил Володя, знаешь, я не люблю всякие там проводы. И потом… сын придёт. Я хоть с ним поговорю… Я напишу тебе, как устроюсь, идёт?
Андрей вышел на улицу. Остановил такси и поехал домой.
…На берегу реки стоял отец.
— Как ты смог? — кричал. — Как посмел? Как у тебя хватило… подлости пойти в группу это старого негодяя! Этого лжеархитектора! Я помню: ты был маленький, кажется, тебе было шестнадцать лет, у нас впервые зашёл разговор об архитектуре, и ты, несмышлёныш, чистый лист, сказал тогда, что здание, которое построили в конце нашего проспекта, ужасно… Это было настолько очевидно! Очевидно всем, кто не слеп! Кто просто идёт мимо… Это здание построено по его проекту! По проекту твоего нынешнего шефа! Всю свою жизнь он сеет по городам уродство! В шестнадцать лет ты, выходит, лучше понимал архитектуру! Зачем и ты учился, зачем тратил время… Зачем… тебе вообще работать? Езжай на дачу, живи там, я обеспечу тебя до старости! Ты прекрасно знаешь, что это мой недруг! Ты прекрасно знаешь, что это за личность. У него нет совести, нет принципов, ему плевать на архитектуру! Хотя нет, скорее он её ненавидит! Он мог бы оказаться на любой работе: разваливать сельское хозяйство, промышленность, торговлю… Это самый прискорбный тип демагога-руководителя! К сожалению, он вцепился в архитектуру… Тебе известно, сколько старых зданий, сколько замечательных памятников он незаслуженно уничтожил. И самое гнусное, что он делал это не по недомыслию, не по серости, а потому, что искренне убеждён, что красота не нужна. Такому духовному уроду, как он, не нужна! А значит, и всем остальным… Вспомни его лекции в институте! Все его нынешние так называемые новации — опять конъюнктура и халтура! Любой, даже хороший проект, попадая в его руки, уродуется. Его время прошло, пойми, он доживает последние годы. И ты, мой сын, собираешься работать под его началом! И ты идёшь к нему сознательно, то есть он твой идейный единомышленник! Я прошу… Прошу. Смени, к чёртовой матери, фамилию! Неужели я заслужил, чтобы ты был так жесток со мной?
…На берегу реки стояла жена.
— Андрюша, Андрюша… — тянула к нему руки, как слепая.
И увиделась она Андрею почему-то не в нынешнем своём обличье, а прежняя — молодая, неуклюжая и задумчивая, какой впервые встретил её Андрей на институтском вечере. Вечно протяжное: «Не зна-а-аю…» — впервые сорвалось с её губ, когда он пригласил её танцевать. Быстрые танцы она не умела танцевать, лишь монотонный унылый вальс был ей под силу. Но и в медленном вальсе она ухитрялась наступать ему на ногу. Скажи кто тогда Андрею, что эта девушка станет через пять лет его женой, он бы оценил шутку по достоинству.
Он вспомнил, как однажды — кажется, шёл второй год их семейной жизни — он проснулся под утро и увидел, что жена шуршит на столе его набросками, чертежами, рисунками.
— Что ты делаешь? — строго спросил Андрей, понимая, что заснуть уже не удастся.
Тогда работа пьянила сильнее вина, тогда сам вид утреннего, пробуждающегося города, истлевающая на глазах ночная паутина дарили ощущение безграничности собственных сил, непререкаемую уверенность, что ему подвластно в этой жизни, а точнее, в работе, которую он наметил, всё! Вероятно, и жену он себе выбрал именно такую, которая не могла ни обмануть, ни изменить, ни предать. В семейной жизни ему хотелось столь же непререкаемой уверенности, надёжности, как и в работе.
— Я… Я счастлива, что ты у меня такой талантливый! Что ты… Ты сам не знаешь, какой ты! Твой проект — это… Это же… Я счастлива, что ты любишь меня, что я твоя жена. Как только я увидела тебя, а потом увидела твои работы, я загадала… загадала! Я счастлива, что всё сбылось! — Она подошла к нему, легла рядом. Глаза светились в темноте. — Твой проект, — прошептала она, — даже на бумаге доставляет эстетическое наслаждение. Он совершенен по форме, форма для тебя как будто не существует. Они тебя не сдерживает.
Жена тогда жестоко ошибалась.
Со временем из верной, всё схватывающей на лету, незаметной служанки форма превратилась в натуральную тиранку. Андрей подумал, происходи этот разговор сейчас, он бы испугался комплимента жены, потому что сейчас он твёрдо знал: форма есть отчаявшееся содержание. И беда начинающему свой путь в искусстве, если с самого начала его не сдерживает форма. Андрей подумал, что всё, всё, что было ему дано, ушло в песок, испарилось, растаяло… Началось с того, что всё реже хотелось вставать на рассвете, садиться за работу. Всё реже чувствовал он безграничность собственных сил. Форма вполне давала возможности работать и без этого ощущения — в любое время суток. Когда было нужно, когда требовалось. Она позволяла делать всё, но… на совершенно другом уровне, который определила сама. Андрей постепенно смирился с этим уровнем и полагал бессмысленным бунтовать прогни него.
…Андрей вспомнил ещё один ночной разговор, уже не столь давний.
— Зачем эти ночные бдения? — спросил Андрей, увидев, что жена изучает очередной его проект. — Могла бы посмотреть и днём.
И тут он заметил, что по щекам её катятся слёзы.
— Что случилось? — спросил он резко.
— Андрюша, я не знаю…
— Это я уже слышал.
— Андрюша, мне кажется, мы живём как-то не так! — быстро заговорила она. — Не так, не так! Помнишь, ещё недавно… Ты говорил мне: вот последняя халтура, покупаем мебель — и всё! Начинается настоящая работа! Где же она, эта настоящая работа? — Жена трясла в воздухе бумагами. — Это же опять… халтура… Андрюша! Даже я — я! — это понимаю! А что… скажут… настоящие архитекторы? Вспомни, вспомни, какие у тебя были планы, на что ты замахивался? А это? Что это, Андрюша? Не обижайся, я очень тебя люблю. Поэтому и говорю, только поэтому… Не обижайся… Зачем? Зачем нам эта проклятая мебель? Андрюшенька, мы ведь можем и без этого… Если ты думаешь, что я и Маша… Что нам это необходимо… Господи, да неужели это мы во всём виноваты? Неужели ты… всё это из-за нас? Андрюша, я прошу! — Она с ненавистью кивнула на чертежи. — Займись настоящим делом! Это же позор, позор… — Она уже рыдала в голос.
— Прекрати!
— Ты губишь себя!
— Успокойся! — крикнул Андрей. — Не говори глупостей!
Быстро оделся. Хлопнув дверью, вышел в ночь, пошёл куда глаза глядят по проспекту. Уродливо качалось в ночи серое, построенное когда-то по проекту его шефа здание, похожее на огромный, многоэтажный сарай. Андрей вдруг вспомнил лекции, которые читал в институте шеф. Его коньком считались неосуществлённые проекты архитектуры Великой французской революции. Какова бы ни была исходная точка для творчества каждого отдельно взятого архитектора той поры, — утверждал шеф, — Леду, Були, Пейра, Дюрана, — все они в конце концов пришли к тому, что проектировали здания, в которых ни малейшей традиции не чувствуется. Первый шаг, сделанный ими по этому пути, — продолжал смущать молодые студенческие души шеф, — был отказ от всякой декоративности, всякой маскировки корпуса постройки. От маскировки античными формами они отказались потому что были убеждены: архитектура должна воздействовать лишь своими собственными средствами и лиши таковыми она вообще может воздействовать!
«Не должно, — любил цитировать шеф высказывание французского архитектора Дюрана, — придерживаться мнения, что архитектура непременно должна нравиться. Не надо стараться придавать строению разнообразие, эффект и характерность потому, что невозможно, чтобы оно не таило этих качеств само и себе». Гладкие стены, — твердил шеф, — где даже двери и окна лишены всякого обрамления, плоские крыши, простые корпуса зданий… Благодаря этому может быть достигнуто нечто законченное, наивысшее в смысле единства и успокоения, чего не знала ни одна из предыдущих эпох. В каждом своём проекте те архитекторы стремились выразить нечто целостное в полнейшей завершённости, подобно тому идеальному человечеству, о котором мечтали лучшие умы их эпохи и которое должно было заменить бессмысленную хаотичность миллионов индивидуумов…»
«А как же… та церковь? — подумал Андрей. Многие ли её помнят? Как вообще можно помнить её, если её нет? Лишь старые какие-то рисунки да несколько фотографий… Что же, выходит, не дано простым смертным судить архитектуру? Неужели шеф прав? Можно ругать собственные квартиры, а вот архитектуру… Ведь с самого рождения тысячи людей видят это жуткое здание, но понятия не имеют, что когда-то здесь была какая-то церковь! Значит, архитектуру… не судят? Как не судят землю, по которой ходят? Воздух, которым дышат?»
Именно после той ночной прогулки — так, во всяком случае, сейчас казалось Андрею — у него установился мир со временем, покой снизошёл на душу. Полюбились долгие бесцельные прогулки, наполненные мыслями о себе. Вскоре Андрей почти целиком переключился на теоретические вопросы. А недавно взял годичный творческий отпуск. Усмехнувшись про себя слову «творческий».
— Правильно, отдохни! — горячо поддержал шеф. — Вернёшься и со свежими силами — в бой. Я стар, Андрюша, — напутствовал шеф, — мне недолго осталось сражаться с идеалистами и красноречивыми болванами, которые вставляют нам палки в колёса. Запомни, Андрюша: во все века больше всех ненавидят тех, кто делает дело! Мы, Андрюша, мы делаем дело, а не они! Они вынашивают идиотские планы, живут идеями, думают, как бы оживить какие-то традиции прошлого, забывая при этом, что современный камень, дай бог, если проживёт его лет! Век! А потом всё перестраивать… Мы строим в соответствии с духом времени, Андрюша, в этом наша сила. Будущее за нами, Андрюша, за нашим направлением! Видишь, я старик и не боюсь говорить о будущем, настолько я верю в нашу правоту… Я бы назвал нас… государственниками! Да, именно архитекторами-государственниками! Кстати, подумай Андрюша, где опробовать этот термин… Я много жил, много видел, Андрюша. И мой тебе совет, моё, если хочешь, завещание: не сворачивай с нашего пути! Он беспроигрышен. Работай так, как подсказывает время. Время всегда право, и потому и ты прав вместе со временем. Время всегда сильнее человека, а потому и ты становишься сильнее других. Время, правда, меняется, но оно меняется, как река. Меняйся вместе со временем, Андрюша! Поверь, это естественные, где-то даже приятные и необходимые перемены. Я, например, всегда молодел, меняясь. У меня как будто вырастала новая кожа, быстрее начинила бегать кровь. О, это врачующее обновление души… Отречься от того, чему недавно был верен… Вот полёт духа, вот парение над суетой! Всегда знай, что сейчас необходимо, и ты будешь непобедим! Они, глупые, нас, работяг, называют мафией… Я устал смеяться, Андрюша. Я прекрасно знаю, сколько ходит обо мне гадких слухов, но… я спокоен, я совершенно спокоен. Если ругают враги, значит, живу не зря! Единственный мой недостаток — я стар, я очень стар, Андрюша… Я даже старше твоего отца, который — видишь, и это мне известно! — проклинает тебя за то, что ты работаешь со мной вместе, за то, что ты самый близкий мне по духу и по творчеству сотрудник… Но я не обижаюсь на него, Андрюша. Самый твой выбор рассудил нас… Да… Возвращайся, родной, из отпуска, принимай дела. Я всё подготовлю. Я верю в тебя, Андрюша. Ты самый любимый мой ученик. Я помню, помню, милый ты мой друг, как внимательно ты вслушивался в мои слова на лекциях, когда я пытался, пытался осторожненько… как кошечка лапкой… но объяснить вам, глупеньким, что архитектурное творчество — это прежде всего частный случай технической деятельности человечества, не более! Всё развитие архитектуры, таким образом, следует рассматривать в теснейшей связи с развитием техники, в частности строительной техники. Она главное, а архитектура — красивый завиток над ней… Я помню, как тогда загорелись у тебя глаза, и сразу выделил тебя из всех! Видишь… я и сейчас стою на том, что говорил когда-то давно. Видишь, я меняюсь, сохраняя главное. И ты научись меняться, сохраняя главное. В середине тридцатых — я тогда только начинал читать лекции студентам, — помнится, раздал им бумажки, где были написаны законы Кенена. Обязательные условия для изготовления прочного материала из бетона и железа. Так вот, я раздал эти листки студентам и будто бы в шутку сказал, что учить мне их больше нечему, потому что вся так называемая архитектура есть последовательное претворение этих положений. Они, они, эти положения, сами задают направление и форму, архитектору остаётся лишь одно — не нарушать, Да… О чём же это я? Конечно, Андрюша, ты по нынешним понятиям молод. Ну и что? Я улажу формальности. Я за свою жизнь уладил столько формальностей… — засмеялся шеф.
Андрей подумал: спроси он тогда шефа — а что, церковь с синими, как небо, куполами тоже была формальностью? — шеф бы ответил, что, конечно же, была! Церковь, ответил бы шеф, — атом, электрон уходящей материи, распадающегося бытия. Когда распадается материя, рушатся прежний мир и уклад, ответил бы шеф, кто тогда считает эти крохотные электрончики, эти лоскуточки, эти выдернутые нитки на закройном столе истории? «Тысячу раз верни мне возможность выбора, Андрюша, — сказал бы шеф, — и тысячу раз я бы не оставил этой церкви. Мы кроим новый костюм, Андрюша! Так зачем, спрашивается, пришивать к нему старые аляповатые пуговицы?»
…По-прежнему у входа в метро стоял Андрей, всё ещё собираясь в пивную. Там, над Москвой-рекой, должно быть, гуляет ветерок, прохладно. Здесь же вдруг стало слишком душно. Солнце разогнало облака, но воздух оставался сырым. Андрей подумал, что дочь, наверное, уже сдала экзамен и теперь ждёт не дождётся, пока освободится нестриженый голубчик.
Дома под солнцем как бы обновились, задышали глубже. Ещё краше стали идущие по проспекту весенние девушки. Андрей тоже попытался вздохнуть поглубже, но… не смог. Он вспомнил, как и детстве иногда казалось, что какая-то загадочная рука протягивается из вселенной и как бы трогает самую его душу, как бы кладёт на неведомые весы его дела, мысли, мечты, поступки, — взвешивает, а потом легонько снова сталкивает в жизнь. Дескать, живи, но знай: есть над тобой высший надзор! Став старше, Андрей смеялся над своим персональным «мене, мене, текел, упарсин», дивился странной аналогии детских мыслей и грозных огненных слов, начертанных в разгар пира на стене дворца вавилонского царя Валтасара. Слова эти, как известно, объявляли царю, что бог исчислил царство его, положил ему конец, жребий Валтасара взвешен на весах, разделено и само царство Вавилонское… Андрей подумал, что тогда, в детстве, он испытывал смутную тревогу, потому что не знал: хорош он сам или плох! Правильны или нет его мысли? Не давала знака рука, улетающая в своё световое царство. И сейчас, стоя у метро, Андрей почувствовал, как тронула его неведомая рука. Она, она, оказывается, и была той несвободой, не поддающейся разъятию-разложению. Над ней, это лишь над ней Андрей был не властен. На сей раз всё было по-другому. Один, совершенно один стоял Андрей около метро, чувствуя, что всё, чем он жил до этого момента, теряет смысл. «Да есть ли я?» Андрею вдруг захотелось вернуться в прошлое, прижать к себе Анюту — и не отпускать, не отпускать! Теперь он знал, почему мерцают из прошлого золотистые глаза Анюты. Не девочку-школьницу бросил Андрей, а впервые предал тогда живую человеческую душу! Впервые ступил тогда в тень и со временем сам превратился в тень. «Да жив ли я?» Андрею хотелось плакать по отцу, одиноко коротающему дни на даче, по своей жене, по Володе Захарову, по… всем людям, по всей жизни… «Вот оно, — едва сдерживал слёзы Андрей, — единственное, над чем нельзя быть свободным! Иначе — тень! Но только зачем, зачем мне всё это? Сейчас-то зачем?»
…Ещё светили из прошлого золотистые глаза Анюты. Ещё чудилась на месте серого уродливого здания виденная лишь на старых рисунках и фотографиях церковь. А река уже замедляла бег.
По-прежнему у входа в метро стоял Андрей, вглядываясь в реку. На берегу возник ласковый старик сторож, умерший сколько-то лет назад под вишней на скамейке, положив рядом кривые садовые ножницы. Пустыми глазами смотрел старик мимо Андрея и ласково кивал головой. Андрей вновь, как в детстве, подумал, что старик кивает не ему, не отцу, который знал старика лучше, не солнцу, не природе, не насекомым и… вообще не людям.
Но тогда кому, чему?
…На берегу реки стоила дочь и молча смотрела на Андрея…