Глава первая

1

Расцвели долгожданные пикульки. Те дикие ирисы, на которые каждый день посматривал Володя:

— Запаздывают нынче. Но к нашей свадьбе расцветут. Вот увидишь.

Вчера, наняв лошадей, Володя умчался в Минусинск. Проводив его за ворота, Надя помахала платком.

Он, обернувшись, крикнул:

— Завтра в полдень…

И позади колес заклубилась пыль…

Сегодня на рассвете теплый дождик умыл землю, принялся что-то нашептывать траве, словно поторапливал: «Шевелись-расти, — лето коротко».

Да, уже лето!

Надя не утерпела — после обеда позвала мать на прогулку. Елизавета Васильевна отказалась, сославшись на усталость, а про себя решила: «Пусть встретятся без меня. Извелись они из-за полицейского надзора».

Поглядывая на улицу, Надя подождала, пока солнце не повернуло на вечер, и пошла одна.

На церковной площади чуть было не столкнулась с двумя девками в цветастых кофтах, в широких юбках с оборками. Здороваясь с ней, обе торопливо прикрывали губы уголками платков, чтобы не хихикнуть вслух, и, отбежав немного, заговорили вполголоса. Конечно, о ней! В селе давно все знают — невеста. Ведь стражнику Заусаеву приказано отправить донесение о венчании.

В Шушенском было в диковину — ссыльный женится на такой же, как сам, немоляхе-ссыльной, и вечерами бабы на завалинках судачили: «Поклонятся, непокорные, батюшке Ивану».

Куда денешься? Такие порядки: без венчанья — не жена.

Каждый день к хозяевам наведываются соседки: «Свадебка-то скоро ли?» А потом на всю улицу пересказывают:

— В пост не говели, ко святому причастию не ходили… Не согласится батюшка…

— А ее, невенчанную-то, угонят отседова. Упекут.

Вот и усмехаются девки: «Невеста без места!»

Не будешь каждой рассказывать, что дело лишь за документами. Они же оба беспаспортные.

Мама волнуется, ночи не спит. Вдруг все расстроится?..

Когда приходят письма от питерских товарищей, рассеянных полицией по таежным углам Сибири, мать тревожно заглядывает обоим в глаза: «Опять поздравляют?!» Володя успокаивает шуткой:

— Они — авансом. По народной пословице: «Кто празднику рад…»

Из села Тесинского приглашены Старковы и Кржижановские, близкие друзья. Если полиция позволит, вот-вот нагрянут в гости, а тут — нет ничего. Никакой свадьбы! И страшней всего — погонят ее, Надежду Крупскую, по этапу, от тюрьмы до тюрьмы. В Уфу!..

Она шла по улице, не подымая головы, не глядя по сторонам.

Ничего, будут и у них солнечные дни. Пусть даже не сейчас. Пусть через девятнадцать месяцев, когда для Володи кончится эта проклятая ссылка… Никто не сможет им помешать. Все равно они будут вместе. Навсегда вместе.

Вышла за околицу. Там дождевые лужи заставили свернуть на обочину дороги, и она, подняв глаза, ахнула от изумления: вся равнина была синей от цветов пикульки! Будто навалились тучей невиданные мотыльки. Даже дорога едва заметна среди них. Так и кажется, что дрожат под ветерком — с легким шелестом — тонкие крылышки. Еще секунда, и сказочная синяя стая взметнется ввысь, закроет солнце.

Сибирь — и такие краски! Невероятно. Несовместимо.

И когда они успели раскрыться, эти очаровательные пикульки? Почти все бутоны сразу. Так дружно!

А Володя говорил: «К свадьбе…»

Может, все волнения уже остались позади? Вот покажется на дороге ямщицкий тарантас, Володя издалека увидит ее, встанет на ноги, помашет рукой и крикнет. Он не утерпит. Обязательно крикнет:

— Есть, Надюша, документы! Теперь никаких препятствий!..

Вдали чернеет Думная гора. С нее спускается к речке Ое извилистый тракт. По нему едет Володя. Вот он переплывает Ою на пароме. На этом берегу торопит ямщика: «Скорей, скорей!..» Его ждут… Если бы дождь не смочил землю, показалась бы тучка пыли… А теперь только звон поддужных колокольчиков издалека подаст весть о нем.

Надя прислушалась. Нет, не слышно колокольчиков. И дорога остается пустынной…

И она пошла — по колено в цветах — в сторону поскотины, которой был окружен выгон. Наклонившись, сорвала цветок, машинально поднесла к лицу и пожалела, что не пахнет.

Остановилась, рассматривая пикульку: походит на кукушкины слезки, тоже три лепестка, только большие и сочные. А возле них — тоненькие язычки. Они-то и шелестят под ветром, напоминая крылья бабочек.

Отломила с легким хрустом один лепесток, другой… Девушки любят гадать на цветах ромашки. А тут и отрывать уже нечего. И незачем.

Бросила изломанный цветок и пошла быстрее. Беспокойная тень опережала ее. И все удлинялась и удлинялась.

«Что случилось с Володей? Неужели могли арестовать за то, что поехал без разрешения? Но ведь к самому исправнику…»

В глубоких колеях постукивали колеса телег, — крестьяне возвращались с пашен. И ей пора бы домой. Она еще не ходила одна и так далеко. Даже немножко не по себе. Жаль, что не взяла Дженни. Все же — собака.

Скоро сядет солнце… Не пойти ли обратно? Иначе темнота застанет за селом…

Нет, нет. Она не может повернуть назад. Не успокоится, пока не увидит Володю, не узнает новости…

Вот уже видны ворота поскотины. Возле них — убогий шалашик, сложенный из пластов дерна. Там курится костерок. У огня сидит сторож, старый бобыль Вавилушка. Там и в сумерки можно подождать.

Опустел выгон. И погрустнели цветы пикульки, стали темными-темными.

От заката багровели лужицы в ухабах. А Надя по-прежнему шла по обочине дороги, вспоминала недели, проведенные здесь.

2

…Лишь первые дни после приезда в Шушенское прошли без тревог и волнений.

Как-то Елизавета Васильевна, еще не привыкшая к разговору с будущим зятем, сбивчиво напомнила:

— Владимир Ильич, вы… Ой, что я… Ты, Володя, обещал показать окрестности.

— Да, да. Я готов. Хотите к Енисею? Оттуда великолепный вид на Саяны. Говорят, нам повезло: здесь, как бы то ни было, все же юг.

На верткой лодке-долбленке Владимир Ильич поочередно перевез Крупских через ленивую, полусонную Шушенку, и все трое пошли по ровному лугу, усыпанному озерками.

Впереди серебрился Енисей, разметавшийся на несколько проток. Слева вдалеке зеленая равнина постепенно уступала место мохнатым холмам. За ними сверкали острыми гранями снежные шпили.

Полюбовавшись Саянами, стали рвать в мочажиннике молодой щавель, и Елизавета Васильевна спросила, любит ли Володя весенние щи. Он улыбнулся, как бы извиняясь за неточный ответ:

— Знаете, не отдавал предпочтения. Кажется, нравились. В давние годы, когда еще был жив отец. Мама их называла зелеными. И в каждую тарелку — половинку яйца.

— И ложку сметаны.

— Верно. Отец очень любил со сметаной. Ну, а мне здесь больше всего понравились «политические калачи».

— «Политические»?! Никогда не слыхала. И даже странно: калачи с политикой!

— Есть такие! Федоровна печет.

— Это кто же? — спросила Надя. — Ты не писал о ней.

— Разве не писал? Значит, запамятовал. А был уверен, что ты, Надюша, знаешь по моим письмам. Это жена одного крестьянина, с которым я хожу на охоту.

— Сосипатыча? О нем Наденька читала мне в твоих письмах.

— Да. Елена Федоровна Ермолаева. А зовут ее все просто Федоровной. И еще — Сосипатихой. Я познакомлю вас. И она напечет…

— Этих странных калачей?! Но почему же все-таки «политические»? Наверно, твердые, как камень?

— Наоборот, мягкие. Только корочка похрустывает на зубах. Из запекшейся сметаны. А названье произошло просто: нам с Оскаром Энгбергом, по местной терминологии «политикам», калачи пришлись по вкусу, ну и прилепилось слово.

— Корочка из запекшейся сметаны? Так сегодня же Варламовна угощала. Она называла шаньгами.

— То совсем другое. Вроде булочек. А у Федоровны именно калачи, только особенные. И она любит стряпать их. Достаточно мне заикнуться, что завтра пойдем на охоту, как она сразу начинает замешивать квашню. А Сосипатыч подзадоривает: «Пеки побольше «политических» калачей!»

Наде было приятно, что у Володи есть среди сибирских крестьян добрые знакомые, и ей самой хотелось поскорее повидать их. Кто знает, если бы не этот Сосипатыч… Не выбрался бы Володя из озера в тот страшный день…

А он продолжал:

— Я думаю, Сосипатыч сегодня же придет к нам. Непременно придет, и вот увидите, не с пустыми руками. Такой уж у него характер.

Наклонившись, нашел два голых пустотелых стебелька, один подал Елизавете Васильевне, другой — Наде.

— Попробуйте луговой лук. Чибисовый. Вон птица кружится. Вон-вон. Видите? А вон другая бежит по земле. На затылке хохолок. Это и есть чибис. Прислушайтесь: посвистывает и спрашивает: «Чьи вы? Чьи вы?»

Махая короткими полукруглыми крыльями, чибис подлетел поближе и повторил свой беспокойный вопрос. И Наде захотелось ответить. «Мы с Володей — Ульяновы». Но она проводила птицу задумчивым взглядом. Потом откусила верхушку сочного стебелька — язык обожгла незнакомая легкая горчинка, смягченная весенней свежестью.

Мать спросила:

— Небось тот же Сосипатыч дал названье луку?

— Я слышал от него. — Владимир сорвал еще несколько стебельков и подал Елизавете Васильевне. — Может, для супа пригодится? Мы на охоте клали в котел.

— А я не могу отыскать. — Надя присматривалась то к одному, то к другому кустику пи-кульки. — Вся трава одинаковая. Будто прячется от меня твой лук.

Владимир сделал шаг в сторону: наклоняясь, протянул руку к земле. Теперь и Надя увидела светло-зеленые стебельки, метнулась к ним и, рассмеявшись от радости, успела сорвать раньше него.

Забыв, что они не одни, Владимир расхохотался и схватил ее за локти.

Елизавета Васильевна отвернулась и стала разминать папиросу. Закурив, струю дыма выпустила в землю.

Вспомнив о матери, Надя смущенно высвободила руки и, подавая Владимиру чибисовый лук, сказала:

— Постепенно и я начну разбираться в здешних травах. С твоей помощью.

— Я вижу, вы многому… Уже многому ты, Володя, научился тут от крестьян, — отметила Елизавета Васильевна, подходя к ним. — Дружбу успел завести…

— Не со всеми. Крестьяне разные. Среди них есть и недруги. Даже сродни помещикам.

— Уж это-то я по себе знаю. До замужества служила гувернанткой в имениях. Насмотрелась, какое зверье эти помещики! А после мы с Наденькой в деревнях живали. И видали чумазых богатеев.

— А бедным как-то помогали сено убирать, — добавила Надя.

— Ого! Да вы, я вижу, из прежних народников!

— Не сторонились смелых людей.

Вышли к реке, постояли над обрывом.

В отличие от дремотной Шушенки, Енисей выглядел неугомонным. Он беспокойно ворочался на перекате, игриво раскачивал поникшие ветки прибрежного тальника, осыпал берега радужными брызгами, а на отмелях пересчитывал разноцветные камушки, будто обточенные искусным гранильщиком. И с береговыми обрывами, и со стаями пестрых турухтанов, спешивших куда-то на север, и с самим небом вел свой бесконечный разговор. А вода в нем — горный хрусталь. Вьются, вьются струи возле ног, обдают прохладой, будто спешат порадовать, поделиться силой и своей вечной устремленностью в неведомые дали.

Елизавета Васильевна зачерпнула воду ладошкой, и с нее посыпались капли — крупные жемчужины.

— Холодна, чиста! Вероятно, про такую и сказки сложены: живая вода!


Едва успели вернуться домой, как пришел охотник, невысокий, в дырявой войлочной шляпе, похожей на опрокинутый горшок. Его широкое лицо заросло клочковатой бородой, как бы обдерганной с обеих сторон. Под взъерошенными бровями светились добрые глаза, не устававшие радоваться всему, что окружало его.

Надежда увидела крестьянина в окно и поняла — это Сосипатыч!

Из-за его правого плеча торчал толстый ствол старого дробовика, бурого от застарелой ржавчины, а через левое была перекинута большая серая птица, тонкие ноги которой, словно железные прутья, волочились, царапая землю черными коготками. Охотник держал свою добычу за конец одного крыла, и длинные жесткие перья топорщились за спиной огромным веером.

Владимир Ильич встретил гостя на крыльце:

— Входи, входи, Иван Сосипатрович! Рады видеть.

— Дождался, ядрена-зелена?! — Охотник, разулыбавшись, по-дружески ткнул рукой в бок. — Будем проздравлять. С женушкой, стало быть, вскорости!

Он обтер о ступеньки крыльца подошвы кожаных бродней с мягкими голенищами, подвязанными ремешками чуть ниже колен, и прошел в горницу; сняв левой рукой шляпу с давно не чесанной головы, поклонился сначала хозяйским иконам, висевшим в переднем углу, потом приезжим женщинам:

— Вот примите. И не обессудьте на таком подарке. Вам поди-ка на обед сгодится.

По одну сторону его протянутых рук свешивались до самого пола костистые ноги, по другую — тонкая шея с маленькой, увенчанной изящной косичкой, длинноклювой головой.

— Он, журавлишко-то, того… Ничего он… Утречком я зашиб. Не успел, язва, лягушек-то наглотаться — не испоганился.

— Зачем вы это? Зачем нам? — пробовала отказаться Елизавета Васильевна. — Мы тут — на хозяйских хлебах пока что… А у вас, я слышала, своя семья…

— Вот ядрена-зелена! — обиженно ругнулся охотник. — Для чего же я старался? Он, шельма, дюже зоркой. Стоит на одной ноге, как на высокой ходулине, и туда-сюда башкой вертит. Этот — ажно посередь болота. Я ползком да ползком к нему, промеж высоких кочек. Боялся — вот-вот вспугну его, холеру. Да пофартило: туманчик низехонько так расстелился и меня принакрыл.

Владимир Ильич окинул друга наметанным взглядом: на его опояске, которой был перетянут длиннополый домотканый шабур, все еще оставались следы болотной тины. Нелегко было подползать к журавлю!

А Сосипатыч продолжал рассказывать:

— Помаленьку-потихоньку, стало быть, подкрался я к нему и вдарил по шее, чтобы тушку не портить. А теперича… — Он, растерянно покачивая птицу на руках, спросил, повертываясь то к Владимиру Ильичу, то к Крупским. — Чо теперича с им делать? Мы сами-то журавлино мясо не едим. Собаке, што ли, выбросить?

Простодушные слова чуть было не вызвали улыбку у Елизаветы Васильевны. Вот так подарок! Как у скупого богомольца: на тебе, боже, что мне негоже!

Но Надежда, шагнув поближе, вовремя заслонила мать и успокаивающе взглянула охотнику в глаза:

— Что вы? Что вы?.. Такую добычу…

Владимир Ильич положил руку ему на плечо:

— Не обижайся, Иван Сосипатрович. И за подарок большое спасибо! — Принял дичину и, передавая Елизавете Васильевне с рук на руки, пояснил: — Для себя здесь журавлей не стреляют потому, что нет нужды: уток много, тетеревов, рябчиков. А в Минусинске мне рассказывали — у журавля вкусное мясо. И нам стоит попробовать.

— Конечно, конечно, — поспешила согласиться Елизавета Васильевна, испытывая смущение после своих неловких слов.

— Мы тронуты вашей заботой. — Надежда поклонилась охотнику. — И благодарны вам. Мама и я. Как хозяйки, — добавила она и провела пальцами по сизому перу. — Он такой чистенький…

Сосипатыч, повеселев, разгладил усы, сливавшиеся с бородой:

— Перво дело — на вашу семью хватит досыта! — Шевельнул плечом, через которое еще минуту назад была перекинута его редкостная добыча. — Он, язва, тяжельче старого гуся! Право слово! В большую жаровню его… И с приезду, стало быть… — Прищелкнул языком. — По стакашку не грех…

Владимир Ильич схватил руку охотника, еще раз поблагодарил и, посмотрев на Крупскую-старшую, как бы от ее имени, пригласил к ужину. Надежда добавила:

— С Еленой Федоровной приходите.

— Будет что-нибудь на столе, помимо журавля, — сказала Елизавета Васильевна.

Сосипатыч помял шляпу:

— Не обессудьте. Несвычные мы с бабой к ученым людям… Мы уж… — Кивнул головой на Владимира Ильича. — Мы уж лучше, ядрена-зелена, на бережке. У костерка, стало быть. Так-то нам сподручнее.

Поклонившись всем, нахлобучил шляпу по самые брови и не спеша повернулся к порогу.

У его опояски качнулась маленькая уточка — чирок, и все трое успокоенно переглянулись: охотник все же не с пустыми руками возвращается домой! Не ради одного журавля ползал по болоту!

3

Журавля нашпиговали, зажарили в русской печи. На стол подали румяного, пышущего жаром.

Владимир Ильич разливал портвейн. Елизавета Васильевна следила за струйкой вина, не утерпев, дала настойчивый совет:

— Наливай полнее.

Тэкля Роховна, жена ссыльного Проминского, привыкшая к приметам, одобрительно качнула головой. Сам Проминский усмехнулся, поправляя запорожские усы.

— Так есть, — подтвердила Тэкля Роховна и осуждающе покосилась на мужа.

— Я могу, — сказал Владимир Ильич. — Но как бы не плеснуть на скатерть.

— Скатерть можно выстирать. А жизнь… Чтобы жизнь была полнее.

— Без примет жить легче, — заметила Надежда, несколько смущенная неожиданным намеком на их близкую свадьбу.

— Ну, а вы, — Ульянов повернулся к Энгбергу, — за приметы или против?

— Я думаль, как ви сказаль.

— Вот видите, большинство на нашей стороне. Так уж позвольте мне не доливать.

— Как тебе угодно… А только в былое время ради таких случаев наливали «со стогом», чтобы все были счастливыми.

— Ваше здоровье! — Владимир Ильич чокнулся с Елизаветой Васильевной, с Тэклей Роховной, с Надей и под конец с мужчинами.

Ян, опрокинув рюмку, поправил усы. Оскар отпивал маленькими глотками.

Попробовав мясо журавля, все сошлись на одном — приятная дичинка. Пожалуй, не хуже тетерева. Стоит стрелять. К тому же один журавль заменит полтора десятка чирков.

Тэкля Роховна вполголоса рассказывала женщинам:

— Пан Ульянов к нам на елка приходил. Он зафшэ вэсолу…

— А мы привезли вашим детям книжки, — сказала Надежда. — И коробку с игрушками.

— И огородных семян.

Мужчины разговаривали об охоте: чирков нынче прилетело еще больше, чем в прошлом году, косачи заканчивают токованье, тетерки уже садятся на гнезда, и выводки будут ранними. Летняя охота обещает быть богатой!

Затем Энгберг стал рассказывать о новом волостном писаре, с которым успел поговорить даже на политические темы:

— Я такой человек еще не видель! Наша сторонник!

Проминский, покрутив головой, спросил Владимира Ильича:

— Як то по-вашему? Менко сцеле… Мягко…

— Да. А спать будет жестко.

— Нет, — заспорил Энгберг. — У него, у меня — одно убежденья.

— Вот как! Одни и те же политические взгляды?! Что-что, а уж этого-то я от вас не ожидал!

— Опять вы про политику! — упрекнула Елизавета Васильевна. — Лучше бы налил еще…

— Хорошо, хорошо, налью, но вы послушайте. Надя! Тэкля Роховна! Оскар Александрович и волостной писарь, оказывается, единомышленники! Не верите? Сейчас убедитесь. — К уголкам глаз Владимира Ильича сбежались строгие лучики морщинок. — А нуте-ка выкладывайте все начистоту.

— Просто мы… Разговариваль вчера… — замялся Энгберг, и лицо его стало красней зари, придвещающей непогоду. — Писарь говориль… Я соглашалься… Можно без революция.

Надежда всплеснула руками, Ян Лукич шумно выдохнул, а у Владимира Ильича, сумевшего сдержаться, заиграла в глазах лукавинка:

— Это как же без революции?

— Договориться мало… Немножка… Другой день еще немножка… Все лютче и лютче…

— Ах, вот как! Договориться с буржуазией? Договориться с помещиками? Постыдить их немножко, и все в жизни переменится. Так? А городовые? А жандармы? А генералы? С ними как? Вдруг они волостного писаря не побоятся и начнут стрелять, а?

На нешироком светлом лбу Энгберга кожа сдвинулась в тяжелые складки, и он напряженно шевелил пальцами рук, стараясь вникнуть в малознакомые русские слова.

— Не знаете? Ну, а если вам с вашим умником писарем войти в клетку льва да постыдить его? Или тигра? На выбор.

— Тигра есть зверь.

— И наш классовый враг тоже безжалостен, как хищник. А то, что вы нам здесь рассказали, дорогой мой Оскар Александрович, старая песня. — Владимир Ильич положил руку на плечо Энгберга и заглянул в глаза. — Очень старая. Петая-перепетая. И никому, кроме наших противников, теперь не нужная.

— Есть ещэ една россыйска пословица, — снова вступил в разговор Проминский. — Не давай пальца в уста…

— Верно! — подхватил Ульянов. — Не клади писарю пальца в рот — откусит. С ним надо ухо держать востро. Но мы еще успеем поговорить обо всем. Вы хотели учиться русскому языку. Вот вам учительница. Ты согласна, Надя?

— Да я хоть завтра же!

— Отлично! Ну, а где язык, там и политика! У Надежды Константиновны это получается.

— Володя!

— Я говорю правду. За Невской заставой рабочие хвалили тебя за это, называли своей. Я сам слышал.

После ужина Проминские, поблагодарив за подарки, пригласили всех к себе в гости. Энгберг, увидев корзину с ювелирным инструментом, обрадовался, как ребенок. А потом стал извиняться за давнюю неосмотрительную просьбу: этакую тяжесть пришлось женщинам везти из Питера! Тут же — два пуда! И чем он сможет отплатить за любезность?

— А с близкими людьми счетов не ведут, — ответила Надежда.

Расставались за воротами. Проминский сразу запалил свою трубку. Владимир Ильич, пожимая руки друзьям, сказал:

— Теперь нас четверо! — И, задержав взгляд на лице Энгберга, подчеркнул: — Я надеюсь — четверо единомышленников! Без писаря!

Оскар поставил на землю свою корзину и обеими руками сжал пальцы питерского «Старика».

4

У взбалмошной Дженни хватило бы азарта на десятерых собак. Она кидалась за каждой курицей. Пришлось ее вести возле ноги. Но собачка, не слушаясь ни команд, ни окриков, рвалась вперед, дергала поводок и мешала разговору.

В лесу, свернув с дороги, Владимир отстегнул поводок, и Дженни, широко кидая неуклюжие, длинные лапы, побежала на опушку, где возвышалась одинокая сопочка.

— Вот здесь я, — заговорил Владимир, — впервые встретился с Сосипатычем.

— Я так и думала, что мы идем на Журавлиную горку. Ты писал…

— И верил: поднимемся вместе! Во сне тебя видел здесь.

Владимир схватил Надю за руку, и они, увязая по щиколотки в сыпучем песке, побежали к вершине сопки. Друг друга подзадоривали беззаботным смехом.

Перед самой вершиной она, стройная и легкая на ногу, вырвалась на полшага вперед и так порывисто повернулась, что длинная пушистая коса хлестнула Владимира по плечу. Он, звонко смеясь, подхватил ее под руку, и последние шаги они сделали одновременно.

— Вместе! — воскликнула Надежда, глядя ему в глаза.

— А смотреть, Надюша, лучше в эту сторону.

Снежные шпили, окутанные дымкой, казались фиолетовыми, манили к себе.

— Вот туда бы подняться. — Надя сжала его руку. — Выше орлиного полета!

— Ночевать на берегу горной речки.

— И пить хрустальную воду.

— Боюсь, полиция не позволит нам такого удовольствия. Сочтет, что мы замыслили побег.

Надя окинула глазами болото, расстилавшееся от подножия сопки далеко в сторону Енисея.

— А где журавли? Мне хотелось посмотреть их весеннее… Как это называется?

— Токование. Но это бывает на рассвете.

— А вон, смотри-смотри, — лебеди! Видишь?

— Да. Парочка. Остались на гнездовье.

— Правда? Посмотреть бы птенцов. Наверно, белее снега.

— Сосипатыч говорит — серые. До второго года.

— Все равно — лебедята!

Тут Надя невольно отвлеклась от заманчивой картины.

— Ты, Володя, извини… — Оперлась на его плечо и одним каблуком постучала о другой. — Песок набился.

Он помог ей снять ботинок.

— И другой — тоже, — попросила она.

Но мелкие песчинки цепко пристали к чулкам. Пришлось, чтобы обтереть ноги, спуститься к маленькой полянке, покрытой молодой травой.

Тем временем Дженни вспугнула какую-то пичугу и бросилась вдогонку. Трепыхались ее рыжие уши, качался распушившийся хвост-»перо», краса всех сеттеров. Владимиру едва удалось остановить ее и подозвать к себе.

— Так ты, глупая, всю дичь распугаешь! — Шлепнул собаку по холке, взял на поводок и тоже спустился к зеленой полянке.

Надя уже успела отряхнуть чулки и снова надеть ботинки.

Рядом с нею чернело старое кострище. Сохранился таганок — гибкая березовая палка, воткнутая наклонно в землю. Володя сказал: много раз на этом месте ему доводилось варить обед. С Сосипатычем. Иногда с Проминским.

Сели возле кострища. Дженни легла между ними, свесив за губу розовый, будто обсыпанный росой, язык. Поглаживая атласную, струящуюся под пальцами, шерсть собаки, Надя расспрашивала о селе. Ей хотелось подружиться с местной интеллигенцией. Володя покачал головой:

— Какая тут интеллигенция?! Поп да дьякон. Ну, еще учитель.

— Ты ставишь учителя в один ряд с попом. Не ошибаешься?

— Рад бы ошибиться, но факты — упрямая вещь. Правда, нынче он уже не помогал попу собирать пасхальную ругу.

— Постеснялся ссыльных?

— Возможно. И, к счастью, он женился удачно. В карты уже не дуется. И пьяным его не вижу.

Надя пошевелила старые головешки. Владимир достал перочинный нож, настрогал из сухой палочки щепочек и вмиг разжег костер. Потом сел на свое место, погладил Дженни и продолжал:

— Была у меня одна примечательная встреча с учителем. На святках. В воскресный день возвращаюсь с прогулки. Гляжу — возле моста на обеих сторонах Истока стоят мужики, как две черные тучи. Древняя рать против такой же рати. Только без секир да дреколья. Одна улица против другой. А на льду уже сошлись на кулачки ребятишки. Кое-кому успели разбить носы в кровь.

— Ужасно!

— Самое ужасное ожидалось с минуты на минуту. Мужики с берегов науськивали: «Зю, зю!», «Бей шипче!», «Норови по сопатке!», «Под вздохи лупи!» И сами засучивали рукава. Еще секунда, и бросятся в схватку. Стенка на стенку! Как при Иване Грозном! Века прошли, а дикость осталась. Спрыгнул я с моста на лед и стал расталкивать ребят в разные стороны. Вижу — не удается. Сшибаются снова, как молодые петушки. С обрывов посыпались мужики: «Не трожь!», «Не суйся, политик, не в свое дело, — зубов не досчитаешься».

— И они могли…

— Я в ту минуту думал только о детях… А мужики уже махали кулаками. С обеих сторон — мерзопакостная брань. Вдруг между стенок врезался Стародубцев, стал отталкивать одного влево, другого — вправо: «Не дам ребятишек! Не смейте!» Школьники — к учителю, как цыплята к наседке. Мужики на какую-то секунду опешили. Я стал стыдить, уговаривать. Хожу между стенок. Винным перегаром разит от тех и других. Дышат тяжело, тычут кулаками, а достать противника не могут… Не знаю, чем бы все кончилось, но проезжал мимо старшина, испугался, что могут смять «политика» — отвечай за него. Повернул свою пару коней и въехал между стенок. Расступились. А старшина: «В каталажку захотели? В острог?» Кивнул на меня: «Он все законы знат, а вы: дуроломы…» Погрозил кнутом: «По домам, варначье!» Стали потихоньку расходиться… А после, говорят, многие жалели: зрелища лишились!

— Ну, а учитель? Что же он?

— Я не заметил, куда он исчез в тот день… Иногда встречаемся на улице. Поповское влияние не выветрилось. Это не вдруг. И не так-то легко. Поп, как положено, преподает «закон божий». Но учитель есть учитель. Как бы там ни было, а от него останется в деревне след.

— Знаешь, Володя, — Надежда прислонилась щекой к его плечу, — я тоскую по школе. Часто вспоминаю нашу питерскую воскресно-вечернюю… С какой бы я радостью…

— Считай, что у тебя уже есть ученик.

— Да… Но мне бы к детям. Сейчас бы…

Пламя угасло. Они набрали сухих хворостинок и, положив в костер, сели плечом к плечу.

— Когда-нибудь сварим здесь обед? — спросила Надежда.

— Обязательно сварим. Утиный суп! Я научился.

— А приедет в гости Марья Александровна… твоя мама, — поправила себя Надя. — И мы все, — две мамы и мы с тобой, — сюда…

Владимир обнял ее. Она, не договорив, положила голову ему на плечо.

Они долго молчали. И не слышали ни шума леса, ни птичьих голосов.

5

В воскресенье 10 мая они сидели в маленькой горнице за письменным столом, друг против друга.

По-разному поскрипывали их перья: одно — быстро и порывисто, чтобы успеть за молниеносной мыслью, другое — медленно, плавно и по-учительски ровно. Они писали прошения исправнику о том, что им необходимы удостоверения или выписки из их «статейных списков», где указано время и место рождения, а также отмечено самое необходимое для венчания — «холост», «девица».

Владимир уже сложил свое прошение вчетверо, а Надежда не написала и половины.

— Закончишь — запечатаешь, — сказал он, взял лист почтовой бумаги. — Сейчас — маме.

— И я напишу. Обещала — в день приезда, а вот уже трое суток, как мы здесь. Даже неловко.

— Не волнуйся, Надюша. Почты-то все равно не было.

Слегка склонив голову к левому плечу, Владимир писал:

«Приехали ко мне наконец, дорогая мамочка, и гости… Я нашел, что Надежда Константиновна высмотрит неудовлетворительно — придется ей здесь заняться получше своим здоровьем».

Крупская, закончив прошение, тоже принялась за письмо:

«Дорогая Марья Александровна! Добрались мы до Шушенского, и я исполняю свое обещание — написать, как выглядит Володя. По-моему, он ужасно поздоровел, и вид у него блестящий сравнительно с тем, какой был в Питере… Увлекается он страшно охотой, да и все тут вообще завзятые охотники, так что скоро и я, надо думать, буду высматривать всяких уток, чирков и т. п. зверей».

За пером Владимира бежали слова:

«Ужасно грустно только, что ничего хорошего о Мите не привезено!»

Он перевернул листок, и Надя, взглянув на него, продолжала чуть быстрее:

«Володя остался очень неудовлетворен моими рассказами о всех вас, нашел, что этого очень мало, а я рассказала все, что знала».

Помня, что Мария Александровна порывается приехать к ним, они, не сговариваясь, повели речь об этом. Надя написала:

«Дорога в Шушу совсем неутомительна, в особенности, если нет надобности сидеть в Красноярске, а еще сулятся, что с июня месяца пароход будет до Шуши. Тогда будет и совсем хорошо. Так что если вам удастся выбраться сюда, то ехать будет ничего себе. А в Шуше очень хорошо, на мой взгляд, лес, река близко».

И Владимир тоже не забыл рассказать о дороге:

«От Минусинска до Шуши 55 верст. Рейсы здешние пароходы совершают неправильно: расписания нет, но вообще раз установится навигация, — вероятно, будут ходить более или менее правильно и без экстраординарных проволочек. Очень и очень бы хотелось, чтобы тебе удалось сюда приехать, — только бы поскорее выпустили Митю».

На секунду оторвавшись от письма, Владимир подпер щеку рукой, задумался. От Москвы до Красноярска — десять дней да тут еще — дня четыре. Мать может успеть к свадьбе!

И опять склонясь над листом, продолжал писать:

«Да, Анюта спрашивала меня, кого я приглашаю на свадьбу: приглашаю всех вас, только не знаю уж, не по телеграфу ли лучше послать приглашение!! Н.К., как ты знаешь, поставили трагикомическое условие: если не вступит немедленно (sic!) в брак, то назад в Уфу. …мы уже начинаем «хлопоты»… чтобы успеть обвенчаться до поста (до петровок): позволительно же все-таки надеяться, что строгое начальство найдет это достаточно «немедленным»…»

Пока он отыскивал конверт да надписывал адрес, Надежда вывела последнюю строчку: «Ну, целую всех, Марку Тимофеевичу и Дмитрию Ильичу мой поклон», — и вложила письмо в тот же конверт.

6

Однажды во время завтрака Надя напомнила:

— Володя, я жду, когда ты дашь мне свои «Рынки»[1].

— Когда отдохнешь.

— Правильно, — подхватила Елизавета Васильевна. — Вы лучше идите-ка в лес. Погуляйте. Тебе, Надюша, надо поправиться.

— Вы все — об одном и том же. Как сговорились. Да я чувствую себя великолепно. И никакой мне отдых не нужен.

— Выпей вот еще. — Мать хотела пододвинуть свой стакан молока дочери, но Владимир удержал ее руку:

— Зачем же свой? — Он вышел в кухню к Варламовне и вернулся с полной кринкой. — Вот добавочное.

Надя, смеясь, прикрыла ладонью пустой стакан:

— Себе наливай. И маме еще…

— Нет, нет. — Он пытался приподнять ее руку. — Начнем с тебя.

— Если дашь рукопись.

— Хорошо. Но ты будешь только читать. А переписывать — позднее. Когда по-настоящему отдохнешь. Договорились? Вот и отлично.

Они перешли в соседнюю горницу, и Елизавета Васильевна закрыла дверь. Владимир за своим письменным столом склонился над книгой Веббов, перевод которой нужно было закончить к августу.

Надежда, получив первую главу «Рынков», села на стул у открытого окна. Начала читать неторопливо, как бы подчеркивая наиболее значительные места. Но уже на второй странице остановилась и, поворачиваясь к столу, скрипнула стулом.

— Володя! — заговорила вполголоса. — Извини, что отрываю…

— Пожалуйста, пожалуйста, Надюша. Придирайся к каждой странице, к каждой строчке, к слову…

— Может, я ошибаюсь. Но мне показалось… Вот у тебя написано: «При натуральном хозяйстве общество состояло из массы однородных хозяйственных единиц…» Дальше в скобках: «(патриархальных крестьянских семей и феодальных поместий)»… А почему бы не вспомнить о пресловутой общине? Ты же всегда о ней…

— Пожалуй, ты права. Дай-ка сюда.

Взяв листок, он между строчек добавил три слова: «примитивных сельских общин».

— Продолжай с той же строгостью.

— А ты представь себе, что я — самая рядовая читательница и со всей этой премудростью знакомлюсь впервые. Да я и в действительности…

— Ну, ну. Не прибедняйся, Надюша.

— Это, Володя, правда. Тебе я могу сознаться — иногда самой себя стыдно: до сих пор не читала «Коммунистического манифеста»! Как-то все не удавалось раздобыть.

— Понятно. И краснеть, моя милая, не от чего. Совершенно не от чего. Мы-то знаем: не так-то просто заполучить «Коммунистический манифест». Даже в Питере. Прочтешь здесь. Правда, у меня только на немецком.

— Даже лучше. Мне — для практики в языке.

— Вот, вот. Будет двойная польза. Возможна и тройная, — Владимир подчеркнул эти слова энергичным жестом, обрадованный тем, что вовремя припомнил самое важное, — если ты Оскара познакомишь с «Манифестом». По две-три странички в день. А потом возьметесь за «Капитал». Постепенно ты поможешь ему избавиться от всей этой блажи, внушенной волостным писарем!

— Это, Володя, нелегко.

— Конечно, трудно. Но необходимо.

— А русский язык?

— Ты — учительница и сумеешь все совместить… Да, — спохватился Владимир, глянув на свои листы. — Я тебя перебил. Ты еще что-то хотела сказать.

— Только одно: перед тобой — неподготовленная читательница. А уж ты…

— Буду разъяснять, а в рукописи править. Я, Надюша, с первых шагов, с первых своих строчек ставил основной целью — писать так, чтобы понял каждый рабочий. Во всяком случае, к этому стремился и стремлюсь. А насколько удается — не знаю. Писать популярно — это трудно. Очень трудно. Ну, читай дальше.

Они снова углубились в тексты.

Однако тишина была недолгой. И первым заговорил Владимир:

— Наденька, взгляни сюда. Никак не дается. Сразу два незнакомых слова, в словаре — по нескольку значений.

Надежда подсела к нему, и они склонились над книгой Веббов, перелистали англо-русский и русско-английский словари. Потом Надежда отыскала те же строки в немецком переводе, который у Владимира во время этой работы всегда был под рукой, и сложную фразу наконец-то удалось разгадать.

И опять в горнице стало тихо. Только поскрипывало перо да шелестели перевертываемые листы, мягко и тихо — книжные, жестко — рукописные.

Через некоторое время Надя, отложив рукопись, выпрямилась на стуле:

— Тут у тебя, Володя, идет речь о специализации в земледелии, подчеркнуто — в торговом. Я мало знаю сельское хозяйство. Разве уже сложилась такая специализация у нас в России?

— А как же. — Владимир встал, сделал несколько шагов по комнате. — Наше капиталистическое торговое земледелие идет по стопам Западной Европы. Все больше и больше развертывается международная торговля. Вот, скажем, Италия — продает вино, покупает масло в Дании. И Франция тоже. И у нас уже не первое десятилетие, как определились районы специализации торгового земледелия. К примеру, Англии, морской державе, необходима наша пенька для канатов, и северные губернии сеют коноплю. Смоляне — лен. А на Кубани — твердую пшеницу, самую лучшую в мире: итальянцы без нее не могут сделать хороших макарон. Вспомним еще о масле. И здесь, в Сибири, уже начали вырабатывать на заводах сливочное масло. Вот кончится наша с тобой ссылка, поедем мы за границу…

— В эмиграцию?

— Пусть тебя не пугает это слово. Ты сама знаешь, нам нужна, нам крайне необходима своя боевая марксистская газета. Здесь я много думал о ней, советовался с Глебом, с другими товарищами. Мнение единое — газета будет нашей помощницей, нашим организатором. Где ее издавать? Только за границей. По опыту Герцена. И по некоторому опыту Плеханова, хотя и для него газета будет новым делом… Так вот, где-нибудь в Германии или Англии нам с тобой подадут к завтраку — что бы ты думала? — сибирское масло! Да, да.

Вошла Елизавета Васильевна с кринкой молока:

— С погреба. Выпейте по стаканчику холодненького. Варламовна принесла.

— Хорошая она женщина! — отметила Надежда.

— Другую такую хозяйку и сыскать вряд ли возможно, — подхватила мать. — Может, остаться нам на этой квартире?

— Нет, нет, — возразил Владимир. — Будем искать другую. И не только потому, что хозяева часто устраивают «гулянки», попросту — попойки… Нам надо попросторнее…

— Я стала отказываться от молока, — продолжала Елизавета Васильевна, — а Варламовна говорит: «Все одно поросятам выливаем».

— Если все равно поросятам, — рассмеялся Владимир, — так пей, Надюша!

— А ты говорил…

— Торговое скотоводство? А тут — поросятам! Это оттого, что в Шуше еще нет маслодельного завода. Но завтра он будет. Обязательно будет. Патриархальщине придет конец.

7

Проходили дни за днями, недели за неделями, а полиция все не присылала документов.

В чем же дело? Намеренное издевательство или обычная чиновничья медлительность?

Ульянов справлялся и у волостного писаря, и у священника, и у стражника Заусаева, заставлявшего каждый день расписываться в прошнурованной книге. Стражник отвечал отрывисто:

— Начальство знает. Закон-порядок!

Не завалялись ли их «статейные списки» в канцелярских дебрях? И они отсылали напоминания исправнику, но ответа по-прежнему не было.

Теперь ни работа, ни прогулки уже не могли приглушить волнения. Надежда стала жаловаться на бессонницу. Владимир тоже ночи напролет беспокойно вертелся на кровати, укладывался поудобнее, стараясь заснуть, и только на рассвете впадал в забытье. Утром вставал с головной болью.

Не выдержав, без всякого разрешения поехал в Минусинск.

И нет его.

Возможно, что вчера не успел приехать в город до закрытия «присутствия». Но сегодня к исправнику, несомненно, пошел с утра… Мог бы давно вернуться.

Где он? И что с ним? При его пунктуальности.

Револьвер оставил в столе. А ведь могли разбойники по дороге посчитать за богача. Говорят, так погиб где-то в Якутской области рабочий-революционер Петр Алексеев…

И вот Надежда, укутав поджатые руки уголками полушалка, стоит у поскотины и смотрит на дорогу, теряющуюся в сумерках.

И не уйдет, пока не дождется.

8

По дороге в Минусинск у Владимира Ильича разболелся зуб, и там пришлось прежде всего искать дантиста. Но во всем городе не оказалось ни одного зубоврачебного кабинета. Помог провизор Мартьянов — приготовил капли. И посоветовал не запускать болезни:

— Без лечения вы измучитесь. Вам необходимо съездить в Красноярск.

Легко сказать — съездить. Поднадзорному никуда нельзя двинуться без разрешения высоких властей.

А хорошо бы, черт возьми, побывать в Красноярске! Проветриться бы немножко, узнать новости, сходить в библиотеку, повидаться с Красиковым.

Как он там, Петр Ананьевич? Удалось ли ему создать кружки среди рабочих? Есть ли возможность организовать партийный комитет?

Капли помогли забыть про зубную боль, и утром Владимир Ильич пошел к исправнику. Но по дороге ему встретился Стародубцев. Оказалось — приезжал за тетрадями. Теперь бы уже пора возвращаться домой, да не на что нанять ямщика.

— Поедемте вместе, — пригласил Ульянов. — Я нанял туда и обратно. У вас больше дел здесь нет?

— Дела-то мои денег просят. Хотелось грифельные доски ребятишкам…

— А отец Иван не помогает?

— Ну-у… — Стародубцев безнадежно покачал головой. — За этот год я узнал его: зимой снегу не выпросишь.

— Выходит — поповские руки загребущие? Все — себе?

— Так. Прошлой весной, помните, он ругу собирал? Я по неразумности помогал ему. А вы пошутили: «Как бы он вас не обделил». И вышло по-вашему. Все, дескать, для благолепия храма и его причта.

— Значит, не зря говорят: «Поп со всего возьмет, с попа ничего не возьмешь», а?

— Я еще слыхал: «Родись, крестись, женись, умирай — за все попу деньги подавай!»… А школе — шиш. Отпускают даже не гроши, а какие-то несчастные полушки.

— Почему же вы раньше не сказали? Вместе придумали бы что-нибудь.

— Что придумаешь? Деньги на березах не растут, на земле не валяются.

— Вот это, батенька мой, неверно. Растут деньги! И на земле их можно найти! И не гроши, а целковые! Да, да. Не удивляйтесь. Вы умеете собирать лекарственные травы?

— Не доводилось.

— Пойдемте в аптеку. Знаете Мартьянова? Чудесный человек! Бескорыстный подвижник науки! И очень толковый провизор. Я вас познакомлю. Так вот, он спрашивал меня буквально сегодня — не собирает ли кто-нибудь в Шушенском лекарственные растения. Аптека покупает. Какие? Он все расскажет. Вот и займитесь с детьми.

— Неплохо бы. Только ребятишки-то — на пашнях. Отцы их не отпустят.

— А вы — в праздники. И у школы будут деньги не только на грифельные доски. Пойдемте.

9

Пахло дымом и печеной картошкой.

У костра сидел дед Вавила. Его квадратный лоб был исполосован морщинами, свалявшиеся волосы походили на белый войлок, борода слегка дрожала. Он палочкой выкатил из золы картофелину, подул на нее, перекинул с ладони на ладонь, обжигая заскорузлую, покрытую трещинами кожу, и бросил на горячие угли.

— Малость не упрела. — Зарыл поглубже и, подняв голову, крикнул: — Эй, молодушка! Ты, чай, проголодалась?

— Спасибо, дедушка, — ответила Надя, отрываясь от изгороди. — Я сыта.

— Ну подсаживайся погреться. — Указал на сосновый пень, выкопанный в бору на растопку. — Мимо нас не проедут.

Но пень был смолистым, и Надежда Константиновна присела к костру на корточки. Задумчиво следила за коротенькими струйками пламени, колыхавшимися, как лепестки подсолнечника под легким ветром.

…Когда она с матерью ехала в село, здесь еще не было кострища. Ворота стояли широко распахнутыми, и скот пасся в полях.

Поскотину шушенцы закрыли после николина дня. Тогда и соорудил старый бобыль новый шалаш на месте прежнего, разломанного быками. Развел костерок, стал открывать ворота проезжим. Мужики одаривали сторожа: кто картофелиной, кто куском калача, а кто и печеным яйцом. А чиновники да лавочники бросали на пыльную дорогу полушку или грош, случалось — даже копейку. Тем и жил старик.

Первый раз Надежда пришла сюда с Владимиром тоже в вечернюю пору. Вавила вот так же сидел у костра, грел босые ноги и сетовал на то, что перезимовавшая в погребах картошка «шибко сластит».

— Н-да, — сочувственно проронил Владимир Ильич. — А если побольше соли?

— Да ведь соль-то, она… на дороге, чай, не валяется.

— А мы вам завтра принесем.

Владимир Ильич прислушивался к каждому слову бобыля. Кто же он такой, одетый в лохмотья, изломанный жизнью человек? Можно сказать, голый на голой земле. На богатой сибирской земле, в «мужицком раю», как называет Минусинский округ доктор Крутовский! Бродяга? Нет, тот не усидел бы у поскотинных ворот.

На следующий день принесли соли. Вавила первым делом густо посолил корочку хлеба и долго жевал ее, причмокивая, потом запил водой из котелка. И стал разговорчивее.

Он — из переселенцев. В его родной пензенской деревушке полоски пашни меряли даже не аршином, а четвертью. Ну и соблазнились мужики посказульками о вольной сибирской земле: «Сколько душе угодно, столько и паши! Благодать осподня!»

Владимиру Ильичу припомнились переселенцы, высадившиеся из вагона где-то около Боготола. Тоже были пензенские. Старик в зипуне… Уж не он ли? Нет, тот был помоложе и покрепче. Из лыкового пестеря торчал узенький сошник от самой убогой сохи, в какую впрягают одну лошадку. Крутовский озадачил пришельца: «Такой копарулькой нашей земли не поднять…»

— А нам и не довелось подымать для себя-то, — рассказывал Вавила, грея над костром скрюченные пальцы рук, черных, словно корневища. — Справному мужику пахали пары на его тройке. После подряжались пошеничку жать. Подесятинно. Ох, и большие же десятины у сибирских старожилов! А серпом-то, чай знаете, немного заробишь. Все ж таки сгоношились — избушку себе поставили, навроде землянухи. Можно бы зиму скоротать. Да от худобы расплодилась вша. Как мураши весной. И никакого не было от нее спасенья. А на святках навалилась горячка и… — Старик, хрипло вздохнув, прикрыл глаза тяжелыми веками. — И остались мы с внучком-несмышленышем. Его добры люди взяли в сыновья, а мне… мне бы до своей деревни как-нибудь докарабкаться. Пособил бы бог. В свою бы землю, рядышком с упокойницей…

Сейчас Вавила рассказывал о минувшей зиме. За немудрые харчи топил печь под овином Симона Ермолаева. И спал там же, на земляной лежанке, как барсук в норе. В одну из ночей сонный угорел так, что утром молотильщики недвижимого вытащили на мороз, лоб натерли снегом, в уши сунули по ягодке мороженой калины… Полежал на ветру. И помаленьку оклемался.

— Чай, не суждено умирать в чужом-то краю. — Старик поцарапал в бороде, вздохнул. — Насобираю копеек и — в свою сторонушку. Хоть ползком, да доползу. В Сибири жисть — хуже некуда. — Шевельнул ступнями босых ног. — Лапоточки и те не из чего сплесть.

Вот она, горькая доля новоселов! Володя написал об этой доле в своих «Рынках».

А там, в российских губерниях, на их родине, еще хуже. И Надежде вспомнился бобыль-дровосек, с которым девчонкой ездила в лес. Вспомнила она и нищих на папертях церквей, и бурлаков на пристанях, и городских босяков. Когда-то ее потряс страстный обличительный трактат Льва Толстого «Так что же нам делать?». О Хитровом рынке, о ночлежках: три копейки без подушки, пять — с подушкой. Тогда и задумалась впервые: как повернуть жизнь, чтобы бедных не было? Стала вместе с матерью помогать беднякам на сенокосе. Позднее поняла — этим жизнь не повернешь.

Не счесть их, вот таких обездоленных, босых да голодных. Убогая, нищая матушка-Русь!

Старик не просит подаяния — он тут, отворяя и закрывая ворота, зарабатывает свои гроши да полушки. Но как-то надо ему помочь…

Вавила, видя тревогу на лице, принялся успокаивать:

— Не горюй, бабонька… Только я не кумекаю, ладно ли сказал? Коса-то у тебя одна… Дома-то мы звали барышнями да барынями. Здесь бар нету, — без их и то дюже тошно. А ты не печалься. Воротится твой Ильич.

Старик снова достал картофелину, разломил пополам, и над горячей мякотью заструился парок. Одну половину подал на щепке:

— Ежели не побрезгуешь.

А сам потянулся рукой к мешочку с солью и вдруг замер:

— Слышь, колокольчики!..

Положив половинку картофелины на пенек, Надежда метнулась к воротам:

— Я открою.

— Чижело тебе, несвычно.

— Мне хочется самой…

Показалась приметная пара лошадей: на пристяжке — соловый, у гнедого коренника — звезда на лбу, как фонарь. Едет Володя!

Но что это? Рядом с ним чернеет какая-то фигура. Кто такой? Уж не жандармский ли офицер?

Протяжно заскрипели ворота. Открыв их, Надежда встала у обочины, помахала рукой Володе; сдерживая волнение, всматривалась в незнакомца.

10

— Наденька! Как же ты — сюда? И одна в такую пору! — Владимир, спрыгнув на землю, поцеловал ее. — Извини, что заставил волноваться. Это непроизвольно. Зуб — не вовремя. — Приложил пальцы к щеке. — А лечить некому. Сама видела, не город — захолустье. Коновалы есть — дантистов нет. И только аптекарь Мартьянов облегчил боль.

Ямщик, проехав вперед, остановился напротив костра.

Вавила подбежал закрывать ворота, но Владимир Ильич, поблагодарив за беспокойство и положив монету на коряжистую ладонь, закрыл сам. Потом взял Крупскую под локоть и повел к учителю, уже стоявшему возле ходка:

— Познакомься, Наденька.

Стародубцев, приподняв фуражку, назвал себя; Ульянову сказал, что до дому дойдет пешком.

— Нет, мы вас доставим.

Ямщик, недовольно покашляв, потеснился на облучке. Учитель приткнулся на уголок и по дороге начал рассказывать новой знакомой:

— В городе я очутился, как рак на мели. Уж думал пешком до дому добираться.

— Ты знаешь, Надя, Владимиру Петровичу, как говорят сибиряки, нынче пофартило: Мартьянов дал заказ на лекарственные травы да коренья. И школа будет с деньгами.

— Совершенно неожиданно! — воскликнул учитель. — Все благодаря…

Ульянов не дал договорить:

— Это вы напрасно. Моих заслуг тут нет. Вы и без меня могли пойти к Мартьянову.

— Да я и не предполагал… Вот уж воистину не знаешь, где что найдешь! Словно золотой самородок!

— А в музее мы, — продолжал оживленно рассказывать Владимир Ильич, — вместе смотрели гербарные листы. Теперь ясно, что собирать и как сушить.

— Хорошо придумано! — подхватила Надежда Константиновна. — Для детей — заманчивый труд. И на пользу им: глубже узнают природу. Мне кажется, в этом есть, правда едва приметный, зародыш школы будущего.

— Возможно. Вполне возможно. Ну, а потом мы отправились на пристань — получать багаж: наконец-то нам с тобой пришли книги! Ты не заметила? Вон — на задке целый ящик!

— Те, которые заслали куда-то в сторону Иркутска?

— Вероятно, те самые, отправленные еще зимой.

— Значит, не зря съездил?

— К исправнику зря. До сих пор не отыскали «статейных списков»! Ужасная канцелярская волокита! Сибирские «порядки»! Исправник обещает запросить из Красноярского тюремного отделения, но… «Улита едет, когда-то будет».

— Извините за вмешательство, — нерешительно заговорил Стародубцев. — А что, если отца Ивана попросить по-свойски? Я бы мог к нему сходить.

— Без документов? Ни в коем случае. У нас…

Ульянов приложил руку к щеке.

— Ты бы помолчал, Володя. Тебе трудно с больным зубом.

— Ничего. — И, кинув острый взгляд в смущенные глаза учителя, Владимир Ильич повторил: — Ни в коем случае. У нас такое правило. И вам советую.

— Да я, как лучше…

— А лучше вам с ним… Надеюсь, слыхали от табакуров? Табачок держать врозь. И ладану не подмешивать.


Ямщик помог занести багаж в горницу. Дженни, встретившая у ворот, бегала вокруг, подпрыгивала, повизгивая от радости, и со всех сторон обнюхивала ящик. Владимир прикрикнул: «На место!» Это не подействовало. Оттолкнул — собачка снова метнулась к нему, лизнула руку.

— Такой настырной я не видывала! — возмутилась Елизавета Васильевна, сходила в кухню за ломтиком шаньги. — Угости, а то не отстанет.

— Ну, хорошая, хорошая! — Владимир погладил Дженни, отдал ломоть, и собака ушла на свой коврик.

Опять заныл зуб. Пришлось доставать флакончик с каплями.

Надежда сказала:

— Мартьянов прав: надо тебе, Володя, в Красноярск. К дантисту, я думаю, разрешат.

— В Красноярск — заманчиво! Но… — Взял Надю за плечи и поцеловал в висок. — Сейчас не могу. Пока не обвенчаемся.

— У тебя серьезные опасения?

— Черт их знает, что у них на уме, у полицейских крючкотворов?! В одном моем прошении уже отказано: не позволят Кржижановским и Старковым приехать к нам на свадьбу.

— Думаешь, это не случайно?

— Пока ссылаются только на побег Рай-чина: дескать, взял отпуск на поездку в деревню, а сам сбежал. Исправник рассвирепел, ни о чем слышать не хочет. Вот тебе и Красноярск!

Обоим не терпелось взглянуть на книги. Владимир острием топора отодрал крышку, Надежда ножницами разрезала рогожу, и они склонились над пропыленным ящиком, словно над ларцом с драгоценностями. Беспокойная Елизавета Васильевна напомнила, что на столе остывает самовар, но дочь ответила:

— Подожди, мама. Не каждый день приходит такое богатство!

Доставая книгу за книгой, Владимир нетерпеливо откидывал корку переплета, иногда пробегал глазами по оглавлению и передавал Надежде. Она, взглянув на заглавие, тряпочкой вытирала пыль и ставила на полку. По разделам. Как в настоящей библиотеке! Тут была и беллетристика, и поэзия, и экономические исследования, и философские трактаты, и статистические сборники.

— Теперь нам можно не опасаться зимней скуки.

— Ты, Наденька, права. Такими богатыми мы с тобой и в Питере не были. Хватит до конца здешнего сидения. Хотя как сказать, — Владимир взыскательным взглядом окинул книжные полки, — все равно придется беспокоить в Минусинске Мартьянова, в Москве — Анюту, в Питере — «Тетку» с ее книжным складом.

— Новинки нам, конечно, понадобятся.

— Не только новинки. Хорошие книги, Наденька… Ну, как бы тебе сказать? Это — родники в жаркой пустыне. Сколько ни пей — жажды не утолишь.

Загрузка...