С 1 марта по 17 апреля
Снижаясь, мы пробили невысокую облачность, похожую на дым от битуминозного угля, и увидели Англию; но после многих часов полета над океаном, после долгого напряжения, скуки и холода, не копны снега, не ряды живых изгородей и не заросли кустарника привлекли мое внимание, а черные линии в конце длинной взлетно-посадочной полосы, оставленные на бетоне раскаленной резиной колес других машин, благополучно вернувшихся на землю.
Как ни устал Мерроу, он мягко посадил наш самолет среди этих долгожданных линий. Под глухое постукивание заднего колеса, по твердой земле мы рулили за "джипом" с большой желтой надписью на задней стенке кузова: "Следуй за мной". Мы остановились в зоне рассредоточения, вышли через люк и ступили на землю Англии. Начался дождь.
- Отвратительное место! - заметил Хеверстроу.
- Чепуха! - отозвался Базз. - Это еще ничего.
Мы укрылись под крылом, но струи дождя, подхваченные холодным северо-восточным ветром, проникали и сюда. Вот таким, под впечатлением сильного дождя, и запомнился нам в тот раз Кембриджшир: угрюмая равнина и грязь; грязь, медленно вползавшая на круглую асфальтированную площадку, где стоял наш самолет; грязь в колеях, проложенных колесами "джипа", когда он укатил, оставляя за собой бледные коричневато-желтые полосы и бросив нас на площадке, как на необитаемом острове; не то огромная равнина, не то озеро грязи, простиравшееся до кучки едва видимых зданий.
Подъехал еще один "джип", все мы, офицеры, бросились к нему сквозь сплошную завесу мелкого дождя и, к своему удивлению, обнаружили за рулем самого командира нашей авиагруппы. Мы затолкали в машину рюкзаки, и полковник сказал:
- О мои мальчики! Как мы рады вас видеть!
- Мальчики? Что вы хотите сказать? - спросил Мерроу, поворачивая голову из стороны в сторону. - Не вижу здесь никаких мальчиков.
Полковник Уэлен пропустил его слова мимо ушей; он вообще предпочитал не замечать наглости.
- Нет, вы только посмотрите! - воскликнул он.
Самолет. Ничего особенного - устаревший Б-17Е, окрашенный в защитные цвета и служивший в свое время для учебных целей. Сейчас пригодился и он.
Мерроу немедленно начал жонглировать личным местоимением.
- Я сумел избежать неприятностей, - заявил он. - Вот Хеверстроу чуть не пропустил Исландию; держать расчеты в своей башке он еще может, а вот применять их... Я почти не задержался в Гуз-бей, всего лишь выпил чашку кофе... Я... я...
Полковник выглядел усталым; человек лет двадцати восьми - двадцати девяти, но заросшее щетиной и покрытое глубокими морщинами лицо делало его старше. Он не отличался, по-моему, особой чувствительностью и склонностью к переживаниям и был как-то красиво небрежен. Именно таким человеком я стремился стать все эти месяцы.
Подошел транспортер, на котором обычно перевозилось оружие, и наши сержанты вскарабкались в него.
- Кто-нибудь будет осматривать мою машину? - спросил Мерроу.
С губ полковника сорвалось какое-то мычание, - возможно, оно ознчало смех.
- Вашу машину? Эта "летающая крепость" направляется на модификацию, а как только ее переделают, летать на ней буду я. Ваша машина... Ха!
- А мне чхать. Если потребуется, я соглашусь летать даже на раскладной койке, - пожал плечами Мерроу.
"Раскладная койка" показалась мне вещью соблазнительной; я совершенно измотался. Часть пути я провел, свернувшись клубком под коричневым одеялом на груде мешков и рюкзаков в "теплице" бомбардира, дрожа и пытаясь читать растрепанный экземпляр "Ночного полета", книгу, которую несколько лет назад взял в библиотеке Донкентауна, да так и не вернул, а потом, побывав дома в отпуске, захватил с собой; я читал до тех пор, пока вибрация, рожденная четырьмя моторами "райтциклон", не передалась моим глазам и сетчатка не превратилась в наждачную бумагу, стиравшую слова, так что вместо страницы я видел лишь сплошное квадратное пятно. Тоскливо, тоскливо было там, в высоте, над бескрайним морем, на настоящей войне, казавшейся в дни обучения далекой и нереальной, как в сказке.
Однако Мерроу говорил о нашем полете в таком пренебрежительном тоне, что невольно заставлял думать, будто мы совершили обычный учебный полет над аэродромом Лоури-филд в светло-голубом, как крыло сойки, небе. Энергия и хвастовство Мерроу действовали, как некое тонизирующее и укрепляющее средство. Он заставлял забывать, что на тебе лежит проклятие; оставалось лишь посмеиваться да принимать горделивый вид.
Полковник Уэлен направился к зданию штаба, в двух милях отсюда, и когда мы ехали по заасфальтированной, залитой грязью дороге, дождь внезапно перестал, облака рассеялись, как толпа зрителей после матча, и вскоре в разрывах между ними показались куски голубого неба, а потом перед нами открылась широкая панорама аэродрома Пайк-Райлинг.
Как взволновало меня это зрелище!
Внутри гигантской пятимильной петли рулежной дорожки, обегавшей аэродром, лежал треугольник бетонных взлетно-посадочных полос, каждая в милю длиной, и все это пространство, если не считать внешнего кольца грязи, по которому мы ехали, представляло собой огромный луг, покрытый даже сейчас, в начале марта, манящим ярко-зеленым ковром. Севернее, ближе к площадке, где стоял наш самолет, виднелся лес с оголенными деревьями, нечто похожее на искусственный парк, и часть особняка, где расположился штаб авиационного крыла - "словно банда вельмож, будь они прокляты!", как выразился полковник, не скрывая обычной ненависти строевиков к высшему начальству. Перед нами, к югу от взлетно-посадочных полос, стояло похожее на ящик здание, раскрашенное в камуфляжные цвета и увенчанное застекленной надстройкой и черным кубом цистерны для воды с огромным, футов восьми, номером "79". К нему мы и направлялись. Вокруг командно-диспетчерской вышки, подобно пустым банкам из-под пива, раскинулось несколько бараков "Ниссен", а за вышкой тянулся ряд зданий фабричного типа, - по словам полковника, в них размещались ремонтная и оружейная мастерские и вспомогательные службы.
Отсюда, издали, вид этих зловещих, приземистых построек, казавшихся, как и полковник, утомленными и много испытавшими, наполнял меня нетерпеливым желанием познать, что такое бой, стремлением самому не ударить лицом в грязь и тревожным предчувствием неведомой опасности; все это, вместе взятое, было смутной печалью, причину которой я не мог бы назвать.
Слева от дороги мы увидели какие-то стены без крыш, задрапированные камуфляжными сетками, и ряд насыпей, возведенных, очевидно, над подземными хранилищами, - полевой склад авиационных бомб и боеприпасов, как сообщил полковник, охраняемый скрытыми огневыми точками, шипами колючей проволоки и часовыми, обхватившими самих себя руками, чтобы согреться. Я чувствовал легкий озноб, но другого рода.
К западу за аэродромом, близ железобетонных дотов и полосатых будок часовых у входа на базу, виднелась деревня Бертлек - два ряда домиков из серого камня с соломенными крышами и дымовыми трубами с железными листами над ними - уже одной этой детали было достаточно, чтобы убедиться, что мы действительно находимся в Англии.
Полковник сообщил, что через Бертлек проходило шоссе на Мотфорд-сейдж, в шести милях отсюда, и в Кембридж - в четырнадцати милях. По его словам, Лондон расположен в полутора часах езды на поезде.
До меня донеслись звуки выстрелов.
- Что это? - довольно резко спросил я и тут же подумал, что мой вопрос прозвучал, пожалуй, слишком нервозно.
- Пристреливают пулеметы, - ответил полковник. - У нас там глиняная насыпь высотой с Альпы, а некоторые стрелки едва-едва умудряются попасть в нее... Есть у нас и летающая мишень. Прямо-таки "Охотничий и стрелковый клуб Пайк-Райлинга для джентльменов", а?
Однако Базз не мог допустить, чтобы я отделался так легко.
- Боумен подумал, что на нас напали фрицы!
Все, за исключением полковника, рассмеялись.
В штабе полковник Уэлен передал нас своему заместителю по хоязйственным вопросам, капитану Блейру, волосы которого благоухали дешевым бриллиантином; проверив наши направления, он повез нас к югу от района стоянки и обслуживания самолетов, туда, где, постепенно повышаясь, местность переходила в невысокий лес с надежно укрытыми в нем казармами. Солдаты и сержанты жили в сборных бараках типа "Ниссен", а офицеры - в чуть более удобных стандартных домиках барачного типа из одноместных и двухместных комнат. Здесь же находились амбулатория, стоянка автомашин, офицерский клуб, клуб Красного Креста для рядового состава, две офицерские столовые, навес для демонстрации кинофильмов и большая столовая для нижних чинов.
Едва мы тронулись, как снова пошел дождь.
- До чего ж оча-а-овательный климат в ваших т-опиках, ста-и-ина! - заявил Мерроу с "настоящим" английским акцентом.
- Не нравится? Наберитесь терпения минут на пятнадцать, - ответил капитан Блейр.
- И что же будет? Хуже или лучше?
- Будет иначе, но так же.
- Какая-то бессмыслица!
- Увидите сами.
Пятнадцать минут прошло, а дождь зарядил еще сильнее.
Блейр привел Мерроу и меня в комнату в центре барака, расположенного в рощице из дубняка и боярышника; комната выходила окнами на север. Капитан показал на одну из коек и заметил, что она приносит несчастье: за двенадцать недель на ней спали восемь летчиков, и все восемь пропали без вести.
- Вот на ней я и буду спать, и нечего морочить мне голову, - заявил Мерроу.
- А парень, что спал на другой койке, - продолжал Блейр, - благополучно закончил свою смену. Домой собирается, счастливый вояка!.. Надеюсь, вы отлично выспитесь, - обратился он к Мерроу.
- Сходите по нужде в собственную фуражку и считайте, что это Божья благодать, - огрызнулся Мерроу, бросился на койку и заснул раньше, чем я успел снять башмаки.
Мы встали как раз к ужину, а потом под дождем помчались в большой барак, называвшийся офицерским клубом. Клуб? Забегаловка, вот что. Однажды от нечего делать я насчитал там сорок семь мягких кресел, обитых потрескавшейся коричневой кожей и выглядевших так, словно их выбросили на свалку из разорившегося дома для престарелых. У одной стены помещался фанерный бар, а среди тяжелых кресел там и сям стояли низенькие круглые дубовые столики.
На большой железной печке посредине комнаты висело объявление, запрещавшее плевать на печь, но действовало оно не больше, чем объявление "Осторожно, окрашено"; новички не могли удержаться от соблазна плюнуть разок и понаблюдать, как подпрыгнет плевок; лишь позднее, вдохнув чуточку собственных испарений, они начали понимать, чем вызван такой запрет. Фу-у!..
Мы с Брандтом и Хеверстроу сидели в глубине комнаты и наблюдали, как Мерроу начинает проявлять себя. Обычно он разговаривал громко, никого и ничего не стесняясь. В этот вечер он, казалось, сдерживался и, потягивая сигару, ждал своей очереди. За столиками в баре летчики играли в кости на выпивку, лениво листали истрепанные журналы, потом вокруг одного из пилотов, помешанного на технике, постепенно собралась группа слушателей, и он пустился рассказывать, как приспомобил обычный киноаппарат для прокручивания звуковых фильмов, как сделал фотоэлемент из цоколя радиолампы и применил дешевенький карманный телескоп для фокусирования луча возбудителя на фотоэлементе; я ничего не понимал. Однако Мерроу наблюдал за ним, как охотничья собака, и едва парень замолчал и наступила короткая пауза, он откашлялся и звенящим голосом заговорил:
- Я познакомился однажды с дамочкой, затянутой в корсет от пояса до горла.
Мерроу помолчал, позволяя слушателям вникнуть в смысл его слов.
- Дело было так, - продолжал он. - Я, понимаете, ждал пассажирский самолет из Ньюарка на Денвер и у билетной кассы...
Я уже не раз слышал эту историю. Она производила впечатление и казалась весьма забавной. В ней, как бы между прочим, выставлялась на первый план молодецкая удаль Мерроу. Опытные люди наслаждались ею. Нет, Мерроу нельзя было отказать в ловкости. Закончив свой рассказ, он снова замолчал.
От дверей внезапно послышался (я чуть не подпрыгнул в кресле) оглушающий металлический голос, словно сама пилотская наша судьба окликнула нас из облаков. Голос сообщил, что на аэродроме объявлено состояние боевой готовности, поскольку наутро назначен боевой вылет. Нашего экипажа это не касалось. Я внимательно наблюдал за теми, кому предстояло лететь, но ничего не обнаружил, разве что усталость во всех их движениях стала чуточку заметнее. Бар закрылся. Мы стали расходиться. По дороге один из парней объяснил мне, что оглушившее нас своим голосом привидение называлось "Танной" и представляло английскую разновидность местной радиовещательной сети; ее динамики висели на деревьях и столбах по всей территории базы.
Я долго не мог заснуть, вспоминая и этот гулкий голос, и тех, кто сидел вместе с нами в клубе и должен был завтра умереть.
Я мог бы и не утруждать себя подобным рвением. Мерроу спал крепко и долго, я же встал рано, прослушал предполетный инструктаж, а потом поднялся на командно-диспетчерскую вышку понаблюдать за взлетом машин. Самолеты начали выруливать в девять сорок пять, и как раз в тот момент, когда последняя "летающая крепость" подошла к взлетно-посадочной полосе, штаб авиакрыла отменил боевой вылет. Никаких объяснений не последовало. Очередной каприз штаба явился настоящим ударом для летчиков, и я почувствовал первый спазм гнева, того гнева, которому предстояло в последующие месяцы стать моим постоянным спутником.
Потребовалось немнго времени, чтобы с нас сошла вся спесь; мы получили направление в школу. Наше самомнение сильно поубавилось, когда однажды утром один из пилотов, давно уже протиравших брюки на штабной работе, объявил, что в Штатах нас научили неплохо водить детские автомобили, а вот до полноценных летчиков мы еще далеко не доросли и что предстоит не меньше месяца боевой учебы, прежде чем нам разрешат участвовать в боевых вылетах.
Мерроу прямо-таки пришел в ярость. Как я уже рассказывал, он был староват - двадцать шесть лет и несколько месяцев, успел налетать немало часов, хотя и не на тяжелых машинах, и считал, что к рождеству вернется домой победителем.
Как только у нас закончилась лекция об английских кодах, он отправился к полковнику Уэлену с жалобой. Наш командир поднялся в четыре тридцать утра, провел инструктаж, а потом укрылся в своем самолете и просидел там часа два, почти до самого несостоявшегося вылета: он, разумеется, устал, а тут вваливается Базз и провозглашает, что не намерен просиживать зад и целый месяц слушать всяких там инструкторов, он приехал сюда драться, бомбить этих тупоголовых фрицев.
Базз так никогда и не рассказал нам, что ответил ему полковник, хотя догадаться было нетрудно: прошло шесть недель, прежде чем мы вылетели на боевое задание.
К вечеру Мерроу придумал, какие последствия будет иметь для него визит к Уэлену, вызванный, в общем-то, внезапным порывом. Послушать Базза, так большое начальство отныне считает его настоящим воякой и ждет только случая, чтобы выдвинуть на командную должность. Во всяком случае, так он полагал.
Все то время, что мы пробыли в летной школе, Мерроу выезжал на других, лебезил перед инструкторами, резкими жирными штрихами рисовал в своих тетрадях больших пучеглазых жуков и пауков или глазел в окно, мысленно навещая, по-видимому, жертв своих любовных побед. А вот я, искренний и способный молодой человек ("Гм!"), хотя, правда, не совсем вышедший ростом, проявлял прямо-таки поразительную сознательность. Я зубрил, тянул на лекциях руку, не скрывал своего желания учиться - в общем, "горел патриотизмом". Меня поражало полное безразличие Мерроу к лекциям, и однажды я даже высказал ему свое удивление, заметив, что когда-нибудь он поставит экипаж в тяжелое положение.
- Боумен, - ответил Базз, - он называл меня только по фамилии, и никогда "Боу" либо "сынок", тогда как для других членов экипажа всегда находил разные прозвища, что удивляло, а иногда и бесило меня, - Боумен, ты уж изучай свои учебники, а я буду летать.
И все же к концу нашего пребывания в школе он знал раз в десять больше меня обо всем, что мы изучали, - вернее, что изучал я.
Все объяснялось просто: Мерроу был гением. Во всяком случае, гением в одной узкой области - в области управления самолетом. Позднее на меня иногда находило желание стать пилотом высшего класса и самому командовать самолетом. Линч, перед тем как его убили, говорил, что когда он брал на себя управление машиной, то выполнял все функции командира. Мерроу тоже позволял мне заменять его, но с условием оставаться на сиденье второго пилота, и после рассказа Кида это меня раздражало; мне было противно играть роль не то помощника, не то туриста, я весь закипал при одной мысли, пока не вспоминал, что будь я командиром, мне пришлось бы самостоятельно осущствлять посадку, и я сразу представлял себе, как делает это Мерроу. Базз считал, что гениальность в летном деле, как и в музыке, состоит не столько в слепом следовании установленным правилам и неукоснительном их соблюдении, сколько в том, чтобы, в нужный момент отбросив всякие правила, действовать по вдохновению и подняться до подлинного совершенства. Гений всегда поступает так, как до него никто не поступал, и Базз управлял машиной, постоянно импровизируя. Мне тогда казалось, что каждая посадка Базза была своего рода экспериментом, вдохновенным поиском нового и лучшего способа установить тот захватывающий момент, когда воздух перестает нести все эти тонны металла и мать-земля снова принимает их в свои объятия. Он держал штурвал кончиками пальцев и, казалось, ощущал, как ощущает слепец текст, напечатанный по методу Брайля, самый, самый, самый конец полета.
Четвертого марта пошел четвертый день нашего пребывания на авиабазе. Мерроу, я и другие стояли на залитой маслом площадке перед командно-диспетчерской вышкой и наблюдали за самолетами авиагруппы, вернувшейся из налета на железнодорожную сортировочную станцию в Хамме в Германии. В дальнем конце взлетно-посадочной полосы стояли "мясные фургоны". День выдался ясный и теплый; наши фигуры отбрасывали четкие тени. С вышки послышался крик, затем до нас донесся нарастающий грохот моторов, похожий на шум далекого товарного поезда, который я часто слышал из окна своей спальни в Донкентауне в туманные летние ночи, когда в воздухе отчетливо разносился даже самый легкий звук. Как только летевшие в боевом порядке машины начали перестраиваться для захода на посадку, бывалые летчики рядом со мной принялись считать. Считали и не верили самим себе, и снова начинали считать. Из девятнадцати не вернулось пять! Казалось, вместе с приземлившимися самолетами на базу опустилось уныние. Во время опроса летчиков мы держались поблизости и слушали с широко раскрытыми глазами. Возбужденными голосами, оживленно жестикулируя, пилоты рассказывали о перипетиях воздушного боя, обеими руками, повернув ладони вниз, демонстрировали маневры машин. "...появился с двенадцати часов... Атака с четырех часов". Я подумал: должно быть, там, в небесах, во время боя стрелки часов вращаются с бешеной скоростью, потому что все эти люди были примерно в моем возрасте, но выглядели намного старше; по-разному шло время для них и для меня. Летчики рассказывали об отчаянных истребителях противника, применявших временами координированные атаки шестерками - парами с обеих сторон и сверху, а чаще всего в лоб. Я пытался представить, как все это происходило. Потом мы пошли ужинать. Многие стулья пустовали. На мгновение мне пришло в голову, что один из них мог бы вот так же тщетно ожидать и меня, и с содроганием подумал: а что будет потеряно, если меня не станет? Впрочем, я постарался отогнать эту мысль. Я был слишком молод. Я еще не прожил свою жизнь. Я не мог погибнуть!
После ужина, оставшись один в комнате - Мерроу куда-то исчез, - я много и мучительно размышлял.
Базз вернулся поздно и выглядел явно сконфуженным.
На следующее утро мы проходили вместе с ним мимо доски объявлений у входа в нашу столовую. На доске висело подписанное полковником Уэленом приказание.
"Я еще раз вынужден обратить ваше внимание, - говорилось в нем, - на параграф 4 приказа по VIII воздушной армии No 50-8а от 18 сентября 1942 года, который запрещает братание офицеров VIII воздушной армии с нижними чинами, а также с военнослужащими женской вспомогательной службы ВВС и вспомогательной территориальной службы".
Мерроу, фальшивя, принялся насвистывать песенку "Нет, это не любовь...".
- Тебя поймали? - поинтересовался я.
Он с самодовольным видом кивнул.
- Где?
- В деревне.
- Быстро ты сориентировался!
- Попробуй-ка останови меня. - Глаза Мерроу заблестели. - Английские женщины-военнослужащие действительно целиком отдаются военным усилиям. Кто я такой, чтобы разочаровывать их? Надеюсь, ты меня понимаешь?
Через неделю после нашего прибытия мы отправились в первый учебный полет над Англией. На высоте в две тысячи футов, над лоскутным одеялом полей, мы спустились до мыса Лэндс-Энд, затем сделали правый разворот и вернулись на базу. Через залив Сент-Айвс я видел море и Атлантику. Часы показывали три тридцать, а в Донкентауне уже было в разгаре утро - десять тридцать. Дженет, наверно, сидела теперь за пишущей машинкой, но (я слишком хорошо ее знал) писала вовсе не мне. Мы пролетели над оловянными рудниками Корнуэлла, окруженными холмами белой породы и лужами ярко окрашенной купоросом воды, потом над полями, где шли весенние работы; я видел велосипедистов на бесконечных дорогах, летящих голубей, а на обширных лугах стада овец с опущенными головами, и всюду - извилистые тропки между живыми изгородями и разбросанные там и сям купы деревьев; полное отсутствие прямых линий. Мы пронеслись над замком, окруженным рвом с водой, и внезапно я вспомнил Англию, картины которой рисовал в своем воображении перед тем как заснуть, - Фиш Футман, Хотспер, Длинный Джон Сильвер, палатки рыцарей и меч, воткнутый в камень. На мгновение я ощутил острую тоску по светлым дням детства; вспомнил свой щит, вырезанный из фанеры с приделанными к нему ручками от корзины; отец нарисовал на нем льва, стоящего на задних лапах, и красные полосы на лазурном поле. Мы пролетели над равниной Солсбери и над дюнами. Нам повстречалось несколько подразделений английских военных самолетов "стирлинг", "галифакс" и "спит", и в разгар моих меланхолических грез я внезапно представил себе воздушную атаку противника, так, как рисовал ее в своей лекции полковник Уэлен: "Перед атакой "фоккер-вульфы" занимают боевой порядок, примерно в двух тысячах ярдов впереди нас, вносят поправку на курс и прочее, подходят ярдов на восемьсот, разворачиваются и открывают огонь. "Фоккер-вульф" - хорошая машина, она превосходно ведет себя в воздухе. Не прекращая огня, немцы идут на сближение и ярдах в ста от вашего самолета круто взмывают вверх, расходятся и снова повторяют атаку. У противника немало хороших пилотов, и это серьезная проблема для нас; не так-то просто поймать немца в прицел...".
Мерроу спросил у меня по переговорному устройству, не хочу ли я осмотреть машину; я встал и направился в хвостовую часть самолете; когда я открыл дверцу отсека, в котором находилась верхняя турельная установка, и, нагнув голову, стал пробираться дальше, меня чуть не хватил удар. Наши стрелки Фарр и Брегнани, положив пулеметы на кронштейны внутри машины и скорчившись на своих огневых площадках, направили в меня пистолеты. Они рычали и орали, и я видел, как Фарр широко разевал рот и как прыгало у него адамово яблоко, когда он изображал треск выстрелов. Оба яростно вращали выпученными глазами. В первую секунду я был ошеломлен - так здорово они разыграли эту сцену. Однако в руках у них оказались не пистолеты, а ракетницы. Я думаю, Фарр и Брегнани тоже пытались припомнить восторги детства, когда они стреляли в кого-то из воображаемых пистолетов, но сейчас слишком уж правдоподобно это у них получалось. Потом меня долго не оставляла мысль, что они испытывают какую-то вражду ко всем нам, остальным.
Девятого марта офицер базы, ответственный за организацию досуга, устроил для нашего развлечения спортивные соревнования, основным номером которых был бег с препятствиями в полном походном снаряжении. Для развлечения? Но гвоздь-то программы он позаимствовал непосредственно из основного курса боевой подготовки. Мерроу, просто из желания доказать, что и в таких делах он не хуже других, согласился участвовать в соревновании, и хотя далеко не первым, но все же пробежал всю дистанцию до конца; возвращаясь вместе со мной с финиша, он дышал, как загнанная собака, и твердил, что проклянет себя, если еще хоть раз согласится на что-нибудь подобное ради развлечения банды плоскостопых бездельников-сержантов, и метал яростные взгляды в зрителей, столпившихся у края площадки.
Подбитый немецкий истребитель, перехваченный во время одиночного разведывательного полета, прочертил в небе дымящуюся кривую и упал на свекловичное поле примерно в миле от нас, если считать по прямой, и мы услышали ужасный, сотрясающий землю грохот.
Победитель, паренек из английских ВВС, промчался над нами и, признаться, заставил нас порядком струхнуть, когда в знак торжества принялся совершать медленные "бочки"[6] над своим поверженным противником.
Теперь уже было не до спортивных соревнований. Бросившись к велосипедам, мы помчались посмотреть на кучу металлического лома. Получилось так, что дня за два до этого мы прослушали лекцию о немецкой армии, нам демонстрировали различное немецкое обмундирование, и впервые я почувствовал, что наш противник такое же человеческое существо, как и мы. Это открытие взволновало меня потому, что раньше я думал о противнике, как о каком-то ничтожно мелком объекте бомбежки, если к тому же рассматривать его с очень большой высоты. Скоро я оказался на краю воронки в свекловичном поле, образовавшейся в результате взрыва "мессершмитта-109", и увидел то, что осталось от молодого человека. Я попятился, меня охватил жгучий стыд за человечество, способное на подобное варварство, несмотря на прогресс и цивилизацию. Мне показалось, что, как и некоторые низшие существа, вроде бабочек, лососей и леммингов, мы вступили на путь сознательного самоуничтожения.
- Пойдем, - позвал я Мерроу, не в силах больше смотреть на мертвого немца.
Когда мы уходили, Мерроу оживленно заговорил о своем отце. Сержант в первой мировой войне, настоящий мужчина. Очень заботился о матери Базза. Но частенько куда-то исчезал из дома.
Ну и погодка стояла в течение ужасного первого месяца! Метеорологи нас "угощали" бесконечным нашествием "слабых холодных фронтов"; перемены хотя и были, как предсказывал Блейр, в день нашего прибытия, но только к худшему. Обычно мы наблюдали за вылетами на боевой задание, и однажды в сносную погоду, когда самолеты авиагруппы выруливали на старт, некоторые вот-вот готовы были взлететь, а десять уже поднялись в воздух, солнце вдруг исчезло, словно кто-то щелкнул выключателем освещения. Поле внезапно окутал такой густой туман, что командир самолета, начинавшего разбег при хорошей видимости, должен был перейти на взлет по приборам еще до того, как машина оторвалась от земли. Ноги у нас вечно были мокрые. Я думал, что во всем свете нет более липкой грязи, чем трясина между нашим домом и Шошохобогеном, но и она не шла ни в какое сравнение с грязищей в Пайк-Райлинге. Невысокие башмаки здесь можно было носить разве что для смеха - грязь мигом сдергивала их с ног. Мы мокли, скучали, тосковали, рассеянно перебрасывались в карты в офицерском клубе, читали и перечитывали валявшиеся на дубовых столах журналы месячной давности и грезили о солнце.
Мерроу с его неистощимой энергией воспринимал погоду, сырость и постоянный холод как вызов. В нелепых штуковинах, которые стояли в наших комнатах и которые англичане называли печками, развести хороший огонь стоило больших усилий, а угля не хватало, и Мерроу, раздобыв где-то пилу и топор, тащил меня за собой в лес; там мы рубили и распиливали небольшие деревья, однако сырые дрова горели плохо. Мерроу обнаружил, что крем для обуви может служить превосходной растопкой. Несмотря на строжайшее запрещение, Базз тайком притаскивал в комнату свой летный комбинезон с электрообогревом и спал в нем, а я, только потому, что строго придерживался всяких инструкций, дрожал от холода у другой стены. Мы купили для приготовления пищи электроплитку, и она горела у него под боком всю ночь. Он и другой здоровенный бык, летчик по фамилии Бреддок, его постоянный дружок, обнаружили, что в кучах золы за солдатскими кухнями можно найти много больших кусков несгоревшего угля, и иногда по утрам мы могли развлечься зрелищем двух рослых героев в чине капитанов, защитников отечества, обросших щетиной и перепачканных золой, которые рылись, как жалкие нищие, в этих кучах, наполняли постыдной добычей пожарные ведра и возвращались бегом, растаскивая ее по своим комнатам, чтобы потом целый день хвастаться, каким чудесным теплом они наслаждаются.
В середине марта вся группа сержантов, прикомандированных к нашей машине, слегла от сильной простуды. Мерроу начал было разглагольствовать о врожденной слабости нынешнего хиилого поколения сержантов, но Негрокус Хендаун информировал его, что люди простудились в железобетонных душевых, а уборные, отведенные для них, по словам Нега, не годились даже для скота. Грязь, скомканная бумага на полу, унитазы, один вид которых вызывал тошноту, но хуже всего то, что в душевых на было горячей воды, а для кипятильников - ни простого угля, ни кокса. Мерроу рассвирепел до того, что стал почти смешон; в то время мне казалось, что им движет забота о своем экипаже; теперь я бы не сказал так, просто он почуял возможность устроить скандал. Во всяком случае, он отправился в штаб авиагруппы выразить протест от имени своих заболевших сержантов. Позднее Мерроу рассказывал мне, как он вошел в административный корпус, как прошагал по чистенькому белому коридору с табличками "Отделение разведки", "Оперативное отделение", "Адъютант", "Зам. командира по летн. части", "Зам. командира по хоз. вопросам" и, наконец, "Командир" - в этот кабинет он и постучал. К тому времени, под влиянием бывалых летчиков, в наших глазах несколько потускнел романтический ореол, которым мы окружали командира авиагруппы в первые дни, и теперь вместе с другими мы попросту называли его "Бабкой". Заслышав стук Мерроу, Бабка откашлялся и разрешил войти. Полковник в домашних туфлях сидел в магком кресле и читал дешевое издание романа Агаты Кристи; сразу с спалней Базз увидел чистенькую ванную комнату, занавес перед ванной с нарисованными на нем русалочками и, что хуже всего, ярко пылающий уголь в камине гостиной с развешанными перед ним носочками Бабки. Мерроу доложил об отвратительном состоянии мест омовения нижних чинов из состава боевых жкипажей. Уэлен встал, нервно пощипал свои маленькие колючие усики и наорал на Мерроу. Он сказал, что нижние чины вполне заслуживают того, чтобы валяться с воспалением легких. Все они - ленивые, недисциплинированные, плохо обученные младенцы. Предсатвляю, как Безз, который и сам так же отзывался о стрелках-сержантах, хлопал глазами при каждом слове полковника. Он мигом скис. Если у людей в душевых нет горячей воды, продолжал Уэлен, так только потому, что сами же они разворовали для печек в своих казармах восемь тонн кокса, лежавшего около душевых. Вот так-то! Возвратившись к себе в комнату, Мерроу разразился потоком нецензурной брани, но не в адрес Бабки, а в адрес сержантов всего мира.
Спустя неделю около душевых для рядового состава сгрузили новую большую партию кокса. Мерроу одним из первых украл целую кучу угля и спрятал под мою койку, поскольку место под собственной зарезервировал для своих пижам и мокрых полотенец.
К нашему крохотному стрелку из подфюзеляжной турельной установки Малышу Сейлину Мерроу относился как к ребенку. В полдень семнадцатого марта на аэродроме случилось страшное происшествие, один из случаев роковой небрежности, порождаемых войной и ведущих к бессмысленной гибели людей. Штаб авиакрыла отменил рейд на Руан уже после того, как самолеты оказались над Каналом, и летчики с крайним возмущением обнаружили, что истребители не явились на обусловленное место встречи, хотя погода была благоприятной. После возвращения на аэродром раздраженный стрелок одного из самолетов, снимая с машины пулемет, нечаянно стукнул по ограждению спускового крючка; ему почему-то казалось, что он поставил оружие на предохранитель, но пулемет внезапно заработал и в течение нескольких секунд осыпал деревню Бертлек крупнокалиберными пулями; пять человек из наземного обслуживающего персонала были убиты. Мы с Мерроу находились в комнате и, слава Богу, ничего не видели, хотя и слышали далекую стрельбу.
Вся реакция Мерроу на разыгравшуюся трагедию выразилась в том, что он пошел к Сейлину и сказал: "Послушай, Малыш, если ты устроишь нам что-либо подобное, я сниму тебя с довольствия".
Мы поднимались пологой спиралью, и как только дома под нами превратились в игрушечные, а поля стали похожими на стеганое одеяло, некоторое время плыли среди ватных облаков. На десяти тысячах Мерроу обратился к нам по переговорному устройству и приказал надеть кислородные маски: нам предстояло совершить первый учебный полет над Англией на большой высоте; Прайену, стрелку нашей хвостовой установки, Базз приказал через каждые десять минут проверять, исправны ли кислородные приборы у членов экипажа. Над аэродромом в Лоури нам приходилось подниматься и выше, но здесь все было иначе, здесь мы находились в чужом воздушном океане, рядом с войной, и это делало нас зависимыми друг от друга, как никогда раньше. Все десятеро мы были привязаны к самолету и друг к другу этими несущими жизнь шлангами; мы походили на еще не родившийся помет щенков в чреве матери. Ни до этого полета, ни позже я никогда не испытывал подобного чувства общности.
- Проверка, - заговорил Прайен. - Первый?
- Все в порядке, - отозвался Макс Брандт.
- Второй?
- Эге, - ответил Хеверстроу.
Прайен пересчитал нас. Мы поднимались все выше, и теперь земля в голубой дымке казалась пестрой. Ближние к нам облака были серыми, с мягкими краями, но как только мы удалялись, их очертания становились жесткими и резкими; облака над нами, на фоне сухого, как Сахара, неба, выглядели ослепительно-белыми. Я наблюдал, как подпрыгивает маленький шарик моего кислородного манометра, словно он жил одним дыханием со мной, и представлял, как вздымаются и опадают мои и Мерроу легкие, позволяя нам жить. Прайен снова проверил нас. Я переключил свой шлемофон на связь, и радист Ковальский слушал Би-Би-Си; некоторое время я тоже вслушивался в контральто, исполнявшее какую-то оперную арию, - возможно, то был Верди. Мы летели теперь на высоте двадцати тысяч. Музыка стала еще более страстной, а я начал населять небо созданиями своего детского мира, как вдруг Мерроу потребовал внимания:
- Прайен! Оторви-ка свой зад. Проверь нас.
Я услышал какой-то хрип и стон.
Мерроу резким движением большого пальца указал мне на выход из кабины; я отцепил многочисленные ремни и соединения, взял переносный кислородный баллон, протиснулся через бомбовый отсек, потом через радиорубку и отсек со средними турельными установками, быстро прополз по фюзеляжу и обнаружил, что Прайену худо: согнувшись в три погибели, он сидит на своем месте, и, хотя в самолете было градусов двадцать ниже нуля, он весь вспотел, кожа у него пожелтела, а когда он повернулся ко мне, я увидел, что его глаза за стеклами очков бегают, словно дробинки в застекленных коробочках-головоломках, когда их пытаются закатить в отверстия.
Я включился в коммутаторное гнездо около сиденья Прайена и доложил Мерроу, что Прайен болен, - у него либо кессонная болезнь, либо он так тяжело переносит высоту.
Мерроу захохотал и перевел машину в пикирование. Я никогда не забуду этой кошмарной сцены: гигантская "летающая крепость" с ревом падала с неба, а мои уши наполняло сумасшедшее гоготание Мерроу и взрывы его смеха. Базз немедленно сообразил, в чем дело: в разреженном воздухе верхних слоев атмосферы человек не всегда в состоянии даже икать. Прайен же славился среди нас своим желудком, способным накапливать огромное количество газов, и подчас, в течение нескольких минут без перерыва услаждал наш слух далеко не музыкальными руладами. На высоте в двенадцать тысяч Прайен снял кислородную маску, перевел дыхание и облегчился. Это помогло. Он быстро пришел в себя и снова стал скромным блондином, безучастным ко всему и замкнутым, хотя в любую минуту мог изобразить энтузиазм и постоянно твердил, что все превосходно, что наш экипаж лучший на всем европейском театре военных действий и что Джимми Дулиттл как летчик и в подметки не годится Мерроу. А вы тем временем ломали голову, искренне он говорит или имеет в виду что-то совсем другое.
Как только мы приземлились, Прайен начал тихонько рассказывать, что капитан Мерроу спас ему жизнь.
На доске около офицерской столовой появилось объявление о том, что клуб американского Красного Креста, где обычно устраивались для солдат и сержантов различные развлечения, открывает уроки бальных танцев для тех нижних чинов и офицеров, кто раньше никогда не участвовал в подобном времяпрепровождении. Мерроу - он считал себя превосходным танцором - заявил, что не откажется брать уроки, но только в виде шутки, он надеялся, что преподавать танцы будут милашки из Красного Креста, а возможно, даже девочки из кабаре, специально для него облачившиеся в форму; он и в самом деле побывал на первом уроке. И попал в дурацкое положение. Базз оказался единственным офицером среди собравшихся. Компанию ему составили человек тридцать сконфуженных солдат и сержантов - те действительно хотели научиться танцевать. Обучать будущих танцоров взялась директриса аэроклуба мисс Лобос - замечательная женщина лет пятидесяти пяти, с профилем одной из тех первооткрывательниц, что жили лет сто назад; ее все еще привлекательное лицо дышало железной решимостью, в сильных движениях сквозила подавляемая женственность. Позже я слышал, как мисс Лобос поставила Мерроу на место. Она быстро обнаружила обман и заставила Мерроу демонстрировать солдатам и сержантам замысловатые па. В общежитии, давая выход своему стыду и злости, он ни с того ни с сего с ожесточением обрушился на сержантов, что, впрочем, делал не впервые. Часто, когда речь заходила о войне, Мерроу начинал доказывать, что у всех нижних чинов, а у сержантов особенно, "кишка тонка". Они были в его глазах бандой лодырей, только тем и озабоченных, чтобы уклониться от работы и опасности. Но на этот раз Мерроу превзошел сам себя, особенно если учесть, каким пустяком все это было вызвано, - какая-то отвратительная вспышка ненависти, изливаемой в яростной и грязной ругани, - поток беспочвенных, набивших оскомину обвинений в слабости, несоответствии, увиливании и трусости.
Динамик вытащил меня из глубокого сна, проорав с сильным южноамериканским акцентом: "...нимание к ...влению внимание к... влению... Всем немедленно отправиться в бомбоубежища... Воздушная тревога... Повторяю..." Я с трудом растолкал Мерроу, но, как только он узнал, в чем дело, то мигом соскочил с койки, и к тому времени, когда из Бертлека послышалось церберовское, в три глотки, завывание сирен, мы оказались на улице. Лучи прожекторов, словно гигантские дубинки, молотили разрозненные облака, откуда-то издалека доносился пульсирующий гул самолетов. Базз где-то подслушал одну вещь. Если двигатели выговаривают: "Для тебя, для тебя, для тебя" - так и знай, летят фрицы. Инженеры из них никудышные, синхронизировать двигатели и то не умеют.
Я высказался за убежище, но Базз заявил: "Надо посмотреть", и мы поднялись по лестнице на большую цистерну для воды на крыше командно-диспетчерской вышки, однако все, что мы отсюда увидели, была все та же игра столбов света.
Шум самолетов, сказал Базз, напомнил ему о том дне, когда он, шестилетний мальчишка, увидел и услышал трехмоторный "форд", пролетевший над их домом в штате Небраска. Именно в тот день, казалось ему, он решил стать летчиком. Гулким голосом рассказывал он, как полюбился ему грохот этого большого самолета.
Мне показалось, что он имеет в виду само небо, и я признался, что еще в детстве страстно его полюбил. Однажды, рассказывал я, когда мне было лет семь, отец упомянул, что новый почтовый самолет линии Филадельфия-Питсбург пролетит над Донкентауном часа в два, и я всю вторую половину дня простоял на террасе дома: я смотрел на облака, на голубые просветы между ними, и мне казалось, что облака движутся с невероятной быстротой, как огромные картофелины, ссыпающиеся с небес; самолет мне так и не удалось увидеть; позже, к концу дня, я несколько раз взглянул прямо на солнце, и потом в моих глазах долго пылало множество черных светил.
С тех пор я стал изучать погоду, и больше всего мне нравилось пристально глядеть на облака и угадывать, на что они похожи и что напоминают.
Вот еще что рассказал я Баззу. Во время своего первого в жизни полета на пассажирской машине, когда мы летели на восток, навстречу утренней заре, я оглянулся и посмотрел, как ночь опускается на долину Миссисипи, потом взглянул вниз, на пелену серой дымки и тумана вперемежку с дымом и копотью, настолько густую, что она казалась самой землей. И далеко впереди нас над этой мнимой твердью я увидел огромный сплющенный диск красноватого солнца, поднимавшегося, казалось, из центра планеты, из тины времени.
Однако Мерроу был нетерпелив, он предпочитал говорить о силе и о скорости; он расшевелил меня, и там же, на цистерне, после отбоя тревоги, я рассказал ему то, что ему хотелось слышать, о состязаниях на Гран-при, о Блерио, Кэртисе, Кальдерере, о торговцах скоростью, об ужасных катастрофах, о всех бесшабашных парнях, чьи фамилии я смог припомнить. Прошло больше часа, прежде чем мы опустились на землю и отправились к себе, освещая путь таинственно светившим ручным фонарем, прикрытым синей бумагой.
Во второй половине дня первого апреля с его традиционными шутками, когда мы пробыли на базе ровно месяц, нам показали самолет, на котором нашему экипажу предстояло совершать боевые вылеты. Утром шел дождь, но потом погода улучшилась; небо на западе приобрело нежно-опаловый, с молочным отливом оттенок, аэродром купался в косых лучах солнца. Всю дорогу до зоны рассредоточения Мерроу угрюмо молчал и подозрительно поглядывал по сторонам - он предполагал, что кто-то решил сыграть с ним первоапрельскую шутку. А если нам и правда покажут наш самолет, то им, чего доброго, окажется "Пыхтящий клоп", самая злосчастная машина во всей авиагруппе, уже погубившая семнадцать офицеров. Шофер остановил "джип", и ярдах в двухстах от нас мы увидели "летающую крепость". По кольцевой дороге вокруг аэродрома полз "джип" с желтым сигнальным флажком, за ним двишался гусеничный трактор с новеньким бомбардировщиком Б-17Ф на буксире, - одним из первых не раскрашенных в камуфляжные цвета, что разрешалось новыми приказами; его длинный, суживающийся фюзеляж и огромный киль поблескивали в лучах солнца. Да, самолет что надо!
- Святые кошечки! - воскликнул Макс Брандт, и мы выбрались из "джипа" на край заасфальтированной площадки, покрытой лужами черного масла и смазки, и стали наблюдать, как нашу машину везли к стоянке.
В порыве искреннего восхищения Базз вскинул руки, расправил плечи и принял позу "Дяди Сэма", а Макс заметил:
- Ты что, вообразил себя одним из этих сказочных гигантов?
- Это часть меня самого, - просто ответил Мерроу и показал на самолет.
Однако через несколько минут, когда мы обходили машину со всех сторон, Мерроу стал отождествлять ее с женщиной и уже тогда почти нашел название, впоследствии присвоенное бомбардировщику.
- Ничего себе бюстик, а? - заметил он. - Я только взглянул, а у меня уже... Жду не дождусь, чтобы пощупать.
Эту возможность Мерроу получил уже на следующий день, когда мы подняли машину в воздух и совершили учебный полет в боевом строю нашей эскадрильи, командиром которой был тогда некто Гарвайн, впоследствии погибший. Хорнкастл, Вустер и обратно на базу - три часа спокойного полета. Как обожал Мерроу всякие там осмотры и проверки, пока его машина была совсем новенькой! По-моему, самолет стал для него существом, к которому он испытывал совсем не платоническую любовь. В те дни наш командир поддерживал довольно сносные отношения с наземным экипажем, не меньше его влюбленным в машину, особенно с начальником экипажа, вспыльчивым Редом Блеком, таким же похабником, как и сам Мерроу. После каждого полета Мерроу и Блек шептались о "Теле", как два изумленных подростка, обсуждающих прелести несговорчивой дамочки с хорошенькими ножками. В том полете, следуя за Гарвайном и достигнув Вустера, поворотной точки нашего маршрута, все шесть машин, летевших в сомкнутом строю, развернулись влево, и я увидел, как длинные изящные "крепости" слева от меня покачали крыльями, показывая свои подбрюшья бледного небесно-голубого цвета. Солнце стояло в зените. Мы пролетели над Оксфордом. Шпили и дворики как в Кембридже, но город побольше...
Мерроу протянул руку через проход между нашими сиденьями и постучал меня по плечу. Он ткнул пальцем куда-то вниз и показал на свою грудь. Что-то привлекло его внимание на земле. Я тоже взглянул вниз, но ничего не заметил. Ровная местность, и все. Базз приказал мне взять управление на себя и ползком спустился в кабину штурмана. Спустя несколько секунд я услышал, как он возбужденным голосом вызывает к себе по два-три члена экипажа и предлагает на что-то взглянуть.
- Боумен, ты тоже должен посмотреть! - воскликнул он в заключение.
- А кто будет управлять самолетом? Гремлины?[7]
Мерроу вернулся на свое место, а я, тоже ползком, пробрался в штурманскую, и прежде всего мне бросилось в глаза, как просторен застекленный фонарь Б-17Ф, где, в отличие от прежних наших машин типа "Е", плексиглас не пересекали металлические ребра, и от этого казалось, что кабина сливается с пространством. Потом, далеко под собой, я увидел то, что привело Базза в такое волнение. По серебристой поверхности наземной дымки быстро перемещались в боевом строю шесть теней - шесть "крепостей". Но только вокруг силуэта нашей машины, летевшей сзади и справа, сиял, подобно кольцу вокруг луны, не то нимб, не то ореол. Позднее Хеверстроу объяснил природу этого физического явления, и мы потом часто его наблюдали, но в тот первый раз, когда солнце из всех шести машин избрало для своего феномена именно нашу, зрелище показалось мне настолько зловещим, что я долго не мог отделаться от дурных предчувствий, вспоминая, как Базз, первым заметив таинственный знак, отличавший наш самолет от других, упоенно тыкал себя в грудь.
Как-то в полдень, незадолго до того как закончить обучение и получить право на участие в боевых вылетах, Мерроу предпринял последний перед выпуском полет, а точнее - увеселительную прогулку в компании с тремя армейскими медицинскими сестрами. Меня он оставил на базе.
- Черта с два, - сказал он Хеверстроу. - Боумен помолвлен, ему не до прогулок.
Однако я уже не считал себя помолвленным, целых три недели я не получал от Дженет ни строчки и не возражал бы отправиться с ними. Мерроу взял с собой Хендауна, поручив ему присматривать за двигателями, Хеверстроу в качестве штурмана и Макса Брандта - он спал и видел себя летчиком и мечтал отвести душу за штурвалом, пока Мерроу будет развлекать дам.
В тот вечер Мерроу с таинственным видом, весь какой-то взвинченный, носился, как мальчишка на ралочке-скакалочке. В конце концов он не выдержал и доверился мне.
- Это я впервые - три раза сработал в воздухе!
- И хорошо получилось? - спросил я равнодушно, хотя все еще злился, а после его признания тем более.
- Нет, ты только послушай! - продолжал Мерроу. - И от полета получаешь удовольствие, и от этого самого... банг, банг! Чувствуешь себя таким же огромным и сильным, как "летающая крепость". Одним словом, там это получается раза в два приятнее.
- То есть раз в шесть, хочешь ты сказать, - ожесточаясь, поправил я его.
Впрочем, сейчас мне кажется, что Базз врал. Я расспрашивал Хеверстроу и Хендауна; Хеверстроу ответил, что он был поглощен тем, чтобы не сбиться с курса, и ничего не заметил. Хендаун же чуть не обалдел при мысли, что пока он сидел в кресле второго пилота, у него за спиной, в радиоотсеке... Только позднее мы поняли точку зрения Хендауна: все, что относится к сексу, он рассматривал как своего рода спорт, а спорт требует болельщиков.
И все же они бы, конечно, что-нибудь заметили. По-моему, Мерроу просто-напросто сочинял.
На следующий день, шестого апреля, в двадцать шестую годовщину вступления Соединенных Штатов в первую мировую войну, которая, видите ли, спасла для человечества демократию, стояла холодная, ветреная погода, а на доске объявлений оперативного отделения появилось сообщение, что в следующей боевой операции примет участие и наш экипаж; пока я, вытягивая шею, читал эту новость, бывалые летчики впереди меня обменивались замечаниями по адресу Мерроу.
- Зелен еще, - сказал один из них. - Самый настоящий новичок из провинции.
- Из пеленок не вышел, - вторил другой. - Во время последнего учебного полета он ведь был в моем звене.
Я понимал причину раздражения этих солдафонов - они знали, что могут летать хоть сто лет, им все равно не угнаться за Мерроу. Я не стал утруждать себя и высказывать все, что думал о них, а помчался к Шторми Питерсу узнать насчет погоды. Прогноз на предстоящие дни оказался отвратительным. Нам и в самом деле повезло: в течение девяти дней никаких вылетов не проводилось.
Мерроу сказал, что, коль скоро нам придется участвовать в рейдах, нужно написать на самолете, который вот уже неделю принадлежит нам, его название, ну и, конечно, подходящую картинку; и вот как-то к вечеру, выждав, когда прекратится дождь, я, Мерроу и художник эскадрильи Чарльз Чен отправились в зону рассредоточения, к нашей машине, чтобы на месте объяснить художнику, чего мы хотим; мы стояли около самолета, пока Мерроу давал указания, и наши длинные, узкие тени тянулись через всю площадку; Чарльз, лысый человек в очках в тяжелой черепаховой оправе, с застывшей на лице гримасой недовольства, словно его донимали какие-то болезненные спазмы, недовольный и жизнью, и нашей просьбой, заявил, что не успеет выполнить работу до объявления очередной боевой готовности, но мы-то знали, что успеет, и он успел. Чену было за пятьдесят, это был брюзга с испорченным пищеварением, он вечно жаловался на большую занятость и на ребячества летчиков. Он никогда не обещал сделать что-либо к сроку, и всегда делал вовремя, а его маленькие рисунки на носу самолетов дышали тонким юмором и теплотой. Его озлобленность против всего мира объяснялась тем, что он мечтал стать настоящим художником, подчиняющимся лишь велению собственной совести, а его заставили вносить свой вклад в победу в качестве маляра, маллющего вывески, выполнять стандартные заказы банды тупоголовых парней, которых интересовали только изображения всяких красоток. Ему, как и нам, никогда не приходило в голову, что и эту работу он умудрялся выполнять талантливо. Казалось, он не испытывал никакого удовлетворения при виде радости, какую доставлял людям.
Спустя два дня он написал на нашем самолете название "Тело", а сверху нарисовал нашу "эмблему" - фигуру обнаженной женщины. Сержанты несколько дней толпились около машины, глазея на картину. Тут же, пуская слюни, часами торчал и Мерроу.
Мы поздравили Чарльза Чена, но он ответил, что это просто-напросто кусок дерьма.
В тот вечер, сидя в офицерском клубе, мы услышали из передачи Би-Би-Си, что бельгийский посол в Вашингтоне выразил протест против беспорядочной бомбардировки Антверпена американскими военными самолетами, состоявшейся три дня назад и повлекшей много жертв среди мирного населения. Макс Брандт, наш бомбардир, обычно уравновешенный человек, взбеленился: он еще не участвовал ни в одном боевом вылете, а уже был помешан на прицельном бомбометании. Однажды мы слышали по радио, что французы выразили недовольство в связи с воздушным налетом на железнодорожную сортировочную станцию в Ренне, когда погибло около трехсот французских граждан; французы считали это слишком дорогой ценой за un si court delai et ralentissement du trafic[8]. Брандт не мог простить французам, что они отдают предпочтение ВВС Великобритании - une arme de precision remarquable[9], а не янки. Мерроу только посмеивался над ожесточением Брандта и стал называть его "ГО" - по начальным буквам слов "грубая ошибка". "Сидели бы эти лягушатники в своем болоте", - ворчал Базз. Для него война была простым делом. Она позволяла ему применять силу и удовлетворить жажду разрушения. Вряд ли ему приходило в голову, что с ним или против него могут быть другие человеческие существа.
К одиннадцатому, спустя пять дней после того как нас признали годными для участия в боевых полетах, Мерроу, едва не сходивший с ума от нетерпения, решил, несмотря на дождь, предпринять еще один учебный полет. "Сил моих нет торчать на земле! - обхаживал он нас. - Мне надо обязательно поднять эту штучку в воздух, побросать ее там - вот тогда мне сразу полегчает..."
На этот вечер отменили состояние боевой готовности, и мы решили всем экипажем впервые побывать в Лондоне.
Наш визит в Лондон можно было бы назвать сплошным поиском. Мы что-то искали, но не сумели бы сказать, что именно. Мгновение нежной любви? Драку? Небывалое похмелье? Нет, не совсем так. Мы искали что-то неуловимое, мимолетное, призрачное, как мираж, несто настолько совершенное, что никогда не сумели бы его достичь.
В этих поисках мы носились по городу и выпивали то тут, то там. Да, мы и в самом деле что-то искали, иначе чем объяснить, что я не с кем-нибудь, а с Мерроу, оказался на "Углу поэтов", причем оба мы стояли с непокрытыми головами? На Пиккадилли-серкус перед нашими глазами прыгали и кружились огни рекламы: "Гиннес полезен всем...", "Вермут "Вотрикс" придаст вам силу...", "В городе производится сбор подарков для торгового флота...", "Одеон - желудочные пилюли...", "Наш долг непрерывно увеличивать сбережения...". Мы побывали в "Белой башне" и в "Кровавой башне"; Мерроу постучал ногтем по закованным в латы рыцарям и сказал: "Эти парни, наверно, открываются пятицентовым консервным ножом". Базз решил коллекционировать скверы. Начал он с Трафальгарской площади, а потом в нашей коллекции оказались скверы: Беркли, Сент-Джеймса, Рассела, Гровнер, Белгрейв, Честер, Гордон, Брунсуик, Мекленбург - до тех пор, пока мы не почувствовали себя раздавленными, я хочу сказать - ошеломленными, каждый по-своему, зрелищем бесчисленных проломов, рухнувших стен, забитых окон, воспоминаниями, сожалениями, смертью. Теперь я понимаю, что был во власти печали и страха, а Мерроу во власти возбуждения. Я-то думал, что мы вместе, а на самом деле нас разделяла пропасть.
Потом мы опять оказались рядом; Мерроу ржал; мы глазели на Генриха VIII и его жен в Музее восковых фигур мадам Тюссо. Монарх казался удивленным, женщины невозмутимыми.
- Вот это парень! - заметил Мерроу. - Сумел, видать, ублаготворить дамочек!
- Не все же одновременно они были его женами, - заметил я.
Потом нам пришлось пережить несколько неприятных минут; мы увидели то, к чему, возможно, приближались сами, - смерть Нельсона. Он лежал на спине. Сбоку стоял таз. Над ним склонились четверо, они пристально смотрели на адмирала, и на их лицах читались тревожные раздумья о будущем Англии. Один держал фонарь. Лучи света падали на крепкие бимсы корабля.
- Пойдем, - попросил я, чувствуя, что не в силах переносить мысль о смерти, вызванную зрелищем воскового Нельсона, как и тогда, при взгляде на обугленные останки молодого немецкого летчика.
Мы долго шли в молчании... Остановились мы у ворот Сент-Джеймского дворца. Два огромных гвардейца из Колдстримского полка - на них была обычная полевая форма английских солдат, и о том, что они гвардейцы, мы узнали позже, в трактире, от какого-то старикашки, - словно специально для нас начали нелепейший ритуал. Они резко опустили винтовки, пристукнули окованными каблуками о каменный тротуар, повернулись, встали "смирно", проделали несколько упражнений и под конец взяли "на караул", застыв в этом положении, как бронзовые. Я посмотрел на Мерроу, Мерроу посмотрел на меня. Потом Базз сорвал свою фуражку, подбросил ее, пронзительно вскрикнул и лихо исполнил замысловатое па. Это был чисто американский ответ, но гвардейцы продолжали стоять как статуи, пока мы не ушли, пожимая плечами.
Когда все мы собрались в "Дорчестере", Мерроу сказал, что, пожалуй, временно расстанется с нами, поскольку, как ему кажется, в одиночку он скорее добьется успеха.
- Вокруг Пиккадилли можно найти их дюжину на пятак, - с видом знатока сообщил он, - но первосортный товарец - вдоль Гайд-парка до "Гровнер-хауза".
В дальнейшие блуждания по городу я отправился вместе с Максом Брандтом; мы умеренно выпили за скудным обедом (ростбиф, приправленный хреном, и йоркширский пудинг) в "Форд-отеле", маленьком и тесном, с обстановкой, напоминающей декорации к спектаклю из эпохи королевы Виктории, и посетителями, словно сошедшими с рисунков моего любимого художника Понта из "Панча", который (тогда я не знал этого) Кид Линч тайком приносил каждую неделю в наш офицерский клуб в Пайк-Райлинге.
- А я бы сейчас не прочь, - объявил Макс после кофе.
- За чем же дело стало? - ответил я.
Мы пошли по Бонд-стрит, облюбованную, как нас заверяли, француженками, и вскоре из полумрака навстречу нам вынырнула пара крошек. Макс носил с собой ручной фонарик, размером не больше карандаша, - он был предусмотрительным, этот прохвост, и, возможно, захватил фонарик из Штатов именно для такой цели, - так вот, он осветил лица крошек, и крошки оказались костлявыми старухами, так что мы круто развернулись и пошли дальше. Однако выпитый коньяк сделал свое дело, желание подавило здравый смысл.
- Да что там! - сказал Макс, едва мы сделали несколько шагов. - Этим шлюхам не терпится подработать.
Мы нагнали женщин, и они оказались Флоу и Роуз - никакими не француженками, а самыми настоящими англичанками, и повели их в "Ковент-гарден", большой дансинг, насквозь провонявший капустой; Флоу и Роуз танцевали с грацией ручных тележек, и, решив переменить обстановку, мы отправились выпивать в "Каптанскую кабину", где я вскоре пришел к выводу, что Флоу и Роуз совсем не то, что мне надо, и потому вернулся в "Дорчестер".
Мерроу уже сидел в нашем номере в компании с Хеверстроу и Негом Хендауном и еще какими-то незнакомыми парнями, тоже летчиками, и отчитывался в своих успехах в роли одинокого волка. Он утверждал, что получил удоволствие четырежды: дважды с какой-то военнослужащей и по разу с двумя девочками с Пиккадилли. В последующие дни Мерроу употреблял английские жаргонные словечки, искажая их на свой лад. "Будьте уверены, я бомбардировал ее, что надо, - рассказывал он в тот вечер об одной из своих компаньонок. - Уложил трех дамочек, а?!" Ему нравилось говорить с английским акцентом, сохраняя типичную для штата Небраска гнусавость: "Ты моя красотка!.. Небесное создание..."
Хеверстроу умел производить молниеносные подсчеты в голове, и Мерроу не удержался, чтобы не прихвастнуть способностями своего подчиненного. "Эй, Клинт! - кричал он. - Помножь-ка..." Он быстро выкрикивал пару больших чисел. Это был фокус; Хеверстроу довольно ловко проделывал его, чем приводил Базза в неописуемый восторг. Я же ничего особенного не видел - трюк как трюк.
Наше поведение становилось, кажется, все более шумным. Раздался телефонный звонок, и Мерроу поднял трубку. Прикрыв ее рукой, он подмигнул нам: "Администратор!" - потом ответил: "Жильцы этого номера регулярно останавливаются здесь уже в течение четырех лет, и никогда не вызывали никаких нареканий", и нажал на рычаг.
Через несколько минут в дверь постучали; на пороге появился администратор - сухой, вежливый, благовоспитанный. Воинственно выставив подбородок, Мерроу поднялся.
- Мы не шумим, - заявил он, - мы просто разговариваем. Может, вы хотите поднять шум? Тогда валяйте, ломитесь к нам. - И он захлопнул дверь перед носом администратора.
Несколько позже к нам зашли два пехотинца-австралийца, один настроенный явно воинственно, другой - явно миролюбиво. Они начали доказывать, что ночные бомбежки гораздо эффективнее наших, и, глядя на Мерроу, можно было подумать, что он вылетал на боевые задания по меньшей мере раз двадцать. Страсти разгорелись, не на шутку раздраженный Мерроу бросил Хендауну:
- Нег, плесни-ка мне.
- А я-то всегда думал, что когда джентльмена-южанина называют ниггером, он пускает в ход кулаки, - вмешался воинственный австралиец, котрому, как видно, не терпелось подраться.
Мы не называли Хендауна ниггером, за ним закрепилась кличка Негрокус. Я так никогда и не узнал о ее происхождении, - возможно, оба слова имели один смысл. Шутка автралийца показалась нам особенно оскорбительной еще и потому, что Хендаун не был офицером. Но зато он был крепким, как наковальня, тридцатишестилетним парнем и вполне мог постоять за себя.
Он не спеша подошел к австралийцу.
- Послушай, ты, пехотная крыса, - сказал он, - я сам могу тебе ответить. - Хендаун указал большим пальцем на Мерроу и добавил: - И за него и за себя.
- Ну, если тебе нравится, когда тебя так называют, дело твое, - заявил австралиец.
- Вот именно, мое, - согласился Хендаун, - и ты не суй нос в чужие дела.
Шумная перепалка не утихала; вернулся администратор и спросил, кто нарушает порядок; Мерроу указал на задиристого австралийца и ответил: "Вот он", после чего администратор вежливо попросил обоих незваных гостей удалиться, что они и сделали без лишних слов.
Мы были рады избавиться от автралийцев, нас наполняло чувство своей исключительности, чувство сплоченности тех, кто летает, против тех, кому не выпал этот жребий. Мы питали иллюзию, что между летчиками существует некая таинственная общность, что все мы являемся совладельцами секрета, что постичь его можно только в небе, и только там мы, люди особого, исключительного склада, можем выполнить возложенную на нас миссию. Лишь много позже Дэфни помогла мне понять, что меня и Мерроу роднила склонность фантазировать в небе, но между моими и его грезами не было ничего общего. В те дни я этого не знал.
Уже перед рассветом, когда все разошлись, Мерроу присел на край кровати в нашем номере, расплакался и принялся колотить кулачищем в огромную ладонь. "Прикончить бы их всех!" - всхлипывал он. Мне показалось, что он говорит о штабе и вообще о начальстве, и я готов был признать, что привязан к Баззу прочными узами. Однако сейчас, благодаря проницательности Дэфни, я думаю, что он имел в виду народы, человечество, всех нас. Я бы ужаснулся, если бы догадался тогда об этом. Он ревел, как младенец.
Если мы действительно искали из ряда вон выходящее похмелье, то на следующее утро могли считать себя вполне удовлетворенными, ибо нашли то, что искали. На базу мы возвращались поездом; трясло нас так, будто мы оказались внутри сверла бормашины. Хендаун и Прайен ехали в одном купе с нами, четырьмя офицерами, причем выяснилось, что накануне вечером Негрокус с просветительной целью взял с собой Прайена, но когда подцепил для него девочку и снял для всех троих комнату в ночлежке, Прайен, по словам Хендауна, вдруг разобиделся.
- Он думает, - рассказывал Хендаун, - что все проститутки - негодные твари. Он вообще всех женщин считает шлюхами. Они-де только и знают, что надувать парней. Им бы только денежки, наряды, танцульки. Кухней заниматься не хотят, лишь бы морочить мужчин.
Прайен, сидевший как истукан, в конце концов изрек, что, по его мнению, не мешало бы переменить тему разговора.
- Для англичан, - заявил он, - лондонцы говорят на самом ломаном английском языке, который я когда-либо слышал.
- А все оттого, что у него вечно болит брюхо, - заметил Мерроу и захохотал; одно лишь упоминание о желудке Прайена заставляло Базза покатываться со смеху.
Небо над Пайк-Райлингом было мягкого серовато-голубого цвета; к полудню, вздремнув на своей койке, я вновь почувствовал себя человеком; зашел Шторми Питерс и спросил, не хочу ли я покататься на великах.
- Можем проехать до Или и осмотреть кафедральный собор, - сказал он.
- Это далеко?
- С попутным ветром не очень.
- Да, но на обратном пути?
- О-о! Не сообразил. Ветер устойчивый. Пожалуй, на обратном пути придется трудновато.
Мы поехали покататься среди засеянных репой полей, по тропинкам, протоптанным фермерами, а потом оказались у поля, где поднимались, поблескивая на солнце, всходы ячменя, и, внезапно охваченные весенней лихорадкой, сошли с велосипедов, и растянулись на земле, покрытой зеленью, побеги которой напоминали ростки нарциссов, смотрели в чистое небо и как-то незаметно заговорили о нем и о летчиках. Мне захотелось узнать, как выглядит комета вблизи, и Питерс рассказал о кометах, а я сообщил ему все, что читал о замечательном чувстве ориентировки у пчел; мы говорили о затишье в боевых операциях и приходили к выводу, что это затишье перед бурей. Я сказал Шторми, что небом и полетами интересуюсь с детства, как и Мерроу, если верить его словам; очарованность небом, стремление познать его, рано зародившийся интерес к нему - вот то общее, что объединяет летчиков; Шторми, подумалось мне тогда, стоит как-то особняком от нас, от меня и Базза, от всего нашего содружества.
Теперь, когда Дэфни помогла мне прозреть, я понимаю, что Питерс был ближе мне по взглядам и настроениям, чем Мерроу; Базз питал страсть к моторам, таящим скорость, движение, мощь; он испытывал в воздухе какое-то дикое веселье и пренебрежение к опасности, в то время как Шторми влекли к себе силы, питающие жизнь, он любил облака, дождь и солнце, растившее всходы, на которых мы лежали. Если Шторми и говорил о полетах, то лишь о полетах легендарных - Икара, Сирано, Расселаса; ему нравилось представлять себе воздушный шар Бланшара с его странными, похожими на перья веслами, медленно перелетающий через Ла-Манш. Баззу же нужны были быстрота, риск, рекорды, инциденты, смерть, собственная персона. Мерроу вглядывался в небесный свод, чтобы увидеть в нем, как в зеркале, свое отражение, а Питерс пытливо изучал небо, как другие изучают лес.
В течение двух следующих дней удерживалась идеальная погода, и нам не терпелось поскорее подняться в воздух. У офицерского клуба стоял автомат для продажи кока-колы, и вечером пятнадцатого апреля, после ужина, когда вокруг автомата столпились люди, Мерроу сказал мне:
- Сейчас я куплю тебе бутылку.
- Ну уж нет, - ответил я, роясь в карманах брюк. - Теперь моя очередь. Я и так задолжал тебе пять бутылок.
- Пять... Перл должен мне сорок три. Продул в карты. А то пять. Что такое пять? В общем, покупаю.
Я заметил, что Мерроу носит в карманах доллара на два пятицентовых монет, полученных в военном магазине базы и завернутых в бумагу колбасками, как леденцы. Ему, очевидно, нравилось иметь в кармане мелочь на тот случай, когда кто-нибудь бросался от одного к другому и упрашивал "разменять четвертак"; подозреваю также, что ему нравилось иметь должников. Услышав, как кто-то просит мелочь у бармена, - тот держал под прилавком коробку из-под сигар, наполненную мелкими монетами, - он кричал: "Эй, ты! У меня целая куча мелочи. Поди сюда, я куплю тебе кока-колу".
Таким образом Мерроу обеспечивал себе аудиторию и приступал к рассказам о своих успехах в "сражениях между простынями". В тот вечер он начал так: "Луна осветила самое прекрасное тело, какое я когда-либо видел. Я сорвал одеяло и..."
Позднее мы играли в бинго, и Базз выкрикивал числа. Чувствовал он себя превосходно.
- Вы готовы, леди и джентльмены? Ну, а теперь честно тряхнем для маленькой дамочки с сигарой, вон там, в последнем ряду. Вытаскиваю! Тридцать два... Эй, Уайт! Убирайся отсюда! - крикнул Мерроу пилоту, который сидел в сторонке и пытался читать книгу. - Для летчиков всегда найдется местечко у диспетчеров. Проваливай, проваливай! Тут могут оставаться только игроки в бинго и шулера... Пятнадцать! Есть желающие продать свои карты обратно администрации? Ну, хорошо. Семьдесят пять!
- Бинго! - спустя некоторое время воскликнул Стеббинс и рассмеялся под неодобрительные возгласы остальных. Он уже дважды выигрывал накануне вечером.
- Леди и джентльмены, - с мрачным видом заговорил Базз, - от лица церковноприходского комитета по игре в бинго должен заявить, что этому сукиному сыну повезло.
Во время второй партии трубный голос громкоговорителя взбудоражил нас долгожданным сообщением. Объявлялось состояние боевой готовности! Все разошлись по своим комнатам; мы с Баззом сразу же взялись за письма. Я лежал на кровати и писал матери, а Базз, сидя за столом, строчил, конечно, какой-нибудь даме. Через некоторое время он разделся и ушел в туалет, оставив неоконченное письмо на столе, в конусообразном пучке света от затененной лампы. Снаружи под окном нашей комнаты шелестели на ветру сухие листья боярышника, так и не облетавшие за зиму. Я успел прочитать часть письма. Оно лежало открытым на второй странице. Базз писал сестре:
"...ты, конечно, сумеешь со свойственной тебе деликатностью намекнуть матери, что здесь туговато со сладостями. Чего-нибудь и сколько угодно, лишь бы только побыстрее! В Штатах я никогда не пожирал столько сладкого и теперь набрасываюсь даже на самые дешевые леденцы. Я не шучу. Я так постарел на военной службе, что снова впадаю в детство. Можешь мне поверить, летчик имеет право на три детства. Одно обычное, второе, когда он находится в действующей армии, и третье, когда ему перевалит за восемьдесят - я ведь доживу до восьмидесяти. Во всяком случае, поговори с матерью. Я не настолько обнаглел, чтобы намекать самому, так что, пожалуйста, попроси мать или подскажи ей, а сама не посылай..."
Как я раскаивался, что заглянул в письмо Базза! У меня даже начались колики в желудке, когда я понял, что могучий вояка, мой командир Уильям Сиддлкоф Мерроу, так же тоскует по дому, как и я.
Нам повезло. Объектом нашего первого боевого вылета оказался Лориан. В то время в Северной Африке происходила усиленная концентрация войск для "Хаски"[10], и тяжелые самолеты из Англии использовались для ударов по эллингам подводных лодок и судостроительным верфям с целью обезопасить "дорогу жизни". Эта работа не радовала летчиков; слишком трудная задача - с высоты в двадцать одну тысячу футов поразить такую малозаметную цель, как эллинги; они были сделаны из бетона толщиной двенадцать футов, и какой бы точностью ни отличались наши удары с воздуха, это не помогло бы выиграть войну к Рождеству. Противника следовало бомбить на его собственной территории. Кроме того, концентрация сил для "Хаски" означала, что здесь, в Англии, нам нечего рассчитывать на пополнение наших сил, и мы чувствовали себя какой-то заштатной командой, да так оно, собственно, и было. И все же мы сотались довольны, когда узнали, что в первый боевой полет наш экипаж посылают на Лориан, поскольку маршрут пролегал большей частью над морем, а не над занятой противником территорией; нам так не терпелось лететь, что сейчас это кажется даже забавным.
Но нас ожидало разочарование. Все в тот день шло через пень-колоду. Начать с того, что установленная боевым приказом приборная скорость при наборе высоты - сто семьдесят миль в час - оказалась непосильной для многих корыт нашей авиагруппы. Сразу же после вылета восемь самолетов должны были вернуться, в том числе (вот уж поистине "везение"!) и ведущий самолет нашего звена; к тому времени мы не успели присоединиться даже к своей эскадрилье, не говоря уже о группе, и вместе с другим ведомым звена толклись в воздухе, не зная, к кому подстроиться. В воздухе трудно отличить самолеты одной группы от другой. Поболтавшись так некоторое время, мы присоединились к какой-то чужой эскадрилье, хотя вообще-то она входила в нашу авиагруппу.
Не мы одни оказались в таком положении. Я злился. Это и есть та священная война, на алтарь которой я должен возложить свою собственную некудышную жизнь - некудышную для всех, кроме меня! Выходит, нас просто водили за нос. Как не похож был весь этот хаос на коммюнике, которым я так простодушно верил!
А у Мерроу настроение все время улучшалось. Перед тем как мы поднялись в самолет, он собрал нас в кружок и сказал: "Пока вы со мной, вам не грозит даже царапина. Моя мама говорила, что вместе со мной в дом вошло счастье". Мы искренне верили ему. Его большое квадратное лицо, ни минуты не остававшееся спокойным, покрылось испариной; казалось, он исходил потом патриотизма и страстного желания немедленно вцепиться в глотку врага.
А в воздухе, где все перепуталось и перемешалось, он кричал по внутренней связи: "Валяйте, валяйте!" (Мерроу где-то разузнал, что вот так и следовало сказать часовым-гвардейцам у ворот Сент-Джеймского дворца, чтобы разморозить их. Может, бедняги до сих пор стоят там?) Он вел себя более чем странно - то пристально, забыв обо всем, рассматривал циферблаты приборов, то вдруг выкрикивал какую-нибудь команду членам экипажа. Когда Мерроу впадал в такой раж, он совершенно переставал считаться с нами. Если Сейлин, сидя в своей нижней турели, как в капкане, осмеливался робко высказать собственное мнение, Мерроу кричал ему: "В чем дело, Малыш? Ты что, нервничаешь? Забыл, что находишься на войне?" В одном из полетов я доложил, что в головках цилиндров резко повысилась температура. "Трусишь, Боумен?" - ухмыльнулся он, словно мужество заключалось в том, чтобы вывести из строя двигатель. Но в то же время, хоть это и покажется нелепым, его грубые окрики подбадривали нас. Он был в таком приподнятом настроении, что мы не решались высказывать недовольство или раздражение.
Величаший источник моей силы заключался в том, что я всегда считал себя слабым. Я давно дружил с беспокойством, раздражительностью, нетерпением, бессонницей, головными болями. Для меня стало уже привычным каждый раз собираться с силами, чтобы защищать себя. Именно поэтому, возможно, во время нашего последнего рейда на Швайнфурт я обнаружил, что у меня больше внутренних ресурсов, чем у Мерроу. Единственное, чего пламенный почитатель разрушения не мог допустить, так это мысли, что все может кончиться для нас крахом.
В тот день у меня был еще один, даже более мощный источник силы: неведение. Я просто не представлял, как разворачивались события, и лишь позже узнал от других, что происходило над целью. На обратном пути нас должно было прикрыть сильное подразделение английских ВВС, однако над самим Лорианом мы действовали самостоятельно, и потом мне рассказывали, как немцы бросили против нас пятьдесят или шестьдесят истребителей, как они атаковали нас, со всех направлений, и особенно в лоб, волнами, по четыре-семь машин одновременно, как пара "фокке-вульфов-190" сбросила воздушные бомбы с дистанционными взрывателями и какой мощный и точный заградительный зенитный огонь встретил нас в районе цели; за все время я видел только мгновенно промелькнувшую закругленную консоль крыла и несколько клубков черноватого дыма.
Как раз перед заходом на бомбометание ко мне по внутреннему переговорному устройству обратился Макс Брандт. "Боу, - сказал он, - загляни на секунду, помоги кое в чем разобраться".
Так получилось, что при заходе на цель я оказался вместе со своим переносным кислородным баллоном внизу, в фонаре; я стоял за спиной Макса и через его плечо внимательно всматривался в землю (мне не верилось, что Брандт способен обнаружить сквозь наземную дымку электростанцию, расположенную рядом с объектом бомбардировки - базой подводных лодок), а тем временем Мерроу, еще не постигший всех тонкостей маневрирования под огнем противника, то поднимал, то опускал нос самолета, и в момент, когда я и Клинт Хеверстроу наклонились над Брандтом, машина так резко пошла вниз, что какое-то мгновение мы парили в воздухе, подобно пловцам в океане вечности, окруженные невесомыми предметами: амортизационной прокладкой, бортовым журналом, чьим-то парашютом. Затем Базз задрал машину, я рухнул на пол и распростерся неподвижной кучей среди падающих вокруш вещей; я чувствовал, что мое лицо похоже на морду старой загнанной ищейки. Таким образом, от первой схватки с гуннами у меня в памяти сохранилось лишь одно впечатление: в течение двух секунд я был чудовищно грузным, как один из тех монстров, которых показывают в цирке.
После бомбометания, когда мы легли на обратный курс и нас встретили "спитфайры" (я опознал их по мудрой привычке слегка покачивать крыльями и держаться вне досягаемости пулеметного огня, с тем чтобы янки, большие любители палить куда попало и в кого попало, опознали своих братьев по оружию и не начинили их крупнокалиберными пулями) и когда мы в полном беспорядке, почище, чем армия Наполеона во время бегства из Москвы, плелись над Атлантикой, я пережил несколько приятных минут упоения полетом. На первом коротком отрезке нашего лломаного пути мы направлялись курсом на Пензанс, и я, всматриваясь в безграничный воздушный океан, грезил о корсарах небес. Я испытывал радость освобождения от тесных пут земной действительности. Я снова чувствовал себя счастливым ребенком.
Мерроу вспугнул мое настроение; по внутреннему телефону Базз сказал Максу Брандту, что когда тот заорал "Бомбы сброшены!) (между прочим, он сделал это с помощью ручного сбрасывателя, не целясь, как и другие бомбардиры наших самолетов), он, Мерроу, испытал сладчайший момент в своей жизни, если не считать моментов физической близости с женщинами. Конечно, он выразился более откровенно и тут же захохотал.
Наш полет подходил к концу.
- Прайен! - крикнул Базз. - Не пора ли снижаться да сбегать по нужде?
На двенадцати тысячах я снял кислородную маску. Она была мокрой от слюны и пота, и я понял, что в какие-то минуты полета пережил сильнейший страх.
Мы приземлились, и, едва взглянув на лица Реда Блека и его ребят из наземного экипажа, я подумал, что мы, наверно, совершили нечто из ряда вон выходящее. Я чувствовал себя таким измученным, что с трудом выбрался из самолета.
Когда мы подошли к помещению, где обычно производились разборы полетов, Мерроу уже был собран и спокоен, словно только и делал, что летал, пока мы находились здесь. Появилась девица из Красного Креста с пончиками, кофе и сигаретами; она была урод уродом, однако Мерроу подошел к ней с видом чемпиона в беге с барьерами. "Так вот ради чего мы летаем!" - сказал он. Действительно, ее можно было выставлять напоказ. Если бы не колоссальный бюст, подвешенный к ней, как тяжеленная ноша почтальона, она смело могла бы сойти за мужчину. Нет, она просто обязана была оказаться мужчиной в женском обличье! И тем не менее Мерроу флиртовал с ней так, словно не смог бы и дня прожить без ее чар.
Через некоторое время он подошел ко мне и доверительно сообщил: "В этих уродах ни за что сразу не разберешься. Иногда они горячи, как блины с огня".
- Тубо, Фидо! - сказал я. - Не на ту гавкаешь.
- А знаешь, Боумен, на осторожности я еще пока ничего не выигрывал.
На разборе вылета нам нечего было сказать, разве только то, что мы оказались на целую милю в стороне от цели и что самолеты противника проносились мимо нас до того, как мы успевали хотя бы разок выстрелить в них со злости.
Долго потом еще наш экипаж стоял кучкой, обсуждая минувший день; мы напоминали людей, побывавших в барокамере. Кто-то поинтересовался у Хендауна, как ему удавалось все время сохранять спокойствие. Он ответил, что нервничал, но старался занять себя чем-нибудь и упорно отгонял мысль о возможности катастрофы. "У меня в голове действовал вроде бы какой-то регулятор, вот он и отключал ток, как только я начинал чересчур волноваться". Прайен вел себя несколько беззаботнее, чем имел на то право, обладая желудком с такой способностью к накапливанию газов. Он сказал, что некоторые разрывы зенитных снарядов были белыми. Белыми, как кукурузные хлопья.
Едва мы успели поужинать, как громкоговорители оповестили о новой боевой готовности. Ничего привлекательного для нас в этом уже не было. Мы кое-чему научились в нашем первом рейде, прошли через обряд посвящения. Сейчас нас все больше охватывало дурное настроение. Стало известно, что над Лорианом сбит "Дятел Вуди" - самолет Вудмана; никто не видел, чтобы хоть один из десяти членов экипажа успел выброситься на парашюте. После первой же рюмки вина мне показалось, что голова у меня словно из вермонтского мрамора. Да и такой тяжести в ногах я не испытывал уже года два, с той новогодней вечеринки, когда напился и танцевал всю ночь напролет. Я вообще плохо себя чувствовал после первого боевого вылета, меня смело можно было отправлять в госпиталь. И тут заговорили динамики, зловещим металлическим голосом возвестившие, что на следующее утро нам снова предстоит лететь. Подъем в два, инструктаж в три.
Я пошел спать. Трудно припомнить, о чем я обычно размышлял до встречи с Дэфни, когда без сна валялся в постели; точнее, я уже не мог размышлять так же, как в те дни: Дэфни научила меня мыслить критически. Я не мог снова стать тем, кем был раньше. Во всяком случае, в ту ночь я не погрузился в пучину сна, а метался в какой-то мучительной полудремоте.
На следующий день нас послали бомбить самолетный завод "Фокке-Вульф" в Бремене, и этот рейд оказался самым тяжелым из всех, в которых когда-либо принимало участие наше авиационное крыло. Из ста пятнадцати "летающих крепостей" девять тут же вернулись на базу, а шестнадцать были сбиты. Нам оставалось только благодарить судьбу за то, что мы так мало знали о происходившем. Затуманенный ужас - это не столько ужас, сколько туман; вероятно, поэтому кажется, что невежды и глупцы лишены нервов.
Мы вылетели в девять тридцать, с полуминутными интервалами, собрались над базой, всей группой прилетели в Тсарлей и, совершив широкий разворот влево, пристроились за тсарлейской группой, летевшей на тысячу футов выше нас; образовав почти идеальный круг, обе группы направились к Кингс-Линну - последней нашей вехе на побережье Англии; в пути к нам присоединились еще две группы. Над Кингс-Линном мы прошли точно в час "Ч", на высоте примерно в десять тысяч футов, а над Уошем постепенно поднялись на двадцать тысяч.
Над Северным морем Хендаун со своего места у верхней турели заметил одинокую "летающую крепость"; она находилась впереди нас, в направлении, соответствующем положению цифры "два" на часовом циферблате. Для определения местонахождения самолетов у нас применялась часовая система: воздушную сферу мы представляли себе в виде обращенного вверх циферблата, самих себя - в центре, двенадцать часов - строго впереди нас, шесть часов - строго позади, другие часы - в положенных им точках. "Летающая крепость", обнаруженная Хендауном в направлении двух часов, показалась нам черной; все остальные тоже заметили ее и удивились: слишком уж оторвался самолет от своего подразделения; кто-то высказал предположение, что это разведчик погоды. Высказывались и другие догадки, но ни одна из них не подтвердилась; некоторое время спустя мы узнали, что эта "летающая крепость" совершила вынужденную посадку на занятой немцами территории, что они отремонтировали ее и использовали для наблюдения за воздухом; экипаж самолета своевременно радировал наш курс, скорость и высоту, так что немцы каждый раз подстерегали нас над целью. Потом мы часто замечали этот самолет-корректировщик, и Линч прозвал его "Черным рыцарем".
Припоминая сейчас разговор летчиков у доски объявлений перед нашим первым боевым вылетом, я должен признать, что они не ошибались: Мерроу действительно оказался настоящим первоклассником. Он даже испытывал удовольствие во время второго полета - во время этого ужасного рейда на Бремен. Меня заразили его бесшабашная удаль и самоуверенность. Заразили настолько, что все происходящее показалось мне каким-то спектаклем. Мне нравилось смотреть, как рвутся зенитные снаряды, оставляя клубы дыма, как в небе молниеносно, словно на ускоренной киноленте, возникают хорошенькие пухленькие облачка; представляю, как выглядело бы это зрелище под музыку, с участием полуобнаженной Полетты Годдард, появляющейся в клубах белого пуха. Нет, все это нереально, нереально! Я видел несколько вражеских истребителей, но было трудно принять их всерьез, мне казалось, что они не летят, а скользят. Да, они не летели, а скользили боком. Такое впечатление возникало из-за разности скоростей - нашей и противника. В момент атаки в лоб скорость сближения между нами доходила до шестисот миль в час, но нам всегда казалось, что истребители летят на нас не по прямой, а наплывают откуда-то сбоку.
- Внимание! - крикнул я однажды, забыв включить переговорное устройство.
Кто-то на нашем самолете выстрелил, и я услышал в наушниках громкий голос Хендауна: "Да это же "спит"!"
- Как бы не так! - откликнулся Фарр. - Будь он проклят!
Именно в эту минуту я вспомнил, как мы праздновали в детстве Четвертое июля; я вспомнил темный берег, потом смутно разглядел отца, наклонившегося с тлеющей головешкой в руке, затем яркую вспышку над головой, сопровождаемую негромким треском, голубые и зеленые космы пламени в небе, запах сгоревшего пороха и мою смешливую радость, вызванную не столько шумом и россыпью разноцветных искр среди звезд, сколько видом бегущего отца, словно вся его строгость ко мне внезапно обернулась против него самого и, преследуемый ею, он мчался, насколько позволял тяжелый прибрежный песок.
- О Боже, "Старая ворона" валится! - взвизгнул Прайен в переговорную систему.
- Парашюты видны? - спросил Хендаун.
- Нет, ты придешь вытаскивать меня, если заест эту проклятую турель? - дрожащим голосом спросил Сейлин.
- Не волнуйся, Малыш.
Теперь я понимаю, что каким бы "первоклассником" ни был Мерроу, это не помешало ему сосредоточиться на самом важном: на атаке, заключительном усилии охотника. С самого начала полета он готовил и самолет и нас, его экипаж, к завершающему удару.
- Мы проделали долгий путь, - не раз повторял он перед тем, как подойти к цели. - Постараемся же сделать так, чтобы наши усилия не пропали даром. Макс, у тебя все готово?
- А как же!
Каждую сброшенную бомбу Брандт провожал возгласом: "Ура!" После рейда Хеверстроу рассказывал мне, что при виде падающих бомб Брандт от полноты чувств даже подпрыгивал на сиденье, как ребенок, радующийся тому, что он швырнул в мир ненужный ему отныне стульчик - это Бранд-то, который на земле был таким вежливым и молчаливым!
Мы понесли тяжелые потери (хотя в то время я не знал об этом) на обратном пути, когда у нас уже притупилось внимание; а тут еще в самые трудные минуты Мерроу достал планшет и поднял так, чтобы я его видел. Глаза Базза, прикрытые летными очками, напоминали в эту минуту глаза Эдди Кантора[11]. На планшет было наклеено изображение нагой женщины. Я не мог думать ни о чем другом, кроме того, что у нас в кабине тридцать четыре ниже нуля, Мерроу же рукой в летной перчатке гладил обнаженную красавицу.
Как только мы встретились с самолетами прикрытия, а истребители противника наконец-то оставили нас в покое, по переговрному устройству началась возбужденная болтовня. Предполагалось, что в таких случаях обязанность наводить порядок лежала на мне, но сейчас самое активное участие в разговоре принимал Мерроу; тут уж я ничего не мог поделать.
- Никудышные у них зенитчики! - крикнул Мерроу.
- Ну, не скажите, - отозвался Хендаун с напускной озабоченностью. - Уж если вам хочется что-то сказать, скажите так: "Надеюсь, в следующий раз огонь противника не будет точнее". Не надо забывать об осторожности.
- И все же зенитчики у них никудышные! - повторил Мерроу.
На разборе рейда Мерроу держал под мышкой свой планшет. Провести разбор мы уговорили Стива Мэрике, и у меня сложилось впечатление, что Мерроу чуточку переигрывал. Но Мээрике был невозмутимо серьезен с Баззом до тех пор, пока на вопрос о типах самолетов противника Базз не поднял планшет и не сказал: "Вот взгляните, я даже брал с собой опознавательную таблицу".
Мэрике, видимо, нашел, что Базз хватил через край, и надулся.
Мерроу заметил это.
- Нет, но вы только послушайте! Я веду самолет и одновременно наблюдаю. Никто не наблюдает лучше меня. Удивляюсь самому себе. Вы же понимаете, что я устаю; мне нужно, чтобы глаза у меня время от времени отдыхали. - Он поднял картинку, и взгляд у него в самом деле стал таким, словно он созерцал что-то необыкновенно приятное.
Когда мы возвращались из помещения, где проходил разбор, Мерроу спросил, пойду ли я вечером на танцы в офицерский клуб. Я ответил, что сильно устал и потому ничего не могу сказать. В действительности же я не решался идти по причине, о которой вряд ли догадывался Мерроу: просто мне казалось, что такому новичку, как я, совершившему всего два боевых вылета, не пристало находиться в обществе настоящих, бывалых летчиков.
Однако, к совему удивлению, я поймал себя на том, что побрился - второй раз за день, принял горячий душ, надел выходное обмундирование, плотно поужинал, а к девяти тридцати, когда автобусы и фургончики королевских ВВС с девушками из Мотфорд-сейджа, Кембриджа и Или стали подъезжать к круглой площадке перед столовой номер один, я, Мерроу, Малтиц и сопляк по имени Беннинг, которого все терпеть не могли, сидели за столиками у стены, недалеко от специально устроенного для вечера бара.
Вокруг меня уже топтались - я видел мелькающие из-под юбок ноги и пытался почувствовать в сердце хотя бы чуточку тоски по Дженет, моей так называемой невесте там, в Донкентауне, но не мог; все, кроме нас, пожимали руки двум прямым, как палки, старухам, компаньонкам приглашенных девиц; вскоре же джаз-оркестр базы (на его большом барабане виднелась надпись: "Бомбардиры Пайк-Райлинга"), разместившийся на деревянном возвышении, над которым висел флаг с девизом авиагруппы - "Да погибнет гунн под нашей пятой!", - загрохотал что есть силы. Своим происходением девиз был обязан явно проанглийски настроенному Уолкерсону, командиру первой авиагруппы - большое начальство практически уже решило выгнать его из армии из-за служебного несоответствия. Я не мог оторвать глаз от саксофониста: сунув мундштук инструмента в уголок рта и перекосив лицо, он проявлял какое-то нелепое усердие.
Вокруг царила сумятица, и наш друг Беннинг, вообще-то не способный отличить свадьбу от поминок, в конце концов все же понял, что происходит. Среди любителей танцев оказался излишек партнерш. Кроме слонявшихся по всему залу женщин-военнослужащих - их было меньшинство, - зал наполняли чопорные девицы из проживавших поблизости семей торговцев, фермеров и служащих, исполненные радужных надежд; это были целомудренные девы, цвет лица которых напоминал нечто среднее между картофелем и брюссельской капустой. Лишни партнерши разбились на кучки и, неловко потоптавшись, стали рассаживаться за столики. Беннинг сказал, что они приглашены мертвецами. В тот день наше авиакрыло потеряло сто шестьдесят человек, из них шестьдесят четыре офицера; накануне многие из пропавших без вести пригласили своих девиц на танцы, и девицы приехали, рассчитывая пофлиртовать с янки, но вместо этого узнали, что их кавалеры навсегда остались где-то под Бременом.
Сто шестьдесят! Это никак не укладывалось в моем сознании. Гораздо сильнее действовало на меня воспоминание о том, как днем раньше падал один самолет - самолет Вудмана.
- Сегодня можно не спешить, - заметил Малтиц. - Сейчас у могильщиков работы было хоть отбавляй.
- А я и не спешу, - отозвался Мерроу.
- Ну и болван! - воскликнул Беннинг. - Да тут только зазевайся - мигом растащат всех, кто поинтересней! - И он смылся, надеясь раздобыть что-нибудь и для себя.
Мы сидели и выпивали. Время шло медленно. Многие из нас потеряли друзей, и над залом словно нависла тень. Малтиц ушел искать себе девушку. Мерроу объяснял, что именно в тот день, по его мнению (а тогда и по моему), помогло нам остаться в живых.
- Такой уж я везучий, - разглагольствовал он. - Я не могу проиграть. Да, да, похоже, что я никогда не могу проиграть. Бреддок должен мне двадцать монет, Черч - двадцать семь, Хендаун - одиннадцать, Бенни Чонг должен мне тридцать. В Спеннер-филде я вечно был в долгу у одного парня. Дело в том, что он страдал комплексом неполноценности, и я, чтобы вселить в него уверенность в собственные силы, считал себя обязанным каждую неделю занимать у него по несколько долларов...
В эту минуту я заметил ее впервые. Я сидел лицом к бару и увидел ее через плечо Мерроу. Она на мгновение остановилась около бара, потому что какой-то несимпатичный тип пытался уговорить ее выпить с ним, а она щурилась, привыкая к полумраку, наполнявшему нашу часть зала. Она была, благодарение Господу, маленькой, еще ниже меня. И в то же время стройна, изящно сложена, с гибкой, напоминающей стебель шейкой, а держалась так, словно была высокой, как тоненькая травинка, которая тянется к солнцу. На ее темно-синем платье белела узкая полоска пике, обегавшая хрупкую шею; она стояла, опираясь рукой о стойку бара, и, решив осмотреть себя, взглянула сначала на руку, потом на плечи и грудь. У нее была розовая кожа. Она откровенно радовалась тому, что хороша собой.
Мерроу, очевидно, почувствовал, что я его не слушаю, и заговорил громче:
- Ты знаешь, как Аполлон Холдрет собирает монетки? Какая чушь! Вот уж никак не могу понять - собирать всякие старые блямбы. Деньги надо тратить! Как-то раз вечером Мартин Фоли - ну, ты же знаешь Фоли, - как-то раз он пришел в клуб с двумя старыми серебряными монетами и сказал Аполлону, что готов их продать. Фоли сказал, что купил монеты в Панаме; они очень напоминали серебряные доллары, только с надписью на языке этих черномазых, ни черта не поймешь, а Фоли утверждал, что монеты по восемь реалов каждая. "По восемь чего?" - спрашиваю, а он и не знает, как объяснить; тогда я ему говорю: "Вот изберут меня президентом Соединенных Штатов, станем чеканить только двадцатидолларовые золотые монеты, их-то я и буду собирать. Как Франклин Делано Рузвельт собирает почтовые марки". Еще бы, у него есть министр почт, он и печатает их специально для президента.
Я не решался слишком пристально смотреть на девушку, боясь, что Мерроу повернется и увидит ее, а этого я не хотел.
Мерроу, видимо, был не в своей тарелке.
- Сегодня мы потеряли немало идиотов, - сказал он, подчеркивая интонацией, что идиот сам виноват в своей смерти. - Я не жалею, когда проигрываю. Наверно, потому-то я почти всегда выигрываю. Проигрыш меня не трогает. И еще. Я не верю в теорию вероятности. Я просто говорю себе: "А может, эта паршивая теория - одно очковтирательство". Я и в рулетке всегда ставлю против выигрывающего. К дьяволу статистику! По теории вероятности меня, очевидно, должны убить во время этой войны, а я говорю: к дьяволу! Может, теорию уволили в отставку! Терпеть не могу тех, кто откладывает из жалования и без конца пересчитывает, сколько накопилось. Как запасливые белки. Я люблю тратить денежки. Специально рассчитываю так, чтобы истратить все до цента.
Трудно было понять Мерроу: не то он собирался жить вечно, не то готовился умереть в следующую минуту.
Он начал уже сердиться, что я не поддакиваю ему каждые десять секунд ("Да, да, конечно"), но оглянулся, увидел ее и голосом, в котором звучали самоуверенность и решительность, сказал: "Брат Боумен, следуй за мной. Нам предстоит работенка". И направился к ней.
Я, как обычно, поплелся позади. В то время я думал, что Мерроу заарканил луну.
Получилось так, что когда мы шли к бару, девушка встала, намереваясь, как я подумал, пойти в туалет.
От ее походки у меня перехватило дыхание. В девушке было что-то такое, что вызывало мысль о прямом характере, отсутствии всякой рисовки, безмятежном спокойствии, и хотя кошки никогда не вызывали у меня особых симпатий, тут я не мог не восхититься кошачьей грацией ее движений - легких и упругих, как на пружинах; она и ступала как-то особенно, необыычно, по-голубиному, ставила ножку и шла, как балерина, но не потому, что оригинальничала, а потому, что у нее было такое строение бедер - этого сосуда любви, таящего сладчайшие плоды; дразнящая походка - можете мне поверить! - девушка поводила головкой из стороны в сторону, и хотя ее полуприкрытые глаза, казалось, ни на ком не останавливались, она, конечно, замечала мужчин.
Базз ускорил шаги и преградил ей путь, встав чуть ли не на цыпочки, отдуваясь, как дельфин, то помахивая пилоткой, то похлопывая ею по ноге; на его массивном лице играла широкая и глупая улыбка донжуана, а я, дисциплинированный лакей, пристроился позади, немного правее. Сердце у меня колотилось: ведь атаку возглавлял сам Базз.
- Пардон, мадам, - заговорил Мерроу. - Вы не скажете, как найти "Дорчестер-бар"?
- Мадемуазель, - поправила девушка, равнодушно взглянув на Мерроу.
- Тысяча извинений!
Базз стоял, подавшись вперед, словно собирался накинуться на девушку при всем честном народе, а она спокойно посматривала на него, не принимая, но и не отклоняя его прозрачных намеков.
- Вы не согласитесь присоединиться ко мне и моему дружку и выпить по чашке чая? - Обо мне он упомянул с нотками сожаления, давая понять, что позже обязательно отделается от этого самого "дружка".
Девушка взглянула на меня, и в моей груди все перевернулось: выражение ее лица смягчилось, и с прямотой, которая была неотъемлемой чертой ее характера, в чем я убедился позже, ответила: "С удовольствием".
Втроем мы вернулись к нашему столику, поскольку выяснилось, что шла она не в туалет, а просто хотела отделаться от навязчивого типа; заказали мы не чай, а джин, и Базз сразу вошел в свою обычную роль клоуна, стал отпускать шуточки, принимать горделивые позы, а иногда настораживался, словно заслышав далекую дробь барабана, предупреждавшую его об опасности некоторых избитых комплиментов и преждевременных намеков, от чего он никак не мог удержаться. А я между тем испытывал совершенно необычную робость и почти не осмеливался смотреть на девушку. Сердце у меня по-прежнему то начинало колотиься, то замирало, я не отрывал глаз от стакана с теплым джином и содовой и непрерывно вращал его во влажном кружке на столе и не мог перестать, как иногда человек не может перестать думать о чем-то, что беспокоит его. Всякий раз, когда я бросал взгляд на девушку, ее пристальный взор был устремлен на меня.
Ее друг п.б.в. в б.? Мерроу задал этот вопрос так небрежно, словно пропасть без вести в бою значило не больше, чем чихнуть.
Да, это так.
Кто он?
Питт. Девушка назвала его фамилию с легкостью, наводившей на мысль, что она не слишком-то огорчена утратой.
Питт, штруман бомбардировщика "Сундук Гудини", насколько я его знал, был вялым, ничем не примечательным парнем, и я почти не запомнил его. Но эта девушка... Значит, в нем все же что-то было.
- Ах да, да! - сказал Базз; он, очевидно, считал своим долгом знать, в каких отношениях и с кем находится та или иная женщина Кембриджшира и всей Восточной Англии. - Мне говорили, что у Питта была классная девушка, с которой он постоянно встречался, но никто не мог понять, что она в нем нашла. - Не следовало бы Мерроу так унижать Питта, но наша собеседница, видимо, не возражала. - Штурман! - добавил он таким тоном, словно девушка бросилась на шею карманному вору.
- Он был мил, - заметила девушка равнодушно, словно речь шла о каком-то случайном знакомом; в ее голосе сквозила такая холодность, что Мерроу прикусил язык.
Время от времени к нашему столику присаживались выпить рюмку вина различные люди; видимо, все узнали, что приятельница Питта свободна, поскольку его самого, как ни прискорбно, уже не существует. Я наблюдал за девушкой. Дэфни... Она обладала сноровкой оценивать мужчину еще до того, как он разевал свою пасть, и хорошо знала, кому и какой стороной раскрыться, чтобы тот почувствовал себя на седьмом небе. С одним она была рссеянной и неинтересной; с другим молчаливой и загадочной, как глубокий колодец; с третьим ее ресницы начинали трепетать, словно мушиные крылышки. Что касается меня, то она смотрела мне прямо в глаза. В меня. Она часто поправляла свои пышно взбитые волосы, то и дело пускала в ход губную помаду, пудреницу и позолоченную зажигалку - все, что осталось ей от Питта. Я вовсе не хочу представить ее легкомысленной любительницей пофлиртовать. Она была серьезной женщиной. Зеркальце пудреницы отражало нечто прекрасное, и Дэфни относилась к самой себе, как к своему лучшему другу. Мужчины щедро одаривали ее восхищением, что доставляло ей неподдельную радость. Ухаживание со стороны подлецов не исключалось, пока они не начинали действовать слишком напористо. Она была влюблена, но теперь уже не в беднягу Питта, а в каждого, в самое себя, в жизнь. Она делилась своим теплом со многими мужчинами, продрогшими до костей. Обоснованно или нет, но я тешил себя надеждой, что только меня она любила по-настоящему, и хватался за эту иллюзию, как за фонарный столб в этом шатающемся мире.
Я не решался пригласить ее потанцевать, слишком велик был риск потерять ее там, где под оглушающий грохот оркестра мельтешили бесчисленные ноги, а "рукопожатие через океан" кое-где уже переходило в объятие. "Кале глайд", "Джитербург", "Биг эппл". Человек двенадцать приглашали Дэфни то на один, то на другой из этих танцев. Она отказывала всем, и хотя не объясняла почему, мужчины были убеждены, что из уважения к памяти погибшего. Однако я придерживался иного мнения, потому что, отказывая очередному кавалеру, она каждый раз бросала взгляд на меня.
Уже перед концом вечера выдалось минут десять,
когда мы снова оказались втроем за столиком, причем Базз, предвкушавший, как обычно, близкую победу, ни на минуту не закрывал рта. Я осторожно спросил, не разрешит ли она как-нибудь повидать ее. Она согласилась, ответив так тихо, что Базз, язык которого крутился, как колесо, по-моему, ничего не услышал.
Обстановка в клубе накалялась. На танцы ворвалась группа воздушных жокеев из Н-ской авиагруппы, и во время завязавшейся драки мы получили возможность выслушать сентиментальное соло на контрабасе в исполнении мертвецки пьяного командира одной из наших эскадрилий, майора Уолтера М. Сайлджа, потерявшего в тот день четыре своих фланговых самолета. Затем какой-то болван заиграл на трубе прощальный салют павшим воинам, все встали и принялись плакать. Глаза Дэфни оставались сухими, но стали непроницаемыми, как лицо мусульманки, когда, желая укрыться от посторонних взглядов, она опускает чадру. Я не мог сказать, что чувствовала она в те минуты.
Вечер закончился. Снаружи в темноте шла свалка за места в автобусах, и внезапно, к моему изумлению, мы оказались вдвоем с Дэфни; держась за руки, мы бегали от автобуса к автобусу, разыскивая машину номер четыре, отправлявшуюся в Кембридж. Наконец мы нашли ее, Дэфни уселась, легко дотронулась до моего плеча в знак благодарности и уехала.
Спустя десять минут, раздеваясь и не испытывая никакого желания встречаться лицом к лицу с Мерроу, потому что в конце концов он, а не я оказался отброшенным в сторону, я пришел в себя.
Я не знал ее адреса. Не знал даже ее фамилии. Не знал, где она работала. Я знал одно: ее зовут Дэфни и живет она в Кембридже. Конечно, она с удовольствием повидается со мной.