Третья глава

Отец лежит в «Аллее роз» [6],

Уже с усталостью не споря,

А сына поезд мчит в мороз

От берегов родного моря…

Жандармы, рельсы, фонари,

Жаргон и пейсы вековые, —

И вот — в лучах больной зари

Задворки польские России…

Здесь всё, что было, всё, что есть,

Надуто мстительной химерой;

Коперник сам лелеет месть,

Склоняясь над пустою сферой…

«Месть! Месть!» — в холодном чугуне

Звенит, как эхо, над Варшавой:

То Пан-Мороз на злом коне

Бряцает шпорою кровавой…

Вот оттепель: блеснет живей

Край неба желтизной ленивой,

И очи панн чертят смелей

Свой круг ласкательный и льстивый…

Но всё, что в небе, на земле,

По-прежнему полно печалью…

Лишь рельс в Европу в мокрой мгле

Поблескивает честной сталью.

Вокзал заплеванный; дома,

Коварно преданные вьюгам;

Мост через Вислу — как тюрьма;

Отец, сраженный злым недугом, —

Всё внове баловню судеб;

Ему и в этом мире скудном

Мечтается о чем-то чудном;

Он хочет в камне видеть хлеб,

Бессмертья знак — на смертном ложе,

За тусклым светом фонаря

Ему мерещится заря

Твоя, забывший Польшу, боже! —

Что здесь он с юностью своей?

О чем у ветра жадно просит? —

Забытый лист осенних дней

Да пыль сухую ветер носит!

А ночь идет, ведя мороз,

Усталость, сонные желанья…

Как улиц гадостны названья!

Вот, наконец, «Аллея Роз»!.. —

Неповторимая минута:

Больница в сон погружена, —

Но в раме светлого окна

Стоит, оборотясь к кому-то,

Отец… и сын, едва дыша,

Глядит, глазам не доверяя…

Как будто в смутном сне душа

Его застыла молодая,

И злую мысль не отогнать:

«Он жив еще!.. В чужой Варшаве

С ним разговаривать о праве,

Юристов с ним критиковать!..»

Но всё — одной минуты дело:

Сын быстро ищет ворота

(Уже больница заперта),

Он за звонок берется смело

И входит… Лестница скрипит…

Усталый, грязный от дороги

Он по ступенькам вверх бежит

Без жалости и без тревоги…

Свеча мелькает… Господин

Загородил ему дорогу

И, всматриваясь, молвит строго:

«Вы — сын профессора?» — «Да, сын…»

Тогда (уже с любезной миной):

«Прошу вас. В пять он умер. Там…»

Отец в гробу был сух и прям.

Был нос прямой — а стал орлиный.

Был жалок этот смятый одр,

И в комнате, чужой и тесной,

Мертвец, собравшийся на смотр,

Спокойный, желтый, бессловесный…

«Он славно отдохнет теперь» —

Подумал сын, спокойным взглядом

Смотря в отвóренную дверь…

(С ним кто-то неотлучно рядом

Глядел туда, где пламя свеч,

Под веяньем неосторожным

Склоняясь, озарит тревожно

Лик желтый, туфли, узость плеч, —

И, выпрямляясь, слабо чертит

Другие тени на стене…

А ночь стоит, стоит в окне…)

И мыслит сын: «Где ж праздник Смерти?

Отцовский лик так странно тих…

Где язвы дум, морщины муки,

Страстей, отчаянья и скуки?

Иль смерть смела бесследно их?» —

Но все утомлены. Покойник

Сегодня может спать один.

Ушли родные. Только сын

Склонен над трупом… Как разбойник,

Он хочет осторожно снять

Кольцо с руки оцепенелой…

(Неопытному трудно смело

У мертвых пальцы разгибать).

И только преклонив колени

Над самой грудью мертвеца,

Увидел он, какие тени

Легли вдоль этого лица…

Когда же с непокорных пальцев

Кольцо скользнуло в жесткий гроб,

Сын окрестил отцовский лоб,

Прочтя на нем печать скитальцев,

Гонимых пó миру судьбой…

Поправил руки, образ, свечи,

Взглянул на вскинутые плечи

И вышел, молвив: «Бог с тобой».

Да, сын любил тогда отца

Впервой — и, может быть, в последний,

Сквозь скуку панихид, обедней,

Сквозь пошлость жизни без конца…

Отец лежал не очень строго:

Торчал измятый клок волос;

Всё шире с тайною тревогой

Вскрывался глаз, сгибался нос;

Улыбка жалкая кривила

Неплотно сжатые уста…

Но разложенье — красота

Неизъяснимо победила…

Казалось, в этой красоте

Забыл он долгие обиды

И улыбался суете

Чужой военной панихиды…

А чернь старалась, как могла:

Над гробом говорили речи;

Цветками дама убрала

Его приподнятые плечи;

Потом на ребра гроба лег

Свинец полоскою бесспорной

(Чтоб он, воскреснув, встать не мог).

Потом, с печалью непритворной,

От паперти казенной прочь

Тащили гроб, давя друг друга…

Бесснежная визжала вьюга.

Злой день сменяла злая ночь.

По незнакомым площадям

Из города в пустое поле

Все шли за гробом по пятам…

Кладбище называлось: «Воля».

Да! Песнь о воле слышим мы,

Когда могильщик бьет лопатой

По глыбам глины желтоватой;

Когда откроют дверь тюрьмы;

Когда мы изменяем женам,

А жены — нам; когда, узнав

О поруганьи чьих-то прав,

Грозим министрам и законам

Из запертых на ключ квартир;

Когда проценты с капитала

Освободят от идеала;

Когда… — На кладбище был мир.

И впрямь пахнуло чем-то вольным:

Кончалась скука похорон,

Здесь радостный галдеж ворон

Сливался с гулом колокольным…

Как пусты ни были сердца,

Все знали: эта жизнь — сгорела…

И даже солнце поглядело

В могилу бедную отца.

Глядел и сын, найти пытаясь

Хоть в желтой яме что-нибудь…

Но всё мелькало, расплываясь,

Слепя глаза, стесняя грудь…

Три дня — как три тяжелых года!

Он чувствовал, как стынет кровь…

Людская пошлость? Иль — погода?

Или — сыновняя любовь? —

Отец от первых лет сознанья

В душе ребенка оставлял

Тяжелые воспоминанья —

Отца он никогда не знал.

Они встречались лишь случайно,

Живя в различных городах,

Столь чуждые во всех путях

(Быть может, кроме самых тайных).

Отец ходил к нему, как гость,

Согбенный, с красными кругами

Вкруг глаз. За вялыми словами

Нередко шевелилась злость…

Внушал тоску и мысли злые

Его циничный, тяжкий ум,

Грязня туман сыновних дум.

(А думы глупые, младые…)

И только добрый льстивый взор,

Бывало упадал украдкой

На сына, странною загадкой

Врываясь в нудный разговор…

Сын помнит: в детской, на диване

Сидит отец, куря и злясь;

А он, безумно расшалясь,

Вертится пред отцом в тумане…

Вдруг (злое, глупое дитя!) —

Как будто бес его толкает,

И он стремглав отцу вонзает

Булавку около локтя…

Растерян, побледнев от боли,

Тот дико вскрикнул…

Этот крик

С внезапной яркостью возник

Здесь, над могилою, на «Воле», —

И сын очнулся… Вьюги свист;

Толпа; могильщик холм ровняет;

Шуршит и бьется бурый лист…

И женщина навзрыд рыдает

Неудержимо и светло…

Никто с ней не знаком. Чело

Покрыто траурной фатою.

Чтó там? Небесной красотою

Оно сияет? Или — там

Лицо старухи некрасивой,

И слезы катятся лениво

По провалившимся щекам?

И не она ль тогда в больнице

Гроб вместе с сыном стерегла?..

Вот, не открыв лица, ушла…

Чужой народ кругом толпится…

И жаль отца, безмерно жаль:

Он тоже получил от детства

Флобера странное наследство —

Education sentimentale.

От панихид и от обедней

Избавлен сын; но в отчий дом

Идет он. Мы туда пойдем

За ним и бросим взгляд последний

На жизнь отца (чтобы уста

Поэтов не хвалили мира!).

Сын входит. Пасмурна, пуста

Сырая, темная квартира…

Привыкли чудаком считать

Отца — на то имели право:

На всем покоилась печать

Его тоскующего нрава;

Он был профессор и декан;

Имел ученые заслуги;

Ходил в дешевый ресторан

Поесть — и не держал прислуги;

По улице бежал бочком

Поспешно, точно пес голодный,

В шубенке никуда не годной

С потрепанным воротником;

И видели его сидевшим

На груде почернелых шпал;

Здесь он нередко отдыхал,

Вперяясь взглядом опустевшим

В прошедшее… Он «свел на нет»

Всё, что мы в жизни ценим строго:

Не освежалась много лет

Его убогая берлога;

На мебели, на грудах книг

Пыль стлалась серыми слоями;

Здесь в шубе он сидеть привык

И печку не топил годами;

Он всё берег и в кучу нес:

Бумажки, лоскутки материй,

Листочки, корки хлеба, перья,

Коробки из-под папирос,

Белья нестиранного груду,

Портреты, письма дам, родных

И даже то, о чем в своих

Стихах рассказывать не буду…

И наконец — убогий свет

Варшавский падал на киоты

И на повестки и отчеты

«Духовно-нравственных бесед»…

Так, с жизнью счет сводя печальный,

Презревши молодости пыл,

Сей Фауст, когда-то радикальный,

«Правел», слабел… и всё забыл;

Ведь жизнь уже не жгла — чадила,

И однозвучны стали в ней

Слова: «свобода» и «еврей»…

Лишь музыка — одна будила

Отяжелевшую мечту:

Брюзжащие смолкали речи;

Хлам превращался в красоту;

Прямились сгорбленные плечи;

С нежданной силой пел рояль,

Будя неслыханные звуки:

Проклятия страстей и скуки,

Стыд, горе, светлую печаль…

И наконец — чахотку злую

Своею волей нажил он,

И слег в лечебницу плохую

Сей современный Гарпагон…

Так жил отец: скупцом, забытым

Людьми, и богом, и собой,

Иль псом бездомным и забитым

В жестокой давке городской.

А сам… Он знал иных мгновений

Незабываемую власть!

Недаром в скуку, смрад и страсть

Его души — какой-то гений

Печальный залетал порой;

И Шумана будили звуки

Его озлобленные руки,

Он ведал холод за спиной…

И, может быть, в преданьях темных

Его слепой души, впотьмах —

Хранилась память глаз огромных

И крыл, изломанных в горах…

В ком смутно брезжит память эта,

Тот странен и с людьми не схож:

Всю жизнь его — уже поэта

Священная объемлет дрожь,

Бывает глух, и слеп, и нем он,

В нем почивает некий бог,

Его опустошает Демон,

Над коим Врубель изнемог…

Его прозрения глубоки,

Но их глушит ночная тьма,

И в снах холодных и жестоких

Он видит «Горе от ума».

Страна — под бременем обид,

Под игом наглого насилья —

Как ангел, опускает крылья,

Как женщина, теряет стыд.

Безмолвствует народный гений,

И голоса не подает,

Не в силах сбросить ига лени,

В полях затерянный народ.

И лишь о сыне, ренегате,

Всю ночь безумно плачет мать,

Да шлет отец врагу проклятье

(Ведь старым нечего терять!..).

А сын — он изменил отчизне!

Он жадно пьет с врагом вино,

И ветер ломится в окно,

Взывая к совести и к жизни…

Не также ль и тебя, Варшава,

Столица гордых полякóв,

Дремать принудила орава

Военных русских пошляков?

Жизнь глухо кроется в подпольи,

Молчат магнатские дворцы…

Лишь Пан-Мороз во все концы

Свирепо рыщет на раздольи!

Неистово взлетит над вами

Его седая голова,

Иль откидные рукава

Взметутся бурей над домами,

Иль конь заржет — и звоном струн

Ответит телеграфный провод,

Иль вздернет Пан взбешённый повод,

И четко повторит чугун

Удары мерзлого копыта

По опустелой мостовой…

И вновь, поникнув головой,

Безмолвен Пан, тоской убитый…

И, странствуя на злом коне,

Бряцает шпорою кровавой…

Месть! Месть! — Так эхо над Варшавой

Звенит в холодном чугуне!

Еще светлы кафэ и бары,

Торгует телом «Новый свет»,

Кишат бесстыдные троттуары,

Но в переулках — жизни нет,

Там тьма и вьюги завыванье…

Вот небо сжалилось — и снег

Глушит трескучей жизни бег,

Несет свое очарованье…

Он вьется, стелется, шуршит,

Он — тихий, вечный и старинный…

Герой мой милый и невинный,

Он и тебя запорошит,

Пока бесцельно и тоскливо,

Едва похоронив отца,

Ты бродишь, бродишь без конца

В толпе больной и похотливой…

Уже ни чувств, ни мыслей нет,

В пустых зеницах нет сиянья,

Как будто сердце от скитанья

Состарилось на десять лет…

Вот робкий свет фонарь роняет…

Как женщина, из-за угла

Вот кто-то льстиво подползает…

Вот — подольстилась, подползла,

И сердце торопливо сжала

Невыразимая тоска,

Как бы тяжелая рука

К земле пригнула и прижала…

И он уж не один идет,

А точно с кем-то новым вместе…

Вот быстро пóд гору ведет

Его «Кракóвское предместье»;

Вот Висла — снежной бури ад…

Ища защиты за домами,

Стуча от холода зубами,

Он повернул опять назад…

Опять над сферою Коперник

Под снегом в думу погружен…

(А рядом — друг или соперник —

Идет тоска…) Направо он

Поворотил — немного в гору…

На миг скользнул ослепший взор

По православному собору.

(Какой-то очень важный вор,

Его построив, не достроил…)

Герой мой быстро шаг удвоил,

Но скоро изнемог опять —

Он начинал уже дрожать

Непобедимой мелкой дрожью

(В ней всё мучительно сплелось:

Тоска, усталость и мороз…)

Уже часы по бездорожью

По снежному скитался он

Без сна, без отдыха, без цели…

Стихает злобный визг метели,

И на Варшаву сходит сон…

Куда ж еще идти? Нет мочи

Бродить по городу всю ночь. —

Теперь уж некому помочь!

Теперь он — в самом сердце ночи!

О, черен взор твой, ночи тьма,

И сердце каменное глухо,

Без сожаленья и без слуха,

Как те ослепшие дома!..

Лишь снег порхает — вечный, белый,

Зимой — он площадь оснежит,

И мертвое засыплет тело,

Весной — ручьями побежит…

Но в мыслях моего героя

Уже почти несвязный бред…

Идет… (По снегу вьется след

Один, но их, как было, двое…)

В ушах — какой-то смутный звон…

Вдруг — бесконечная ограда

Саксонского, должно быть, сада…

К ней тихо прислонился он.

Когда ты загнан и забит

Людьми, заботой, иль тоскою;

Когда под гробовой доскою

Всё, что тебя пленяло, спит;

Когда по городской пустыне,

Отчаявшийся и больной,

Ты возвращаешься домой,

И тяжелит ресницы иней,

Тогда — остановись на миг

Послушать тишину ночную:

Постигнешь слухом жизнь иную,

Которой днем ты не постиг;

По-новому окинешь взглядом

Даль снежных улиц, дым костра,

Ночь, тихо ждущую утра

Над белым запушённым садом,

И небо — книгу между книг;

Найдешь в душе опустошенной

Вновь образ матери склоненный,

И в этот несравненный миг —

Узоры на стекле фонарном,

Мороз, оледенивший кровь,

Твоя холодная любовь —

Всё вспыхнет в сердце благодарном,

Ты всё благословишь тогда,

Поняв, что жизнь — безмерно боле,

Чем quantum satis [7] Бранда воли,

А мир — прекрасен, как всегда.

. . . . . . . .


1910-1921

Загрузка...