Первые четыре недели Джон пролежал на койке. Словно уже умер. Зеленый потолок был перекрашен в светло-голубой цвет. Но запах оставался тот же. Единственный вдох — и шести лет свободы словно и не бывало. Он пытался побороть тошноту, но безрезультатно, его рвало до тех пор, пока он не почувствовал себя совершенно опустошенным, но стоило вдохнуть этот запах, и снова начинало мутить. Джон лежал и смотрел на лампу, которая горела постоянно, он не мигал, так что глаза заболели, и через пару дней он почти ничего не видел. Он не сказал ни слова. Ни индейцу в соседней камере, ни латиносу в камере напротив. Даже начальнику охраны, которого хорошо знал. Вернон Эриксен останавливался напротив его решетки и задавал доброжелательные вопросы, но Джон ни разу не смог заставить себя подняться или даже открыть рот.
Было по-прежнему холодно, из прямоугольных окошек высоко под потолком в коридоре дуло. Март, снег еще не полностью растаял, последний снег перед началом весны.
Эверт Гренс заснул в полночь, он пролежал, свернувшись, на коротком диване у себя в кабинете до тех пор, пока сны не перестали преследовать его. Теперь он поднялся, сна ни в одном глазу, спина болела, шея затекла хуже обычного.
Служебное расследование по его делу прекратили, и он снова вернулся на службу. Никто так и не понял, что, собственно, произошло, когда он два месяца назад в парадном костюме и с легким запахом алкоголя прямо из мюзик-холла, не дослушав концертную программу, направился в министерство иностранных дел, прошел мимо дежурного и заявился прямо в кабинет к государственному секретарю по международным делам. Свидетели утверждали, что слышали их спор, а некоторые из проходивших мимо говорили, что различили и громогласные высказывания комиссара полиции, каковые Торулф Винге впоследствии в своем заявлении трактовал как угрозу насилием — факт, впрочем, подтверждения не получивший.
Гренс посмотрел на будильник, стоявший на письменном столе. Начало четвертого: в Стокгольме — ночь, в Огайо — вечер.
Он вдруг догадался: вот почему он проснулся.
Ровно сутки до казни.
Он поднялся, вышел из комнаты, бесцельно побрел по темным коридорам полицейского управления. Кофе из автомата, кусок черствого белого хлеба из плетеной хлебницы на столике в буфете: тут, видно, что-то праздновали и пили кофе с булочками, вот кое-что осталось.
Эверта Гренса ни разу прежде не отстраняли от работы. Целый месяц он не имел права приходить сюда. Служебная проверка и связанное с ней временное лишение пропуска в управление превратили его дни в кошмар, он не знал, куда пойти, чем заняться, чтобы убить время. Если он раньше этого не замечал, то теперь ему стало ясно: ничего другого у него в жизни не было.
Прихрамывающие шаги в темноте коридора отдавались эхом. Здесь он дома, и пусть у него на душе сейчас кошки скребут — что произошло, то произошло, извиняться он не собирается.
До казни осталось двадцать четыре часа. Процесс, которому он сам невольно дал ход, приближался к завершению. Человек, очень вероятно, что невиновный человек, погибнет во имя государства. Да, всяких идиотов он, Гренс, и дальше будет ловить, и улыбаться, когда те станут плевать в него из-за решетки. Но убивать? Если он когда-либо прежде задумывался, как сам относится к смертной казни как наказанию, то теперь он знал ответ.
Еще кусочек хлеба из хлебницы по пути назад, к себе в кабинет. Гренс сел за письменный стол.
Он должен позвонить. Давно уже следовало это сделать.
Гренс поднял трубку, пожелал телефонистке на полицейском коммутаторе доброй ночи и попросил соединить с номером в Огайо, США. Приятно было через несколько секунд услышать удивленный голос Рубена Фрая. Просто захотелось сказать ему и Хелене Шварц, что он все время о них думает.
Уорден, начальник исправительного учреждения в Маркусвилле, смотрел на телефон, разрывавшийся у него на столе, потом отвернулся, позволяя сигналам биться о стены большого кабинета. Уорден медленно переместился из-за письменного стола на диванный уголок, где стояла ваза с мятным печеньем, а оттуда — к окну с видом на городок, расположившийся в километре от тюрьмы. Поначалу Уорден отвечал на звонки, объяснял каждому журналисту и каждому любопытствовавшему, что он только что начал расследование и, как никто другой, желает узнать, каким образом шесть лет назад заключенному удалось сбежать из надежнейшей тюрьмы от своей казни.
Он смотрел в темноту, где протянулась цепочка фонарей, соединявшая тюремную стену с остальным миром, светящиеся шары выхватывали из мрака пятна голой земли, наконец-то освободившейся от снега.
Восемь недель прошло, а он так ничего и не узнал.
Фрай отказывался отвечать, как ФБР, так и службе тюремной охраны. Опросили и всех остальных: охранников и тех, которые хоть раз оказался поблизости от Фрая. Все вместе они составляли большую часть населения Маркусвилла. Столько проведено допросов, и все безрезультатно!
За окном вечер, так хотелось выйти на улицу.
Осталось двадцать четыре часа. Уорден отвернулся, посмотрел на телефон, который продолжал трезвонить, пусть себе: скоро все кончится. Бесполезные расследования и заковыристые расспросы, чтобы вызнать, все ли было в порядке в тюрьме, когда исчез Джон Мейер Фрай.
То, что случилось, случилось.
Чем раньше правда о побеге забудется внутри и вокруг тюрьмы Маркусвилла, тем лучше.
Джон помнил разговоры с Черным Марвом. Поговорить бы с кем-нибудь о смерти, ему это было нужно, с кем-то, кто бы тоже знал точно когда.
Марв часто рассказывал об одном поселке.
Двести белых и один черный.
Теперь Джон это понимал. Он тоже всю свою жизнь провел в подобном захолустье. Подростком — среди газончиков Маркусвилла, больше десяти лет в коридорах восточного блока, шесть лет и два дня в стране под названием Швеция. Он знал, кто единственный негр в этом поселке. О, эта проклятая стенка, всегда окружавшая его, из-за нее он не мог ни до кого дотронуться, люди никогда его не примут.
Он раз даже постучал в стену Марва и подождал ответа. Такое знакомое ощущение, словно не было всех тех лет, что прошли с тех пор, как они в последний раз разговаривали друг с другом, прежде чем его увели.
Алиса Финниган вешала свою одежду на стуле у кровати, когда почувствовала, как чьи-то руки ласкают ее спину, они сзади обхватили ее за грудь и сжали так, как никто не сжимал уже много лет. Она почувствовала горячее дыхание мужа на своем затылке. И не смела повернуться, чтобы не совершить ошибки. Эдвард уже давно не приближался к ней. Даже не пытался, за исключением того дня, когда узнал, что Джон Мейер Фрай все еще жив и, значит, может быть убит. Тогда она оттолкнула мужа. Больше она так поступить не смеет. Она почувствовала его сильную эрекцию и повернулась. Щеки Эдварда раскраснелись, шея пылала, он так стиснул ее, что сделал больно, когда они ложились. В глазах его светилось почти счастье, и он двигался взад-вперед с силой, которой она уже от него не ожидала, с таким напором, он так хотел почувствовать себя внутри нее.
Алиса пыталась подавить отвращение, пронзившее ее, когда муж после всего лег рядом с ней и липкий член коснулся ее бедра.
Свен сидел на стуле в комнате Юнаса. Анита уже несколько часов как уснула в соседней комнате, а сын глубоко дышал в кроватке перед ним, — беззаботный детский сон. С тех пор как Свен расплакался на глазах у семьи, они несколько раз говорили с сыном о заключенном, которого Свен сопровождал, когда его выдворяли из страны и который теперь должен был умереть. Юнас живо интересовался часто появлявшимися в газетах и на телевидении новостями по этому делу. В школьных сочинениях на уроках шведского он писал о людях, которых ожидает смертная казнь, а на уроках рисования изображал людей в черных колпаках на лице, лежащих перед палачами — каталог самых причудливых способов казни, выполненный восьмилетним мальчиком.
Свен смотрел на сынишку, на маленькое тело, которое время от времени поворачивалось под одеялом, и на лохматых игрушечных зверьков у подушки. Наверное, это правильно — поговорить с сыном о жизни и смерти, сам-то он давно собирался сделать это. Но не так. Потому что детские размышления о смерти не должны начинаться с вопроса о праве государства отнимать жизнь.
Джона Мейера Фрая проинформировали, что циркуляр № 2949.22 дает каждому заключенному право выбрать способ, которым его казнят, и что Department of Rehabilitation and Correction штата Огайо заверяет: независимо от способа, которому Джон отдаст предпочтение, все будет проведено профессиональным, гуманным, заботливым и достойным способом.
Джон с горькой усмешкой попросил о расстрельной команде — чтобы разделаться поскорее, но начальник тюрьмы, сидевший перед ним, ожидая ответа, коротко разъяснил ему, что штат Огайо больше не расстреливает людей.
Тогда он попросил его повесить — шея переломится и не придется долго мучиться: чик — и все, вот только что жил, а потом раз — и умер, — но штат Огайо больше не вешает людей.
Ему оставался выбор между электрическим стулом или смертельной инъекцией.
Джону часто снились сны, и в ту ночь тоже.
Хелена Шварц стояла в холле большого дома Рубена Фрая в Маркусвилле. Она смотрела на спину своего свекра, тот весь сосредоточился на телефонном разговоре, который подходил к концу. Хелена слышала его ответ и поняла, что кто-то интересовался, как себя чувствует Джон и как они все чувствуют себя в ожидании неизбежного. Она не была уверена, кажется, это звонил тот пожилой полицейский из Стокгольма, судя по паре реплик Рубена, это так. Трудно было понять, события тогда развивались настолько стремительно. С тех пор как почти шесть недель назад она приехала сюда, Хелена и думать забыла и о нем, и о ком-либо еще. Все, что у нее осталось, было здесь.
— Мистер Гренс.
Значит, это был он.
— Чего он хотел?
— Ничего, думаю. Узнать, как мы тут, только и всего.
Хелена Шварц с восьми часов пыталась уложить сына. Теперь было уже половина десятого. Оскар, конечно, тоже догадывался, что происходит нечто важнее, чем сон, что его мама и дедушка волнуются и переживают, он понимал это и сам волновался и переживал.
Дольше притворяться было невозможно.
Хелена больше не таилась, не скрывала свои чувства, впервые с приезда в Огайо она заплакала на глазах у сына, пожалуй, он имеет право видеть ее слезы, ей, во всяком случае, уже было все равно.
Она сидела на диване в крупный цветочек в гостиной у Рубена и читала длинную, прекрасно написанную статью в «Цинциннати пост» о том, как двенадцать человек из специального подразделения для совершения казней в исправительном учреждении Южного Огайо весь последний месяц специально тренировались, готовясь привести в исполнение смертный приговор Джону Мейеру Фраю в 21.00 на следующий день. Непонятно, почему она вдруг стала читать это, ведь прежде она сознательно избегала любой подобной информации, но теперь словно сдалась, словно смирилась с тем, что Джон на самом деле умрет. В этом случае ей важно знать все — ради Джона, а может — для самой себя.
Самым сложным, по мнению журналиста, который сравнивал несколько казней и даже беседовал с теми, кто их исполнял, было попасть иглой в нужную вену. С того момента, когда в тысяча девятьсот восемьдесят втором году в Хантсвилле была проведена первая казнь смертельной инъекцией — цветного мужчины по имени Чарльз Брукс, — не раз случались осложнения, поскольку исполнители казни не могли найти хорошую вену. Журналист перечислял пример за примером, когда приговоренный к смерти лежал привязанный к койке, а поиск вены продолжался тридцать — сорок пять минут, и все это на глазах у ожидающих развязки свидетелей. В паре случаев приговоренные к смерти, из тех, кто долгое время прежде употреблял наркотики, предлагали сами указать подходящую вену. В других случаях казнь вообще приходилось приостанавливать, поскольку иглы обламывались и капельницы разбрызгивали препараты по всей камере и застекленной перегородке, за которой стояли зрители.
— Мама?
На Оскаре была синяя пижама — разноцветные крокодилы среди чего-то похожего на воду.
— Да?
— Я хочу пойти с тобой.
— Не в этот раз. Вечером я встречусь с папой одна.
— И я хочу.
— Завтра. Тогда и ты пойдешь.
Малыш притулился к ней, свернулся калачиком на диванной подушке. Хелена погладила его по щеке, по волосам. Телевизор показывал один из местных каналов, которые она так и не научилась различать. Стоявший перед толстой стеной маркусвиллской тюрьмы репортер взволнованно сообщал о том, что до третьей за этот год казни в Огайо осталось менее суток, рассказывал о побеге Джона Мейера Фрая и водворении его назад, о приговоре, который теперь наконец-то свершится. Потом короткий репортаж с пресс-конференции губернатора Огайо, который вдруг оборвался на незавершенном ответе, когда на сцену с криками выбежала группа противников смертной казни и вручила губернатору сотни писем протеста и длинные подписные листы.
Хелена Шварц слушала, но не была уверена, что понимает.
Что речь о ее муже. Что все это происходит на самом деле.
Когда показали интервью с католическим епископом, который осудил смертную казнь как пережиток варварства в современном обществе, она снова взглянула на своего сына: понимает ли он? Догадывается ли, что его папа должен умереть, что это именно о нем говорят совершенно незнакомые им люди?
Она еще несколько минут смотрела в молчании, потом встала, подняла сынишку, взяла его на руки, объяснила ему, что ей надо уходить, а он пусть спит, с ним побудет дедушка.
На улице было холодно, дул ветер и шел снег.
Хелена Шварц шла в тюрьму, ей предстояло в последний раз встретиться с мужем, в новой камере — двухчасовое свидание.
Она знала, что не принято приходить сюда так поздно, и была благодарна Вернону Эриксену за то, что он постарался устроить это свидание, но в то же время она ненавидела каждый свой шаг, ей хотелось повернуться, возвратиться домой, закрыть глаза и проснуться, лишь когда все будет позади.
Джон услышал их еще до того, как они прошли центральный пост охраны. Не потому, что они что-то сказали, и не из-за неприятного звяканья ключей. Просто в коридоре раздались шаги пяти человек, крепкие каблуки черных армейских ботинок стучали по замызганному бетону. Он лежал на койке головой к проходу и решетке и ждал, когда они остановятся у его камеры и когда откашляется Вернон Эриксен. Джон чувствовал, как тот собирается с духом, чтобы заговорить.
— Ты готов, Джон?
Он несколько минут продолжал лежать — свежевыкрашенный потолок, горящая лампа, запах, который он больше не мог проглатывать. Он встал и посмотрел на начальника охраны, которого уважал, и на четверых других, стоявших чуть поодаль, которых не знал.
— Нет.
— Пора, Джон.
— Я не готов.
— Тебе еще предстоит свидание.
Наручники на руках и ногах. Джон видел, как уводили других. Знал, как это выглядит. Они направлялись в Дом смерти — еще меньшую камеру с красным полом, которая лишь стеной отделялась от той, где через двадцать четыре часа его привяжут к койке на глазах у зрителей, столпившихся за стеклянной перегородкой и не сводящих с него взглядов.
Тревога в коридорах маркусвиллской тюрьмы за ночь разрослась — громкие крики о помощи, панический страх того, что долгое ожидание вот-вот кончится; и, как всякий раз, когда кого-то поведут на казнь, своя собственная смерть станет еще ближе. Ничего нового, беспокойство ненасытно, как злокачественная опухоль; с тех пор как штат Огайо несколько лет назад возобновил исполнение смертных приговоров, многочисленный персонал тюрьмы часто бывал свидетелем подобных вспышек тревоги.
Поэтому ни у кого не вызвало возражений решение тюремной администрации запереть все камеры во всех коридорах на сутки начиная с 9.00. Беспокойство может вылиться в протесты и бунт, так что запереть все двери на день казни и последующую ночь представлялось самым простым решением, гарантирующим безопасность.
Джон Мейер Фрай сидел на стуле в одной из двух камер в так называемом Доме смерти. Камера была меньше обычной, и в ней царила почти стерильная чистота, здесь не было ничего индивидуального и никаких запахов — только стул, раковина, унитаз и красный ковер на полу. Джона предупредили, что видеокамера на стене напротив постоянно включена и что изображение передается на монитор в помещении охраны, где неотлучно находятся по меньшей мере три охранника. За двенадцать часов до смерти вероятность нервного срыва у человека значительно возрастает.
На коленях у Джона лежал листок бумаги, в руке он держал ручку.
Он уже пару часов пытался написать распоряжения насчет своих похорон и завещание, но у него ничего не получалось: невозможно описать словами то, что будет после твоей собственной смерти!
Джон покосился на видеокамеру и, протянув к ней руки, вслух попросил тех, кто смотрит на монитор, прийти к нему, забрать назад бумаги и выбросить их, пусть все будет как будет.
Анна Мосли и Мария Морхаус были совсем молодыми юристами, когда шесть с лишним лет назад работали вместе с Рубеном Фраем и Верноном Эриксеном в Коалиции штата Огайо против смертной казни, которая базировалась в молитвенной комнате больницы в Цинциннати. Теперь они обе стали адвокатами с собственным маленьким бюро на первом этаже ветхого дома на Северной Девятой улице.
В день, когда Джона нашли мертвым на полу в камере, обе были в отчаянии.
Все эти шесть лет они не имели никакого представления о том, что это побег, подготовленный и проведенной маленькой частью их группы сопротивления.
Возможно, Анна Мосли и Мария Морхаус справедливо негодовали, что их не допустили к осуществлению этого плана, но в любом случае виду они не подавали. После того как Джон был возвращен в камеру в Маркусвилле, обе вновь включились в борьбу, и значительная часть их неоплачиваемого рабочего времени теперь уходила на то, чтобы добиться отсрочки, — они бомбардировали все возможные юридические инстанции в Огайо своими обоснованиями необходимости отложить исполнение приговора.
И вот осталось двенадцать часов, они сидят рядом в просторной приемной в центре Колумбуса. Они нужны друг другу, как нужно бывает чье-то плечо, когда уже хочется лечь и сдаться. Они устали, работали всю ночь и сознавали, что их шансы повлиять на ход событий почти нулевые; смертный приговор Джону Мейеру Фраю стал важнейшим делом для всего Огайо; его смерть должна была показать торжество справедливого возмездия.
Женщины крепко сжимали пачку бумаг, они были почти совсем одни в огромной приемной, которая казалась чересчур большой — зеленый мраморный пол и нечто вроде античных колонн у центрального входа.
Они не сдались.
Они подготовились и вот-вот произнесут свою последнюю речь перед Верховным судом штата Огайо. А потом прыгнут в машину и помчатся в Цинциннати — в Апелляционный суд Шестого округа США. Джон Мейер Фрай уже один раз умер и выжил, значит, это может повториться еще раз.
Это еще не конец. Совсем даже нет.
Когда Джон встал и с завещанием в руке повернулся к видеокамере, группа наблюдавших срочно поставила в известность Вернона Эриксена. На момент приведения приговора в исполнение осужденный должен быть здоров и невредим, а этого заключенного уже начала поедать смерть. Вернон помчался по холодным коридорам с запертыми дверями, когда он добрался до Дома смерти, то попросил одного из охранников впустить его в камеру к человеку, которому осталось жить двенадцать часов. Он сел на стул перед ним и завел разговор о самых разных вещах, кроме смерти, голоса их звучали приглушенно, порой Вернон клал руку Джону на плечо.
Охранники следили за их беседой сквозь помехи на черно-белом мониторе и видели, как умело их начальник смог успокоить впавшего было в панику приговоренного к смерти. Но они не уловили близости между ними и не заметили, с каким удивлением Джон слушал признание Вернона в том, какую большую роль тот сыграл в его побеге. Они также не могли слышать, как осужденный вдруг начал благодарить человека, приставленного охранять его до смертного часа, за эти дополнительные шесть лет жизни, за то, что этот человек, которого он почти не знал, рисковал всем, чтобы дать ему возможность продолжать дышать.
Эверт Гренс нисколько не устал. Сон переоценивают. Он продолжал ходить в коридор за кофе, пока ночь сменялась сумерками, а потом утром, и все, что у него было к началу дня, — это неуемная энергия, порожденная тревогой и яростью, которым было тесно внутри него, и они рвались наружу. Он вызвал Свена, бледного от бессонных часов, и попросил пойти с ним в центральную диспетчерскую — два месяца интенсивного слежения СМИ за принятием политического решения о выдворении задержанного, приговоренного к смертной казни с уже назначенным сроком исполнения приговора, должны были сегодня достигнуть своей кульминации. Ожидались многочисленные, заранее заявленные демонстрации и яростные несанкционированные акции протеста. Гренс расположился в комнате, сменив одного из операторов, и, когда пришел первый запрос из американского посольства, с требованием прислать полицейское подкрепление, чтобы сдерживать все увеличивающуюся толпу, угрожающую вот-вот ворваться на территорию миссии, он взял трубку и спокойно ответил: «Sorry, no cars available».[19] Проигнорировав тревожный взгляд Свена, он переключился на следующий разговор. Когда испуганный сотрудник посольства описывал все более угрожающую толпу демонстрантов, он ответил точно так же: «Sorry, no cars available». Третий раз, когда в трубке послышались громкие крики демонстрантов и сотрудник в истерике взмолился о помощи полиции, Эверт Гренс с улыбкой прошептал: «Then call in the marines»[20] — и повесил трубку.
Хелена, ее сын Оскар и свекор Рубен во время своего последнего совместного посещения тюрьмы получили от Вернона Эриксена разрешение на свидание с осужденным в его камере в Доме смерти. Тогда они смогут увидеть его через довольно редкую решетку в стене, а не сквозь стеклянное окно в квадратной стальной раме, через которое обычно посетители общались со смертниками в последний день.
Тем, кто наблюдал это свидание на мониторе, было трудно понять, почему они совсем не разговаривают, казалось, они просто сидят друг напротив друга — Джон Мейер Фрай на стуле перед запертой дверью, а его семья — в коридоре снаружи. Посторонние не понимали, что только этого им и хотелось: просто быть рядом, никаких слов, все уже сказано.
Торулф Винге пришел из своего дома на Нюбругатан в министерство иностранных дел на площади Густава-Адольфа задолго до рассвета. Судя по всему, ему предстоял еще один долгий день — еще больше телекамер, еще больше вопросов.
Этот день, которого он ждал с нетерпением.
Когда он пройдет и наступит ночь и темнота, закончатся эти два проклятых месяца. Ему стукнуло шестьдесят, всю свою взрослую жизнь он провел в коридорах власти и смог отбиться от некоторых глупостей, скрыть в дипломатической тени десятки скандалов, своим посредничеством предотвратить в зародыше кое-какие национальные и международные кризисы. Но этот чертов убийца девчонки, он перечеркнул все это! Порой вечерами, когда на время отступала ненависть, Винге спрашивал себя: а не начал ли он уставать, может, силы ему уже изменяют, может, он просто-напросто состарился. Что ни день — новые заявления, новые интервью, рейтинги мнений, требования отставки. А все из-за этой злополучной высылки опасного преступника. Газеты, телевизионные каналы, их хлебом не корми, читатели, зрители — они такие вещи обожают. И все это тянется и тянется, разве что когда Фрая казнят, может, все и закончится, может, тогда весь интерес пропадет.
Он услышал крики демонстрантов, наполнявшие площадь перед зданием: «Швеция — убийца». Они скандировали это беспрерывно с самого обеда: «Швеция — убийца!» Как только у них сил хватает, что ли им нечем больше заняться, разве они нигде не работают?
Торулф Винге отошел от окна и вернулся к письменному столу, сегодня он не станет отвечать на вопросы, останется сидеть в своем кабинете в министерстве, а когда крикуны разойдутся и когда свершится казнь, он пойдет домой.
Три охранника, следившие за Джоном Мейером Фраем при помощи видеокамеры, установленной в Доме смерти, только было расслабились, как вдруг один из посетителей, пятилетний ребенок, вырвался из рук мамы и подбежал к решетке, отделявшей его от отца. На черно-белом мониторе было четко видно, как к мальчику бросился начальник охраны и попытался отцепить ручонки от прутьев решетки, он тянул ребенка за одну руку, а подоспевшая мать — за другую. Звук на пленку не записывался, поэтому они не слышали голосов, но малыш рыдал, лицо его сморщилось, и мама непрерывно что-то ему повторяла, прошло две-три минуты, прежде чем мальчик разжал руки и лег на пол, поджав колени к груди.
Прошло всего два месяца с тех пор, как Джон сошел с парома вместе с пассажирами, которые несли пластиковые пакеты с беспошлинной водкой «Абсолют» и смущенно поглядывали друг на дружку. Тогда он мечтал поскорее попасть домой, торопливо шел по тротуару, пахнущему сыростью и углекислотой, пока в нетерпении не остановил такси, которое отвезло его к многоэтажному дому номер 43 по Альпхюддевэген. Он жил там с женой и сыном, и эта жизнь могла бы продолжаться.
Они поужинали рисовой запеканкой с черничным вареньем. Это был выбор Оскара: папа уезжал и вот вернулся, и теперь будем есть все вместе, это самое радостное, что он знал.
Было трудно глотать.
Джон сидел над тарелкой, подняв ложку, сине-белая масса в ней словно разбухала все больше по мере приближения ко рту.
Последний ужин.
Какой идиотизм! Человек, которого через шесть часов казнят, должен выбрать, что будет у него в желудке на момент возможного вскрытия. Он отказался: зачем есть, если все равно скоро все кончится. Но Вернон, начальник охраны, был убежден, что это важно, если не для него, то, по крайней мере, для его близких: они хотят быть уверены, что все нормально, а еда, она-то как раз и свидетельствует об этом в куда большей степени, чем Джон себе может представить.
Он выбрал рисовую запеканку, которую так любил Оскар. И на самом деле постарался ее съесть. Но стоило ему сделать первый глоток, как она застряла у него в горле, — поесть он так и не смог.
Джон попросил Вернона Эриксена посидеть с ним. Он умный, они вели беседы еще тогда, когда Джон семнадцатилетним подростком оказался в тюрьме, в отделении для осужденных на смерть. Джон знал, что такая задушевность охранникам запрещена, и они никогда не разговаривали, если их могли подслушать. Теперь, в этой камере, люди, следившие за ними с помощью видеокамеры, видели лишь, что сотрудник тюрьмы делает все возможное, чтобы успокоить заключенного перед предстоящей казнью.
— Я не могу.
— Ты хоть попытайся.
— Я не могу ни ложки проглотить. Можешь попросить, чтобы пришли и забрали поднос?
Вернон был немногословен, все, что можно было сказать, уже было сказано, остались лишь небольшие формальности, а утешитель из него всегда был неважнецкий.
— Я скоро уйду. И тогда прихвачу поднос с собой.
Джон хотел спросить, какая сегодня погода. В тюрьме не было ни смены дня и ночи, ни погоды. Камера без окон выходила в коридор без окон. Но какая, собственно, разница, идет ли снег или настала оттепель?
— Джон, ты не выбрал никого из близких.
Вернон смотрел на мужчину, который был на двадцать лет его моложе, с каждой остававшейся минутой тот словно уменьшался.
— Ты должен это сделать.
Джон покачал головой:
— Нет.
— Там будет полно народу. Те, кого ты не знаешь. Кого никогда не видел. Тебе нужны будут глаза, в которые ты мог бы посмотреть, которым ты бы доверял.
— Хелена не должна этого видеть. И папа тоже. И Оскар… а больше никого нет.
— Подумай хорошенько, Джон. Когда ты будешь там лежать, с тобой много такого случится, чего ты и представить себе сейчас не можешь.
Джон закрыл глаза и снова покачал головой.
— Не они. Может быть, ты? Я бы этого хотел. Чтобы ты там присутствовал. Глаза, которые мне знакомы, взгляд, которому я доверяю.
Эверту Гренсу с каждым часом становилось все труднее сдерживать беспокойство. Когда количество демонстрантов превысило число, которое власти могли себе представить, он попросил Свена оставаться в центральной диспетчерской, а сам направился к автомобилю и поехал в Юргорден к американскому посольству, чтобы воочию увидеть, что там происходит.
Толпа была огромной. Уже на Страндвэген машины встали, потому что люди, желавшие присоединиться к демонстрантам, скандировавшим у посольства, перепрыгивали через ограждения, не обращая внимания ни на автомобили, ни на автобусы. Гренс спешил, ехал по тротуарам и парковкам, а потом остановился в отдалении, посмеяться над придурками, которые сидят там внутри и кладут в штаны. Они получили по заслугам, может, и не совсем справедливо, но, по крайней мере, на несколько часов они прочувствовали, как их державе вставили в толстую задницу.
Потом он поехал прочь и вдруг сообразил, что направляется к мосту Лидингё, к санаторию на том берегу.
Ему надо было повидаться с Анни, она умеет слушать. Длинный рассказ о человеке, которого казнят через шесть часов, о том, что это, возможно, была его, Эверта, вина, о том, что даже после двадцати четырех лет службы в полиции он так и не научился разбирать, какие камни стоит переворачивать, а какие лучше оставить лежать, как лежали.
У Анни в тот раз усилилось слюноотделение.
Ничего хорошего, оно всегда вызывало у него беспокойство.
Из-за этого Гренсу время от времени приходилось оставлять ее и выскакивать в коридор, в приемную, настаивать на разговоре с врачом, с кем-то из старших и наиболее опытных.
При виде его медсестра не смогла подавить вздоха, но послушно пошла за ним назад. С первого взгляда все было ясно. Но она знала, что лучше чуть задержаться, рука на лбу Анни, пульс, дыхание, она несколько минут осматривала ее, а потом заявляла, что сегодня она так же хорошо себя чувствует, как во всех тех прочих случаях, когда Гренс метался в панике.
Эверт снова посмотрел на Анни, она глядела в окно и улыбалась, он поцеловал ее в щеку, пожал руку.
Он сказал как можно осторожнее, чтобы она не пугалась так, он без нее долго не протянет.
Когда пришел ответ, что Верховный суд Огайо единогласно проголосовал против пересмотра дела Джона Мейера Фрая и переноса даты казни, Анна Мосли и Мария Морхаус поехали на машине домой в Цинциннати. Анна Мосли затормозила и свернула к кафе, которое они только что проехали, она была слишком взволнованна, чтобы продолжать путь, ей необходима была чашка горячего чая и сигарета, чтобы не заорать в полный голос от разочарования.
В большом доме Рубена Фрая пахло карри и курицей. Затейливый фартук в сине-белую полоску на круглом животике — Рубен любил готовить и занимался этим каждый день, хотя всегда ел в одиночестве. С тех пор как Джона почти двадцать лет назад увели из его комнаты на допрос по делу об убийстве Элизабет Финниган, Рубен жил один и ел один.
И вот сейчас все стало так непривычно. Его сына должны вот-вот казнить, через несколько часов оборвется его жизнь. Но именно поэтому жизнь Рубена Фрая была богаче, чем когда-либо. Пятилетний внук, поселившийся в бывшей комнате Джона и спавший в его постели, красивая молодая женщина, его невестка, которая сидела ночами напротив него за кухонным столом, пила виски двенадцатилетней выдержки и рассказывала о себе и Джоне и о своем сынишке и одаривала его таким чувством родства, какого Рубен никогда и представить себе не мог, — все это было так ново. Глубинная радость, странным образом связанная со смертным приговором, и, как с этим всем быть, Рубен не знал.
Когда Мария Морхауз позвонила из какого-то придорожного ресторанчика на шоссе № 40 в сторону Цинциннати, к телефону подошла Хелена. В голосе Морхауз явно слышалось разочарование полученным отказом, они так старались и постепенно внушили семье Фрая-Шварца надежду, даже веру, что аргументация этих молодых, но умелых адвокатов, облеченная в юридические формулировки, возымеет действие.
Хелена Шварц не могла плакать. Морхауз объяснила, что остались еще некоторые задействованные инстанции, что в течение трех ближайших часов ожидается решение Апелляционного суда Шестого округа США и судьи Энтони Гленна Адамса из Верховного суда США — инстанций достаточно влиятельных, чтобы приостановить и отменить постановление об исполнении приговора в 21.00.
Потом Хелена села за стол в кухне, съела то, что уже два часа благоухало карри, и продолжала отвечать на вопросы сына о том, чего сама не в силах была понять, — что сегодня ему больше нельзя встретиться с папой, потому что папа уже не будет жить в том доме за высокой стеной, которую видно из спальни дедушки, что конечно он их всех по-прежнему любит, но все же, возможно, больше домой не придет.
Вернон Эриксен не был готов. Вопрос был задан неожиданно, он не успел его продумать, не нашел подходящих слов, чтобы объяснить свой отказ.
— Я не могу сделать этого, Джон. Меня не будет среди зрителей.
Он взял руку Джона и слегка пожал ее.
— Я не присутствовал при казнях более двадцати лет. И никогда не стану. Я получил врачебное освобождение — всякий раз, когда того, кого я охранял, уводят на казнь, я остаюсь дома.
Джон поднялся, попытался пошевелиться в узкой камере, но им с Верноном и так в ней было тесно. Он нагнулся к решетке, взялся руками за металлические прутья, как поступал частенько, пальцы крепко сжали холодный металл, пока ладонь не побелела.
— Тогда я хочу, чтобы ты привел меня в порядок.
— Что ты имеешь в виду?
— Когда я умру.
Джон посмотрел на сына похоронного агента. Они оба выросли в Маркусвилле, где свобода означала, что все знали всех. Единственное воспоминание о Джоне, ясно сохранившееся в памяти Вернона, маленький мальчик лет четырех держит папу Рубена за руку, их мама только что умерла, и они пришли в похоронное бюро. Вернон тогда еще работал на дому, это было в тот же год, когда построили тюрьму, и он принимал их в комнате, заставленной гробами.
Вернон наклонился и поднял поднос с нетронутой едой. Привести в порядок человека, который перестал жить. Словно это я распоряжаюсь жизнью и смертью. Он посмотрел на Джона, собрался уходить.
— Хорошо.
Он знал, что лжет. Если Джона действительно казнят, его там не будет. Но этого он говорить не стал.
— Хорошо. Я сделаю это.
На лице Джона, кажется, отразилось слабое облегчение.
— И еще одно, Джон.
Руки на решетке, пальцы сжали ее еще крепче.
— Не знаю, играет ли это какую-нибудь роль теперь. Но я уверен, что ты невиновен. Я не верю, что ты убил дочку Финниганов. Так я считал с того первого раза, когда заговорил с тобой, и так же продолжаю думать сейчас.
На улице стемнело, Джон не видел этого, но все равно знал: в Маркусвилле день сменился вечером. Люди сидели на своих кухнях, большинство только что вернулось домой, лишь некоторые разбрелись по двум местным кабачкам, у них в городке это никогда не было принято. Джон вспомнил раннюю юность, энергию, кипящую в груди, и этот Маркусвилл, словно большой пластиковый пакет, в котором невозможно дышать. Джон рвался прочь, как и все его сверстники, жизнь начиналась у самого выезда из городка.
Три часа.
Джон скосил глаза на левую руку стоявшего поблизости охранника — буйная темная растительность, часы в корпусе из серебристого металла.
Осталось три часа.
Они ждали снаружи у камеры. Черные фуражки надвинуты на глаза, темно-зеленые рубашки и брюки, начищенные до блеска черные ботинки. Связки ключей на металлических цепочках звякали при каждом движении, каждом шаге, четыре охранника в одинаковой форме, всего пятьдесят метров до ванной комнаты, где воняло высохшей канализацией. Двое из них шли на полшага перед ним, двое — на полшага позади. Никто ничего не говорил, он был не уверен, что они хотя бы смотрят на него, как будто его уже и не было.
Джону дали на мытье в душе десять минут. Вода была горячей, и это ему понравилось, он задрал лицо вверх, чтобы струи обжигали тонкую кожу. Он еще прибавил температуру, когда привык, почти до боли, которая казалась приятной.
Потом они тщательно закрепили на нем памперс. Джон должен был нагнуться, и на миг словно вернулся назад, на аэродром Шереметьево в Москве, все происходило почти так же, как тогда. Только памперс был другой, с липучками на бедрах, хотя выглядел примерно так же.
Тогда Джон не задавал вопросов, и сегодня тоже. Он знал, почему ему надели памперс.
Темно-синие брюки были только что выстираны и все еще пахли ополаскивателем. Красный кант, вшитый по длине штанины, — это тоже что-то новое, прежде Джон таких брюк не видел. Белая футболка с треугольным вырезом и короткими рукавами — чтобы найти вены.
Уже на пути назад один охранник, тот, с часами, наклонился и прошептал что-то. Сперва Джон не понял, и тому пришлось повторить.
Пятнадцать судей вынесли единогласный приговор.
Он получил отказ и в Апелляционном суде Шестого округа США.
Больше всего он думал о ее улыбке. У Элизабет была такая улыбка, что любой, кто ее видел, терялся. Нежность, насмешливость, неуверенность — никогда нельзя было судить наверняка. Джон тосковал по этим улыбающимся губам, жаждал их несколько лет. Они ходили в одну и ту же школу по одной и той же дороге, ему было шестнадцать, когда Элизабет попросила его поцеловать ее в губы. Мягкие, вот первое, что он подумал, такие удивительно мягкие.
Хелена? Возможно, ее манера держать бокал. Разве это объяснишь? Она держала его осторожно и крепко. Он не разбился.
Джон покосился на видеокамеру на стене. Люди, сидевшие в одной комнате и следящие за другим человеком — минута за минутой. Нравится им это? Или для них это просто работа? Восемь часов следить за осужденным на казнь, а потом пойти домой и приготовить ужин? Может, теперь они играют в карты? Смотрят теннисный матч по какому-нибудь спортивному каналу — один-один, решающий сет — на соседнем мониторе?
Джон громко окликнул одного из охранников, и тот поспешно подбежал. Он передумал. Он хочет воспользоваться правом позвонить по телефону, который стоит в коридоре и по которому можно звонить, если отвечающий согласится оплатить звонок.
Он знал, что этого будет ему слишком мало.
Но все-таки — их голоса, еще раз.
Известие о том, что судья Энтони Гленн Адамс в Верховном суде США отклонил просьбу об отсрочке исполнения приговора, так и не достигло осужденного, который сидел и ждал в одной из двух камер Дома смерти. Адамс, наделенный правом единолично решать вопросы, требующие незамедлительного вмешательства, перепоручил это девяти членам суда для вынесения коллективного вердикта, — как поступал и прежде, когда дело касалось смертной казни.
Их решение было единогласным.
Один из трех стационарных телефонов, висевший на простой деревянной стенной панели в комнате позади камеры смертников, был соединен с офисом губернатора в Колумбусе.
Линия должна была оставаться свободной до приведения приговора в исполнение.
Только звонок губернатора Огайо в эти последние пятнадцать минут мог предотвратить казнь Джона Мейера Фрая.
— Мистер Фрай?
— Да.
— Меня зовут Родни Вайли. Я медбрат здесь в Маркусвилле. Сядьте, пожалуйста.
Джон стоял посреди камеры, когда этот коротышка в большом белом халате открыл дверь и протянул тощую потную руку. Оставалось меньше пятнадцати минут, возможно десять, у Джона были часы, которые тикали внутри, он носил их с семнадцати лет, с тех пор как понял, что единственное, что ему осталось, — это считать дни и часы.
Он никогда прежде не видел Родни Вайли, не был с ним знаком, а теперь тот оказывался одним из последних людей, которого ему суждено увидеть и с которым разговаривать.
— Не шевелитесь, пожалуйста, мистер Фрай.
Жидкость, которую медбрат налил на клочок ваты, сильно пахла. Какое-то дезинфицирующее средство, худая рука еще и еще раз тщательно протерла его локтевой сгиб влажной ваткой. Вайли предстояло ввести две канюли в вены на обеих руках, и все должно быть стерильно, чтобы не занести инфекции, с теми, кто еще жив, надо обращаться, как с живыми.
— Гепарин. Разжижитель крови. Именно его я сейчас введу. Мы ведь не хотим осложнений, верно, мистер Фрай?
Это прозвучало так абсурдно, что Вайли сразу пожалел о сказанном. Он нервничал, боялся: всякий раз это оказывается все так же трудно, никогда ему не научиться заговаривать зубы человеку, которого он готовит к смерти.
Еще несколько секунд медбрат, стараясь не встречаться взглядом с осужденным, сосредоточился, как обычно, на обнаженных руках и на том, чтобы ввести в них достаточную дозу препарата.
— Я закончил, мистер Фрай. Теперь я ухожу. Больше вы меня не увидите.
Снова худая рука, слабое рукопожатие, они держали друг друга за руку столько, сколько Вайли смог выдержать.
Четыре охранника стояли и ждали снаружи. Когда медбрат торопливо ушел, они вошли в камеру, посмотрели на Джона и попросили его самостоятельно выйти в дверь. До камеры смерти была всего пара шагов, но они следили за каждым его шагом, за людьми, обреченными на смерть, нужен глаз да глаз.
Комната была круглой, не больше четырех квадратных метров, стены — стеклянные панели, за которыми стояли в ожидании зрители. Койка от стены до стены покрыта какой-то толстой белой тканью, которая издавала скрипучий звук, когда его тело зафиксировали шестью черными широкими ремнями — четыре поперек и два вдоль, те, что проходили по груди, туго впились в кожу.
Трубки, которые присоединили к обеим канюлям, были прозрачными, так что было видно, как по ним течет жидкость.
Он узнавал некоторые лица, смотревшие на него из-за стеклянной панели, согласно альтернативному правилу номер 5120-9-54 эти люди имели право стоять там.
С самого левого края — Чарльз Хартнет, он выглядит намного старше, чем помнил Джон, ныне он уже на пенсии. Это он тот самый полицейский, который арестовал его тем утром в его мальчишеской комнате, семнадцатилетнего и еще не проснувшегося, именно этот посторонний человек велел ему встать у кровати и расставить ноги.
Рядом с ним Джейкоб Холт, глава Департамента исправления и перевоспитания штата Огайо, за два часа до каждой казни он выбирался из своего большого кабинета в центре Колумбуса и ехал на юг в Маркусвилл: наблюдать, как умирают люди, было одной из его обязанностей.
Рядом с его плечом Уорден — начальник тюрьмы Маркусвилла, высокий смуглый человек одних лет с Джоном, из тех, что откидывают голову назад, когда на кого-нибудь смотрят, словно хотят казаться еще выше.
Длинный ряд людей, очевидно журналисты. Несколько человек в костюмах, он их никогда не видел.
Священник, тот, что несколько лет назад регулярно посещал Марвина Вильямса, Джон слышал, как они беседовали в соседней камере, молились вместе. После этого Марв всегда чувствовал себя легче, свободнее.
Позади на полшага — четыре охранника, фуражки еще ниже надвинуты на глаза.
Единственная женщина.
Он так хорошо ее знал. Алиса Финниган. Она всегда ему нравилась, она была такой гостеприимной, даже к мальчишке с дурной репутацией, который ухаживал за ее дочерью.
Джон старался не смотреть на отца Элизабет, который ненавидел его, на красное лицо того, кому разделявшее их расстояние казалось слишком большим.
Джону предлагали самому пригласить трех свидетелей, но он отказался.
Не хотел, чтобы там был кто-то, небезразличный ему.
Стало почти совсем тихо.
Последние четыре минуты состояли из сплошного долгого ожидания. Все ждали, что время вот-вот пойдет снова, посматривали на часы и надеялись, что скоро все закончится. Было ясно, что никто из них не был привычен к обратному отсчету.
Телефон на деревянной панели на стене. Единственная оставшаяся надежда. Один разговор с губернатором, и все остановится.
Казалось, он почти слышал его, этот звонок, звучавший громче других, — тот, который так и не раздался, но от которого все равно заболели уши, когда несуществующий звук сделался еще громче.
Осталось сорок пять секунд — на всякий случай, который был абсолютно невозможен.
Потом начальник тюрьмы кивнул пожилому мужчине с ухоженной седой бородкой. Патрик Маккартни, гордая осанка, прямая спина, он дольше других охранников прослужил в Маркусвилле. Он ждал у аппарата, который должен был подавать препараты в капельницу, он кивнул в ответ, и его пальцы легко нажали на большую пластиковую кнопку.
Натрия тиопентал, 5 граммов, Джон зевает и отключается.
Панкурония бромид, 100 миллиграммов, мускулы слабеют, дыхание прекращается.
Калия хлорид, 100 миллиграммов, инфаркт.
Когда тюремные врачи осмотрели тело Джона Мейера Фрая и тихими голосами доложили начальнику тюрьмы, что казнь состоялась, жизнь словно вернулась к людям, стоявшим рядом в помещении для свидетелей. Молчание, ожидание — все это осталось в прошлом. Остальные живут дальше. Начальник тюрьмы поступил, как обычно: дважды хлопнул в ладоши, чтобы привлечь всеобщее внимание, а потом объявил, что тюремные врачи заключили, что приговоренный мертв, смерть наступила в 21 час 10 минут 7 секунд.
Эдвард Финниган сделал шаг вперед. Он хотел разглядеть недвижимое тело и почувствовать освобождение, о котором так мечтал. Угрюмая тревога, ненависть, то, за что Алиса его так осуждала, — все это должно было теперь кончиться.
Финниган смотрел на лицо, которое было совершенно расслабленным.
Ненависть.
Она осталась.
Финниган несколько раз плюнул в стекло, за которым снимали с койки тело — белая ткань, черные ремни. Алиса бросилась вперед и принялась колотить мужа по спине, она кричала ему, чтобы он успокоился, она плакала и кричала, пока Эдвард, не оборачиваясь, не вышел из комнаты.
Утро было холодным и ясным, в воздухе была особая легкость, как бывает, когда зима начинает уступать место весне.
Вернон Эриксен проснулся на несколько часов раньше обычного, в темноте его охватила тревога — снова этот сон, будто он маленький, забрался наверх и следит за отцом, смотрит, как при помощи одежды и грима мертвых на время превращают в живых, а родственники меж тем ждут и горюют за дверями. Вернон встал, стряхнул с себя ночь, — горячее молоко и бутерброд уже в полчетвертого. Он сидел за столом в кухне и смотрел на усталые улицы Маркусвилла, который медленно просыпался: проехал на велосипеде разносчик газет, парочка птиц слетела на пустой асфальт, одетые в пижамы соседи выскакивали в тапочках из домов взять газету — чтобы потом почитать, за хлопьями и ванильным йогуртом. Он все еще был на больничном, весь день до ночной смены, так что до шести вечера никто в тюрьме его не хватится.
Ему было известно то, чего никто больше не знал: туда он никогда больше не вернется.
Вернон огляделся. Ему нравилась его кухня. Дом его родителей, он прожил здесь всю жизнь. Ему было девятнадцать, когда они оба, не объясняя причины, ушли от него. Потом он выкупил другую половину дома у своей старшей сестры, та всегда была более непоседливой, более любознательной, чем он, за несколько лет до этого она перебралась в Кливленд учиться, а потом так и осталась там.
Сам он никуда не уезжал.
Служба охранником в Death Row, редкие встречи с людьми, пугавшими его своими попытками сблизиться, много книг и длинных прогулок; после месяцев, проведенных с Алисой, а потом ее ухода тогда же, когда умерли его родители, в жизни Эриксена наступила бесконечная пустота, ему ни до кого не было дела. До тех пор, пока не началась деятельность группы противников смертной казни. Ему нравилось считать себя участником движения сопротивления, его солдатом, активным борцом против устаревших общественных принципов. Он всегда оставался в тени, действовал неофициально, понимая, что тюремному охраннику негоже светиться в подобной компании. А его работа была ему нужна, чтобы рядом с теми, кто отсчитывает время, находился живой сочувствующий человек, это важно, возможно, не менее важно, чем митинги и петиции протеста и общение с адвокатами, которых надо было убеждать заниматься за гроши спасением осужденных на казнь.
Вернон подождал, пока часы над вытяжкой покажут восемь, потом поднял трубку телефона, висевшего на стене, набрал номер больницы Маркусвилла и попросил соединить с Алисой Финниган. Когда телефонист соединил его и она ответила, он положил трубку.
Ему просто захотелось еще раз услышать ее голос.
Утренний морозец щипал его щеки, из-за небольшого ветра на улице оказалось холоднее, чем он предполагал. Но ему было недалеко идти, всего пару минут, он зяб, но терпел.
Не так много ему было и нужно. Бумажная сумка, белая с зеленой эмблемой тюрьмы, он все приготовил еще накануне. Теперь он держал ее свернутой в трубочку в руке, она почти ничего не весила.
Большой дом Финнигана стоял на Мерн-Риф-драйв. С предыдущего его посещения прошло два месяца. Вернон тогда рассказал о Джоне, о том, что тот жив и находится в одной из стран Северной Европы. При воспоминании о реакции Эдварда Финнигана его снова замутило. Тогда Вернон подумал: до чего же уродливы бывают люди! Вернон видел это много раз: стоило назначить точную дату казни, и родственники жертвы ликовали: ненависть и жажда мести наполняли их жизнью. Вспомнил он и печаль Алисы, ей было стыдно. Брезгливость, которую она испытывала к своему мужу, была такой сильной, что Вернон ушел от них, потрясенный безграничным одиночеством этой замужней женщины.
Лишь после третьего звонка он услышал, что в доме кто-то зашевелился.
Тяжелые медленные шаги вниз по лестнице, открылась внутренняя дверь, еще шаги, а потом отрешенное лицо Эдварда Финнигана.
— Эриксен?
Кожа Эдварда была бледной, глубокие морщины вокруг глаз, крупное тело запахнуто в махровый халат.
— Наверное, мне надо было сначала позвонить.
Финниган держал дверь полуоткрытой, босые ноги начали мерзнуть.
— Чего тебе надо?
— Могу я войти?
— Не очень-то подходящее время. Я сегодня отдыхаю.
— Я знаю.
— Ты знаешь?
— Слышал. Так ты меня впустишь?
Финниган приготовил кофе в громко фыркающей кофеварке. Он был непривычен к такому занятию, это было видно, обычно этим занималась Алиса.
— Черный?
— Немножко молока.
Они пили из белых фарфоровых чашек с дорогой маркировкой на донышках и старались не смотреть друг на друга. Вернон знал Финнигана всю жизнь, и в то же время совершенно не знал его.
— Ты чего-то хотел.
— Хотел поговорить об Элизабет.
— Элизабет?
— Да.
— Не сегодня.
— Сегодня.
Финниган тяжело опустил чашку, на белой скатерти расплылось коричневое пятно.
— Ты хоть имеешь представление, что вчера произошло?
— Да.
— Тогда ты, черт возьми, можешь догадаться, что сегодня у меня нет желания говорить о моей умершей дочери с человеком, который мне совершенно безразличен.
В большой красивой гостиной висели часы. Из тех, что громко тикают, каждая секунда словно удар грома. Вернон всегда удивлялся, как люди выносят это, но сейчас звук показался ему приятным, он разрушал плотную тишину.
— Тебе не понять.
Финниган впервые с тех пор, как они сели пить кофе, встретился с Верноном взглядом.
— Ты не представляешь, каково почти двадцать лет каждый день, каждый час думать о смерти человека. Ты, черт подери, и вообразить себе не можешь, как сильно можно ненавидеть.
Глаза Финнигана были красными и блестели, казалось, он сейчас расплачется.
— Ты не понимаешь! Теперь он мертв! Я видел его мертвым! И это не помогло!
Он поднес руку к глазам и сильно потер их.
— Нисколечки не помогло! Она была права. Алиса была все время права. Понимаешь ты, как тяжело мне сознавать это? Что из моей ненависти ничего не вышло! Моей дочери нет. Ее так и нет!
Эдвард Финниган наклонился к столику, лицо почти касалось столешницы. Поэтому он не увидел, как на лице Вернона, прежде чем тот заговорил, на миг мелькнула улыбка.
— Туалет? Могу я воспользоваться им?
Вернон пошел туда, куда указал ему Финниган, — через кухню и холл. Но, дойдя до туалета, он не остановился, а поспешно спустился в подвал, к тиру, где ждал Финнигана в прошлый раз. Он остановился перед висящим на стене оружейным шкафом, намотал на руку полиэтиленовый пакет и открыл дверцу. Пистолет, который он искал, лежал в глубине на второй полке. Он помнил, что Финниган положил его туда, предварительно разрядив. Вернон поднял его, осторожно, не снимая с руки пакета, чтобы сохранить имеющиеся отпечатки.
Это заняло не больше пары минут.
Он снова поднялся, положил пистолет в бумажную сумку, потом вошел в туалет и слил воду. Финниган сидел в той же самой позе, уставившись пустым взглядом в крышку стола.
— Я пришел поговорить об Элизабет.
— Ты уже это сказал. А я ответил, что сегодня неподходящий день.
— Вполне подходящий. Тебе понравится. Но сперва немного о Джоне.
— Ни слова больше о нем в этом доме!
Финниган ударил кулаком по столику так, что стеклянный подсвечник, стоявший на краю, упал на паркет и раскололся надвое.
— Больше никогда!
Вернон сохранял спокойствие, он говорил тихим голосом:
— Я не уйду отсюда до тех пор, пока ты не выслушаешь то, что я хочу сказать.
Казалось, Финниган вот-вот набросится на него с кулаками. Они стояли друг перед другом, бледное лицо Финнигана пошло красными пятнами, он тяжело дышал, но Вернон Эриксен был высоким и плечистым, Финниган постоял, сверля его злобным взглядом, а потом почти без сил опустился на диван.
Эриксен внимательно следил за ним, хотел удостовериться, что верно понял его реакцию.
— За побег Джона Мейера Фрая в первую очередь отвечаю я.
Эдвард Финниган сжался, когда начальник охраны встал перед ним и начал рассказывать, как приговоренный к смерти заключенный, убийца его дочери, выбрался из камеры в Death Row и потом шесть лет жил на свободе в другой части света. За полчаса Эриксен сообщил ему в малейших деталях все обстоятельства побега: медицинские приготовления, которые создали иллюзию смерти осужденного, потом поездка в Канаду, а оттуда через Россию в столицу Швеции. Он долго объяснял, как была организована транспортировка из тюремного морга в автомобиль, ждавший за воротами, это был его любимый момент: побег из тюрьмы — это было ему ближе, чем возня с лекарствами и фиктивный паспорт. Широко улыбаясь, Вернон описывал мешок для трупов, в котором, как заявили два врача, необходимо доставить тело на вскрытие в Колумбус. Никому и в голову не пришло раскрыть мешок и проверить, а когда транспортный автобус разгрузили и тот поехал назад в Маркусвилл, мешок быстренько перенесли в автомобиль, ожидавший на той же самой парковке.
Финниган не пошевелился. Не сказал ни слова. Вернон смотрел на человека, который лежал на диване обхватив руками живот, и почувствовал успокоение. Все эти годы он думал об этом, теперь он был у цели.
— Но это не Джон убил твою дочь.
Он словно ударил Финнигана.
— Человек, которого вчера казнили, чего ты так долго ждал, был невиновен.
Финниган попробовал подняться, но рухнул назад — руки не держали его.
— Вы с Алисой редко бывали дома до восьми вечера. И до этого времени дом был в полном распоряжении Элизабет. Я видел, когда Джон ушел отсюда, они обнялись на прощание в дверях, а потом он ушел.
Вернон продолжал следить за Финниганом, хотел видеть его лицо, как оно изменится, когда он все узнает.
— Я вошел сюда через десять минут после его ухода. Он обнимал ее, они занимались любовью, как обычно, когда вас не было дома. Вы этого не знали? Отпечатки пальцев, его сперма — они были по всему ее телу. Мне потребовалось всего несколько минут, не больше, она осталась лежать на полу, когда я закрыл за собой дверь.
Вернон говорил и говорил, пока Финниган не бросился на него в ярости, пытаясь ударить его по лицу сжатыми кулаками. Все так, как и было задумано. Побагровевший человек кричал, дрался и кусался, а Вернон позволял ему это до тех пор, пока не убедился, что они обменялись кровью и частичками кожи.
Тогда он нанес один-единственный точный удар Финнигану в грудь, и тот сразу потерял сознание. Затем Вернон поспешил в холл, достал из пакета тонкую тряпку и флакон с эфиром.
Он все рассчитал — Эдвард Финниган пролежит без сознания полтора часа: ровно столько, сколько требуется.
Вернон Эриксен никогда прежде не встречался с Ричардом Хайнсом, хотя уже больше десяти лет читал его статьи в «Цинциннати пост» о системе правосудия. Он не всегда разделял оценки журналиста, но ценил точность и выверенность его формулировок. Результаты расследований Хайнса всегда подтверждались, а его утверждения, пусть неудобные, оказывались верными.
Они договорились о встрече в маленьком кафе на въезде в Маркусвилл, в десяти минутах ходьбы от дома Финнигана. Вернон знал, что тесный зал в это время обычно почти пуст. Одинокая официантка, какой-нибудь шофер-дальнобойщик, а в остальном — только крошки на столах да заезженная музыка из дешевых динамиков.
Ричард Хайнс уже сидел за столиком, — легкое пиво и бутерброд с чем-то, похожим на ростбиф. Он оказался меньше ростом, чем Вернон себе представлял, худощавый мужчина от силы килограммов шестидесяти, с живыми глазами и улыбкой шириной во все его узкое лицо.
— Эриксен?
Вернон кивнул и, прежде чем сесть напротив, посмотрел на официантку и указал на бутылку пива перед Хайнсом.
— Спасибо, что пришли.
Хайнс развел руками.
— Поначалу я хотел отказаться. Вы показались мне, если уж говорить начистоту, каким-то чокнутым. Звонят порой такие, борцы за правду, прочли что-то и решили, что я могу стать их доверенным лицом. Но я проверил ваше служебное досье и был бы идиотом, если бы отказался выслушать то, что хочет сообщить мне начальник охраны Death Row в одной из самых строгих тюрем штата, тем более что он звонит и назначает встречу через двенадцать часов после назначенного времени казни и утверждает, что обладает сенсационными сведениями.
Официантка подала Вернону пиво — совсем молоденькая, почти девчонка, у нее еще вся жизнь впереди, — удивительно все же, что она тут делает в этой отстойной забегаловке этого захолустного городишки, когда вокруг лежит весь мир.
— Вы получите свою сенсацию. И у меня только одно условие. Вы напечатаете ее уже завтра.
Хайнс рассмеялся и ответил чуть высокомерно:
— Это уж мне решать.
— Завтра.
— Давайте сразу договоримся. Ценность новостей определяю я. Если ваша история стоит того, я о ней напишу. А нет — мы просто попили пива.
— Она стоящая.
Назойливая музыка раздражала. Вернон извинился, подошел к официантке и попросил ее убавить громкость, потом снова сел за маленький столик из сосновых досок, поверх которых лежали четыре красные пластиковые подложки для тарелок.
— Вот так. Теперь мы слышим друг друга.
Он посмотрел на Хайнса и начал рассказ:
— Я проработал в тюрьме Маркусвилла всю свою сознательную жизнь. Я фактически жил там, среди заключенных, больше тридцати лет. И всего навидался. Всяких преступников, всех возможных видов преступлений. Я верю в необходимость наказания. Общество, которое карает, — это общество, имеющее моральные нормы.
Перед окном затормозил трейлер. Короткий взгляд в окно, они оба увидели, как крупный мужчина с волосами собранными в хвостик вылез из кабины и направился к входу.
— За одним исключением. Смертная казнь. Общество, имеющее моральные нормы, не может позволить государству отнимать у человека жизнь. Я понял это, проведя несколько лет на службе в Доме смерти. Понимаете, в каждой тюрьме есть невиновные или несправедливо осужденные. Я это знаю, все, кто работает в тюрьмах, знают это. Я убежден, что несколько моих подопечных — из их числа.
Шофер-дальнобойщик сел за столик в другом конце зала, Вернон, понизивший было голос, когда он вошел, теперь снова заговорил, как прежде.
— Достаточно казнить одного невиновного. Одного-единственного, и все — система не работает! Ведь если впоследствии вскроется ошибка, уже ничего не изменишь. Верно? Мертвого назад не вернешь.
Он готовил эту речь восемнадцать лет. И вот теперь ему вдруг стало трудно подбирать слова.
— Право жертвы на возмездие… Хайнс, это всего-навсего жажда мести. Это что касается справедливости. Которую мы якобы блюдем. Вы верите в это? В такую вот справедливость? Ее нет и не было. Я наблюдал это каждый день. Месть… вот что движет государством.
Он отпил из бокала, покосился на Хайнса, который по-прежнему слушал его с интересом.
— А иногда… иногда приходится отнимать жизнь, чтобы спасти другие. Вам это известно, Хайнс? Я голосовал за Эдварда Финнигана. Да, я его выбирал. Финниган из тех, кого люди слушают. Последовательный сторонник смертной казни, влиятельный человек в этом штате. Все совпадает. У него была дочь, о которой ему следовало заботиться. У дочери был парень — мальчишка, на которого легко можно было свалить всю вину. Две жизни. Это стоило того, Хайнс. Я решил пожертвовать двумя жизнями, чтобы заставить людей понять, как ошибочна их вера в справедливость смертной казни. Если две жизни могут поставить под сомнение систему, которая лишает жизни намного большее число людей, тогда игра стоит свеч.
Ричард Хайнс сидел не шевелясь. Он перестал делать записи, он не был уверен, что правильно понимает то, что слышит.
— Я убил Элизабет Финниган. Я знал, что Джона Мейера Фрая приговорят к смерти, ведь она была несовершеннолетней. После его казни я решил сделать то, что делаю сейчас: выступить и рассказать, что случилось на самом деле.
Хайнс заерзал, ему было не по себе. Перед ним сидел высокий чин тюремной охраны и утверждал, что одно из самых громких убийств в их штате было делом его рук.
Хайнс был человек, и ему хотелось броситься отсюда бегом и сообщить о сумасшедшем, но он был журналист, и ему хотелось узнать больше.
— Фрай сбежал. С тем, что вы говорите, это как-то не очень стыкуется.
— Что-то произошло. Вдруг я почувствовал, что не могу осуществить до конца свой план. Мне… мне начал нравиться этот мальчишка. Джон был умным, ранимым… я никогда прежде так близко не сходился с людьми. Другие, не знаю, всякий раз, как кто-то из моих подопечных умирал, мне казалось, будто это мой родственник испустил последний вздох. А Джон стал для меня как сын, не могу это лучше объяснить. Это было выше моих сил, я не мог позволить ему умереть. Понимаете?
— Нет. Не понимаю.
— Я давно уже работаю в различных организациях противников смертной казни. Я начал сотрудничать с группой, которая пыталась защитить Джона. Мы вместе спланировали его побег.
Он развел руками.
— А потом… Один-единственный проступок после шести лет свободы — и все! Я сразу понял, что все свершится очень быстро. Всех заботил только этот чертов престиж. Да еще учитывая должность Финнигана. Поэтому я теперь поступлю иначе. И сделаю то, что наметил много лет назад.
Последние капли пива, оно уже давно стало теплым, но у Вернона пересохло горло, и он допил все, что оставалось на дне. Он пошарил в карманах брюк, вынул четыре долларовые купюры и положил их возле пустого бокала.
— Хайнс, это я совершил убийство. А казнили Джона Мейера Фрая. Так что система, опирающаяся на смертную казнь, не действует. Я знаю, что вы напишете об этом. Уже завтра. Хорошо, что вы или кто-то другой сможет прекратить это. Когда все узнают, когда люди узнают… система рухнет.
Вернон встал, застегнул пальто и направился к выходу из кафе.
— Сядьте.
— Я спешу.
— Мы еще не все выяснили. Вы по-прежнему хотите, чтобы я напечатал вашу историю?
Вернон посмотрел на часы. Оставалось пятьдесят пять минут. Он сел.
— Это слишком просто. Это хорошая история. Но мне надо знать больше. Нужны доказательства, что это правда.
— На вашем письменном столе, когда вы вернетесь, вас будет ждать посылка.
— Посылка?
— Там то, что могло быть лишь у того, кто убил Элизабет Финниган. Ее браслет, например. Она всегда его носила. Я не видел, чтобы он упоминался в делах следствия. Ее родители подтвердят, что это ее вещь.
— Еще?
— То, что мог знать лишь тот, кто устраивал побег Джона. Вы получите документ, где на восьми листах в подробностях описывается, как все произошло. Когда вы прочтете его и сравните с тем, что записано в протоколах, хранящихся в архиве, о его… смерти, вы поймете.
— Это только ваши слова.
— Фотографии. У вас будут фотографии, которые мог сделать только тот, кто был там. Её тела на полу. Тела Джона в морге и в мешке для трупов, и даже когда он входит в самолет в Торонто.
Ричард Хайнс отвел взгляд и посмотрел в окно, уж лучше смотреть в сторону, хотя бы на дорогу за огромным трейлером.
— Я никогда ничего подобного не слышал. Если вы спросите меня… вы тяжелобольной человек.
— Больной? Нет. А вот те, кто считает, что государство может отобрать жизнь, вот те-то больны. Смотреть, как происходит казнь, разве это здоровое занятие?
Хайнс покачал головой:
— Не мне, слава богу, решать. Против вас дело возбудят. И вынесут приговор.
Вернон Эриксен улыбнулся — впервые за весь их разговор, словно успокоившись, — он сделал почти все, что наметил, и у него еще оставалось время.
— Вы же знаете, что этого не случится. Это бы означало признание того, что система бесполезна. Штат Огайо никогда, никогда не признает, что по ошибке казнили невинного. Ни один обвинитель не возьмется вновь за эту историю. Разве не так?
Вернон поднялся, чтобы на этот раз уж точно уйти. Он не подал руки, но дружелюбно кивнул репортеру, который сейчас помчится в Цинциннати и напишет самую значительную статью в своей жизни.
— Спасибо, что приехали. А теперь мне надо навестить Эдварда Финнигана. Уверен, он тоже не откажется меня выслушать.
Вернон посмотрел на свои часы. Оставалось сорок пять минут. Он должен успеть.
Было все еще холодно, он застегнул пальто на верхнюю пуговицу и надел перчатки. Он шел к Мерн-Риф-драйв, сбавил шаг, проходя мимо большого притихшего дома Финниганов, если кто-то увидит его из окна, то подтвердит потом, что он действительно был здесь в это самое время.
Вернон прошел еще с километр по лесной дорожке, начинавшейся там, где кончалась Мерн-Риф-драйв. Это была его прогулочная тропа, несколько раз в неделю он выходил подышать воздухом, пахнущим деревьями и мхом, а в самом конце тропинки — немного озером. В детстве он частенько ездил сюда летом на велосипеде, вода была холодной, но чистой, на дне — ил и острые камни, но если не ставить туда ноги, то плавать в озере было приятно, это было единственное купальное место в Маркусвилле.
Вернон стоял не шевелясь, смотрел на спокойную водную гладь, на деревья, закрывавшие его от посторонних глаз, на ледяную синеву неба.
Хороший денек.
Он подошел к дереву, самому большому, оно росло в пятнадцати, а может быть, двадцати метрах от воды. Его любили сороки. Листьев не было, лишь голые ветки с голыми сучками, но их было не разглядеть из-за сотен сорок, которые делали дерево еще мрачнее, и оно казалось живым, словно птицы заменяли ему листву.
В бумажном пакете у Вернона был пистолет Финнигана. Отдельно лежал магазин всего с несколькими пулями. Вернон зарядил его и прицелился поверх дерева.
Птицы всполошились, как всегда, когда он стрелял, и взлетели, испуганно треща. Но не более того. Немного покружив в воздухе, они снова опустились на дерево и расселись по ветвям.
Вернон ничего не чувствовал, кроме непривычной пустоты.
Прошло двадцать лет, и вот он у цели, осталось всего несколько минут, не больше. Не Бог распоряжается жизнью и смертью. Последнее было особенно важно. А я сам. Он все время был убежден, что смерти двух молодых людей довольно, чтобы убедить целый штат, а то и всю нацию отказаться от смертной казни. Этот процесс начнется завтра, когда «Цинциннати пост» расскажет, что же случилось на самом деле. А вот это — это заставит людей еще больше задуматься, и споры за кухонным столом получат еще одно измерение. Когда главному стороннику смертной казни в Огайо, отцу погибшей девушки, тому, кто все эти годы твердил о праве жертвы на возмездие и о том, что нравственное общество должно жить по принципу «око за око», придется прочувствовать этот принцип на себе.
Стрекот нескольких птиц, слабый ветерок в ветвях, а в остальном — тишина.
Вернон достал из пакета остальное содержимое. Тонкий пеньковый шпагат. Маленький шарик сала с сильным запахом. Несколько шагов к каменистому берегу, он порвал пакет на мелкие кусочки и бросил их в воду, а затем пошел прочь.
Он остановился под деревом, укрывшим его своими мощными ветвями, присел на корточки и натер пахучим салом шпагат — от одного конца до другого, — пока тот не заблестел, как серебряный. Пусть сороки полюбуются. Сороки узнают запах. Он уже проверял и знал, как тот на них действует.
Он будет все делать левой рукой. Когда он упадет, левая рука ляжет так, что никто не заподозрит самоубийство.
Каждое движение отработано заранее.
Один конец липкого шпагата Вернон свободно повязал себе на запястье, а другой перебросил через ветку, так, чтобы тот свисал у самой головы. Пистолет лежал в правом кармане, он достал его и переложил в левую руку, потом поймал свободный конец веревки.
Он убил единственного ребенка Эдварда Финнигана.
И позаботился о том, чтобы репортер узнал, что он собирается в течение дня открыть Эдварду Финнигану правду.
Это был мотив.
Техническая экспертиза обнаружит потом следы его присутствия в доме Эдварда Финнигана и даст заключение о том, что оружие, из которого произведен выстрел, зарегистрировано на имя Финнигана и на нем есть его отпечатки пальцев, а также обнаружит на теле Вернона Эриксена следы крови и частицы кожи и установит, что они тоже принадлежат Эдварду Финнигану.
Непросто спустить курок левой рукой с привязанной к ней веревкой, но если не закрывать глаза, а щеку придвинуть чуть ближе, то он наверняка попадет в висок.
Выстрел вспугнул сотни сорок, сидевших на верхних ветках дерева, к корням которого упал человек. Птицы взлетели, покружили немного, погомонили, а потом вернулись на свои насиженные места. Внизу что-то блестело и пахло салом, это заставило их через минуту слететь на землю. Через полчаса сороки склевали короткую тонкую пеньковую веревку и снова расселись на голых ветвях.
Им не было никакого дела до мертвого человека внизу, застреленного в голову из пистолета, который впоследствии найдут в нескольких метрах от его тела.