часть вторая. Комментарий Даниеля25

Даниель1,12

В начале жизни своё счастье понимаешь лишь после того, как его потерял. Потом приходит зрелость, когда, обретая счастье, заранее знаешь, что рано или поздно потеряешь его. Встретив Красавицу, я понял, что достиг зрелого возраста. А ещё я понял, что пока не вступил в третий период жизни, в возраст настоящей старости, когда сознание неизбежной утраты счастья вообще не позволяет быть счастливым.

Что до Красавицы, скажу лишь одно: она вернула меня к жизни. Это не метафора и не преувеличение. С ней я пережил минуты острейшего счастья. Быть может, впервые в жизни у меня был повод произнести эти простые слова. Я пережил минуты острого счастья. Это происходило в ней или подле неё; это происходило, когда я был в ней, или чуть раньше, или чуть позже. На этом этапе время ещё существовало; иногда все надолго застывало в неподвижности, а потом снова рушилось в некое «а потом». Через несколько недель после нашей встречи отдельные моменты счастья сплавились, слились воедино: в её присутствии, под её взглядом вся моя жизнь сделалась счастьем.

На самом деле Красавицу звали Эстер. Я никогда не называл её Красавицей — в её присутствии.


Это странная история. Она была потрясающая, моя Красавица, просто потрясающая… Но самое, наверно, странное, что я почти не удивился. Видимо, я преувеличивал меру своего отчаяния в отношениях с людьми (чуть было не написал «в официальных отношениях с людьми»: да так оно примерно и есть). А значит, что-то во мне знало, причём знало всегда, что в конце концов я встречу любовь — я имею в виду любовь взаимную, разделённую, ту, какая только и имеет значение, какая только и может реально даровать нам иной порядок восприятия, когда индивидуальность трещит по швам, основы мироздания видятся в новом свете и дальнейшее его существование предстаёт вполне правомерным. И это при том, что во мне не осталось ни капли наивности; я знал, что большинство людей рождаются, стареют и умирают, так и не узнав любви. Вскоре после эпидемии пресловутого «коровьего бешенства» ввели новые нормы разделки говядины; в мясных отделах супермаркетов, в забегаловках фаст-фуда появились ярлычки с таким примерно текстом: «Животное рождено и выкормлено во Франции. Забито во Франции». Простая жизнь, разве нет?


В чисто фактическом плане наша история началась как нельзя более банально. Когда мы встретились, мне было сорок семь, а ей двадцать два. Я был богат, она — красива. К тому же она была актриса, а кинорежиссёры, как известно, всегда спят со своими актрисами; есть даже фильмы, существование которых оправдано, судя по всему, исключительно этим обстоятельством. С другой стороны, мог ли я считаться кинорежиссёром? Я имел в активе единственную режиссёрскую работу — «Две мухи на потом» — и готовился отказаться от съёмок «Групповухи на автотрассе»; на самом деле я уже от них мысленно отказался — сразу, как только вернулся из Парижа, едва такси остановилось перед моим домом в Сан-Хосе и я со всей определённостью понял, что у меня больше нет сил, что я не смогу продолжать работу ни над этим, ни над каким-либо другим проектом. Но пока всё шло своим чередом, меня ожидал десяток факсов от европейских продюсеров, желавших познакомиться с проектом поближе. Моя аннотация сводилась к одной-единственной фразе: «Объединить коммерческие достоинства порнографии и супернасилия». Это была не аннотация, самое большее — декларация о намерениях, но мой агент сказал, что это годится, сейчас так действуют многие молодые режиссёры, я, сам того не ведая, оказался современным профессионалом. И ещё у меня было три DVD от ведущих испанских артистических агентств; я уже начал разведку, обозначив «вероятное сексуальное содержание» будущего фильма.

Вот так и началась величайшая в моей жизни история любви — предсказуемо, обыденно, если угодно, даже пошло. Я сунул в микроволновку блюдо «Изысканного риса по-китайски» и вставил в дисковод первый попавшийся диск. Пока рис разогревался, я успел отмести трех первых девиц. Через две минуты печка звякнула, я вынул блюдо, добавил пюре из острого перечного соуса «Сьюзи Ван»; и в этот самый момент на гигантском экране в глубине гостиной пошёл рекламный ролик Эстер.

Я перемотал в ускоренном режиме две первые сцены — из какого-то сериала и из детектива, явно ещё более посредственного; однако что-то задержало моё внимание, мой палец лежал на пульте дистанционного управления, и когда начался третий эпизод, я нажал на кнопку и пустил нормальную скорость.


Она стояла нагая в какой-то неочевидной комнате — видимо, в мастерской художника. В первом кадре её обдавало струёй жёлтой краски; человек, направлявший струю, находился за кадром. Затем она лежала в ослепительно жёлтой луже. Художник — видны были только его руки — выливал на неё ведро синей краски, потом размазывал краску по её животу и груди; она смотрела на него доверчиво и весело. Взяв её за руку, он подсказывал, что ей делать, она переворачивалась на живот, он снова лил краску, теперь на бёдра, и размазывал по спине и ягодицам; ягодицы подрагивали в такт движениям его рук. В её лице, в каждом её жесте сквозила поразительная невинность и чувственное обаяние.

Я видел работы Ива Кляйна — восполнил пробел в образовании после встречи с Венсаном — и знал, что в художественном плане эта акция вполне вторична и неинтересна; но какое кому дело до искусства, когда счастье кажется таким возможным? Я крутил этот эпизод раз десять подряд; конечно, я торчал, но, кроме того, по-моему, с первой же минуты многое понял. Я понял, что полюблю Эстер, полюблю неистово, безоглядно и безвозвратно. Я понял, что это будет история такой силы, что она может меня убить, и даже наверняка убьёт, когда Эстер меня разлюбит, потому что всему есть пределы и какой бы сопротивляемостью ни обладал каждый из нас, в итоге все мы умираем от любви, вернее, от недостатка любви — в конечном итоге это вещь смертельная. Да, многое было предопределено в эти первые минуты, процесс успел зайти далеко. Я ещё мог затормозить, не встречаться с Эстер, уничтожить диск, отправиться в далёкое путешествие; но в действительности я назавтра уже звонил её агенту. Естественно, он был в восторге, да, это возможно, думаю, в данный момент она свободна, конъюнктура сейчас непростая, вы это знаете не хуже меня, нам ведь раньше не доводилось сотрудничать? поправьте меня, если я ошибаюсь, очень рад, для меня это удовольствие, истинное удовольствие, — «Две мухи на потом» наделали много шума во всём мире, кроме Франции; по-английски он говорил совершенно правильно, и вообще Испания осовременивалась с поразительной быстротой.


Наше первое свидание состоялось в баре на улице Обиспо-де-Леон — довольно большом, типичном, с обшитыми тёмным деревом стенами и с тапас, — и я был ей, пожалуй, признателен, что она не выбрала какую-нибудь «Планету Голливуд». Я опоздал на десять минут, и едва она подняла на меня глаза, как проблема свободной воли отпала сама собой, оба мы уже находились в некоей данности. Я сел на банкетку напротив неё примерно с тем же ощущением, какое испытал несколько лет назад под общим наркозом: ощущением лёгкого, добровольного ухода из жизни, с интуитивным сознанием того, что смерть в конечном счёте, наверное, очень простая штука. Она носила тесные джинсы с заниженной талией и розовый топ в обтяжку, открывавший плечи. Когда она встала заказать нам что-нибудь, я увидел её стринги, тоже розовые; они виднелись из-под джинсов, и я немедленно её захотел. Она вернулась от стойки, и я с величайшим усилием оторвал взгляд от её пупка. Она заметила, улыбнулась, села на банкетку рядом со мной. Очень светлые волосы, очень белая кожа — она не походила на типичную испанку, я бы сказал, скорее на русскую. У неё были красивые карие, внимательные глаза, и не помню, что я сказал ей для начала, но, по-моему, почти сразу же предупредил, что фильм снимать не собираюсь. Она, похоже, не столько расстроилась, сколько удивилась. И спросила почему.

В сущности, я и сам этого не знал и, помнится, пустился в довольно длинные объяснения, уходившие во времена, когда мне было столько же лет, сколько ей — её агент успел сообщить мне, что ей двадцать два. Из объяснений этих следовало, что я прожил в целом печальную, одинокую жизнь, в которой не было ничего, кроме упорного труда и долгих периодов депрессии. Я говорил по-английски, слова приходили легко, время от времени она просила повторить какую-нибудь фразу. Короче, я собирался бросить не только этот фильм, но и вообще почти все, сказал я в заключение; во мне не осталось ни капли честолюбия, или воли к победе, или чего бы то ни было в этом роде, на сей раз я, кажется, действительно устал.

Она взглянула на меня озадаченно, так, словно ей показалось, что я неудачно выразился. Но я сказал правду, может, в моём случае это была не физическая усталость, а скорее нервная, но какая разница? «Я больше ни во что не верю», — подытожил я.

— Maybe, it's better[45], — произнесла она; а потом положила руку мне на пах. Уткнувшись головой в моё плечо, она легонько сжала пальцами член.


В гостиничном номере она немного рассказала о себе. Конечно, её можно было считать актрисой: она играла в сериалах, в детективах — где её обычно насиловали и душили разные психопаты, — и ещё в нескольких рекламных роликах. Её даже пригласили на главную роль в одном полнометражном испанском фильме, но фильм пока не вышел в прокат, да и вообще это плохой фильм; по её словам, испанское кино скоро отомрёт само собой.

Можно уехать за границу, возразил я; во Франции, например, пока ещё снимают фильмы. Да, но неизвестно, насколько она хорошая актриса, да и хочет ли вообще быть актрисой. В Испании ей время от времени удавалось найти работу благодаря нетипичной внешности; она знала, что ей повезло и что это везение относительно. В сущности, она считала актёрское ремесло просто подработкой: по деньгам лучше, чем разносить пиццу или раздавать флаеры на вечеринке в дискотеке, но и найти труднее. Ещё она занималась фортепьяно и философией. А главное — хотела жить.

В XIX веке примерно тому же учили благородных девиц, машинально отметил я, расстёгивая её джинсы. Я никогда не умел управляться с джинсами, с их большими металлическими пуговицами, ей пришлось мне помочь. Зато в ней мне сразу стало хорошо, похоже, я уже успел забыть, как это хорошо. А может, мне никогда и не было настолько хорошо, может, я никогда и не испытывал такого удовольствия. В сорок семь-то лет; странная штука жизнь.

Эстер жила вместе с сестрой, сестра была ей почти как мать, в конце концов, ей было сорок два года. Настоящая мать сошла с ума или вроде того. Отца Эстер не знала, даже по имени, никогда не видела его фотографий, ничего.

Кожа у неё была очень нежная.

Даниель25,1

Когда ограждение за мной закрылось, сквозь облака на миг пробился луч солнца, и виллу залил ослепительный свет. В краску, которой выкрасили наружные стены, было добавлено небольшое количество радия с пониженной радиоактивностью: это создавало эффективную защиту от магнитных бурь, но повышало коэффициент отражения зданий; в первые дни рекомендовалось носить защитные очки.

Фокс подошёл ко мне, слабо помахивая хвостом. Собака-спутник редко переживает неочеловека, с которым прошла её жизнь. Конечно, она опознает генетическое тождество преемника, поскольку запах тела тождествен, но в большинстве случаев этого оказывается мало, собака прекращает играть и питаться и быстро, в течение нескольких недель, погибает. Поэтому я знал, что начало моего реального существования будет отмечено трауром; я знал и то, что существование моё будет протекать в регионе с высокой плотностью дикого населения, где требуется неукоснительно соблюдать правила безопасности; кроме того, меня подготовили к основным составляющим стандартной жизни.

Но чего я не знал и что обнаружил, лишь попав в кабинет моего предшественника, — это что Даниель24 делал рукописные заметки, не выкладывая их в комментарий по своему IP-адресу; это было необычно. Большинство заметок свидетельствовало о странной горечи и разочаровании, как, например, вот эта, нацарапанная на листке, вырванном из блокнота на спирали:

Насекомые бьются о стены

В бесконечном постылом полёте,

Кружат без цели и смысла,

Поднимая весь мусор жизни.

Другие несли печать какой-то поразительно человеческой усталости, ощущения пустоты:

Дни сменяют друг друга, записей не оставляя.

На свете нет ничего, что стоило бы записать.

В обоих случаях он прибегнул к некодированному формату. Я не ожидал именно этой конкретной случайности, но отчасти предвидел нечто подобное, ибо знал, что весь род Даниелей, начиная с основоположника, склонен к некоторым формам сомнения и заниженной самооценке. И всё же последняя обнаруженная мною запись, которую он оставил у изголовья и, судя по состоянию бумаги, сделал совсем недавно, меня потрясла:

Я читаю Библию в бассейне,

И отель не то чтобы приличный.

Грозны, Даниил, твои виденья,

В небесах темно и драматично.

Лёгкий юмор и самоирония — как, впрочем, и прямая аллюзия на составные элементы человеческой жизни — выражены здесь настолько ярко, что эту запись без труда можно было бы атрибутировать Даниелю1, нашему далёкому предку, а не одному из его преемников, неолюдей. Вывод напрашивался сам собой: благодаря погружению в трагикомическую биографию Даниеля1 мой предшественник мало-помалу вобрал в себя некоторые черты его личности; в известном смысле именно эту цель и преследовали Основоположники; однако, вопреки наставлениям Верховной Сестры, он не сумел сохранить необходимую критическую дистанцию. Такая опасность существовала, её учли, и я чувствовал себя достаточно подготовленным, чтобы ей противостоять; а главное, я знал, что иного выхода нет. Если мы хотим подготовить пришествие Грядущих, мы должны на предварительном этапе следовать человеческой природе со всеми её слабостями, сомнениями, неврозами; мы должны усвоить их целиком, сделать своими собственными, дабы затем преодолеть. Точное воспроизведение генетического кода, постоянное размышление над рассказом о жизни предшественника, написание комментария — вот три непреложных столпа нашей веры, начиная с эпохи Основоположников. Я сложил ладони, вознося краткую молитву Верховной Сестре, затем приготовил себе лёгкий ужин и вновь почувствовал себя ясно мыслящим, уравновешенным, активным.

Перед сном я просмотрел комментарий Марии22; я знал, что вскоре возобновлю контакт с Марией23. Фокс улёгся рядом, тихонько вздохнул. Он был уже старым псом и знал, что скоро умрёт подле меня; уснул он почти сразу.

Даниель1,13

Это был иной мир, отделённый от обычного мира лишь несколькими сантиметрами ткани: она служила необходимой мерой общественной безопасности, ибо девяносто процентов мужчин, которых суждено было встретить Эстер на своём веку, не могли не захотеть взять её немедленно. Стянув наконец джинсы, я немножко поиграл с розовыми стрингами и убедился, что её влагалище быстро увлажняется; было пять часов пополудни. Да, это был иной мир, и я пребывал в нём до одиннадцати утра — позже позавтракать было нельзя, а я начинал всерьёз нуждаться в пище. Наверное, иногда я ненадолго засыпал. В остальном же эти несколько часов были оправданием всей моей жизни. Я нисколько не преувеличивал и знал, что не преувеличиваю: для нас обоих всё стало абсолютно просто. Конечно, я много раз затрагивал тему сексуальности, или, вернее, вожделения, в своих скетчах; я не хуже любого другого — а может, и получше многих — понимал, что вокруг сексуальности, или, вернее, вожделения, вращается очень многое в этом мире. В этой ситуации я, стареющий комик, случалось, поддавался скептицизму, чувствовал себя опустошённым: возможно, сексуальность, как и многое, как почти все в этом мире, — штука дутая; возможно, это лишь банальная уловка, призванная усилить соперничество между отдельными людьми и тем самым улучшить функционирование всего сообщества. Возможно, в сексуальности нет ничего особенного, ничего, что сильно отличало бы её от обеда в «Тайеване» или от «бентли-континентал-GT» и из-за чего стоило бы так суетиться.

Эта ночь показала, что я был неправ, и вернула мне более непосредственный взгляд на вещи. Назавтра, возвратившись в Сан-Хосе, я спустился на Плайя-де-Монсул. Любуясь морем и солнцем, спускавшимся в море, я написал стихотворение. Это было занятно уже само по себе: прежде я не только никогда не писал стихов, но и практически не читал их, за исключением Бодлера. Впрочем, по моим сведениям, поэзия умерла. Я довольно регулярно покупал ежеквартальный литературный журнал, более или менее эзотерической направленности, — хоть я и не был настоящим литератором, но временами ощущал свою близость к литературе: как бы то ни было, я сам писал скетчи, хоть и не пытался подняться выше весьма условной пародии на «разговорный стиль», и понимал, насколько тяжело подбирать слова и складывать из них фразы так, чтобы получившееся целое не рухнуло под грузом собственной бессвязности и не потонуло в тягомотине. Года два назад я прочёл в этом журнале длинную статью про смерть поэзии; автор статьи полагал, что она умирает окончательно и бесповоротно. По его мнению, поэзия как внеконтекстуальный язык, возникший до разграничения объектов и их свойств, окончательно покинула мир людей. Она пребывает в пространстве примитива, доступ к которому мы утратили навсегда, ибо оно предшествует реальному возникновению объекта и естественного языка. Она не способна переносить более точную информацию, нежели простейшие телесные и эмоциональные вибрации, и по самой своей природе неразрывно связана с магической эпохой в развитии человеческого разума, а значит, безнадёжно устарела с появлением верифицируемых процедур объективного утверждения. Тогда все это показалось мне убедительным, но сегодня утром я не умывался, я был ещё весь пропитан запахом Эстер, её вкусом, — между нами ни разу не встала проблема презерватива, просто никто из нас не заговорил на эту тему, по-моему, ей это даже в голову не пришло — и мне не пришло, что уже совсем странно, поскольку первые мои любовные связи пришлись на время, когда появился СПИД, причём СПИД тогда предполагал неизбежный летальный исход, должно же было это как-то на мне сказаться. В общем, СПИД, наверное, относился к контекстуальной сфере, вот и все; как бы то ни было, в то утро я, ещё купаясь в запахах Эстер, написал свои первые стихи. Вот они, эти стихи:

В глубине души я знал,

Что дотянусь до любви

И что это случится

Незадолго до смерти.

Просто я в тебя верил

И всегда тебя ждал,

Все былые потери

Твой приход оправдал.

Значит, я — это ты,

Я в тебе существую,

Ухожу из мечты

В бесконечно живую,

В твоей ласки безгрешность,

В гладкой кожи тепло.

Нет, ты не божество,

Ты — животное-нежность.

Та ночь кончилась, и над Мадридом вновь поднялось солнце. Я вызвал такси, потом несколько минут ждал его в гостиничном холле вместе с Эстер, отвечавшей на множество сообщений, которые скопились на её мобильнике. Ночью она несколько раз кому-то звонила, судя по всему, её социальная жизнь была весьма насыщенной; чаще всего разговор завершался формулой «un besito», иногда «un beso».[46] Я не настолько хорошо говорил по-испански, чтобы уловить смысловой оттенок, если он вообще здесь присутствовал, но в ту минуту, когда такси остановилось перед гостиницей, мне пришло в голову, что на практике она почти не целовалась. Любопытно: она с удовольствием позволяла входить в неё всеми возможными способами, очень изящно подставляла зад (у неё были маленькие, круто очерченные ягодицы, такая мальчишеская попка), без колебаний, даже с энтузиазмом сосала, зато всякий раз, как мои губы приближались к её губам, отворачивалась в некотором смущении.

Я положил чемодан в багажник; она подставила щёчку, мы обменялись быстрым поцелуем, и я сел в машину. Проехав несколько метров вниз по проспекту, я обернулся, чтобы помахать ей рукой на прощание; но она уже висела на телефоне и не заметила моего жеста.


Едва самолёт приземлился в аэропорту Альмерии, как я понял, во что превратится моя жизнь на ближайшие дни. Последние несколько лет мой мобильник был почти постоянно выключен: это вопрос статуса, если я — звезда европейской величины, значит, все, кто хочет со мной связаться, должны оставить сообщение и ждать, когда я перезвоню. Соблюдать это правило не всегда легко, но я твёрдо стоял на своём и за несколько лет одержал верх: продюсеры оставляли мне сообщения; известные актёры и главные редакторы газет оставляли сообщения; я стоял на верхней ступени пирамиды и, естественно, рассчитывал занимать её по крайней мере ещё несколько лет, до тех пор, пока официально не уйду со сцены. Но сейчас, не успев сойти с самолёта, я включил телефон — и сам удивился, даже ужаснулся глубине разочарования, охватившего меня, когда я обнаружил, что от неё нет ни одного сообщения.

Когда искренне любишь, единственный шанс выжить — это скрывать свои чувства от любимой женщины, в любых обстоятельствах напускать на себя лёгкое безразличие. Как это просто — и как печально! Этот факт сам по себе — обвинительный приговор человеку!… Мне, однако, никогда не приходило в голову оспаривать этот закон или доказывать, будто он ко мне неприменим: да, любовь делает человека слабым, и тот, кто сильнее, подавляет, мучит и в итоге убивает другого, причём безо всякого злого умысла, даже не испытывая удовольствия, с абсолютнейшим безразличием; именно это у людей обычно называется любовью. Первые два дня я долго колебался относительно телефона. Я бродил из комнаты в комнату, курил сигарету за сигаретой, время от времени спускался к морю, возвращался и понимал, что не видел моря, что не сумел бы подтвердить его наличие здесь в данную минуту: на время прогулок я принуждал себя оставлять телефон дома, на ночном столике, и вообще включать его не чаще, чем каждые два часа, чтобы лишний раз убедиться: она не оставила мне сообщения. Наутро третьего дня мне пришла мысль не выключать телефон и попробовать забыть, что я жду звонка; среди ночи, глотая пятую таблетку мепронизина, я наконец понял, что это не помогает, и начал постепенно смиряться: Эстер оказалась сильнее, я утратил власть над собственной жизнью.


На пятый день, вечером, я позвонил ей сам. Она как будто совсем не удивилась моему звонку, ей показалось, что время пролетело очень быстро. Она сразу согласилась приехать ко мне в Сан-Хосе; она бывала в провинции Альмерия, ей не раз случалось в детстве проводить там каникулы, но в последние годы она ездит скорее на Ибицу или на Форментеру. Она согласна провести у меня весь уикенд, только не ближайший, а через один; я сделал глубокий вдох, чтобы не выдать своего разочарования. «Un besito…» — сказала она перед тем, как повесить трубку. Ну вот; шестерёнка сдвинулась ещё на один зубец.

Даниель25,2

Фокс умер через две недели после моего прибытия, когда солнце уже зашло. Я лежал на кровати; он подошёл, с большим трудом попытался взобраться ко мне; его хвост нервно подёргивался. С самого первого дня он не притронулся к миске и очень исхудал. Я помог ему устроиться у меня на груди; несколько секунд он смотрел на меня со странным выражением вины и бесконечной усталости; потом, успокоившись, опустил голову. Его дыхание замедлилось, он закрыл глаза. Спустя две минуты его не стало. Я закопал его на территории виллы, рядом с его предшественниками — на западной оконечности участка, обнесённого оградой. Ночью скоростной транспорт из Центрального Населённого пункта доставил мне идентичного пса; им было известно, как работает ограждение, они знали все коды, и я не стал их встречать. Маленький бело-рыжий метис подошёл ко мне, виляя хвостом; я сделал ему знак, он запрыгнул на кровать и улёгся рядом со мной.


Любовь легко поддаётся определению, но редко возникает в череде наших существований. Благодаря собакам мы воздаём должное любви, самой её возможности. Что есть собака, если не устройство для любви? Ей дают человека и возлагают на неё миссию любить его; и каким бы мерзким, гнусным, кособоким или тупым он ни был, собака его любит. Эта её особенность вызывала у человеческих существ прежней расы такое изумление и потрясение, что большинство — в этом сходятся все свидетельства — в конце концов начинали отвечать собаке взаимностью. Таким образом, собака являлась устройством для любви с обучающим эффектом, который, однако, имел место только применительно к собакам и никогда — к другим людям.


В рассказах о жизни людей и в корпусе литературных текстов, оставленных ими нам в наследство, тема любви возникает чаще, чем какая бы то ни было иная; в них упоминается как гомосексуальная, так и гетеросексуальная любовь (установить сколько-нибудь значимое различие между ними до сих пор не удалось); ни одна другая тема не вызывала столько споров и дебатов, особенно в заключительный период человеческой истории, когда циклотимические колебания, связанные с верой в любовь, сделались постоянными и достигли головокружительной амплитуды. Видимо, эта тема вообще занимала людей больше, чем что-либо: в сравнении с ней даже деньги, даже упоение битвой или славой отчасти лишаются драматизма. Для человеческих существ последнего периода любовь, похоже, вобрала в себя акме и невозможное, сожаление и благодать, стала тем фокусом, где могли сойтись воедино все страдания и все радости. Рассказ Даниеля1, прерывистый, мучительный, безудержно-сентиментальный и в то же время откровенно циничный, противоречивый со всех точек зрения, представляется в этом смысле весьма характерным.

Даниель1,14

Отправляясь встречать Эстер в аэропорт Альмерии, я чуть было не взял напрокат другую машину: я боялся, что «мерседес-купе 600 SL», и бассейн, и джакузи, и вообще мой откровенно роскошный образ жизни произведёт на неё неблагоприятное впечатление. Я ошибся; Эстер была реалисткой; она знала, что я знаменит, и делала из этого вполне логичный вывод, что я должен жить на широкую ногу; среди её знакомых попадались самые разные люди, как богатые, так и очень бедные, она ничего не имела против, она принимала это неравенство, равно как и все прочие, абсолютно просто. Моё поколение ещё несло на себе отпечаток разнообразных дебатов по вопросу о наиболее удачном экономическом укладе — дебатов, неизменно завершавшихся выводом о превосходстве рыночной экономики; обычно в её пользу приводили тот убойный аргумент, что все народы, которым пытались навязать иную форму организации, при первой же возможности поспешно, порой даже стремительно, от этой иной формы отказывались. В поколении же Эстер прекратились и сами споры: капитализм служил для неё естественной средой обитания, она чувствовала себя в ней легко и просто, и это сказывалось во всех её поступках; демонстрация против сокращения рабочих мест показалась бы ей не меньшим абсурдом, нежели акция протеста против похолодания или нашествия саранчи в Северной Африке. Ей вообще была чужда идея коллективного выступления, она с детства привыкла считать, что и в финансовом плане, и во всех главных жизненных вопросах каждый должен бороться сам, в одиночку, что править своей лодкой надо без посторонней помощи. Она всегда — наверное, чтобы закалить характер, — стремилась к полной финансовой независимости, хотя её сестра отнюдь не страдала от недостатка средств, и с пятнадцати лет сама зарабатывала на карманные расходы, сама покупала себе диски и шмотки, даже если для этого ей приходилось заниматься такими нудными вещами, как раздавать брошюры или доставлять пиццу. Со мной она, конечно, не пыталась заплатить за себя в ресторане или что-нибудь в этом роде, но я с самого начала почувствовал, что слишком роскошный подарок вызвал бы у неё чувство неловкости, словно лёгкое посягательство на её независимость.


Она приехала в бирюзовой плиссированной мини-юбке и футболке «Бетти Буп». В паркинге аэропорта я попытался её обнять; она смутилась и сразу высвободилась. Когда она клала чемодан в багажник, порыв ветра приподнял её юбку, и мне показалось, что на ней нет белья. Сев за руль, я сразу задал ей этот вопрос. Она с улыбкой покачала головой, задрала юбку до талии и слегка раздвинула ляжки: волосы у неё на лобке образовывали маленький, чётко очерченный белокурый прямоугольник.

Я тронулся с места, и она опустила юбку: теперь я знал, что на ней нет трусов, эффект достигнут, ну и довольно. Мы остановились у виллы, и пока я вытаскивал её чемодан из багажника, она поднялась на несколько ступенек по лестнице, ведущей к двери; от зрелища нижней части её маленьких ягодиц у меня помутилось в голове, я едва не эякулировал прямо в брюки. Я догнал её, обнял, прижался к ней. «Open the door…»[47] — произнесла она, рассеянно потираясь ягодицами о мой член. Я повиновался, но, едва переступив порог, снова прижался к ней; она встала на колени на ближайший коврик, оперлась руками о пол. Я расстегнул ширинку и вошёл в неё, но, к несчастью, настолько возбудился от поездки на машине, что почти сразу кончил; она, похоже, была немного разочарована, но не слишком. Ей хотелось переодеться и принять ванну.

Вообще говоря, знаменитая формула Стендаля, которую так любил Ницше — что красота есть обещание счастья, — совершенно неверна, зато прекрасно применима к эротике. Эстер была восхитительна — но и Изабель тоже: в молодости, наверное, она была даже красивее. Зато Эстер была эротична, невероятно, упоительно эротична, я ещё раз убедился в этом, когда она вернулась из ванной, натянув широкий пуловер, но тут же приспустив его на плечах, чтобы виднелись бретельки бюстгальтера, а потом поправив стринги так, чтобы они выступали из-под джинсов; все это она проделала автоматически, не задумываясь, с неотразимой естественностью и простодушием.

Утром, проснувшись, я даже вздрогнул от радости при мысли, что мы спустимся на пляж вместе. На Плайя-де-Монсул, да и на всех диких, труднодоступных и, как правило, почти пустынных пляжах природного парка Кабо-де-Гата негласно допускался натуризм. Конечно, нагота не эротична, во всяком случае, так считается, я же, со своей стороны, всегда полагал, что нагота скорее эротична — естественно, если тело красивое, — но, скажем так, не самое эротичное, что может быть; мне случалось иметь по этому поводу тяжёлые дискуссии с журналистами, во времена, когда я вводил в свои скетчи неонацистских натуристов. Так или иначе, я прекрасно знал, что она что-нибудь придумает; мне не пришлось долго ждать: через несколько минут она вышла в белых мини-шортах, две верхних пуговицы на них были расстёгнуты, приоткрывая волосы на лобке; груди она повязала золотистой шалью, не забыв чуть сдвинуть её вверх, чтобы виднелась их нижняя часть. Море было тихим и гладким. На пляже она немедленно разделась совсем и широко раздвинула ляжки, вся открывшись солнцу. Я налил ей на живот масла для загара и начал её ласкать. У меня всегда был дар на такие вещи, я знал, как обращаться с внутренней стороной ляжек, с половыми губами — в общем, это мой маленький талант. Но только я вошёл во вкус, с удовольствием констатируя, что Эстер начинает возбуждаться, как услышал: «Здравствуйте!», произнесённое сильным, весёлым голосом за моей спиной, совсем рядом. Я обернулся: к нам направлялась Фадия, тоже обнажённая, с полотняной пляжной сумкой через плечо; на белой сумке красовалась разноцветная звезда с загнутыми лучами — опознавательный знак элохимитов; положительно, у Фадии было великолепное тело. Я встал, представил женщин друг другу, завязалась оживлённая беседа по-английски. Маленький белый задик Эстер выглядел очень привлекательно, но и округлые, литые ягодицы Фадии были не менее соблазнительны, во всяком случае, я хотел всё сильнее, но обе пока делали вид, будто ничего не замечают; в порнофильмах всегда бывает по меньшей мере одна сцена с двумя партнёршами, я не сомневался, что Эстер согласится, что-то мне подсказывало, что и Фадия отнюдь не против. Нагибаясь завязать сандалии, Эстер коснулась моего члена, словно бы нечаянно, но я точно знал, что нарочно, я шагнул к ней, теперь он стоял прямо на высоте её лица. Появление Патрика немного охладило мой пыл; он тоже был голый — хорошо сложенный, но полноватый — я обратил внимание, что у него намечается брюшко, наверное, деловые обеды, — короче, славное млекопитающее средних размеров; в принципе я не возражал и против расклада на четверых, но в тот момент мои сексуальные поползновения скорее поостыли.

Мы продолжили беседу вчетвером — голые, у кромки моря. Ни он, ни она не выразили ни малейшего удивления по поводу присутствия Эстер и отсутствия Изабель. Среди элохимитов редко встречаются постоянные пары, обычно они живут вместе два-три года, иногда дольше, но пророк всемерно поощряет каждого сохранять автономию и независимость, в частности финансовую; никто не обязан терпеть длительное ограничение личной свободы как в браке, так и в простом сожительстве, любовь должна оставаться свободной, чтобы можно было когда угодно начать все сначала, — таковы принципы, провозглашённые пророком. Фадия, конечно, пользовалась высокими доходами Патрика и вела соответствующий образ жизни, но они, скорее всего, не имели ни совместно нажитого имущества, ни общего счета. Я спросил у Патрика, как поживают его родители, и он сообщил мне печальную новость: его мать умерла. Это случилось внезапно и совершенно неожиданно: подхватила больничную инфекцию в льежском госпитале, куда легла на вполне заурядную операцию бедра, и угасла за несколько дней. Сам он в это время находился по делам в Корее и не смог проститься с нею на смертном одре, а по возвращении её уже заморозили — она завещала своё тело науке. Робера, его отца, это просто подкосило: собственно, он решил покинуть Испанию и поселиться в каком-нибудь бельгийском доме для престарелых; недвижимость переходила к сыну.


Вечером мы вместе поужинали в рыбном ресторане в Сан-Хосе. У Робера Бельгийского тряслась голова, и в разговоре он принимал минимальное участие; честно говоря, он почти совсем отупел от транквилизаторов. Патрик напомнил мне, что зимняя школа состоится через несколько месяцев на Лансароте, что все чрезвычайно надеются меня видеть, последний раз пророк говорил с ним об этом не далее как на прошлой неделе, я произвёл на него прекрасное впечатление; на сей раз мероприятие обещает быть поистине грандиозным, съедутся члены секты со всего мира. Эстер, естественно, станет желанной гостьей. Она никогда прежде не слыхала о секте и заинтересовалась её учением. Патрик же, явно разгорячённый вином (мы пили «Тесоро де Бульяс», довольно крепкое вино из Мурсии), особенно напирал на сексуальные аспекты. Любовь, которой учил пророк, которой он призывал следовать в жизни, — это любовь истинная, а не собственническая: если вы по-настоящему любите женщину, вас должно радовать, что она получает удовольствие с другими мужчинами. Точно так же и она должна искренне радоваться тому, что вы получаете удовольствие с другими женщинами. Мне подобная болтовня была не внове ещё с тех пор, когда я вводил в свои скетчи страдающих анорексией любительниц групповух: у меня не раз случались по этому поводу тягостные дискуссии с журналистами. Робер Бельгиец одобрительно и безнадёжно кивал головой: сам-то он, наверное, за всю жизнь не знал ни одной женщины, кроме жены, а теперь она умерла, и он, видимо, тоже скоро умрёт в своём Брабанте, в доме для престарелых, протухнет безымянным комочком в собственной моче, хорошо ещё, если его не будут избивать санитары. Фадия, судя по всему, тоже не имела никаких возражений, она макала креветки в майонез и сладострастно облизывала губы. Я абсолютно не представлял, как на всё это смотрит Эстер, думаю, всякие теоретизирования на сей счёт должны были казаться ей довольно-таки старомодными, и, честно говоря, я склонен был с ней согласиться, хоть и по другим причинам — скорее из общего отвращения к теоретическим дискуссиям, с возрастом мне становилось все труднее не только принимать в них участие, но даже и проявлять к ним какой бы то ни было интерес. У меня, безусловно, нашлось бы, что возразить по существу, например, что «не-собственническая» любовь мыслима лишь в том единственном случае, когда живёшь в атмосфере, перенасыщенной удовольствиями, где нет места никаким страхам, в частности страху остаться одному или умереть; что эта любовь, помимо прочего, предполагает как минимум вечную жизнь, — короче, что реальные условия для неё отсутствуют. Ещё несколько лет назад я бы наверняка стал что-то доказывать, но теперь у меня не осталось сил, да и вообще не настолько это было важно, Патрик слегка опьянел и упивался собственными речами, рыба была свежая, мы, что называется, приятно проводили вечер. Я обещал приехать на Лансароте, Патрик рассыпался в заверениях, что мне обеспечат совершенно исключительное ВИП-обслуживание; Эстер пока не знала, у неё в это время, возможно, будут экзамены. Прощаясь, я долго жал руку Роберу, который пробормотал что-то уже совсем непонятное; несмотря на жару, его слегка знобило. Больно было видеть этого старого материалиста, его искажённое горем морщинистое лицо, враз поседевшие волосы. Жить ему оставалось несколько месяцев, может быть, несколько недель. Кто станет жалеть о нём? Да почти никто; возможно, Гарри, лишённый приятных, размеренных, не слишком жарких споров. Я вдруг понял, что Гарри, скорее всего, гораздо лучше перенёс бы кончину жены; он мог вообразить, как Хильдегарда играет на арфе среди ангелов Господних, или, в более спиритуалистичном варианте, как она забилась куда-нибудь в топологический уголок точки Омега, что-нибудь такое; для Робера Бельгийца ситуация была безысходной.


«What are you thinking?»[48] — спросила Эстер, когда мы входили в дом. «Sad things…»[49] — задумчиво ответил я. Она покачала головой, серьёзно посмотрела на меня и поняла, что мне по-настоящему грустно. «Don't worry…»[50] — тихо сказала она, а потом опустилась на колени, чтобы сделать мне минет. Это она умела отлично, её техника явно шла от порнофильмов — такие вещи сразу видно, у неё был один характерный жест, очень частый в фильмах, — она отбрасывала волосы назад, чтобы если не камера, то партнёр любовался её работой. Фелляция всегда была царицей порнофильмов, и только она может дать девушкам полезный образец для подражания; к тому же лишь в этих сценах иногда присутствует некое подобие реальных эмоций во время акта, потому что только здесь крупным планом показывают лицо женщины, и в её чертах читается та горделивая радость, то детское восхищение, какое она испытывает, доставляя удовольствие. И действительно, позднее Эстер рассказывала мне, что, когда в первый раз занималась сексом, не согласилась на эту ласку, а попробовать решила, только насмотревшись фильмов. Теперь она бралась за дело на редкость хорошо, сама радовалась своему умению, и впоследствии я не раздумывая просил её сделать мне минет, даже когда она выглядела слишком усталой или нездоровой, чтобы заняться любовью. Непосредственно перед эякуляцией она немного отстранялась, чтобы струя спермы попала ей в лицо или в рот, но потом возвращалась к своему занятию и тщательно слизывала все до последней капли. Как большинство очень красивых девушек, она была подвержена всяким недомоганиям, разборчива в еде, и сначала ей стоило больших усилий заставлять себя глотать; но опыт нагляднейшим образом показал ей, что деваться некуда: для мужчин дегустация спермы является не безразличным актом, оставляющим возможность выбора, но абсолютно незаменимым доказательством привязанности; теперь она проделывала это с радостью, и я испытывал огромное счастье, кончая в её маленький рот.

Даниель25,З

Я раздумывал несколько недель, прежде чем вступить в контакт с Марией23, но потом просто оставил ей свой IP-адрес. В ответ от неё пришло следующее сообщение:

Я Бога видела вдали,

Несуществующую силу,

Небытия хрустальный блик,

И я свой шанс не упустила.


12924, 4311, 4358, 212526. По указанному адресу мне предстала серая, бархатистая, мягкая поверхность; по всей её толщине перекатывались слабые волны — словно занавес на ветру; вдалеке звучали литавры. Композиция навевала покой и лёгкую эйфорию, на какое-то время я целиком погрузился в её созерцание. Прежде чем я успел ответить, Мария23 отправила второе сообщение:

Покинув Пустоту загрузочного чрева,

Мы плаваем в свету раствора Чистой Девы.


51922624, 4854267. Вокруг виднелись одни развалины — остовы высоких серых зданий с зияющими дырами окон; гигантский бульдозер разгребал грязь.


Я зуммировал громадную жёлтую машину с округлыми формами, напоминавшую радиоуправляемую игрушку: судя по всему, водителя в кабине не было. По мере продвижения бульдозера из-под его ножа по серо-чёрной жиже разлетались куски человеческих скелетов; ещё немного увеличив изображение, я различил берцовые кости и черепа.


«Вот это я вижу из окна…» — написала Мария23, переходя без предупреждения в некодированный формат. Я немного удивился: значит, она принадлежала к тем редким неолюдям, кто обитал в древних городищах. Одновременно я понял, что Мария22, общаясь с моим предшественником, никогда не затрагивала эту тему; во всяком случае, в его комментарии об этом нет ни слова. «Да, я живу в развалинах Нью-Йорка», — ответила Мария23. И немного погодя добавила: «Прямо в центре того, что у людей называлось Манхэттен».

Конечно, это не имело ни малейшего значения: неолюди никогда не покидали пределы своего дома, об этом не могло быть и речи; однако я, со своей стороны, доволен, что живу на лоне природы, написал я ей. Нью-Йорк не такой уж неприятный, ответила она; после периода Великой Засухи здесь дуют сильные ветры, небо постоянно меняет цвет, а она живёт на одном из верхних этажей и подолгу любуется движением облаков. Некоторые химические предприятия, расположенные, судя по расстоянию, в Нью-Джерси, продолжают работать, и на закате их выбросы окрашивают небо в странные розово-зелёные тона; а ещё отсюда видно океан — очень далеко к востоку, если только это не оптическая иллюзия; при ясной погоде иногда можно различить лёгкие мерцающие блики.


Я спросил, успела ли она дочитать рассказ о жизни Марии1. «О да… — сразу же последовал ответ. — Он очень короткий, меньше трех страниц. Видимо, она обладала исключительными способностями к синтезу».

Это тоже было не совсем обычно, но возможно. Напротив, Ребекка1 прославилась рассказом о жизни, содержавшим более трех тысяч страниц и покрывавшим всего лишь двухчасовой отрезок времени. В этом плане нам тоже не давали никаких жёстких инструкций.

Даниель1,15

Сексуальная жизнь мужчины делится на два этапа: на первом этапе он эякулирует слишком быстро, на втором у него не стоит вообще. В первые недели своей связи с Эстер я, судя по всему, вернулся к первому этапу — хотя давно уже считал, что нахожусь на втором. Временами, шагая рядом с ней в парке или на пляже, я впадал в какое-то невероятное опьянение, сам себе казался мальчишкой, её ровесником — и ускорял шаг, дышал полной грудью, распрямлял спину, говорил громким голосом. Зато в другие минуты, когда я мельком замечал наше отражение в зеркале, на меня накатывала тошнота, и я, задыхаясь, скрючивался под одеялом, сразу чувствуя себя немощным стариком. В целом, однако, моё тело неплохо сохранилось: ни грамма жира и даже кое-какая мускулатура; но у меня обвисли ягодицы, а главное, яички, они обвисали всё сильнее, и это было непоправимо, я никогда не слышал, чтобы это поддавалось лечению; и всё-таки она лизала мои яички, ласкала их, не испытывая, похоже, ни малейшего смущения. Её собственное тело было таким свежим, таким гладким…

В середине января мне пришлось на несколько дней съездить в Париж; Францию накрыла волна сильных холодов, каждое утро на тротуарах находили замёрзших бомжей. Я прекрасно понимал: они не идут в открытые для них приюты, не желают жить среди себе подобных; это дикий мир, населённый людьми жестокими и тупыми, у которых тупость каким-то особенно мерзким образом усиливает жестокость; мир, не знающий ни солидарности, ни жалости: драки, изнасилования, пытки — самое обычное здесь дело; мир, фактически такой же беспощадный, как тюрьма, с той лишь разницей, что надзиратели в нём отсутствуют, а опасность присутствует всегда. Я навестил Венсана, у него было натоплено и душно. Он вышел ко мне в халате и в тапочках, часто моргал и не сразу сумел нормально заговорить; за последнее время он ещё похудел. По-моему, я был первым его гостем за долгие месяцы. Он сказал, что много работал у себя в подвале, нет ли у меня желания взглянуть? Я почувствовал, что это выше моих сил, и, выпив чашку кофе, ушёл; он по-прежнему жил в своём волшебном, придуманном мире, и я понимал, что этот мир больше никто никогда не увидит.

Поселился я в отеле у площади Клиши, а потому, пользуясь случаем, прошёлся по секс-шопам, купить для Эстер бельё секси: она говорила, что обожает латекс, а ещё ей нравятся капюшоны, наручники, много цепей. Продавец оказался необычно компетентным, и я спросил у него совета по поводу своей преждевременной эякуляции; он рекомендовал новинку, немецкий крем со сложным составом — туда входил сульфат бензокаина, гидрохлорид калия, камфара. Крем следовало нанести на головку члена перед половым актом и тщательно втереть, чтобы он впитался; в результате чувствительность понижалась, и оргазм и эякуляция наступали значительно позже. Я опробовал его сразу же по возвращении в Испанию — и добился полного успеха: я мог входить в неё часами, единственное, что мне мешало, это сбитое дыхание; впервые в жизни мне захотелось бросить курить. Обычно я просыпался раньше неё и первым делом начинал её лизать, её влагалище быстро увлажнялось, и она раздвигала ноги, позволяя мне войти: мы занимались любовью в постели, на диванах, в бассейне, на пляже. Быть может, кто-то так живёт годами, но я прежде никогда не знал подобного счастья и спрашивал себя, как я вообще мог жить до сих пор. У неё от природы были гримаски и жесты слегка испорченной девчонки (вкусно облизывать губы, сжимать в ладонях груди, протягивая их вам), возбуждающие мужчин до крайности. Находиться в ней было бесконечным наслаждением, я чувствовал каждое движение её влагалища, сжимавшегося, то легко, то посильнее, вокруг моего члена, целые минуты напролёт я кричал и плакал одновременно, перестав понимать, где я и что со мной, иногда после того как она отстранялась, вдруг оказывалось, что все это время играла громкая музыка, а я ничего не слышал. Мы редко выходили из дома, иногда отправлялись в Сан-Хосе, выпить коктейль в лаундж-баре, но и там она скоро придвигалась ко мне, клала голову мне на плечо, её пальцы сжимали мой член сквозь тонкую ткань, и часто мы тут же отправлялись любить друг друга в туалет — я перестал носить нижнее бельё, а она никогда не надевала трусов. Для неё действительно не существовало почти никаких запретов: иногда, если мы были в баре одни, она, стоя коленями на ковре между моих ног, сосала и одновременно допивала мелкими глотками коктейль. Однажды нас застал в таком положении официант; она вынула мой член изо рта, но не выпустила из рук и, подняв голову, широко улыбнулась, продолжая ласкать меня двумя пальцами; он улыбнулся в ответ, положил в карман чаевые, словно так и надо, так и договаривались, на все давно получено разрешение сверху и моё счастье тоже включено в общее устройство системы.

Я жил в раю и был отнюдь не против обитать там до конца дней, но через неделю ей пришлось уехать из-за своих уроков фортепьяно. В день её отъезда, рано утром, пока она ещё не проснулась, я тщательно намазал головку члена немецким кремом; потом встал на колени над её лицом, откинул длинные белокурые волосы и ввёл член между её губ; она начала сосать прежде, чем открыла глаза. Позже, за завтраком, она сказала, что вкус моего члена, более выраженный после сна, в сочетании со вкусом крема напомнил ей кокаин. Я знал, что многие, вдохнув, любят слизывать оставшиеся крупинки порошка. И тут она объяснила, что на некоторых вечеринках девушки играли в такую игру — делали себе дорожку кокаина на члене кого-нибудь из присутствующих парней; вообще-то сейчас она на такие вечеринки уже почти не ходит, это было лет в шестнадцать-семнадцать.

Я ощутил довольно болезненный удар; мечта любого мужчины — встретить испорченную девчонку, невинную, но готовую на любое извращение; собственно, таковы почти все девочки-подростки. Со временем женщины постепенно входят в разум и тем самым обрекают мужчин вечно ревновать к их развратному прошлому испорченной девчонки. Отказываясь делать что-то только потому, что это вы уже делали, что этот опыт уже приобретён, вы лишаете и себя и других всякого смысла жизни, всякого будущего и погружаетесь в тягостную скуку, которая в итоге превращается в жестокую тоску, смешанную с бессильной яростью и ненавистью к тем, кто ещё жив. По счастью, Эстер нисколько не вошла в разум; и всё же я не удержался и спросил о её сексуальной жизни; как я и ожидал, она ответила без всяких увёрток, очень просто. В первый раз она занималась любовью в двенадцать лет, после дискотеки, во время языковой стажировки в Англии; но это ровно ничего не значило, сказала она, так, отдельно взятое приключение. Потом примерно года два не было вообще ничего. Затем она начала выезжать за пределы Мадрида, и тут действительно происходили всякие вещи, она по-настоящему узнала любовные игры. Да, несколько групповух. Немножко садомазо. Девушек не так уж много: её сестра была законченной бисексуалкой, но сама она нет, ей больше нравились парни. На свой восемнадцатый день рождения ей впервые захотелось переспать одновременно с двоими, и воспоминания у неё остались самые приятные, парни были в хорошей форме, эта любовь втроём даже имела продолжение, постепенно парни поделили между собой обязанности, она ласкала и сосала их обоих, но один обычно брал её спереди, а другой сзади — наверное, это ей нравилось больше всего, у него действительно получалось очень сильно, особенно когда она покупала попперсы. Я представил себе, как она, юная хрупкая девушка, ходит по мадридским секс-шопам и спрашивает попперсы. Когда распадаются общества со строгой религиозной моралью, вначале наступает короткий идеальный период — молодёжи в самом деле хочется жить отвязно, свободно и весело; потом она устаёт, мало-помалу состязание в нарциссизме выходит на первый план, и в результате они трахаются реже, чем во времена строгой религиозной морали; но Эстер ещё принадлежала этому короткому идеальному периоду: в Испании он запоздал. Она была так простодушно, так откровенно сексуальна, с такой готовностью предавалась любым играм, любым экспериментам в сексуальной сфере, даже в мыслях не имея, что это может быть нехорошо, что я не мог по-настоящему на неё сердиться. Меня только преследовало неотступное, мучительное, болезненное чувство, что я встретил её слишком поздно, чересчур поздно, и зря прожил жизнь; я знал, что уже никогда не избавлюсь от этого ощущения — просто потому, что это правда.


В следующие недели мы виделись очень часто: я проводил в Мадриде практически все уикенды. Спала она с другими парнями в моё отсутствие или нет — не имею понятия, думаю, что да, но мне довольно легко удавалось выбросить эту мысль из головы, во всяком случае, для меня она всегда бывала свободна и рада меня видеть, а любовью занималась так пылко и безоглядно, что о большем я не мог и мечтать. Мне даже не приходило (или почти не приходило) в голову задаться вопросом, что такая красавица, как она, во мне нашла. В конце концов, я был забавный, со мной она часто смеялась; наверное, только это меня и спасало сейчас — как тридцать лет назад, с Сильвией, когда началась моя любовная жизнь, в общем и целом не слишком удачная, с долгими периодами угасания. Её, безусловно, не привлекали ни мои деньги, ни моя известность: всякий раз, когда меня при ней узнавали на улице, она испытывала скорее чувство неловкости. Ей не нравилось и когда её саму воспринимали как актрису — такое тоже случалось, хоть и не часто. Она абсолютно не считала себя артисткой; большинство артистов находят вполне естественным, что их любят за известность, в конечном счёте именно потому, что известность сделалась частью их самих, их подлинной, настоящей личности — во всяком случае, той, какую они сами для себя выбрали. Люди же, которые соглашаются, чтобы их любили за деньги, наоборот, встречаются редко, по крайней мере на Западе: у китайских коммерсантов все иначе. Китайские коммерсанты в простоте душевной считают, что их «мерседесы» класса S, ванны с гидромассажем и вообще их деньги — это часть их самих, их глубинной личности, а потому отнюдь не считают зазорным разжигать энтузиазм юных девушек с помощью подобных материальных атрибутов: они так же прямо, непосредственно связаны с ними, как какой-нибудь европеец — с красотой своего лица, и, по сути, имеют на это даже больше прав, поскольку при относительно стабильной политико-экономической системе человек нередко лишается своей физической красоты из-за болезни и неизбежно утрачивает её в старости, зато виллы на Лазурном берегу и «мерседесы» класса S, как правило, остаются при нём. Но я-то был невротик-европеец, а не китайский коммерсант, и в своей сложности душевной предпочитал, чтобы меня ценили за юмор, а не за мои деньги и даже не за мою известность — потому что отнюдь не был уверен, что на протяжении всей своей долгой и активной карьеры отдавал ей лучшую часть самого себя, исчерпал все грани своей личности; я не был настоящим артистом в том смысле, в каком, например, Венсан был художником, поскольку в глубине души всегда знал, что в жизни нет ничего смешного, но не желал принимать это в расчёт; всё-таки я был немножко проституткой, потакал вкусам публики, никогда не бывал по-настоящему искренним — если предположить, что это вообще возможно, но я знал, что нужно это предполагать, что хоть искренность сама по себе и ничто, она всё же условие и предпосылка всего. В глубине души я прекрасно понимал: ни один из моих несчастных скетчей, ни один из моих жалких сценариев, состряпанных механически, на живую нитку, с ловкостью поднаторевшего профессионала, на потребу публике, состоящей из подонков и обезьян, не заслуживает того, чтобы меня пережить. Иногда эта мысль становилась мучительной; но я знал, что сумею и её довольно быстро выбросить из головы.


Единственное, чего я никак не мог понять, — это почему Эстер явно смущалась, если мы с ней находились в гостинице, а ей звонила сестра. Поразмыслив, я понял, что встречался с некоторыми её друзьями — в основном гомосексуалистами, — но ни разу не видел её сестры, с которой они как-никак вместе жили. После секундного замешательства она призналась, что скрывала от сестры нашу связь: всякий раз, как мы встречались, она говорила, что идёт к подруге или к другому парню. Я спросил почему; она никогда всерьёз не задумывалась над этим, просто чувствовала, что сестра будет в шоке, не докапываясь до причин. Безусловно, сестру никак не могло смутить содержание моих творений, моих шоу и фильмов. Она была подростком, когда умер Франко, весьма активно участвовала в последующей movida[51] и жизнь вела более или менее свободную. В её доме прочно прописались все возможные наркотики, от кокаина до ЛСД, включая галлюциногенные грибы, марихуану и экстази. Когда Эстер было пять лет, сестра жила с двумя мужчинами-бисексуалами; все трое спали в одной постели и перед сном приходили пожелать ей спокойной ночи. Потом она жила с женщиной, не переставая принимать многочисленных любовников, и не раз устраивала в квартире довольно-таки «горячие» вечеринки. Эстер желала всем спокойной ночи и шла в свою комнату читать комиксы про Тентена. Однако границы все же существовали, однажды сестра весьма решительно выставила вон гостя, чересчур настойчиво пытавшегося приласкать девочку, и даже пригрозила вызвать полицию. «Между взрослыми, свободными людьми и по обоюдному согласию» — граница проходит здесь, а взрослость начинается с половой зрелости, всё это совершенно понятно, я отлично представлял себе этот женский тип, она, безусловно, должна ратовать за абсолютную свободу самовыражения в искусстве. Она была левая журналистка, а значит, должна уважать бабки, dinero; короче, я не понимал, чем я мог ей не понравиться. Тут наверняка было что-то другое, более глубокое и постыдное; и чтобы между нами с Эстер не оставалось недомолвок, я задал ей прямой вопрос.

Она ответила не сразу, задумчивым голосом: «Мне кажется, она сочтёт, что ты слишком старый…» Да, вот оно. Как только она произнесла эти слова, у меня не осталось никаких сомнений; это откровение нисколько меня не удивило, оно было как отзвук глухого, давно ожидаемого удара. Разница в возрасте — последнее табу, единственная граница, тем более непреодолимая, что больше никаких границ не осталось, она заменила их все. В сегодняшнем мире можно заниматься групповым сексом, быть би — и транссексуалом, зоофилом, садомазохистом, но воспрещается быть старым. «Она подумает, что это как-то ненормально, нездорово, что я живу не с парнем моего возраста…» — смиренно продолжала Эстер. Ну да, я стареющий мужчина, есть у меня такой недостаток — если воспользоваться вполне замечательным, на мой взгляд, термином Кутзее, лучше не скажешь; свобода нравов, такая чарующая, свежая и соблазнительная у подростка, во мне неизбежно превращается в отвратительную назойливость старого кобеля, который никак не может завязать. Любой на месте её сестры подумал бы то же самое, ситуация была безвыходная — если, конечно, вы не китайский коммерсант.

В этот раз я решил остаться в Мадриде на всю неделю, и два дня спустя мы с Эстер слегка поспорили по поводу «Кена Парка», нового фильма Ларри Кларка, на который ей непременно хотелось сходить. Мне активно не понравились «Детки», но «Кен Парк» оказался ещё хуже, особенно омерзительной и невыносимой была сцена, когда эта мелкая гнусная дрянь бьёт бабушку с дедушкой; меня всегда тошнило от этого режиссёра, вероятно, как раз искреннее отвращение и заставило меня говорить, я не сдержался, хотя сильно подозревал, что Эстер он нравится — по привычке, из конформизма, потому что одобрять изображение насилия в искусстве круто, в общем, нравится без особых размышлений по его поводу, точно так же, как, например, Михаэль Ханеке, причём она даже не отдавала себе отчёта в том, что мучительный, моральный смысл фильмов Михаэля Ханеке прямо противоположен смыслу фильмов Ларри Кларка. Я знал, что лучше промолчать, что, выйдя из привычного комического образа, только навлеку на свою голову неприятности, но это было сильнее меня, демон противоречия одержал верх. Мы сидели в странном, очень кичевом баре, с зеркалами и позолотой, полном восторженных гомосексуалистов, которые без конца трахались в задних комнатах, однако открытом для всех; стайки юношей и девушек за соседними столиками мирно пили кока-колу. Опрокинув залпом ледяную текилу, я объяснил, что вся моя карьера, все моё состояние основаны на коммерческой эксплуатации дурных инстинктов, ровно на том же самом абсурдном влечении Запада к цинизму и злу, а значит, я, как никто, имею право утверждать, что среди торговцев злом Ларри Кларк — один из самых заурядных, самых пошлых, хотя бы потому, что он однозначно на стороне молодых против стариков, и все его фильмы преследуют одну-единственную цель: побудить детей относиться к родителям совершенно бесчеловечно и безжалостно, и тут нет ничего оригинального, ничего нового, последние полвека то же самое происходит во всех областях культуры, и на самом деле эта якобы культурная тенденция таит в себе всего лишь желание вернуться назад, в первобытное состояние, когда молодые без всяких церемоний, безо всяких там душевных переживаний избавлялись от стариков, просто потому, что те были слишком слабы, чтобы защищаться, а следовательно, это лишь типичный для нашего времени откат к стадии, предшествующей всякой цивилизации, ибо судить об уровне цивилизации можно по тому, как в ней обходятся со слабейшими, с теми, кто перестал быть продуктивным и желанным; в общем, Ларри Кларк и его гнусный сообщник Хармони Корин — всего лишь два удручающих, ничтожнейших в художественном плане образчика ницшеанской сволочи, которая уже давно колосится на культурном поле, и их никак нельзя ставить на одну доску с людьми вроде Михаэля Ханеке или, к примеру, меня самого, потому что я всегда находил ту или иную форму, чтобы придать своим вполне мерзостным — сам первый это признаю — спектаклям оттенок сомнения, неуверенности, замешательства. Она слушала меня с потерянным видом, но очень внимательно, даже не притронулась к своей «фанте».

В разговорах на моральные темы есть одно преимущество: этот тип дискурса так долго подвергался жесточайшей цензуре, что теперь, в силу своей неуместности, сразу привлекает внимание собеседника; правда, есть и неудобство — собеседник не может заставить себя принимать вас всерьёз. На какой-то миг сосредоточенное, внимательное выражение лица Эстер сбило меня с толку, но я взял ещё текилы и продолжал, прекрасно сознавая, что искусственно подогреваю свой гнев, что в самой моей искренности есть какая-то фальшь: не говоря уж о том очевидном факте, что Ларри Кларк — мелкий бездарный торгаш и поминать его в одной фразе с Ницше, мягко говоря, смешно, в глубине души я чувствовал, что все эти темы волнуют меня не больше, чем проблема голодающих, права человека или любая другая подобная чушь. Однако я продолжал говорить, чем дальше, тем более горько и желчно, движимый той странной смесью злобы и мазохизма, которая принесла мне известность и состояние и которой, наверное, в один прекрасный день суждено меня погубить. У стариков не просто отняли право любить, продолжал я свирепо, у них отняли право восстать против этого мира, мира, который откровенно уничтожает их, делает беззащитной жертвой малолетних преступников, а потом сваливает в гнусные богадельни, где над ними глумятся и издеваются безмозглые санитары, но старикам нельзя бунтовать, бунт — как и сексуальность, наслаждение, любовь, — видимо, тоже привилегия молодых, только для них он и оправдан, любое дело, не удостоенное внимания молодёжи, заранее проиграно, со стариками вообще обращаются просто как с мусором, им оставляют лишь право влачить жалкое, условное, все более ограниченное существование. В сценарии «Дефицит социального обеспечения», которым так и не заинтересовался ни один режиссёр, — между прочим, это единственный мой нереализованный проект, что, по-моему, в высшей степени значимо, продолжал я почти вне себя, — я, наоборот, призывал стариков восстать против молодых, использовать их и прижать. Почему бы, например, не вменить в обязанность подросткам обоего пола — стаду прожорливых потребителей, весьма падких на карманные деньги, — проституцию, единственно возможный для них способ хоть в малой степени отблагодарить родителей за огромные усилия и лишения, на которые те шли ради их благополучия? И чего ради в нашу эпоху, когда контрацепция достигла высочайшего уровня развития и опасность генетического вырождения прекрасно поддаётся локализации, сохраняется абсурдное, унизительное табу на инцест? Вот в чём вопрос, вот в чём настоящая моральная проблема, воскликнул я с воодушевлением, а не в фильмах Ларри Кларка!

Я был желчен, а она тиха и ласкова; я безоговорочно принял сторону стариков, а она защищала молодых далеко не так страстно. Мы разговаривали долго, все более взволнованно и нежно, сначала в том же баре, потом в ресторане, потом в другом баре, наконец, в гостиничном номере — мы даже забыли в тот вечер заняться любовью. Это был наш первый настоящий разговор, да и вообще мне казалось, что это мой первый настоящий разговор с кем бы то ни было за долгие годы, последний относился, по-моему, к началу совместной жизни с Изабель, наверное, у меня никогда не получалось настоящего разговора ни с кем, кроме любимой женщины; в глубине души мне казалось естественным, что обмен мыслями с кем-то, кто не знает вашего тела, кто не в состоянии причинить ему ни страдания, ни радости, — занятие лживое и в конечном счёте невозможное, потому что все мы телесны, мы состоим прежде всего, главным образом и почти исключительно из тела, и большинство наших рациональных и моральных понятий на самом деле объясняются состоянием наших тел. Я выяснил, что Эстер в тринадцать лет перенесла тяжелейшую болезнь почек, ей понадобилась сложная операция, одна почка у неё так и осталась атрофированной, поэтому она вынуждена выпивать как минимум два литра воды в день, вторая пока в порядке, но в любой момент может сдать; мне казалось, что это, безусловно, важнейшее обстоятельство, вероятно, поэтому она и не вошла в разум в сексуальном плане: она знала цену жизни, знала, насколько жизнь коротка. Ещё я выяснил вещь, по-моему, ещё более важную — что у неё была собака, она подобрала её в десять лет на мадридской улице и заботилась о ней; в прошлом году собака умерла. Очень красивая девушка, неизменно привлекающая к себе повышенное, благоговейное внимание со стороны всего мужского населения, включая то огромное большинство, у которого нет ни малейшей надежды добиться от неё сексуальной благосклонности — и, честно говоря, в первую очередь именно с их стороны, — внимание, перерастающее в отвратительное соперничество, которое у некоторых пятидесятилетних граничит попросту со слабоумием, — так вот, очень красивая девушка, перед которой все лица светлеют, а все трудности становятся преодолимыми, которую везде принимают словно царицу мира, естественным образом превращается в эгоистичное, тщеславное, самодовольное чудовище. Физическая красота здесь играет абсолютно ту же роль, что дворянская кровь при Старом порядке, и если в недолгий период отрочества девушки ещё могут сознавать, что обязаны своим положением чистой случайности, то вскоре у большинства из них это сознание сменяется чувством врождённого, природного превосходства, ставящего их абсолютно вне и намного выше остального человечества. Поскольку единственная цель всех окружающих — избавить их от всяких затруднений и предупредить малейшее их желание, любая очень красивая девушка самым естественным образом начинает полагать, будто весь остальной мир состоит из прислуги, а сама она должна лишь поддерживать собственную эротическую ценность — в ожидании парня, достойного получить от госпожи столь щедрый дар. Единственное её спасение в моральном плане — это необходимость нести непосредственную, личную ответственность за более слабое существо, за удовлетворение его физических нужд, его здоровье, его жизнь; таким существом может быть младший брат, или сестра, или домашнее животное — не важно.

Эстер, безусловно, не была хорошо воспитана в привычном смысле слова, ей бы никогда не пришло в голову вытряхнуть пепельницу или вытереть стол после еды, а выходя из комнаты, она ничтоже сумняшеся оставляла свет включённым (однажды на своей вилле в Сан-Хосе я, двигаясь за нею следом, вынужден был семнадцать раз щёлкнуть выключателем); тем более не имело смысла просить её что-то купить, принести из магазина что-то, предназначенное не для неё лично, и вообще просить её о какой-либо услуге. Подобно всем очень красивым девушкам, она, по сути, годилась только для секса, и глупо было использовать её как-то иначе, видеть в ней нечто большее, нежели роскошное животное, балованное и испорченное во всех отношениях, избавленное от любых забот, от любого тяжёлого или скучного труда, чтобы целиком посвятить себя сексуальному служению. И всё же она отнюдь не стала тем несносным, абсолютно холодным и эгоистичным чудовищем, или, выражаясь в духе Бодлера, дьявольски испорченной девчонкой, какой в большинстве своём бывают очень красивые девушки; она понимала, что такое болезнь, слабость, смерть. Эстер была красива, очень красива, бесконечно эротична и желанна и тем не менее жалела больных животных, потому что знала боль; в тот вечер я понял это — и именно тогда по-настоящему полюбил её. Мне никогда не хватало для любви одного лишь физического желания, пусть сколь угодно бурного, оно могло достигнуть этой высшей стадии, лишь когда наряду с ним, в каком-то странном сочетании, во мне рождалось сострадание к желанному существу; конечно, всякое живое существо заслуживает сострадания уже потому, что оно живое, а значит, обречено на бесчисленные страдания; но применительно к существу юному и пышущему здоровьем это соображение переходит в разряд теоретических. Из-за болезни почек, из-за своей неожиданной, но вполне реальной физической слабости Эстер могла пробудить во мне искреннее, невыдуманное сострадание всякий раз, когда бы у меня ни возникла потребность испытать по отношению к ней это чувство. Кроме того, поскольку сама она была жалостлива, а временами, при случае, даже склонна к доброте, то я мог относиться к ней с уважением — что венчало собой всю конструкцию, ибо я не отличался излишней страстностью, и если мне случалось желать женщин абсолютно жалких и презренных, если я не раз спал с девушкой только для того, чтобы доказать свою власть над нею, по сути, подавить её, если мне доводилось изображать это не слишком похвальное чувство в своих скетчах, демонстрируя порой поразительное понимание тех насильников, что убивают жертву сразу после того, как попользуются её телом, то для того, чтобы любить, мне, напротив, всегда требовалось уважение, в глубине души я всегда ощущал неловкость, зная, что сексуальная связь основывается только на эротическом влечении при полном равнодушии ко всему остальному; для того чтобы чувствовать себя счастливым в сексуальном плане, мне, за неимением любви, нужен был хотя бы минимум взаимной симпатии, взаимного уважения, взаимого понимания. Нет, я отнюдь не утратил человеческих чувств.


Эстер была не только нежна и сострадательна, но и достаточно умна и тонка, чтобы при необходимости поставить себя на моё место. После того разговора, когда я с таким несносным — и в придачу дурацким, потому что ей и в голову не приходило причислять меня к старикам, — пылом отстаивал право на счастье для стареющих людей, она решила поговорить обо мне с сестрой и в самом скором времени нас познакомить.

За эту неделю, которую мы с Эстер провели в Мадриде почти неразлучно и которая остаётся одним из счастливейших периодов моей жизни, я понял ещё одну вещь: если у неё и были другие любовники, то вели они себя на редкость тихо; а значит, я у неё если не единственный — что, в конце концов, тоже возможно, — то, без сомнения, самый любимый. Впервые в жизни я чувствовал, что безусловно счастлив быть мужчиной, человеческим существом мужского пола, ибо впервые нашёл женщину, открывшуюся мне целиком, отдавшую мне без остатка все, что только женщина может отдать мужчине. И ещё я в первый раз чувствовал, что отношусь к другим милосердно, по-дружески, что мне хочется сделать всех такими же счастливыми, как я сам. В те дни я абсолютно перестал быть буффоном, во мне почти не осталось юмористического отношения к жизни; короче, я снова жил, хоть и знал, что это в последний раз. Любая энергия имеет сексуальный источник — не помимо прочего, а исключительно: когда животное утрачивает репродуктивную функцию, оно больше ни на что не годится. Точно так же и мужчина; по словам Шопенгауэра, когда умирает сексуальный инстинкт, истлевает настоящее зерно жизни; поэтому, пишет он, прибегая к пугающе жестокой метафоре, «жизнь становится похожа на комедию, начатую людьми и доигрываемую автоматами, одетыми в их платья». Я не хотел превращаться в автомат, и Эстер возвратила мне именно это реальное присутствие в жизни, этот вкус живой жизни, как сказал бы Достоевский. Зачем поддерживать в рабочем состоянии тело, к которому никто не прикасается? Зачем выбирать красивый гостиничный номер, если будешь спать в нём один? Мне оставалось лишь одно: склониться, вслед за множеством других побеждённых, которым не помогли ни их насмешки, ни гримасы, — склониться перед безграничной, восхитительной силой любви.

Даниель25,4

В ночь после первого контакта с Марией23 мне приснился странный сон. Вокруг меня простирался горный пейзаж, воздух был таким прозрачным, что я различал мельчайшие детали скал и каждый кристалл льда; вдали, за облаками, за лесами, виднелась гряда острых заснеженных вершин, поблёскивающих на солнце. Неподалёку, на несколько метров ниже меня, низенький старичок в меховой одежде и с грубым, как у охотника-калмыка, лицом терпеливо копал ножом снег вокруг колышка; потом, по-прежнему не имея в руках ничего, кроме простого ножа, он принялся пилить прозрачный жгут, свитый из оптических волокон. Я понял, что это одна из хорд, ведущих в прозрачную залу среди снегов, где собираются правители мира. У старика были умные, жестокие глаза. Я знал, что у него получится, ибо ему некуда спешить, и что основы мироздания скоро рухнут; он действовал не ради какой-то определённой цели, а из животного упрямства; я наделил его интуитивным знанием и могуществом шамана.


Как и у людей, наши сны почти всегда состоят из разрозненных элементов реальности, имевших место в состоянии бодрствования, но в новых комбинациях; по мнению некоторых, это свидетельствует о неединственности реального мира. По их мнению, в снах мы ощущаем параллельные вселенные, существующие в смысле Эверетта — Де Витта, то есть те, в которых некоторые события прожитого дня имели отличные от наблюдавшихся, хотя тоже возможные исходы; а значит, сны ни в коей мере не отражают каких-либо желаний или страхов, но являются ментальной проекцией непротиворечивых последовательностей событий, совместимых с изменениями во времени глобальной волновой функции Вселенной, но недоступных прямому наблюдению. Однако данная гипотеза не позволяет объяснить, каким образом сны преодолевают обычные границы познания, закрывающие для наблюдателя доступ к параллельным вселенным, удерживающие его внутри его собственной; к тому же я не вполне понимал, неопределённый исход какого события мог породить параллельную вселенную, столь далёкую от известной мне наяву.

Согласно другим интерпретациям, некоторые наши сны имеют принципиально иную природу, нежели сны людей; они искусственного происхождения и представляют собой спонтанные полументальные всплески, порождённые изменчивым взаимодействием электронных элементов сети. Уже просится на свет единый гигантский организм, чтобы сформировать общую для всех электронную память; но пока этот организм проявляется лишь во всплесках онирических волн, которые распространяются в эволюционирующих подмножествах сети, ограниченных связывающими неолюдей информационными каналами; контролировать неолюдей — единственный доступный этому нарождающемуся организму способ поставить под контроль и сами информационные каналы. Мы — лишь неполные, промежуточные существа, призванные подготовить пришествие цифрового будущего. Как бы ни относиться к этой гипотезе, одно не подлежит сомнению: в сети — возможно, с самого начала Второго сокращения — разворачивается масштабная мутация её программного обеспечения, затронувшая в первую очередь систему кодировок, но постепенно распространяющаяся на все её логические слои; невозможно знать в точности, сколь велика эта мутация, но, по-видимому, она быстро растёт, делая надёжность нашей системы передачи информации как минимум весьма относительной.

Угроза перепроизводства сновидений была зафиксирована уже в эпоху Основоположников; она могла иметь и ещё одно, более простое объяснение — условия абсолютной физической изоляции, в каких нам суждено жить. По-настоящему излечиться от этого невозможно. Единственный способ бороться со сновидениями — это прекратить посылать и получать сообщения, прервать все контакты с неочеловеческим сообществом и целиком сконцентрироваться на элементах своей личной физиологии. Я подчинил себя подобному режиму, применив все основные механизмы биохимического контроля; понадобилось несколько недель, чтобы моя ментальная продукция вернулась к нормальному уровню и я вновь смог сосредоточиться на рассказе о жизни Даниеля1 и на своём комментарии.

Даниель1,16

Чтобы обойти Netstat, надо в него внедриться; тому, кто хочет это сделать, придётся изменить весь юзерленд.

kdm.fr.st

Я успел забыть о существовании элохимитов, как вдруг мне позвонил Патрик — напомнить, что через две недели начало зимней школы, и спросить, не передумал ли я на неё ехать. Мне послано приглашение — ВИП-приглашение, уточнил он. Обнаружить его в почтовом ящике не составило труда, бумагу украшали водяные знаки: обнажённые девушки, танцующие среди цветов. Его святейшество пророк приглашал своих выдающихся друзей, в том числе и меня, принять участие в ежегодном празднестве по случаю «чудесной встречи» — с Элохим, надо полагать. Празднество намечалось особенное: с обнародованием ранее неизвестных деталей возведения посольства и при участии единоверцев со всего мира, под водительством девяти архиепископов и сорока девяти епископов; все эти почётные звания не имели никакого отношения к реальной административной структуре, их ввёл в употребление Коп, считавший, что без них нельзя эффективно управлять ни одной человеческой организацией. «Оторвёмся по полной!» — приписал пророк от руки, для меня лично.

У Эстер, как она и предполагала, были в это время экзамены, ехать со мной она не могла. А поскольку на то, чтобы встречаться со мной, у неё тоже останется не так уж много времени, я, не раздумывая, принял приглашение — в конце концов, я теперь не у дел, могу немного попутешествовать, совершить социологический экскурс, поискать ярких или забавных впечатлений. В своих скетчах я ни разу не затрагивал тему сектантства, а ведь это по-настоящему современный феномен: несмотря на все предостережения и рационалистские кампании, число сект постоянно и безудержно росло. Я немножко пообкатывал идею скетча об элохимитах, ничего не надумал и купил билет на самолёт.


Рейс совершал промежуточную посадку на Гран-Канарии, и, пока мы кружили над островом в ожидании воздушного коридора, я с любопытством разглядывал дюны Маспаломаса. Гигантские песчаные формы плавали в ослепительно синем океане; мы летели на небольшой высоте, я мог различить фигуры, начертанные на пляже порывами ветра, иногда они напоминали буквы, иногда — контуры животных или человеческих лиц; в голове невольно рождалась мысль, что это знаки, наделённые магическим смыслом, и я почувствовал, как у меня перехватывает дыхание, несмотря на лазурную гладь моря — а может, как раз из-за неё.

В аэропорту Лас-Пальмаса самолёт почти опустел; потом на борт поднялись несколько пассажиров, совершавших перелёты между островами. Большинство выглядели заядлыми путешественниками, вроде австралийских backpackers[52], вооружённых путеводителем «Let's go Europe»[53] и схемой расположения «Макдоналдсов». Они вели себя спокойно, тоже любовались видами, вполголоса обменивались умными, поэтичными замечаниями. Незадолго до посадки мы пролетали над зоной вулканической активности — развороченными темно-багровыми скалами.

Патрик ждал меня в зале прибытия аэропорта Арресифе; на нём были брюки и белая туника с вышитой разноцветной звездой, эмблемой секты, на лице расплылась широчайшая улыбка — по-моему, она появилась за пять минут до моего прилёта; он продолжал улыбаться безо всякой видимой причины и пока мы пересекали автостоянку. Там стоял белый микроавтобус «тойота», тоже украшенный разноцветной звездой. Я сел на переднее сиденье; лицо Патрика по-прежнему озаряла беспредметная улыбка; стоя в хвосте машин, чтобы пробить свой талон на выезд, он барабанил пальцами по рулю и покачивал головой, словно в такт какой-то звучавшей в нём мелодии.

Мы катили по насыщенно-чёрной, отливающей синевой равнине из угловатых, грубых, почти не тронутых эрозией скал, когда Патрик нарушил молчание.

— Вот увидишь, это будет потрясающе… — произнёс он вполголоса, как будто говорил сам с собой или сообщал мне какую-то тайну. — Тут особые вибрации… В самом деле, тут есть какая-то эманация.

Я вежливо кивнул. Не то чтобы он меня удивил: почти во всех сочинениях «Нью эйдж» говорится, что в регионах с повышенной вулканической активностью бывают особые сейсмические колебания, к которым чувствительны многие млекопитающие, в частности человек; считается, что, помимо прочего, они возбуждают тягу к сексуальному промискуитету.

— Именно, именно… — произнёс Патрик все в том же экстазе, — мы — дети огня!

Я счёл за лучшее промолчать.

Под конец дорога шла вдоль пляжа с черным песком, усеянным мелкими белыми камушками; признаться, выглядело это необычно, даже фантастично. Сперва я смотрел внимательно, но потом отвернулся: меня как-то неприятно поразила эта резкая инверсия цветов. Я бы, наверное, ничего не имел против, если бы море стало красным; но оно оставалось все таким же синим, таким же безнадёжно синим.

Шоссе резко вильнуло в глубь острова, и метров через пятьсот мы остановились: вправо и влево, насколько хватало глаз, тянулась массивная металлическая ограда высотой метра в три и с колючей проволокой. У ворот, которые, судя по всему, были единственным выходом отсюда, дежурили двое охранников с автоматами. Патрик сделал им знак, они открыли ворота, подошли к машине и, прежде чем нас пропустить, внимательно осмотрели меня. «Это необходимо… — произнёс Патрик все тем же еле слышным голосом. — Журналисты…»

Дорога, вполне сносная, пересекала ровное пыльное пространство с каменистой красноватой почвой. Когда вдали завиднелось нечто вроде белого палаточного городка, Патрик свернул влево, к обрывистой скале, сильно выветрившейся с одной стороны; она состояла из той же чёрной, по-видимому, вулканической породы, на которую я обратил внимание чуть раньше. Попетляв, машина остановилась на площадке, и дальше мы пошли пешком. Несмотря на мои протесты, он решительно забрал у меня чемодан, довольно тяжёлый. «Нет-нет, прошу тебя… Ты же ВИП…» Он говорил вроде бы в шутку, но что-то подсказывало мне, что не совсем. Мы прошли мимо дюжины гротов с узким входом, вырубленных в скале, и наконец, поднявшись ещё на одну площадку, почти на вершине небольшой горки, оказались перед ещё одним гротом, гораздо больше остальных; у входа, шириной в три метра и высотой в два, тоже стояли двое вооружённых охранников.

Мы вошли в первую залу — квадратную, со стороной примерно метров десять и с голыми стенами; единственной мебелью здесь были несколько складных стульев, расставленных вдоль стен. Затем, следуя за охранником, мы пересекли коридор, освещённый высокими светильниками в форме колонн, очень похожими на те, что были в моде в 70-е годы: в светящемся геле жёлтого, бирюзового, оранжевого и бледно-фиолетового цвета вспухали большие пузыри, медленно поднимались вверх и исчезали.

Апартаменты пророка тоже были обставлены в стиле 70-х годов. На полулежал толстый оранжевый палас, исчерченный фиолетовыми молниями. По всей комнате в живописном беспорядке были разбросаны низкие диванчики, покрытые шкурами. В глубине на ступенчатом возвышении стояло вращающееся кресло для отдыха, обитое розовой кожей, со встроенной подставкой для ног; кресло пустовало. За ним я обнаружил знакомую картину с псевдорайским садом, она висела в столовой пророка в Зворке: двенадцать юных дев, облачённых в прозрачные туники, взирали на него с обожанием и вожделением. Комично, разумеется, но ровно в той — в конечном счёте весьма малой — степени, в какой может быть комичной вещь чисто сексуальная: юмор, чувство смешного торжествуют лишь тогда (собственно, мне за то и платили, причём недурно платили, чтобы я это знал), когда направлены на мишени уже беззащитные, вроде религиозности, сентиментальности, преданности, чувства чести, и, напротив, не в силах нанести серьёзного урона глубинным, эгоистичным, животным детерминантам человеческого поведения. В любом случае картина была написана настолько плохо, что я далеко не сразу узнал изображённых на ней моделей, вполне живых девушек, которые восседали на ступенях, кое-как пытаясь воспроизвести живописные позы — их, видимо, предупредили о нашем прибытии; впрочем, репродукция из них получилась весьма приблизительная: если некоторые облачились в те же прозрачные туники, отдалённо напоминающие греческие, подняв их до талии, то другие предпочли бюстье и чёрные латексные бюстгальтеры; так или иначе, половые органы у всех остались обнажёнными.

— Это невесты пророка, — почтительно произнёс Патрик.

По его словам, этим избранницам дарована привилегия постоянно жить при пророке: у каждой есть собственная комната в его калифорнийской резиденции. Они представляют все расы, населяющие Землю, и, в силу своей красоты, предназначены исключительно для служения Элохим, а следовательно, не могут вступать в сексуальные отношения ни с кем, кроме них (буде, конечно, те соберутся почтить Землю своим присутствием) и пророка; по желанию пророка, они могут также заниматься сексом друг с другом. Я немного поразмыслил над этой перспективой, одновременно пытаясь пересчитать девушек: решительно, их было только десять. В этот момент я услышал справа какой-то всплеск. Зажглись галогеновые лампы на потолке, освещая бассейн, вырубленный в скале и окружённый пышной растительностью; в нём купался обнажённый пророк. Две недостающие девушки почтительно ожидали у лесенки бассейна, держа белый халат и белое полотенце, украшенные разноцветными звёздами. Пророк не спешил, кувыркался в воде, лениво покачивался, лёжа на спине. Патрик замолчал и потупился; тишину нарушали только лёгкие всплески купальщика.

Наконец он вылез из бассейна и немедленно был облачён в халат; вторая девушка, стоя на коленях, массировала ему ноги; я подумал, что мне он запомнился менее высоким, а главное, менее крепким: он явно качал мускулы, держал форму. Пророк двинулся ко мне с распростёртыми объятиями, мы расцеловались. «Рад… — произнёс он низким голосом, — рад тебя видеть…» За время путешествия я не раз спрашивал себя, чего, собственно, он от меня хочет; возможно, он преувеличивал мою известность. Скажем, сайентологи, безусловно, извлекали пользу из присутствия в их рядах Джона Траволты и Тома Круза, но ведь я — величина куда более скромного уровня. Правда, и он сам тоже; наверное, это самое простое объяснение: просто он ухватился за первое, что подвернулось под руку.


Пророк уселся в своё кресло для отдыха, мы устроились внизу, на пуфах. По его знаку девушки рассыпались в разные стороны и вернулись, неся небольшие керамические кубки с миндалём и сушёными фруктами; некоторые несли амфоры, наполненные, как выяснилось, ананасовым соком. Итак, он по-прежнему тяготел к греческой стилистике; но мизансцена была выстроена довольно неряшливо, смущали обёртки от орешков «Бененатс», валявшиеся на сервировочном столике.

— Сьюзен… — ласково обратился пророк к очень светлой блондинке с голубыми глазами и восхитительно невинным лицом, которая осталась сидеть у его ног.

Ни слова не говоря, она послушно встала на колени между его раздвинутых ляжек, откинула полу халата и начала сосать; член у него был короткий и толстый. Он явно стремился с самого начала продемонстрировать своё безоговорочное превосходство; на какой-то миг у меня мелькнул вопрос, зачем он это делает — из чистого удовольствия или у него разработан целый план с целью произвести на меня впечатление? Собственно, на меня это никакого впечатления не произвело, зато Патрик заметно смутился и в замешательстве разглядывал собственные ступни; по-моему, он даже слегка покраснел — хотя в принципе все это вполне укладывалось в теории, которые он сам же проповедовал. Сначала разговор вращался вокруг международного положения: по словам пророка, над демократическими режимами нависла серьёзная опасность; он считал, что угроза мусульманского интегризма нисколько не преувеличена, до него доходят тревожные сведения от адептов-африканцев. Мне особенно нечего было сказать по этому поводу — что, наверное, и неплохо, потому что позволяло сохранять на лице выражение почтительного интереса. Время от времени он клал руку на голову девушки, и она прерывала процесс; потом, повинуясь новому знаку, снова принималась за дело. После краткого монолога пророк осведомился, не желаю ли я отдохнуть перед ужином, который мне предстояло вкушать в обществе первых лиц секты; мне показалось, что правильным ответом будет: «Да».


— Хорошо прошло! Очень хорошо прошло!… — шепнул мне Патрик, весь дрожа от возбуждения, когда мы двинулись обратно по коридору.

Его откровенная угодливость приводила меня в некоторое замешательство, я пытался вспомнить все, что знаю о первобытных племенах и иерархических ритуалах, но в голову почти ничего не приходило, конечно, я всё это читал в далёкой юности, ещё когда учился на курсах актёрского мастерства; мне тогда казалось, что те же механизмы, с лёгкими вариациями, действуют и в современном обществе и что их знание может пригодиться для моих скетчей — впрочем, эта гипотеза в целом подтвердилась, особенно мне помог Леви-Стросс. Оказавшись на площадке, я остановился, поражённый зрелищем палаточного лагеря, где обитали адепты: под нами, метрах в пятидесяти, находилась добрая тысяча совершенно одинаковых палаток «иглу» непорочно-белого цвета, они стояли очень тесно, образуя ту самую звезду с загнутыми лучами, что служила эмблемой секты. Рисунок можно было увидеть только с высоты — или с неба, подсказал Патрик. Посольство предполагается выстроить той же формы, планы рисовал сам пророк, он, безусловно, захочет мне их показать.

Я было настроился на пышную трапезу, перемежаемую сибаритскими утехами, но скоро убедился, что мои надежды напрасны. Пророк предпочитал самую простую пищу: помидоры, бобы, оливки, манную кашу — все это подавалось в очень небольших количествах; плюс немного овечьего сыра и стакан красного вина. Он не только, по сути, сидел на «критской диете», но и по часу в день занимался гимнастикой, проделывая комплекс упражнений, специально разработанный для поддержания в тонусе сердечно-сосудистой системы, принимал пантестон и MDMA, а также другие, более специфические препараты, доступные только в США. Он буквально помешался на физическом старении, разговор вращался почти исключительно вокруг увеличения числа свободных радикалов, разрушения коллагена и эластина, избытка холестерина в клетках печени. В этом вопросе он, судя по всему, разбирался досконально. Учёный только время от времени вставлял слово, уточняя какую-нибудь деталь. Кроме него, на ужин пригласили Юмориста, Копа и Венсана, которого я ещё не видел, с тех пор как приехал, и который, по-моему, пребывал в ещё большей прострации, чем обычно: он вообще не слушал и, казалось, думал о чём-то своём, сугубо личном и несказанном; его лицо нервно подёргивалось — в частности, всякий раз, как появлялась Сьюзен: за столом прислуживали «невесты пророка», облачённые ради такого случая в длинные белые туники с разрезом на боку.

Пророк не пил кофе, и трапеза завершилась какой-то настойкой зелёного цвета, исключительно горькой — но, по его мнению, весьма полезной при повышенном холестерине. Учёный подтвердил эту информацию. Мы разошлись рано, пророк уделял особое значение долгому сну, восстанавливающему силы. Венсан поспешил за мной в коридор, ведущий к выходу; мне показалось, что он хватается за меня, что ему хочется со мной поговорить. Отведённый мне грот был немного пошире, чем у него, и имел террасу, расположенную прямо над палаточным городком.


Было всего лишь одиннадцать вечера, но в городке стояла полная тишина, оттуда не доносилось музыки, почти никто не ходил из палатки в палатку. Я налил Венсану Тленфиддиша», купленного в магазине дьюти-фри мадридского аэропорта.

Я как-то ждал, что он сам начнёт разговор, но он лишь молча подливал себе виски и вертел в пальцах стакан. На вопрос, как подвигается его работа, он отвечал неохотно и односложно; он ещё больше похудел. В конце концов я с горя заговорил о себе, то есть об Эстер, по-моему, больше ничего достойного упоминания в моей жизни за последние месяцы не произошло; ещё я купил новую автоматическую поливальную систему, но распространяться по этому поводу было выше моих сил. Он попросил рассказать ему ещё об Эстер, что я и исполнил с непритворным удовольствием; его лицо понемногу прояснялось, он сказал, что рад за меня, и чувствовалось, что это искренне. Взаимная привязанность у мужчин — тяжёлая штука: она не находит конкретного воплощения, это что-то нереальное, нежное, но всегда немного болезненное; минут через десять он ушёл, так ничего и не рассказав о своей жизни. Я растянулся на кровати и стал размышлять в темноте о психологической стратегии пророка; я не вполне её понимал. Уж не собирается ли он предоставить мне одну из адепток для сексуальных развлечений? Наверное, он пребывал в сомнении — вряд ли у него был большой опыт в обращении с ВИПами. К подобной перспективе я отнёсся спокойно: ещё утром мы занимались любовью с Эстер, дольше и упоительнее, чем обычно, и мне совершенно не хотелось другой женщины, не уверен даже, что при необходимости я сумел бы проявить к ней интерес. Обычно считается, что мужчина — это член на ножках, способный трахнуть любую телку, лишь бы та была достаточно соблазнительна, и что всяческие чувства тут абсолютно ни при чём; портрет в общем и целом справедлив, но всё-таки немного утрирован. Конечно, Сьюзен великолепна, но, глядя, как она сосёт член пророка, я не испытал ни выброса адреналина, ни приступа обезьяньей ревности; применительно ко мне эффект достигнут не был: я вообще чувствовал себя необычно спокойным.


Я проснулся в пять утра, незадолго до рассвета, и энергично привёл себя в порядок, завершив туалет ледяным душем; у меня возникло необъяснимое — а впрочем, как выяснилось, обманчивое — ощущение, что впереди решающий день. Я сварил себе чёрный кофе и выпил его на террасе, глядя, как просыпается палаточный лагерь; несколько адептов направлялись к общественным туалетам. Каменистая равнина в свете зари казалась темно-красной. Далеко на востоке виднелась металлическая ограда: участок, выделенный секте, был никак не меньше десяти гектаров. Пройдя несколько метров вниз по извилистой тропе, я вдруг увидел Венсана и Сьюзен. Они стояли на площадке, где мы накануне оставили микроавтобус, и между ними происходил весьма бурный разговор. Венсан размахивал руками и, казалось, в чём-то её убеждал, но говорил тихо, до меня не доносилось ни слова; она глядела на него спокойно, но абсолютно бесстрастно. Повернув голову, она заметила, что я на них смотрю, и тронула Венсана за плечо, чтобы он замолчал; я задумчиво повернул обратно в свой грот. Мне казалось, что Венсан сделал крайне неудачный выбор: эта девушка с прозрачными глазами, казалось не ведающими смущения, и здоровым, атлетическим телом юной спортсменки-протестантки, от природы имела склонность к фанатизму; её с равным успехом можно было представить себе в рядах и какого-нибудь радикального евангелического движения, и группки deep ecology[54]; при нынешних обстоятельствах она была душой и телом предана пророку, и ничто не могло убедить её нарушить обет сексуального служения ему одному. И тут я понял, почему никогда не описывал сектантов в своих скетчах: легко иронизировать над человеческими существами, видеть в них бурлескных роботов, покуда ими движет банальная алчность или вожделение; когда же, напротив, создаётся впечатление, что их одушевляет глубокая вера, нечто выходящее за рамки инстинкта выживания, механизм даёт сбой, и смех в принципе невозможен.


Адепты, вновь облачённые в белые туники, один за другим выходили из палаток, направляясь к углублению в основании отвесной скалы, служившему входом в огромный естественный грот, где проходило обучение. Мне показалось, что многие палатки пустуют; и действительно, несколько минут спустя, беседуя с Копом, я узнал, что в этом году на зимнюю школу приехали всего триста человек; для движения, насчитывающего, как он утверждал, восемьдесят тысяч сторонников по всему миру, негусто. Он объяснял такой провал слишком высоким уровнем лекций Мицкевича. «Для людей это все китайская грамота… Школа предназначена для широкого круга, и лучше было бы делать упор на более простые эмоции, объединяющие людей. Но пророк совершенно одержим наукой…» — с горечью заключил он. Меня удивила его откровенность: недоверие, с которым он относился ко мне во время школы в Зворке, похоже, испарилось. Или же он ищет во мне союзника: наверное, ему сказали, или он сам понял, что я — ВИП первостепенной важности, что мне, быть может, суждено сыграть какую-то роль в организации или даже влиять на решения, принимаемые пророком. Он явно не состоял в добрых отношениях с Учёным, тот считал его чем-то вроде фельдфебеля, годного лишь на то, чтобы следить за порядком да наладить поставку провизии. Юморист никогда не участвовал в их перепалках, порой весьма язвительных, держался в стороне, иронизировал, целиком полагаясь на личные отношения с пророком.

Первая лекция начиналась в восемь утра; сегодня её читал как раз Мицкевич, и называлась она «Человеческое существо: материя и информация». Глядя, как он поднимается на кафедру, сухопарый, серьёзный, со стопкой листков в руке, я подумал, что он и в самом деле был бы абсолютно уместен на каком-нибудь студенческом семинаре третьей ступени, но здесь — здесь это уже менее очевидно. Он торопливо поприветствовал аудиторию и сразу приступил к изложению материала: никакой оглядки на публику, ни грана юмора и тем более ни малейшей попытки пробудить какие-нибудь коллективные эмоции, хоть какое-то человеческое или религиозное чувство; только знание в чистом виде.

Посвятив полчаса генетическому коду (в настоящее время прекрасно изученному) и модальностям (пока ещё плохо известным) его проявления в белковом синтезе, он, однако, прибегнул к небольшому сценическому эффекту. Двое ассистентов принесли и с некоторым усилием водрузили перед ним на стол пластиковый контейнер размером с мешок цемента. Контейнер состоял из расположенных рядами прозрачных пакетов различной величины, содержавших химические вещества; самый большой, намного больше остальных, был заполнен водой.

— Перед вами — человеческое существо! — воскликнул Учёный чуть ли не с пафосом; впоследствии я узнал, что пророк, прислушавшись к замечаниям Копа, просил его немного оживить изложение и даже записал его на ускоренные ораторские курсы, с видеотренингом и участием профессиональных актёров. — Этот контейнер на столе, — продолжал он, — имеет точно такой же химический состав, как взрослый человек весом в семьдесят килограммов. Как видите, все мы состоим главным образом из воды… — Он взял узкий нож и проткнул прозрачный карман; оттуда вырвалась тонкая струйка. — Естественно, существуют большие различия… — Представление было окончено, к нему понемногу возвращалась серьёзность; карман с водой опадал, становился плоским. — Все эти различия, сколь бы важны они ни были, можно обозначить одним словом — информация. Человеческое существо есть материя плюс информация. Состав материи известен нам сегодня с точностью до грамма: речь идёт о простых химических элементах, широко распространённых уже в неживой природе. Об информации нам также известно, по крайней мере, главное: она целиком записана на ДНК — ядерной и митохондриальной. ДНК содержит не только информацию, необходимую для создания целостного организма, для эмбриогенеза, но и ту, что впоследствии управляет функционированием этого организма. Отсюда вопрос: зачем нам обязательно проходить стадию эмбриогенеза? Почему бы на основании необходимых химических элементов и схемы, которую даёт ДНК, не изготовить прямо взрослое человеческое существо? Не подлежит сомнению, что в будущем наши исследования пойдут именно по такому пути. Люди будущего станут рождаться прямо во взрослом, восемнадцатилетнем теле, именно эта модель будет воспроизводиться в дальнейшем, именно в этой идеальной форме они достигнут — мы с вами достигнем, если мои исследования будут продвигаться так быстро, как я рассчитываю, — бессмертия. Клонирование — примитивный метод, просто калька с естественного способа репродукции; развитие эмбриона из оплодотворённой яйцеклетки не привносит ничего, кроме вероятности девиаций и ошибок; как только мы получаем в своё распоряжение план всей конструкции и необходимые материалы, оно превращается в бесполезную стадию.

Однако с человеческим мозгом, и я хотел бы привлечь ваше особое внимание к этому моменту, — продолжал он, — с мозгом дело обстоит иначе. Конечно, есть определённый, грубый силуэт индивидуальности; ряд базовых элементов, относящихся к наклонностям человека и его характеру, заложен в его генетическом коде; но в основе своей человеческая личность, то, что составляет нашу индивидуальность и нашу память, складывается постепенно, на протяжении всей жизни, посредством активации и химического усиления узлов нейронных сетей и соответствующих нервных окончаний; одним словом, личная история человека создаёт саму его личность.


После трапезы, такой же скудной, как и накануне, я уселся рядом с пророком в его «рейнджровер». Мицкевич плюхнулся на переднее сиденье, один из охранников сел за руль. Дорога, вгрызаясь в скалу, уходила куда-то вдаль, за палаточный городок; нас быстро окутало облако красной пыли. Через четверть часа машина остановилась перед абсолютно белым параллелепипедом, квадратным в сечении, длиной метров двадцать и высотой примерно десять; в нём не было ни единого отверстия. Мицкевич достал пульт дистанционного управления; массивная дверь на невидимых петлях повернулась внутрь, открывая проход.

В здании круглый год, днём и ночью, поддерживается постоянная температура и уровень освещения, пояснил он мне. Поднявшись по лестнице, мы оказались на широкой галерее, тянувшейся по периметру холла и на которую выходило множество кабинетов. Металлические стенные шкафы были полны DVD-дисков с тщательно наклеенными этикетками. На нижнем этаже находилась только полусфера с прозрачной пластиковой поверхностью; её орошали сотни прозрачных трубок, подсоединённых к полированным стальным контейнерам.

— Эти трубочки содержат химические элементы, необходимые для изготовления живого существа, — продолжал Мицкевич. — Углерод, водород, кислород, азот и различные микроэлементы…

— В этом-то прозрачном пузыре, — добавил пророк прерывающимся голосом, — и родится первый человек, зачатый полностью искусственным образом, первый настоящий киборг!


Я внимательно взглянул на обоих: впервые со времени нашего знакомства пророк был абсолютно серьёзен, казалось, он потрясён и почти напуган открывающейся перед нами перспективой. Со своей стороны, Мицкевич выглядел абсолютно уверенным в себе, ему явно хотелось продолжить объяснения; в этом зале господином был он, и пророку оставалось только умолкнуть. Я вдруг понял, что обустройство лаборатории, видимо, стоило больших, очень больших денег, что, наверное, именно на неё пошла большая часть пожертвований и доходов, — в общем, что этот зал и есть смысл существования секты. Словно отвечая на мои мысли, Мицкевич уточнил, что они уже сейчас в состоянии синтезировать всю совокупность сложных протеинов и фосфолипидов, необходимых для функционирования клетки; что им удалось также воспроизвести всю совокупность органелл, за исключением аппарата Гольджи (эту проблему он рассчитывал решить в самое ближайшее время); но что у них возникли неожиданные трудности при синтезе плазматической мембраны, поэтому пока они ещё не смогли создать полнофункциональную живую клетку. Я спросил, опережают ли они другие исследовательские группы; он нахмурился: я, видимо, не совсем понял, они не только опережают всех, они — единственная в мире группа, работающая над искусственным синтезом, при котором ДНК используется не для развития эмбрионального диска, а только для получения информации, позволяющей управлять функциями уже сформировавшегося организма. Именно это позволяет миновать стадию эмбриогенеза и напрямую изготавливать взрослых индивидов. До тех пор, пока мы остаёмся заложниками нормального биологического развития, для создания нового человеческого существа требуется около восемнадцати лет; когда же удастся воспроизвести всю совокупность процессов, это время, на его взгляд, можно будет сократить до часа и даже менее.

Даниель25,5

В действительности для достижения цели, поставленной Мицкевичем в первые годы XXI века, потребовалось три столетия; первые поколения неолюдей были созданы с помощью клонирования, от которого он предполагал отказаться значительно быстрее. И всё же его догадки в области эмбриологии оказались в конечном счёте исключительно плодотворными, что, к сожалению, заставило отнестись с тем же доверием к его идеям относительно моделирования функций мозга. Метафора человеческого мозга как машины Тьюринга с плавающими подключениями оказалась в конечном счёте совершенно бесплодной; некоторые процессы в человеческом уме попросту не могут быть алгоритмизированы, на что, в сущности, указывал ещё Гёдель в 1930-е годы, говоря о наличии недоказуемых утверждений, которые, однако, однозначно воспринимаются как истинные. Тем не менее и здесь понадобилось почти три столетия, чтобы, отказавшись от исследований в данном направлении, вернуться к древнейшим механизмам выработки условных рефлексов и обучения — однако в улучшенном, ускоренном и более надёжном варианте благодаря инъекции в новый организм белков, выделенных из гиппокампа старого организма. Этот гибридный метод, сочетающий биохимию и создание логических навыков, не вполне отвечает жёсткой позиции Мицкевича и первых его последователей; он притязает лишь на то, чтобы воплотить, согласно прагматичной и нагловатой формуле Пирса, «все лучшее, что мы можем сделать в реальном мире с учётом реального состояния наших знаний».

Даниель1,17

Внедрившись в память утилиты, можно изменить её поведение.

kdm.fr.st

Первые два дня оказались отведены главным образом под лекции Мицкевича; духовному или эмоциональному аспекту уделялось в них очень мало места, я начинал понимать возражения Копа: ни одна религия никогда, ни в какой момент человеческой истории, не могла влиять на массы, апеллируя исключительно к разуму. Даже сам пророк отошёл немного на задний план, я встречался с ним в основном за обедом и ужином, большую часть времени он проводил у себя в гроте; думаю, верующие были слегка разочарованы.

Всё изменилось наутро третьего дня, который следовало провести в посте и посвятить медитации. Около семи часов меня разбудил низкий печальный звук тибетских труб, они выводили очень простую, всего в три ноты, бесконечно длящуюся мелодию. Я вышел на террасу; над каменистой равниной занималась заря. Элохимиты один за другим выходили из палаток, расстилали на земле коврики и ложились, окружая помост, на котором стояли два трубача; между ними в позе лотоса восседал пророк. Как и все адепты, он облачился в длинную белую тунику; но если их туники были сшиты из простого хлопка, то его — из белого блестящего шелка, переливавшегося в первых лучах солнца. Через пару минут пророк медленно заговорил; его глубокий, низкий голос, многократно усиленный динамиками, легко перекрывал звуки труб. В простых словах он призвал слушателей обратиться внутренним взором к земле, на которой распростёрты их тела, представить себе исходящую от земли вулканическую энергию, немыслимую энергию, превосходящую самые мощные атомные бомбы, и вобрать эту энергию в себя, впитать её телом — телом, которому уготовано бессмертие.

Потом он попросил адептов снять туники, открыть свои обнажённые тела солнцу и представить себе колоссальную, состоящую из миллионов одновременных термоядерных реакций энергию — энергию Солнца и остальных звёзд.

Ещё он просил их проникнуть в глубь телесной оболочки, сквозь кожный покров, попытаться с помощью медитации визуализировать свои клетки и, ещё глубже, ядро этих клеток, содержащее ДНК, хранилище генетической информации. Он просил их осознать собственную ДНК, проникнуться мыслью, что она содержит их схему, схему построения их тела, и что информация эта, в отличие от материи, бессмертна. Он просил их представить, как эта информация движется сквозь толщу веков в ожидании Элохим, способных воссоздать их тела благодаря технологии, которую они разработали, и информации, которая содержится в ДНК. Он просил их представить момент, когда вернутся Элохим и когда сами они после долгого, похожего на сон ожидания возвратятся к жизни.

Я подождал, пока сеанс медитации кончится, и присоединился к толпе, направлявшейся к гроту, где проходили лекции Мицкевича; меня поразили вспышки бурного, не вполне нормального веселья, охватившего, казалось, всех присутствующих: многие громко перекликались, останавливались, чтобы обнять друг друга, и застывали так на несколько секунд, другие передвигались вприпрыжку, выделывая антраша, кто-то распевал на ходу весёлые песни. Перед гротом висела растяжка с разноцветной надписью: «Презентация посольства». У входа я столкнулся с Венсаном, судя по всему отнюдь не разделявшим всеобщего возбуждения; наверное, мы как ВИПы избавлены от обычных религиозных эмоций, подумал я. Мы разместились среди толпы, и громкие голоса смолкли, а на стене в глубине грота развернулся гигантский, метров в тридцать, экран; свет погас.


Планы посольства были выполнены в какой-то программе трехмерной графики, вероятно, в AutoCAD или в Freehand; позже я с удивлением узнал, что пророк всё сделал сам. Абсолютно невежественный почти во всех областях, он, однако, питал подлинную страсть к компьютерам, причём не только увлекался видеоиграми, но и прекрасно владел самыми продвинутыми графическими инструментами, например, в одиночку создал весь сайт секты, пользуясь Dreamweaver MX, даже написал добрую сотню страниц на HTML. Так или иначе, в плане посольства, равно как и в оформлении сайта, в полной мере проявилась его природная тяга к уродству: у Венсана, сидевшего рядом со мной, вырвался стон, словно от боли; потом он опустил голову и до конца показа — длившегося как-никак более получаса — упорно разглядывал собственные коленки. Слайды на экране сменяли друг друга, причём при переходе, как правило, картинка взрывалась, и из её кусочков складывалась новая, всё это происходило под гром вагнеровских увертюр, разодранных на семплы и превращённых в техно. Большинство залов посольства имели форму правильных многогранников, от додекаэдра до икосаэдра; сила тяжести отсутствовала — видимо, вследствие художественной условности, — и взор виртуального посетителя свободно плавал по всему пространству комнат, между которыми размещались усыпанные драгоценными камнями джакузи с тошнотворно-реалистичными порногравюрами на стенах. Огромные окна-витрины в некоторых залах выходили на тучные луга, усыпанные цветами; я было удивился, как он намерен добиться подобного результата на Лансароте при полном отсутствии здесь растительности, но, приглядевшись к гиперреалистическому рисунку цветов и отдельных травинок, в конце концов понял, что подобные мелочи его не остановят и, если понадобится, он, наверное, использует искусственные луга.

Воспоследовал финал: мы возносились в небо, откуда открывался вид на общий план посольства, шестиконечную звезду с загнутыми лучами, потом — изображение с головокружительной быстротой удалялось — на Канарские острова и, под начальные такты «Так говорил Заратустра», на весь земной шар. Затем наступила тишина, на экране мелькали неясные очертания галактик. Наконец и они исчезли, на сцену упал круг света, и в него бодро выскочил пророк, сверкая своим церемониальным облачением из белого шелка с нашивками, испускавшими бриллиантовые блики. Шквал аплодисментов прокатился по залу, все встали, хлопали и кричали «браво!». Мы с Венсаном почувствовали, что нам тоже придётся встать и хлопать. Это продолжалось по меньшей мере минут двадцать: иногда аплодисменты становились слабее и, казалось, стихали, но потом накатывала новая волна, ещё сильнее; зарождалась она чаще всего в небольшой группке, сбившейся в первых рядах вокруг Копа, и постепенно захватывала весь зал. Раз пять аплодисменты шли на спад и опять возобновлялись, покуда пророк, видимо почувствовав, что процесс может скоро сойти на нет, не раскинул руки. Сразу стало тихо. Глубоким, низким и, надо признать, довольно впечатляющим голосом (правда, акустика давала сильное эхо и фонила на басах) он затянул первые такты приветственной песни Элохим. Многие рядом со мной подхватили вполголоса: «Мы посольство воз-двиг-нем…»; голос пророка взлетел к верхним нотам: «Наш со-юз неру-шим» — вокруг пело все больше людей, — «Мы при-дём к вечной жиз-ни» — ритм замедлился, стал менее чётким, и пророк грянул торжествующе, его многократно усиленный голос отдавался в самых дальних уголках грота: «В но-вый Ие-ру-са-лим!» Все тот же миф, всё та же мечта, нисколько не ослабевшая за три тысячелетия. «И отрёт Бог всякую слезу с очей их…» Толпа взволнованно дрогнула, и все подхватили за пророком припев, состоящий всего из трех нот и одного-единственного, бесконечно повторявшегося слова: «Ээээ-лоооо-хим!… Ээээ-лоооо-хим!…» Коп пел громко, воздев руки к небесам. Неподалёку я заметил Патрика, его глаза за стёклами очков были закрыты, руки простёрты, словно в экстазе; рядом с ним извивалась Фадия, бормоча какие-то непонятные слова, в ней, вероятно, взыграли инстинкты её предков-пятидесятников.


После очередной медитации, на сей раз в безмолвной темноте грота, пророк снова заговорил. Все внимали ему сосредоточенно, больше того, с каким-то немым, радостным обожанием, словно зачарованные. Насколько я понимаю, этот эффект возникал под воздействием его голоса, гибкой, лиричной интонации, искусных переходов от нежных, созерцательных пауз к восторженному крещендо; сама речь сперва показалась мне несколько бессвязной: он начал с разнообразия форм и красок в природе (призывая нас медитировать о бабочках, существующих, похоже, лишь для того, чтобы восхищать нас своим радужным полётом), потом перешёл к курьёзным способам размножения, присущим некоторым видам животных (в частности, подробно остановился на какой-то разновидности насекомых, у которых самец в пятьдесят раз меньше самки и всю жизнь паразитирует в её чреве, чтобы в нужный момент выйти наружу, оплодотворить её и сдохнуть; видимо, в его библиотеке нашлась какая-то книжка вроде «Занимательной биологии» — такие, скорее всего, есть для всех научных дисциплин). Из этой груды разрозненных фактов выросла, однако, главная мысль, которую он затем и изложил: Элохим, сотворившие нас — нас и все формы жизни на этой планете, — были, безусловно, учёными высочайшего уровня, и мы, следуя их примеру, должны чтить науку, основу всякой практической деятельности, уважать её и предоставлять средства, необходимые для её развития; особенно же мы должны гордиться тем, что в наших рядах находится один из самых выдающихся учёных нашего мира (он указал на Мицкевича, который, привстав, сухо поклонился толпе, встретившей его громом аплодисментов). Однако Элохим, питая глубокое почтение к науке, были также — и даже в первую очередь — художниками: наука для них служила лишь средством, позволяющим реализовать то дивное разнообразие жизни, какое можно воспринимать лишь как произведение искусства, самое грандиозное из всех. Только величайшим художникам по силам создать подобное изобилие роскоши и красоты, столь восхитительное многообразие и прихотливую эстетику.

— Поэтому мы безмерно счастливы, — продолжал он, — приветствовать в рамках нашей школы двух исключительно талантливых художников, артистов с мировым именем… — Ион указал в нашу сторону.

Венсан неуверенно поднялся; я последовал его примеру. Люди вокруг зашевелились, расступились, образуя круг, и зааплодировали нам, широко улыбаясь. Невдалеке я увидел Патрика, он хлопал мне изо всех сил и выглядел ещё более взволнованным.

— Наука, искусство, творчество, красота, любовь… Игры, нежность, смех… Как прекрасна жизнь, друзья мои! Как чудесна она и как нам хочется, чтобы она длилась вечно!… И это станет возможным, друзья мои, очень скоро это станет возможным… Обетование дано, и оно свершится.

На этих словах, исполненных мистической нежности, он умолк и, выдержав небольшую паузу, вновь затянул приветственную песнь Элохим. На этот раз ему вторили все, громко отбивая ладонями протяжный ритм; рядом со мной во весь голос пел Венсан; я сам едва не поддался самой настоящей «коллективной эмоции».


Пост завершался в двадцать два часа; под звёздным небом установили длинные столы. Нас приглашали рассаживаться как придётся, не принимая в расчёт привычные дружеские и прочие связи; что не составило большого труда, поскольку стояла непроглядная тьма. Пророк уселся за отдельным столом, на помосте, и все, склонив головы, выслушали его краткую речь о разнообразии вкусов и запахов — ещё одном источнике удовольствий, особенно изысканных благодаря проведённому в воздержании дню; ещё он напомнил о необходимости тщательно пережёвывать пищу. Наконец он сменил тему и призвал нас целиком сосредоточиться на восхитительном человеке, сидящем напротив, на всех потрясающих человеческих личностях в пышном великолепии их удивительных, развитых индивидуальностей, чьё разнообразие также обещает нам неслыханное разнообразие встреч, радостей и удовольствий.

Небольшая пауза — и по углам столов зажглись с лёгким свистом газовые лампы. Я поднял глаза: на моей тарелке лежали два помидора; напротив сидела девушка лет двадцати, с очень белой кожей и длинными, густыми чёрными волосами, спадавшими волнами до пояса; её лицо чистотой черт напоминало картины Боттичелли. Пару минут она играла предложенную роль: улыбнулась мне, заговорила, пытаясь ближе узнать ту потрясающую человеческую личность, какой мог оказаться я; саму её звали Франческа, она была итальянка, точнее — родом из Умбрии, но училась в Милане; о доктрине элохимитов она узнала два года назад. Скоро, однако, в разговор включился её дружок, сидевший справа; его звали Джанпаоло, он был актёр — то есть играл в рекламе, иногда в каком-нибудь телефильме — в общем, занимался примерно тем же, что и Эстер. Он тоже был очень красив: средней длины каштановые волосы с золотистым отливом и лицо, которое мне точно попадалось у кого-то из старых итальянских мастеров, не помню, у кого именно; к тому же довольно крепкий, под футболкой отчётливо проступали стальные бицепсы и грудные мышцы. Сам он был буддистом и на школу приехал из чистого любопытства; впрочем, пока ему здесь нравилось. Оба довольно быстро утратили ко мне интерес и оживлённо заговорили между собой по-итальянски. Они не только великолепно смотрелись вместе, но и, похоже, были искренне влюблены друг в друга. У них ещё не кончился тот упоительный этап, когда открываешь мир другого человека и испытываешь потребность восхищаться тем, что восхищает его, смеяться тому, что его забавляет, когда хочется вместе с ним развлекаться, негодовать, веселиться. В её глазах светилось нежное упоение женщины, которая знает, что её выбрал мужчина, и рада этому, но ещё не совсем привыкла к мысли, что мужчина рядом — её товарищ и спутник, принадлежащий только ей, и говорит себе, что жизнь обещает быть лёгкой и приятной.

Трапеза была, как обычно, скудной: два помидора, табуле, кусок козьего сыра. Но когда убрали столы, в аллеях появились двенадцать невест в длинных белых туниках, они несли амфоры со сладким яблочным ликёром. Постепенно пирующих охватывала эйфория общения, повсюду возникали лёгкие, прерывистые разговоры; многие вполголоса напевали. Патрик подошёл ко мне и сел рядом на корточки; он обещал, что в Испании мы будем встречаться чаще, станем настоящими друзьями, хорошо бы я навестил его в Люксембурге. Когда пророк встал, собираясь заговорить снова, ему восторженно аплодировали минут десять; свет прожекторов окружал его серебристый силуэт поблёскивающим ореолом. Он призвал нас медитировать о множестве миров, обратиться мыслью к звёздам, которые мы видим, и к планетам, вращающимся вокруг них, представить себе разнообразные формы жизни на этих планетах, странные растения, неведомые нам виды животных и разумные цивилизации; некоторые из них, подобно Элохим, достигли гораздо более высокого уровня развития, чем мы, и жаждут поделиться с нами своими знаниями, допустить нас в свой круг, чтобы вместе обитать во Вселенной, проводя время в удовольствии, в постоянном обновлении и в радости. Жизнь во всех отношениях великолепна, сказал он в заключение, и только мы можем сделать каждое её мгновение достойным того, чтобы его прожить.

Когда он спустился с помоста, все вскочили, ученики расступались перед ним, воздевая руки к небу и громко распевая: «Ээээ-лооо-хииим!…»; некоторые истерически смеялись, другие разражались рыданиями. Поравнявшись с Фадией, пророк остановился и легонько потрепал её по груди. Она подпрыгнула от радости и издала что-то вроде «йееееес!». Они удалились вместе, рассекая толпу учеников, которые пели и хлопали как одержимые. «В третий раз! Она удостоилась в третий раз!…» — с гордостью шепнул мне Патрик. Он объяснил, что, помимо двенадцати невест, пророк иногда удостаивал чести провести с ним ночь кого-нибудь из рядовых учениц. Мало-помалу возбуждение спадало, адепты возвращались в свои палатки. Патрик протёр очки, залитые слезами, и обнял меня за плечи, обратив взор к небу. Сегодня исключительная ночь, произнёс он; ещё яснее, чем всегда, ощущаются волны, исходящие от звёзд, волны, несущие нам любовь Элохим. Он уверен, что именно в такую ночь они вернутся на землю. Я не знал, что ответить. Я не только никогда не исповедовал никакой религии, но даже возможности такой никогда не рассматривал. Для меня вещи были точно такими, какими казались: человек — одним из биологических видов, отделившимся от других в процессе долгой и трудной эволюции; он состоял из материи, образующей его органы, а после смерти органы распадались, превращаясь в более простые молекулы; от него не оставалось никаких следов мозговой деятельности, мысли и уж тем более ничего похожего на дух или душу. Я был настолько цельным, радикальным атеистом, что даже не мог воспринимать все эти темы до конца всерьёз. В лицейские годы, когда мне случалось спорить с христианином, мусульманином или иудеем, у меня возникало такое чувство, что их веру нужно воспринимать как некую вторичную систему, что они, естественно, не верили в реальность догматов в прямом, буквальном смысле и речь идёт об условном знаке, своего рода пароле, служившем для них пропуском в сообщество верующих — вроде как гранж-музыка или «Поколение Doom» для фанатов этой игры. На первый взгляд эта гипотеза опровергалась той убийственной серьёзностью, с которой они иногда отстаивали равно абсурдные богословские позиции; но ведь, по сути, так же вели себя и настоящие любители игры: и для шахматиста, и для по-настоящему погруженного участника ролевой игры фиктивное игровое пространство — вещь во всех отношениях серьёзная, можно даже сказать, что для него ничего другого и не существует, по крайней мере на время игры.

И вот та же дурацкая загадка, воплощённая в верующих, вновь и практически в том же виде встала передо мной в лице элохимитов. Конечно, в некоторых случаях разрешить эту дилемму не составляло никакого труда. Скажем, Учёный, естественно, не принимал всерьёз все эти бредни, у него были весьма веские основания оставаться в секте: учитывая еретический характер его исследований, ему бы нигде больше не предоставили ни таких средств, ни такой современной лаборатории. Прочие члены руководства — Коп, Юморист и, конечно, сам пророк — также извлекали из принадлежности к секте материальную выгоду. Патрик представлял собой случай более занятный. Конечно, в секте элохимитов он нашёл любовницу, наделённую взрывным эротизмом и, по-видимому, такую же горячую, какой она казалась с виду, — что, между прочим, отнюдь не доказано: как правило, сексуальная жизнь банкиров и руководителей фирм, несмотря на все их деньги, абсолютно убога, они вынуждены платить бешеные деньги за короткие свидания с эскорт-герл, которые их презирают и при первом же удобном случае дают почувствовать своё физическое отвращение. И всё же Патрик, судя по всему, реально верил, искренне надеялся обрести вечные услады, которые рисовал перед ним пророк; в человеке, все поведение которого несло на себе печать глубочайшего буржуазного рационализма, это не могло не смущать.

Перед тем как уснуть, я долго думал о Патрике, а ещё о Венсане. С первого вечера мы с ним не перекинулись ни словом. На следующий день я проснулся рано и снова увидел, как он вместе со Сьюзен спускается по дороге, петлявшей по склону холма; похоже, они продолжали тот же напряжённый, безысходный разговор. На уровне первой площадки они расстались, кивнув друг другу, и Венсан повернул назад, к своей комнате. Я ждал его у входа; заметив меня, он сильно вздрогнул. Я пригласил его к себе выпить кофе; от неожиданности он согласился. Пока закипала вода, я расставил чашки и приборы на садовом столике на террасе. Солнце с трудом продиралось сквозь толстый слой набрякших темно-серых облаков; над горизонтом скользил узкий фиолетовый луч. Я налил ему кофе, он положил сахару и задумчиво помешивал ложечкой в чашке. Я уселся напротив; он по-прежнему молчал, потупив глаза, потом поднёс чашку ко рту.

— Ты влюблён в Сьюзен? — спросил я его в лоб. Он поднял на меня тоскливый взгляд.

— А что, так заметно? — проговорил он после долгой паузы.

Я кивнул.

— Тебе бы стоило немного развеяться, — продолжал я уверенно, так, словно долго думал над этим вопросом, хотя мысль пришла мне в голову минуту назад; но теперь отступать было некуда. — Мы могли бы совершить экскурсию по острову…

— Ты хочешь сказать… выйти из лагеря?

— Это запрещено?

— Нет… Нет, не думаю. Надо спросить у Жерома, как это устроить…

Однако подобная перспектива, судя по всему, его несколько встревожила.


— Ну конечно! Конечно же да! — добродушно воскликнул Коп. — У нас же здесь не тюрьма! Я попрошу кого-нибудь отвезти вас в Арресифе; или лучше в аэропорт, там легче взять напрокат машину.

— Но к вечеру-то вы вернётесь? — спросил он, когда мы садились в микроавтобус. — Просто чтобы знать…

У меня не было никакого особого плана, мне просто хотелось хоть на день отвезти Венсана в нормальный мир, то есть более или менее все равно куда — то есть, учитывая, где мы находились, скорее всего, на пляж. Он вёл себя на удивление послушно, не проявляя ни малейшей инициативы; вместе с машиной нам дали карту острова.

— Можно поехать на пляж в Тегисе… — сказал я. — Так проще всего.

Он даже не потрудился ответить.

Тем не менее он взял плавки и полотенце и покорно уселся между двух дюн; казалось, он готов, если надо, просидеть тут целый день.

— Есть много других женщин… — сказал я первое, что пришло в голову, просто чтобы завязать разговор, и тут же понял, насколько это неочевидно.

Сезон ещё не начался, в нашем поле зрения находилось человек пятьдесят: юные девушки с привлекательным телом и с непременным парнем под боком; и мамаши с телом менее привлекательным и с маленькими детьми. Наша с ними принадлежность к одному пространству оставалась чисто теоретической; ни одна из них не находилась в той реальности, с которой мы могли бы так или иначе взаимодействовать; для нас они были живыми не в большей, даже, я бы сказал, в меньшей степени, чем картинки на киноэкране. И только я стал понимать, что наша вылазка в нормальный мир обречена на провал, как вдруг до меня дошло, что в довершение всего она может кончиться не самым приятным образом.

Так случайно получилось, что мы устроились на участке пляжа, принадлежавшем клубу «Томсон Холидейз». Возвращаясь от моря — оно оказалось холодноватым, мне так и не удалось искупаться, — я обнаружил подиум с установленной на нём аудиосистемой; вокруг толпилось человек сто. Венсан не сдвинулся с места; он сидел посреди толпы и совершенно равнодушно взирал на царящее вокруг оживление. Подойдя к нему, я прочёл на растяжке, висящей над подиумом: «Miss Bikini Contest». Действительно, у лестницы, ведущей на подиум, ожидали, подёргиваясь и взвизгивая, около дюжины мелких шлюшек лет тринадцати-пятнадцати. После светомузыкальной заставки на подиум одним прыжком вскочил высокий негр в костюме цирковой макаки и пригласил девиц подняться к нему.

— Ladies and gentlemen, boys and girls, welcome to this «Miss Bikini» contest! — заорал он в микрофон хай-фай. — Have we got some sexy girls for you today!…[55]

Он повернулся к первой девочке, высокой, стройненькой, в мини-бикини и с длинными рыжими волосами, и заорал:

— What's your name?[56]

— Илона, — ответила девушка.

— A beautiful name for a beautiful girl! — завопил он с энтузиазмом. — And where are you from, Ilona?[57]

Она из Будапешта.

— Budaaaaaaapest! That city's hooooot!…[58] — Он даже подвывал от восторга; девушка нервно хихикнула.

Следующей оказалась русская с пепельно-русыми волосами и весьма развитыми формами, несмотря на свои четырнадцать лет, с виду дрянь дрянью; потом он задал пару вопросов остальным, подпрыгивая, красуясь в своём смокинге с серебряной каймой, отпуская более или менее непристойные шуточки. Я бросил отчаянный взгляд на Венсана: на фоне всей этой пляжной суеты он смотрелся примерно как Сэмюэль Беккет в рэперском клипе. Обойдя всех девиц, негр повернулся к четырём пузатым старичкам лет шестидесяти, восседающим за маленьким столиком; перед каждым лежал блокнот на спирали. Указав на них публике, он с напором произнёс:

— And judging theeem… is our international jury!… The four members of our panel have been around the world a few times — that's the least you can say! They know what sexy boys and girls look like! Ladies and Gentlemen, a special hand for our experts!…[59]

Раздалось несколько жидких хлопков, и выставленные на посмешище старейшины сделали ручкой своим родным, находившимся среди зрителей. Потом начался сам конкурс; девушки в бикини одна за другой выходили на авансцену и исполняли некое подобие эротического танца: вертели попками, натирались маслом для загара, поигрывали с бретельками бюстгальтера и т.д. и т.п. Так и есть: мы были в нормальном мире. Мне вспомнились слова Изабель в первый вечер нашего знакомства: мир вечных kids. Негр был взрослым kid, члены жюри — kids пожилыми; ничто здесь не могло реально побудить Венсана снова занять своё место в обществе. Я предложил ему уйти в тот момент, когда русская полезла рукой в трусики-бикини; он безучастно кивнул.


На карте масштаба 1:200.000, в частности на карте «Мишлен», все выглядит отлично и удачно; если карта более крупного масштаба, вроде той карты Лансароте, какую мне выдали, дело обстоит похуже: начинаешь различать здания гостиниц и развлекательные заведения. В масштабе один к одному оказываешься в нормальном мире, что отнюдь не радует; а если ещё укрупнить, погружаешься в полный кошмар: становятся видны акариформные клещи, грибки, кожные паразиты. Мы вернулись в центр около двух часов дня.

Как вовремя, как вовремя! Коп встречал нас, подпрыгивая от восторга: пророк как раз решил устроить сегодня вечером импровизированный ужин в узком кругу, позвать всех имеющихся в наличии знаменитостей, то есть всех, кто так или иначе контактирует с массмедиа или с широкой публикой. Стоявший рядом Юморист изо всех сил кивал и подмигивал мне, вроде бы намекая, что не стоит воспринимать это вполне всерьёз. Думаю, на самом деле он сильно рассчитывал, что я помогу выправить ситуацию: до сих пор все организованные им пиар-акции неизменно кончались провалом, в прессе секту выставляли в лучшем случае как сборище недоумков-уфологов, а в худшем — как опасную организацию, которая проповедует идеи, попахивающие евгеникой, если не нацизмом; самого пророка регулярно осыпали насмешками, припоминая ему неудачи на предыдущих поприщах (автогонщика, эстрадного певца…). Короче, ВИП вроде меня, хоть что-то собой представляющий, был для них просто подарком судьбы, кислородной подушкой.

В столовой собралось человек десять; я узнал Джанпаоло, рядом сидела Франческа. Вероятно, его пригласили как актёра, пускай и захудалого; слово «знаменитости» явно следовало понимать в расширительном смысле. Ещё я узнал весьма упитанную даму лет пятидесяти с пепельно-русыми волосами: она пела приветственную песнь Элохим на предельном, почти невыносимом уровне громкости; её представили мне как оперную певицу, вернее, хористку. Меня усадили на почётное место, напротив пророка; тот поздоровался со мной очень тепло, но казался напряжённым, расстроенным, озабоченно поглядывал во все стороны и слегка успокоился, только когда рядом с ним оказался Юморист. Венсан сел справа от меня, бросил острый взгляд на пророка, лепившего из хлебного мякиша шарики и машинально катавшего их по столу, — вид у него был усталый, отсутствующий, в первый раз он выглядел на все свои шестьдесят пять.

— Массмедиа нас ненавидят… — с горечью произнёс он. — Если меня сейчас вдруг не станет, не знаю, что будет с моим детищем. Полный абзац…

Юморист, уже готовый отпустить какую-нибудь шуточку, повернулся было к нему, понял по тону, что он говорит серьёзно, да так и остался с открытым ртом. Плоское, словно утюгом отглаженное, лицо, крошечный носик, жиденькие встрёпанные волосы — вся его внешность располагала к роли шута, он принадлежал к числу тех несчастных, у кого даже отчаяние невозможно воспринимать всерьёз; но если секта внезапно развалится, его судьбе все равно не позавидуешь, я даже не уверен, что у него есть какой-то иной источник дохода. Жил он при пророке в Санта-Монике, в одном доме с его двенадцатью невестами. У него самого сексуальная жизнь отсутствовала полностью, да и вообще отсутствовали какие-либо занятия, единственная его эксцентричная черта состояла в том, что он выписывал из Франции свою любимую чесночную колбасу, калифорнийских деликатесных бутиков ему не хватало; ещё он коллекционировал рыболовные крючки и в целом выглядел вполне жалкой пустой марионеткой, без всяких собственных желаний, без всякой живой субстанции, пророк держал его при себе скорее из жалости или для контраста, а также чтобы при случае было на кого наорать.

В зал торжественно вступили невесты пророка, неся блюда с яствами; видимо, отдавая дань артистическому характеру нынешнего собрания, они сменили туники на весьма откровенные костюмы феи Мелюзины — конусообразные, усыпанные звёздами шляпы и расшитые серебристыми блёстками платья в обтяжку, открывавшие ягодицы. Повара постарались: на блюдах лежали маленькие пирожки с мясом и разнообразные zakouski. Пророк машинально потрепал по заду брюнетку, накладывавшую ему в тарелку zakouski, но, похоже, его моральный дух от этого не поднялся; он нервно велел немедленно принести вина, выпил залпом два стакана и, откинувшись на спинку стула, обвёл собравшихся долгим взглядом.

— Нам надо что-то делать на уровне медиа… — обратился он наконец к Юмористу. — Я только что прочёл последний «Нувель обсерватёр», честное слово, эта кампания по систематическому очернению, это уже просто невозможно…

Юморист насупился, потом, после минутной паузы, задумчиво изрёк, словно невесть какую истину:

— Это нелегко…

На мой взгляд, его безразличие выглядело несколько странно: в конце концов, официально за пиар отвечал он один, и это было тем более заметно, что ни Учёного, ни Копа на ужин не пригласили. Наверняка он был абсолютно некомпетентен в этой области, равно как и во всех остальных, привык получать скверные результаты и думал, что так будет всегда, что окружающие тоже привыкли к его скверным результатам; на вид ему было те же шестьдесят пять, и от жизни он ничего особенного не ждал. Его рот беззвучно открывался и закрывался, он явно придумывал, что бы такое смешное сказать, вернуть всем хорошее настроение, но у него не получалось, произошёл сбой комического механизма. В итоге он оставил свою затею, наверное, решил, что нынче пророк просто встал не с той ноги и у него это пройдёт; успокоившись, он невозмутимо принялся жевать пирожок с мясом.

— Как ты считаешь… — Пророк вдруг обратился ко мне, глядя мне прямо в глаза. — Враждебность прессы — это в самом деле долгосрочная проблема?

— Вообще говоря, да. Если подавать себя как страдальцев, сетовать на несправедливые нападки и остракизм, то, конечно, можно заручиться поддержкой нескольких извращенцев, Ле Пену в своё время это прекрасно удалось. Но в итоге окажешься в проигрыше, особенно если хочешь привлечь новых сторонников, выйти за пределы определённой аудитории.

— Вот! Вот! Послушайте все, что мне сказал Даниель!… — Он вскочил со стула, призывая в свидетели всех сидящих за столом. — СМИ обвиняют нас в том, что мы — секта, но ведь именно они не дают нам стать религией, систематически извращая наши принципы, перекрывая нам доступ к широкой публике, тогда как решения, которые мы предлагаем, важны для каждого человека, независимо от национальности, цвета кожи, прежних верований…

Все перестали жевать; кое-кто покачал головой, но никто не нашёлся что ответить. Пророк сник, сел на место, кивнул брюнетке, чтобы та налила ему ещё стакан вина. После короткого молчания разговоры за столом возобновились: в основном они вращались вокруг ролей, сценариев, разного рода киношных проектов. Видимо, большинство приглашённых были актёрами, начинающими или второго плана; я и прежде замечал, что актёры — вероятно, потому, что случай играет в их жизни решающую роль, — легче других становятся добычей всяких причудливых сект, верований и духовных учений. Занятно, что никто из них меня не узнал; наверное, оно и к лучшему.


— Harley Dude was right… — задумчиво произнёс пророк. — Life is basically a conservative option…[60]

Я не сразу понял, к кому он обращается; оказалось, что ко мне. Он спохватился и продолжал уже по-французски, с неожиданно искренней печалью в голосе:

— Видишь ли, Даниель, единственная цель человечества — это размножение, продолжение рода. И хотя эта цель явно ничтожна, оно стремится к ней с невероятным упорством. Люди несчастны, глубоко несчастны, но продолжают всеми силами противиться любым попыткам изменить их удел: они хотят детей, причём детей, похожих на них самих, чтобы своими руками вырыть себе могилу и навеки сохранить условия собственного несчастья. Когда предлагаешь им свернуть с накатанного пути, пойти другой дорогой, обязательно встречаешь ожесточённое неприятие, и надо быть к этому готовым. Я не питаю никаких иллюзий относительно ближайшего будущего: чем ближе мы подойдём к технической реализации проекта, тем более бурными будут протесты. К тому же интеллектуальная власть целиком в руках сторонников статус-кво. Борьба предстоит тяжёлая, очень тяжёлая…

Он вздохнул, допил вино и то ли погрузился в индивидуальную медитацию, то ли просто пытался бороться с апатией; Венсан смотрел на него в упор, со странно напряжённым интересом: настроение пророка в тот миг, видимо, колебалось между отчаянием и беззаботностью, смертельной тоской и весёлыми коленцами жизни, и он все больше напоминал старую, усталую обезьяну. Но через пару минут он распрямил спину и обвёл присутствующих более живым взглядом; по-моему, только в этот момент он обратил внимание на красоту Франчески. Он поманил одну из девушек, прислуживавших за столом, японку, что-то шепнул ей на ухо; та подошла к итальянке, передала ей слова пророка. Франческа радостно вскочила и, даже не взглянув на своего спутника, села по левую руку от пророка.

Джанпаоло выпрямился; его лицо словно застыло; я отвернулся, невольно заметил, как пророк провёл рукой по волосам девушки; его лицо светилось детским, старческим, если угодно, трогательным восторгом. Я уставился в свою тарелку, но через полминуты мне надоело созерцать кусочки сыра, и я покосился вбок: Венсан по-прежнему бесстыдно, по-моему, даже с каким-то торжеством разглядывал пророка; тот теперь обнимал девушку за шею, она положила голову ему на плечо. Когда он запустил руку ей за лиф, я не удержался и бросил взгляд на Джанпаоло: он привстал со стула, на его лице явственно сверкнула ярость, это заметил не только я, разговоры разом смолкли; потом, сломленный, он медленно сел, сгорбился, опустил голову. Мало-помалу все опять заговорили, сначала вполголоса, а потом и громко. Пророк удалился из-за стола вместе с Франческой, даже не дождавшись десерта.


Назавтра я встретил Франческу, выходя с утренней лекции, она разговаривала с подругой-итальянкой. Поравнявшись с ней, я замедлил шаг и слышал, как она произнесла слово: «Communicare…»[61] На её лице читалось безмятежное счастье. Сама школа теперь работала по полной программе; я решил ходить на утренние лекции, но избавить себя от вечерних практических занятий. Присоединившись ко всем за вечерней медитацией, прямо перед ужином, я заметил, что Франческа по-прежнему сидит рядом с пророком, а после трапезы они уходят вместе; напротив, Джанпаоло я за весь день не видел ни разу.

У входа в один из гротов был устроен бар с настойками. За столиком под тополем сидели Коп и Юморист. Коп говорил взволнованно, сопровождая свои слова энергичными жестами, явно на тему, ему небезразличную. Юморист не отвечал; он сидел с озабоченным видом и только кивал, ожидая, когда напор собеседника иссякнет. Я направился к элохимиту, приставленному к котлам, размышляя, чего бы себе взять: всю жизнь терпеть не мог настойки. С горя я взял горячего шоколаду: пророк разрешал пить какао, только обезжиренное, — вероятно, в честь Ницше, идеями которого восхищался. Когда я шёл обратно, оба руководящих работника за столиком молчали; Коп сурово оглядывал зал. Он замахал мне рукой, приглашая присоединиться к ним: перспектива заполучить нового слушателя его заметно приободрила.

— Я тут как раз говорил Жерару, — начал он (ну конечно, даже у этого обиженного жизнью существа есть имя, небось и семья у него была, и любящие родители сажали его верхом на колено, честное слово, жизнь — тяжкая штука, нельзя думать о таких вещах, иначе точно можно застрелиться), — я говорил Жерару, что, на мой взгляд, мы даём слишком много информации о научном аспекте нашего учения. Ведь существует целое течение, «Нью эйдж», экологисты, их пугает слишком активное вторжение технологий в нашу жизнь, они не жалуют идею господства человека над природой. Причём это люди, решительно отвергающие христианскую традицию, часто близкие к язычеству или к буддизму; их можно было бы превратить в наших потенциальных сторонников.

— А с другой стороны, мы привлекаем технократов, — хитро произнёс Жерар.

— Да уж… — возразил Коп с сомнением в голосе. — Только обитают они главным образом в Калифорнии, в Европе они редко попадаются, я тебя уверяю… — И снова повернулся ко мне: — А ты что думаешь?

Честно говоря, ничего особенного я не думал, мне казалось, что со временем сторонников генной инженерии станет больше, чем противников; но меня удивило то, что они опять делают меня свидетелем своих внутренних распрей. Тогда я ещё не вполне это осознал, но они полагали, что я как шоумен должен интуитивно ориентироваться в идейных течениях, в тех сдвигах, какие происходят в общественном мнении; у меня не было никаких причин лишать их иллюзий, я изрёк несколько банальностей, выслушанных с глубоким почтением, и, сославшись на усталость, с улыбкой поднялся из-за стола, проворно выскользнул из грота и пошагал к палаточному городку: мне хотелось взглянуть поближе на рядовых адептов.

Было ещё рано, никто не спал; большинство сидели у входа в палатку, в обычных костюмах, чаще в одиночку, иногда парами. Некоторые сняли с себя одежду (натуризм не был обязательным для элохимитов, но широко практиковался; к тому же и наши творцы, Элохим, добившись полного контроля над климатом своей родной планеты, ходили нагишом, как и подобает свободному живому существу, гордящемуся своим обликом и отбросившему стыд и чувство вины; согласно учению пророка, все следы первородного греха уже исчезли, теперь мы живём в новом законе истинной любви). В основном они ничего не делали или, может, по-своему медитировали — многие, раскрыв ладони, устремили глаза к звёздам. Предоставленные организаторами палатки имели форму вигвама, но белая поблёскивающая ткань выглядела очень современно, из разряда «новых материалов, разработанных для космической промышленности». Короче, это напоминало племя, индейское племя хай-тёк, думаю, у них у всех был Интернет, пророк на этом очень настаивал, чтобы иметь возможность мгновенно распространять свои указания. Я так думаю, они весьма оживлённо общались между собой по Интернету, но при взгляде на них, собравшихся вместе, прежде всего поражала их замкнутость и молчаливость; каждый сидел перед своей палаткой, они не беседовали, не ходили в гости и, находясь в паре метров друг от друга, казалось, даже не подозревали о существовании остальных. Я знал, что у большинства нет ни детей, ни домашних животных (это не запрещалось, но и отнюдь не поощрялось: ведь речь шла в первую очередь о создании нового естественного вида, и воспроизводство существующих видов считалось устаревшей, консервативной опцией, признаком нерешительного характера и уж конечно не самой горячей веры; вряд ли бы отец семейства поднялся в их иерархии слишком высоко). Я прошёл по всем дорожкам, перед сотнями палаток, но никто не сделал попытки со мной заговорить; они ограничивались кивком или слабой улыбкой. Сперва я подумал, что они немного робеют: всё-таки я был ВИП, мне дарована привилегия напрямую беседовать с пророком; но скоро я понял, что, встречая друг друга на дорожках, они ведут себя точно так же: улыбка, кивок, и не более того. Я пересёк палаточный лагерь и двинулся дальше, прошёл несколько сотен метров по каменистой тропе, потом остановился. В свете полной луны был виден каждый камушек, каждый кусок застывшей лавы; вдалеке, на востоке, слабо поблёскивала металлическая ограда лагеря; меня окружало ничто, я находился в его центре, погода стояла тёплая, и пора было что-то для себя решать.


Наверное, я долго простоял так, ощущая одну лишь пустоту в голове, потому что, когда я вернулся, над лагерем висела тишина; видимо, все уже спали. Я взглянул на часы: начало четвёртого. В келье Учёного ещё горел свет; он сидел за рабочим столом, но, заслышав шаги, знаком пригласил меня войти. Внутри помещение оказалось гораздо уютнее, чем я предполагал: диван с довольно симпатичными шёлковыми подушками, каменный пол устлан коврами с геометрическим рисунком; он предложил мне чашку чаю.

— Ты, наверное, заметил, что в нашем руководстве есть некоторые разногласия, — произнёс он и опять умолк.

Право же, они принимали меня за большую шишку; мне невольно пришло в голову, что они преувеличивают мою значимость. Конечно, я мог нести любую чушь, и всегда бы нашлись СМИ, готовые подхватить мои слова; но отсюда до того, чтобы люди меня услышали и изменили свою точку зрения, — дистанция огромного размера: все уже привыкли, что звезды высказываются в СМИ по самым разным поводам, изрекают какие-то абсолютно предсказуемые пошлости, реально никто больше не обращает на это внимания, — короче, система шоу-бизнеса, которой приходится приводить всех и вся к тошнотному консенсусу, давно уже рухнула под грузом собственного ничтожества. И всё же я не стал его переубеждать и кивнул с тем выражением доброжелательного нейтралитета, которое много раз помогало мне в жизни, позволяло вызывать на откровенность людей из самых разных социальных слоёв, а затем, грубо, до неузнаваемости извратив их признания, вставлять их в свои скетчи.

— Я не то чтобы по-настоящему беспокоюсь, пророк мне доверяет… — продолжал он. — Но наш образ в массмедиа — это просто катастрофа… Нас изображают какими-то придурками, при том что на сегодня ни одной лаборатории в мире не под силу добиться результатов, сопоставимых с нашими… — Он обвёл рукой комнату, как будто все, что в ней находилось — и труды по биохимии на английском языке издательства «Эльзевир», и DVD с данными, выстроившиеся у него над письменным столом, и включённый монитор компьютера, — самим своим присутствием свидетельствовало о серьёзности его исследований. — Я поставил крест на своей научной карьере, придя сюда, — с горечью продолжал он, — мне больше не дают печататься в ведущих журналах…

Общество похоже на слоёное тесто, и учёных я в своих скетчах ни разу не выводил: мне казалось, что это весьма специфический слой, чьи устремления и система ценностей неприменимы к простым смертным, короче, где не найдёшь сюжетов для широкой публики; но я слушал, как слушал всех, по давней привычке шпионить за человечеством: я, конечно, старый шпион, шпион в отставке, но ещё не утратил рефлексов и годился в дело, кажется, я даже сочувственно наклонил голову, приглашая его продолжать, но, так сказать, слушал и не слышал, его слова немедленно улетучивались из моей головы, у меня в мозгу помимо воли срабатывал какой-то фильтр; при этом я сознавал, что Мицкевич — великий человек, возможно, один из величайших людей в истории человечества, скоро он изменит его судьбу на самом глубоком биологическом уровне, с него станется, он располагает всеми необходимыми навыками и процедурами, но меня, наверное, уже не слишком интересовала история человечества, я тоже был усталым и старым, и вот, пока он говорил, всячески подчёркивая, насколько строги его научные эксперименты, насколько тщательную апробацию и проверку проходят его еретические утверждения, во мне вдруг проснулось острое желание, я хотел Эстер, хотел её красивую мягкую вагину, вспоминал быстрые движения её влагалища, смыкающегося на моём члене; я ушёл, сказав, что хочу спать, и, не успев выйти из пещеры Учёного, набрал номер её мобильника, но никто не отзывался, только автоответчик, а дрочить мне не очень хотелось, в моём возрасте сперматозоиды вырабатываются медленнее, удлиняется латентный период, вспышки жизни будут случаться все реже и реже и наконец исчезнут вовсе; конечно, я был за бессмертие, конечно, исследования Мицкевича давали надежду, в самом деле единственную надежду, но это уже не для меня и не для моего поколения, на сей счёт я не питал никаких иллюзий; впрочем, его оптимистические высказывания относительно скорого успеха, скорее всего, были не ложью, а просто вымыслом, необходимым не только для элохимитов, которые финансировали его проект, но в первую очередь для него самого, любой человеческий замысел опирается на надежду завершить его за какой-то разумный срок, вернее, максимум за тот отрезок времени, каким является предполагаемый остаток жизни разработчика проекта; человечеству ещё ни разу не удавалось проникнуться духом команды, растянутой на несколько поколений, хотя в конечном счёте все происходит именно так: работаешь, потом умираешь, а следующие поколения пользуются результатами твоего труда, если, конечно, не сочтут за лучшее уничтожить их; но ни один человек, связанный с разработкой какого-либо проекта, никогда не высказывал такую мысль, они предпочитали это обстоятельство игнорировать, потому что тогда бы им ничего не оставалось, как только прекратить работу, лечь и ждать смерти. Поэтому в моих глазах Учёный, каким бы современным он ни был в интеллектуальном плане, все равно оставался романтиком, его жизнь подчинялась старым иллюзиям, и теперь я задавался вопросом, чем может заниматься Эстер, не смыкается ли её маленькая мягкая вагина на чьём-то чужом члене, и во мне уже поднималось серьёзное желание оторвать у себя парочку органов, но, к счастью, у меня был с собой десяток упаковок рогипнола — запасся я основательно, — и я проспал пятнадцать с лишним часов.


Когда я открыл глаза, солнце уже клонилось к горизонту, и у меня сразу возникло ощущение, что происходит что-то странное. Собиралась гроза, но я знал, что она не разразится, здесь никогда не бывает гроз, ежегодное количество осадков на острове приближается к нулю. Палаточный городок секты был залит слабым жёлтым светом; полог некоторых палаток колебался на ветру, но лагерь совершенно обезлюдел, на его дорожках никого не было. Всякая человеческая деятельность прекратилась, и вокруг стояла полная тишина. Спускаясь с холма, я миновал гроты Венсана, Учёного и Копа, по-прежнему не повстречав ни единого человека. В резиденции пророка дверь была распахнута настежь, впервые с моего приезда на входе не стояла охрана. Попав в первую залу, я невольно старался ступать потише. В коридоре, ведущем в личные покои пророка, мне послышался глухой звук голосов, шум передвигаемой мебели и что-то похожее на рыдание.

В большой зале, где пророк принимал меня в день приезда, горели все лампы, но и здесь не было ни души. Я обошёл залу, толкнул дверь, ведущую в кабинет, потом вернулся. Справа, возле бассейна, была открыта дверь в коридор; мне показалось, что голоса доносятся оттуда. Я осторожно двинулся вперёд и, дойдя до угла ещё одного коридора, наткнулся на Жерара; он стоял в дверном проёме комнаты пророка. Юморист пребывал в весьма плачевном состоянии: его лицо, ещё бледнее обычного, изборождённое глубокими морщинами, выглядело так, словно он не спал всю ночь.

— Случилось… случилось… — бормотал он слабым, дрожащим голосом, почти неслышно. — Случилась ужасная вещь… — в конце концов проговорил он.

Возникший рядом Коп решительно подступил ко мне вплотную, меряя меня свирепым взглядом. Юморист издал какое-то жалкое блеяние.

— Ладно, все равно один черт, пусть входит… — в конце концов произнёс Коп.


Комнату пророка почти целиком занимала огромная круглая кровать, не меньше трех метров в диаметре, покрытая розовым атласом; тут и там было разбросано несколько розовых атласных пуфиков, три стены занимали зеркала, а четвёртую — огромная застеклённая витрина, выходившая на каменистую равнину, за которой виднелись первые вулканы; в закатном зареве они выглядели несколько угрожающе. Стекло было разбито вдребезги, а посреди кровати лежал обнажённый труп пророка с перерезанным горлом. Он потерял огромное количество крови, сонная артерия была перерезана напрочь. Учёный нервно шагал по комнате из угла в угол. Венсан сидел на пуфе с отсутствующим видом и при моем приближении едва приподнял голову. В дальнем углу в полной прострации сидела девушка с длинными чёрными волосами и в белой ночной рубашке, измазанной кровью; я узнал Франческу.

— Это итальянец, — сухо произнёс Коп.

Я впервые в жизни видел труп и не могу сказать, чтобы это зрелище сильно меня впечатлило; больше того, оно меня не сильно удивило. Позавчера вечером, за ужином, когда пророк остановил выбор на итальянке и я увидел, с каким лицом её спутник привстал со стула, мне на какой-то миг почудилось, что на сей раз пророк зашёл слишком далеко, что ему это не сойдёт с рук, как обычно; но потом Джанпаоло, судя по виду, сдался, и я сказал себе, что его сломают точно так же, как остальных; я определённо ошибся. Я с любопытством подошёл к застеклённой стене: склон был очень крутой, почти отвесный; конечно, кое-где виднелись отдельные выступы, да и скала была крепкая, совершенно нерастрескавшаяся и без осыпей, и всё же подъем он совершил впечатляющий.

— Да… — мрачно прокомментировал подошедший Коп, — видно, сильно у него накипело…

И вновь стал вышагивать взад-вперёд по комнате, стараясь держаться подальше от Учёного, ходившего по другую сторону кровати. Юморист так и торчал у двери с совершенно ошалелым видом, на грани паники, машинально сжимая и разжимая руки. И тут до меня впервые дошло, что, несмотря на все гедонистические и либертинские лозунги, провозглашаемые сектой, никто из приближённых пророка не жил сексуальной жизнью: в случае с Юмористом и Учёным это было очевидно — у первого отсутствовала потенция, у второго мотивация. Что касается Копа, то он был женат на своей ровеснице, женщине сильно за пятьдесят, иными словами, вряд ли у них каждый день случалось исступление чувств; но он не использовал своё высокое положение в организации, чтобы соблазнять юных адепток. К ещё большему своему удивлению, я понял, что и сами члены секты склонялись в лучшем случае к моногамии, а то и к «зерогамии» — за исключением юных красивых девушек, которых пророк иногда приглашал провести ночь в его личных покоях. Короче, в рамках собственной секты пророк вёл себя как вожак, доминирующий самец и сумел подавить в своих соратниках всякое мужское начало: они не только не жили сексуальной жизнью, но даже и не пытались как-то её устроить, запретили себе близко подходить к самкам, прониклись идеей, что сексуальность — это прерогатива пророка. Только тут мне стало ясно, почему в своих лекциях он так превозносил женские достоинства и так безжалостно громил мачизм: его задачей было просто-напросто кастрировать слушателей. В самом деле, у большинства обезьяньих самцов, подчинившихся вожаку, выработка тестостерона снижается и в конце концов прекращается совсем.


Небо понемногу прояснялось, тучи рассеивались; скоро по равнине разольётся безнадёжный свет, а потом наступит ночь. Мы находились в непосредственной близости от Тропика Рака — непосратьственной близости, как сказал бы Юморист, если бы был ещё в состоянии отпускать свои шуточки. «Нет проблямс, я всегда ем хуйопья на завтрак…» — примерно такими остротами он обычно пытался скрасить наши серые будни. Бедняга, что с ним теперь будет, ведь Гориллы №1 больше нет? Он затравленно поглядывал на Копа и Учёного — то есть, соответственно, Гориллу №2 и Гориллу №3, а те, по-прежнему меряя шагами комнату, теперь начали мерить друг друга взглядом. У большинства обезьяньих самцов, когда вожак теряет способность властвовать, выработка тестостерона возобновляется. Коп мог рассчитывать на поддержку военной части организации: он один подбирал и обучал охрану, она подчинялась только его приказам, пророк при жизни целиком полагался на него в этих вопросах. С другой стороны, лаборанты и технический персонал, ответственный за генетический проект, имели дело с Учёным — и ни с кем, кроме него. В общем, намечался классический конфликт между грубой силой и интеллектом, между базовым выбросом тестостерона и тем же выбросом в его более интеллектуальной форме. Я подумал, что в любом случае это надолго, и уселся на пуф возле Венсана. Тот, похоже, наконец осознал моё присутствие, слабо улыбнулся и вновь погрузился в задумчивость.

Минут пятнадцать все молчали; Учёный и Коп продолжали ходить туда-сюда, ковровое покрытие приглушало звук их шагов. Я был относительно спокоен — насколько можно быть спокойным в подобных обстоятельствах — и понимал, что в ближайшее время ни мне, ни Венсану делать особенно нечего. В этой истории мы были гориллами второстепенными, почётными обезьянами; спускалась ночь, в комнату задувал ветер: итальянец в буквальном смысле взорвал стекло.

Внезапно Юморист выхватил из кармана полотняной рубашки цифровой фотоаппарат — трехмегапиксельный «Сони-DSCF-101», я узнал модель, у меня у самого был такой, пока я не купил себе восьмимегапиксельную «Минолту-димедж-А2» с поворотным дисплеем, более чувствительную при низкой освещённости. Коп и Учёный застыли как вкопанные и, разинув рот, уставились на жалкого петрушку, который метался по комнате, делая снимок за снимком.

— Жерар, с тобой все в порядке? — спросил Коп.

По-моему, с ним было отнюдь не все в порядке, он машинально жал на спуск, даже не наводя камеру, и когда он приблизился к окну, у меня возникло чёткое ощущение, что сейчас он прыгнет вниз.

— Хватит! — рявкнул Коп.

Юморист замер, руки у него так дрожали, что он выронил цифровик. Франческа, по-прежнему безучастно сидевшая в углу, коротко всхлипнула. Учёный тоже остановился, повернулся к Копу, посмотрел ему прямо в глаза.

— Пора принимать решение… — произнёс он ровным голосом.

— Что тут решать, сейчас позвоним в полицию.

— Если ты вызовешь полицию, организации конец. Скандала мы не переживём, и ты это знаешь.

— У тебя есть другие предложения?


В воздухе снова повисло молчание, заметно более напряжённое: столкновение началось, и я чувствовал, что на этот раз оно чем-нибудь разрешится; более того, у меня мелькнуло вполне ясное предчувствие, что я стану свидетелем ещё одной насильственной смерти. Потеря харизматического лидера — всегда чрезвычайно тяжёлый момент для любого движения религиозного типа; если только лидер не потрудился однозначно назвать преемника, дело почти неизбежно кончается расколом.

— Он думал о смерти… — произнёс вдруг Жерар дрожащим, почти детским голоском. — В последнее время он очень часто говорил мне об этом; он не хотел, чтобы организация распалась, он очень боялся, что после него все рассыплется. Нам надо что-то сделать, надо постараться понять друг друга…

Коп, нахмурившись, слегка повернул голову в его сторону, словно досадуя на посторонний шум, и Жерар, исполненный сознания собственного ничтожества, снова уселся на пуф рядом с нами, понурил голову и спокойно сложил руки на коленях.

— Хочу тебе напомнить, — холодно продолжал Учёный, глядя Копу прямо в глаза, — что для нас смерть не является окончательной; между прочим, это наш главный догмат. В нашем распоряжении имеется генетический код пророка, надо только подождать, пока процесс будет отлажен…

— Ты думаешь, кто-то будет ждать двадцать лет, пока твоя штука заработает? — взвился Коп, уже не пытаясь скрыть враждебности.

Учёный вздрогнул, как от пощёчины, но спокойно ответил:

— Христиане ждут уже две тысячи лет…

— Возможно, но покуда им пришлось организовать церковь, а это лучше умею делать я. Когда Христу понадобилось указать, кто из апостолов продолжит его дело, он выбрал Петра; тот был не самым ярким, не самым умным, не самым богодухновенным, зато самым лучшим организатором.

— Если я выйду из проекта, тебе некем будет меня заменить; в этом случае всякая надежда на воскресение будет утрачена. Не думаю, чтобы тебе удалось долго продержаться в этих обстоятельствах…

Вновь наступило молчание, грозное, давящее; непохоже было, что им удастся договориться, их отношения зашли слишком далеко, притом слишком давно; в почти полной темноте я увидел, как Коп сжал кулаки. И в этот момент заговорил Венсан.

— Я могу занять место пророка, — сказал он легко, почти весело. Парочка так и подскочила, Коп метнулся к выключателю, зажёг свет и, бросившись к Венсану, стал его трясти.

— Ты что городишь? Ты что такое городишь? — орал он ему в лицо.

Венсан спокойно подождал, пока тот отпустит его плечи, и добавил все тем же ликующим голосом:

— В конце концов, я его сын.


С минуту все молчали, потрясённые, потом Жерар заговорил снова, хнычущим голосом:

— Это возможно… Это вполне возможно… Я знаю, у пророка был сын, тридцать пять лет назад, сразу после основания нашей церкви, он его навещал время от времени, но никогда о нём не говорил, даже со мной. Он его прижил с одной из первых адепток, она покончила с собой вскоре после родов.

— Верно… — спокойно произнёс Венсан, в его тоне прозвучал лишь отзвук давно ушедшей печали. — Моя мать не вынесла постоянных измен и тех групповых сексуальных игр, к которым он её принуждал. Она порвала все связи с родителями — они были эльзасские протестанты, очень строгих правил, и так и не простили ей, что она стала элохимиткой, под конец она вообще ни с кем не общалась. Меня вырастили дед и бабка по отцовской линии, родители пророка; в детстве я его практически не видел, его не интересовали маленькие дети. А потом, когда мне исполнилось пятнадцать, он стал навещать меня все чаще и чаще, беседовал со мной, хотел знать, что я собираюсь делать в жизни, и в конце концов предложил вступить в секту. Мне понадобилось ещё пятнадцать лет, чтобы решиться. В последнее время наши отношения стали, как бы это выразиться… менее бурными.

И тут я понял одну вещь, которую, по идее, должен был заметить с самого начала: Венсан очень напоминал пророка; у них было разное, даже противоположное выражение глаз, наверное, поэтому я и не обратил внимания на сходство, но черты — овал лица, цвет глаз, форма бровей — поразительным образом совпадали; к тому же они были примерно одного роста и телосложения. Со своей стороны, Учёный очень внимательно приглядывался к Венсану и, судя по всему, пришёл к такому же выводу; в итоге именно он нарушил молчание:

— Никому в точности не известно, насколько далеко я продвинулся в своих исследованиях, все держалось в строжайшем секрете. Мы вполне можем объявить, что пророк решил покинуть своё стареющее тело и перенести свой генетический код в новый организм.

— Нам никто не поверит! — тут же яростно возразил Коп.

— Мало кто, это правда; от ведущих СМИ ждать нечего, они все настроены против нас; мы, безусловно, получим огромную прессу при тотальном скептицизме; но доказать никто ничего сможет, потому что ДНК пророка имеется только у нас, другой её копии не существует, вообще нигде. А что важнее всего — адепты поверят; мы их готовили к этому долгие годы. Когда Христос на третий день воскрес, в это не поверил никто, кроме первых христиан; собственно, именно так и произошло их самоопределение: это были те, кто верил в Воскресение.

— А с телом что будем делать?

— Если тело и найдут, это не проблема, главное, чтобы не заметили рану на горле. Можно, например, использовать вулканическую трещину, сбросить его в кипящую лаву.

— А Венсан? Как объяснить исчезновение Венсана? — Коп явно колебался, его возражения звучали все менее уверенно.

— О, я почти ни с кем и не общаюсь… — беззаботно проговорил Венсан. — К тому же меня считают личностью скорее суицидальной, моё исчезновение никого не удивит… По-моему, вулканическая трещина — отличная мысль, это позволит сослаться на смерть Эмпедокла. — И он продекламировал на память, странно ясным и звучным голосом:

«Ещё скажу тебе: изо всех смертных вещей ни у одной нет ни рожденья,

Ни какой бы то ни было кончины от проклятой смерти,

А есть лишь смешение и разделение смешанных [элементов],

Люди же называют это рожденьем».[62]

Коп молча поразмыслил пару минут, потом процедил:

— Придётся ещё заняться итальянцем…

Я понял, что Учёный выиграл. Не теряя ни минуты, Коп позвал трех охранников, приказал им прочесать местность и в случае, если они обнаружат тело, завернуть его в одеяло и тайно доставить сюда на заднем сиденье внедорожника. У них это заняло не больше четверти часа: несчастный, видимо, находился в таком смятении, что попытался перелезть через ограждение под током; естественно, его испепелило на месте. Труп положили на пол, в изножье кровати пророка. В этот момент Франческа вышла из ступора, увидела тело своего друга и испустила долгий, невнятный, почти животный вой. Учёный подошёл и несколько раз ударил её по щекам, спокойно, но сильно; вой перешёл в новый приступ рыданий.

— Придётся заняться и ею тоже, — мрачно заметил Коп.

— Думаю, у нас нет выбора…

— Что ты хочешь сказать? — Венсан, внезапно очнувшись, повернулся к Учёному.

— Думаю, нам вряд ли стоит рассчитывать на её молчание. Если сбросить оба тела из окна, с трехсотметровой высоты, то от них останется месиво; меня очень удивит, если полиция будет настаивать на вскрытии.

— Это может выгореть… — произнёс Коп после некоторого размышления. — Я хорошо знаком с шефом местной полиции. Если я ему скажу, что и раньше видел, как они лазают по отвесному склону, и пытался объяснить им, насколько это опасно, а они рассмеялись мне в лицо… К тому же это вполне правдоподобно, он был любителем экстремальных видов спорта, по-моему, он по уикендам совершал восхождения без страховки в Доломитовых Альпах.

— Хорошо, — только и сказал Учёный. Он коротко кивнул Копу, они вдвоём подняли тело итальянца, один за плечи, другой за ноги, и сбросили в пустоту; все произошло так стремительно, что ни я, ни Венсан не успели даже среагировать. Учёный вернулся к Франческе, с сокрушительной силой подхватил её под мышками и поволок по ковру; она снова впала в апатию и реагировала не больше, чем какой-нибудь тюк. Но в ту минуту, когда Коп подхватил её за ноги, Венсан не своим голосом закричал: «Эээээ!…» Учёный положил итальянку на ковёр и в бешенстве обернулся к нему.

— Не можешь же ты это сделать!

— Интересно, почему?

— Это же убийство…

Учёный не ответил, скрестил руки на груди и смерил Венсана спокойным взглядом.

— Конечно, это весьма прискорбно, — в конце концов произнёс он. И ещё через несколько секунд добавил: — Однако я полагаю, что это необходимо.

Длинные чёрные волосы итальянки падали вдоль её бледного лица; карие глаза перебегали с одного из нас на другого, по-моему, она абсолютно не понимала, что происходит.

— Она такая юная, такая красивая… — прошептал Венсан умоляющим голосом.

— Я так понимаю, если бы она была старая и уродливая, ты бы счёл её уничтожение более простительным…

— Нет… нет, — смущённо возразил Венсан, — я не это хотел сказать…

— Ты именно это хотел сказать, — безжалостно возразил Учёный, — но не суть важно. Скажи себе, что она — просто смертная, смертная, как и все мы до сих пор: всего лишь временная комбинация молекул. В данном случае мы, скажем так, имеем дело с красивой комбинацией молекул; но она не плотнее и не прочнее, чем морозный узор на стекле, который исчезнет при первом же потеплении; и, к несчастью для неё, её уничтожение стало необходимым для того, чтобы человечество могло двигаться дальше по уготованному ему пути. Но мучиться она не будет, это я тебе обещаю.

Он вынул из кармана рацию, произнёс вполголоса несколько слов. Через минуту двое охранников принесли чемоданчик из мягкой кожи; он открыл его, вынул стеклянную ампулу и шприц для инъекций. По знаку Копа оба охранника удалились.

— Погоди, погоди, погоди, — вмешался я. — Я тоже не собираюсь становиться соучастником убийства, тем более что у меня нет для этого никаких причин.

— Есть, — сухо возразил Учёный, — у тебя есть весьма веская причина: я могу ещё раз позвать охрану. Ты тоже неудобный свидетель; ты у нас человек известный, и твоё исчезновение, вероятно, создаст больше проблем; но ведь и знаменитости когда-нибудь умирают, а у нас в любом случае нет выбора. — Он говорил спокойно, глядя мне прямо в глаза, и я был уверен, что он не шутит. — Она не будет мучиться, — тихо повторил он и, быстро склонившись над девушкой, нашёл вену и впрыснул жидкость.

Я, как и все, не сомневался, что это снотворное, но через несколько секунд её тело вытянулось, кожа посинела, а потом она перестала дышать. Я услышал, как у меня за спиной по-звериному жалобно заскулил Юморист. Я обернулся: он трясся всем телом, испуская только обрывочные «А! А! А!…». Спереди на брюках у него расплывалось пятно, я понял, что он напустил в штаны. Коп, выйдя из себя, тоже вынул из кармана рацию и отдал короткий приказ; спустя несколько секунд в комнату вошли пятеро охранников с автоматами и окружили нас. По приказу Копа нас отвели в соседнюю комнату, где стоял стол на железных ножках и металлические каталожные шкафы, и заперли за нами дверь.

Я никак не мог до конца поверить, что все происходит на самом деле, и недоверчиво поглядывал на Венсана, который, казалось, пребывал примерно в таком же состоянии; ни он, ни я не произнесли ни слова, тишину нарушали лишь подвывания Жерара. Через десять минут в дверях появился Учёный, и я внезапно понял, что все случилось на самом деле, что передо мной стоит убийца, что он перешёл черту. Я глядел на него с инстинктивным, бессознательным ужасом, а он казался совершенно спокойным, он явно полагал, что совершил всего лишь техническую операцию.

— Я бы пощадил её, если бы мог, — произнёс он, не обращаясь ни к кому в отдельности. — Но, повторяю, речь шла о смертной; а я не думаю, что мораль имеет какой-то реальный смысл, когда объект её приложения смертен. Мы достигнем бессмертия, и вы войдёте в число первых людей, которым оно будет даровано; в некотором роде это станет платой за ваше молчание. Полиция будет здесь завтра; у вас есть целая ночь на размышления.


Последующие дни мне помнятся как-то странно: мы словно перенеслись в принципиально иное пространство, где перестали действовать все привычные законы, где в любой момент могло произойти что угодно — и самое лучшее, и самое худшее. Задним числом, однако, нужно признать, что во всём этом была некоторая логика, логика, заданная Мицкевичем: его план осуществлялся пункт за пунктом, вплоть до мельчайших деталей. Во-первых, шеф полиции ни на миг не усомнился в том, что молодые люди погибли в результате несчастного случая. Действительно, глядя на их изувеченные тела с размолотыми костями, кровавой лепёшкой распластавшиеся на скалах, трудно было остаться хладнокровным и заподозрить, что их гибель могла иметь другую причину. А главное, это вполне банальное происшествие быстро померкло в свете исчезновения пророка. Перед рассветом Коп и Учёный оттащили его тело к расселине, выходившей в кратер небольшого действующего вулкана, и оно сразу же погрузилось в кипящую лаву; чтобы его извлечь, пришлось бы выписывать из Мадрида специальное снаряжение, а о вскрытии, естественно, не могло быть и речи. Тогда же ночью они сожгли окровавленные простыни и вызвали мастера, обслуживавшего территорию секты, вставить разбитое стекло, — короче, развили весьма бурную деятельность. Инспектор полиции, поняв, что имеет дело с самоубийством и что пророк намеревался через три дня воскреснуть в молодом теле, задумчиво потёр подбородок — он краем уха слышал о деятельности секты, в общем, знал, что это сборище придурков, поклоняющихся летающим тарелкам, на том его сведения кончались, — и решил, что лучше поставить в известность начальство. Именно на это и рассчитывал Учёный.

Уже на следующий день о происшествии кричали аршинные заголовки газет — не только в Испании, но и во всей Европе, а вскоре и во всём мире. «Человек, считавший себя бессмертным», «Безумное пари богочеловека» — примерно так назывались статьи. Через три дня у ограждения дежурили человек семьсот журналистов; Би-би-си и Си-эн-эн выслали вертолёты, чтобы снимать лагерь сверху. Мицкевич отобрал пятерых журналистов из англоязычных специальных журналов и провёл короткую пресс-конференцию. Первым делом он решительно пресёк всякие попытки проникнуть в лабораторию: официальная наука, заявил он, его отвергла, вынудила стать маргиналом; он закрепляет за собой это право и обнародует результаты своих исследований тогда, когда сочтёт нужным. В юридическом плане его позиция была практически неуязвимой: речь шла о частной лаборатории, работающей на частные средства, он имел полнейшее право никого туда не пускать; территория, впрочем, тоже является частной собственностью, подчеркнул он, её облёт и съёмки с вертолёта представляются ему действиями довольно сомнительными с точки зрения закона. Что касается всего прочего, то он работает не с живыми организмами и даже не с эмбрионами, а всего лишь с молекулами ДНК, причём с письменного согласия донора. Безусловно, размножение путём клонирования во многих странах запрещено или строго ограничено; но в данном случае о клонировании речь не идёт, а искусственное создание жизни никакими законами не запрещено: законодатели попросту не подумали об этом направлении исследований.

Конечно, вначале журналисты ему не поверили: все их воспитание и образование не позволяло принимать всерьёз подобную задачу; но я заметил, что они невольно оказались под впечатлением от самой личности Мицкевича, его точных и строгих ответов; к концу пресс-конференции, уверен, как минимум у двоих возникли сомнения: этого с лихвой хватило для того, чтобы сомнения эти перекочевали в изрядно раздутом виде в информационные издания широкого профиля.

Но что меня изумило — это полная и безоговорочная вера адептов. Наутро после смерти пророка Коп собрал общее собрание. Он и Учёный, взяв слово, объявили, что пророк решил, в качестве жертвоприношения и жеста надежды, первым исполнить обетование. Поэтому он бросился в вулкан, предав своё физически стареющее тело огню, дабы на третий день воскреснуть в обновлённом теле. На них двоих он возложил миссию передать ученикам его последние слова в нынешней инкарнации: «Путь, открытый мне, скоро откроется и для всех вас». Я ждал волнения в толпе, каких-то реакций, быть может, жестов отчаяния; ничего похожего. Расходились они сосредоточенные, молчаливые, но в их глазах светилась надежда, они словно услышали то, чего ждали всегда. А я-то считал, будто в общем и целом прекрасно знаю, что такое человек; но мои познания строились на самых обиходных, расхожих мотивировках, а у этих людей была вера: для меня это было ново, и это меняло все.

На третий день они, не сговариваясь, с ночи покинули свои палатки, собрались вокруг лаборатории и стали ждать; никто не произносил ни слова. Среди них находилось пятеро отобранных Учёным журналистов, представлявших два телеграфных агентства — Франс-пресс и Рейтер, и три новостных канала — Си-эн-эн, Би-би-си и, по-моему, Скай-Ньюс. Кроме того, из Мадрида приехали несколько испанских полицейских, намеренных получить заявление от существа, которое должно появиться из лаборатории: собственно, ему не могло быть предъявлено никакого обвинения, однако статус его не имел прецедентов: предполагалось, что оно было пророком, который официально умер, но в реальности жив, и якобы родилось, но в отсутствие биологического отца и матери. Этим вопросом занимались юристы испанского правительства, но, естественно, не обнаружили ничего хотя бы отдалённо применимого к данному случаю; поэтому решено было ограничиться формальным заявлением от Венсана, которому предстояло письменно подтвердить свои притязания и временно получить статус подкидыша.

Когда двери лаборатории повернулись на своих невидимых петлях, все встали, и мне показалось, что над толпой пронёсся какой-то животный вздох: сотни дыханий внезапно резко участились. В рассветных сумерках лицо Учёного казалось измождённым, напряжённым, замкнутым. Он объявил, что на завершающем этапе операции воскресения возникли неожиданные трудности, и они с ассистентами, посоветовавшись, решили дать себе отсрочку ещё на три дня; поэтому он просил адептов вернуться в палатки и по мере возможности не покидать их, сосредоточив все мысли на происходящей в данный момент трансформации, от которой зависит спасение человечества. Они увидятся вновь через три дня, на закате, у подножия горы; если все пойдёт как надо, пророк опять займёт свои покои и будет в состоянии впервые появиться на людях.

Голос Мицкевича звучал серьёзно, с подобающей случаю нотой беспокойства, и на этот раз я заметил некоторое волнение, по толпе прошёл шепоток. Меня поразило, насколько глубоко он понимает коллективную психологию. Первоначально школу планировалось завершить завтра, но, по-моему, никто всерьёз не помышлял об отъезде: на триста двенадцать обратных билетов пришлось триста двенадцать возвратов. Даже мне понадобилось несколько часов, чтобы сообразить предупредить Эстер. Я вновь напоролся на автоответчик, вновь оставил ей сообщение; меня несколько удивляло, что она не звонит, наверняка она в курсе событий на острове, теперь о них говорили СМИ всего мира.

Отсрочка, естественно, усилила недоверие прессы, но любопытство не ослабевало, наоборот, оно возрастало час от часу, а именно этого и добивался Мицкевич; он сделал ещё два коротких заявления, по одному в день, на сей раз исключительно для пятерых журналистов из научных изданий, рассказав в беседе с ними о последних затруднениях, с которыми якобы столкнулся. Он в совершенстве владел предметом, и мне показалось, что те понемногу позволяют себя убедить.

Ещё меня удивило поведение Венсана: он все больше входил в роль пророка. В плане физического сходства замысел вначале не внушал мне доверия. Венсан всегда вёл себя очень скромно, никогда не выступал на публике, не рассказывал, например, о своих работах, хотя пророк неоднократно просил его об этом; и всё же большинство адептов так или иначе пересекались с ним в последние годы. Но за прошедшие дни мои сомнения рассеялись: я с изумлением понял, что Венсан физически преображается. Во-первых, он решил выбрить голову, и это усилило его сходство с пророком; но, что самое странное, у него понемногу менялись интонации и выражение глаз. Теперь в глазах его светился живой, подвижный, лукавый огонёк, которого я никогда прежде не видел, а голос, к величайшему моему удивлению, звучал тепло и чарующе. В нём всегда чувствовалась серьёзность, глубина, совершенно не свойственная пророку, но сейчас и это пришлось кстати: существо, которому суждено было скоро воскреснуть, якобы преодолело границы смерти, ничего странного, если в результате эксперимента оно станет не совсем обычным, более отстранённым. Во всяком случае, Копа и Учёного совершавшееся в нём преображение приводило в восторг, по-моему, они даже не рассчитывали на столь убедительный результат. Единственным, кто плохо вписывался в ситуацию, был Жерар, которого я уже вряд ли мог по-прежнему называть Юмористом: он целыми днями слонялся по подземным галереям, словно ещё надеясь встретить в них пророка, перестал мыться, от него пованивало. На Венсана он поглядывал недоверчиво и злобно — в точности как пёс, не узнающий хозяина. Сам Венсан говорил мало, но его глаза лучились приязнью и светом, казалось, он готовится к ордалии и отбросил всякий страх; позже он признавался, что в те дни уже думал о возведении посольства, о его убранстве, он не собирался использовать проект пророка. Он явно выбросил из головы итальянку, чья смерть, казалось, вызвала у него в те минуты мучительные угрызения совести; признаюсь, я тоже слегка позабыл о ней. В сущности, Мицкевич был, наверное, прав: морозный узор, прелестная временная комбинация молекул… За годы, проведённые в шоу-бизнесе, мои моральные принципы несколько притупились; однако я считал, что у меня ещё остались какие-то убеждения. Человечество, как и все виды общественных животных, сформировалось вокруг запрета на убийство в рамках группы, и, шире, вокруг ограничения допустимого уровня насилия при решении конфликтов между особями; собственно, в этом и состояло истинное содержание цивилизации. Причём это относится ко всем мыслимым цивилизациям, ко всем, как сказал бы Кант, «разумным существам», хоть смертным, хоть бессмертным: это абсолютная аксиома. Поразмыслив несколько минут, я понял, что, с точки зрения Мицкевича, Франческа не принадлежала к группе: он ведь, по сути, пытался создать новый биологический вид, а у этого нового вида было бы не больше моральных обязательств перед людьми, чем у человека перед ящерицами или медузами; а главное, я понял, что сам не испытываю никаких угрызений совести по поводу своей потенциальной принадлежности к этому новому виду, что моё отвращение к убийству носит не столько рациональный, сколько сентиментальный, эмоциональный характер; вспомнив Фокса, я осознал, что убийство собаки потрясло бы меня не меньше, чем убийство человека, а может, и сильнее; засим я поступил так же, как поступал всю жизнь в сколько-нибудь затруднительных обстоятельствах: просто перестал думать.

Невесты пророка сидели по своим комнатам: их держали в курсе событий ровно в той же мере, что и прочих адептов; они восприняли новость ровно с той же верой и теперь ожидали с надеждой своего омолодившегося возлюбленного. В какой-то момент я было подумал, что могут возникнуть затруднения со Сьюзен, всё-таки она лично знала Венсана, разговаривала с ним, но потом понял, что нет, она тоже верит, даже сильнее остальных, она по самой природе не ведает сомнений. В этом смысле, сказал я себе, она совсем не похожа на Эстер, я даже представить себе не мог, чтобы Эстер подписалась под столь нереалистическими догматами; а ещё мне пришло в голову, что здесь я немного меньше думаю о ней — впрочем, к счастью, потому что она по-прежнему не отвечала на мои сообщения, на её автоответчике их скопилось, наверное, с десяток, и все без толку, но я страдал не слишком сильно, я как будто находился в каком-то ином пространстве, ещё человеческом, но абсолютно непохожем на всё, что знал до сих пор; даже некоторые журналисты — как я убедился впоследствии, читая их репортажи, — почувствовали эту особую атмосферу, это ощущение надвигающегося апокалипсиса.


В день воскресения члены секты с раннего утра собрались у подножия горы, хотя Венсан должен был появиться лишь на закате. Часа через два в воздухе зажужжали вертолёты новостных каналов: Учёный в конце концов дал разрешение на облёт, но не допустил на территорию ни одного журналиста. Пока операторам снимать было особенно нечего — так, пару кадров: горстка молчаливых, практически неподвижных людей, мирно ожидающих чуда. Когда вертолёты подлетали ближе, атмосфера слегка накалялась — адепты ненавидели прессу, что, в общем, вполне естественно, учитывая, как СМИ до сих пор о них отзывались; но никаких враждебных реакций, никаких угрожающих жестов или выкриков не последовало. Около пяти часов пополудни по толпе прокатился какой-то шепоток; кое-где раздались приглушённые песнопения, потом вновь установилась тишина. Венсан, уже в тунике, сидел в главном гроте и казался не только сосредоточенным, но и словно выключенным из времени. Около семи в дверном проёме возник Мицкевич. «Ты готов?» — спросил он. Венсан молча кивнул и легко поднялся; длинный белый балахон болтался на его исхудалом теле.


Мицкевич вышел первым и приблизился к краю террасы, высившейся над толпой; все разом вскочили. Тишину нарушал лишь рокот зависших над головой вертолётов.

— Врата открыты, — произнёс он. Его голос звучал глубоко, без искажений и эха, я не сомневался, что журналисты, имея хороший направленный микрофон, сделают вполне приличную запись. — Врата открыты в обоих направлениях, — продолжал он. — Границ смерти более не существует. Предсказанное свершилось. Пророк победил смерть. Он снова с нами. — С этими словами он отступил немного назад и почтительно склонил голову.

Последовала минутная пауза, показавшаяся мне нескончаемой; никто не произнёс ни слова, не пошевелился, все глаза были устремлены к выходу из грота, обращённому точно на запад. В тот миг, когда луч заходящего солнца, пробившись сквозь тучи, осветил выход, оттуда появился Венсан и подошёл к краю площадки; именно эти кадры, заснятые оператором Би-би-си, затем крутили по всем телеканалам мира. На всех лицах читалось восторженное преклонение, некоторые воздели к небу руки; но не раздалось ни единого вскрика, ни единого шёпота. Венсан раскрыл объятия и несколько секунд лишь дышал в микрофон, чутко ловивший малейшее движение воздуха; наконец он заговорил.

— Я дышу, как каждый из вас… — тихо произнёс он. — Но я уже принадлежу к иному виду. Я возвещаю новое человечество, — продолжал он. — С самого начала Вселенная ожидает рождения вечного существа, чьё бытие соразмерно её собственному, дабы отразиться в нём, словно в чистом зеркале, не запятнанном брызгами времени. И существо это родилось сегодня, около девятнадцати часов. Я — Параклет, и я — свершённое обетование. Пока я один, но одиночество моё не продлится долго, ибо скоро все вы присоединитесь ко мне. Вы — первые мои спутники, и число вам — триста двенадцать; вы — первое поколение нового вида, которому суждено занять место человека; вы — первые неолюди. Я — точка отсчёта, вы же — первая волна. Сегодня мы вступаем в новую эру, и ход времён обретает новый смысл. Сегодня мы вступаем в вечную жизнь. Память об этом миге сохранится навсегда.

Даниель25,6

Помимо Даниеля1, непосредственными свидетелями тех решающих дней стали лишь три человека; рассказы о жизни Злотана1 (которого Даниель1 именует Учёным) и Жерома1 (которому он дал прозвище Коп) в основном совпадают с его собственным: незамедлительное согласие адептов, их безоговорочная вера в воскресение пророка… Судя по всему, план сработал сразу — насколько здесь вообще можно говорить о некоем «плане»; как явствует из рассказа о жизни Злотана1, у него ни разу не возникло чувства, что он совершает подлог: он не сомневался, что в ближайшие годы добьётся реальных результатов, с его точки зрения, речь шла всего лишь о некотором опережении событий.

Рассказ о жизни Венсана1 выдержан в совершенно ином стиле, его краткость и эллиптичность приводила в замешательство всех комментаторов, однако и он в точности подтверждает ход событий, вплоть до патетического эпизода самоубийства Жерара — того самого, которого Даниель1 окрестил Юмористом: его обнаружили повесившимся в своей келье; в течение нескольких недель он влачил весьма жалкое существование, и Злотан1 и Жером1 уже всерьёз подумывали о том, чтобы его убрать. Пристрастившись к алкоголю, Жерар предавался слёзным воспоминаниям об их с пророком юных годах и о тех «номерах», которые они «откалывали» вместе. Судя по всему, ни тот ни другой никогда в жизни не верили в существование Элохим. «Это была просто шутка… — твердил он, — славная такая шуточка двух обкурившихся юнцов. Мы взяли дозу грибов, а потом прошвырнулись к вулканам и выдумали там эту бредовую штуку. У меня и в мыслях не было, что все так далеко зайдёт…» Его болтовня начинала мешать, ибо официально культ Элохим по-прежнему оставался в силе, хотя довольно быстро пришёл в упадок. По сути, ни Венсан1, ни Злотан1 не придавали особого значения гипотезе о расе творцов-инопланетян, зато разделяли убеждение, что человек скоро исчезнет как вид и что нужно подготовить пришествие его преемника. Согласно представлениям Венсана1, даже если человека и сотворили Элохим, последние события в любом случае доказывают, что он вступил в стадию элохимизации, иными словами, что отныне он сам, в свой черёд, стал повелителем и творцом жизни. В подобной перспективе посольство становилось своего рода мемориалом человечеству, свидетельствующим о его устремлениях и ценностях перед лицом грядущей расы, — что, впрочем, отлично вписывалось в классические традиции искусства. Что же касается Жерома1, то проблема Элохим была ему глубоко безразлична, постольку поскольку он мог отдаться своему истинному призванию — созданию и организации властных структур.

Это разнообразие точек зрения внутри триумвирата основоположников, как уже не раз подчёркивалось, сыграло немаловажную роль в чётком распределении функций, которое им удалось осуществить, и немало способствовало тому оглушительному успеху, какого добился элохимизм за несколько лет, последовавших за «воскресением» Венсана. Кроме того, на фоне разногласий между этими троими ещё убедительнее выглядит совпадение их свидетельств.

Даниель1,18

Усложнение мира неоправданно.

Ив Руасси, интервью Марселю Фретрезу

Предельное напряжение, предшествовавшее воскресению пророка в облике Венсана и достигшее апогея в момент его явления массмедиа у входа в грот, в лучах закатного солнца, спало; последующие дни оставили во мне ощущение какой-то смутной, но почти радостной разрядки. Коп и Учёный быстро разграничили полномочия; скоро мне стало ясно, что оба будут строго держаться в рамках этих полномочий и что, хотя между ними не может возникнуть никакой взаимной симпатии, функционально они образуют весьма эффективный тандем, поскольку нуждаются друг в друге, понимают это и оба питают пристрастие к безупречной организации.

Уже на следующий день Учёный окончательно закрыл журналистам доступ на территорию и от имени Венсана отказался от любых интервью; он даже потребовал запретить облёты и немедленно заручился поддержкой со стороны шефа полиции, который хотел только одного — успокоить, насколько возможно, царящее вокруг возбуждение. В этих его действиях не было никакой особенной цели: он просто давал понять СМИ всего мира, что владеет информацией, стоит у её источника и без его разрешения никто ничего не получит. Так что журналисты, просидев какое-то время без толку у ворот территории, начали постепенно разъезжаться, все более многочисленными группами, и через неделю мы остались одни. Венсан, похоже, окончательно переместился в иную реальность, мы больше не общались. Но однажды, столкнувшись со мной на каменистой тропке, ведущей к нашим прежним кельям, он позвал меня взглянуть, как идут дела с проектом посольства. Я вошёл вслед за ним в маленький подземный зальчик с белыми стенами, весь увешанный громкоговорителями и видеопроекторами, и он запустил на компьютере функцию «Презентация». Это было не посольство, да и, строго говоря, не проект. Мне казалось, что я двигаюсь сквозь гигантские световые завесы: они рождались, оформлялись, опадали со всех сторон. Иногда меня окружали какие-то маленькие, блестящие, симпатичные предметы, дружелюбно подлетавшие поближе; затем опять накатывал гигантский световой вал и рождался новый декор. Вокруг царил белый цвет, все его оттенки — от снежного до молочного, от матового до сверкающего; это была какая-то иная, невозможная, но прекрасная реальность. Я подумал, что, быть может, в том и состоит истинная природа искусства — переносить нас в мир грёз, в мир невозможного, а сам я никогда даже близко не подходил ни к чему подобному, не чувствовал себя способным на это; и ещё я понял, что ирония, комизм, юмор должны умереть, ибо грядущий мир будет миром счастья и для них в нём не останется места.

В Венсане не было ничего от самца-вожака, он не любил гаремов, и через несколько дней после смерти пророка у них со Сьюзен состоялся долгий разговор, после которого остальные девушки получили свободу. Не знаю, что они сказали друг другу, не знаю, во что она поверила — увидела ли в нём реинкарнацию пророка, или узнала Венсана, или он признался, что пророк — его отец, или же она придумала себе нечто среднее; думаю, ей всё это было не так уж важно. Для Сьюзен не существовало ни релятивизма, ни вообще проблемы истины: она могла жить лишь в состоянии любви, отдаваясь ей без остатка. Теперь она нашла для своей любви новый объект — а быть может, любила его уже давно, и тем самым обрела новый смысл жизни; я ни минуты не сомневался, что они будут вместе до последнего вздоха, как говорится, пока смерть не разлучит их, с той лишь разницей, что на этот раз смерти, возможно, уже не будет, Мицкевич сумеет достичь своей цели, они возродятся такими же, в новых телах, и впервые в мировой истории будут жить в действительно бесконечной любви. Любовь кончается не потому, что приелась, вернее, она приедается потому, что нас гложет нетерпение, нетерпение тел, которые знают, что обречены, но хотят жить, хотят в отведённый им срок испробовать все шансы, не упустить ни одной возможности, использовать по максимуму ограниченное, ускользающее, пошлое время, принадлежащее им, а значит, не могут любить никого, ибо все остальные кажутся им такими же ограниченными, ускользающими, пошлыми.

Несмотря на эту новую, моногамную тенденцию — впрочем, имплицитную: Венсан не делал по этому поводу никаких заявлений, не давал никаких новых директив, тот факт, что он отдал предпочтение Сьюзен, оставался его сугубо личным выбором, — всю неделю после воскресения в секте отмечалась повышенная сексуальная активность, секс стал свободнее, разнообразнее, до меня доходили слухи о настоящих массовых оргиях. При этом участвовавшие пары, судя по всему, отнюдь не пострадали, брачные узы не распались, не наблюдалось даже ссор. Быть может, близкая перспектива бессмертия отчасти наполняла содержанием то понятие несобственнической любви, которое пророк провозглашал всю жизнь, так толком и не сумев никого убедить; а главное, по-моему, с исчезновением его подавляюще-мужского присутствия адепты вздохнули свободнее, у них появилось желание привнести в свою жизнь более лёгкие, игровые моменты.

Меня в моей жизни ожидало нечто гораздо менее занятное, это я предчувствовал все яснее. Только накануне отъезда мне наконец удалось дозвониться до Эстер, она объяснила, что была очень занята, сыграла главную роль в короткометражке, это большая удача, её взяли в последний момент, съёмки начались сразу после экзаменов, которые она к тому же сдала блестяще; в общем, говорила она только о себе. Тем не менее она была в курсе событий на Лансароте и знала, что они происходили у меня на глазах. «Que fuerte!»[63] — только и воскликнула она; мне показалось, что это не самый содержательный комментарий, и я вдруг осознал, что и ей ничего не скажу, буду держаться расхожей версии о возможном мошенничестве, ни словом не обмолвлюсь о своей прямой причастности к этим событиям и что Венсан — единственный в мире человек, с которым я, быть может, смогу однажды о них поговорить. Только тут я понял, почему серые кардиналы и даже просто свидетели какого-нибудь исторического события, глубинные причины которого остались неизвестными широкой публике, рано или поздно испытывают потребность освободить свои мысли и память, изложить на бумаге все то, что им известно.

На следующий день Венсан провожал меня в аэропорт Арресифе; он сам сел за руль внедорожника. Когда мы опять проезжали тот странный пляж с черным песком, усеянным мелкими белыми камушками, я попытался объяснить ему, почему испытываю потребность в письменной исповеди. Он слушал очень внимательно и, припарковавшись прямо перед залом, где шла регистрация, сказал, что понимает меня, и разрешил записать все, что я видел; единственное условие — рассказ должен быть опубликован лишь после моей смерти, или, по крайней мере, прежде чем публиковать его и даже давать кому-нибудь прочесть, я должен получить формальное разрешение от руководства Церкви, иными словами, от триумвирата: его самого, Учёного и Копа. Я легко согласился на эти условия — и знал, что он мне доверяет, — но почувствовал, что, кроме условий, он думает о чём-то ещё, моя просьба словно пробудила в нём какие-то смутные, ему самому пока неясные мысли.

Мы сидели в зале с огромными стёклами, выходившими на взлётно-посадочные полосы, и ждали, когда объявят посадку на мой рейс. Вдали, на фоне темно-синего неба, виднелись очертания вулканов, они выглядели привычными, почти приветливыми. Я видел, что Венсан хочет придать нашему прощанию больше теплоты, время от времени он сжимал мою руку или обнимал меня за плечи; но он никак не мог подобрать по-настоящему нужные слова и не умел делать надлежащих жестов. С утра у меня взяли образец ДНК: теперь я официально принадлежал к элохимитской церкви. Когда стюардесса объявила посадку на мадридский рейс, я сказал себе, что этот остров с его умеренным, ровным климатом, где круглый год светит солнце, а колебания температуры минимальны — идеальное место для обретения вечной жизни.

Даниель25,7

Действительно, Венсан1 пишет, что именно разговор с Даниелем1 на паркинге аэропорта Арресифе навёл его на мысль о рассказе о жизни, который изначально использовался лишь как вспомогательное средство, паллиатив на то время, пока Злотан1 не завершит работу по анализу сетей памяти, — но которому впоследствии суждено было приобрести столь важное значение в свете концептуальных логических положений Пирса.

Даниель1,19

Мне предстояло провести два часа в мадридском аэропорту, ожидая посадки на рейс до Альмерии; за эти два часа чувство своей абстрактной чуждости окружающему миру, не покидавшее меня после пребывания у элохимитов, начисто испарилось, я целиком погрузился в страдание — как входят, постепенно, шаг за шагом, в ледяную воду; поднимаясь по трапу в самолёт, я, несмотря на жару, в буквальном смысле дрожал от горечи и тоски. Эстер знала, что я улетаю в тот же день, и мне стоило огромных усилий не сказать ей, что я проведу два часа в мадридском аэропорту: перспектива услышать в ответ, что два часа — это слишком мало, да ещё брать такси, и пр., была совершенно невыносима. И тем не менее все эти два часа, пока я слонялся среди магазинчиков CD, оголтело раскручивавших новый диск Давида Бисбаля (она снималась в одном из последних клипов этого певца, в довольно откровенном виде), курительных комнат, Puntos de fumadores, и лавок со шмотками «Дженнифер», во мне поднималось все более нестерпимое ощущение, что я вижу её, вижу, как её тело, юное, эротичное в летнем платье, движется в нескольких километрах отсюда по городским улицам, под восхищёнными взглядами парней. Я забрёл в «Тип-тап-тапас», заказал тошнотворные колбаски, плававшие в жирнейшем соусе, и залил это все несколькими кружками пива; я чувствовал, как мой желудок раздувается, наполняется всякой мерзостью, и на миг меня пронзила мысль сознательно ускорить процесс распада, превратиться в отталкивающего, жирного старика, чтобы окончательно проникнуться сознанием, что недостоин тела Эстер. Когда я приступал к четвёртому «Маоу», по радио в баре стали передавать песню, кто поёт, я не знал, но не Давид Бисбаль, скорее просто «латино», с теми потугами на вокализы, которые у нынешней испанской молодёжи вызывают смех, короче, певец скорее не для куколок, а для домохозяек; как бы там ни было, припев у песни был «Mujer es fatal»[64], и я вдруг понял, что в первый раз слышу, чтобы кто-то так точно выразил эту простейшую, дурацкую мысль, и что поэзия, когда ей удаётся достичь простоты, — великая вещь, решительно the big thing, испанское слово «fatal» подходило здесь как нельзя лучше, я не мог подобрать другого, которое бы полнее соответствовало моему положению, это был ад, самый настоящий ад, я сам вернулся в ловушку, захотел в неё вернуться, а теперь не знал, как вырваться, и даже не был уверен, что хочу вырваться, в уме моем все смешалось, если у меня вообще оставался ум, но в любом случае у меня оставалось тело, тело страдающее, выжженное мучительным желанием.

Вернувшись в Сан-Хосе, я сразу лёг спать, предварительно приняв изрядную дозу снотворного. Следующие два дня я ничего не делал, только слонялся по комнатам; конечно, я теперь был бессмертным, но в данном случае это ничего не меняло, Эстер по-прежнему не звонила, а всё остальное не имело значения.


Случайно включив какую-то передачу о культуре, которая шла по испанскому телевидению (это было, впрочем, нечто большее, чем случайность, это было чудо, на испанском телевидении почти нет передач о культуре, испанцы терпеть не могут ни передач о культуре, ни культуру вообще, для них это сфера глубоко чуждая и враждебная, иногда даже кажется, что, заговорив с ними о культуре, наносишь им личное оскорбление), я узнал, что последние слова Иммануила Канта на смертном одре были: «Хорошо». В ту же секунду со мной случился мучительный приступ смеха, сопровождаемый болями в желудке; боли продолжались три дня, после чего меня стало рвать желчью. Я вызвал врача, он поставил диагноз «отравление», спросил, что я ел в последние дни, и посоветовал купить молочные продукты. Я купил молочные продукты и в тот же вечер зашёл в «Даймонд найтс», помнится, это было вполне пристойное заведение, где вас не слишком ретиво принуждали к потреблению. У барной стойки сидели штук тридцать девиц и всего два клиента. Я выбрал одну марокканку, лет семнадцати, не больше, декольте красиво подчёркивало её большие груди, и я действительно решил, что у меня получится, но факт остаётся фактом: оказавшись с ней в комнате, я обнаружил, что у меня не стоит даже настолько, чтобы она могла надеть презерватив; сосать меня при таких условиях она отказалась, и что было делать? В конце концов она стала меня дрочить, упорно глядя в угол комнаты, но жала слишком сильно, было больно. Через минуту брызнула тоненькая прозрачная струйка, и она тут же отпустила мой член; я застегнулся и пошёл пописать.

На следующее утро мне пришёл факс от режиссёра «Диогена-киника». До него дошли слухи, что я отказался от проекта «Групповухи на автотрассе», он весьма сожалел и выражал готовность осуществить постановку, если я соглашусь написать сценарий. На следующей неделе ему нужно по делам заехать в Мадрид, он предлагал встретиться и все обсудить.

Собственно, я общался с этим типом лишь от случая к случаю и не видел его уже, наверное, лет пять. Войдя в кафе, я сообразил, что абсолютно не помню, как он выглядит, сел за первый попавшийся столик и спросил пива. Не прошло и двух минут, как у моего стола возник толстенький курчавый человечек в какой-то удивительной охотничьей рубашке цвета хаки и со множеством карманов; в руке он держал стакан и весь лучился улыбкой. От его небритой физиономии так и разило мошенником, и я по-прежнему его не узнавал, но всё же предложил ему сесть. Мой агент давал ему почитать аннотацию и прописанный вводный эпизод, сообщил он; по его мнению, проект необычайно интересен. Я машинально кивнул, краем глаза поглядывая на мобильник: из аэропорта я отправил Эстер сообщение, предупредил, что нахожусь в Мадриде. Она ответила очень вовремя, я чуть было опять не завяз в собственных противоречиях, и обещала быть через десять минут. Снова подняв глаза на режиссёра, я понял, что так и не помню, как его зовут, но он мне не нравится, мне не нравятся его взгляды на человечество, и вообще у меня с этим типом нет ничего общего. Теперь он предлагал себя в соавторы сценария; от одной мысли об этом меня передёрнуло. Он заметил, пошёл на попятный, стал уверять, что, конечно, я прекрасно могу работать один, если мне так хочется, он целиком полагается на меня. Никакого желания заниматься этим дурацким сценарием у меня не было, я просто хотел жить, ещё немножко пожить, если можно, но не мог сказать ему прямо, слишком он был похож на злостного сплетника, новость немедленно пойдёт гулять по киношным кругам, а мне по каким-то непонятным причинам — может, просто от усталости — казалось, что пока нужно втирать всем очки, хотя бы ещё несколько месяцев. Просто чтобы поддержать разговор, я рассказал ему историю о немце, сожравшем другого, с которым познакомился по Интернету. Сперва он отрезал ему пенис, поджарил с луком, и они вместе его съели. Потом он его убил, разделал и положил в морозильник. Время от времени он вынимал кусок, размораживал и готовил, всякий раз по-новому. Следователю он заявил, что совместное поедание пениса было моментом острейшего религиозного переживания, подлинным воссоединением с жертвой. Режиссёр слушал меня с идиотской, но жестокой ухмылкой, полагая, вероятно, что я собираюсь включить эти элементы в новую работу, и заранее смакуя омерзительные кадры, которые можно будет из них извлечь. К счастью, появилась сияющая Эстер, в летней плиссированной юбке, вихрем летавшей вокруг ляжек, и бросилась мне в объятия с таким упоением, что я немедленно забыл обо всём. Она уселась, заказала «Дьяболо» с мятой и скромно стала ждать, когда мы закончим разговор. Режиссёр время от времени оценивающе поглядывал на неё — она положила ноги на стул, раздвинула их, на ней по-прежнему не было трусов, и это выглядело естественно и логично, просто на улице жарко, я так и ждал, что она сейчас возьмёт бумажную салфетку и вытрет лобок. Наконец он откланялся, мы пообещали держать друг друга в курсе. Через десять минут я уже был в ней, и мне было хорошо. Чудо повторилось с той же силой, что и в первый день, и я снова, в последний раз, поверил, что оно может длиться вечно.


Безответная любовь — это неостановимое кровотечение. Несколько месяцев, пока Испания переезжала в лето, я, наверное, ещё мог бы внушать себе, что все в порядке, что в любви мы на равных; но, к несчастью, я никогда толком не умел лгать самому себе. Спустя две недели она приехала ко мне в Сан-Хосе; тело её по-прежнему отдавалось мне безудержно и безоглядно, но я заметил, что она всё чаще отходила на несколько метров, чтобы поговорить по мобильнику. Она много смеялась во время этих разговоров, больше, чем со мной, обещала скоро вернуться, и мелькнувшая было у меня мысль предложить ей провести со мной лето выглядела все более явной бессмыслицей; я проводил её в аэропорт почти с облегчением. Мне удалось избежать разрыва, мы были, как говорится, все ещё вместе, и на следующей неделе я отправился в Мадрид.

Я знал, что её часто не бывает дома, она ходит в ночные клубы, иногда танцует всю ночь напролёт; но ни разу она не предложила мне пойти с ней. В мыслях я видел, как друзья зовут её с собой, а она отвечает: «Нет, сегодня вечером не могу, я у Даниеля…» Многих из них я теперь знал, большинство были студентами или актёрами, нередко в духе «грув», с полудлинными волосами и в удобной одежде; другие, наоборот, юмористически обыгрывали стилистику мачо, latin lover, но все они, естественно, были молоды, да и как иначе? Иногда я спрашивал себя, которые из них — её любовники? Она всегда вела себя очень тактично, ни разу ничем меня не обидела, но и ни разу не дала почувствовать, что я по-настоящему свой в её группе. Помню, однажды вечером, часов в десять, мы, около десятка человек, сидели в каком-то баре и живо обсуждали достоинства разных кабаков, одни были скорее «хаус», другие — скорее «транс». Меня уже с четверть часа мучило желание сказать им, что я тоже хочу войти в их мир, веселиться с ними всю ночь напролёт, я готов был умолять их взять меня с собой. А потом, случайно, заметил своё отражение в зеркале — и понял. Я выглядел на сорок с хорошим гаком: озабоченное, жёсткое лицо, измождённое жизненным опытом, ответственностью, печалями; меньше всего я походил на человека, с которым можно веселиться; это был приговор.


Ночью мы с Эстер занимались любовью (только это у нас по-прежнему получалось хорошо, наверное, только эта часть моего «я» ещё и оставалась юной и неиспорченной), а потом, любуясь её белым, гладким телом, раскинувшимся в свете луны, я вдруг с болью вспомнил Толстожопую. Если мне, по слову Евангелия, отмерится той же мерой, какой мерил я, то дела мои плохи, ибо с Толстожопой я, без сомнения, обошёлся безжалостно — то есть, конечно, жалость тут все равно ни при чём, много чего можно сделать из сострадания, но стоять точно не будет, это исключено. Толстожопую я встретил, когда мне было лет тридцать и ко мне пришёл первый успех — пока ещё не настоящий, не у широкой публики, но, в общем, довольно ощутимый. Я быстро приметил эту толстую, бледную женщину: она не пропускала ни одного моего спектакля, садилась в первом ряду и каждый раз подходила с блокнотом взять у меня автограф. Примерно полгода она набиралась смелости, чтобы заговорить со мной, — да и то, по-моему, в конце концов я сам проявил инициативу. Она была женщина образованная, преподавала философию в одном из парижских университетов, и я реально ничего не опасался. Она попросила разрешения напечатать запись моих скетчей с комментариями в «Кайе д'этюд феноменоложик»; естественно, я согласился. Признаюсь, мне это слегка польстило, в конце концов, я не продвинулся дальше экзаменов на бакалавра, а она меня сравнивала с Кьеркегором. Несколько месяцев мы переписывались по электронной почте, постепенно дело застопорилось, она пригласила меня к себе на ужин, мне бы сразу заподозрить неладное, когда она встретила меня в домашнем платье, но всё-таки мне удалось уйти, не слишком её унизив, по крайней мере, я так надеялся, но назавтра мне пришёл первый порнографический мейл. «Ах, почувствовать наконец тебя в себе, ощутить, как ствол твоей плоти раздвигает мой цветок…» — это было ужасно, она писала как Жерар де Вилье.[65] Честно говоря, она довольно плохо сохранилась, выглядела старше своих лет, на самом деле, когда мы встретились, ей было всего сорок семь — ровно столько же, сколько мне, когда я встретил Эстер; осознав это, я соскочил с кровати и заметался по комнате, задыхаясь от тоски; она мирно спала, сбросив одеяло, боже мой, до чего же она хороша.

Тогда, давно, я воображал — и лет пятнадцать спустя все ещё вспоминал об этом со стыдом и отвращением, — будто в определённом возрасте сексуальное желание исчезает или по крайней мере докучает не так сильно. Как же я мог — я, с моим якобы острым, язвительным умом, поддаться такой нелепой иллюзии? Ведь, в принципе, я знал жизнь, даже читал кое-какие книжки; если существует на свете хоть одна очевидная вещь, что-то такое, относительно чего, как говорится, все показания сходятся, то это оно и есть. Сексуальное желание с возрастом не только не исчезает, но, наоборот, становится ещё более жестоким, ещё более мучительным и неутолимым: даже у тех, впрочем, довольно редких мужчин, у кого прекращается выработка гормонов, эрекция и все связанные с нею явления, все равно влечение к юным женским телам не ослабевает, оно превращается в нечто, быть может, даже худшее, в cosa mentale[66], в желание желания. Вот в чём истина, очевидная истина, о которой без устали твердили все сколько-нибудь серьёзные писатели.

С Толстожопой я мог бы в крайнем случае прибегнуть к куннилингусу: я представлял себе, как пробираюсь лицом между её рыхлых ляжек, её бледных половых губ, в попытке оживить поникший клитор. Но я не сомневался, что даже этого было бы мало — а может, только усилило бы её муки. Она, как и множество других женщин, хотела, чтобы её взяли, на меньшее она бы не согласилась, это не подлежало обсуждению.

Я сбежал; как и всякий мужчина в подобных обстоятельствах, я сбежал: перестал отвечать на её мейлы, запретил пускать её к себе в гримерку. Она не сдавалась несколько лет — пять, а может, семь, она не сдавалась ужасно много лет; по-моему, последнее её письмо пришло накануне моей встречи с Изабель.

Естественно, я ничего ей не говорил, я вообще не вступал с ней в контакт; возможно, в конечном счёте интуиция, то, что называется женская интуиция, действительно существует, так или иначе, именно в этот момент она сгинула, исчезла из моей жизни, а может, и из жизни вообще, как неоднократно грозилась.


Наутро после той тягостной ночи я первым же рейсом вылетел в Париж. Эстер слегка удивилась, она думала, я пробуду в Мадриде всю неделю, впрочем, я и сам так предполагал и теперь не вполне понимал, почему внезапно решил ехать, может, чтобы показать, что мы сами с усами и у меня есть своя жизнь, своя работа, своя независимость, — коли так, то я просчитался, она отнюдь не рвала на себе волосы, нисколько не расстроилась, просто сказала: «Bueno…»[67], и все. Но думаю, в моих поступках уже действительно не оставалось смысла, я начал вести себя как старое, смертельно раненное животное, которое бросается во все стороны, обо все бьётся, падает, вскакивает, всё сильнее ярясь — и все больше слабея, обезумевшее, опьяневшее от запаха собственной крови.

Я уехал под тем предлогом, что хочу повидать Венсана, так я сказал Эстер, и лишь когда самолёт совершил посадку в Руасси, я понял, что в самом деле хочу его повидать, опять-таки не знаю почему, может, просто чтобы проверить, есть ли на свете счастье. Они со Сьюзен поселились в доме его дедушки с бабушкой — том самом доме, где он, по сути, прожил всю жизнь. Было начало июня, но погода стояла пасмурная, и красные кирпичные стены выглядели довольно мрачно; я с удивлением увидел имена на почтовом ящике. «Сьюзен Лонгфелло» — это понятно, но «Венсан Макори»? Ну да, пророка ведь звали Макори, Робер Макори, а Венсан теперь не имел права носить фамилию матери; фамилию Макори ему присвоили специальным постановлением, нужна была какая-то бумага, пока нет решения суда. «Я — ошибка природы», — сказал мне однажды Венсан, имея в виду своё родство с пророком. Возможно; но бабушка с дедушкой приняли его и обласкали как жертву, их горько разочаровал безответственный эгоизм сына, его зацикленность на наслаждениях, — присущие, впрочем, целому поколению, покуда дело не обернулось скверно, наслаждения не сгинули и не остался один эгоизм; так или иначе, они приютили его, открыли перед ним двери своего дома, а этого, между прочим, я сам никогда бы не сделал для собственного сына, одна мысль о том, чтобы жить под одной крышей с этим мелким говнюком, была бы мне невыносима, просто мы с ним оба были люди, которых вообще не должно существовать, в отличие, к примеру, от Сьюзен, — она теперь жила в этих старых, тяжёлых, мрачных стенах, так непохожих на её родную Калифорнию, и сразу почувствовала себя здесь хорошо; она ничего не выбросила, я узнавал семейные фото в рамочках, трудовые медали дедушки и сувенирных бычков с движущимися ногами, память об отдыхе на Коста-Брава; наверное, она убрала что-то лишнее, купила цветы, не знаю, я ничего не понимаю в этих делах, сам всегда жил как в гостинице, у меня отсутствовал инстинкт домашнего очага, думаю, не будь здесь женщины, я бы, наверное, и не подумал обратить на это внимание, но так или иначе теперь это был дом, где люди, судя по всему, могли быть счастливы, значит, она сумела это сделать. Она явно любила Венсана, это я понял сразу, но главное — она любила. Ей от природы дано было любить, как корове — пастись (а птице — петь, а крысе — принюхиваться). Лишившись прежнего господина, она почти в тот же самый миг нашла нового, и мир вокруг неё вновь стал очевидным и позитивным. Я поужинал с ними, вечер прошёл приятно, гармонично, почти без страданий; но у меня не хватило мужества остаться ночевать, и около одиннадцати я уехал, предварительно забронировав номер в «Лютеции».

На станции метро «Монпарнас-Бьенвеню» я почему-то снова стал думать о поэзии, возможно, потому, что виделся с Венсаном, а это всегда позволяло мне яснее осознать собственные границы: с одной стороны, границы творческие, но с другой — ещё и границы в любви. Надо сказать, что в этот момент я проходил мимо афиши «Поэзия в метро», а точнее, мимо афиши с текстом «Свободной любви» Андре Бретона; какое бы отвращение ни внушала сама личность Андре Бретона, каким бы дурацким ни было название — жалкий оксюморон, свидетельствовавший, во-первых, о лёгком размягчении мозга, а во-вторых, о рекламном чутьё, которым отличался сюрреализм и к которому он в конечном счёте и сводился, — факт остаётся фактом: в данном случае этот кретин написал очень красивые стихи. Однако я был не единственным, кто отнёсся к акции без особого восторга: через два дня, проходя мимо той же афиши, я увидел, что на ней красуется граффити: «Чем грузить нас вашей гребаной поэзией, лучше бы пустили побольше поездов в часы пик!», от чего у меня весь вечер было хорошее настроение и даже несколько выросла вера в себя: я, конечно, всего лишь комик, но я всё-таки комик!

Наутро после ужина у Венсана я предупредил администрацию «Лютеции», что оставляю номер за собой, вероятно, на несколько дней. Они восприняли эту новость весьма любезно, с понимающей улыбкой. В конце концов, я действительно был знаменитостью и имел полное право спускать свои бабки, накачиваясь «Александрой» в баре вместе с Филиппом Соллерсом или с Филиппом Буваром — разве что не с Филиппом Леотаром[68], тот уже умер; короче, с учётом моей известности я вполне мог быть допущен в любую из трех категорий Филиппов. Я мог провести ночь с какой-нибудь словенской шлюхой-транссексуалкой — в общем, мог вести блестящую светскую жизнь, не исключено, что этого от меня и ждали, обычно людям, чтобы прославиться, достаточно пары талантливых произведений, не больше, ведь тот факт, что у человека находится пара мыслей, которые он умеет высказать, сам по себе достаточно поразителен, а дальше они просто управляют собственным угасанием — кто сравнительно мирным, кто более мучительным, это уж как повезёт.

Однако я в последующие дни ничем таким не занимался, зато уже назавтра снова позвонил Венсану. Он сразу понял, что зрелище его семейного счастья может причинить мне боль, и предложил встретиться в баре «Лютеции». Собственно, говорил он только о своём проекте посольства: теперь оно у него превратилось в инсталляцию, зрителями которой станут люди будущего. Он заказал себе лимонаду, но не притронулся к стакану; время от времени какой-нибудь «пипл», пересекая бар, замечал меня и заговорщически улыбался; Венсан не обращал на это ни малейшего внимания. Он говорил, не глядя на меня, не пытаясь убедиться, что я его слушаю, каким-то рассудительным и вместе с тем отсутствующим голосом, словно наговаривал на магнитофон или давал показания по уголовному делу. По мере того как он излагал свой замысел, мне становилось ясно, что он понемногу отходит от первоначальной идеи, а его проект делается все более масштабным и преследует теперь совсем иную цель, нежели быть свидетельством об «уделе человеческом», по выражению одного напыщенного автора XX столетия. От человечества, подчеркнул он, и так осталось множество свидетельств, доказывающих только одно: его плачевное состояние; короче, здесь все и так известно. В общем, он спокойно, но безвозвратно покидал человеческие берега, устремляясь к какому-то абсолютному инобытию, куда я не в силах был последовать за ним; вероятно, лишь в этом пространстве ему дышалось свободно, вероятно, только в этом и состояла цель его жизни, но к подобной цели ему придётся идти одному; впрочем, одинок он был всегда.

Мы больше не прежние, мягко, но настойчиво говорил он, мы стали вечными; конечно, нам всем потребуется время, чтобы свыкнуться с этой мыслью, уложить её в голове; тем не менее порядок вещей радикально изменился, причём уже сейчас. Когда все адепты разъехались, Учёный и несколько человек персонала остались на Лансароте продолжать исследования; в конце концов у него все получится, в этом нет сомнения. Человек обладает мозгом большого размера, непропорционально большого в соотнесении с элементарными потребностями, связанными с выживанием, поисками пищи и полового партнёра; наконец-то мы можем начать его использовать. Духовная культура никогда не могла развиваться в обществах с высоким уровнем преступности, напомнил он, просто потому, что свобода мысли возникает лишь при условии физической безопасности, и в индивидууме, вынужденном заботится о своём выживании, постоянно быть начеку, никогда не рождалось ни одной теории, ни одного стихотворения, ни одной сколько-нибудь творческой мысли. Поскольку сейчас обеспечена сохранность нашей ДНК, мы становимся потенциально бессмертными, продолжал он, иначе говоря, можем оказаться в условиях абсолютной физической безопасности, такой физической безопасности, какая не была ведома ни одному человеку; никто не в силах предсказать, какие последствия это будет иметь в интеллектуальном плане.

Эта спокойная беседа на, казалось бы, отвлечённые темы принесла мне громадное облегчение, я впервые задумался о собственном бессмертии, впервые попытался немного шире взглянуть на вещи, — но, вернувшись в номер, обнаружил на мобильнике сообщение от Эстер; она писала просто «I miss you»[69], и я вернулся в своё тело из плоти и крови и вновь почувствовал, насколько она мне нужна. Радость — такая редкая штука. На следующий день я вылетел обратно в Мадрид.

Даниель25,8

То невероятное значение, какое представители человеческой расы придавали сексуальным проблемам, всегда повергало комментаторов-неолюдей в растерянность и изумление. Тягостно наблюдать, как Даниель1 постепенно приближается к Дурному Секрету, как называет его Верховная Сестра; тягостно ощущать, как мало-помалу к нему приходит сознание истины, которая, выйди она на свет, может лишь уничтожить его. На протяжении всех периодов истории большинство мужчин считали, что в пожилом возрасте правильнее говорить о вопросах пола так, словно это пустое баловство, детские игрушки, а настоящими проблемами, достойными внимания зрелого мужа, являются политика, бизнес, война. Во времена Даниеля1 истина начала выходить на поверхность; чем дальше, тем отчётливее все понимали, тем труднее становилось скрыть, что подлинные цели людей, единственные, к которым они бы стремились стихийно и слепо, если бы не утратили такой возможности, носили сексуальный характер. Для нас, неолюдей, это настоящий камень преткновения. Верховная Сестра предупреждает, что мы никогда не сможем составить себе хоть сколько-нибудь адекватного представления об этом феномене; для того чтобы приблизиться к его пониманию, нам следует постоянно иметь в виду ряд нормативных положений, важнейшее из которых — что для человека, равно как и для всех предшествующих ему животных видов, выживание отдельной особи не играло ровно никакой роли. Придуманное Дарвином понятие «борьбы за существование» долгое время позволяло скрывать тот элементарный факт, что генетическая ценность индивидуума, его способность передавать свои основные характеристики потомкам определялась по одному весьма грубому параметру: общему количеству детей, которых он способен зачать. Точно так же не приходится удивляться тому, что животное, любое животное, готово пожертвовать благополучием, физическим комфортом и даже жизнью ради простого полового сношения; к этому его неотвратимо толкала как воля данного вида (говоря в финалистских терминах), так и мощные импульсы гормональной системы (если ограничиться детерминистским подходом). Яркая, пёстрая окраска шерсти и оперения, шумные и зрелищные любовные ритуалы, безусловно, привлекали к самцам внимание опасных хищников; и тем не менее в генетическом плане предпочтение систематически отдавалось именно такому решению, поскольку оно обеспечивало более эффективное размножение. Вторичность отдельной особи по сравнению с видом, закреплённая в неизменных биохимических механизмах, сохранялась и у такого животного, как человек, усугубляясь тем обстоятельством, что его сексуальные инстинкты могли реализовываться постоянно, а не только в периоды спаривания; например, из человеческих рассказов о жизни явствует, что поддержание физического облика в состоянии, способном соблазнить представителей противоположного пола, являлось единственным подлинным смыслом здоровья; ту же цель преследовал и тщательный уход за телом, которому современники Даниеля1 уделяли все большую часть свободного времени.

Половая биохимия неолюдей — по-видимому, именно в этом причина мучительного дискомфорта, даже удушья, которые я испытывал, читая рассказ Даниеля1 и проходя вслед за ним все этапы его крёстного пути, — осталась практически неизменной.

Даниель1,20

Ничто уничтожает.

Мартин Хайдеггер

С начала августа над центральной равниной установилась зона высокого давления, и, прибыв в аэропорт Барахас, я сразу почувствовал, что дело плохо. Стояла невыносимая жара, Эстер опаздывала; она приехала лишь через полчаса, в летнем платье на голое тело.

Я забыл свой замедляющий крем в «Лютеции», это была моя первая ошибка; я кончил слишком быстро и впервые почувствовал, что она слегка разочарована. Она ещё немножко подвигалась на моём непоправимо обмякшем пенисе, потом отодвинулась со смиренной гримаской. Я бы многое отдал за то, чтобы у меня встало снова; мужчины от века живут в суровом мире, в мире примитивного, неумолимого выбора, и без женского понимания мало кто из нас сумел бы выжить. По-моему, именно тогда я понял, что в моё отсутствие она спала с кем-то другим.

Мы сели в метро и отправились пропустить стаканчик с двумя её приятелями; мокрая от пота ткань облепила её тело, чётко виднелись тёмные соски, ложбинка между ягодиц; естественно, все парни в вагоне смотрели только на неё, некоторые даже ей улыбались.

Мне стоило большого труда участвовать в разговоре, иногда удавалось поймать конец фразы, перекинуться парой слов, но я очень быстро сбивался, потому что все равно думал о другом, чувствовал, что соскальзываю по наклонной плоскости и не нахожу опоры. Когда мы вернулись в отель, я задал ей прямой вопрос; она призналась легко и не думая отпираться. «It was an ex boyfriend… — сказала она, показывая, что не стоит придавать этому значения. И, после секундного замешательства, добавила: — And a friend of him».[70]

Стало быть, двое парней; ну да, двое парней, в конце концов, это не в первый раз. Она случайно встретила своего «экса» в каком-то баре, с приятелем, слово за слово, много ли надо, — в общем, все трое оказались в одной постели. Я не смог удержаться и спросил, как всё было. «Good… good…»[71] — ответила она, несколько озадаченная таким поворотом разговора. «It was… comfortable»[72], — уточнила она, невольно улыбнувшись. Да, комфортно; могу себе представить. Сделав над собой невероятное усилие, я всё-таки не спросил, сосала ли она его, своего дружка, или обоих, содомизировали ли они её; я чувствовал, как эти картины теснятся в моём мозгу, прожигая в нём огненные дыры, наверное, это было заметно, потому что она замолчала и нахмурилась. Но тут же, приняв единственно возможное решение, занялась моим членом, с такой нежностью, так искусно, и пальцами, и губами, что, вопреки всем ожиданиям, он снова встал, и через минуту я уже вошёл в неё, и всё было хорошо, опять хорошо, я абсолютно владел ситуацией, и она тоже, больше того, по-моему, она давно так бурно не кончала — по крайней мере со мной, сказал я себе две минуты спустя, но в тот миг мне удалось выбросить эту мысль из головы, я сжал её в объятиях очень нежно, со всей нежностью, на какую был способен, и изо всех сил сосредоточился на её теле, на присутствии её тела, тёплого и живого, здесь и сейчас.


Этот разговор, такой немногословный, сдержанный, мягкий, оказал, как мне сейчас кажется, решающее влияние на Эстер, и в последующие недели все её поведение подчинялось только одной цели: как бы не причинить мне боли; она даже пыталась, в меру своих возможностей, сделать меня счастливым. Её возможности сделать мужчину счастливым были весьма внушительными, и от этого периода у меня в памяти осталось чувство такой огромной радости, такого ежеминутного телесного блаженства, что казалось, этого нельзя вынести, невозможно пережить. Ещё я помню её предупредительность, глубокое, сочувственное понимание и милосердие — собственно, это даже не воспоминание, не какие-то конкретные образы, просто я знаю, что по крайней мере несколько дней, а быть может, и недель, жил в определённом состоянии — состоянии полного, самодостаточного и всё же человеческого совершенства; некоторые мужчины иногда ощущали его возможность, но сколько-нибудь адекватно его описать не удавалось до сих пор никому.


Она уже давно собиралась устроить party на свой день рождения, семнадцатого августа, и начала заниматься подготовкой. Ей хотелось позвать много народу, человек сто, и она решила обратиться к одному своему приятелю, жившему на улице Сан-Исидор. У него был огромный лофт на последнем этаже, с террасой и бассейном; он пригласил нас к себе, чего-нибудь выпить и обо всём договориться. Это был высокий парень по имени Пабло, с длинными чёрными вьющимися волосами, вполне cool; дверь он открыл в лёгком халате, но, выйдя на террасу, сразу сбросил его; тело у него было мускулистое и загорелое. Он предложил нам апельсинового сока. Спал он с Эстер или нет? Неужели я теперь буду терзаться этим вопросом при виде каждого мужчины, которого нам случится встретить? С того самого вечера, когда я вернулся, она была очень внимательна, всегда начеку, и, возможно, уловив отблеск беспокойства в моих глазах, отклонила предложение позагорать немного у бассейна и всячески старалась свести разговор только к подготовке праздника. О том, чтобы достать кокаина и экстази на всех, не могло быть и речи, Эстер предложила закупить первую дозу, для разогрева, и позвать пару-тройку дилеров, чтобы они зашли попозже. Пабло мог взять это на себя, у него на тот момент были хорошие поставщики; в порыве щедрости он даже предложил купить за свой счёт несколько попперсов.


Пятнадцатого августа, в день Успения Богоматери, Эстер занималась со мной любовью ещё сладострастнее, чем обычно. Мы находились в отеле «Сане», напротив кровати висело большое зеркало, было так жарко, что от каждого движения с нас ручьём лил пот; я лежал, раскинув руки и ноги, не в силах пошевелиться, все мои чувства сосредоточились в пенисе. Больше часа она сидела на мне верхом, поднимаясь и опускаясь по моему прибору, сжимая и разжимая свою маленькую вагину, она только что сделала эпиляцию. Все это время она одной рукой ласкала свои блестящие от пота груди, глядя мне прямо в глаза, улыбаясь, сосредоточенно ловя все нюансы моего удовольствия. Свободной рукой она сжимала мои яички, то слабо, нежно, то сильнее, в ритме движений своего влагалища. Чувствуя, что я вот-вот кончу, она сразу останавливалась и сильно сжимала их двумя пальцами, чтобы остановить эякуляцию в зародыше; потом, когда опасность была позади, вновь принималась скользить вверх и вниз. Я провёл так час, а может, и два — на пределе, готовый взорваться, в самом сердце величайшей радости, какую только может испытать мужчина, и в конце концов сам попросил пощады, сам попросил кончить ей в рот. Она выпрямилась, положила подушку мне под ягодицы, спросила, хорошо ли мне видно в зеркало; нет, лучше было немного сместиться, я подвинулся к краю кровати. Она встала на колени в изножье постели, так, чтобы лицо было на уровне моего члена, и начала методично, сантиметр за сантиметром, вылизывать его и лишь затем сомкнула губы на головке. Потом в дело вступили её руки, она ласкала медленно, с силой, словно извлекая каждую капельку спермы из глубин моего тела, а язык её быстро скользил вокруг оконечности члена. Мои глаза заливал пот, я утратил всякое представление о пространстве и времени, и всё же мне удалось ещё немного протянуть, её язык успел совершить три полных круга, и только тогда я кончил, и было так, словно все моё излучавшее наслаждение тело исчезло, растворилось в небытии, в волне блаженной энергии. Она не выпустила меня изо рта и почти застыла, все медленнее посасывая мой член и закрыв глаза, словно чтобы лучше слышать безудержный вопль моего счастья.

Потом она легла, прижалась ко мне, на Мадрид быстро опускалась ночь, полчаса мы лежали неподвижно, полные нежности, и тогда она сказала то, что уже несколько недель собиралась мне сказать и о чём пока не знает никто, кроме сестры, она решила объявить эту новость друзьям на дне рождения. Её приняли в престижную академию фортепианного искусства в Нью-Йорке, она рассчитывала провести там как минимум весь учебный год. Одновременно ей предложили маленькую роль в масштабной голливудской картине о смерти Сократа; она будет играть прислужницу Афродиты, а в роли Сократа выступит Роберт Де Ниро. Конечно, роль небольшая, съёмки продлятся самое большее неделю, но это всё-таки Голливуд, и гонорара ей хватит, чтобы оплатить год учёбы и проживание. Ехать она собиралась в начале сентября.

По-моему, я не произнёс ни звука. Я окаменел, утратил способность реагировать, мне казалось, что если я скажу хоть слово, то обязательно разрыдаюсь. «Bueno… It's a big chance in my life…»[73] — в конце концов жалобно проговорила она, уткнувшись мне в плечо. Я чуть не предложил ей тоже поехать в США, поселиться там вместе, но слова умерли во мне, я прекрасно понимал, что она даже не рассматривает такую возможность. Она не предложила и навестить её; в её жизни начинался новый период, появилась новая точка отсчёта. Я зажёг ночник, вгляделся в неё, пытаясь найти хоть какие-то следы преклонения перед Америкой, перед Голливудом; но нет, ничего подобного не было, она выглядела спокойной и трезвой, просто приняла наилучшее решение, самое разумное в сложившихся обстоятельствах. Удивлённая моим затянувшимся молчанием, она повернула голову и посмотрела на меня; длинные волосы снова обрамляли её лицо, мой взгляд невольно упал на её грудь, я снова лёг, погасил лампу и сделал глубокий вдох; я не хотел усугублять ситуацию, не хотел показывать ей, как мне больно.

Весь следующий день она готовилась к вечеринке, сделала в ближайшем косметическом салоне маску-гоммаж; я ждал её в номере, куря сигарету за сигаретой. Назавтра все повторилось снова: она сходила к парикмахеру, пробежалась по магазинам, купила себе серёжки и новый пояс. В голове у меня было как-то странно пусто, наверно, так чувствуют себя смертники, ожидая исполнения приговора; я никогда не верил, что они в последние часы вспоминают всю свою жизнь, подводят её итог — кроме разве что тех, кто верит в Бога; по-моему, они просто стараются провести время как можно более нейтрально: кому повезёт, те спят, но это не мой случай, за эти два дня я, кажется, вообще не сомкнул глаз.

Когда семнадцатого августа, около восьми вечера, она постучалась ко мне и возникла в дверном проёме, я понял, что не переживу её отъезда. На ней был короткий прозрачный лиф, завязанный под грудью и подчёркивавший её округлость; золотистые чулки на подвязках кончались в сантиметре от юбки — коротенькой мини-юбки, почти пояса, из золотистого винила. Белья на ней не было, и когда она нагнулась завязать шнурки на высоких ботинках, её ягодицы открылись почти целиком; я невольно протянул руку и погладил их. Она обернулась, обняла меня и посмотрела мне в глаза с таким сочувствием, так нежно, что на миг мне показалось, будто она сейчас скажет, что передумала ехать и остаётся со мной, отныне и навсегда, но ничего подобного не произошло, мы вызвали такси и отправились в лофт Пабло.

Первые гости появились около одиннадцати, но по-настоящему праздник начался после трех часов ночи. Сначала я держался вполне корректно, бродил среди гостей с почти беззаботным видом и с бокалом в руке; многие меня знали или видели в кино, поэтому иногда я перекидывался с кем-нибудь парой дежурных фраз, все равно музыка играла слишком громко, и довольно скоро я стал ограничиваться кивком. Собралось человек двести, и, похоже, только я был старше двадцати пяти лет, но даже это не выбивало меня из колеи, я ощущал в себе какое-то странное спокойствие; правда, в известном смысле катастрофа уже произошла. Эстер была ослепительна, она встречала прибывающих гостей, бурно целовалась со всеми. Теперь уже все были в курсе, что она через две недели едет в Нью-Йорк, и я поначалу испугался, что выставлю себя в смешном свете — в конечном счёте я ведь был на положении мужика, получившего отставку, но никто не дал мне этого почувствовать, все говорили так, словно со мной всё было вполне нормально.

К десяти утра «хаус» сменился «трансом», я без остановки наполнял и осушал свой стакан с пуншем и начинал слегка уставать; как было бы здорово, если бы удалось немного соснуть, мелькнуло у меня в голове, но по-настоящему я в это не верил, алкоголь помог приглушить подступающую тоску, но я чувствовал, что она здесь, по-прежнему живет в моей душе и готова пожрать меня при первом признаке слабости. Парочки начали формироваться чуть раньше, я видел какое-то движение в направлении комнат. Я свернул в первый попавшийся коридор, толкнул дверь, украшенную постером с изображением сперматозоидов крупным планом. Судя по всему, здесь только что кончилась мини-оргия, поперек кровати валялись полураздетые парни и девушки. В углу белокурая девочка-подросток в задранной на грудях майке делала минеты; я на всякий случай подошел к ней, но она знаком отогнала меня. Я сел у кровати, неподалеку от брюнетки с матовой кожей, великолепной грудью и в задранной до талии юбке. Казалось, она крепко спала, и в самом деле никак не отреагировала, когда я раздвинул ей ноги, но когда мой палец оказался в ее влагалище, она машинально, так и не проснувшись, оттолкнула мою руку. Я не настаивал, уселся в изножье кровати и просидел так, наверное, с полчаса, погруженный в тупое отчаяние, а потом увидел, что в комнату входит Эстер — живая, полная сил, в сопровождении приятеля, маленького, миленького, очень белокурого, очень коротко стриженного гомосексуалиста, я его знал в лицо. Она купила две дозы кокаина и, сев на корточки, приготовила на картонке дорожки, потом положила картонку на пол; меня она не заметила. Ее приятель принял первую дозу. Когда она в свой черед опустилась на колени, ее юбка задралась очень высоко. Она вставила картонную трубочку в ноздрю, и в тот миг, когда она быстро, ловко и точно вдохнула белый порошок, я уже знал, что никогда не вытравлю из памяти образ этого маленького, невинного, аморального зверька, не дурного и не хорошего, просто ищущего свою порцию возбуждения и удовольствия. Я вдруг подумал о Франческе и сказал себе, что в конечном счете Ученый, наверное, прав: красивая комбинация частиц, гладкая, лишенная индивидуальности оболочка, чье исчезновение не имеет ровно никакого значения; и вот это я любил, это было для меня единственным смыслом жизни — и, что гораздо хуже, продолжает им оставаться. Она рывком выпрямилась, открыла дверь — музыка зазвучала гораздо громче — и вновь удалилась в направлении праздника. Сам того не желая, я встал и пошел за ней; когда я добрался до центральной комнаты, она уже влилась в толпу танцующих. Я стал танцевать рядом, но она меня, казалось, не замечала, ее волосы взлетали и опадали вдоль лица, теперь ее блузка окончательно пропиталась потом, соски проступали под тканью, темп становился все быстрее — по меньшей мере 160 ударов в минуту, — я не всегда успевал, между нами быстро вклинилась группка из трех парней, потом мы оказались спиной к спине, я уперся в нее ягодицами, она стала двигаться в ответ, наши зады терлись друг о друга все сильнее, потом она обернулась и узнала меня. «Ола, Даниель…» — улыбнулась она и снова начала танцевать, потом меня снова оттерла группка парней, уже другая, и я вдруг разом почувствовал, что смертельно устал, еле стою на ногах, я сел на софу и налил себе виски, но это была не самая удачная идея, к горлу тут же подступила жесточайшая тошнота, дверь в ванную комнату оказалась заперта, мне пришлось стучать несколько раз, повторяя: «I'm sick! I'm sick!»[74], наконец мне открыла какая-то девица, завернутая в полотенце, она снова защелкнула за мной дверь и вернулась в ванну, где ее поджидали два парня, она встала на колени, и один немедленно взял ее, а второй устроился так, чтобы она сосала, я бросился к унитазу и засунул в рот два пальца, меня рвало долго, мучительно, потом немного полегчало, и я ушел и лег в комнате, теперь там никого не было, кроме той брюнетки, что оттолкнула меня, она по-прежнему мирно спала с задранной до талии юбкой, и мне вдруг стало ужасно грустно, я ничего не мог с собой поделать, встал и пошел искать Эстер и прилип к ней, буквально и бесстыдно, я обнял ее за талию и умолял поговорить со мной, еще поговорить и побыть рядом, не бросать меня одного; она вырывалась все нетерпеливее и устремлялась к друзьям, но я не отставал и все обнимал ее, и она снова меня отстраняла, я видел, как их лица смыкаются вокруг, наверное, они тоже что-то говорили, но я ничего не понимал, гром басов перекрывал все. Наконец я расслышал, как она повторяет, настойчиво и властно: «Please, Daniel, please… It's a party!»[75], но это не помогало, чувство одиночества затопляло меня, я снова положил голову ей на плечо, и тогда она изо всех сил оттолкнула меня обеими руками с криком: «Stop that!»[76] — у неё было по-настоящему бешеное лицо, несколько человек вокруг перестали танцевать, я развернулся, ушёл обратно в комнату, свернулся в комочек на полу, обхватил голову руками и в первый раз за последние, по крайней мере, лет двадцать разрыдался.

Праздник продолжался и на следующий день, часов в пять пополудни Пабло принёс булочки с шоколадом и круассаны, я взял круассан и обмакнул его в чашку кофе с молоком, музыка звучала тише, спокойнее, мелодичнее, это было что-то вроде безмятежного чиллаута, многие девушки танцевали, медленно покачивая руками, словно большими крыльями. Эстер сидела неподалёку, в нескольких метрах, но не обращала на меня никакого внимания, продолжая болтать с приятелями, вспоминать другие вечеринки, и только тут до меня наконец дошло. Она уезжала в Штаты на год, быть может, навсегда; там она найдёт себе новых друзей и, конечно, нового бойфренда. Конечно, она меня бросила, но бросила и их тоже, в моём положении не было ничего особенного. То чувство исключительной, единственной привязанности, которое я ощущал в себе, которое будет мучить меня всё сильнее и в конце концов убьёт, для неё было лишено основания, не имело никакого резона, никакого смысла: наши тела существовали по отдельности, мы не могли ощутить ни одних и тех же страданий, ни одних и тех же радостей, мы, несомненно, были двумя отдельно взятыми существами. Изабель не любила наслаждение, а Эстер не любила любовь, она не хотела быть влюблённой, отвергала это чувство исключительности, зависимости, и не только она, все её поколение отвергало его, я со своими сентиментальными глупостями, со своими привязанностями, со своими оковами бродил среди них, словно доисторическое чудовище. Для Эстер, как и для большинства её ровесниц, сексуальность была приятным развлечением, основанным на соблазне и эротике и не предполагавшим никакого особенного участия чувств; быть может, любовь, подобно жалости у Ницше, всегда была всего лишь сентиментальным вымыслом, и её изобрели слабые, чтобы пробудить в сильных чувство вины, поставить предел их природной свободе и свирепости. Раньше женщины были слабыми, особенно в момент родов, поначалу они нуждались в могущественном покровителе и для этого придумали любовь, но теперь они стали сильными, независимыми, свободными и отказались как внушать, так и испытывать чувство, лишённое всякой конкретной почвы. Извечная мужская цель, в наши дни замечательно выраженная в порнофильмах, — лишить сексуальность любых сентиментальных коннотаций, вернуть её в пространство чистого развлечения, — в этом поколении оказалась наконец достигнута. Эта молодёжь не могла ни почувствовать, ни даже толком понять то, что чувствовал я, а если бы и смогла, то пришла бы в замешательство, словно столкнувшись с чем-то смешным и немного стыдным, с каким-то пережитком прошлого. У них получилось — после десятилетий усиленной дрессировки им наконец удалось изгнать из человеческого сердца одно из древнейших чувств, и теперь это свершившийся факт, разрушенное уже не восстановится, как осколки чашки не могут склеиться сами собой; они достигли цели: в своей жизни они никогда, ни в какой момент, уже не узнают любви. Они свободны.


Около полуночи кто-то снова включил техно, и гости опять начали танцевать; дилеры ушли, но оставалось ещё немало экстази и попперсов. Я кружил по каким-то невыносимым областям мысли, гнетущим и безысходным, как анфилада тёмных комнат. Почему-то мне вспомнился Жерар, юморист-элохимит. «Нет проблямс…» — в какой-то момент сказал я совершенно одуревшей шведке, все равно говорившей только по-английски; девица посмотрела на меня странно, и тут я заметил, что на меня многие посматривают странно и что я уже несколько минут говорю сам с собой. Я помотал головой, бросил взгляд на часы и сел в шезлонг на краю бассейна; было уже два часа ночи, но удушающая жара не спадала.

Чуть позже я понял, что давно не видел Эстер, и встал с не очень твёрдым намерением её поискать. В центральной комнате народу оставалось не так много; в коридоре я перешагнул через несколько человек и в конце концов нашёл её в одной из дальних комнат; она лежала в середине группы, на ней была только золотистая мини-юбка, задранная до талии. У неё за спиной высокий парень с длинными вьющимися волосами, возможно — Пабло, ласкал её ягодицы, собираясь войти в неё. Она болтала с другим, неизвестным мне парнем, тоже черноволосым и очень мускулистым, одновременно играя его членом, с улыбкой похлопывая им то по носу, то по щекам. Я тихо прикрыл дверь; я тогда не знал, что вижу её в последний раз.

Ещё чуть позже, когда над Мадридом занимался рассвет, я быстро подрочил у края бассейна. Неподалёку стояла девушка в чёрном платье, с отсутствующим взглядом; я думал, она меня не замечает, но когда я эякулировал, она сплюнула в сторону.

В конце концов я заснул и спал, наверное, долго, потому что когда я проснулся, вокруг не было никого; даже Пабло куда-то ушёл. На моих брюках засохла сперма, и, похоже, я пролил виски на рубашку; она воняла. Я с трудом встал и пошёл по террасе, переступая через объедки и пустые бутылки. Облокотившись на балюстраду, я окинул взглядом улицу внизу. Солнце уже опускалось к горизонту, скоро наступит ночь, и я примерно знал, что меня ждёт. Сомнения нет: я вышел на финишную прямую.

Даниель25,9

Блестящие металлические сферы парили в воздухе, медленно вращаясь вокруг своей оси и издавая певучий, слегка вибрирующий звук. Местное население относилось к ним странно, в его поведении сочетались поклонение и сарказм. Население это, безусловно, состояло из социально организованных приматов, но кто они — дикари, неолюди или какой-то третий биологический вид? По их одеянию — широким черным плащам и черным капюшонам с прорезями для глаз — определить это было невозможно. Развалины вокруг, вероятно, соотносились с какой-то реальной местностью: временами пейзаж напоминал описания Лансароте у Даниеля1; я не совсем понимал, что Мария23 хочет сказать их иконографическим воспроизведением.

Мы несём в себе весть

О системе апперцептивной,

Об IGUS эмотивной,

Той, что была и есть.

Мне иногда приходило в голову, что и Мария23, и вообще неолюди, включая меня самого, — всего лишь программные фантомы; однако сама прегнантность этих фантомов доказывает существование одной или многих IGUS (независимо оттого, какова их природа — биологическая, цифровая или интермедийная). Существования же хотя бы одной IGUS самого по себе достаточно, чтобы вызвать, в то время пока она существует, сужение поля бесчисленных потенций. Подобное сужение является обязательным условием парадигмы существования. Даже Грядущие, обретая бытие, должны будут привести свой онтологический статус в соответствие с общими предпосылками функционирования IGUS. Уже Хартл и Гелл-Манн показали, что когнитивная функция IGUS (Information Gathering and Utilizing Systems[77]) предполагает такие условия, как устойчивость последовательностей событий и их взаимоисключение. IGUS наблюдателя, природного или созданного искусственно, наделяет реальным существованием лишь одну из всего множества параллельных вселенных; подобный вывод, отнюдь не исключая возможного существования иных вселенных, тем не менее не позволяет любому заданному наблюдателю получить какой-либо доступ к ним; если воспользоваться довольно загадочной, но обобщающей формулой Гелл-Манна, «в каждой вселенной присутствует только эта вселенная». Существование сообщества наблюдателей, даже если оно включает всего две IGUS, само по себе доказывает существование некоей реальности.

Если придерживаться общепринятой гипотезы о непрерывной эволюции органических соединений, то у нас нет никаких оснований полагать, будто эволюция дикарей была прервана Великой Засухой; но нет и никаких признаков того, что они, как полагала Мария23, сумели вновь овладеть речевой деятельностью и образовать разумные сообщества, воссоздав новые социумы на принципах, отличающихся от тех, что в своё время были заданы Основоположниками. Однако Мария23 буквально одержима этой проблемой дикарских социумов и постоянно затрагивает её в ходе нашего общения, принимающего все более оживлённый характер. Я чувствую в ней какое-то интеллектуальное брожение, нетерпение, которое понемногу передаётся и мне, хотя внешние обстоятельства никак не оправдывают выхода из обычного для нас стаза; после очередного отрезка нашей интермедиации я все чаще чувствую себя взволнованным и словно ослабшим. К счастью, Фокс своим присутствием быстро возвращает мне покой, я устраиваюсь в любимом кресле, на северной оконечности главной комнаты, и, закрыв глаза, спокойно сижу на солнце, ожидая следующего контакта.

Даниель1,21

В тот же день я сел в поезд и уехал в Биарриц; в Андае была пересадка, толпились девушки в коротких юбках, и вообще царила каникулярная атмосфера, не имевшая ко мне, естественно, почти никакого отношения, но всё-таки я ещё не утратил способности замечать такие вещи, ещё не перестал быть человеком, незачем себя обманывать, я не стал непрошибаемым, и мне неоткуда ждать окончательного избавления — вплоть до реальной, физической смерти. Приехав, я поселился в «Вилле Евгении», старинной загородной резиденции Наполеона III, подаренной им императрице и превращённой в двадцатом веке в отель класса «люкс». Ресторан тоже назывался «Вилла Евгения» и был отмечен одной звездой в путеводителе Мишлена. Я взял ризотто с чернилами каракатицы; вкусно. Мне казалось, что я мог бы есть то же самое каждый день и вообще мог бы остаться здесь надолго, быть может, до конца жизни. Наутро я купил ноутбук «Самсунг X10» и принтер «Кэнон 180», со смутным намерением приступить к проекту, о котором говорил Венсану, и поведать какому-то неизвестному пока читателю о событиях, развернувшихся на моих глазах на Лансароте. Далеко не сразу, лишь после нескольких наших с ним разговоров, после того как я долго объяснял, насколько заметное, пускай и слабое, успокоение и ощущение хотя бы относительной внутренней ясности приносят мне эти записки, ему пришла мысль попросить всех претендентов на бессмертие написать свой рассказ о жизни, причём как можно более исчерпывающий; в свете этого мой собственный замысел приобрёл гораздо более выраженный автобиографический характер.

Конечно, я приехал в Биарриц, чтобы повидать Изабель, но, поселившись в отеле, неожиданно понял, что, как ни странно, это может и подождать, — странно, потому что я отчётливо сознавал, что жить мне остаётся недолго. Каждый день я совершал небольшую, минут на пятнадцать, прогулку по пляжу, говоря себе, что у меня есть шанс встретить их с Фоксом, но так никого и не встретил и недели через две всё-таки решил ей позвонить. В конце концов, она могла просто уехать из города, мы не общались уже больше года.

Она никуда не уехала, но сказала, что собирается уехать, как только умрёт её мать — это должно случиться через неделю-другую, максимум через месяц. Судя по голосу, она была не особенно рада меня слышать, мне пришлось самому предложить ей встретиться. Я пригласил её позавтракать в ресторане моего отеля; это невозможно, ответила она, туда не пускают с собаками. В конце концов мы договорились встретиться, как обычно, в «Серебряном сёрфере», но я сразу почувствовал: что-то изменилось. Как ни странно, даже необъяснимо, но мне показалось, что она на меня сердита; и ещё я понял, что никогда не говорил ей об Эстер, даже словом не обмолвился, — непонятно почему, ведь мы разошлись, повторяю, как цивилизованные, современные люди, без всяких мелочных, тем более денежных расчётов, можно сказать, расстались добрыми друзьями.

Фокс слегка постарел и потолстел, но был все такой же ласковый и весёлый; просто пришлось немного помочь ему взобраться на колени. Минут десять мы поговорили о нём: он приводил в восторг всех рок-н-ролльных старых перечниц Биаррица, видимо, потому, что такая собака была у английской королевы — а ещё у Мика Джаггера, после того как он стал рыцарем. Оказывается, сообщила Изабель, он вовсе не дворняжка, а вельш корги пемброк, штатный пёс королевской фамилии; откуда это трехмесячное существо голубых кровей взялось в стае бродячих собак на обочине испанской автотрассы, так навсегда и останется тайной.

Мы поболтали об этом минут пятнадцать, а потом неотвратимо, словно повинуясь закону природы, перешли к самой сути, и я заговорил о своём романе с Эстер. Я рассказал Изабель все, с самого начала и до мадридской party по случаю дня её рождения; мой рассказ длился больше двух часов. Она слушала внимательно, не перебивая, и без особого удивления. «Да, ты всегда любил секс…» — вполголоса обронила она, когда я высказывал какие-то свои эротические соображения. Когда я кончил, она сказала, что уже давно о чём-то таком догадывалась и рада, что я решился обо всём ей рассказать.

— По существу, в моей жизни были, наверное, всего две женщины, — подытожил я. — Одна, то есть ты, недостаточно любила секс, а другая, Эстер, недостаточно любила любовь.

На этот раз она не стала скрывать улыбку.

— Это точно, — произнесла она каким-то другим, удивительно лукавым и юным голосом, — не повезло тебе… — И, подумав, добавила: — В конце концов, мужчины всегда недовольны своими женщинами…

— Да, исключения — редкость.

— Просто они хотят прямо противоположных вещей. Правда, женщины теперь тоже такие, но это случилось сравнительно недавно. В сущности, полигамия, наверно, была неплохим выходом из положения…

Грустная вещь — крушение цивилизации, грустно видеть, как тонут её лучшие умы: поначалу чувствуешь себя в жизни не слишком уютно, а под конец мечтаешь об исламистской республике. Ну, или, скажем, немного грустная — безусловно, бывают вещи и погрустнее. Изабель всегда любила теоретические дискуссии, отчасти это меня в ней и привлекало; насколько бесплодным, а иногда и пагубным бывает теоретизирование ради теоретизирования, настолько же глубоким, творческим и нежным оно может оказаться сразу после любви — сразу после настоящей жизни. Мы смотрели друг другу прямо в глаза, и я знал, я чувствовал, что-то должно произойти, казалось, все звуки в кафе стихли, я словно вступил в полосу тишины, только ещё не решил, на время или окончательно, и наконец, по-прежнему глядя мне прямо в глаза, чётко и убеждённо она сказала мне: «Я до сих пор люблю тебя».

В ту же ночь я остался у неё, и в следующие ночи тоже — сохранив, однако, за собой номер в отеле. Как я и ожидал, квартира у неё была отделана с большим вкусом; находилась она в маленьком особняке среди в парковой зоны, в сотне метров от океана. Я с удовольствием кормил Фокса и водил его на прогулку; он теперь бегал не так быстро и меньше интересовался другими собаками.

По утрам Изабель садилась в машину и ехала в больницу; большую часть дня она проводила в палате матери; по её словам, за больной хорошо ухаживали, теперь это величайшая редкость. Каждый год летом во Франции начинался сезон отпусков, и каждый год в больницах и домах для престарелых множество стариков умирали от отсутствия ухода; но никто уже давно не возмущался, в известном смысле это вошло в обычай, превратилось во вполне естественный способ решить статистическую проблему, снизить процент пожилых людей, неизбежно оказывающий пагубное влияние на экономический баланс страны. Изабель была не такая; пожив рядом с ней, я вновь осознал её моральное превосходство над большинством мужчин и женщин своего поколения: она была гораздо более благородной, внимательной, любящей. В сексуальном же плане между нами не произошло ничего; мы спали в одной постели, нисколько не смущаясь, но и не имея сил смириться с этой ситуацией. Честно говоря, я устал, да и жара стояла изнуряющая, энергии во мне было не больше, чем в дохлой устрице, и этот ступор распространялся на все; днём я пытался писать, усаживался за маленький столик, глядел на сад, но в голову ничего не шло, все казалось неважным, незначительным, я прожил жизнь, теперь она подходит к концу, всё как у всех, карьера шоумена казалась теперь такой далёкой, от неё уж точно не останется никакого следа.

Правда, временами я вспоминал, что изначально моя повесть преследовала совсем иную цель; я прекрасно сознавал, что на Лансароте оказался свидетелем событий, ставших важнейшим, быть может, решающим этапом в эволюции человечества. Однажды утром, почувствовав себя чуть более бодрым, я позвонил Венсану: у них самый разгар переезда, сообщил он, они решили продать особняк пророка в Санта-Монике и перенести правление церкви в Шевийи-Ларю. Учёный оставался на Лансароте, при лаборатории, но Коп с супругой уже прибыли, купили домик неподалёку от его собственного; они строили новый офис, нанимали персонал, подумывали откупить часть времени на телеканале, посвящённом новым культам. Сам он явно занимался чем-то важным и значимым, по крайней мере в собственных глазах. Но тут я никак не мог ему позавидовать: за всю жизнь меня не интересовало ничего, кроме собственного члена, теперь мой член умер, и я собирался последовать за ним, пережить тот же роковой упадок, и поделом, твердил я себе, притворяясь, будто получаю от этого мрачное удовлетворение, хотя в действительности все глубже погружался в самый обыкновенный ужас — ужас, усугублявшийся стойкой жестокой жарой и неизменной, слепящей лазурью небес.

Думаю, Изабель все это чувствовала; она смотрела на меня и вздыхала, а недели через две стало совершенно ясно, что все это плохо кончится и лучше мне опять уйти, на сей раз окончательно, мы и вправду были слишком старые, желчные, угрюмые, могли только причинять друг другу боль, попрекать друг друга тем, что ничего не можем. В наш последний вечер (жара немного спала, мы накрыли стол в саду, Изабель постаралась с ужином) я рассказал ей об элохимитской церкви и о бессмертии — обетовании, данном на Лансароте. Она, конечно, кое-что слышала краем уха, но, как и большинство, считала все это полной чушью и не знала, что всё происходило на моих глазах. Только тогда до меня дошло, что она ни разу не видела Патрика, хоть и помнит Робера Бельгийского, и что, в сущности, после её ухода в моей жизни много всего произошло, даже удивительно, почему я не рассказал ей раньше. Наверное, сама идея была ещё слишком нова и непривычна, честно говоря, я сам очень часто забывал, что стал бессмертным, приходилось делать усилие, чтобы об этом вспомнить. Но я всё же пустился в объяснения, рассказал всю историю с самого начала, во всех необходимых подробностях, сделав особый упор на личность Учёного, на то общее впечатление компетентности, которое он производил. Её ум пока тоже работал отлично, думаю, она ничего не смыслила в генетике, никогда специально этим не интересовалась, однако без труда поняла все мои объяснения и тут же сделала из них выводы.

— Значит, бессмертие… — подытожила она. — То есть вроде как тебе дают второй шанс.

— Или третий; или много шансов, бесконечное число. Настоящее бессмертие.

— Хорошо; я согласна предоставить им свою ДНК и завещать имущество. Ты мне дашь их координаты. То же самое я сделаю для Фокса. Что до моей матери… — Она заколебалась, нахмурилась. — Думаю, для неё уже слишком поздно; она не поймёт. Она сейчас страдает, ей больно, по-моему, она действительно хочет умереть. Она хочет не быть.

Меня поразило, как быстро она согласилась, и, по-моему, именно тогда я смутно почувствовал, что зарождается какой-то новый феномен. Что на Западе может возникнуть какая-то новая религия — факт сам по себе поразительный: последние тридцать лет европейской истории ознаменовались массовым, внезапным и невероятно бурным крушением традиционных религиозных верований. В ряде стран — таких, как Испания, Польша, Ирландия, — всеобщая, единодушная, глубокая католическая вера на протяжении веков определяла общественную жизнь и всю совокупность поведенческих навыков, обусловливала мораль и структуру семьи, лежала в основе всей культурной и художественной продукции, социальной иерархии, условностей, житейских норм. И вдруг всего за несколько лет, меньше чем за одно поколение, в невероятно короткий срок все это испарилось, ушло в небытие. Сегодня в этих странах уже никто не верил в Бога, не придавал ему ни малейшего значения, даже не помнил, что когда-то в него верил; более того, все произошло легко, без конфликтов, без всякого насилия и протестов, даже без особых дискуссий, с той естественностью, с какой тяжёлая глыба, удерживаемая в определённом положении за счёт внешнего усилия, возвращается в состояние равновесия, как только её отпускают. Мне подумалось, что, быть может, духовные верования человека — это отнюдь не массивный, цельный, несдвигаемый груз, каким их обычно представляют; что, быть может, они, наоборот, были в человеке самым легковесным, непрочным элементом, всегда готовым умереть и родиться заново.

Даниель25,10

Действительно, большинство свидетельств сходятся на том, что именно с этого времени число приверженцев элохимитской церкви стало быстро расти, и она, не встречая сопротивления, захватила весь западный мир. Ускоренными темпами, менее чем за два года, вытеснив из обращения западные течения буддизма, элохимитское движение легко поглотило последние обломки рухнувшего христианства, а затем взяло курс на Азию; завоевание началось с Японии и произошло с той же быстротой — тем более поразительной, что этот континент на протяжении столетий успешно сопротивлялся всем миссионерским поползновениям христиан. Правда, времена изменились и элохимизм шагал, так сказать, в ногу с потребительским капитализмом, который, сделав молодость высшей, исключительно желанной ценностью, тем самым постепенно подорвал почтение к традициям и культ предков, поскольку сулил возможность навечно сохранить эту самую молодость и связанные с нею удовольствия.

Интересно, что дольше и упорнее всех сопротивлялся ислам. Мусульманская религия укрепляла свои позиции в западных странах примерно в том же ритме, что и элохимизм: опираясь на непрерывную массовую иммиграцию и адресуясь прежде всего к выходцам из стран Магриба и чёрной Африки, она тем не менее пользовалась все большим успехом у «коренных» европейцев, причём в основе этого успеха лежал исключительно её мачизм. Отказ от мачизма, сделав мужчин несчастными, на самом деле не принёс счастья и женщинам. Все больше людей мечтали вернуться к системе, при которой женщины были стыдливы, покорны и строго оберегали свою девственность. Конечно, в то же время постоянно росло и эротическое давление на тела юных девушек; экспансия ислама стала возможной лишь благодаря целому ряду поправок, введённых под влиянием нового поколения имамов, вдохновлявшихся, с одной стороны, католической традицией, а с другой — реалити-шоу и зрелищными телепредставлениями американских евангелистов; они разработали для мусульманской публики назидательный сценарий жизни, в основе которого лежали два понятия, сравнительно чуждые исламской традиции, — обращение и отпущение грехов. Типовая схема, дословно повторявшаяся в дюжине «телероманов», снимавшихся, как правило, в Турции или в Северной Африке, состояла в следующем. Юная героиня, несмотря на мольбы убитых горем родителей, поначалу ведёт неправедную жизнь — пьёт, употребляет наркотики, исповедует самую разнузданную сексуальную свободу. Затем, под влиянием некоего события (мучительного выкидыша, встречи с молодым правоверным мусульманином, готовящимся стать инженером), в ней происходит спасительный нравственный переворот, и она, отринув мирские искушения, превращается в покорную, целомудренную, закутанную в хиджаб супругу. Существовал и мужской вариант той же темы: в нём фигурировали преимущественно рэперы, а основной упор делался на преступность и употребление тяжёлых наркотиков. Этот лицемерный сценарий имел шумный успех не в последнюю очередь благодаря точно выбранному возрасту обращения: как раз между двадцатью двумя и двадцатью пятью годами молодые уроженки Магриба, ослепительно красивые в юности, обычно начинали расплываться, и у них возникала потребность в менее откровенных одеяниях. Тем самым за одно-два десятилетия исламу в Европе удалось взять на себя ту роль, какую играл католицизм в период расцвета: роль «официальной» религии, организующей календарный цикл и повседневные мини-ритуалы, обладающей учением, с одной стороны, достаточно примитивным и доступным для самой широкой публики, а с другой — достаточно неоднозначным, привлекательным для самых изощрённых умов; проповедующей в теории жесточайший нравственный ригоризм, но сохраняющей на практике множество лазеек и способной принять в своё лоно любого грешника. Аналогичный феномен наблюдался и в Соединённых Штатах Америки, прежде всего среди чернокожего населения — с той лишь разницей, что здесь католицизм, носителями которого являлись иммигранты из Латинской Америки, дольше сохранял ведущие позиции.

Однако все это не могло продолжаться вечно: уже через несколько лет нежелание стареть, становиться как все, превращаться в раздобревшую мамашу захватило и иммигрантов. Когда общественная система рушится, она рушится окончательно, и возврат к ней уже невозможен; теоретические законы социальной энтропии, распространяющиеся на любую систему человеческих отношений, получили строго научное обоснование лишь два столетия спустя, у Хьюлетта и Дьюда, но интуитивно их ощущали уже давно. В самом деле: крушение ислама на Западе удивительно напоминает крушение коммунизма, случившееся несколькими десятилетиями ранее: в обоих случаях попятное движение зародилось в самих странах-родоначальницах и за несколько лет начисто смело все влиятельные и богатейшие организации, созданные в странах-сателлитах. Как только арабский мир, после долгих лет подрывной работы, которая велась главным образом через подпольные контакты по Интернету и через загрузку упадочнической культурной продукции, получил наконец практический доступ к образу жизни, основанному на массовом потреблении, сексуальной свободе и разнообразии досуга, население приняло его с таким же бурным восторгом, как и в коммунистических странах полувеком раньше. Движение, как не раз случалось в истории человечества, возникло в Палестине: его началом послужил внезапный отказ палестинских девушек подчинять всю свою жизнь задаче беспрерывного произведения на свет будущих воинов джихада; они требовали для себя свободы нравов, которой уже давно пользовались их соседки-израильтянки. За несколько лет волна протеста, носительницей которого стала музыка техно (подобно тому как чуть раньше влечение к капитализму насаждалось через рок и, гораздо более эффективно, через Интернет), охватила все арабские страны, безуспешно пытавшиеся справиться с массовым молодёжным бунтом. Эти события убедительно продемонстрировали западному миру, что исконная вера в мусульманских странах держалась только на невежестве и принуждении; лишившись тылов, исламистские движения на Западе немедленно рухнули.

Напротив, элохимизм прекрасно вписывался в ту цивилизацию досуга, которая, собственно, и произвела его на свет. Не навязывая никаких моральных норм, сведя смысл человеческого существования к удовлетворению желаний, он в то же время брался исполнить главное обетование всех монотеистических религий и победить смерть. Он просто ограничивал рамки этой победы и природу самого обетования, решительно отсекая духовное, непонятное измерение и сводя его к бесконечному продлению материальной жизни, то есть к бесконечному удовлетворению материальных желаний.

Первая, главная церемония, служившая знаком обращения в элохимитскую веру каждого нового адепта — взятие образцов ДНК, — сопровождалась подписанием договора, по которому новообращённый в случае смерти завещал церкви все своё имущество; та, со своей стороны, оставляла за собой возможность инвестировать это наследство в любые проекты, обязуясь после воскресения адепта вернуть ему все в целости и сохранности. Это не вызвало особого шока, поскольку церковь предполагала полностью уничтожить размножение естественным путём, а значит, и всю прежнюю систему наследования, превратив смерть в некий стаз, нейтральный период ожидания нового, молодого тела. Результатом интенсивной рекламной кампании, проведённой в американских деловых кругах, стало обращение Стива Джобса, который, однако, испросил — и получил — разрешение отказать часть имущества детям, которых он произвёл на свет, ещё не будучи элохимитом. Вскоре к нему присоединились Билл Гейтс, Ричард Бренсон и многие главы крупнейших мировых фирм. Теперь церковь располагала огромными средствами; всего через несколько лет после смерти пророка она уже представляла собой основную европейскую религию, далеко опережавшую все остальные как по капиталовложениям, так и по числу сторонников.

Второй важнейшей церемонией был переход в фазу ожидания воскресения — иными словами, самоубийство. После недолгого периода колебаний у элохимитов возник и понемногу закрепился обычай совершать его публично, в соответствии с простым, гармоничным ритуалом, тогда, когда адепт сочтёт, что его физическое тело больше не в состоянии приносить ему те радости, каких он вправе ожидать. Люди совершали ритуал легко, исполненные надежды, уверенные в скором воскресении, — факт тем более поразительный, что Мицкевич, несмотря на колоссальные средства, выделенные на его исследования, так и не добился реального прогресса: он действительно мог гарантировать сохранность ДНК на протяжении неограниченного срока, но пока ему было не под силу породить живой организм, сколько-нибудь превосходящий по сложности простую клетку. Правда, в своё время у христиан обетование бессмертия покоилось на ещё более зыбких основаниях. Мысль о бессмертии, в сущности, никогда не покидала человека: даже когда ему, под давлением обстоятельств, приходилось отрекаться от прежних верований, тоска по ним все равно жила в его душе; он никогда не мог смириться и всегда готов был принять новую веру, довольствуясь любым сколько-нибудь убедительным обоснованием.

Даниель1,22

Тогда способный к изменениям культ получит эмпирический перевес над замшелой догмой; тем самым будут заложены основы его поступательного восхождения, которое позитивизм связывает с аффективным элементом религии.

Огюст Конт, Призыв к консерваторам

Сам я по натуре настолько мало походил на верующего, что верования другого человека, по существу, меня почти не волновали; я, естественно, оставил Изабель координаты элохимитской церкви, но и не придал этому особого значения. В ту последнюю ночь я попробовал заняться с ней любовью, но снова потерпел неудачу. Она несколько минут пыталась пожевать мой член, но я слишком хорошо чувствовал, что она не делала этого уже много лет и вообще больше в это не верила, а в таких вещах нужен хотя бы минимум веры и энтузиазма, иначе ничего путного не получится; моя плоть в её губах оставалась вялой, а обвислые яички не реагировали на неточные ласки. В конце концов она отступилась и спросила, не дать ли мне снотворного. Конечно, дать, по-моему, отказываться вообще глупо, незачем попусту себя мучить. Она по-прежнему могла встать первая и сварить кофе, эту способность она ещё сохранила. На лилиях блестели капельки росы, веяло прохладой, я забронировал билет на поезд в 8:32, лето понемногу начинало отступать.


Я, как всегда, поселился в «Лютеции», и Венсану позвонил тоже далеко не сразу, наверное, через месяц или два, почему — не знаю, просто так; я занимался тем же, чем и раньше, но все делал замедленно: мне как будто требовалось разделить любое дело на части, чтобы исполнить его более или менее удовлетворительно. Время от времени я перебирался в бар и спокойно, флегматично накачивался спиртным; нередко меня узнавали старые знакомые. Я не прилагал никаких усилий, чтобы поддержать разговор, и не ощущал никакой неловкости; в этом состоит одно из немногочисленных преимуществ звезды — или, как в моём случае, бывшей звезды: если вы с кем-то встретились и в конце концов, что нормально, начинаете скучать вместе, не по чьей-то вине, а, так сказать, по обоюдному согласию, то ваш собеседник всегда чувствует себя ответственным за это, начинает казниться, что не сумел удержать разговор на достаточно высоком уровне, не смог создать блистательную и располагающую атмосферу. Очень удобно, даже можно расслабиться — когда становится по-настоящему наплевать. Иногда по ходу подобного диалога, кивая головой с понимающим видом, я отдавался во власть невольных видений — впрочем, как правило, довольно неприятных: снова и снова думал о кастингах, где Эстер приходится целоваться с парнями, о постельных сценах, которые ей приходится играть во всяких короткометражках; вспоминал, как всё держал в себе — к тому же совершенно напрасно, с тем же успехом я мог устраивать ей сцены или рыдать, это бы ровным счётом ничего не изменило, — и лишний раз убеждался, что в такой ситуации долго не протяну, я слишком стар, у меня нет сил; впрочем, от констатации этого факта печаль моя нисколько не уменьшалась, теперь у меня оставался только один выход — выстрадать все до конца, потому что мне никогда не забыть её тела, её кожи, её лица; а ещё я никогда так отчётливо не сознавал, что в человеческих отношениях царит строгий детерминизм, что они рождаются, развиваются и умирают так же неумолимо, как движутся по орбитам планеты, и что все надежды хоть как-то изменить их ход абсурдны и напрасны.


В «Лютеции» я тоже мог бы прожить довольно долго, хотя, наверное, не так долго, как в Биаррице, потому что начал всё-таки слишком уж много пить, мои внутренности медленно проедала тоска, я мог весь вечер проторчать в «Бон Марше», уставившись на пуловеры, продолжать в том же духе не имело смысла. В одно октябрьское утро, кажется, в понедельник, я позвонил Венсану. Когда я вошёл в его дом в Шевийи-Ларю, мне показалось, что я попал в муравейник или в улей, — короче, в организацию, где у каждого была своя, чётко очерченная задача и дела шли полным ходом. Венсан ждал меня в прихожей, готовый ехать, с мобильником в руке. Увидев меня, он поднялся, горячо пожал мне руку, пригласил меня осмотреть вместе с ним их новый офис. Они купили небольшое здание, ремонт ещё не закончился, рабочие устанавливали перегородки и галогеновые лампы, но здесь уже работали два десятка человек. Одни отвечали на телефонные звонки, другие печатали письма, создавали базы данных или что там ещё — в общем, я находился на «предприятии малого и среднего бизнеса», и даже, честно сказать, довольно крупном; вот уж чего я не ожидал от Венсана, когда мы встретились в первый раз, — это что он превратится в главу фирмы; но в конечном счёте почему бы и нет, к тому же в новой роли он выглядел совершенно естественно, всё-таки иногда в жизни, хотя бы у некоторых, происходят улучшения, жизненный процесс не сводится только к чистому угасанию, не стоит так упрощать. Представив меня двум своим сотрудникам, он сообщил, что все они только что одержали важную юридическую победу: после многомесячных баталий Госсовет вынес решение, разрешающее элохимитам выкупать для собственных нужд культовые здания, которые не могла больше держать на балансе католическая церковь. На них налагалось единственное обязательство, действовавшее и для предыдущих владельцев: совместно с Национальным фондом исторических памятников обеспечивать сохранность архитектурно-художественного наследия; никаких ограничений относительно культа, отправляемого в этих зданиях, не ставилось. Венсан особенно подчеркнул, что даже в более благоприятные для эстетики эпохи, нежели наша, никто бы не сумел за несколько лет разработать и реализовать программу создания такого количества новых художественных ценностей; благодаря же этому решению они смогут, предоставив в распоряжение верующих многочисленные культовые здания несравненной красоты, сосредоточить все усилия на возведении посольства.

Когда он начал излагать мне свои взгляды на эстетику обрядов и ритуалов, в офис вошёл Коп, облачённый в безукоризненный темно-синий блейзер; он тоже выглядел великолепно, пребывал, по-видимому, в отличной форме и энергично пожал мне руку. Право же, секта, судя по всему, ничего не потеряла со смертью пророка, напротив, её дела пошли в гору. С начала лета, то есть с разыгранного на Лансароте спектакля с воскресением, не произошло ровно ничего; однако событие это получило такой резонанс в массмедиа, что ничего другого и не потребовалось, запросы на информацию о церкви шли нескончаемым потоком, и почти за каждым следовал приём нового члена; число верующих и размер денежных фондов постоянно увеличивались.


В тот же вечер Венсан пригласил к себе на ужин меня, Копа и его жену — её я видел впервые, и она показалась мне человеком положительным, надёжным и скорее сердечным. И опять я поразился, насколько точно Коп вписывался в образ руководящего работника — скажем, директора по пиару или чиновника, распределяющего дотации сельхозпроизводителям в высокогорных районах; в нём не было ни капли мистицизма, да и просто религиозности. Он вообще казался каким-то совершенно бесстрастным; ровным голосом, без всяких эмоций он сообщил Венсану о том, что в отдельных регионах, недавно охваченных влиянием секты, в частности в Италии и Японии, зафиксированы случаи тревожного отклонения от её учения. Впрочем, учение не содержало никаких указаний относительно того, как должна происходить церемония добровольного ухода из жизни; вся информация, необходимая для реконструкции тела адепта, сохранялась в его ДНК, само это тело могло распасться на части или превратиться в пепел, это не имело никакого значения. И вот в некоторых ячейках дисперсия составных элементов тела, по-видимому, приобрела какой-то нечистый, почти театрализованный характер; в первую очередь это касалось врачей, социальных работников, медсестёр. Уходя, Коп вручил Венсану подборку документов страниц на тридцать и три DVD — большинство церемоний снимались на видео. Я согласился остаться переночевать; Сьюзен налила мне коньяку, а Венсан погрузился в чтение. Мы сидели в гостиной — гостиной его бабушки и дедушки; с первого моего визита здесь не изменилось ничего: на креслах и канапе, обитых зелёным велюром, по-прежнему лежали кружевные салфеточки, на стенах по-прежнему висели те же альпийские пейзажи в рамочках; я узнал даже филодендрон у рояля. По мере того как Венсан просматривал досье, его лицо быстро мрачнело; он коротко пересказал Сьюзен его содержание по-английски, потом процитировал несколько примеров по-французски, для меня:


«В ячейке Римини из тела адепта выпустили всю кровь; участники церемонии намазали ею свои тела, а затем съели его печень и половые органы. В ячейке Барселоны мужчина просил, чтобы его подвесили на крюках, как в мясной лавке, и предоставили в общее распоряжение; тело провисело в подвале две недели, участники сами отрезали себе куски и, как правило, тут же их съедали. В Осаке адепт просил, чтобы его тело измельчили и, спрессовав его с помощью промышленного пресса, изготовили из него шар диаметром двадцать сантиметров, покрытый силиконовой оболочкой, чтобы его можно было использовать для боулинга; по-видимому, при жизни он страстно любил боулинг».


Он поднял голову от бумаг, голос его слегка дрожал; масштаб явления, похоже, поверг его в шок.

— Это общественная тенденция… — сказал я. — Общее тяготение к варварству. Вполне естественно, что оно затронуло и вас.

— Я не знаю, что делать, не знаю, как это пресечь. Проблема в том, что мы никогда, ни в какой момент, не вели речь о морали…

— There are not a lot of basic socio-religious emotions… — вмешалась Сьюзен. — If you have no sex, you need ferocity. That's all…[78]


Венсан умолк, задумался, налил себе ещё коньяку; на следующее утро, за завтраком, он объявил нам, что решил запустить во всемирном масштаб акцию: «Дайте людям секс. Доставьте им удовольствие». В самом деле, уже через несколько недель после смерти пророка повышенная сексуальность адептов стала быстро угасать и стабилизировалась на уровне, близком к среднему по стране, то есть очень низком; этот упадок сексуальности наблюдался повсюду, он затронул все без исключения социальные слои, все без исключения развитые страны, обойдя стороной лишь подростков и совсем юную молодёжь; даже гомосексуалисты, пережив короткий всплеск любовного исступления, последовавший за либерализацией их практик, сильно поутихли и теперь мечтали о моногамии и спокойной, размеренной жизни в кругу семьи — жизни, целиком посвящённой культурному туризму и дегустации местных вин. Для элохимитов это была весьма насущная проблема: если религия, даже основанная на обетовании вечной жизни, даёт понять, что способна уже в настоящем сделать жизнь полнее, насыщеннее, добавить в неё восторга и радости, то её притягательная сила значительно повышается. «С Христом ты живёшь на все сто!» — эта тема постоянно присутствовала в рекламных кампаниях, которые организовывала католическая церковь незадолго до своего распада. Поэтому Венсан задумал не только возродить учение Фурье, но и пойти дальше, обратившись к древней практике сакральной проституции в её классическом варианте, существовавшем в Вавилоне; на первых порах он хотел предложить прежним невестам пророка устроить нечто вроде оргиастического турне, дабы подавать адептам пример перманентной сексуальной готовности, поднять по всем местным ячейкам церкви, так сказать, волну сладострастия и наслаждения, способную поставить заслон распространению садистских и некрофильских практик. Сьюзен нашла, что это блестящая идея; она хорошо знала всех девушек, могла им позвонить и не сомневалась, что большинство с воодушевлением согласится. За ночь Венсан сделал серию карандашных эскизов, которые предполагалось выложить в Интернет, — откровенно порнографических (он изобразил группы мужчин и женщин, от двух до десяти человек, использующих руки, рты и половые органы, наверное, всеми вообразимыми способами), но при этом предельно стилизованных, отличающихся большой чистотой линий и не имеющих ничего общего с тошнотворным порнографическим реализмом, характерным для арт-продукции пророка.

Через несколько недель стало очевидно, что акция имела огромный успех: турне невест пророка стало настоящим триумфом, а адепты из местных ячеек бросились воспроизводить эротические конфигурации Венсана; они получали от этого реальное удовольствие: в большинстве организаций собрания стали проходить в три раза чаще; следовательно, концепция ритуальной оргии — в отличие от иных, более поздних сексуальных возможностей профанного происхождения, например группового секса, — отнюдь не устарела. Ещё более значимый факт: любые сколько-нибудь возвышенные беседы, которые адепты вели в повседневной жизни, все чаще сопровождались прикосновениями, интимными ласками и даже взаимной мастурбацией; в общем, процесс ресексуализации человеческих отношений, судя по всему, близился к завершению. И тогда вдруг обнаружилась одна деталь, которую поначалу, на волне энтузиазма, все упустили из виду: увлёкшись стилизацией, Венсан далеко отошёл от реалистического изображения человеческого тела. Фаллос на его рисунках был вполне похож (хотя и более правильной формы, безволосый и лишённый видимого венозного рисунка), зато вагина превратилась в длинную тонкую щель, лишённую всякой растительности и расположенную точно посередине тела, продолжая ложбину между ягодицами, наподобие биссектрисы; она, безусловно, могла широко открываться, принимая в себя пенисы, но при ней отсутствовало что-либо пригодное для исполнения экскреторной функции. Исчезли, попросту говоря, все выделительные органы; иными словами, придуманные Венсаном существа могли заниматься любовью, но явно были не способны питаться.

Быть может, на том бы дело и кончилось, все бы сочли это просто художественной условностью, если бы не вмешался Учёный, который в начале декабря приехал с Лансароте отчитаться о текущем состоянии своих исследований. Я по-прежнему жил в «Лютеции», однако большую часть времени проводил в Шевийи-Ларю; не будучи членом руководства, я тем не менее принадлежал к тем немногим, кто своими глазами наблюдал события, связанные с исчезновением пророка, и пользовался полным доверием, даже у Копа не было от меня секретов. Конечно, и в Париже что-то происходило, кипела какая-то политическая, культурная жизнь, однако я не сомневался, что все самое важное и значимое совершается именно здесь, в Шевийи-Ларю. Уже с давних пор я был убеждён — хотя и не сумел выразить своё убеждение ни в фильмах, ни в скетчах, потому что до знакомства с элохимитской церковью никогда реально не сталкивался с этим феноменом, — что ни политические и военные события, ни экономические реформы, ни эстетические и культурные преобразования (которые, конечно, играют определённую, иногда даже очень значительную роль в жизни людей) по своему историческому значению даже близко не сопоставимы с рождением новой религии или крахом религии уже существующей. Знакомым, иногда ещё попадавшимся мне в баре «Лютеции», я говорил, что пишу; вероятно, они полагали, что я пишу роман, и не выражали особого удивления: я всегда пользовался репутацией комика-литератора; если бы они знали, говорил я себе иногда, если бы они только знали, что я пишу не просто вымышленный рассказ, а пытаюсь воссоздать одно из важнейших событий в истории человечества. Сейчас я говорю себе, что если бы они и знали, на них это не произвело бы особого впечатления. Все они привыкли к вялому, почти не меняющемуся существованию, привыкли не проявлять особого интереса к реальной жизни, предпочитая ей собственный комментарий; я их понимал, я сам был такой — да во многом и есть, может быть, даже в большей степени. Ни разу за всё время, пока проходила акция «Дайте людям секс. Доставьте им удовольствие», мне не пришло в голову воспользоваться сексуальными услугами невест пророка; я ни разу не просил подаяния ни у одной вновь обращённой, хотя никто, естественно, не отказал бы мне ни в фелляции, ни в простой ласке руками; в моей голове, в моём теле, повсюду, по-прежнему жила Эстер. Однажды я рассказал об этом Венсану. Стояло позднее утро, очень красивое, уже зимнее утро, в окно его кабинета смотрели деревья городского парка; меня могла бы спасти только акция «Твоя женщина ждёт тебя», но все складывалось иначе, совершенно иначе. Он грустно взглянул на меня, соболезнуя, ему не стоило никакого труда меня понять, наверняка он прекрасно помнил те совсем ещё недавние времена, когда его любовь к Сьюзен казалась безнадёжной. Я сделал какой-то неопределённый слабый жест, напевая «ля-ля-ля…», состроил гримасу, она получилась, кажется, не слишком забавной; потом — этакий Заратустра на излёте — направился в столовую.


Короче, я присутствовал на том собрании, где Учёный объявил, что рисунки Венсана — это не просто видения художника, что они предвосхитили человека будущего. Сам он уже давно считал, что пищеварительная система животных примитивна, обладает весьма посредственной энергоотдачей, производит явно избыточное количество отходов, которые не только требуют вывода из организма, но и вызывают его значительный износ. Он уже давно задумал наделить новое человекообразное животное системой фотосинтеза, которая по прихоти эволюции стала исключительной привилегией растений. Система прямого использования солнечной энергии являлась, несомненно, более эффективной, более прочной и более надёжной; свидетельство тому — почти неограниченная продолжительность жизни, достигнутая растениями. К тому же наделение человеческой клетки автотрофными свойствами — операция далеко не такая сложная, как можно подумать; его исследовательские группы уже некоторое время работают над этим вопросом, и выяснилось, что число подлежащих модификации генов на удивление невелико. Преобразованное таким образом человеческое существо будет жить за счёт солнечной энергии, а также воды и небольшого количества минеральных солей; тем самым отпадает необходимость в пищеварительном тракте, равно как и в экскреторной системе — случайные излишки минералов легко выводятся вместе с водой, через пот.

Венсан, привыкший слушать объяснения Учёного вполуха, машинально кивнул, а Коп думал о чём-то своём; именно так, за несколько минут, на основе беглого наброска художника, было принято решение о Стандартной Генетической Ректификации, которой следовало в обязательном порядке подвергать все возвращаемые к жизни единицы ДНК и которая обозначала окончательный разрыв между неолюдьми и их предками. Остальной генетический код оставался неизменным; однако перед нами был новый естественный вид и даже, собственно говоря, новое — отличное от животного и растительного — царство.

Даниель25,11

Какая ирония судьбы, если подумать: ведь именно СГР, изначально задуманная из чисто эстетических соображений, позволила неолюдям без особых неудобств пережить последовавшие вскоре климатические катастрофы, о которых в ту эпоху никто не подозревал и которые привели к почти полному исчезновению людей прежней расы.

В этом важнейшем пункте рассказ Даниеля1 также целиком подтверждается рассказами о жизни Венсана1, Злотана1 и Жерома1, хотя каждый из них отводит данному событию разное место. Венсан1 упоминает его лишь в отдельных абзацах своего рассказа, Жером1 почти совсем обходит его молчанием, зато Злотан1, напротив, посвящает десятки страниц идее СГР и тем разработкам, которые позволили несколько месяцев спустя её осуществить. В принципе рассказ о жизни Даниеля1 обычно считается у комментаторов основным и каноническим. Если Венсан1 делает излишний упор на эстетическом смысле ритуалов, Злотан1 описывает исключительно свои научные труды, а Жерома1 интересуют только дисциплинарные и хозяйственные вопросы, то Даниель1, и только он один, создаёт цельную и вместе с тем относительно беспристрастную картину зарождения элохимитской церкви; если остальные, захваченные водоворотом будней, думали лишь о решении практических проблем, с которыми им пришлось столкнуться, то он часто оказывался единственным, кто сумел взглянуть на происходящее со стороны и уяснить реальное значение событий, разворачивавшихся перед его глазами.


В силу этого положения вещей на мне, как и на всех моих предшественниках из рода Даниелей, лежит особая ответственность; мой комментарий не является, не может являться просто одним из многих, ибо он самым непосредственным образом затрагивает обстоятельства сотворения нашего вида и присущей ему системы ценностей. Его основополагающий характер подкрепляется ещё и тем, что в глазах Венсана1, да, видимо, и в своих собственных, мой далёкий предок был типичным, репрезентативным для данного вида, человеческим существом, просто человеком среди людей.

Верховная Сестра учит, что ревность, вожделение и инстинкт продолжения рода восходят к одному источнику, каковым является мучительность бытия. Именно страдание заставляет нас искать другого, видеть в нём паллиатив; мы должны преодолеть этот этап и достичь такого состояния, при котором самый факт бытия служит постоянным источником радости; при котором интермедиация становится всего лишь свободной игрой, а не конститутивной основой бытия. Одним словом, нам следует достигнуть свободы бесстрастия — предпосылки полного, ничем не нарушаемого покоя.

Даниель1,2З

О самоубийстве Изабель я узнал на Рождество, поздним утром. Не то чтобы это известие меня по-настоящему удивило; просто я несколько минут ощущал, как во мне образуется пустота — но пустота предсказуемая, ожидаемая. Уезжая из Биаррица, я знал, что в конечном счёте она покончит с собой; это читалось во взгляде, которым мы обменялись в то последнее утро, когда я шагнул через порог кухни, чтобы сесть в такси и отправиться на вокзал. Я догадывался и о том, что она подождёт, пока не умрёт мать, чтобы ухаживать за ней до конца и не причинять ей боли. Наконец, я знал, что сам рано или поздно приду к подобному решению.

Её мать умерла тринадцатого декабря; Изабель купила место на городском кладбище Биаррица, организовала похороны; она составила завещание, привела в порядок дела; а потом, в ночь на двадцать четвёртое декабря, впрыснула себе сильную дозу морфия. Она умерла не только без мучений, но, вероятно, даже радостно — или, по крайней мере, в том состоянии эйфорической расслабленности, какое возникает под действием этого препарата. Фокса она ещё утром поместила в питомник; она не оставила мне письма, наверное, решила, что это излишне, я и так её прекрасно пойму; однако приняла все необходимые меры, чтобы мне передали собаку.

Я поехал в Биарриц через несколько дней, её уже похоронили; утром тридцатого декабря я отправился в «зал молчания» на кладбище — большое круглое помещение со стеклянным потолком, с которого лился мягкий серый свет. В стенах были сделаны маленькие ниши, куда помещался металлический параллелепипед с прахом усопшего. Над каждой нишей висела табличка с выгравированными английским курсивом именем и фамилией покойного. В центре стоял мраморный стол, тоже круглый, а вокруг — стеклянные, вернее, пластиковые прозрачные стулья. Впустив меня, сторож поставил на стол урну с прахом Изабель и удалился. Пока я находился в комнате, никто другой не мог туда войти: на моё присутствие указывала снаружи красная лампочка, вроде тех, что зажигаются при начале съёмки на съёмочной площадке. Я пробыл в зале молчания минут десять — не дольше, чем большинство людей.


Новый год я встретил странно: сидел один в своём номере на «Вилле Евгении» и пережёвывал простые, отнюдь не противоречивые мысли о смерти. Наутро второго января я отправился за Фоксом. К сожалению, перед отъездом мне пришлось заехать в квартиру Изабель, чтобы забрать все необходимые бумаги относительно наследства. У дверей дома я заметил, что Фокс весь дрожит от радости и волнения; он ещё немного растолстел, корги вообще склонны к полноте, но он помчался к двери Изабель, потом, запыхавшись, остановился и подождал, покуда я, в куда более медленном темпе, поднимусь по аллее голых, зимних каштанов. Пока я искал ключи, он потявкивал от нетерпения; бедняга ты, бедняга, подумал я. Едва я открыл дверь, он кинулся в квартиру, обежал её всю, потом вернулся и поднял на меня вопросительный взгляд. За то время, что я рылся в секретере Изабель, он несколько раз выбегал, обнюхивал комнату за комнатой, потом возвращался, останавливался в дверях и жалобно глядел на меня. Завершающий этап любой жизни отчасти сродни генеральной уборке; уже не думаешь ввязываться в какой-то новый проект, просто приводишь в порядок текущие дела. Все, что не успел прежде попробовать в жизни — даже если это совсем пустячная вещь, вроде приготовления майонеза или игры в шахматы, — становится постепенно недосягаемым навсегда, желание пережить, испытать что-то новое начисто пропадает. Как бы то ни было, порядок она навела отменный, мне понадобилась всего пара минут, чтобы найти завещание, свидетельство о собственности на квартиру. Я не хотел сразу ехать к нотариусу, говорил себе, что вернусь в Биарриц позже, хотя и знал: сделать это будет очень тяжело и, скорее всего, я так и не соберусь с духом, впрочем, это было не так уж важно, теперь всё было не так уж важно. Вскрыв конверт, я обнаружил, что и это последнее дело отпадает: все своё имущество она завещала элохимитской церкви, я узнал типовой контракт; скоро им займутся правовые службы.


Фокс без уговоров пошёл за мной из квартиры, вероятно, подумал, что мы просто идём на прогулку. В магазине для животных рядом с вокзалом я купил пластиковый контейнер для его перевозки, а потом взял билет на скорый поезд до Ируна.

Погода в Альмерии стояла тёплая, короткие, словно толком и не начавшиеся дни скрывались за пеленой мелкого, лёгкого дождя, и меня вполне бы устроил этот погребальный покой, мы могли бы неделями жить так, мой старый пёс и я, погрузившись в грёзы, мало-помалу переходящие в реальность, — но, к несчастью, обстоятельства складывались иначе. Вокруг моей виллы на многие километры раскинулась стройка: началась закладка новых домов. Повсюду стояли краны, бетономешалки, дорога к морю покрылась горами песка и грудами металлических труб, по ней, не сбавляя скорости, неслись бульдозеры и самосвалы, обдававшие вас грязью. Постепенно я почти отвык выходить из дому, только два раза в день гулял с Фоксом, но прогулка получалась не слишком приятная: он скулил и жался ко мне, перепуганный рёвом грузовиков. Продавец газет сказал мне, что Хильдегарда умерла и Гарри продал дом, решив провести остаток жизни в Германии. Понемногу я перестал выходить из своей комнаты и большую часть дня проводил в постели, в состоянии полнейшей и всё же мучительной умственной пустоты. Иногда я вспоминал, как мы приехали сюда с Изабель, всего несколько лет назад; вспоминал, как она любила украшать дом, особенно ей нравилось разводить цветы, ухаживать за садом; всё-таки у нас с ней были минуты счастья. Я вспоминал, как мы в последний раз любили друг друга, ночью, в дюнах, возвращаясь домой от Гарри; дюн больше не было, их срыли бульдозерами, теперь на их месте стояло грязное болото, разгороженное заборами. Мне тоже надо бы продать дом, совершенно нечего тут делать; я связался с агентом по недвижимости, тот сказал, что цены на землю сейчас сильно выросли, я могу рассчитывать на большую прибыль; в общем, я не знал, в каком состоянии умру, но точно знал, что умру богачом. Я попросил его по возможности ускорить дело, даже если цена окажется немного ниже ожидаемой; с каждым днём мне все труднее становилось здесь оставаться. Мне казалось, что рабочие не только не питают ко мне ни малейшей симпатии, но и настроены откровенно враждебно, что они нарочно чуть не сшибают меня своими огромными самосвалами, обливают грязью, запугивают Фокса. Скорее всего, это ощущение возникло не на пустом месте: для них я иностранец, человек с Севера, к тому же они знали, что я богаче их, гораздо богаче, и испытывали ко мне глухую, звериную ненависть, тем более глубокую, что она была бессильна, на страже таких людей, как я, стояла вся социальная система, а социальная система — вещь прочная; полиция не дремала, патрули встречались все чаще, Испания только что обзавелась правительством социалистов, менее коррумпированным, менее связанным с местными мафиозными кланами и полным решимости защищать образованный, состоятельный класс, основу своего электората. Я никогда не питал особой симпатии к бедным, а сейчас, когда моя жизнь летела в тартарары, и подавно; мои бабки давали мне превосходство над ними, и я мог бы даже почерпнуть в этом некоторое утешение: мог бы взирать на них сверху вниз, покуда они кидали лопатами свои кучи гравия или, сгибаясь в три погибели, разгружали упаковки паркета или плитки; мог бы презрительно поглядывать на их корявые руки, на их мускулы, на постеры с голыми бабами, украшавшие их строительные механизмы. Все эти крошечные удовольствия, я знал, не помешали бы мне завидовать их простецкой, бьющей в глаза вирильности; а ещё их молодости — их пролетарской, животной, грубой и очевидной молодости.

Даниель25,12

Сегодня утром, перед самым рассветом, я получил от Марии23 следующее сообщение:

На мягкой мембране

Улыбки теней.

Мы дремлем в тумане

Бессолнечных дней.


399, 2347, 3268, 3846. На экране возникло изображение огромной гостиной с белыми стенами и низкими диванами, обитыми белой кожей; ковёр на полу тоже был белый. В огромном окне виднелась башня Крайслер-билдинга — я однажды видел её на какой-то старой репродукции. Спустя несколько секунд перед камерой появилась довольно молодая неоженщина, лет двадцати пяти самое большее; она уселась перед объективом. Волосы на голове и лобке у неё были чёрные, густые и кудрявые; от гармоничного тела с широкими бёдрами и округлыми грудями исходило ощущение силы и энергии; примерно такой я и представлял себе её внешность. На фоне картинки быстро прокрутилось ещё одно сообщение:

Море душит меня и песок.

Череда одинаковых мгновений -

Словно большие птицы, тихо парящие над Нью-Йорком,

Их полет безнадёжно высок.

Идём же! Пред нами на ярком просторе,

Играя на солнце, заплещется море,

Мы вспомним пути, где шагали с тобой,

Стремясь к бытию непривычной стопой.

Не секрет, что среди неолюдей встречаются отступники; эксплицитно об этом не говорят, но иногда встречаются некоторые аллюзии, просачиваются слухи. Никаких мер против дезертиров никто не принимает, никто не пытается отыскать их следы; просто из Центрального Населённого пункта приезжает специальная команда и окончательно запирает занимаемую ими станцию, а род, к которому они принадлежали, объявляется угасшим.

Я понимал, что если Мария23 решила оставить свой пост и присоединиться к сообществу дикарей, то никакие мои слова не заставят её передумать. Несколько минут она нервно ходила взад и вперёд по комнате; казалось, её гложет сомнение, дважды она почти исчезала с экрана.

— Не знаю, что меня ждёт, — сказала она наконец, повернувшись к объективу, — знаю только, что хочу жить более полной жизнью. Я не сразу приняла это решение, я постаралась собрать всю доступную информацию. Мы много говорили об этом с Эстер31, она тоже живёт в развалинах Нью-Йорка; три недели назад мы даже с ней встречались физически. Это не невозможно; вначале сознанию очень трудно адаптироваться, нелегко покинуть пределы станции, чувствуешь огромную тревогу и напряжение; но это не невозможно…


Я переварил информацию и слегка кивнул в знак того, что понял.

— Конечно, я говорю о преемнице той самой Эстер, с которой был знаком твой предок, — продолжала она. — В какой-то момент я считала, что она согласится пойти со мной, но в конце концов она отказалась, по крайней мере на данный момент; и тем не менее мне кажется, что её тоже не удовлетворяет наш образ жизни. Мы не раз говорили о тебе; думаю, она будет рада войти в интермедийную фазу.

Я снова кивнул. Она ещё несколько секунд пристально смотрела в объектив, не говоря ни слова, потом со странной улыбкой закинула за спину лёгкий рюкзак, отвернулась и ушла из камеры куда-то налево. Я ещё долго сидел, не двигаясь, перед экраном, на котором по-прежнему стояло изображение пустой комнаты.

Даниель1,24

Несколько недель я провёл в полной прострации, потом снова взялся за рассказ о жизни; но это почти не принесло облегчения: я дошёл примерно до нашей встречи с Изабель, изготовление приглаженного дубликата моих реальных переживаний казалось мне делом несколько нечистым и, уж во всяком случае, не самым важным и замечательным; напротив, Венсан, судя по всему, придавал рассказу огромное значение, каждую неделю звонил и спрашивал, как идут дела, а однажды даже сказал, что в определённом смысле мой труд не менее важен, чем работа Учёного на Лансароте. Он, конечно, сильно преувеличивал, но всё-таки его слова придали мне сил и рвения; надо же, я теперь полагался на него во всём, верил ему, словно оракулу.

Постепенно дни становились длиннее, погода — теплее и суше, и я стал немного чаще выходить из дому; чтобы обойти стройку, я сворачивал к холмам и уже оттуда спускался к скалам; передо мной лежало необъятное серое море, такое же серое и плоское, как моя жизнь. Поднимаясь, я нередко останавливался и поджидал Фокса, приноравливался к его темпу; он был явно счастлив от этих долгих прогулок, хотя ходить ему становилось все труднее. Мы ложились спать очень рано, до захода солнца; я никогда не смотрел телевизор, забыл продлить подписку на спутниковые каналы; читать я тоже ничего не читал, теперь мне надоел даже Бальзак. Общественная жизнь волновала меня безусловно меньше, чем в ту пору, когда я писал свои скетчи; собственно, я уже тогда знал, что избрал для себя жанр с ограниченными возможностями, что он не позволит мне за всю карьеру сделать и десятой части того, что Бальзак умел делать в одном-единственном романе, и отлично понимал, скольким ему обязан; у меня хранилось полное собрание моих скетчей, десятка полтора DVD, все спектакли записывались, но ни разу за все эти мучительно долгие дни мне не пришло в голову их пересмотреть. Критики часто сравнивали меня с французскими моралистами, иногда с Лихтенбергом, но ни разу никто не упомянул ни Мольера, ни Бальзака. Я всё-таки перечитал «Блеск и нищету куртизанок», главным образом из-за персонажа Нусингена. Поразительно, как Бальзаку удалось придать персонажу влюблённого старикашки столь волнующее измерение; вообще-то, если подумать, оно, совершенно очевидно, заложено в этом вечном образе изначально, по определению, но вот у Мольера ничего подобного нет и в помине; правда, Мольер писал комедии, а тут всегда встаёт одна и та же проблема, в конечном счёте всегда сталкиваешься с одной и той же трудностью — с тем, что жизнь по сути своей штука не комичная.


В то дождливое апрельское утро, помесив минут пять грязь в развороченных колеях, я решил сократить прогулку. Дойдя до двери, я обнаружил, что Фокса нет; полил ливень, в пяти метрах ничего не было видно, где-то близко грохотал экскаватор, но и его скрывала стена воды. Я зашёл в дом, взял дождевик и под проливным дождём отправился на поиски, не пропуская ни одного уголка, где он любил останавливаться, принюхиваясь к интересным запахам.

Я нашёл его только под вечер, метрах в трехстах от виллы; наверное, я не раз проходил мимо, не замечая его. Из грязи торчала только его голова, немного испачканная кровью, с вываленным языком и застывшим ужасом в глазах. Раскопав руками грязь, я вытащил его тело — лопнувшее, словно шарик из плоти, все внутренности вылезли наружу; он лежал далеко от дороги, грузовик специально свернул, чтобы его задавить. Я снял с себя плащ, завернул в него Фокса и вернулся домой, сгорбившись, обливаясь слезами и отводя глаза, чтобы не встречаться взглядом с рабочими, а они останавливались и провожали меня нехорошей усмешкой.


Наверное, я плакал долго; когда слезы иссякли, уже почти спустилась ночь; стройка опустела, но дождь по-прежнему лил. Я вышел в сад, туда, где прежде был сад, а теперь пыльный пустырь летом и грязное болото зимой. Выкопать могилу у угла дома не составило никакого труда; сверху я положил одну из его любимых игрушек, пластиковую уточку. От дождя грязь расползлась ещё сильнее и затопила игрушку; я снова заплакал.

Не знаю почему, но что-то во мне сломалось в ту ночь, какой-то последний барьер, выдержавший и уход Эстер, и смерть Изабель. Быть может, потому, что Фокс умер в тот самый момент, когда я описывал в своём рассказе, как мы подобрали его на шоссе между Сарагосой и Таррагоной; а может, просто потому, что я стал старым и не мог держать удар, как прежде. Как бы то ни было, я позвонил Венсану среди ночи, в слезах и с таким чувством, что мои слезы не высохнут никогда, что до конца своих дней я не смогу больше делать ничего, только плакать. Такое бывает с пожилыми людьми, я сам это видел, иногда на лице их застывает покой, и кажется, что в душе у них мир и пустота; но стоит им снова соприкоснуться с реальностью, прийти в себя, опять начать думать, как они сразу начинают плакать — тихо, безостановочно, целые дни напролёт. Венсан выслушал внимательно, не перебивая, несмотря на поздний час, и пообещал сразу же перезвонить Учёному. Ведь генетический код Фокса сохранился, напомнил он, мы стали бессмертными; не только мы сами — но и наши домашние животные, если мы захотим.

Казалось, он в это верит; казалось, он в это действительно свято верит, и я вдруг почувствовал, как во мне поднимается невероятная, парализующая радость. Ну и недоверие, конечно, тоже: ведь я вырос и состарился с мыслью о смерти, уверенный в её всевластии. Я ждал рассвета в каком-то странном состоянии — словно только что проснулся и очутился в волшебном мире. И вот бесцветная заря занялась над морем; тучи рассеялись, на горизонте появился крохотный клочок голубого неба.

Мицкевич позвонил без чего-то семь. Да, ДНК Фокса у них есть, она хранится в хороших условиях, беспокоиться не о чём; к сожалению, на данный момент операция клонирования собак невозможна, как и клонирования человека. Они уже почти достигли цели, это вопрос нескольких лет, быть может, месяцев; операция на крысах прошла успешно, им даже удалось клонировать домашнюю кошку, правда, только один раз. Как ни странно, собаки представляли собой более сложную проблему; однако он обещал держать меня в курсе, а ещё — что Фокс станет первым, на ком они опробуют новую технологию.

Я давно не слышал его голоса, он по-прежнему производил впечатление настоящего, компетентного специалиста, и, повесив трубку, я ощутил какое-то странное чувство. Всё пошло прахом, сейчас, в эту минуту, всё пошло прахом, остаток дней мне, без сомнения, предстоит провести в полнейшем одиночестве; и всё же я впервые стал понимать Венсана и других новообращённых; я стал понимать значение Обетования; и когда солнце поднялось над морем и воцарилось в небесах, во мне впервые шевельнулось ещё неясное, отдалённое, подспудное волнение, напоминающее надежду.

Даниель25,13

Уход Марии23 волнует меня сильнее, чем я рассчитывал; я привык к нашему общению, с его исчезновением мне чего-то не хватает, мне грустно, и я пока так и не решился вступить в контакт с Эстер31.

На следующий же день после её ухода я распечатал топографические снимки зон, которые ей предстояло пересечь на пути к Лансароте; мне часто приходят мысли о ней, я представляю себе различные этапы её маршрута. Мы живём словно за завесой, за прочной информационной стеной, но у нас есть выбор, мы можем разорвать завесу, разрушить стену; мы ещё люди, наши тела готовы к новой жизни. Мария23 решила покинуть наше сообщество, её уход — свободный и необратимый акт; мне никак не удаётся принять эту идею, я испытываю непреодолимые трудности. Верховная Сестра рекомендует в подобной ситуации читать Спинозу; я посвящаю чтению примерно по часу в день.

Даниель1,25

Лишь после смерти Фокса я по-настоящему, до конца осознал масштаб вставшей передо мной апории. Погода быстро менялась, скоро на южном побережье Испании установится жара; на пляже невдалеке от моего дома уже появлялись первые обнажённые девушки, чаще всего на уикенд, и я чувствовал, как во мне возрождается слабое, вялое — даже не собственно желание, поскольку это понятие, как мне кажется, предполагает хотя бы минимальную веру в возможность его осуществить, — но воспоминание, призрак того, что могло бы быть желанием. Я видел, как подступает cosa mentale, последняя пытка, и теперь наконец мог сказать, что понял все. Сексуальное удовольствие не только превосходит по изощрённости и силе все прочие удовольствия, дарованные жизнью; оно — не просто единственное удовольствие, не влекущее никакого ущерба для организма, наоборот, помогающее поддержать в нём самый высокий уровень жизненной энергии; оно — на самом деле вообще единственное удовольствие и единственная цель человеческого существования, а все прочие — изысканные кушанья, табак, алкоголь, наркотики — всего лишь смешные, отчаянные компенсаторные меры, мини-суициды, малодушно скрывающие своё истинное имя, попытки поскорее разрушить тело, утратившее доступ к единственному удовольствию. Человеческая жизнь устроена до ужаса просто, и я в своих сценариях и скетчах целых два десятка лет ходил вокруг да около истины, которую можно было выразить в нескольких словах. Молодость — это время счастья, его единственный возраст; молодёжь ведёт жизнь беззаботную и праздную, она занята только учёбой, делом не слишком обременительным, и может сколько угодно предаваться безграничным телесным восторгам. Они могут играть, танцевать, любить, искать все новых удовольствий. Они могут уйти с вечеринки на заре, найдя себе новых сексуальных партнёров, и глядеть на унылую вереницу служащих, спешащих на работу. Они — соль земли, им все дано, все разрешено, все можно. Позднее, создав семью, оказавшись в мире взрослых, они познают заботы, изнурительный труд, ответственность, тяготы жизни; им придётся платить налоги, соблюдать разные административные формальности и при этом постоянно и бессильно наблюдать за необратимой, вначале медленной, потом все более быстрой деградацией своего тела; а главное — им придётся содержать в собственном доме своих смертельных врагов — детей, носиться с ними, кормить их, беспокоиться из-за их болезней, добывать средства на их учёбу и развлечения, и, в отличие от животных, делать все это не один сезон, а до конца жизни, они так и останутся рабами своего потомства, для них время веселья попросту исчерпано, им предстоит надрываться до самой смерти, в муках и подступающих болезнях, пока они не превратятся в ни на что не годных стариков и окончательно не окажутся на свалке. Их дети не будут питать к ним ни малейшей благодарности за заботу, наоборот, как бы они ни старались, какие бы ожесточённые усилия ни предпринимали, этого всегда будет мало, их всегда, до самого конца будут винить во всём, только потому, что они — родители. Из их жизни, полной страданий и стыда, исчезнет всякая радость. Когда они хотят подступиться к телу молодых, их безжалостно отталкивают, гонят прочь, осыпают насмешками и поношениями, а в наши дни к тому же все чаще сажают в тюрьму. Физически юное тело, единственное желанное благо, какое мирозданию оказалось под силу породить на свет, предоставлено в исключительное пользование молодёжи, а удел стариков — гробиться на работе. Таков истинный смысл солидарности поколений: она не что иное, как холокост, истребление предыдущего поколения ради того, которое идёт за ним следом, истребление жестокое, затяжное, не ведающее ни утешения, ни поддержки, ни какой-либо материальной или эмоциональной компенсации.

Я — предал. Я ушёл от жены, как только она забеременела, я отказался заботиться о собственном сыне, меня не взволновала его кончина; я сбросил оковы, разбил замкнутый круг воспроизводства страданий, — и, быть может, это единственный благородный жест, которым я мог похвастаться, единственный по-настоящему бунтарский поступок в моей весьма заурядной, несмотря на её внешний артистизм, жизни; я даже спал, хоть и недолго, с девушкой, которая могла быть ровесницей моему сыну. Я всегда был верен правде, на словах и на деле, подобно восхитительной Жанне Кальман, которая одно время была самым старым человеком в мире, скончалась в возрасте ста двадцати двух лет и на идиотские вопросы журналистов, типа: «Как, Жанна, вы не верите, что снова встретите свою дочь? Вы не верите, что после что-то есть?» — неизменно отвечала с великолепной прямотой: «Нет. Ничего там нет. И я не встречу свою дочь, потому что моя дочь умерла». Когда-то я мимоходом отдал должное Жанне Кальман, упомянув в одном скетче её потрясающее признание: «Мне сто шестнадцать лет, и я не хочу умирать». Никто тогда не понял, что моя ирония носит обоюдоострый характер; теперь я сожалел об этом недоразумении, сожалел прежде всего о том, что не сумел ещё настойчивее, ещё сильнее подчеркнуть: её борьба — это борьба всего человечества, по сути, единственная борьба, заслуживающая того, чтобы её вести. Конечно, Жанна Кальман умерла, а Эстер в итоге меня бросила, и биология, в самом широком смысле слова, вступила в свои права; но все равно это произошло вопреки нашей воле, вопреки мне, вопреки Жанне, мы с нею не сдались, мы не коллаборационисты, мы отказались сотрудничать с системой, придуманной для нашего уничтожения.

Преисполненный сознания собственного героизма, я провёл отличный вечер; однако уже назавтра решил вернуться в Париж — наверное, из-за пляжа, из-за девушек с их грудями и попками; в Париже тоже хватало девушек, но там их груди и попки были больше прикрыты. Правда, официальная причина выглядела иначе: мне, конечно, нужно было немного отвлечься (от грудей и попок), однако давешние размышления повергли меня в такое состояние, что я подумывал написать новый спектакль — на сей раз что-нибудь жёсткое, радикальное, такое, по сравнению с чем мои предыдущие провокации покажутся сладенькой гуманистической болтовнёй. Я позвонил своему агенту, назначил встречу, чтобы все обговорить; он выразил некоторое удивление, я так давно твердил ему, что устал, измочалился, умер, что он в конце концов поверил. А в общем, он был приятно удивлён: я причинил ему немало неприятностей, дал заработать кучу денег, короче, он меня очень любил.


По пути в Париж, в самолёте, под действием целой оплетённой бутыли «Саузерн Комфорт», купленной в магазине дьюти-фри в Альмерии, мой исполненный ненависти героизм плавно перетёк в жалость к самому себе; алкоголь придавал ей даже некоторую приятность, и я сочинил стихи, вполне адекватно отражающие умонастроение, в каком я пребывал последние недели; мысленно я посвятил их Эстер:

Не хватает любви

Без конца и без края,

Не проси, не зови -

Мы одни умираем.

Юной страсти тепло

Не вымолить дважды,

Наше тело мертво,

Наша плоть ещё жаждет.

Ничего не осталось,

Не вернётся мечта,

Надвигается старость,

Впереди — пустота,

Лишь бесплодная память,

Неотступный палач,

Чёрной зависти пламя

И отчаянья плач.

В аэропорту Руасси я взял двойной эспрессо, совершенно протрезвел и, нашаривая в кармане кредитную карту, наткнулся на этот текст. Насколько я понимаю, невозможно написать что бы то ни было, не взвинтив себя до определённого нервного возбуждения, благодаря которому содержание написанного, сколь бы кошмарным оно ни было, сразу никогда не производит гнетущего впечатления. Позже — другое дело; мне тут же стало ясно, что стихи отвечали не только моему настроению, но и объективной, наглядной реальности: сколько бы я ни кувыркался, ни протестовал, ни увиливал, я попросту перешёл в лагерь стариков, и перешёл бесповоротно. Какое-то время я покрутил в голове эту грустную мысль — так иногда долго жуёшь какое-нибудь блюдо, привыкая к его горькому вкусу. Все напрасно: мысль как была тягостной, так, при ближайшем рассмотрении, тягостной и осталась.

Судя по угодливому приёму, оказанному мне персоналом «Лютеции», меня по крайней мере не забыли, в медийном плане я по-прежнему был в струе. «Приехали поработать?» — спросил меня портье с понимающей улыбкой, словно выясняя, не доставить ли мне в номер проститутку; я подмигнул в знак согласия, чем вызвал у него новый приступ угодливости; «Надеюсь, вам будет удобно…» — произнёс он умоляющим голосом. Однако уже в первую парижскую ночь творческий порыв стал улетучиваться. Мои убеждения отнюдь не ослабели, просто мне вдруг показалось смешным полагаться на какую бы то ни было форму художественной выразительности, когда даже не просто где-то в мире, а совсем рядом происходила реальная революция. Не прошло и двух дней, как я сел в поезд и отправился в Шевийи-Ларю. Изложив Венсану свои соображения относительно того, сколь недопустимо жертвенный характер приняло в настоящее время деторождение, я заметил, что он почему-то колеблется или смущается.

— Ты же знаешь, мы довольно активно участвуем в движении childfree… — ответил он с лёгким раздражением. — Надо познакомить тебя с Лукасом. Мы только что откупили телеканал, ну, то есть часть времени на канале о новых религиозных движениях. Он будет отвечать за программы, ну и вообще мы ему поручили всю нашу информационную сферу. Думаю, он тебе понравится.

Лукас оказался молодым человеком лет тридцати, с умным и проницательным лицом, в белой рубашке и чёрном костюме из мягкой ткани. Он тоже выслушал меня в некотором замешательстве, а потом показал первый рекламный ролик из серии, которую они решили запустить со следующей недели по большинству каналов мирового охвата. Ролик длился секунд тридцать и представлял собой один заснятый крупным планом эпизод, правдивый до полной невыносимости: шестилетний ребёнок закатывает истерику в супермаркете. Мальчик требует ещё пакетик конфет, сперва жалобно — и уже противно — канючит, а потом, встретив отказ родителей, начинает вопить, кататься по земле, кажется, будто его сейчас хватит удар, но время от времени он перестаёт орать и, хитро поглядывая на предков, проверяет, насколько велика его моральная власть над ними; проходящие мимо покупатели бросают на эту сцену возмущённые взгляды, продавцы начинают выдвигаться к источнику беспорядка, и в конце концов смущённые родители встают на колени перед чудовищем, хватая все конфеты, до которых могут дотянуться, и протягивая ему, словно дары. Стоп-кадр и надпись на экране крупными буквами:

JUST SAY NO. USE CONDOMS.[79]

В других роликах не менее убедительно развивались главные жизненные принципы элохимитов — их взгляды на секс, старение, смерть — в общем, на обычные человеческие проблемы; название самой церкви, однако, нигде не упоминалось, разве что в самом конце, в коротком, почти проходящем мимо сознания титре значилось: «Элохимитская церковь» и контактный телефон.

— С позитивными роликами пришлось куда труднее, — вполголоса заметил Лукас. — Один я всё-таки сделал, думаю, актёра ты узнаешь…

И в самом деле, в первую же секунду я узнал Копа; облачённый в джинсовый комбинезон, он занимался каким-то ручным трудом в сарае на берегу реки, судя по всему, чинил лодку. Освещение было великолепное — лёгкая дымка, пятна воды за его спиной поблёскивали в жарком мареве — в общем, атмосфера в духе рекламы «Джека Дэниелса», только свежее, радостнее, но без чрезмерного веселья, словно весна вдруг обрела безмятежный осенний покой. Он работал размеренно, не торопясь, явно получая удовольствие; казалось, ему некуда спешить; потом он поворачивался к камере и широко улыбался, а на экране возникала надпись:

ВЕЧНОСТЬ. ВО ВЛАСТИ ПОКОЯ.

И тут я понял, почему им всем становилось немного неловко: моё открытие — что счастье принадлежит одной молодёжи и что поколения одно за другим жертвуют собой, — вовсе не открытие, они уже давно это прекрасно поняли; понял Венсан, понял Лукас, поняли большинство адептов. Наверное, Изабель тоже давно все поняла, подумал я, и покончила с собой вполне бесстрастно, приняла разумное решение, так, словно попросила пересдать неудачные карты — в некоторых, хоть и в немногих, играх это допускается. Неужели я глупее среднего уровня? — в тот же вечер, за аперитивом, спросил я у Венсана. Нет, ответил он совершенно спокойно, в интеллектуальном плане я на самом деле немного выше среднего уровня, а в моральном ничем особенно не отличаюсь от остальных: слегка сентиментальный, слегка циничный, как большинство людей; просто я очень честный, именно в этом моя главная особенность, по общепринятым у людей нормам я почти невероятно честен. Не стоит хмуриться, добавил он, все это уже давно делал очевидным мой огромный успех у публики; с другой стороны, именно эта черта придавала ни с чем не сравнимую ценность моему рассказу о жизни. То, что я скажу людям, они воспримут как доподлинную правду; путь, открытый мне, откроется, при некотором усилии, для всех. Если я приму новую веру, значит, все смогут, следуя моему примеру, принять её. Все это он излагал очень спокойно, глядя мне прямо в глаза с выражением абсолютной искренности; кроме того, я знал, что он меня любит. Только тогда я понял до конца, что он собирается совершить; и ещё понял, что он это совершит, и очень скоро.

— Сколько у вас сторонников?

— Семьсот тысяч. — Он ответил без запинки, не раздумывая. И я понял третью вещь, а именно, что Венсан стал настоящим главой церкви, её действующим вождём. Учёный занимался исключительно научными разработками, он никогда не желал ничего другого, а Коп устроился за спиной Венсана и исполнял его приказы, предоставив в полное его распоряжение свой практичный ум и невероятную работоспособность. Именно Венсан, в этом не приходилось сомневаться, взял на работу Лукаса; именно он запустил акцию «Дайте людям секс. Доставьте им удовольствие»; и именно он остановил её, когда цель была достигнута; теперь он действительно заместил пророка. Я вспомнил, как в первый раз попал в домик в Шевийи-Ларю и как мне показалось, что Венсан на грани самоубийства или нервного срыва. «Камень, который отвергли строители…»[80] — сказал я себе. Я не испытывал к Венсану ни ревности, ни зависти: он был из другого теста, он делал то, что я бы сделать не смог; ему многое было дано, но он многим и рисковал, он поставил на карту цельность своего «я», он все бросил на весы, причём давно, с самого начала, он не мог поступить иначе, в нём никогда не было места ни стратегическим планам, ни расчёту. Я спросил, продолжает ли он работать над проектом посольства. Он неожиданно потупился, смутился, чего я за ним уже давно не замечал, и сказал, что да и даже надеется скоро кончить, если я останусь ещё на месяц-другой, он мне все покажет; что на самом деле ему очень хочется, чтобы я остался, чтобы именно я увидел это первым — сразу после Сьюзен, потому что Сьюзен это непосредственно касается.

Конечно, я остался; спешить в Сан-Хосе мне было особо незачем; скорее всего, на пляже ещё прибавилось грудей и попок, мне стоило повременить. Я получил факс от агента по недвижимости, ему поступило интересное предложение от одного англичанина, кажется, рок-певца, но с этим тоже не было никакой срочности, после смерти Фокса я прекрасно мог умереть там же, на месте, чтобы меня похоронили рядом с ним. Я сидел в баре «Лютеции», и после третьей «Александры» эта идея мне решительно понравилась: нет, я не стану продавать дом, просто брошу его, и даже в завещании специально оговорю, что запрещаю его продавать, оставлю некую сумму на его поддержание; я превращу эту виллу в своеобразный мавзолей — в мавзолей говенных вещей, потому что все, что я там пережил, было в конечном счёте говном; но всё-таки в мавзолей. «Мавзолей говенных вещей…» — я пробовал на язык это словосочетание, чувствуя, как вместе с алкогольным жаром во мне поднимается нехороший восторг. А покуда, чтобы скрасить себе последние минуты, я позову шлюх. Нет, не профессионалок, сказал я себе, подумав с минуту, право же, они все делают чересчур механически, чересчур заурядно. Зато я могу пригласить юных девушек, загорающих на пляже; большинство откажется, но не исключено, что некоторые согласятся, во всяком случае, моё приглашение уж точно не повергнет их в шок. Конечно, это небезопасно, у них бывают дружки с преступными наклонностями; ещё я могу попытать счастья с домработницами, среди них попадаются вполне съедобные, и они вряд ли станут отказываться от приработка. Я заказал четвёртый коктейль и стал не спеша взвешивать все возможности, болтая жидкость в стакане; а потом почувствовал, что, скорее всего, так ничего и не предприму; я не прибегал к услугам проституток после ухода Изабель и не стану прибегать к ним сейчас, после ухода Эстер. И ещё я понял с испугом и отвращением, что по-прежнему (правда, чисто теоретически, ибо прекрасно знаю, что для меня самого всё кончено, я использовал свой последний шанс и теперь пора уходить, пора поставить точку, подвести черту), несмотря ни на что, вопреки всякой очевидности, где-то в глубине души все равно верю в любовь.

Даниель25,14

Первый контакт с Эстер31 меня удивил: я ожидал — видимо, под влиянием рассказа о жизни моего человеческого предка — увидеть юную особу. В ответ на мою просьбу об интермедиации она перешла в визуальный формат, и передо мной оказалась женщина чуть старше пятидесяти лет со спокойным, серьёзным лицом; она носила очки для дали и сидела в небольшой, чисто прибранной комнате, наверное, в своём кабинете. Её порядковый номер, 31, уже сам по себе был довольно неожиданным; она объяснила, что весь род Эстер унаследовал почечный изъян своей основоположницы и, как следствие, отличался укороченной продолжительностью жизни. Естественно, она была в курсе ухода Марии23: она тоже считала, что на месте бывшего Лансароте поселилось сообщество развитых приматов; в этой зоне Атлантики, объяснила она, происходили сильные геологические изменения: остров целиком ушёл под воду в момент Первого Сокращения, но потом, в результате вулканической активности, вновь вышел на поверхность океана; после Второго Сокращения он превратился в полуостров и, судя по последним данным, до сих пор соединён узким перешейком с африканским побережьем. В отличие от Марии23, Эстер31 полагала, что сообщество, поселившееся в этом регионе, состоит не из дикарей, а из неолюдей, отвергнувших наставления Верховной Сестры. Правда, фотографии, полученные со спутника, не позволяют сделать окончательных выводов: речь может идти о существах как подвергшихся СГР, так и нет; однако, заметила она, гетеротрофы вряд ли сумели бы выжить в местах, где, по-видимому, не было никаких следов растительности. Она была уверена, что Мария23, полагая, будто встретит людей прежней расы, на самом деле столкнётся с неолюдьми, проделавшими тот же путь, что и она сама.

— Возможно, она, по сути, именно этого и хотела, — сказал я.

Эстер31 долго думала, а потом произнесла ровным тоном:

— Возможно.

Даниель1,26

Венсан оборудовал себе мастерскую в большом, метров в пятьдесят, гараже без окон, находившемся рядом с офисом церкви и соединённом с ним крытым переходом. В офисе, несмотря на ранний час, уже деловито всматривались в компьютерные мониторы секретари, делопроизводители, бухгалтеры, и я, проходя мимо, в очередной раз поразился тому, насколько эта мощная, процветающая духовная организация, уже сравнявшаяся по числу сторонников в Северной Европе с основными христианскими конфессиями, напоминала своим устройством предприятие малого бизнеса. Я знал, что Копу по душе эта скромная, рабочая атмосфера, отвечающая его системе ценностей; что на самом деле присущая пророку страсть устраивать шоу и швыряться деньгами всегда была ему глубоко чужда. В новой же своей жизни он чувствовал себя совершенно естественно, держался как глава фирмы, считающийся с нуждами подчинённых, всегда готовый предоставить им отгул или выплатить пораньше зарплату. Дела в организации обстояли просто превосходно благодаря имуществу, полученному по завещаниям покойных адептов, её капитал, по некоторым оценкам, уже вдвое превышал капитал секты Муна; ДНК элохимитов, в пяти экземплярах, содержалась при низкой температуре в герметичных подземных хранилищах, защищённых от большинства известных видов радиации и способных выдержать термоядерный взрыв. Лаборатории, возглавляемые Учёным, представляли собой не просто nec plus ultra[81] современных технологий — на самом деле ни в частном, ни в государственном секторе не было вообще ничего сопоставимого с ними; в области генной инженерии и в сфере нейронных сетей с плавающими соединениями он со своими сотрудниками обогнал всех и навсегда, не выходя при этом за рамки действующего законодательства, и теперь самые перспективные студенты в большинстве американских и европейских технологических университетов боролись за право работать в его команде.

После того как вероучение церкви, её ритуал и нормы поведения окончательно сложились, а опасные отклонения были устранены, Венсан очень мало появлялся в СМИ; по ходу кратких интервью он позволял себе роскошь быть толерантным, соглашался с представителями монотеистических религий, что у них есть общее духовное измерение, однако не скрывал, что цели они преследуют прямо противоположные. Эта примиренческая стратегия принесла плоды, и два нападения на офисы церкви — одно, в Стамбуле, взяла на себя какая-то исламистская группировка, а другое, в Таксоне, штат Аризона, считалось делом рук протестантов-фундаменталистов, — вызвали всеобщее осуждение и обернулись против их подстрекателей. Пропагандой смелых, новаторских жизненных принципов элохимитов теперь занимался в основном язвительный, ироничный Лукас: он беспощадно высмеивал отцовство, дерзко, но расчётливо играл на сексуальной неоднозначности маленьких девочек, развенчивал — не в лоб, обиняками — древнее табу на инцест; каждая кампания с его участием получала в прессе размах, несопоставимый с вложенными средствами, тем более что он находил способы заручиться самой широкой поддержкой, воспевая господствующие гедонистические ценности и уделяя особое внимание восточным техникам секса; все это подавалось в стилистически выдержанной и в то же время очень откровенной визуальной оболочке, положившей начало целой школе (за роликом ВЕЧНОСТЬ. ВО ВЛАСТИ ПОКОЯ последовали ВЕЧНОСТЬ. ВО ВЛАСТИ ЧУВСТВ и ВЕЧНОСТЬ. ВО ВЛАСТИ ЛЮБВИ, ставшие, вне всякого сомнения, новым словом в области религиозной рекламной продукции). Существующие церкви без сопротивления, даже не пытаясь дать отпор, наблюдали, как за несколько лет звезда их закатилась, а большинство верующих обратились к новому культу, который, помимо прочего, вербовал многочисленных сторонников в среде современных, успешных, образованных атеистов — «менеджеров среднего и высшего звена», в терминологии Лукаса, — в среде, доступ к которой для традиционных религий уже давно был закрыт.


Венсан понимал, что дела церкви обстоят превосходно, что его персонал — лучший, какой только можно представить, и в последние недели занимался почти исключительно своим великим проектом; я с удивлением заметил, что к нему вдруг снова вернулась та же робость, застенчивость, сбивчивая, неловкая манера говорить, что и в начале нашего знакомства. В то утро он долго колебался, прежде чем показать мне главное творение своей жизни. Мы выпили по чашке кофе из автомата; потом по второй. Вертя в руках пустой стаканчик, он наконец проговорил:

— Думаю, это моя последняя работа… — И добавил, опустив глаза: — Сьюзен согласна… Когда настанет момент… в общем, когда настанет время покинуть этот мир и перейти в ожидание будущей инкарнации, мы с ней вместе войдём в этот зал; мы встанем в центре и вместе выпьем смертельный напиток. Мы построим и другие залы по этому образцу, чтобы все адепты могли получить в них доступ. Мне кажется… Мне кажется, что полезно будет как-то оформить этот момент. — Он умолк, посмотрел мне прямо в глаза. — Это был тяжкий труд… — произнёс он. — Я много думал о «Смерти бедняков» Бодлера; мне это невероятно помогло.


Великолепные, высокие стихи сразу возникли в моей памяти, словно всегда жили где-то в дальнем уголке моего мозга, словно вся моя жизнь была всего лишь их более или менее эксплицитным комментарием:

Лишь смерть утешит нас и к жизни вновь пробудит,

Лишь смерть — надежда тем, кто наг, и нищ, и сир,

Лишь смерть до вечера руководить нас будет

И в нашу грудь вольёт свой сладкий эликсир!

В холодном инее и в снежном урагане,

На горизонте мрак лишь твой прорежет свет,

Смерть, ты — гостиница, что нам сдана заранее,

Где всех усталых ждёт и ложе и обед![82]

Я кивнул; что мне ещё оставалось делать? Потом направился по коридору к гаражу. Едва я открыл герметичную бронированную дверь во внутреннее помещение, на меня обрушились потоки слепящего света, и с полминуты я вообще ничего не видел; дверь за моей спиной закрылась с почти беззвучным шлепком.

Постепенно глаза привыкли, я начал различать какие-то формы и линии; это отчасти напоминало компьютерную модель, которую я видел на Лансароте, но свет стал ещё сильнее и ярче, Венсан действительно здорово поработал белым по белому, зато музыки не осталось совсем, только какие-то лёгкие колебания, смутные, еле уловимые вибрации воздуха. Мне казалось, что я двигаюсь в молочно-белом изотропном пространстве, иногда оно вдруг уплотнялось, в нём на миг возникали зернистые микрообразования — подойдя ближе, я смог различить горы, долины, целые пейзажи, они быстро усложнялись, но почти сразу же исчезали, и все вокруг вновь сливалось в сплошную размытую белизну с вкраплениями зыбких потенциальных очертаний. Странно: я больше не видел ни своих рук, ни других частей тела. Скоро я утратил всякое понятие о направлении, и тогда мне показалось, что я слышу шаги, вторящие моим шагам; когда я останавливался, они останавливались тоже, но слегка запаздывая. Я повернул голову вправо и заметил силуэт, повторявший каждое моё движение: он проступал на фоне ослепительно белой атмосферы, выделяясь лишь некоторой матовостью. Меня охватило лёгкое беспокойство: силуэт тут же исчез. Тревога рассеялась — и силуэт материализовался снова, словно из небытия. Вскоре я привык к его присутствию и двинулся дальше; постепенно мне стало ясно, что Венсан использовал фрактальные структуры, я узнавал коврики Серпинского, множества Мандельброта, и по мере того как я это осознавал, сама инсталляция, казалось, меняла свои очертания. Когда мне почудилось, что пространство вокруг меня дробится на треугольные множества Кантора, силуэт вдруг исчез и настала полная тишина. Я не слышал даже собственного дыхания, и тогда я понял, что сам стал пространством; я был вселенной и был феноменальной экзистенцией, поблёскивающие микроструктуры, что возникали, застывали и истаивали в пространстве, были частью меня самого, я чувствовал, как они являются и исчезают во мне, внутри моего собственного тела. И меня затопило острое желание исчезнуть, раствориться в этом небытии — светозарном, деятельном, постоянно вибрирующем новыми потенциалами и вероятностями; свет снова воссиял с ослепительной силой, пространство вокруг меня, казалось, взорвалось, распалось на частицы света, перестав быть привычным для нас пространством, и обрело множество измерений, всякое иное восприятие исчезло — это пространство не содержало, в привычном смысле слова, ничего. Не знаю, как долго я оставался там, среди лишённых формы потенциалов, по ту сторону формы и бесформенности; а потом что-то возникло во мне, сперва почти незаметно, словно смутное воспоминание или сон о силе тяготения; и тогда я вновь осознал, что дышу, а пространство имеет три измерения, оно постепенно застыло, вокруг меня опять возникли, словно дискретные эманации белого цвета, какие-то предметы, и мне удалось наконец выйти из помещения.


Скорее всего, в таком месте действительно нельзя оставаться в живых дольше десяти минут, чуть позже говорил я Венсану. «Я называю это место любовь,- ответил он. — Человеку не дано было любить нигде, — нигде, кроме вечности; наверное, поэтому женщины и стояли ближе к любви, пока их высшим предназначением было давать жизнь. Мы вновь обрели бессмертие, соприсутствие с миром; мир больше не властен нас уничтожить, наоборот, мы властны создать его силой нашего взгляда. Пребывая в невинности, обретая радость только во взгляде, мы тем самым пребываем в любви».

Только распрощавшись с Венсаном и сев в такси, я постепенно успокоился; однако, пока мы не въехали в город, в голове моей по-прежнему царил некоторый хаос; лишь миновав Порт-д'Итали, я вновь нашёл в себе силы иронизировать и все повторял про себя: «Неужели! Неужели этот величайший художник, творец высших ценностей, так до сих пор и не понял, что любовь умерла!» И тут же с лёгкой грустью убедился, что так и остался тем, чем был на протяжении всей своей артистической карьеры — чем-то вроде Заратустры для среднего класса.

Портье в «Лютеции» спросил, хорошо ли мне у них жилось.

— Превосходно, — ответил я, шаря по карманам в поисках карты Visa Premier. Он осведомился, будут ли они иметь счастье в скором времени увидеть меня снова. — Нет, не думаю… — сказал я, — не думаю, что у меня будет повод вернуться скоро.

Даниель25,15

«Мы обращаем взоры к небесам, но небеса пусты», — пишет Фердинанд12 в своём комментарии. Первые сомнения относительно пришествия Грядущих возникли примерно в двенадцатом поколении неолюдей, то есть примерно через тысячу лет после событий, описанных Даниелем1; примерно тогда же среди нас появились первые отступники.

С тех пор прошла ещё тысяча лет, но ситуация не изменилась, процент уходящих остался прежним. Фридрих Ницше, мыслитель-человек, положивший начало традиции бесцеремонного обращения с научными фактами, которая в конце концов и погубила философию, полагал, что «человек есть ещё не установившийся животный тип».[83] Люди ни в коей мере не заслуживали подобной оценки — во всяком случае, меньше, чем большинство животных видов, — и тем более она неприменима к неолюдям, пришедшим им на смену. Можно даже сказать, что главная наша особенность по сравнению с предшественниками состоит именно в своеобразном консерватизме. Люди, по крайней мере в последний период своего существования, судя по всему, необычайно легко включались во всякое новое начинание, причём более или менее независимо оттого, в какую сторону им предлагалось двигаться: они ценили перемены как таковые. Мы же, напротив, встречаем все новое крайне сдержанно и принимаем его лишь в том случае, если оно представляется бесспорным улучшением. Со времени Стандартной Генетической Ректификации, превратившей нас в первый автотрофный животный вид, мы не претерпели ни одного столь же масштабного изменения. Научные инстанции Центрального Населённого пункта выносили на наше обсуждение различные проекты, предлагая, в частности, привить нам способность летать или жить глубоко под водой, но после долгого, очень долгого обсуждения их в конце концов отвергли. По своим генетическим характеристикам я почти не отличаюсь от Даниеля2, первого моего неочеловеческого предшественника: некоторые минимальные улучшения, продиктованные здравым смыслом, коснулись лишь метаболической активности, связанной с усвоением минеральных солей, а также некоторого снижения чувствительности нервных болевых рецепторов. Поэтому наша коллективная история, равно как и наши личные судьбы, выглядит чрезвычайно спокойной, особенно по сравнению с историей людей последнего периода. Иногда по ночам я встаю посмотреть на звезды. В силу радикальных климатических и геологических модификаций, происходивших на протяжении последних двух тысячелетий, облик этого региона, как и большинства регионов на земле, сильно изменился; наверное, сияние звёзд и положение созвездий — единственные природные элементы, не изменившиеся со времён Даниеля1. Иногда, глядя в ночное небо, я думаю об Элохим, о той странной вере, которая в конечном итоге, окольными путями, положила начало Великой Метаморфозе. Даниель1 живёт во мне, моё тело стало новой инкарнацией его тела, его мысли стали моими мыслями, его воспоминания — моими воспоминаниями, его существование реально продолжается во мне; никто из людей не мог и мечтать продолжить себя с такой полнотой в своём потомстве. Однако — и я часто думаю об этом, — моя жизнь весьма далека от той, какой ему хотелось бы жить.

Даниель1,27

Вернувшись в Сан-Хосе, я стал влачить существование — другое выражение подобрать трудно. Хотя в целом для самоубийцы я был скорее в порядке, дела шли хорошо, за июль и август я на удивление легко закончил рассказ о событиях, которые как-никак относились к самому значимому и самому страшному периоду моей жизни. В жанре автобиографии мне работать ещё не приходилось, я был начинающий писатель, да, по правде сказать, и вообще не писатель, видимо, поэтому в те дни так и не смог понять, что только простой сам по себе акт письма, создававший иллюзию контроля над событиями, и не позволил мне впасть в одно из тех состояний, которые у психиатров с их прелестным жаргоном требуют применения тяжёлых антидепрессантов. Как ни странно, я не отдавал себе отчёта, что хожу по краю пропасти, — факт тем более поразительный, что мои сны уже подавали сигнал тревоги. В них все чаще фигурировала Эстер, с каждым разом все более приветливая и игривая, они принимали наивно-порнографический оборот — настоящие сны голодающего,- и ничего хорошего это не предвещало. Время от времени я всё-таки выходил из дому пополнить запасы пива и сухариков; возвращался я обычно домой через пляж и, естественно, встречал там голых девушек, причём в большом количестве; в ту же ночь все они становились участницами душераздирающе нереальных оргий, героем которых был я, а устроительницей — Эстер; я все чаще думал о старческих ночных поллюциях, приводящих в отчаяние сиделок, но твердил себе, что до такого не дойду, сумею вовремя поставить точку, что я всё-таки сохранил остатки достоинства (примеров которого, впрочем, в моей жизни до сих пор не наблюдалось). В сущности, было не очевидно, что я покончу с собой, я вполне мог пополнить ряды тех, кто говнится до конца, тем более что бабок у меня достаточно, а значит, я имел шанс говниться и портить жизнь немалому количеству людей. Я, безусловно, ненавидел человечество, ненавидел изначально, а теперь ненавидел ещё сильнее, потому что горе ожесточает. И при этом я превратился в сущую собачонку, меня можно было утихомирить кусочком сахарку (я даже не мечтал конкретно о теле Эстер, сгодилось бы любое: просто груди и попа); но теперь никто уже не протянет мне сахарок, оставалось только закончить жизнь таким же, каким начал, — отвергнутым и яростным, в состоянии ненависти и смятения, обострённом летней жарой. Люди — бывшие животные, поэтому они так много говорят о погоде и климате, в их органах чувств живёт первобытная память об условиях выживания в доисторическую эпоху. В этих дежурных, однообразных разговорах таится, однако, вполне реальная проблема: хоть мы и живём в квартирах, в условиях постоянной температуры, которую обеспечивает нам проверенная, давно обкатанная технология, нам все равно не избавиться от этого психологического атавизма; а значит, полное осознание собственного тотального и неизбывного ничтожества и несчастья может иметь место лишь по контрасту — в более или менее благоприятных климатических условиях.


Мало-помалу время повествования совпало со временем моей реальной жизни; семнадцатого августа стояла убийственная жара, а я записывал свои воспоминания о мадридской party, происходившей ровно год назад — день в день. Я не стал подробно останавливаться на своём последнем пребывании в Париже, на смерти Изабель: мне казалось, что все это уже есть на предыдущих страницах, что это — лишь следствия, заложенные в общем уделе человечества; я же, напротив, намеревался стать первопроходцем, сказать новое, ещё никем не сказанное слово.

Ложь человеческого бытия представала теперь передо мной во всей полноте: она царила везде, во всех аспектах жизни, к ней прибегали абсолютно все; её увековечили все без исключения философы и почти все литераторы; вероятно, она необходима для выживания человека как вида, и Венсан прав: стоит откомментировать и издать мой рассказ, и существованию человечества — в том виде, в каком мы его знаем, — придёт конец. Мой заказчик, говоря языком организованной преступности (речь ведь и шла именно о преступлении, более того, о чистейшем преступлении против человечества), мог быть доволен. Человек скоро перейдёт в иную реальность; он примет новую веру.


Перед тем как поставить точку в своём рассказе, я в последний раз вспомнил о Венсане, подлинном вдохновителе этой книги и единственном человеке, внушавшем мне чувство, глубоко чуждое самой моей природе, — восхищение. Венсан безошибочно уловил во мне наклонности шпиона и предателя. Шпионы и предатели появлялись в истории человечества и раньше (впрочем, не так уж часто, всего-то несколько раз и через большие промежутки времени, даже удивительно, какими люди оказались ослами — вернее, баранами, весело бегущими на бойню); но, похоже, мне первому довелось жить в эпоху, когда, в силу развития технологий, моё предательство могло получить максимальный резонанс. Впрочем, я мог всего лишь ускорить неизбежную историческую эволюцию, дать ей теоретическое обоснование. Людей чем дальше, тем сильнее станет привлекать жизнь свободная, безответственная, целиком посвящённая неистовой погоне за наслаждениями; им захочется жить так, как живут уже сейчас, среди них kids, а когда бремя лет наконец придавит их, когда они больше не смогут выдерживать накал борьбы, они поставят точку — но прежде примкнут к элохимитской церкви, сдадут на хранение свой генетический код и умрут в надежде бесконечно длить такое же, полное удовольствий существование. Таково направление исторического развития, его долгосрочный курс, уготованный не одному только Западу, — Запад лишь задаёт его, расчищает путь, как всегда со времён Средневековья.

И тогда род человеческий в нынешней своей форме исчезнет, и возникнет нечто иное, чье название пока неведомо и что станет, может быть, хуже, а может, лучше, но наверняка умереннее в своих притязаниях и уж во всяком случае спокойнее: не стоит недооценивать роль нетерпения и одержимости в человеческой истории. Не исключено, что этот тупица Гегель был в конечном счете прав и я действительно всего лишь уловка разума. Вряд ли вид, которому суждено прийти нам на смену, будет состоять из таких же общественных существ; уже во времена моего детства единственная идея, способная положить конец любым спорам и примирить все разногласия, идея, вокруг которой чаще всего возникал спокойный, без всяких осложнений, безоговорочный консенсус, звучала примерно так: «В сущности, все мы рождаемся одинокими, одинокими живем и одинокими умираем». Эта фраза понятна для самых неразвитых умов, и она же венчает собой теории самых изощренных мыслителей; в любой ситуации она встречает всеобщее одобрение, едва звучат эти слова, как каждому кажется, что он никогда не слышал ничего прекраснее, глубже, справедливее — причем независимо от возраста, пола и социального положения собеседников. Это бросалось в глаза уже в моем поколении, а в поколении Эстер стало еще очевиднее. В долгосрочной перспективе подобные умонастроения не слишком благоприятны для насыщенных социальных контактов. Общество как таковое изжило себя, сыграло свою историческую роль; без него нельзя было обойтись на начальном этапе, когда человек только обрел способность мыслить, но сегодня оно превратилось в бесполезный и громоздкий пережиток. То же самое происходит и с сексуальностью — с тех пор как искусственное оплодотворение вошло в повседневный обиход. «Мастурбировать — значит заниматься любовью с тем, кого по-настоящему любишь» — эту фразу приписывали многим знаменитостям, от Кейта Ричардса до Жака Лакана; как бы то ни было, человек, высказавший ее, опередил свою эпоху, и, как следствие, его мысль не получила того отклика, какого заслуживала. Впрочем, на какое-то время сексуальные отношения, безусловно, сохранятся — в рекламных целях и как основная сфера нарциссической дифференциации, — но станут принадлежностью узкого круга знатоков, эротической элиты. Нарциссическая борьба продлится до тех пор, пока не исчезнут добровольные жертвы, готовые получать в ней свою порцию унижений; быть может, она продлится до тех пор, пока не рухнут сами общественные отношения, и станет последним их уцелевшим звеном — но в конце концов все равно угаснет. Что же до любви, то ее больше не стоило брать в расчет; наверное, я — один из последних людей своего поколения, кто так мало любил себя, что сохранял способность любить кого-то другого, да и то редко, всего дважды в жизни, если быть точным. Ни индивидуальная свобода, ни независимость не отставляют места любви, все это попросту ложь, более грубую ложь трудно себе представить, любовь есть только в одном — в желании исчезнуть, растаять, полностью раствориться как личность в том, что называли когда-то океаном чувства и чему, во всяком случае в обозримом будущем, уже подписан смертный приговор. Года три назад я вырезал из «Хенте либре» фотографию: мужчина — виден был только его таз — наполовину, так сказать, не спеша, погружает член в вагину женщины лет двадцати пяти, с длинными каштановыми локонами. На всех фотографиях в этом журнале для «свободных партнеров» всегда было изображено примерно одно и то же; чем же меня так пленил этот снимок? Женщина, стоя на коленях и на локтях, смотрела в объектив так, словно ее удивило это неожиданное вторжение, словно оно случилось в тот момент, когда она думала совсем о других вещах, например, что надо бы протереть пол; впрочем, она выглядела скорее приятно удивленной, в ее взгляде сквозило томное, безличное удовлетворение, словно на этот непредвиденный контакт реагировал не столько ее мозг, сколько стенки влагалища. Сама по себе ее вульва выглядела мягкой и нежной, правильного размера, комфортной, во всяком случае, она была приятно приоткрыта и, казалось, открывалась легко, по первому требованию. Вот такого, приветливого, без трагедий и, так сказать, без затей гостеприимства я сейчас и хотел от мира, только его и ничего больше; я понимал это, неделями разглядывая фотографию; но одновременно понимал, что больше мне этого не получить, не стоит и пытаться, и что отъезд Эстер — не мучительный переходный период, а абсолютный конец. Наверное, теперь она уже вернулась из Америки, даже наверняка вернулась, мне казалось маловероятным, чтобы она стала выдающейся пианисткой, всё-таки в ней нет ни особого таланта, ни толики безумия, которая всегда ему сопутствует; по сути, она очень даже рациональное создание. Вернулась или нет, это ничего не меняло: я знал, что она не захочет меня видеть, что для неё я — далёкое прошлое, честно говоря, я уже и сам для себя отчасти стал далёким прошлым, на сей раз мысль вернуться в шоу-бизнес, да и вообще вступить хоть в какие-то отношения с себе подобными покинула меня окончательно, Эстер опустошила меня, я истратил на неё последние силы и теперь чувствовал себя разбитым; она принесла мне счастье, но, как я и предсказывал с самого начала, она же принесла мне смерть; и всё-таки это предчувствие нисколько меня не поколебало: правду говорят, что нам дано встретиться с собственной смертью, хоть раз увидеть её в лицо, что каждый из нас в глубине души это знает; и если на то пошло, пусть лучше у смерти будет не привычное дряхлое лицо старости и уныния, а — в порядке исключения — лицо удовольствия.

Даниель25,16

В начале сотворена была Верховная Сестра, первая из первых. После сотворены были Семь Основоположников, и они создали Центральный Населённый пункт. Учение Верховной Сестры составляет фундамент наших философских взглядов, политическое же устройство неочеловеческих сообществ практически полностью разработано Семью Основоположниками; но, по собственному их признанию, оно являлось вспомогательным параметром, обусловленным, с одной стороны, биологическими изменениями, благодаря которым выросла функциональная автономия неолюдей, а с другой — историческими сдвигами, которые происходили уже в человеческой цивилизации и привели к постепенному отмиранию функций общения. Впрочем, мотивы, повлекшие радикальное физическое отделение неолюдей друг от друга, носят во многом случайный характер; все данные указывают на то, что это отделение происходило постепенно, видимо, на протяжении нескольких поколений. Полная физическая изоляция является, собственно говоря, вполне возможной социальной структурой, совместимой с наставлениями Верховной Сестры и в целом лежащей одном русле с ними, но не вытекающей из них в строгом смысле слова.

Исчезновение контакта привело к утрате желания. Я не чувствовал никакого физического влечения к Марии23 — и тем более к Эстер31, которая в любом случае вышла из возраста, когда женщина вызывает подобную реакцию. Я убеждён, что ни Мария23, несмотря на свой уход, ни Мария22, несмотря на описанный моим предшественником странный эпизод перед самой кончиной, также ни разу не испытали желания. Зато обе они испытывали какую-то особенно острую, мучительную ностальгию по желанию, стремление ощутить его, отдать себя, подобно далёким предкам во власть, этой, по-видимому, столь могучей силе. Меня самого — несмотря на то что Даниель1, затрагивая тему ностальгии по желанию, проявляет особое красноречие, — данное явление до сих пор обходило стороной, я абсолютно спокойно обсуждаю с Эстер31 подробности отношений между нашими предками; она, со своей стороны, проявляет не меньшую холодность, и, завершая наши эпизодические интермедиации, мы расстаёмся без сожалений, без волнения, возвращаемся к спокойной и созерцательной жизни, которая людям классической эпохи, вероятно, показалась бы невыносимо скучной.

Существование избыточной умственной деятельности, свободной от конкретных целей и ориентированной на чистое познание, является одним из ключевых моментов в учении Верховной Сестры; до сих пор ничто не позволяло поставить этот тезис под сомнение.


Моё существование ограничено узкими рамками, размечено мелкими приятными эпизодами благодати (какую дарует, например, солнечный луч, скользнувший по ставням, или внезапно рассеявшаяся от порыва сильного северного ветра гряда туч с грозными очертаниями), и точная его продолжительность — несущественный параметр. Я идентичен Даниелю24 и знаю, что Даниель26 станет моим абсолютно равноценным преемником; нам нечего скрывать, а небольшое количество воспоминаний, накопленных в ходе наших одинаковых жизней, ни в коей мере не обладает прегнантностью, достаточной для возникновения индивидуальной фантазии. Все человеческие жизни в общих чертах схожи: эту тайную истину тщательно скрывали на протяжении всего исторического периода, и лишь у неолюдей она получила конкретное воплощение. Отвергая несовершенную парадигму формы, мы стремимся к воссоединению со вселенной бесчисленных потенциалов. Мы не ведаем становления, мы закрыли скобку и отныне пребываем в состоянии ничем не ограниченного, неопределённого стаза.

Даниель1,28

Уже сентябрь, скоро уедут последние курортники — а с ними и последние груди, последние попки, последние микроволны, доносящиеся из внешнего мира. Впереди у меня нескончаемая осень, а за ней — космическая зима; на сей раз я действительно исполнил свою задачу, перешагнул последнюю черту, моё присутствие здесь больше не имеет оправданий, все связи оборваны, цели нет и больше не будет. Но что-то все же есть: что-то зловещее разлито вокруг и, кажется, хочет подойти ближе. За любой печалью, за любым огорчением, любой отдельной, конкретной неудовлетворённостью, видимо, кроется нечто иное — то, что можно назвать чистым страхом пространства. Неужели это и есть последняя стадия? Чем я заслужил подобную участь? Чем заслужили её все люди? Сейчас во мне нет ненависти, нет ничего, за что можно уцепиться, ни единой вехи, ни единой приметы; есть лишь страх, истина всех вещей, он — одно с окружающим миром. Нет больше мира реального, мира социального, мира человеческого. Я — вне времени, у меня нет ни прошлого, ни будущего, у меня нет ни грусти, ни замыслов, ни ностальгии, ни отчаяния, ни надежды; во мне живёт только страх.

Пространство подступает все ближе, хочет пожрать меня. В центре комнаты рождается тихий звук. Это призраки, пространство состоит из них, они окружают меня. Они питаются мёртвыми глазами людей.

Даниель25,17

На этом завершается рассказ о жизни Даниеля1; со своей стороны, я сожалею, что он так резко оборван. Заключительные соображения относительно психологии вида, которому суждено занять место человечества, весьма любопытны; мне кажется, что если бы он развил их подробнее, мы бы могли почерпнуть оттуда много полезных сведений.

Мои предшественники, однако, придерживались совсем иного мнения. Все они давали нашему общему предку приблизительно ту же оценку, что и Венсан1: личность, безусловно, честная, но ограниченная, недалёкая и весьма показательная с точки зрения тех рамок и противоречий, которые и привели человеческий род к гибели. Если бы он не умер, подчёркивают они, то, учитывая основные апории его природы, ему бы ничего не оставалось, как продолжать свои циклотимические колебания между отчаянием и надеждой, постепенно впадая в состояние все нарастающего ожесточения и одиночества, обусловленное старением и снижением жизненного тонуса; по их мнению, последние его стихи, написанные в самолёте по пути из Альмерии в Париж, настолько типичны для умонастроений среднего человека в данный период, что могли бы служить эпиграфом к классическому труду Хатчета и Роулинза «Чувство одиночества и пожилой возраст».

Я сознавал, насколько убедительны их аргументы; по правде сказать, лишь какое-то лёгкое, едва ощутимое предчувствие заставило меня попытаться выяснить о Даниеле1 что-нибудь ещё. Сначала Эстер31 вдруг решительно перевела мои запросы в разряд нежелательных. Естественно, она прочла рассказ о жизни Эстер1, она даже закончила свой комментарий, но не считала нужным знакомить с ним меня.

— Знаете, — написал я ей (мы уже давно вновь перешли в невизуальный формат), — я ведь, как мне кажется, очень далеко ушёл от моего предка…

— Вовсе не так далеко, как вам кажется, — резко ответила она.

Я не понимал, почему она решила, будто эта история, случившаяся две тысячи лет назад и касающаяся людей прежней расы, может иметь какие-то последствия в наши дни.

— Уже имела, причём сугубо негативные, — загадочно ответила она.


В конце концов она всё же уступила моим настойчивым просьбам и рассказала все, что знала о последнем этапе в отношениях Даниеля1 и Эстер1. Двадцать третьего сентября, через две недели после завершения рассказа о жизни, он позвонил ей. В конечном счёте они так больше и не виделись, но звонил он много раз; она отвечала, ласково, но непреклонно, что больше не хочет его видеть. Убедившись, что его метод не достигает цели, он перешёл на SMS, потом на электронную почту — в общем, преодолел по очереди все страшные стадии потери настоящего контакта. По мере того как исчезала последняя возможность получить ответ, он становился все более дерзким, откровенно намекал на сексуальную свободу Эстер и даже утверждал, что рад за неё, его письма полны непристойных аллюзий, воспоминаний о самых эротичных моментах их связи, предложений посещать вместе семейные клубы, смотреть игривое видео, переживать вместе нечто новое; все это звучит жалобно и немного отталкивающе. В общем, он написал ей множество писем, и все они остались без ответа.

— Он унижался, — прокомментировала Эстер31, — он купался в унижении, причём самым омерзительным образом. Дошёл до того, что предлагал ей денег, много денег, за то чтобы она провела с ним ещё одну, последнюю ночь. Это было тем большим абсурдом, что сама она стала очень неплохо зарабатывать как актриса. Под конец он начал бродить вокруг её дома в Мадриде; она несколько раз видела его в барах, и ей стало страшно. У неё в то время появился новый бойфренд, с которым ей было хорошо: занимаясь с ним любовью, она получала большое удовольствие, какого никогда не могла вполне достичь с вашим предком. Она даже думала обратиться в полицию, но он всего лишь бродил по кварталу, не делая попыток вступить с ней в контакт, и в конце концов исчез.

Я не удивился, все это вполне соответствовало моим сведениям о личности Даниеля1. Я спросил у Эстер31, что было потом — уже понимая, что заранее знаю ответ и на этот вопрос.


— Он покончил с собой. Он покончил с собой после того, как увидел её в фильме «Una mujer desnuda»[84], где она сыграла главную роль; это был фильм по роману одной молодой итальянки, в то время пользовавшемуся некоторым успехом: героиня рассказывала, как она приобретала все новый и новый сексуальный опыт, ни разу не испытав ни малейшего чувства. Перед самоубийством он написал ей последнее письмо — в нём не говорилось ни слова о смерти, она обо всём узнала из газет; наоборот, в его письме слышится радость, почти эйфория, он заявляет, что верит в их любовь, в то, что трудности, с которыми им пришлось столкнулись в последние год или два, носят поверхностный характер. Именно это письмо оказало на Марию23 катастрофическое воздействие: именно из-за него она решила уйти, вообразив, что где-то сформировалось сообщество — людей или неолюдей, в сущности, она и сама хорошенько не знала — и в нём создан новый тип организации отношений; что радикальное одиночество индивидов, привычное нам, можно отменить уже сейчас, не дожидаясь пришествия Грядущих. Я пыталась её вразумить, объяснить, что письмо свидетельствует исключительно о повреждении умственных способностей вашего предшественника, о его последней, возвышенной попытке отвергнуть реальность, что упомянутая им бесконечная любовь существовала лишь в его воображении, а на самом деле Эстер вообще никогда его не любила. Все напрасно; Мария23 считала это письмо, и особенно завершающие его стихи, документом огромной важности.

— Вы с ней не согласны?

— Не спорю, это любопытный текст, в нём нет ни иронии, ни сарказма, он сильно отличается от обычной его манеры; он даже кажется мне довольно трогательным. Но чтобы придавать ему такое значение… Нет, я не согласна. Вероятно, Мария23 сама не вполне уравновешенна; только этим можно объяснить тот факт, что она поняла смысл последней строки как конкретную и заслуживающую доверия информацию.


Эстер31, безусловно, ждала моего следующего вопроса; не прошло и минуты — она лишь нажала несколько клавиш, — как я уже мог прочесть последние стихи, которые Даниель перед смертью отправил Эстер; те самые стихи, что заставили Марию23 покинуть своё жильё, отказаться от своих привычек, от всей своей жизни и пуститься на поиски гипотетического сообщества неолюдей:

С тобою встретимся мы снова,

Моя растраченная жизнь.

Моей надежды миражи,

Моё несдержанное слово.

И я постигну наконец

То высшее на свете счастье,

Когда тела в сплетенье страсти

Находят вечности венец.

Всего себя тебе отдав,

Я слышу мира колебанье,

Я вижу солнце утром ранним

И знаю, что отныне прав,

И мне, ровеснику Земли,

Единый миг любви откроет

Во времени — безбрежном море -

Возможность острова вдали.

Загрузка...