Позвольте мне представить вам величайшую любовь своей жизни. Мой великий роман с мисс М. тянулся почти пятнадцать лет. Она не была красивой и, видит Бог, часто не была и честной, но она провела меня по очень особым местам — таким, куда бы я ни ногой, если бы не ради псе. Я благословляю ее за это, но и проклинаю тоже. Каждый день я нахожу новые способы ее проклинать, и все это время мне так ее недостает, что живот сводит судорогой, будто там свили гнездо мерзкие мелкие демоны. Может быть, так оно и есть. После того что случилось пару недель назад, это меня не удивит, нет, ничуть не удивит.
Мескаль ее зовут, да, сэр, и мутить мне голову — ее работа. Каждый вечер она это делает, пока в легком поцелуе кончиком языка пробую я ее гладкий вкус. Ага, до вас дошло. У меня был великий и бурный роман с женщиной по имени мескаль, и очень долго. И она, надо вам сказать, возлюбленная адски ревнивая. Но все, хватит. Больше — никогда. И вот почему.
Мы с моей возлюбленной занимались без всякого стыда любовью по всему Манхэттену, но самое мое любимое место для этого называлось «Геликон» — без сомнения, потому, что владелец его Майк был греком. Понимаете, гора Геликон была домом Муз — во всяком случае, так верили древние греки. Сам бар ютился в дыре за квартал от Голландского туннеля на первом этаже чугунного дома, который был красив как смертный грех еще семьдесят пять лет назад. Внутри в длинном узком помещении с медленно вертящимися вентиляторами капало с жестяного потолка, отчеканенного на рубеже столетий. Узор чеканки напоминал мне старые мексиканские плитки, которые я видел, когда жил в Оаксаке. Где впервые познакомился с мисс М. Давно, даже числа не помню. Да и они таких плиток больше не делают. С тех пор как ремесленники получили работу по изготовлению навороченных кроссовок и нейлоновых тренировочных, а также по сбору персональных цифровых помощников.
Как бы там ни было, а в «Геликоне» была масса достоинств: опилки на полу, запах старого пива и еще более старой грязи, висящей потеками, как честно заработанные медали на суровом воине. Не говоря уже о самой стойке, которая казалась вечной, покрытой шрамами давно забытых драк и свежеразбитых сердец. И самое лучшее — свет был достаточно тусклым, так что, когда смотришь сам на себя в панелях мутных зеркал за полированным черным деревом бара, вполне можно себя убедить, что ты кто-то другой — может, тот, кем мечтал когда-то стать.
В тот день, о котором я сейчас думаю, я сидел в кабинке, занимаясь любовью с мисс М., когда зазвонил телефон за стойкой. Майк снял трубку, поговорил и протянул ее мне.
— Это вас, — сказал он.
Я поднял свою возлюбленную и перенес ее на табурет к бару. Схватив трубку, я рявкнул:
— Что надо?
— Боже мой, Вилли, сейчас пол-одиннадцатого утра. И ты уже пьешь?
— А какая зараза этим интересуется? — спросил я и приложился как следует к мескалю.
— Хуже, чем я думал, — сказал осуждающий голос. — Это Герман, твой брат.
— Этим все и объясняется, — сказал я, обрезав его дальнейшие слова. — У тебя нет воображения.
— Если бы ты протрезвел, мог бы найти настоящую работу.
— И меня, черт побери, зовут не Вилли!
У меня пылали щеки, когда я повесил трубку.
— Ошиблись номером, — сказал я Майку, подвигая к нему по стойке телефон. Он только криво улыбнулся — знал, что произошло. У нас с Майком были свои отношения — такие, которые могут быть только с барменом по-настоящему высокого полета.
Вернувшись к себе в кабинку, я отодвинул второй пустой стакан и стал дальше попивать мескаль, мрачно вспоминая свой пустой офис и последний подписанный мной контракт. На шесть месяцев, и я ни слова еще не записал в блокнот, не говоря уже о компьютере. Лениво вертелась мысль позвонить Рею Майклу, моему бухгалтеру, который следил, чтобы моя жизнь не понеслась прямиком в ад на тачке, пока я плевал на все и крутил роман с мисс М. Я подумал, не надо ли, чтобы он связался с моей издательницей и сказал, чтобы не брала в голову, и отправил ей обратно аванс, который она мне прислана. Потом я припомнил, что уже просадил его в той увеселительной поездке по тем старым местам в Мексике, что не дают мне покоя. И все равно я еще ни разу не ломал контракт и не собирался начинать сейчас. Но что я собирался написать? Я понятия не имел.
Я поднял глаза на резную носовую фигуру корабля, которая свешивалась с потолка заведения Майка. Это была полуженщина-полуптица, и потому я назвал ее Мельпоменой — музой трагедии. Говорят, что от плодотворного союза Мельпомены и речного бога Ахелоя родились блистательно печальные и отчаянные сирены, чтобы бесконечно петь мучительный мотив, заманивающий беспечных моряков к гибели на скалистых берегах, где обитают сирены. Где-то в молодости Мельпомена стала моей личной музой, потому что я не мог иначе ввести в рамки картины трагедию, которая постигла мою семью.
Я все еще смотрел вверх, когда телефон зазвонил снова. Майк глазами показал, что это меня.
— Если это мой чертов братец, скажи ему, пусть целует мою белую писательскую задницу.
— Это Рей, — ответил Майк, протягивая мне трубку.
Принимая ее, я застонал. Мой бухгалтер никогда не звонит мне без веской причины.
— Да! — отозвался я.
— Билл, я только что поговорил с твоим братом. — Голос у Рея был озабоченным. — Он сказал, что ты в мрачном настроении.
— Так и сказал? Давай подумаем. Сейчас без двадцати десять утра, понедельник. Я занят третьим стаканом мескаля, и в голове у меня ни одной мысли. Так что мой ответ, пожалуй, да. Я в мрачном настроении.
Рей вздохнул:
— Ему надо с тобой поговорить.
— Этот крысиный ублюдок сбежал с моей женой, не говоря уже о доходах по пенсионному плану, когда был тем, кого для смеха можно было бы назвать моим бизнес-менеджером. Нечего ему со мной говорить.
— Послушай, — терпеливо сказал Рей. — Ты подал на него в суд и получил свои деньги обратно. Надави ты чуть сильнее, ты мог бы посадить его в тюрьму.
— Если бы ты знал, как это меня грызет!
— Почему же ты этого не сделал?
— Это разбило бы сердце Донателлы, вот почему, — ответил я. — Бог знает почему, а моя бывшая любит этого подонка.
— Сейчас новое тысячелетие, — сказал он. — Что было, то быльем поросло.
— Хрена с два. — Должен признать, что у меня сжались зубы. — Хрена с два быльем.
— Ладно, будь по-твоему.
На том конце послышался разговор и шумы возле трубки. Я спросил:
— Ты что, на поле для гольфа?
— На шестой метке, — подтвердил он. — Приезжай как-нибудь со мной и попробуй.
— И разговаривать со всеми дубиноголовыми банкирами, с которыми ты играешь? Нет уж, пусть лучше меня терзает термагант.
— Кто?
— Термагант. Знаешь, что такое гарпия?
— Конечно. Женщина, которая никогда не замолчит.
— Розу каким именем ни назови, — засмеялся я. — Только эта воняет до небес.
— Ты Донателлу, что ли, называл термагантом?
— Ответ утвердительный, друг мой. — Я посмотрел на деревянную Мельпомену. — А теперь моя личная муза стала термагантом. Смешно, правда?
— Кто это сказал, что мы все получаем то, чего заслуживаем?
— Ты, наверное. Только что.
— Мне кажется, у тебя затык, — сказал Рей.
— Как у забитой кирпичами кишки.
— У тебя еще есть время присоединиться ко мне на девятой. Займись каким-нибудь легким спортом вместо этой смертельной дряни, к которой ты стремишься. Знаешь, солнышко вышло, птички чирикают.
— Из этих птичек некоторые входят в список угрожаемых видов. Так что смотри, как бы тебе большой клюшкой не угробить одну из таких.
— Я не очень хорошо работаю большой клюшкой, — сказал Рей. — За шестой я пользуюсь третьим номером деревянной.
— Вот тут между нами и разница, Рей. Я пользуюсь большой, чтобы добраться до зеленой за два удара. Рискуй, старина. Не бойся рисковать.
— Не забывай, что я бухгалтер. Слово «риск» в мой словарь не входит. — Он что-то сказал кому-то из своих дубоголовых партнеров, и я подумал, не пропустил ли он очередь из-за разговора. Он вообще-то не любил проигрывать в гольф. — Послушай, у твоего брата на этот раз действительно есть кое-что для тебя важное.
— Это так же невозможно физически, как вставить голову себе же в задницу. Хотя в случае Германа...
— Билл, кончай нести ерунду. Лили умирает.
— Уг-гу. — Я глотнул мескаля.
— Слушай, ты не... в смысле, не теряй голову, в общем.
— Ни в коем случае, старина.
— Да, вижу. Ну, что ж, это не должно меня удивить. Ты ее не видел — сколько?
— Тридцать лет.
— Она твоя сестра.
— Она была умственно отсталой, — дал я поправку. И заметил, что говорю о ней в прошедшем времени. — Не могла двигаться, чтобы за все подряд не хвататься, не могла ни слова произнести. Не могла ни одной мысли в голове удержать.
— Суров ты, Билл.
Я почувствовал, что с меня хватит.
— Слушай, Рей, это не ты должен был прожить с ней все кошмарное детство, не тебе она блевала в лицо, не при тебе она всю ночь вопила, как котенок с глистами, не у тебя она хотела вырвать волосы с корнем, как только оказывалась близко. Не у тебя бывало по три-четыре драки в неделю из-за жестокости твоих одноклассников. Не ты должен был жить с родителями, настолько перепуганными, дошедшие до такого отчаяния, что стали беспомощны, как дети. Они цеплялись за любую соломинку — шарлатанов, целителей, гадалок. Не тебе пришлось четырнадцать лет подряд смотреть в лицо безумия. Господи, у меня и сейчас мурашки по коже!
Он помолчал.
— Она при смерти, Билл. Герман ясно дал понять, что не имеет никаких определенных пожеланий в смысле организации. Так что бы ты хотел сделать?
— Я бы хотел забыть, что она вообще была на свете, вот что:
Рей снова вздохнул:
— Тогда я ее кремирую, когда она умрет.
— Как твоя левая нога захочет, — ответил я. — Развей этот гадский пепел на четыре ветра. — Я выждал и добавил: — И знаешь что, Рей?
— Что, Билл?
— Даже не думай говорить мне, что я там должен быть, когда это произойдет.
Разговор задал тон. Повесив трубку, я был мрачен и зол. Будь оно иначе, то, что случилось после этого, могло выйти по другому. Но было не иначе, а потому вышло так.
А после случилось, что в бар принесло Таззмана. Не то что я тогда знал это имя — я его и в глаза раньше не видел.
— Эй вы, беломазые, ручки в гору и делай, как я скажу!
Таззман оказался высоким мертвенно-серым чернокожим с впалой грудью, нечесанными волосами как у Джими Хендрикса и лицом как у Айка Тернера, только он был очень, очень молод. Заученная злобность лица явно уходила вглубь не больше, чем на миллиметр, и легла на него скорее в силу обстоятельств, чем природных свойств. Мы с Майком решили обратить внимание, поскольку у него в руках был устрашающего вида автоматический пистолет, который смотрел на нас.
Он вошел в бар, — движения нервные, резкие, — и уставился на нас.
— Ты! — сказал он Майку. — Деньги давай.
— Скажи, детка, тебе раньше приходилось это делать? — спросил я, пока Майк искал ответ. — Я в том смысле, что сейчас понедельник, одиннадцать утра. Здесь только мы с Майком. Какие деньги ты думаешь найти в кассе?
По испуганному взгляду, который кинул мне Майк, я понял, что он не любитель приключений. Плохо. Кто-то должен взять контроль над ситуацией, иначе нам обоим будет очень неприятно.
— Умник! — огрызнулся Таззман. — Тащи сюда свою умную белую задницу и заряжай вот этот мешок. Грузи все из кассы и из карманов тоже.
Я раскрыл бумажник. От вида двух вывалившихся пятерок мне стало даже стыдно на минутку.
— А, блин! — выразил свое мнение Таззман, подхватывая бумажки с такой опытностью, что я даже не заметил их исчезновения. — Хоть часы у тебя есть?
— Время для меня ничего не значит, — сказал я, показывая пустые запястья. — Кстати о времени: мне кажется, что ты уже кучу времени ничего не ел.
Этот Таззман закусил губу и полыхнул на меня взглядом, оценивая ситуацию. Был он напряжен, как медведь, учуявший человека, и это должно было меня насторожить. Но, как я уже сказал, эти телефонные разговоры меня здорово вывели из себя и я был готов схлестнуться с первым, кто попадется на дороге. Глупость, да? У древних греков было для этого более подходящее слово: хубрис.
— Майк, сделай ему бургер, ладно? — Поскольку Таззман уже ничего не понимал, я решил надавить: — Как тебя зовут?
— А?
У него был дурацкий вид. Вряд ли можно поставить это ему в вину. Ограбление пошло совсем не так, как он предвидел.
— Есть же у тебя имя? — Я вышел из кабинки. — Меня зовут Билл, а его, как я тебе уже сказал, Майк. Как тебя друзья называют?
— Смеяться надо мной решил? Я твою белую задницу оторву, можешь не сомневаться!
— Я не смеюсь.
Он прищурился на меня с подозрением.
— Нет у меня друзей. — Он поджал губы, перевел глаза с меня на Майка и обратно. — Таззман меня зовут, за волосы. — Он коснулся волос рукой, они не поддались ни на дюйм. — Пацаны говорят, у меня от них вид как у таззманского дьявола — что-то вроде. — Так у него выходило слово «тасманский». Он ткнул пистолетом в сторону Майка. — Он мне в самом деле бургер сделает?
— А как же, — сказал я, давая знак Майку.
Пока Майк разворачивал котлету и плюхал ее на сковородку, я шагнул к Таззману. Ноздри его зашевелились, ощутив запах жареной говядины, и я сделал еще один шаг. Это ему не понравилось.
— Эй, ты, мазерфакер! — сказал он, начиная поворачивать свой чертов пистолет в мою сторону.
— Билл, ради Бога! — завопил Майк.
А я плеснул свою мисс М. в лицо Таззману. Не знаю, известно вам или нет, но когда она попадает в глаза, то превращается в фурию.
— Мазерфакер! — повторил Таззман с полным отсутствием оригинальности.
Он нажал курок в тот момент, когда я левой рукой подбил ствол пистолета. Грохот, казалось, пробил у меня в голове дырку, просверлив мозг. Я ударил Таззмана каблуком по подъему, и он завопил как баньши. Но я недооценил этого фитиля, как и вообще неправильно оценил всю ситуацию.
Он нажал на курок еще раз. Град пуль прошил смертельную строчку по зеркалам. Майк попытался пригнуться, но попался на дороге, и его вбило в три яруса бутылок за спиной, и кровь с выпивкой смешались в мерзостное месиво.
— А, черт! — выдохнул я.
Автоматический пистолет повернулся в мою сторону, и я ударом ноги перевернул стол и спрятался за ним, потом заорал, когда ускоренные пули разодрали твердый дубовый стол как картон.
Шатаясь спьяну, я бросился в темноту за баром, но Таззман набрал обороты и не отставал. Пистолет перестал плеваться как раз настолько, чтобы он успел вставить новую обойму. Сколько же их у него? — подумал я на бегу.
Я пролетел мимо дверей в туалет, зная, что там бежать некуда и спрятаться негде. Пули стучали по старой штукатурке, когда я ударил в заднюю дверь. Не открывается! Я выдернул засов, распахнул дверь под градом щепок и щебня от ударов пуль, просвистевших мимо моей головы.
И бросился в вонючий переулок, куда Майк выбрасывал мусор и мясо для гамбургеров, когда оно превращалось в лабораторную питательную среду.
И тишина...
Тишина?
Где же этот безбожный грохот автоматического пистолета Таззмана? — спросите вы. Но он кончился, потому что я уже стоял ни в каком не в вонючем переулке. Оглядываясь вокруг, я увидел... скажем так: если бы рядом со мной стоял крошечный песик, я бы наверняка выдавил из себя: «Тотошка, мы больше не в Канзасе».
Наконец я повернулся в ту сторону, откуда пришел, но не увидел ни грязной стены, ни задней двери «Геликона»; только воздух, пространство и свет — яркий, радостный свет. Я стоял в комнате с высоким потолком, глядя в высокое окно у странно знакомой конструкции с закругленным куполом, в котором что-то было ближневосточное. Вниз от него расходился веером большой город, уходя в сине-золотые сумерки. Но ведь всего секунду назад было утро, а здесь точно не Манхэттен. Обилие труб и крыш мансард немедленно навело на мысль о Европе.
Вокруг меня на выбеленных стенах висели картины. Большие холсты импрессионистов, с богатым цветом, живые первобытным движением. Они кружились вокруг меня, как водовороты в потоке.
— Вам они нравятся?
Голос был мелодичен и густ, как девонширские сливки.
Я повернулся и увидел женщину с удлиненным лицом, и целеустремленность в этом лице делала красивыми черты, которые были в лучшем случае правильны. У нее был строгий вид, отдаленно напомнивший мне проклятую училку в адиронакской школе, куда я удрал в четырнадцать лет (даже там было лучше, чем в невыносимом доме) и откуда тоже в свою очередь удрал. Волосы цвета соли с перцем спадали по бокам прямыми прядями на легкие плечи, и в руке у нее был пучок кистей, и я решил, что она художница. Она была одета в оранжевую рубашку и брюки цвета ржавчины, поверх которых был надет длинный красный передник, жесткий от засохшей краски. И все равно была видна вышитая на нем спереди белая пентаграмма. Любопытная декорация, можете вы сказать, и будете правы. Но куда более любопытными были ее глаза. Клянусь, они были цвета неполированной бронзы и без зрачков.
— Леди, я не знаю, кто вы, но буду вам очень обязан, если вы скажете мне, куда я, к чертям, попал. И еще — нет ли у вас чего-нибудь выпить, желательно с высоким содержанием алкоголя.
— Я говорила о картинах. Хотя они и не закончены, мне было бы интересно, находите ли вы их действенными.
Она говорила с таким нажимом, как говорят только полностью захваченные своей страстью. Слышала ли она вообще, что я сказал? Не важно; ее страсть заставила меня приглядеться к картинам повнимательнее. Насколько я мог судить, они все были посвящены одной и той же теме: серия пейзажей, связанных общей композицией и стилем, зарисованные в разное время дня и года. Я был уверен, что не знаю, на что смотрю, и все же сама эта уверенность наполнила меня невыразимой грустью, будто меня пронзили в сердце.
— Конечно, конечно. Они очень красивы. — Но я все еще был отвлечен и мне отчаянно нужно было глотнуть чего-нибудь покрепче. — Послушайте, мне кажется, вы не поняли. Минуту назад я был в Нью-йоркском баре и удирал от психа с пистолетом, и вдруг оказался здесь. Я еще раз вас спрашиваю: где это?
— Обозрите картины, — выразилась она несколько ходульно, как свойственно европейцам. Ее рука поднялась и упала, как морская волна. — Они вам ответят.
— Леди, ради всего...
— Прошу вас, — остановила она меня. — Меня зовут Вав. А вас — Вильям?
— Вы сказали — «Вив» — уменьшительное от Вивиан? — Я не был уверен, что правильно расслышал.
— Нет, Вав. — Она произнесла это отчетливо. — Очень старое имя — можно даже сказать, древнее. Слово из иврита, означающее «гвоздь». — Она улыбнулась, и лицо ее раскрылось, как спелая дыня, проливающая ароматный и восхитительный сок. — Я тот гвоздь, что соединяет балки над головой. Я та, что дает приют усталым путникам.
Глядя на это лицо, я должен был засмеяться — другого выбора мне не оставалось. Мне подумалось, что она даже приговоренному преступнику даст возможность почувствовать радость в последние минуты жизни.
— Что ж, кажется, я такой и есть, — признал я. И быстро глянул в окно. — Это же не... стойте! Это же не может быть Сакре-Кер! Черт, он же в Париже!
— Нет, это он, — сказала она.
— Но этого не может быть! — Я закрыл глаза, потряс головой и снова открыл. Сакре-Кер остался на месте. Не растворился в клубе дыма. — Я теряю рассудок.
— Скорее обретаете. — Она тихо засмеялась. — Успокойтесь, не надо тревожиться. — Она отвела меня от окна. — Взгляните еще раз на картины, хорошо? Я писала их специально для вас.
— То есть вы знали, что я здесь буду?
Почему мне от этого стало так хорошо?
— Это кажется невероятным, не правда ли? — Она стала смеяться, пока я тоже не засмеялся с нею, и мы смеялись над шуткой, исток которой выходил за круг моих познаний. Она взяла меня за руку, будто мы были старыми друзьями. — Но пойдемте, скажите мне, кажется ли вам здесь что-нибудь знакомым.
И она медленно повлекла меня по периметру комнаты с высоким потолком.
Я сосредоточенно сдвинул брови.
— Странно, я именно это и подумал, но... — Я встряхнул головой. — Может быть, когда вы их закончите.
— Очевидно, вам нужно больше времени, — перебила она. Это она делала часто, будто ее как-то поджимало время.
— Учитывая все обстоятельства, мне кажется, я предпочел бы вернуться домой, — сказал я.
— Мне послышалось упоминание о психе с автоматическим пистолетом? — Она стянула с себя передник. — Зачем вам вообще туда возвращаться?
Я минуту подумал, вспомнив мертвого беднягу Майка и Таззмана, Рея, пристающего ко мне насчет Лили, этого сукина сына моего братца, не говоря уже о писательском затыке, пугающем, как мертвая зона на вершине Эвереста. Потом я подумал о необычной женщине рядом со мной, о Париже в бархатную моросящую ночь и ощутил легкость, которой не ощущал уже не знаю сколько.
— Честно говоря, не могу придумать причины.
Она сжала мою руку.
— Отлично, тогда вы пойдете со мной на открытие новой выставки.
Я облизал губы.
— Прежде всего мне нужно выпить.
Она отошла к антикварному буфету, налила что-то в низкий бокал резного хрусталя и принесла мне. Я поднес бокал к губам. Ноздри затрепетали от запаха мескаля, и я запрокинул голову, осушив бокал одним глотком.
— Это ведь всегда раньше помогало, — сказала она, когда я поставил бокал.
Обычно я бы разозлился до чертиков от таких комментариев, но Вав смогла сказать это так, что не слышалось осуждения. Как будто она просто показала мне эту грань моей жизни. А что я об этом думаю — полностью мое дело.
— Это, разумеется, имеет свое место, — ответил я, когда мы переходили в гостиную. Мельком я заметил густо-сливочного цвета стены, длинную софу стиля Деко, пару ламп Арт Нуво, и все это, казалось, сунули сюда, не думая. Был здесь антикварный восточный ковер, на котором свернулся черный кот с единственным белым пятном на лбу. Он проснулся, когда мы проходили, светящиеся лимонные глаза проводили нас с Вав, когда она вывела меня через входную дверь.
Спустившись по хорошо истертой лестнице, мы оказались в высоком затхлом вестибюле, типичном для жилых домов Парижа. В нем пахло камнем, смягченным сыростью столетий. Свет зажегся, когда мы вошли, мигнул и погас при нашем уходе.
Вечерний ветер нес туман, как стадо птиц, и туман трепетал паутиной, пролетая мимо железных уличных фонарей. Мы пошли на восток, в ночь.
— Галерея всего в нескольких кварталах, — сказала Вав.
— Послушайте, я вижу, что я в Париже, но как, ради всех чертей, я здесь очутился?
Мы подошли к тротуару и перешли довольно крутую улицу.
— Какое объяснение вас устроит? — спросила она. — Научное, метафизическое или паранормальное?
— А какое из них истинно?
— О, мне кажется, все они одинаково истинны... или ложны. Все зависит от вашей точки зрения.
Я досадливо качнул головой.
— Но дело в том, видите ли, у меня нет точки зрения. Чтобы она была, мне надо понять, что происходит, а я не понимаю.
Она кивнула, обдумывая каждое мое слово.
— Может быть, это только потому, что вы не готовы еще услышать, что я говорю. Точно так же, как не готовы увидеть картины.
Мы повернули налево, потом еще налево, ко входу на станцию метро Анвер в стиле Арт Нуво, и я с интересом поймал себя на том, что мои мысли вернулись назад во времени. С удивительной ясностью я увидел лицо матери. Она была красивой женщиной, сильной во многих отношениях, слабой и пугливой в других. Например, в отношениях с другими людьми она могла быть твердой как скала и очень напористой. Однажды я был свидетелем, как она сбила на сотню долларов цену на часы «Ролекс», объясняя владельцу магазина, что у нее девять сыновей (а не два, как было на самом деле), каждому из которых когда-нибудь понадобится ко дню окончания школы подарок — вроде этих часов, которые она выбрала для меня. Помню, как мне пришлось потупить глаза, чтобы не захихикать в жадную морду лавочника. На улице же, когда часы застегнулись у меня на руке, мы с матерью стали хохотать, пока не выступили слезы. Этот смех еще до сих пор во мне отдается, хотя матери давно уже нет.
С другой стороны, мать одолевали страхи и суеверия, особенно когда дело касалось детей. Ее отец, которого она обожала, умер, когда ей было всего четырнадцать. Однажды она мне рассказала, что, когда я родился, ее пожирали страхи перед всем, что может со мной случиться: болезни, катастрофы, дурная компания — все это она обсасывала со всех сторон. Она не хотела, чтобы я преждевременно ее покинул, как сделал ее отец. Он снился ей, снилось, как он вечером дремлет в кресле, в рубашке и халате, в ночных шлепанцах, и карманные золотые часы лежат у него на ладони, будто чтобы проснуться вовремя для работы. Она тихо пробиралась через гостиную и залезала ему на колени, сворачиваясь, как собака, закрывая глаза, и тогда он ей снился.
Моя мать не успокоилась, как можно было ожидать, после рождения меня и моего брата Германа. Как она мне потом сказала, потому что она знала свою судьбу: ей суждено было родить Лили. И Лили подтвердила худшие страхи моей матери, унылый взгляд на мир. Конечно, она обвиняла себя в уродствах Лили. Конечно, у нее был нервный срыв. И конечно, от этого стало только хуже для нас и для нее. С определенной степенью уверенности можно было сказать: накликала. Она ужасалась жизни и потому породила жизнь, которая ужаснула ее. Удивительно ли, что Лили ужасала и нас? Мы с Германом учились на примере, как все животные.
Я не виню свою мать. Она так же не могла изменить свое поведение, как малиновка не может не летать. Это то, что делают малиновки — летают. И если быть честным до конца, Лили была мерзким ужасом. И тоже ничего не могла поделать. Но правда есть правда, как бы ни была она горька. Просто не было смысла проходить вблизи от нее, тем более пытаться установить контакт. Одно время я пытался ее жалеть, но мать я жалеть мог, а вот ее — нет. Она присутствовала в мире лишь частично. Тогда я попытался делать вид, что ее нет вообще, но это тоже не помогало. Ничего не помогало, когда речь шла о Лили — ни диагнозы, ни лечение, ни рационализация ни в какой форме — ничего. Наконец даже ее судороги и слюни в стиле «Экзорциста» стали рутинными, частью обстановки, которую уже не замечаешь. Она была печальным фактом жизни, как жалкое папино мягкое кресло, такое вонючее и обветшалое, что мы все его хотели выбросить.
Взрыв звука вырвал меня из старых воспоминаний. Впереди меня большая толпа вваливалась в сводчатые железные двери. Я был почему-то уверен, что это вход в галерею, где выставка.
И я хотел идти дальше, но вместо этого остановился как вкопанный. Мой взгляд наткнулся на скорчившуюся фигуру на резном карнизе ближайшего дома. Она нависала над тротуаром, темная и непонятная, и почему-то от ее вида у меня застыла кровь в жилах. Просто горгулья, как сообразил я после первого ошеломления, но не похожая ни на одну из тех, что мне случалось видеть. Я прищурился в моросящий мрак. Кажется, эта тварь была получеловеком, полурептилией. Жутковатая округлая голова, слишком широкое лицо. Непомерно огромные глаза, устрашающих размеров пасть и жуткий змееподобный хобот.
— Что привлекло ваше внимание? — спросила Вав.
— Горгулья наверху.
— А! — Она кивнула. — Вы, может быть, знаете, что первоначально горгульи ставили на дома, чтобы напомнить человеку о темной стороне его природы.
— Ну, знаете ли, эта вот представляет темную сторону кого-то, с кем я не хотел бы встречаться. Она просто отвратительна.
И все же я не мог не смотреть на нее. Может быть, потому что у меня личный страх перед рептилиями, возникший, когда мне было семь лет. Я заблудился в прибрежных мексиканских болотах и имел действительно страшную встречу с крокодилом, который намеревался употребить меня на завтрак. Меня озноб пробирал при одном только воспоминании.
— Большая толпа, правда? — спросила Вав, даже не повернув головы.
— И с каждой минутой все больше, имею удовольствие вам сообщить. — Честно говоря, мне было приятно отвлечься чем угодно от нависшего над нами ужаса. — Вы, несомненно, очень популярны.
— Ах, нет, это вы путаете послание с посыльным, — сказала она. — Ко мне это не имеет отношения. Они все идут смотреть картины.
— Но картины — это и есть вы.
— Когда придем, вы сами увидите.
Она провела меня в сырой переулок вдоль каменного здания. Тут же город исчез в темноте.
— Разве мы идем не в галерею? — спросил я.
— Нам надо спешить, — ответила Вав. — Судя по тому, что вы мне сказали, у нас очень мало времени.
— Но я же ничего вам не говорил... — Мой голос пресекся. Что-то было такое в этом переулке, странно и жутковато знакомое, но я стряхнул это ощущение как бессмыслицу. Кроме того, мысли были слишком заняты обычной паранойей нью-йоркского жителя, опасающегося быть ограбленным в темном переулке. Чем дальше мы шли, тем сильнее было у меня неприятное ползучее ощущение вдоль позвоночника. Оно достигло такой силы, что я был в буквальном смысле вынужден оглянуться через плечо. И у меня вырвалось очень мерзкое слово, когда мои худшие страхи оказались явью: за нами тащилась какая-то уродливая фигура.
— В чем дело? — Вав остановилась от моего возгласа, а теперь повернулась.
— Кто-то идет за нами, — сказал я. — Видите?
— Боюсь, что я ничего не вижу, — ответила она. — Я думала, вы догадались. Я слепая.
— Ох ты, черт!
— Ничего. Это часть моего дара, — ответила она, неправильно меня поняв.
«Из огня да в полымя», — подумал я, хватая ее за руку и увлекая за собой по переулку.
— Быстрее, — сказала она. — Торопитесь, Вильям.
Фигура догоняла нас пугающе быстро. И вдруг я узнал, что значит, когда кровь холодеет в жилах, потому что я оказался лицом к лицу — если можно это так назвать — с мерзкой горгульей. Настолько мерзкой, что едва можно было смотреть. Теперь я понял, что в ней привлекло мое внимание: я увидел, как она шевелится. Проблема в том, что я тогда не мог в это поверить. Теперь не оставалось выбора. Она была живая и гналась за нами.
— Это горгулья, — сумел я выдавить из себя. — Вав, если ты себе представляешь, что вообще происходит, самое время мне сказать. — Тут до меня дошло, что Таззман меня застрелил, и это на самом деле... Ад?
— Вав, скажи мне, что я не мертв.
— Это хуже, чем то, во что мне пришлось поверить, — сказала она скорее себе, чем мне. Какую тайну видели ее слепые бронзовые глаза? — Поверьте мне, Вильям, вы не мертвы.
Не успела Вав это сказать, как горгулья бросилась на нас с такой скоростью, что я только успел уклониться с ее пути. Жуткая когтистая рука пронеслась у меня перед глазами и ударила Вав с такой силой, что ее вырвало из моих рук и она подпрыгнула как мяч, ударившись о мостовую. Потом, к моему удивлению, горгулья метнулась назад, будто учуяв что-то, что я не видел и не слышал. Я как дурак повернулся к ней спиной и нагнулся к Вав.
— Вильям, вы здесь?
— Вы же знаете, что да. — Повсюду была кровь, горячая и густая. — Я вызову «скорую».
— Поздно. Вы должны пойти на выставку, — шепнула она. — Это жизненно важно.
— Вав, ради Бога, скажите мне, почему?
Но се уже не было, и я чувствовал, что тварь готовится броситься на меня, поэтому я оставил ее и побежал. Но было уже поздно. Меня зацепила лапа, и я полетел лицом вниз на булыжники. Попытался подняться, но меня, кажется, парализовало. Сил хватило только перевернуться. Горгулья нависла надо мной, страшная морда исказилась призрачной ухмылкой.
Я закрылся рукой, и тут же меня охватил страшный приступ головокружения. Будто сами булыжники мостовой подо мной растаяли, и я полетел в темную бесформенную яму. Кажется, я закричал. Потом, наверное, я потерял сознание, потому что следующее, что я увидел, когда открыл глаза, была прохладная лесная поляна. В дубовых ветвях чирикали и пели птицы; контрапунктом отзывалось им ленивое жужжание насекомых. Пахло клевером и острыми ароматами вербейника и мяты. Поглядев в небо, я понял, что сейчас то время дня, когда, сменяя уходящее солнце, кобальт вечернего неба расползается, как непостижимые слова по странице.
Заржала лошадь, и я, повернув голову, увидел величественного гнедого охотничьего скакуна, который щипал траву. Он был снаряжен по английской охотничьей традиции.
Тут я услышал дробный стук копыт, оглянулся и увидел вороную лошадь с белой звездой во лбу, а еще я увидел лицо женщины. Совершенно поразительное, с изумрудными глазами и темно-белокурыми волосами, спадавшими на плечи, густыми, как лес. Лучезарная — такое слово приходило на ум. Лучезарная, как мало кто бывает или даже может надеяться быть. Она уверенно держалась в седле, одета она была в дорогой, но практичный охотничий костюм темно-синего цвета, кроме шелковой юбки — та была молочно-белой.
— Вы не ушиблись? — спросила она с приятным четким английским акцентом.
— А должен был? — спросил я в ответ. И протер глаза, которые, к моему окончательному ужасу, источали слезы. Я хотел перестать реветь, но не мог. Мне не хватало Вав; я хотел, чтобы она вернулась. До меня дошло, что в ее обществе мне впервые за много лет было легко.
— Издали казалось, будто вы сильно упали, но теперь я понимаю, что лесная подстилка из дубовых листьев приняла удар на себя.
Я понятия не имел, о чем она говорит. Но когда я встал, то обнаружил, что отряхиваю листья и мусор с бриджей и высоких черных охотничьих сапог. И ни следа крови Вав, которая секунду назад залила меня с головы до ног. Я снова заплакал, и так обильно, что мне от смущения пришлось от нее отвернуться.
— Кажется, все в порядке, — ответил я, когда смог взять себя в руки. Потом приложил ладонь ко лбу. — Только голова немножко болит.
— Это не должно быть удивительно. — Она протянула мне гравированную серебряную фляжку, висевшую у нее на бедре. — Возьмите. Судя по вашем виду, вам это может быть полезно.
Я открутил крышку и ощутил знакомый запах мескаля. Испытал знакомую тягу, но что-то щелкнуло у меня внутри, и появился мысленный образ рыбы, всплывающей к крючку с наживкой. Я еще минуту помедлил, потом отдал флягу ей.
— Как-нибудь в другой раз.
Она кивнула.
— Не вижу причин, почему бы мне не подождать и не проехать остаток пути с вами.
Я огляделся:
— Мы участвуем в каком-то стипльчезе?
— Да, конечно. — Она рассмеялась, и это было как тысяча серебряных колокольчиков. — Мы на охоте, Вильям.
Взяв поводья гнедого, я вставил ногу в левое стремя.
— И мы, наверное... где мы?
Я вскочил в седло.
— Лестершир. Восток средней Англии. Чарнвудский лес, если быть точным.
— Сердце охотничьей страны, — сказал я. — И Коттесмор тоже здесь происходит, если мне память не изменяет.
— Ежегодная большая охота на лис. Да, разумеется. Но теперь она уже не порождает тяжб. — Глаза ее заискрились самым зовущим образом. — Теперь поехали! — Она ударила кобылу каблуками по бокам, и та скакнула вперед. — Я не хотела бы пропустить самое интересное, а вы?
Я послал гнедого за ней, и мы тут же сорвались в галоп. Чтобы передать вам, как эта женщина меня захватила, я сознаюсь, что даже тогда, когда я отчаянно пытался вспомнить хоть что-нибудь о том, как ездить верхом, я неотрывно изучал ее черты. Цветущая сливочного цвета кожа наводила на мысль, будто она родилась для охоты — или по крайней мере для туманного английского сельского пейзажа. В ней ошущался какой-то манящий разум и при этом ореол беззаботности, который притягивал меня непостижимым для меня самого образом. Если бы в тот самый момент кто-нибудь предупредил меня о ней — возьмем крайность: сказал бы мне, что она убийца, — я бы только рассмеялся, дат бы гнедому шпоры и оставил бы этого человека глотать пыль. Я был счастлив ее пьянящим обществом. Увидел ее только что, а ощущение было, будто я знаю ее всю жизнь. Какая-то связь, тесная, как пуповина, объединяла нас. Она была как неожиданный подарок под рождественской елкой. Это на самом деле мне? — хотел я спросить, протирая глаза и все равно не веря.
— Эй, вы знаете мое имя, но я не знаю вашего, — сказал я.
— Конечно, вы меня знаете, Вильям. — Она подняла руку, и я поразился, увидев паутину меж ее пальцев. — Я — Гимел, плетущая реальность, купель идей, исток вдохновения. Я, как мой почти тезка кэмел-верблюд, наполнена до краев, я — самодостаточный корабль даже в самом враждебном климате.
В этот момент мы выехали на широкий луг, испещренный одуванчиками и наперстянками. Призраки солидных дубов уходили вперед по обе стороны, и в сгущающемся полумраке я мог разглядеть только широкую тропу. И мы двинулись по ней. Я трезво напомнил себе, что все эти капризы мысли не более чем остатки старых фантазий, быть может, от десятков тысяч лихорадочных гормональных снов, случившихся во времена моего достаточно трудного созревания. «Трудного» — в смысле испорченного, как черные заплесневелые остатки, которые, бывает, найдешь в холодильнике, когда вернешься после полугодового отсутствия.
— Я так понимаю, что мы только одни на этой охоте на лис, — сказал я, поравнявшись с ней. Мы ехали так близко, что я вдыхал ее прекрасный аромат.
— О нет, я бы никогда не стала охотиться на такую красоту, как лиса. — Когда она встряхнула головой, волосы ее колыхнулись самым заманчивым образом. — Мы охотимся на зверя.
— Какого зверя?
— Вы отлично знаете, Вильям, не притворяйтесь. — Она метнула на меня пронзающий взгляд, и я увидел кремневую остроту в этих великолепных изумрудах глаз, и сердце у меня перевернулось. Доктор, кислород! Остановка сердца! — Зверь зверей, — сказала она, не заметив стрелы, пронзившей мое сердце. — Только один есть зверь столь отвратительный, столь заслуживающий охоты.
— Послушайте, должен признать, я несколько смущен. Понимаете, я только что лежал в парижском переулке, залитый кровью подруги...
— Так вы считаете Вав своей подругой? Интересно. Вы же знали ее очень недолго.
— Я хорошо разбираюсь в людях, — ответил я несколько рассерженно. — Если вы ей не друг, лучше скажите это прямо сейчас.
Она рассмеялась:
— Боже мой, как вы быстро встали на ее защиту!
Мы ехали рядом, и она перегнулась и поцеловала меня в щеку, и я услышал пение птиц у себя в голове, тех, которые в мультиках летают вокруг головы Сильвестра, когда Твити как следует двинет его молотком.
— Мы с Вав были как сестры. Даже больше, если можете себе представить. Как два ломтя одного пирога.
— Мне ее не хватает.
— Меня это не удивляет, — сказала она. — Вы направлялись на выставку картин. Очень важно, чтобы вы туда попали. — Она кивнула, будто сама себе. — Жизненно важно, можно сказать.
— Вы хотите сказать, что знаете, как мне вернуться в Париж?
— Это не было бы разумно, как вы думаете? Кроме того, в этом нет необходимости. — Она ехала не слишком быстрой рысью, так что я мог держать ее темп. Спина прямая, плечи развернуты — тот вызывающий вид девчонки-сорванца, против которого я устоять не могу. Я представил себе, как она несется сквозь лес подобно Диане, мифической охотнице, мышцы натягиваются, когда она накладывает на тетиву стрелу и пускает ее в выбранную дичь. — Выставка переехала в Замок. Мы доберемся туда быстро, как только сможем. Но сначала мы должны увидеть неизбежное заключение охоты.
— Если оно неизбежно, чего же нам о нем волноваться? — спросил я. — Отчего не поехать прямо в Замок?
Она нахмурилась.
— С тем же успехом можно спросить, почему нельзя сначала выдохнуть, а потом вдохнуть. Просто нельзя. Законы вселенной, сами понимаете.
— Это те самые законы, которые дали мне в мгновение ока перенестись из Нью-Йорка в Париж и из Парижа в Чарнвудский лес? Или те, по которым выставка из Парижа перенеслась сюда?
— Именно так. — Она не отреагировала на мою иронию. Кажется, даже испытала облегчение. — Мне так приятно, что мы с вами оказались на одной странице.
Я застонал. На странице — какой неведомой книги?
— Не волнуйтесь, — сказала она. — Я доставлю вас туда, где вы должны быть. Поверьте мне, Вильям.
По спине у меня пробежал холодок, потому что эти же слова говорила Вав. И тут я принял решение. Пришпорив коня, я перегнулся к ей. Пока что, как я понял, игра по правилам, какими бы странными они ни были, ничего хорошего не приносила. Все меняется! Я схватил поводья ее лошади и свернул с проторенной тропы.
— Что вы делаете! — воскликнула она.
— К Замку, где бы он ни был, — ответил я. — Пусть остальные возятся со зверем.
— Кто остальные? — Мы теперь ехали бок о бок. — Вильям, на этой охоте только мы с вами!
— Тем лучше, — сказал я. — Некому будет нас хватиться.
— Вы не понимаете...
Я наклонился к ней так близко, что вдохнул запах ее волос.
— Теперь мы к чему-то подходим.
Она облизала губы. В наступившей ночи ее глаза были как неограненнные изумруды. На миг у меня мелькнула шальная мысль, не слепа ли она, как Вав.
— Мы должны загнать зверя, — сказала она. — Иначе он никогда не пустит нас к Замку.
— Почему?
— Вильям... — Было теперь что-то такое в ее лице, какой-то неуловимый след от раны столь свежей и глубокой, что она еще кровоточила. — Вав не посчиталась с присутствием зверя на свой страх и риск. Вспомните, что с ней случилось. Я не хочу повторить ту же ошибку.
У нее был вид такой ранимый... Я коснулся ее шеи.
— Какую ошибку?
Она чуть дрожала.
— Картины и зверь переплетаются. Нельзя увидеть одно и не встретить другого. Она думала, что может отвести вас прямо к картинам, что может обойти зверя. Она ошиблась.
— Вы все говорите о звере, но что именно вы имеете в виду? Насколько я знаю, таких зверей нет в Лестершире или, если на то пошло, во всей Англии. Большие хищники здесь истреблены, как почти во всей Европе.
Глаза ее всмотрелись в мои.
— Вав не объяснила?
— Если бы она это сделала, зачем бы я стал спрашивать вас? — мягко заметил я.
— Это упражнение в бесполезности. Обещаю вам, что вы мне не поверите.
Я поцеловал ее в щеку.
— Вы хотите сказать, что даже не дадите мне такого шанса?
Кажется, она призадумалась. Я чувствовал, что она приходит к решению, которого предпочла бы избежать.
— Лучше будем ехать, пока разговариваем.
Я кивнул и отпустил ее поводья, не отставая, когда она круто свернула через холодную голубую траву к чернильным теням леса.
— Зверь — порождение хаоса, — сказала она наконец. — Он едва ли думает так, как понимаем это слово вы или я, с ним невозможно рассуждать или искать компромисс, но его реакции на раздражители потрясающе быстры. Он — чистое зло.
— Он напал на Вав раньше, чем я успел мигнуть.
— Бедная Вав. У нее не было ни единого шанса, — сказала Гимел со странной интонацией, будто сама себе. Потом она встретилась со мной взглядом. — Я уже сказала, что не хочу повторять ту же ошибку.
Я хотел спросить, что она имеет в виду, но тут в лесу все сразу переменилось. Не дубы, не прохлада вечера, не густой запах земли, не ощущение пребывания в этом месте. Не знаю, как это точно сказать, но было так, как будто с той минуты, как я выбежал из задней двери «Геликона», я балансировал на натянутом канате. Теперь канат порвался, и я падал. Не в буквальном смысле, поймите меня правильно. Но я, говоря фигурально, выпадал из одной реальности — или скорее моего восприятия реальности — в другую. Лопнул пузырь, и я вдруг оказался под шкурой вселенной. Я сидел внутри и смотрел на поверхность — яркую, блестящую, слишком знакомую оболочку — всех обыденных вещей, которые воспринимал как должное. Теперь мне все казалось иным. И вместе с этим чувство, будто рябь узнавания, как дежа вю яркого сна, тех незаконченных картин, что висели в ателье Вав. На кратчайший миг я заглянул под обычную импрессионистскую оболочку и увидел то, что они значат. «Они не имеют ко мне отношения», — сказала Вав о картинах выставки. Я тогда ее не понял. Как может выставка не иметь к ней отношения? Это я думал там, в Париже. Она — художница. И вот сейчас я начал понимать, что она хотела сказать. Важны только картины. Тот, кто их написал, — в реальном смысле совершенно не важен.
— Постойте! — крикнул я Гимел. — Погодите секунду!
Она развернула кобылу.
— В чем дело?
Я уже спешился.
— Что-то есть здесь... что-то знакомое.
Она спрыгнула с лошади, и когда лошадь повернулась, я увидел притороченный к седлу старомодный большой лук — не композитный лук из материалов космического века, которые возят с собой современные охотники, — а при луке колчан и стрелы. Она подошла ко мне, заметно хромая, будто одна нога у нее короче другой. Тут я заметил, что левая нога у нее меньше и худее правой, увядшая, как сухой стебель пшеницы.
— Может быть, вы бывали в этой части Чарнвудского леса.
Я покачал головой.
— Я не бывал за пределами Лондона. Но даже если бы и так, это не то, что я имею в виду. — Я пошел по краю полянки. — Это чувство... оно не так примитивно. — Она смотрела на меня спокойно, но с некоторой долей любопытства. — Вы не думаете, что возможно знать какое-то место — я хочу сказать, знать его насквозь, — ни разу там не побывав?
— Если оно принадлежит только физическому миру — нет, конечно, нет. — Она перешла поляну, прихрамывая по-своему, и остановилась передо мной. — Но ведь вселенная гораздо больше физического мира?
По тону ее голоса я чувствовал, что она спрашивает совсем другое.
Любопытно, как со мной случаются эти моменты перехода. Снова мое сознание обратилось в прошлое. Передо мной возник образ Донателлы, слегка навеселе. Мы познакомились в Мексике, где она проводила отпуск с мужем и сестрой. Пока бессовестный муж обхаживал ее сестру, мы с Донателлой сидели на тихих и зеленых скверах Оаксакана и пили мескаль. Это помогало переносить жару и толкало нас в припадки необузданной страсти. Теперь, вспоминая эти эротически заряженные моменты у меня или у нее в номере, я впервые понял, что все это шло неправильно. Они были яростными, эти сексуальные свидания, но — и это очень больно признать — безрадостными по сути. Больно, потому что стало ясно, как мало на самом деле у нас было, до чего мелкими людишками были мы вместе. До меня дошло, что Донателла становилась лучше с Германом — и это тоже было больно. Сказать, что это осознание стукнуло меня как курьерский поезд — значит впасть в преуменьшение. До этой минуты я был абсолютно уверен, что мы любили друг друга, даже после того, как она сбежала с Германом. Теперь я понял правду. Наша любовь, как обложка журнала с полуголой моделью, была лишь принятием желаемого за действительное. Печальная правда была в том, что мы с Донателлой соединились не по тем причинам, и по тем же причинам поженились. Прошло только двенадцать часов после ее развода, и вот — бац! — мы уже женаты. Соблазнительное это было, но отравленное начало, когда мы сидели, вытянув ноги, пьяные от мескаля и друг от друга, тиская влажную плоть под дощатым столом под сонными внимательными взглядами официантов-мексиканцев. До сих пор, когда я слышу задумчивый перебор мексиканской гитары, у меня туманятся глаза. Но думаю, правда в том, что, когда Донателла ублажала меня, думала она о муже, сестре и о мести.
Нет, мы никогда не любили друг друга. Даже наше пламя было не столько страстью, сколько гневом — гневом на все вокруг. И этот гнев — демоническая страсть — нас спасал. На время. А потом его не стало. Нельзя даже было сказать, что наши отношения закончены, потому что они никогда не начинались. Мне она никогда не переставала нравиться. С Лили она была просто святой, навещая ее каждую неделю, на что я совершенно не был способен. Мы с ней чаше всего схлестывались в диких ссорах именно из-за этого. Она говорила, что это смертный грех — так пренебрегать сестрой, и — кто знает? — может, она была права. И еще Донателла, будучи католичкой, отдавалась всем заморочкам и предрассудкам, в обязательном порядке сопутствующим религии. Я часто гадал, как она сама перед собой оправдала два развода. Однажды, когда я ее спросил, она ответила мне с некоторым любопытным презрением, что у нее есть дядя, который знаком с Папой и смог организовать ей отпущение.
До сих пор не знаю, правда ли это. Как бы там ни было, не думаю, что это важно. Она была наверняка добрее к моей сестре, чем к своей, но кто я такой, чтобы ее за это обвинять? Не могу. И не буду. Она уникальная личность, я в конечном счете рад, что мы встретились, хотя и узнал ее слишком хорошо и слишком поздно. Но если дойти до сути — содрать и отбросить все, что неважно, то она никогда не была моей, и самая глубокая боль порождена осознанием многих лет самообмана.
От огромности этих откровений меня замутило. Будто мир обратился в прах, будто память молниеносной косой прошла по цветущему полю иллюзий. Моих иллюзий. Отныне Донателла, ленивый зеленый мексиканский сквер, неистовые потные соединения, заунывные перезвоны гитары за треснувшим окном отеля — все закачалось и потеряло суть, как джинн, исчезающий в своей лампе.
Я снова стоял в Чарнвудском лесу в эфирной тьме поляны. Со мной рядом стояла Гимел, я слышал ее чуть пряный аромат.
— О чем вы думали? — спросила она. — Я чувствовала вашу напряженность.
— Вспоминал свою жизнь, — честно ответил я. — И мне, к сожалению, стало ясно, что она не была такой, как мне казалось.
— Ну и что? — Глаза ее сияли. — То, что мы познаем сразу, немногого стоит, вы не согласны?
— Я не знаю вас. — Я теснее прижал ее к себе. — Совсем не знаю.
— А это значит, что мне цены нет? — Глаза ее затанцевали с озорной улыбкой. — Вы это хотели сказать?
Прохладная тишина отодвинула весь остальной мир как тусклый размытый дагерротип. Смолк ли ветер среди дубовых листьев, прекратили ли птицы вечерние песни, перестали переговариваться морзянкой насекомые? Мне так показалось. В Мексике Донателла как-то сказала мне, что когда она со мной, все остальное перестает существовать. «Существование — это кончик языка пламени, — сказала она тем вычурным языком, которым передавала обычно картины своего воображения. — Когда я в твоих руках, я в самом пламени, ты это понимаешь?»
И с Гимел я был будто в пламени, а все остальное бытие втиснулось в исчезающий промежуток между нами. Но внешний мир ворвался как холодный и зловещий ветер. В тот миг, когда мной овладели воспоминания, я что-то упустил, может быть, что-то определяющее.
Меня тут же наполнили дурные предчувствия. Улыбка застыла на лице Гимел. Я увидел, как покрылись гусиной кожей ее руки.
— Что случилось? — спросил я.
И тут я тоже это услышал. Что-то очень большое пробиралось по лесу. Мы стояли, застыв в неподвижности, стараясь понять, что это за звук, и я понял, что он направляется прямо к нам.
— Это зверь, — шепнула она. — Он нас нашел.
— Давай-ка лучше по коням, — предложил я.
— Ты думаешь, это будет разумно? — Она положила руку на уздечку моего коня. — Теперь, когда мы здесь, ты все еще веришь, что лучший выбор — бегство?
— А что еще делать? — спросил я. — Твои стрелы его остановят?
— Не знаю.
— Неуверенность — не лучший шанс.
— А при чем здесь шансы? — Голос ее вдруг наполнился печалью. — Ты думаешь, Вав взвешивала шансы, когда вела тебя тем парижским переулком?
— Я бы так не сказал.
— Тогда ты прав, — сказала она, резко отпустив уздечку. Казалось, она сейчас расплачется. — Лучше попытаемся сбежать, пока не поздно.
Но уже было поздно. Я не успел поставить сапог в стремя, как раздвинулся подлесок и черная громоздкая тень прыгнула из темноты. Вороная кобыла встала на дыбы, фыркнула, раздувая ноздри, и Гимел наложила стрелу. Оттянув тетиву, она выстрелила. Может, это была иллюзия синих сумерек, но стрела исчезла за миг до того, как пронзить грудь зверя. Тихо вскрикнув, Гимел бросилась наперерез чудовищу.
— Нет! — успел крикнуть я, когда зверь занес огромную лапу. Неимоверно мощную. Даже издали я услышал хруст шейных позвонков. Страшная сила подбросила Гимел на несколько футов и развернула в воздухе, и я увидел, как уходит свет из ее глаз. Она упала на землю, запрокинув голову.
У меня живот свело судорогой, и я рванулся к ней. Но еще меня неодолимо тянуло разглядеть зверя получше, чем я разглядел горгулью. И все равно я успел только мельком глянуть. У твари было то же мерзкое лицо, что мелькнуло передо мной в парижском переулке, но на сей раз ее тело было определенно более звериным, чем человеческим. Как и в тот раз, она помедлила, но в этот раз мне показалось, что я услышал что-то, какой-то дальний треск винтовочного выстрела. Не теряя времени, я подхватил Гимел и потащил ее в чащу дубов. Там я взял ее на руки; она была не тяжелее ребенка. Будто в ней вообще не было субстанции, будто она исчезла, когда зверь сломал ей шею.
И все равно я не мог ее оставить. Она пожертвовала собой, бросилась между мной и зверем. У меня за спиной зверь ломился сквозь чащу, рвался ко мне. Я побежал, спотыкаясь на выступающих корнях, цепляясь за ползучие растения, оступаясь на склизких поганках. Один раз я упал на колени, но Гимел не выпустил. Не мог я даже думать оставить ее здесь, чтобы зверь ее нашел и, может быть, сожрал. Это было бы бесчеловечно.
Я уже сказал, что тело ее было совсем легким, но все равно среди густого подлеска бежать мешало сильно. И потому зверь быстро меня настигал, и его адское дыхание было как рев огромной машины, собирающейся меня переехать. Вдруг я выскочил из леса и заскользил, чуть не падая, вниз по берегу довольно широкого потока. Быстро посмотрел по сторонам. Ничего не оставалось, как только бежать вперед, в воду. Она была холодна, как лед и куда глубже, чем казалось с берега. Я уже погрузился по пояс, и это еще было не самое глубокое место. За моей спиной зверь вырвался из леса. По инерции он пролетел до самой кромки воды, встал на дыбы и заревел от ярости. Может быть, он воды боится. Я воспрял духом и пошел вперед. На середине потока вода была уже по грудь. Каким бы ни было легким тело Гимел, а держать его на весу требовало усилий.
Я оглянулся через плечо и невольно вскрикнул от ужаса. Зверь превращался в гигантскую рептилию. На спине выступила чешуя, между задними ногами вырос толстый хвост со зловещими шипами. Поблескивая бледным брюхом, рептилия вошла в воду и устремилась ко мне с угрожающей быстротой.
Сразу мне снова стало семь лет, там, в мексиканских болотах. Жаркое солнце жгло шею как ярмо. Кишели насекомые, пируя на моем голом теле. Меня отделяла от отца стенка переплетенных лианами деревьев. Он задремал, привалившись к здоровенному пню, а я от скуки побрел прочь. И теперь я не знал, как вернуться обратно в лабиринте изумрудной листвы и илистой воды туда, где он наверняка меня ищет. Для довершения несчастья я наткнулся на крокодила, отдыхающего на мелководье. Он был серо-белый и огромный, а доисторическая гребнистая спина, броня и огромные подвижные челюсти делали его похожим на смертельное оружие на четырех мощных ногах.
Господи, ну и быстро же он двигался! Ящер кинулся на меня, будто его выпустили из ракетомета. Пасть уже была открыта, и видны были двойные ряды бритвенно-острых зубов. Казалось, что зверь мне усмехается. Я завопил, когда споткнулся. Я видел, как он несется ко мне. И тут прогремел выстрел, крокодил подпрыгнул вверх, упал и забился на земле. Еще один выстрел, и тяжелое мускулистое тело заметалось, почти накрыв меня. Когда он плюхнулся в солоноватую воду, это было так близко, что меня облило с головы до ног. Последний удар хвоста порезал мне предплечье. Тут меня подхватили отец и Адольфо, наш мексиканский проводник. Адольфо хотел отнести меня к джипу, который нас привез, но отец покачал головой и дал мне свою толстую твердую трость. Я взял ее и с размаху опустил на бронированный череп крокодила. И снова, и снова, крякая от усилий и поднимавшейся во мне злости, а Адольфо бормотал как молитву: «Es muy malo». Очень плохо. Я не обращал внимания и все бил и бил, пока не проломил кость, пока не счел, что наказал зверя достаточно, так же сильно, как он меня напугал.
В мгновение ока это промелькнуло передо мной как сон. Ощущение дежа вю тут же прошло, потому что я знал: Адольфо здесь нет, никто не убьет эту тварь, пока она до меня не добралась.
От ее движений ко мне по воде дошли волны. Что ж, значит, так. Мне судьба здесь погибнуть, эта тварь получила второй шанс сделать со мной в иной реальности то, что могло случиться в мои семь лет. Я ощущал в ночи ее присутствие. Нет! Я этого не допущу. Сказав быструю молитву, я бросил тело Гимел и обернулся к зверю. Шарнирные челюсти уже распахнулись, и я, сжав руку в кулак, сунул согнутую руку вертикально в разинутую пасть. Зубы разорвали кожу, и я вскрикнул, но не уступил. Руку я использовал как палку, потому что в очень ранней молодости где-то прочел: если сунуть палку в пасть крокодилу, он не сможет ее захлопнуть.
Так мы и сцепились: я — окровавленный, тварь — бьющаяся в судорогах, стараясь достать меня мощным хвостом. Ужас боролся с усталостью, заставляя меня держаться, но хвост чудовища подбирался все ближе и ближе, бешено вспенивая воду. Сила его атаки сталкивала меня в глубь реки, и я чувствовал, как усиливается течение, бурля вокруг меня, засасывая, как пасть левиафана. И сила его росла, пока вдруг не сбила меня с ног. Меня закрутило с такой силой, что даже рефлексы зверя оказались недостаточно быстрыми, чтобы захватить мою руку. Меня затянуло под воду, подхватило ревущим потоком. Я попытался обрести равновесие, а когда это не вышло, просто старался держать голову над водой. Полыхнула боль, когда я налетел на подводный камень. Меня отбросило и завертело. Вспышка боли ударила в бок. Я потерял понятие, где верх, где низ. И снова на что-то налетел. На этот раз не на камень, это было мягкое и цилиндрическое. Тело. Тело Гимел. Я охватил его руками и не выпускал, высовывая голову и хватая желанный воздух, пока меня снова не затягивало вниз. Когда я сделал это второй раз, сила течения стала слабеть, и я смог попытаться выплыть к берегу.
Вытащив труп Гимел на илистый берег, я рухнул рядом, скорее мертвый, чем живой, как мне казалось, потому что ощущал странную с ней связь. Она спасла меня от зверя, как Вав в Париже. Иссохшая левая нога казалась теперь естественной и неотъемлемой частью ее существа. Рука ее лежала поперек моей груди, как спасательный линь, и я закрыл глаза, гадая, не спасся ли я все же в конце концов.
Через миг это уже было не важно, потому что я потерял сознание.
Очнулся я от дождя, падавшего мне на лицо. Еще не рассвело. Может быть, я сутки пролежал без сознания — это невозможно было узнать. Где-то гремел гром. Я приподнялся на локте, и вспышка молнии озарила совершенно незнакомый пейзаж. Я лежал в топкой низине у опушки леса, реки, которая меня сюда принесла, не было. Очевидно, это уже не был Чарнвудский лес. Судя по толстым стволам сосен и американских сахарных кленов, это даже была не Англия. И Гимел исчезла вместе с потоком. Я перекатился на то место, где она лежала, и поразился охватившему меня чувству потери.
Потом я протер глаза тыльной стороной ладони. Рука, которую я вбил в пасть зверя, была как новая. Крови не было. Совсем. Воздух был заметно холоднее, и я задрожал в мокрой одежде. Я понимал, что нужно быстро найти какое-то укрытие, иначе наступит переохлаждение. И подумал, где мой следующий проводник, потому что в двух предыдущих реальностях он был. Не почуяв никого рядом, я встал и, выбрав случайное направление, пошел туда. Я решил, что система нарушена, потому что два моих предыдущих проводника погибли.
Поскольку мой отец занимался ремонтом мебели и работой по меди, я родился и вырос в Хэдли в штате Массачусетс, где он пользовался прекрасной репутацией. Здешняя местность, идентичная густо поросшим холмам моего детства, немедленно напомнила мне тот единственный раз, когда я согласился отправиться на семейный пикник с Лили. Леса эти были мне знакомы, в момент пикника мне было двенадцать, и я уже часто ходил на охоту с отцом. Он любил охоту, как большинство мужчин его возраста любят гольф. Он не любил насилия — по крайней мере в семье. Но однажды я видел, как он измолотил в кашу громилу вдвое больше себя, который подрезал нас в плотном потоке машин. Я стоял возле нашей машины, открыв рот, а он избил этого великана до бесчувствия. Может быть, в нем была агрессивность, которая и заставляла его охотиться. С другой стороны, охота требует хитрости, лукавства и очень большого терпения, на что человека агрессивного надолго не хватит.
И все же он не очень ладил с Лили, и, хотя и он, и мать это решительно отрицали, насколько я могу судить, его уход не имел другой причины. Не могу говорить за своего брата, но мне трудно было примириться с его уходом. Конечно, я обвинял Лили — не мог же я обвинять его или мать? Лили была очень удобной целью — как череп того крокодила, что я проломил, когда Адольфо застрелил его. Он уже не мог мне ничего сделать, но до того успел вызвать бешеную ненависть.
Наверное, Лили тоже.
Как бы там ни было, а в первые месяцы после ухода отца мать отчаянно старалась удержать вместе то, что осталось от семьи. Я думаю, таким образом она пыталась уверить нас, что мир не рассыпался. Через много лет до меня дошло, что она и себя в этом старалась убедить. И где-то к концу она организовала этот пикник. Поскольку я был старшим, мне выпала обязанность складывать и раскладывать коляску Лили, а также возить ее, пока она вопила, лаяла, выла и вообще доставала меня, как могла.
Был прекрасный весенний день в конце мая. Деловито чирикали птицы, гудели насекомые. Почему-то в воздухе было полно бабочек, будто они вылупились из золотых куколок все одновременно. Можете себе представить, как они были красивы, но что-то в них — быть может, неровный зигзагообразный полет — Лили, казалось, напугал. Она подскочила в коляске, вопя и хватая воздух скрюченными пальцами. Когда я сдуру подошел и попытался ее успокоить, она вцепилась в меня ногтями так, что пошла кровь.
Вот тогда я ее и ударил. Это была всего лишь пощечина открытой ладонью, и она напугала меня так же, как ее. Глаза ее закатились под лоб, лицо налилось кровью, но долгие минуты она молчала. Потом разразилась слезами. Она рыдала и стонала, покачиваясь и трясясь, как в лихорадке.
Мама подбежала и как следует двинула мне в ухо прежде, чем отшвырнуть в сторону. Она присела возле Лили и начала долгий невыносимый ритуал ее успокаивания. Пока она нежно поглаживала ей руки и что-то приговаривала, пока Лили рыдала и дергала ее за волосы, противный Герман смотрел на меня с полным презрением взрослого. Он не пытался помочь Лили — я не верю, что она его любила, и он это знал. Зато он мог смотреть на меня сверху вниз. Мог сказать, что он никогда не поднял руки на сестру.
— Как ты мог. Билли! — упрекнула меня мама спустя некоторое время.
— Мам, ты посмотри, что она мне сделала! Она же меня до крови расцарапала!
— Она не владеет собой. И никогда бы намеренно тебя не поранила. Ты знаешь, как Лили тебя любит.
— Ничего я такого не знаю, мам! — горячо возразил я. — А если честно, то и ты тоже. Ты можешь сказать, что гриб тебя любит? Нет, потому что гриб не умеет думать.
И тут она сделала такое, чего не делала ни до, ни после. Она схватила меня за грудки и затрясла, как тряпичную куклу.
— Ты заговорил как твой отец, парень, и я этого терпеть не собираюсь! Ты меня понял? — Она просто взбесилась. — Это твоя сестра! И это человек, такой же как ты или Герман.
— Таких, как Герман, вообще не бывает.
— Я говорю серьезно, Билли! Что нужно, чтобы ты понял?
Она вдруг выпустила меня, и весь огонь из нее выдохся.
У нее был вид побежденного — не мной, жизнью. Линзы, сквозь которые виделся ей мир, были так искажены ее прошлым, что она не могла не поставить нам те же жесткие пределы, что ставила самой себе. Она повернулась к Лили, но я успел заметить горький скорбный вид, который заволок ее лицо как саван.
Воспоминание об этом ярком и кровавом дне померкло, когда я добрался до сосновой опушки. Я оказался на краю утоптанной грунтовой дороги. На самом деле просто проселка. Я посмотрел в обе стороны, ничего особенного не увидел и пошел налево. Когда приходится выбирать, я всегда выбираю поворот налево. Поднялся ветер, и вместе с ним начался дождь. Без защиты леса я задрожал от холода. Прибавив скорость, я через двадцать минут увидел дом, отделенный от меня темным вспаханным полем. И побежал через открытое место, мокрая одежда от резкого ветра прилипала к коже. Я миновал старый заржавевший трактор довольно жалкого вида, будто его тут бросили и забыли.
Дом был старым, викторианского стиля, с резными украшениями, широким крытым крыльцом и комнатами с башенками, похожими на остроконечную шляпу колдуна. Вообще вид у него был мрачный. То, что он был выкрашен в серое, как военный корабль, уменьшению мрачности не способствовало, но я вообще не очень люблю викторианский стиль — на мой вкус, слишком вычурно.
Как бы там ни было, я поднялся по широким дощатым ступеням на крыльцо, спасаясь от дождя. Перед тем, как позвонить в звонок, отряхнулся, как собака. Звонок прозвенел где-то в глубине дома, задребезжал своеобразно, так что у меня зубы отозвались резонансом. Когда на второй звонок тоже никто не отозвался, я попробовал дверь. Она была не заперта.
Войдя внутрь, я оказался в суровом вестибюле овальной формы. Главной его достопримечательностью была винтовая лестница, гордо поднимавшаяся на второй этаж. Справа была гостиная, слева — кабинет.
— Эй! — позвал я. — Есть кто дома?
Ответа не было. Не считая серьезного тиканья дедовских часов, покрытых черным лаком и с резным белым фаянсовым овалом, закрепленным над циферблатом. Если бы это был человек, я бы сказал, что он болен.
Кабинет был освещен горящими дровами из камина, так перегруженного углями, как будто он горел уже сотни лет. Как вы можете сами сообразить, треск и искры ароматных поленьев манили, как и сам жар камина. Я устроился возле решетки и расслабился в приятном тепле. Через секунду я ощутил, как начала сохнуть моя одежда. Пока она сохла, я оглядел кабинет. Он был обшит полосатыми дубовыми панелями. Вокруг комнаты шли перила, багеты и карнизы вышли из моды давным-давно. Круглый обуссонский ковер покрывал пол, и люстра позолоченной бронзы свисала с потолка как паук, ждущий пробуждения.
Когда я достаточно согрелся и одежда перестала прилипать, я прошел по комнатам первого этажа и не нашел ни одной живой души. Странно — дом казался очень обжитым. Например, в кухне на столе я нашел тарелку с оранжевым чеддером и солеными бисквитами, а на массивной газовой плите — почерневший чайник, потому что его кто-то оставил на огне и вода выкипела. Я выключил горелку и чуть не обжег ладонь, переставляя чайник на холодную конфорку.
Я выругался и тут же услышал чей-то крик. Схватив здоровенный кухонный нож, я бросился в вестибюль, и тут крик повторился еще раз, оборвавшись пугающим жидким бульканьем. Это был женский голос и он шел со второго этажа. Я взлетел через три ступеньки.
— Эй! — крикнул я наверху. — Что с вами?
В ответ послышался только тихий плач.
Побежав по идущему налево коридору, я распахивал ногой двери в каждую комнату. В них была только тьма и особый запах запустения. Потом я увидел, что из-под двери в конце коридора пробивается свет. Подбежав к двери, я распахнул ее без колебаний.
И оказался в просторной спальне, возможно, хозяйской. Половину комнаты занимала просторная кровать с балдахином, а в другой половине стояли на страже неудобного вида диван и кресла в барочном стиле Людовика Четырнадцатого. Между ними, свернувшись на левом боку, лежала женщина. Я снова услышал всхлипывания и побежал к ней, склонившись рядом. Она открыла глаза, увидела нож и отпрянула.
Я тут же его бросил.
— Не бойтесь, — сказал я ей как мог мягче. — Я не причиню вам вреда. — И положил руку на ее плечо. — Напротив.
Мне была видна только правая половина ее лица. Длинные черные волосы струились вокруг нее, как течения в очень глубоком озере. Она была одета в розовую чесучовую блузку и темно-зеленые брюки из того же материала. Ноги ее были босы, и на внутренней стороне одной стопы я увидел татуировку — полумесяц и круг.
— Что с вами? — снова спросил я.
— Принесите свечу, — сказала она. Когда я послушался и зажег свечу, она посмотрела на меня еще раз.
— Вильям, это вы!
— Я вас знаю?
— Меня зовут Далет, — сказала она. — Я — дверь, я — влажный лист, который защищает и кормит.
— Что здесь произошло?
Она повернулась ко мне лицом. Я отпрянул и непроизвольно вскрикнул. Вся левая сторона ее лица превратилась в красную кашу, обожженная пламенем.
— Боже мой! — прошептал я. — Вас надо немедленно в больницу!
— Вы нашли дорогу сюда, Вильям, — сказала она, когда я помог ей встать. — Я хотела вас встретить, провести сюда, но...
Она привалилась ко мне, и голова ее упала мне на грудь, не оставив кровавого следа.
Я помог ей добраться до дивана и устроил ее там. Она тяжело дышала — такое же трудное дыхание, как тиканье часов внизу.
— Он пришел, — сказала она. — Зверь уже здесь, как видите. Он нарушил правила, а это значит, что раньше это сделали вы.
Я тут же вспомнил, как намеренно свернул в сторону на охоте в Чарнвудском лесу, вопреки предупреждению Гимел.
— Кажется, да, — сказал я. — Но я понятия не имел о последствиях.
— Это не так, — сказала она. — Но вышло, как вышло, верно?
— Что вы хотите сказать?
— Любая жизнь имеет последствия, Вильям. Любая жизнь имеет ценность.
— Но не эта тварь. Она уже убила двоих, и посмотрите, что она с вами сделала!
Она поглядела на меня угольно-черными глазами.
— Этот зверь — он еще здесь. Ждет, чтобы выйти на свет.
Я подобрал кухонный нож и сжал рукоятку.
— На этот раз я готов.
— И что вы сделаете? — спросила она. — Пробьете ему череп, как тому крокодилу?
Я вздрогнул:
— Откуда вы знаете?
— Откуда я знаю ваше имя?
Я встал, дрожа.
— Кто вы такая? Кто вы все такие?
— Я вам сказала. Меня зовут Далет.
— Вы термаганты! — крикнул я. — Вы посланы меня терзать!
Она приподнялась.
— А вы не заслужили терзаний? — Я был слишком ошеломлен, чтобы ответить. Может быть, она и не ждала ответа, потому что тут же сказала: — Если нет, зачем вы сами себя терзаете?
— Что... что вы имеете в виду? — спросил я хрипло.
— Вы прекрасно знаете, что я имею в виду. Вильям, сидеть в баре день за днем, прятаться от мира, терять душу, падающую в бездонную яму внутри вас — это не пытка?
— Слушайте! — крикнул я, испуганный уже по-настоящему. Я никому, ни Донателле, ни Майку-бармену, ни бухгалтеру Рею не говорил о бездонной яме. Никому. — Какого черта все это значит?
Вот тут она наклонила голову, и черный глаз ее широко раскрылся.
— Вы его слышите, Вильям? Зверь снова в пути. Он выходит из тени.
— К ... матери зверя!
— Да, — кивнула она, — конечно, к... матери. — Она снова наклонила голову набок. — С другой стороны, вы не можете делать вид, что его нет. И убегать вы тоже больше не можете. Это ваш последний шанс. Здесь ваш последний оплот.
Теперь я тоже его слышал, и почему-то этот звук потряс меня новыми волнами ужаса.
— Скажите мне то, что не сказали другие. Скажите, как его убить?
Она посмотрела на меня с чем-то вроде изумления.
— Его нельзя убить. Я думала, что хоть это вы знаете.
— Будьте вы прокляты! Будьте вы все вечно прокляты!
— Для этого слишком поздно.
Я повернулся и выбежал из комнаты. Нож я держал перед собой, но меня так прошиб пот, что рукоять стала скользить в ладони.
— Боже, — простонал я, — что со мной будет? Некому меня защитить, некому спасти. Вав погибла, Гимел тоже, а от этой, от Далет, никакого толку. Она уже показала, что ей перед зверем не устоять. Значит, оставался я и только я.
«Убегать вы больше не можете», — сказала она. Ну и ну ее к черту. Я бросился вниз по лестнице и рванул к входной двери. Она не открылась, несмотря на все мои рывки и толчки. Я побежал в гостиную, отдернул тяжелую штору и попытался открыть окно. Не поддавалось. Я выглянул в бурную ночь, и мне даже там показалось лучше, чем здесь. В припадке ярости я запустил в окно стулом. И открыл в изумлении рот, когда он отскочил от стекла. Я заколотил по стеклу кулаками — без толку. Далет была права — я не мог убежать.
«Это ваш последний шанс», — сказала она. То есть я уже профукал два шанса в Париже и в Лестершире? Шансы — на что?
— Эй! — завопил я никому и всем. Как вообще играть в игру, где не знаешь ни правил, ни цели? — Черт побери, это нечестно!
— Конечно, нечестно, — согласилась Далет, входя в комнату. Казалось, она восстановила приличную порцию своих сил. — А что честно?
— Но вы же знаете, что все это значит! — крикнул я.
— Я знаю все.
— Так Господа Бога ради, почему вы мне не говорите?
Она подошла ко мне, и я отвернулся, чтобы не видеть ужасно изуродованную половину лица.
— Вы не смотрите на меня, Вильям? — сказала она тихо. — Разве я не красива?
Она действительно была красива — по крайней мере в основном. Но то, что сделал с ней зверь, изменило ее навеки.
— Не заставляйте меня отвечать.
— Но это важный вопрос. Жизненно важный, можно сказать. — Почему это каждый термагант повторяет то, что говорил другой? И как это вообще возможно? Она поворачивалась, чтобы показать мне левую сторону лица, и я поворачивался вместе с ней. — Вы не считаете, что он заслуживает ответа?
— Молю вас, перестаньте!
— Вы должны ответить, Вильям. В сердце своем вы знаете, что должны.
Она была права.
— Вы были красивой, раньше, — выпалил я. — Но больше нет.
Она кружила вокруг меня, как гиена, учуявшая падаль.
— Теперь я вам не интересна.
— Я этого не говорил.
Она долавливала меня, как термагант, знающий, что работа его почти уже сделана.
— Теперь вы не станете меня защищать.
— Не надо говорить от моего имени! — завопил я.
Она широко развела руки.
— Время выходить на решительную битву, Вильям.
— Как мне драться, если я даже не знаю, за что дерусь?
— О нет, знаете. — Она наклонилась ко мне и прошептала: — За душу, Вильям. За свою душу.
— Значит, я был прав. Я — мертв!
— Нет. Смерть легка. Это — нет. — Теперь она была справа от меня, и я даже не старался отвернуться. Я видел обе ее стороны — красивую и страшно изуродованную. И что-то стало складываться у меня в голове. Что-то страшно и глубоко знакомое. — Ты знаешь этого зверя, Вильям. Ты его очень, очень хорошо знаешь. И я уже сказала: здесь твой последний рубеж.
— Но ты сказала, что его нельзя победить!
— Нет. — Она посмотрела на меня пронизывающим взором. — Я сказала, что его нельзя убить.
— Постой, что ты говоришь? — И тут что-то знакомое — эмоции или, может, определенная динамика — включило воспоминание, которое я давно подавил. Я обманулся: много лет назад я сказал одному человеку о бездонной яме внутри меня, потому что тогда во мне клубилась подростковая взрывная гормональная ярость, и держать это в себе было невыносимо.
— Ты... они... — И тут я понял, понял все. Она увидела это по моему лицу и улыбнулась. Красивой улыбкой, великолепной улыбкой, улыбкой на века. — Ты, и Вав, и Гимел — это все одно, да?
Она кивнула:
— Просто разные ипостаси.
Я только стоял, таращась, не в силах двинуться.
— Тогда пойдем, — шепнула она. — Время изгонять зверя.
— Я не хочу расставаться с тобой, — сказал я.
— Если действительно не хочешь, — ответила она, — то и не расстанешься.
— Но я должен знать... ты тоже этого хочешь?
— Это то, чего я хотела всегда. — Она снова улыбнулась той же блаженной улыбкой. — Но ведь ты это уже знал, правда?
— Да. — Я едва мог говорить, так у меня перехватило горло. — Кажется, я всегда это знал. — Я протянул руку. — Пойдем. Я буду тебя защищать, и никогда тебя не оставлю. Больше никогда.
Она поглядела на меня печально, но взяла мою руку, и я крепко ее стиснул. Мы вместе вышли в гостиную. В кабинете я щелкнул выключателем, но люстра не зажглась.
— Некоторые недостатки этого дома, — сказала она. — Электричество здесь ненадежно.
Я нашел подходящий кусок жерди в куче рядом с камином, обернул его конец газетами и сунул в камин. Когда он разгорелся, мы поднялись наверх. Я держал факел впереди, освещая дорогу.
Мы прошли по коридору. Я снова открывал двери во все темные комнаты. На этот раз факел освещал темноту, и, кажется, я не был удивлен, увидев на стенах картины Вав. В конце концов я добрался до выставки живописи. И в удивлении переходил из комнаты в комнату.
Каждая картина была ясна, как лед, и они пронзали мне сердце с мучительной остротой.
— Это сцены моего детства, — сказал я, рассматривая картины. — Вот леса, где мы с папой охотились, вот поле, где мы с Германом играли в салки и догонялки; вот дорога, ведущая к нашему дому, а здесь... — Я повернулся к моей спутнице: — Здесь я тебя ударил. — Я дотронулся до ее щеки ладонью. — Лили, ты сможешь простить меня когда-нибудь?
— Я здесь, — ответила моя сестра. — Я привела сюда тебя силой своего разума. Понимаешь, другой силы у меня нет. Вся энергия, которая могла бы пойти на разговор и ходьбу, на теннис и секс и... и на все, что остальные воспринимают как должное, вся она ушла в разум. Больше ей некуда было деться.
— Но почему ты так долго ждала?
— Эта реальность, которую я построила сама, требует колоссального количества энергии — а привести сюда тебя потребовало сверхчеловеческого взрыва. Я знала, что могу сделать это только один раз, и очень ненадолго. И потому я ждала почти до конца. — Она улыбнулась и коснулась моей щеки. — Мама была права, ты это знаешь. Она видела суть. Я любила тебя больше всех других.
— Но я был так с тобой жесток!
Она показала на дальний конец последней комнаты выставки.
— Regarde ca[1], — сказала она теплым голосом Вав.
Я отошел от нее в тот конец комнаты. Там был кирпичный камин, почерневший от сажи, а над ним — резная дубовая каминная доска. На ней стояла старая потрепанная черно-белая фотография, вылинявшая от времени. Я вгляделся. Это был я в детстве. Наверное, солнце светило мне в глаза, потому что я щурился. На моем лице было выражение, которое я хорошо знал и которому не придавал значения. Вначале я подумал, что именно на это просит меня посмотреть Лили, но потом услышал какое-то движение. Посмотрел вниз, но ничего не увидел. Выставив факел дальше перед собой, я увидел темную фигуру, прижавшуюся к почерневшему кирпичу камина. «Господи Боже, — подумал я, — это же зверь!» Инстинктивно я выставил нож, но зверь больше не казался мне угрозой. Лицо, когда он его поднял, уже не было таким мерзким. На самом деле оно казалось знакомым, как тот переулок в Париже, по которому вела меня Вав, как поляна в Чарнвудском лесу, где я остановился с Гимел. Я оглянулся на старую фотографию меня самого, потом снова посмотрел на зверя. Во мне больше не было ни страха, ни отвращения. Я протянул руку, и тьма от него взбежала по моей руке, суть его превратилась в чернила, и они впитались мне в кожу. И в тот же момент он исчез с легким хлопком. Пораженный, я повернулся к Лили.
— Этот зверь — это был я? — спросил я, хотя ответ ее мне был на самом деле не нужен. — По крайней мере он — моя часть.
— Та часть, против которой ты должен был восстать, — ответила она. — Я тебе говорила, что его нельзя убить — если не убить себя. Но ты нашел способ его победить. — Она подошла ко мне. — Понимание и прощение, Билли. — Она положила руку мне на предплечье. — Если ты можешь смотреть на меня, если ты можешь теперь меня любить, то ты наверняка сможешь простить себя.
— Но ты вызывала во мне ужас.
Она прижала мне руку к губам, и я почувствовал, что дрожу.
— И все равно ты кормил меня, когда должен был, ты держал меня и укачивал, даже когда я облевывала тебя с головы до ног. Герман ко мне близко не подходил. Он брезговал мной, как и папа.
— Но в тот день — я же тебя ударил!
— Да, и я любила тебя за это еще больше.
— Как? Я не понял...
— Все просто, Билли. Я тебя расцарапала до крови.
— Но ты же не могла ничего сделать. Ты же психанула...
Жаркая волна стыда не дала мне закончить.
— Ничего, Билли. — Она погладила меня по руке. — Понимаешь, ты реагировал так, будто я нормальная. Ты бы точно так же сделал со всяким, кто на тебя напал. Даже мама, как она меня ни любила, не могла бы так сделать, потому что она меня очень жалела. Ты меня никогда не жалел, и потому поступил так от души. Я так тебе за это благодарна, Билли, что даже передать не могу.
— Ох, Лили... — Горькие слезы раскаяния и отвращения к самому себе покатились по моим щекам. — Я даже не подозревал, что под этой оболочкой кроется. Что ты... — Я обвел руками картины.
— Нет, ты знал, Билли. — Она подвела меня к картине с изображением лесной поляны, залитой солнечным светом и чем-то неуловимым, что, как только что созданная ею реальность, было чем-то гораздо большим. — Тот день, когда я пустила тебе кровь и ты ударил меня в ответ, был нашим общением, нашим объединением. До того я плавала в приступах отчаяния и суицидальных мыслях. Ты подтвердил мое право на существование, подтвердил, что я — человек. — Она улыбнулась. — Вав, Гимел, Далет — они кусочки моей личности, и все они любят тебя безоглядно.
Я преодолел стыд.
— Боже мой, я даже не представлял себе...
— А как бы ты мог? — ласково спросила она. Казалось, она теперь держала меня, как раньше держал ее я. — Все хорошо, Билли. Потому что я могла заглянуть в душу тебе. Я знала, что там.
— Но я тебя никогда не навещал!
— И все равно мы не теряли связи, правда? Потому что Донателла мне все о тебе рассказывала.
— Она говорила с тобой обо мне?
— Она только о тебе и говорила, Билли. И она так хорошо это делала, что ты будто был со мной в одной комнате. — Темные ее глаза всмотрелись в мои. — Она приходила все время, даже после развода.
— Я не знал.
— Она и сейчас здесь.
Я огляделся:
— В этом доме?
Голос ее гас, как пламя свечи.
— Нет, у моей кровати. Время наступает, Билли. Я умираю.
— Нет! — притянул я ее к себе, крепко обняв. — Я этого не допущу! Я не утрачу тебя, только найдя.
Лили покачала головой:
— У каждого из нас свое время, Билли. Мое пришло и ушло.
— Тогда мы останемся здесь, в фантастическом мире, который ты создала. Я буду тебя защищать. Никто и ничто не причинит тебе вреда.
— Ох, Билли!
Она качала головой, когда я выводил ее в коридор. Но я отпрянул, только заглянув за перила. Там ничего не было. Весь первый этаж скрылся в странном жемчужно-сером тумане.
— Какого черта...
— Этот мир уходит, Билли. Я слабею. Я уже не могу его удержать.
— Тогда научи меня, как построить его снова! Я силен. Я сделаю все, что потребуется. — Туман уже клубился вверх по лестнице, и все, чего он касался, сливалось с ним. Он дошел до второго этажа, и все правое крыло исчезло. Я схватил Лили за руку, и мы побежали по тому, что еще осталось от коридора. — Быстрее! Скажи мне, как это восстановить!
— Это не поможет, Билли. Смерть не обманешь.
— Но я не хочу, чтобы ты умерла!
За нами серый туман одну за другой поглощал дивные картины детства.
— А я не хочу покидать тебя, — сказала Лили, когда мы дошли до главной спальни. — Но я должна.
— Не может быть, чтобы ничего нельзя было сделать! — молил я ее.
Теперь она ввела меня в комнату.
— Закрой дверь и запри, — сказала она. Сделав это, я заметил, что она сильно побледнела. Она упала мне на руки, и я отнес ее под огромный балдахин. Когда я бережно положил ее на кровать, она подняла глаза и сказала: — Всю жизнь я хотела когда-нибудь поспать на такой кровати. — Она поглядела на балдахин; я видел, как ее глаза художницы отмечают все оттенки его цвета, формы, текстуры. — Он как небо, правда? — прошептала она.
— Да, — ответил я. — Именно такой он. Как небо. — У нее на лбу и на верхней губе выступила испарина. — Лили...
Она повернула глаза ко мне.
— Что?
— Я люблю тебя.
— Я знаю, Билли. Знаю.
Я уронил голову ей на живот, и мы долго обнимали друг друга. Потом она очень слабо позвала меня по имени. Дрожь прошла по моему телу.
— Не надо хотеть от Донателлы, чтобы она тебя любила больше, чем любит, — шепнула Лили. — Не жалей о том, что у вас с ней было.
— Но это все кончено.
— Да. — Она вздохнула. — Кончено. Но ты смотри вперед.
— Я не знаю, что ждет впереди.
— Да, — шепнула она исчезающим голосом. — Но ведь в этом-то и смысл?
И тут я заплакал, о ней и о себе — но еще и о нас, потому что то, что было у нас краткий миг, исчезло. И меня не было при ней в момент ее конца. Как я завидовал Донателле! Как я заново оценил ее за дружбу и преданность Лили!
Открыв глаза, я увидел, что стою в переулке за «Геликоном». В руке у меня был цветок лотоса чистейшей белизны. Касаясь тонких лепестков, я знал, что это Лили оставила мне доказательством, что наше время с ней не было галлюцинацией, вызванной временным помешательством или мескалем.
Вдруг я вспомнил о Майке. Дернув дверь, я влетел в бар, готовый звонить 911.
— Ну, друг, — заметил Майк со своего обычного места за стойкой, — ты отливал, как пьяный слон!
Ошеломленный, я только мигнул.
— Чего?
Где разбитые бутылки и зеркало, где дыры от пуль и кровь? Кровь Майка?
— Слушай, черт побери! Ты... ничего с тобой не случилось?
— Если не считать свалившейся горы счетов для оплаты, ничего, — ответил Майк. — А что могло?
— Но ты же погиб, вот что! — Я дико осмотрелся. — Где тот псих с пистолетом?
— Единственный псих, которого я сегодня видел, это ты. Кроме тебя, сегодня утром тут вообще никого не было. — Майк поглядел на меня с каменной мордой. — Слушай, ты ведь уже два мескаля принял. Может, сделаешь перерыв и поешь? Я тебе яичницу сделаю.
Я заглянул в свою излюбленную кабинку, высматривая оставленные мной пустые бокалы, но не увидел на столе ничего, кроме кругов от стаканов, следов былых разгулов.
— Но я же выпил три!
— Да? — Майк почерневшей лопаткой выложил на сковородку жир. Разбил туда же пару яиц, и они зашипели. — Тогда, сын мой, ты начал еще дома, потому что здесь ты выпил только два.
— Погоди минутку. — Я все вертел в руках цветок лотоса, думая о Лили и той силе, которой смог достичь ее разум. — Который час?
Майк все с тем же озадаченным лицом посмотрел на часы на стене.
— Десять двадцать восемь.
— Утро понедельника, так?
Бедный Майк посмотрел на меня так, будто не знал, то ли следить за яичницей, то ли звать ребят из дурдома.
— Да, а что?
— Не знаю, — сказал я ему. Но я, наверное, знал. Звонок от Германа был в десять тридцать. Кажется, я оказался перед тем моментом, когда это все началось. Было ли это последнее необычное действие, выполненное Лили силой ее разума, чтобы дать нам шанс оказаться вместе еще раз до ее смерти? — Но у меня есть такое забавное чувство, что сейчас зазвонит телефон.
— Ага! — огрызнулся он. — А меня зовут Рудольф В. Джулиани[2].
Телефон зазвонил, и Майк подпрыгнул.
— Ну и ну! — произнес он, пялясь на меня.
— Наверное, мне стоит снять трубку. — Я взял трубку и услышал голос Германа. Ага, именно так Лили и сделала. Я подмигнул Майку. — Это меня.