Меня зовут Ноа. Месяц назад мне исполнилось восемнадцать. Неделю назад умерла моя мать. Вчера я узнал, что меня не существует.
В ту ночь, когда меня настигло официальное совершеннолетие, мне приснился сон, виденный уже тысячу раз. При одной мысли о нем легкие отказывались расширяться, впуская в себя газовую смесь, необходимую для жизни. Это был один из тех снов, после которых я несколько последующих ночей не мог заставить себя заснуть. Организм не повиновался рассудку, и едва я соскальзывал на волнах усталости в зыбкое небытие, как еще большая волна выталкивала меня на поверхность, заставляя судорожно вздрагивать и хватать ртом непослушный воздух. Так повторялось снова и снова, будто, стоило мне закрыть глаза, кто-то клал на лицо невидимую подушку и прижимал невесомо, но настойчиво, пока я не начинал корчиться в постели, как выброшенная на берег рыбешка.
В этом сне я всегда был ребенком. Маленьким ребенком. И держал в руках коробку для ланча.
Она была жестяной, с тронутыми ржавчиной петлями. Краска на крышке облезла настолько, что рисунок стал едва различимым: что-то вроде зеленого лохматого монстра на голубом фоне с блестящими металлическими прорехами. Я представлял себе, что небо в мире, где жил монстр, было железным и сам он, наверное, тоже имел стальной скелет – робот, приставленный охранять сокровища, спрятанные под голубой крышкой.
Внутри коробки громыхало и звонко стучало, стоило ее потрясти. Я знал, что это. Камушки. Круглые, овальные и с острыми краями; плоские и выпуклые; целые и с дырочкой насквозь; одни гладкие, словно отполированные, а другие – шероховатые и зернистые на ощупь. Несколько камней были белыми, некоторые – розовыми с цветными прожилками, другие – зеленоватыми, сизыми или сиреневыми. Самые красивые сверкали и переливались радужными искрами на свету. Мне нравилось думать, что это самые всамделишные бриллианты.
Во сне я сидел на полу и любовался ими. Вынимал из жестяного домика один за другим, спасал от зеленого камнеглота, живущего на крышке, и раскладывал на ковре так, чтобы солнечные лучи зажигали скрытую в камне радугу.
А потом, как всегда, все вдруг резко изменилось. Солнечный свет погас. Я оказался внизу, в полумраке у подножия лестницы. И я знал, что сделал что-то не так. Сделал что-то очень-очень плохое. Гораздо хуже, чем напрудить в штаны, хотя чувствовал, что описался.
Стало совершенно тихо – такая тишина бывает, если выключить на кухне вытяжку, выдернуть шнур пылесоса из розетки, закрыть окно, выходящее на шумную улицу. Такая тишина наступает, когда что-то прекращается.
Раскрытая жестяная коробка стояла на полу рядом со мной. Чудесные камушки рассыпались повсюду. Они лежали яркими кругляшками «Эм-энд-Эмс» на ступеньках лестницы. Сверкали на паркете. Один, полосатый от прожилок, с дырочкой насквозь, подкатился совсем близко к моей босой ноге. Я знал, что это куриный бог.
«Загляни внутрь бога, и увидишь свое счастье. Оно там. Только и ждет, чтобы ты нашел его».
Я потянулся и ощутил шершавые бока бога под пальцами. Представил себе, что отверстие в нем – проход в чудесную солнечную страну, такой узкий, что сквозь него не проберутся никакие монстры.
Я поднес камушек к лицу и заглянул в дырочку.
Бежать оказалось некуда. Вместо сказочной страны узкий темный тоннель вел в тупик – туда, где все было красное.
И в тот момент, когда я осознал почему, я проснулся.
У меня бывали и другие повторяющиеся сны. Иногда я представлял себе их бусинами на четках, которые бесконечно перебирает кто-то в моей голове – как киномеханик ленты, которые нужно показать зрителям в кинотеатре. Сон с коробкой для ланча был крупной красной бусиной с дыркой посредине – прямо как куриный бог. Пальцы киномеханика в последнее время натыкались на нее особенно часто.
Вынырнув из красного тоннеля, я первым делом всегда рассматривал свои руки, чтобы убедиться: никаких камней, никакой крови. Только слегка дрожащие пальцы с обкусанными ногтями и крупными костяшками. Это успокаивало. Настолько, что я снова вспоминал, как дышать. Старался удержать фокус, разглядывая ладони и напряженно выгнутые пальцы с гипермобильными суставами.
Это у меня наследственное, говорила мама. Досталось от отца, погибшего в аварии так давно, что я его совсем не помню. Я могу громко хрустеть костяшками и даже шейными позвонками, при этом совершенно не чувствуя боли; могу с легкостью гнуть пальцы самыми невообразимыми способами и складывать кисть практически пополам. В школьное время я частенько развлекал своими трюками одноклассников, а однажды даже до смерти перепугал тренера по тхэквондо. Чувак из какого-то местного клуба пришел к нам на физру, чтобы продемонстрировать пару приемов и завербовать новичков, мечтающих затмить славу Брюса Ли. К несчастью, для демонстрации он выбрал именно меня – очевидно тщедушного и не представляющего опасности в виде скрытых бойцовских талантов. Пару раз я послушно плюхнулся на маты, но во время очередной подсечки у меня так эпично хрустнула шея, что выстроившийся в шеренгу класс охнул, а тхэквондист побелел и слился со стенкой недавно отремонтированного спортзала. Я еще полежал немного для прикола, закатив глаза, но потом испугался, что склонившийся надо мной перепуганный мужик полезет искусственное дыхание делать, «пришел в себя» и поспешил убедить его, что со мной все в порядке.
Утро, когда я впервые проснулся восемнадцатилетним, застигло меня в развороченной постели. Солнечный свет, струящийся сквозь щели в жалюзи, разрисовал белье горящими оранжевыми полосами. Сначала мне показалось, что именно он окрасил кожу на руках. Я подвигал ими. Рыжие полоски заскользили по ладоням и запястьям, деля поперек голубоватые вены. Я провел пальцами правой руки по тыльной стороне левой. Нет, это был не зрительный обман. Подушечки ощутили инородную шероховатость там, где солнце рисовало на коже особенно яркие узоры. Узоры, которые уходили в тень.
Внезапно реальность сна захлестнула с головой, потащила за собой, обдирая о камни и острые ракушки – дальше и дальше, в темную воронку под лестницей, под железную крышку, в которую уже вгрызался, рыча, зеленый монстр со стальным скелетом и длинными острыми когтями.
Я перегнулся через край кровати и блеванул – прямо на раскиданную по полу одежду. Спазм был таким мощным, что на глазах выступили слезы, но мне чуток полегчало. Проморгавшись, я убедился, что засохшая кровь на костяшках явно имела вполне физическое происхождение, хотя вряд ли была моей. А вот заблеванные шмотки внизу, наоборот, были как раз моими. Среди них я опознал любимые светлые джинсы, изуродованные желтыми и зелеными пятнами.
Чувствовал я себя и правда так, будто разлагался изнутри, но чтобы блевать зеленым… Это же сколько вчера надо было выпить?
Все еще свисая с кровати вниз головой, я осторожно подтянул к себе джинсы, подцепив двумя пальцами конец штанины. Зеленые пятна располагались преимущественно на коленях и выглядели старыми – засохшими и въевшимися в рубчик джинсовой ткани. Они напоминали о чем-то из детства – о лете, высоких, удобных для лазанья деревьях и запахе свежескошенной травы…
Точно! Трава, мои ноги на ней, рука на обтянутом джинсами бедре, – не моя, стоит отметить, потому что я не крашу ногти черным лаком, – липкий вкус алкоголя во рту и светлые волосы, ритмично шевелящиеся у моей ширинки… Вот черт!
Я скатился с кровати, поскользнулся на собственной блевотине, но кое-как восстановил равновесие и выскочил из комнаты. Параллельно отметил, что на испачканной ноге у меня носок. На чистой носка нет.
Влетел в гостиную и тут же понял, что начавшая возвращаться память меня не обманула: день рождения удался.
Комната напоминала разбомбленный сортир. Перевернутый журнальный столик. Пол в липких даже на вид разноцветных пятнах. Повсюду пустые жестяные банки, бутылки, битое стекло. Солнечные лучи издевательски играли на осколках, запуская по стенам ослепительных зайчиков. С люстры свисала какая-то черная тряпка. Присмотрелся. Кажется, чья-то футболка. Ее владелец исчез, растворился, как утренний туман, вместе с остальными демонами, учинившими Рагнарёк у меня дома.
Я осторожно опустился в ближайшее кресло. Хотел растереть лицо руками, но взгляд снова наткнулся на следы крови. Да откуда же она? Пошарил глазами по полу. Среди бутылочных осколков у стены вспыхнуло что-то яркое и цветное. Непохожее на стекло. Скорее, фарфор. Синий, голубой, красный, оранжевый… Цветные лепестки с беззащитной белой изнанкой. Взгляд непроизвольно метнулся к узкой полочке с маминой коллекцией коров.
Все верно. Мууси в небесах с алмазами не хватает. И Анжеликау [1]. Я снова уставился на рассыпанные по полу коровьи останки, на свои опухшие, измазанные бурым костяшки. В башке было темно и пусто. Я закрыл глаза и тряхнул ею. Киномеханик в голове сжалился и включил проектор.
Передо мной вспыхнули кубики на бледном прессе Бенца.
Он уже сорвал с себя футболку – ту самую, что теперь болтается на люстре. Из его кулака выглядывает оранжевая коровья морда. Глаза Анжеликау закрыты голубыми веками, словно она заранее зажмурилась в предчувствии своей страшной участи.
– А пошмотрим, может ли корова летать, хоть она и ш крыльями.
Бенц распахивает пасть, утка крякает, Анжеликау, словно в замедленной съемке, парит через комнату, полную людей и сигаретного дыма. Цветной взрыв на белой стене, у меня в башке тоже все взрывается.
Кажется, мой кулак смазывает Бенца по оскаленным в кряканье зубам. Мууси, которую он уже собрался швырнуть вслед за крылатой сестрой, вылетает у него из руки. Из-за воплей вокруг не слышно, как она раскалывается об пол. Кажется, я хватаю Бенца за белобрысые лохмы и долблю лбом о паркет в фарфоровой крошке. Меня хватают чужие руки, пытаются оторвать от визжащего Мэса, а я вырываюсь и ору, чтобы они все валили отсюда. Но руки не отпускают. Меня волокут куда-то, я отбиваюсь…
Внезапный звук сзади заставил меня подскочить в кресле и развернуться всем телом. На пороге разбомбленной гостиной застыло всклокоченное рыжее существо в голубой фланелевой пижаме с пандами, с совком в одной руке и шваброй в другой.
– Дюлле?
– С добрым утром, Ноа. – Дюлле улыбнулась, демонстрируя выпирающие вперед зубы, и вошла в комнату, хрустя по осколкам белыми пушистыми тапками – тоже в форме панд. – Хорошо спал?
– Как труп, – просипел я, механически следя за движениями швабры, начавшей сметать мусор в кучку. Я и сейчас чувствовал себя примерно так же. Как труп, причем в последней стадии разложения. Сметите и меня куда-нибудь. Пожалуйста.
– Тебе надо больше жидкости пить. – Дюлле приостановилась и уставилась на меня темными глазами с припухшими веками. Ревела она, что ли? – Принести тебе воды?
Я помотал головой, о чем тут же пожалел. Сглотнул мерзкий комок тошноты и откашлялся.
– А где все?
– Ушли. – Дюлле снова взмахнула шваброй и смела во все растущую кучку останки Анжеликау. – Торопились на паром.
Я нахмурился, и она ответила на вопрос, очевидно, написанный на моей помятой морде.
– Недавно. Все тут ночевали. Ночью ведь паромы не ходят.
– А ты чего осталась? – вырвалось у меня прежде, чем я успел прикусить язык.
Если Дюлле и обиделась, то неплохо это скрыла.
– А я ж на велике. Помогу тебе прибраться и поеду домой.
Керстин действительно жила не так далеко. Собственно, она единственная из моих одноклассников, кто был отсюда, с Фанё[2]. Мы часто пересекались по утрам на пароме по дороге в гимназию, но разговаривали редко. Она из Норбю, я из Ринбю, и, хотя между нашими городками всего несколько километров, это расстояние иногда казалось почти непреодолимым. В общем, хоть мы и с одного острова, это еще не причина впрягаться на халяву и вычищать чужой хлев.
Мгновение я смотрел на рыжий затылок Дюлле, которая как раз склонилась над совком, заметая туда оставшиеся на полу крошки. Может, память сыграла со мной шутку и орально лишила меня девственности именно Керстин? Это бы все объясняло.
Я напряг вяло шевелящиеся извилины, даже глаза прикрыл, но нет – волосы, растекшиеся по моей ширинке, точно были блондинистыми, а не рыжими.
– Ты не обязана. – Я со скрипом встал с кресла, но тут сообразил, что на мне только воняющие потом футболка и трусы, если не считать один носок, и резво упал обратно. – В смысле, весь этот срач из-за меня, мне и убирать.
– Мне не трудно. – Она пожала плечами и выпрямилась. Я съежился под ее взглядом, кожа почему-то покрылась мурашками. – Хотя ты, конечно, можешь помочь. Есть у тебя большие мешки для мусора? Нужно собрать бутылки и банки от пива.
Через пять минут я уже в штанах и с прозрачным полиэтиленовым мешком в руках ползал вокруг дивана на коленях.
– А как там Бенц? – поинтересовался я осторожно. Решил воспользоваться доступным источником информации, раз представилась такая возможность. В «Снапчате» наверняка можно было бы разузнать все подробности вчерашней тусы, но, во‐первых, мой мобильник валялся дохлый рядом с кроватью, а во‐вторых, приложения с веселым привидением в нем не было. Если честно, в нем вообще ничего такого не было, даже интернета. Он тупо для «позвонить».
– Ты ему губу разбил, – с укором покосилась на меня Дюлле. – И лоб об пол расшиб. Что, не помнишь?
– Увы, – вздохнул я, пряча глаза и делая вид, будто ищу под диваном закатившуюся туда банку. Воспоминание обожгло острым стыдом. Истеричка. – Одного не понимаю: почему я еще жив?
Пару мгновений стояла тишина. Только шкрябала швабра по доскам пола да позвякивали бутылки в мешке, который я тащил за собой.
– Они узнали про твою маму, – наконец сказала Керстин тихо.
Я оцепенел. Пальцы непроизвольно сжали пустую жестяную банку, с неприятным скрипом сминая стенки.
– Это я им сказала, – почти прошептала Дюлле. – Случайно. Думала, они уже знают… Я не хотела. Прости.
Я бросил мешок и тяжело поднялся с пола. Молча вышел из комнаты. Испуганные глаза Керстин смазали по лицу, и я отстраненно подумал о том, действительно ли ее веки покраснели или кажутся такими из-за коротких ярко-рыжих ресниц.
В ванной, плотно прикрыв за собой дверь, я наконец выдохнул. Разжал зубы, стиснутые так сильно, что гипермобильные челюсти расцепились с громким щелчком. Поймал отражение в зеркале и испугался. Оглянулся, но в ванной, конечно же, только я. Забыл, что покрасился накануне в черный, дебил. Сделал себе подарок на день рождения.
Узкое бледное лицо, полускрытое смоляными лохмами, казалось теперь еще бледнее обычного. Выглядело чужим. Незнакомым.
Я оперся обеими ладонями на край раковины. Взгляд притянуло темное отверстие слива. Значит, теперь все знают. Что ж, это было неизбежно. Такое не скроешь. Удивительно вообще, что мне удавалось так долго утаивать болезнь матери. Причем я особо и не старался. Просто никто не спрашивал. Кто же будет спрашивать невидимку?
Я поднял глаза и стал рассматривать человека в зеркале. Знакомьтесь.
Я отхаркнулся и плюнул в зеркало. Густой комок слюны потек по щеке отражения. Он был чем-то похож на сперму, и я снова подумал о блондинке с моим членом во рту. Кто же это мог быть? Я принялся мучительно перебирать в памяти светловолосых участниц тусы. Эмилия? Клара? Фрида? Лея? Нет, Лея брюнетка…
Раздался стук в дверь. Я быстро схватил полотенце для рук и вытер зеркало.
– Ноа? С тобой все в порядке?
Вот же пристала. Я развернулся и распахнул дверь ванной с полотенцем в руке. Дюлле заморгала на меня морковными ресницами, пухлые губы дрогнули.
– Керстин, иди домой, пожалуйста. – Я натянул привычную маску равнодушного спокойствия. У меня это хорошо получается. Выработал навык с годами. Вчерашний приступ ярости – исключение. Побочка от алкоголя. Короче, пить мне нельзя. Особенно в компании.
– Но… – рот Дюлле беспомощно скривился, – мы же еще не закончили… Ты точно окей? Воды выпил?
Я покачал головой:
– Ты прямо как моя… – Сглотнул по-сухому. Наверное, на лице что-то отразилось, потому что Дюлле съежилась, глаза стали виноватыми. – Я сам справлюсь. Иди домой. Тебя наверняка заждались уже.
Дюлле неохотно кивнула, рыжая челка упала на глаза. Развернулась и пошлепала пандами обратно в гостиную.
Я заперся в ванной и включил воду. Сел на край ванны, скинул в нее испачканный носок и постарался не думать ни о чем. Шевелил пальцами на ногах. Слушал, как журчит вода. Как Керстин шебуршит где-то в глубинах дома. Наконец ее шаги снова приблизились. Теперь они звучали иначе – наверное, сняла своих панд. За дверью ванной она остановилась.
– Ну, я пошла, – долетел из коридора неуверенный голос. – Можешь звонить мне, если что. Я там написала свой номер на бумажке. – Пауза. – Будешь навещать маму, передавай привет. – Пауза. – Ну пока.
Я подождал, пока не хлопнет входная дверь. Закрыл воду.
Дюлле аккуратно прислонила швабру к стене гостиной и положила рядом совок. Из очередной сметенной ею кучки грустно глядела на меня сине-голубая голова Мууси. Я сел на пол и подобрал ее. Погладил звездочки на прохладном коровьем лбу.
Я копил на эту статуэтку все лето – откладывал с тех денег, что получал за уборку в летних домиках и подработку в кафе «Пеларгония» на пляже. День рождения у мамы в ноябре, но я знал, что деньги на подарок надо подкопить заранее. На нашем острове заработать можно только в высокий сезон, когда Фанё наводняют толпы туристов. Весь ритм жизни маленького островка с тремя тысячами коренных жителей подчиняется приливам и отливам турбизнеса. За лето, когда безостановочно курсирующий между Эсбьергом и Фанё паром перевозит к нам сорок тысяч отдыхающих со всех уголков мира, местные должны успеть заработать столько, чтобы хватило на остальной год. С октября по май остров погружается в спячку с короткими перерывами на Рождество и Пасху, когда мир снова вспоминает о крохотном пятнышке суши в Северном море. Но я должен был успеть до Рождества.
Подарок я выбирал с особой тщательностью. Лазил по интернету, выяснял, сколько времени займет доставка из Штатов и какую таможенную пошлину придется заплатить. «Мууси в небесах с алмазами» – корова редкая, в Дании ее не найти. Но на другую я был не согласен. Эллисон Грегори создала ее для «Парада коров» в Остине в 2011‐м. Это визуализация песни «Битлз», которую обожала мама. К тому же именно коров с парада в Остине не хватало в ее коллекции.
Тогда я уже знал, что у мамы рак. И почему-то носился с этой несчастной коровой, будто она могла ее спасти. Сделать так, чтобы турникет заблокировало. Газетное такси опоздало, и поезд ушел в небеса с алмазами без нее – девушки с солнцем в глазах.
Какое-то время мне даже казалось, что коровья магия сработала. Химия помогла, болезнь отступила. Начали отрастать волосы, которые я сам помог маме остричь в начале курса лечения. Но я обманывал себя. Или позволил обмануть. Мама, скорее всего, все время сознавала нависшую над нею опасность – все-таки она медсестра. И когда в конце этого лета рак вернулся и начал с новыми силами вгрызаться в ее кости, она приняла это почти спокойно. У нее было время подготовиться. А вот у меня… у меня его не было.
Четыре дня назад все стало так плохо, что ее перевели из больницы в хоспис. С ней поехали я и Руфь.
Руфь – мамина лучшая и единственная подруга. Вот только, хоть убей, не пойму, как они сошлись – такие они разные. Мама у меня всегда, еще до болезни, была худая, даже угловатая. Она высокая, с порывистыми резкими движениями, звонким голосом и яркой улыбкой, озаряющей лицо, как выглянувшее из-за облаков солнце. Руфь же серенькая, маленькая, пухленькая и мягкая до бесформенности, не идет, а перекатывается, а на лице – вечно похоронное выражение, будто у нее то ли кто-то умер, то ли вот-вот скончается. Она вроде родилась без одной хромосомы или что-то в этом роде и теперь считает, что весь мир ей за это должен.
Как бы то ни было, мама сделала правильный выбор, потому что подруга не отходила от нее ни на шаг с самого начала болезни, выполняя одновременно роль сиделки, кухарки, собеседницы, полуквартирантки и домашнего тирана, распоряжающегося мной в стиле «подай, убери, принеси!» и шантажирующего маминым хрупким здоровьем.
Каждый раз, когда маму клали в больницу, я в какой-то мере вздыхал с облегчением: Руфь исчезала из дома вместе с ней. Но после перевода в хоспис Руфь стала незаменимой и заставила меня усомниться в том, кто из нас был ошибкой природы.
Я раньше никогда не бывал в таком месте. Знал только, что это конечная станция. Отсюда если и уходят поезда, то только в небо. В общем, навоображал себе всякого. Настолько, что чуть в обморок не грохнулся, стоило нам переступить порог. Пришлось какой-то медсестре вывести меня в садик, чтобы я мог подышать. Есть там у них такой сенсорный сад для успокоения нервных пациентов и их истеричных родственников вроде меня. В общем, посидел я тогда на скамейке, птичек послушал, на фонтанчик посмотрел – да и слинял оттуда втихую. Да, вот так. Руфь осталась с мамой, хотя она ей вообще никто, чужой человек. А я слился. Потом еще от Руфи прятался несколько дней. Боялся, что она выскажет мне все, что обо мне думает, – и будет, конечно, права, потому что сам о себе я думал еще хуже.
В общем, Руфь строчила мне эсэмэски. В основном рассказывала о состоянии мамы и плане паллиативной помощи, который для нее составили, спрашивала, как я собираюсь отмечать день рождения – подразумевалось, конечно, что я проведу хотя бы пару часов с мамой. В хосписе.
А у меня, как вспомню свечку в их общем зале, – сразу ступор. Свеча там горела на столике, здоровенная такая, толстая, белая. И рядом табличка «Сегодня мы зажигаем свечу в память Пола такого-то и такого-то, который скончался…» И дата. Как представлю, что прихожу, а там, возле этой свечки, – табличка с маминым именем… Мне даже кошмары такие сниться стали – для разнообразия.
С мамой я, конечно, разговаривал – по телефону. Она как-то будто без слов поняла, что со мной творится, и сказала: «Не надо, не приходи. Восемнадцать лет один раз бывает. Пригласи друзей. Повеселись». Скинула мне денег на карту на подарок и вечеринку.
Часть я потратил в парикмахерской – покрасился, как давно мечтал, но мама до восемнадцати не разрешала. Говорила всегда: мол, будет восемнадцать, тогда делай с собой что хочешь. Еще собирался тату в Эсбьерге набить, но что-то не решился. Мама их очень не одобряла. Как, впрочем, и крашеные волосы. Но волосы-то можно сбрить или перекрасить. А вот от татухи так просто не избавиться. Мне будто казалось, если я ее сделаю, то вроде как маму предам или откажусь от нее еще при жизни. Так что покрутился возле тату-салона и, плюнув, побрел к парому.
И с вечеринкой, в общем, почти так же получилось. Я дотянул до последнего. То убеждал себя, что устраивать тусу, пока мать в хосписе, – это подло и по-свински; то думал о том, что это, быть может, мамино последнее желание, и его надо непременно исполнить. То напоминал себе, что друзей-то у меня как таковых нет, и одноклассники, едва замечавшие мое существование, вряд ли попрутся на Фанё, даже если я их приглашу; то подбадривал себя тем, что за халявной выпивкой на хате без родителей студенты и на Северный полюс отправятся, не то что через четырехкилометровый пролив.
В итоге случилось все само собой. Вернее, случился Фью. И еще то, о чем я давно мечтал и чего одновременно боялся: меня заметили.
– Ты чё, эмо заделался? – хлопнул меня по плечу Фью, налетев сзади, еще первая пара не началась.
Его, как всегда, сопровождала «Оливия» [3], грохотавшая из зажатой под мышкой колонки.
– Нет, я… – начал я, но Фью, конечно, не слушал.
– С чего такие перемены? Ты чё, втрескался в кого-то? Помни, женщины – это бумага!
– Нет, я…
– Он никому не открывает свое сердце, не откроет и тебе! – проорал Фью, немного переиначив слова песни. – Так чё с тобой, эмо-бой?
Я понял, что Фредерик от меня просто так не отделается, и выпалил, перекрывая вопли Зеебаха из колонки:
– Просто у меня день рождения, и я…
– Днюха? – Фью аж подпрыгнул, чуть не выронив «Оливию», которая все гналась за своими мечтами. – Дык чё ж ты молчишь! Ребзя-я! – заорал он на весь коридор, так что закачались на стене наглядные пособия по морфологии. – У Ноыча сегодня днюха!
Я так удивился, что кто-то из одноклассников помнил, как меня зовут, что честно ответил на следующий вопрос: мне исполняется восемнадцать. А дальше все само закрутилось. Не успел я опомниться, как весь класс уже собирался отмечать мое восемнадцатилетие у меня «на хате». Мне сказали сообразить какого-нибудь хавчика, потому что выпивку сами принесут.
Все еще слабо веря в реальность происходящего, я закупился замороженными пиццами в «СуперБругсене» по дороге с парома и поехал домой, рискуя навернуться с велика вместе с «Гавайской», «Пеперони» и «Моцареллой с песто».
Гости обещали прийти «ближе к вечеру». Я никогда раньше не участвовал ни в чем подобном. Пока меня еще куда-то звали, я отказывался, выдумывая любой предлог, кроме настоящего: я не решаюсь оставлять маму одну надолго, нужно ехать с ней на химиотерапию, или навестить ее в больнице, или еще что. А потом приглашать меня перестали, и я за это никого не винил.
Вечер, по моим представлениям, начинался в пять, поэтому, ворвавшись в дом, я вытащил из кладовки пылесос. Предполагалось, что, кроме Фью и парней, сюда скоро нагрянут девчонки, а у существ женского пола, как я вынес из общения с мамой и Руфью, особые стандарты чистоты, к которым они относятся весьма трепетно. К семи пол в доме блестел, все мамины таблетки были надежно спрятаны в шкафу, окна распахнуты настежь, а из духовки доносился аромат булочек с корицей, по словам Руфи, лучше всего отбивавший въевшийся в стены запах болезни и лекарств.
В полдевятого я уныло жевал на кухне четвертую булку, убежденный, что попался на очередной развод, надо мной просто прикололись, чтобы завтра дружно поржать над «эмо-боем» в коридорах. Поэтому, когда я услышал смех, то сперва списал его на свое живое воображение. Только когда в дверь громко позвонили, я понял, что звуки доносятся снаружи, из сада, и что одноклассники действительно пришли – пришли, чтобы отметить мой день рождения.
Начало вечеринки я еще помню. Принесенное пойло мы стащили на обеденный стол и устроили там бар. Конни стоял за бармена, мешал коктейли и разливал шоты.
Не помню, кто притащил с собой рулетку, но помню, как меня усадили играть и мне, как назло, выпадали водочные шоты один за другим. Помню, как дергался под музыку вместе с Эмилией.
По нашим лицам в темноте скользили разноцветные блики от появившегося черт знает откуда крутящегося дискотечного шара, и мы распевали, перекрикивая друг друга: «Это призыв к оружию, понимаешь? Это призыв к оружию!»
Потом помню, мы сидели на полу и играли в бутылочку. Это была какая-то продвинутая версия «Правды или действия». Тот, на кого указывало горлышко, имел право выбрать между шотом, поцелуем, заданием или откровенным ответом на вопрос. Или ответом на откровенный вопрос? К этому времени пол подо мной уже покачивался, как палуба парома в ненастную погоду, и я выбрал вопрос. Сдуру. Эмиль, похихикивая, зашепталась с Кларой, исполняющей роль некрасивой подружки, и выдала:
– Ноа, а правда, что ты девственник?
Мне показалось, что музыка мгновенно замолкла, и в оглушительной тишине все смотрят на меня, ожидая ответа. А я скольжу, скольжу по накренившейся палубе, пытаясь уцепиться за гладкий поручень лжи.
– Нет, конечно! С чего ты взяла?
В этот момент Клара, как раз хлебнувшая колы, фыркнула, и сладкие коричневатые капли прыснули у нее изо рта вместе со словами:
– А он покраснел! Смотрите! Правда ведь? Так ми-и-ило. Если нет, значит, у тебя есть девушка? А кто? Мы ее знаем? Или ты врешь? Тогда надо пить штрафную! Штрафную!
Я стал бояться неожиданных вопросов или что не справлюсь с заданием и снова выставлю себя на смех. Было проще заливать в себя шоты. Что я и делал, пока мне не сказали, что я исчерпал свой лимит. И вот я уже целуюсь с Эмилией. Вернее, Эмиль засосала в себя мои губы и сунула между ними язык. Потом почему-то мне выпало целоваться с Конни, хотя он вообще не участвовал, а колол лед прямо на полированной столешнице. В зубах у него сигарета, в руке – мой молоток с буквой «Н» на рукоятке. Наверное, в глазах у Богульски немного двоилось, потому что иногда он промахивался мимо непонятно откуда взявшейся огромной глыбы льда, и по полировке расходились радужные круги трещин.
– «Шоколадное яйцо» или «Яблочный пирог»? – спросил Конни, покачиваясь на слабых лодыжках, и окутался дымом.
– Поцелуй, – честно ответил я.
– Не знаю такого шота, – задумчиво заявил Конни, подтягивая висящие на бедрах штаны. Он чудом не заехал себе молотком по яйцам.
Богульски выше меня, и перед глазами маячила нарисованная у него на груди мишень – эмблема «Стоун Айленд».
– Не ссы, именинник! – раздались сзади ободряющие крики.
– Бункер завалили, гребаные коммунисты! – огрызнулся Конни через дым.
– Давай «Яблочный пирог», – заказал я, чувствуя, что градуса в крови явно маловато.
Вот с этого момента в памяти уже все смазано. Вращаются четырехконечные желтые звезды в круге, щекочет щеку влажно пахнущая трава, звезды уносятся в глубокое черное небо, в паху становится горячо, там взрывается сверхновая, осыпаясь осколками на мои дрожащие бедра и разметавшиеся по ним светлые волосы. Кто же это был? Неужели Эмилия? Или все-таки Клара?
Шевеление в штанах заставило сменить позу. Голова Мууси уставилась на меня укоризненно фарфоровыми глазами, будто все-все про меня знала. Я бросил ее в кучу к остальному мусору. Поплелся в ванную и залез под душ. Постоял, дрожа, под холодной водой, смывающей пот и чертов стояк. Потом нашел телефон в спальне и реанимировал его с помощью зарядки.
Двенадцать пропущенных от Руфи.
Я присел на край кровати и медленно набрал эсэмэску: «Привет, мам. Я зайду сегодня, ладно?»
Когда мама умерла, с ней была только Руфь. Я узнал о ее смерти в гимназии. Просто на одной перемене зазвонил телефон. Я ответил. «Матильда Крау скончалась», – сказал официально вежливый и сочувственный голос. Мне хотелось закричать: «Тильда! Ее зовут Тильда. Всегда так звали!» Но я ничего не сказал. Голос в мобильнике сменился тишиной. И все вокруг затихло.
Я не оглох, нет. Просто звуки внезапно потеряли смысл. Превратились в белый шум. Радиоволны на коротких частотах, которые я перестал принимать. Я стоял посреди забитого студентами коридора с телефоном в опущенной руке, меня пихали плечами, потому что я загораживал дорогу, мне что-то говорили, но я не мог различить ни слова. Будто все слова тоже кончились – вместе с ней.
Следующее, что я помню, – дождь на моем лице. Холодный осенний дождь на забитой машинами парковке. Не знаю, как я там очутился. На заднем стекле автомобиля наклейка в грязных разводах – белая на темном. Карикатурные человечки: мужчина, женщина, трое детей – мальчик, девочка и младенец. И надпись: «Осторожно! На борту спиногрызы».
Эта картинка буквально сбивает меня с ног. Падаю на колени, прямо на мокрый асфальт. Осознание одиночества – внезапное, острое, жгучее – выбивает дыхание из груди. Я дышу рвано, коротко. Быть может, кричу. Не знаю. Со слухом все еще творится что-то странное. Задираю голову вверх и вижу дождь – серые плети-жгуты, свисающие со свинцового, без единого просвета неба. Оно щупает ими мое лицо: лоб, веки, щеки, губы. Может, хочет смыть. Может, просто запомнить.
Дождь лил всю ту неделю. И во время похорон тоже. Возможно, поэтому воспоминания о них у меня смазанные, расплывчатые, как рисунок акварелью, на который плеснули водой.
Помню, на кладбище нельзя было класть цветы на могилу. Их следовало ставить в специальный стальной держатель-вазу. Мне объяснили, что это из-за роботов-газонокосильщиков. Ради экономии ими заменили садовников, но роботы не видели разницы между травой и цветами. Они косили все подряд. Впрочем, как и сама смерть.
Я не узнал маму в гробу. Там лежала чужая женщина – седая, высушенная до костей и сморщенная. Вместо лица у нее был череп. Почему-то на женщину надели мамино лиловое платье. Оно было ей заметно велико. Руфь наклонилась и поцеловала ее в лоб. Это было настолько отвратительно, что я отвернулся.
В воздухе снаружи часовни тянуло сладковатым дымком. Дождь прибил к земле дым из трубы крематория, похожего на белый флагманский корабль, лежащий на зеленых волнах лужаек. Запах смешивался с тяжелым, навязчивым амбре старушечьих духов Руфь, от которой я пытался держаться подальше. Не знаю даже, от чего меня больше мутило – от этой вони или от ее сочувственно-осуждающего взгляда.
В последний раз, когда я видел маму живой, вокруг нее пахло цветами. Я притащил ей в хоспис огромный пестрый букет – в тот день, когда пришел навестить ее, сразу после злополучного дня рождения. По пути от порта цветы, правда, здорово потрепало – начинался шторм, а я, как обычно, ехал на велике. Но казалось, от этого астры, хризантемы и черт знает что там еще только пахли сильнее.
Она сидела у окна в кресле, покрытом мохнатой овечьей шкурой. На маме был лиловый свитер с высоким горлом и темнозеленые брюки. На фоне стерильной белизны палаты она казалась экзотической птичкой, особенно яркой по сравнению с траурно-черным нарядом Руфи, нахохлившейся вороной на краю больничной койки.
– Боже, сын, что случилось с твоими волосами?! – Мамин голос был звонким, как всегда, почти неуместно звонким в этой белизне и тишине, как будто силы, покидающие истончившееся до прозрачности тело, все сосредоточились в нем. Она улыбалась, но я видел тонкие пластиковые трубки, протянувшиеся от ее заострившегося носа куда-то вниз, за спинку кресла. Видел стоявшую у подлокотника капельницу и пульт с кнопкой КПА [4], зажатый в маминых пальцах.
Я неловко сунул ей цветы, стараясь дышать в сторону, и начал извиняться за то, что не пришел вчера. Она нетерпеливо махнула бледной кистью с голубоватыми прожилками вен.
– Я же просила тебя как следует отметить! Надеюсь, ты так и сделал?
– Ну, в общем… – я покосился на Руфь, испепеляющую меня праведным взглядом, – ко мне пришли несколько друзей из гимназии и…
– Небось, пили всю ночь, – прошипела с койки Хромосома.
Мама перевела на нее сверкнувший льдом взгляд и попросила, словно приказала:
– Дорогая, ты не могла бы принести вазу для цветов? Жалко будет, если такое чудо завянет раньше времени.
Поджав синеватые губы, Руфь соскользнула на пол и выплыла в дверь, чуть не зацепившись за ручку вязаным платком. Стоило скрипу ее резиновых подошв затихнуть, мама кивнула на стоящий в углу стул для посетителей.
– Сядь поближе. Мне нужно кое-что тебе сказать.
Не знаю, чего я ожидал, но уж точно не разговора о страховках и пенсионных накоплениях. Я никогда не задумывался раньше, что случится с нашим домом, если мама умрет. Казалось само собой разумеющимся, что дом, в котором прошло мое детство, всегда будет стоять на своем месте, а мое место будет в нем. До тех пор, пока я сам не захочу уехать.
И вот оказалось, что мама все еще выплачивает ипотеку, но, к счастью, страховая сумма, которую я получу после ее смерти, должна покрыть кредит в банке, и я смогу оставить дом себе. К тому же мамина пенсия тоже перейдет на меня, а еще я получу страховку по потере кормильца.
Мама называла разные суммы, объясняла, где лежат самые важные документы, а я только и мог думать о том, что ее жизнь кто-то уже оценил в купюрах. Повесил ценник, как на ветчину в «Нетто». Экологически чистое мясо с низким содержанием жира. Или же это стоимость моего горя? Какую часть миллиона нужно потратить, чтобы оно перешло в тоску? Четверть? А сколько заплатить, чтобы тоска посветлела до легкой печали? Хватит ли миллиона, чтобы забыть, забыться, снова научиться жить – теперь уже одному?
– Ноа? – Мамин голос долетел до меня издалека, возвращая из вакуума пока еще воображаемого одиночества, в который я, кажется, вышел без скафандра. – Слышишь, что я говорю? Ты, главное, не бросай учебу. Получи образование. Выбери профессию. Это важно. О жилье тебе теперь думать не надо. Дом достаточно большой. И для детей места хватит. Мою комнату можно будет переделать под детскую, а еще есть место на чердаке. Там…
– Каких детей? – очнулся я.
Она серьезно посмотрела на меня глазами, казавшимися особенно крупными и живыми на бледном, исхудавшем лице.
– Сын, вообще-то, я надеюсь на внуков. Когда-нибудь ты встретишь милую девушку и… Или ты уже встретил? – внезапно прищурилась мама.
Я вспыхнул. Перед глазами невольно закрутилась бутылочка, указывая то на круглые щеки Дюлле, то на спадающую до ресниц челку Клары, то на блестящие от помады кислотно-розовые губы Эмилии.
– Нет, я… Я вообще-то думал в универ поступать. Может, в Орхус. Или в Копенгаген. Тут как-то не до девушек. – Не знаю, зачем я это брякнул. Ни о чем таком я не думал на самом деле. Мне только сейчас это в голову пришло. Я вообще о будущем старался не размышлять. Слишком страшно было.
По лицу мамы вдруг прошла судорога. Она откинулась на спинку кресла, кожа приняла землистый оттенок, глаза помутнели.
– Мам, ты как? Это от боли, да? – Я наклонился к ней, не зная, чем помочь, куда девать никчемные руки. Глаза сами нашли ее пальцы, лежащие на пульте с волшебной кнопкой.
Пальцы не двигались.
Я услышал, как за спиной открылась дверь, и обернулся. В палату вплыла Руфь с вазой на животе, судя по тому, как она ее несла, уже полной воды.
– Маме плохо, – выдохнул я с надеждой, смешанной с облегчением. Я знал, что теперь не один. Что эта унылая женщина в черном точно знает, что делать.
Она сухо кивнула, ловко сунула вазу на столик к цветам и посеменила к маме.
– Позвать медсестру?
– Не надо… – Слова были похожи на короткий стон. На лице у мамы выступил пот. Дыхание стало поверхностным. Ее потемневшие глаза нашли мои. – Послушай, Ноа, что я скажу. И Руфь пусть слышит. Я не хочу, чтобы ты бросал дом. Университет – это прекрасно, но учись здесь. Я не смогу обрести покоя, если буду волноваться, где ты и как ты. Остров – твоя родная земля. Тут ты вырос, начал взрослеть. Тут все тебя знают, и ты знаешь всех. Тут тебя поддержат, тебе помогут. Здесь безопасно. Положись на Руфь. Она позаботится о тебе. Она обещала. – Мама говорила все более короткими фразами в такт рваному дыханию. Темные круги под глазами обозначились резче, от уголков рта побежали к подбородку глубокие складки, словно трещины на фасаде дома, сотрясаемого подземными толчками.
Я схватил ее руку, вцепившуюся в деревянный подлокотник кресла, и поразился тому, какой она была холодной и влажной.
– Мам, не волнуйся! Я сам могу о себе позаботиться. Мне уже восемнадцать, забыла? – принялся жарко заверять я.
– Тильда, морфин, – негромко, но настойчиво напомнила Руфь.
Мама мотнула головой, влажная от пота прядь упала на лоб.
– Не сейчас… Пусть… пусть сначала пообещает, что не уедет. – Она начала говорить обо мне в третьем лице. Взгляд блуждал по комнате, словно она искала меня глазами, но не могла найти. – Восемнадцать… Совсем еще ребенок. Ребенок… – Ее глаза внезапно расширились, покрасневшие веки затрепетали, ладонь выскользнула из моей и прижалась к груди. Она смотрела куда-то мимо меня, в угол палаты, как будто увидела там то, что больше не видит никто.
В полной растерянности я взглянул на Руфь. Та быстро отвернулась к кровати и потянулась к лежащему на ней пульту.
– Надо позвать медсестру.
– Нет, – хрипло возразила мама и облизала пересохшие губы. Ее взгляд снова заскользил по комнате и остановился на мне. – Ноа… – Она всхлипнула, тонкие крылья носа затрепетали, глаза влажно блеснули и вдруг пролились двумя прозрачными слезами. Одна капля быстро скользнула вниз по щеке и сорвалась на шерстяной ворот свитера, другая задержалась в тонких морщинках у носа. – Мой мальчик. Только мой. Пообещай, что не бросишь дом. – Мамина рука потянулась ко мне, и казалось, этот простой жест дается ей с огромным усилием. Я сжал ее ледяные пальцы. За ее спиной дождь бросался в окно пригоршнями воды. Оно было плотно закрыто, но лицо у меня стало мокрым. – Мальчик мой. Единственный мой, – шептала она, цепляясь за меня. – Пообещай мне. Прошу.
– Обещаю, мам.
Еще мгновение она удерживала мой взгляд, будто запечатывая клятву, а потом что-то изменилось. Лицо разгладилось, расслабились мышцы, погасла воля в глазах, на которые скользнули отяжелевшие веки.
– Морфин, – тихо сказала Руфь. – Давно пора.
– Теперь уходи, – слабо, но отчетливо выговорила мама.
– Но… – начал я, и в это мгновение в палату вошла медсестра.
– Иди и не приходи больше, – сказала мама, не открывая глаз.
Спина медсестры, обтянутая синей униформой, закрыла ее от меня.
Больше в хоспис я не приходил.
Мамины вещи я принялся паковать вскоре после похорон. Невыносимо было натыкаться на материальные признаки ее присутствия в доме: забытые на дне бельевой корзины колготки; раскрытую книгу на прикроватном столике, положенную обложкой кверху; расческу у зеркала, между зубчиками которой запутались длинные русые волоски; магнитный листок на холодильнике с составленным ею списком продуктов, которые мы вечно забывали купить. Под словом «молоко» была приписка: «Не забывай обнимать маму хотя бы один раз в день. Это продлевает жизнь». И нарисованное сердечко в конце.
Иногда мне казалось, что ее вещи меняются местами. Будто кто-то перекладывает их, пока я сплю. Вчера расческа лежала у зеркала в коридоре, а сегодня я нашел ее в ванной. Колготки из корзины пропали, зато там обнаружились шерстяные носки, которые Руфь связала для мамы. Раскрытая книга на прикроватном столике становилась толще справа и худела слева, будто ее продолжали читать.
Я говорил себе, что это от того, что почти не сплю. Всем известно: от бессонницы случаются провалы в памяти и галлюцинации. Поэтому я и слышал шаги в коридоре по ночам. Скрип половиц за дверью спальни. Дальше, ближе, снова дальше. Я говорил себе, что дом старый, 1877 года. Рассохшиеся полы. Сквозняки.
Звуки всегда исчезали примерно там, где находилась дверь маминой спальни. Иногда мне казалось, что оттуда доносится смех. Детский смех.
Наверное, так и сходят с ума, думал я. От горя и одиночества. От пустоты старого дома. От осенних штормов, стучащихся в окна неподрезанными ветками деревьев, завывающих в дымоходе и грозящих свернуть с крыши печную трубу. Поэтому я купил в строительном магазине коробки для переезда. Решил сложить туда все мамины вещи и отдать в Армию спасения или Красный Крест. Пусть принесут хоть какую-то пользу.
Начал с коллекции коров. Все равно Мууси окончила свои дни на какой-то свалке, вместе с прочим мусором. А ее пестрые сестры были дороги маме, не мне. К тому же из-за той истории с летающими коровами в гимназии за мной наконец закрепилось прозвище. С легкой руки Фью из Крау я превратился в Кау, Крау-рову, Бешеного Ковбоя – вариантов было хоть отбавляй. Если честно, я бы скорее согласился на «эмо-боя», но что сделано, того не изменить.
Я собрал первую коробку, притащил из коридора старые газеты и принялся заворачивать в них коров. И тут в дверь постучали. Сначала я не придал этому значения. Подумал, у меня глюк. Стук был какой-то тихий, неуверенный. И вообще, зачем стучать, если у нас звонок? Почтальон бы позвонил. А у Руфи вообще был ключ. Мама ей дала, а я не попросил вернуть.
Но стук продолжался. Теперь громче и настойчивее. Я подумал, кто бы это мог быть. Я ничего не заказывал. Может, мама купила что-то по интернету? Скажем, из Китая. И вот посылка шла, шла несколько месяцев и наконец дошла, но уже никому не нужна. Если не открывать дверь, ее унесут на пункт выдачи в местном супермаркете, а через какое-то время отошлют обратно. Но тогда я так и не узнаю, что в ней было. Что мама могла заказать, уже зная о… Наверное, это было нечто очень нужное. И важное. Для нее. Или для меня? Вдруг это какое-то послание? Как письмо в бутылке, которое вынесло на берег нашего острова. Может, она специально так рассчитала, что посылку получу я?
Я сунул полузавернутую в бумагу статуэтку обратно на полку и поспешил к входной двери.
– Иду! – крикнул из коридора, поскольку стук затих, и я испугался, что почтальон уедет, не дождавшись меня.
Повозившись с замком, распахнул дверь и зажмурился. В потоках яркого света на пороге стояла она. Я успел разглядеть силуэт. Замер, не решаясь открыть глаза. Боясь одновременно того, что она исчезнет, и того, что она и вправду вернулась.
– Привет. – В голосе, совсем не похожем на мамин, слышалась неуверенность. – Я не вовремя?
Я распахнул глаза и, щурясь на свет, уставился на ежащуюся в легкой куртке одноклассницу.
– Дюлле? Ты чего тут?
– А… вот проезжала мимо и решила заскочить… – Она робко улыбнулась и подняла руку, с которой свисал на ремешке велосипедный шлем, белый, с цветочками вдоль края. – Ребята за тебя переживают. – Между бровями у нее появилась морщинка, глаза стали серьезными. – Ты на занятиях не появляешься. Четвертый день уже. На звонки не отвечаешь. А в соцсетях тебя нет.
Я переступил босыми ногами, которые холодили плитки пола и залетающий снаружи ветер.
– Да у меня все нормально. Просто… дел всяких много. С бумагами. Ну, там, страховки, пенсии… Сама понимаешь.
– Значит, нормально, – повторила за мной Дюлле, меряя меня взглядом с головы до ног. При этом ее вздернутый нос забавно сморщился.
Я машинально провел пятерней по волосам и скользнул глазами вниз по собственной персоне. Хм. Белую когда-то футболку украсили бурые разводы на груди и животе, растянутые треники на коленях посерели от пыли, будто я где-то на карачках ползал. Я вытер о них неприятно липкие пальцы. Когда я был в душе последний раз? Кажется, перед похоронами? Ну и несет же от меня, наверное…
– У вас, кстати, звонок не работает, – пробормотала Дюлле, смутившись непонятно от чего. – Жмешь на него, и ничего. Стучать вот пришлось.
Я высунулся за дверь. Надавил на серую резиновую кнопку. Тишина беззвучно рассмеялась надо мной беззубым ртом коридора.
– Наверное, батарейка села, – оживленно объявила Дюлле. – У нас так было один раз. У тебя есть батарейки?
Я пожал плечами.
– Вроде были где-то.
– Хочешь, помогу поменять? Я умею.
– Да я сам могу.
– Ну да… – Дюлле потерянно мялась на пороге, поглядывая в темноту коридора за моими плечами. – А… может, я тогда помогу батарейку найти? Тут такая специальная нужна, как пальчиковая, только маленькая.
– «А двадцать три», – буркнул я на автомате, продолжая торчать в дверях.
Дюлле заправила за ухо рыжую прядь, которую ветер все норовил бросить ей в глаза.
– Ну так… я помогу найти?
Что-то в ее настойчивости пробилось ко мне. Я подумал о пустом темном доме за спиной, о скрипе половиц, о ночном смехе, о безумии, плетущем паутину в углах. Быть может, эта девчонка могла бы хоть ненадолго разогнать тени. Осветить углы пламенем своих волос, разбить тишину на осколки своим звонким голосом. Но потом я вспомнил о маминых вещах. Они все еще были повсюду. Она все еще присутствовала. Наполняла дом своим запахом, своим дыханием. Привести кого-то сюда сейчас показалось вдруг кощунством. Словно нарушить покой мавзолея, открыв его для туристов. Я еще не был к такому готов.
– Слушай, Дюлле, давай… – Я взялся за ручку двери, просто взялся за ручку, но она уже все поняла, и ее лицо потухло, словно дом отбросил и на нее свою тень.
Она отступила на шаг, и тут на нее рухнуло небо.
Так часто бывает на западном побережье и особенно у нас на острове. Погода резко меняется, порой много раз на дню. Солнце еще светит, а уже идет дождь. Дождь переходит в град. Град в снег. Снова выглядывает солнце, зажигая повсюду радуги. Ветер меняет направление, то загоняя воду в залив и затопляя пристань, так что машинам приходится не заезжать, а почти заплывать на паром, то выталкивая воду обратно в море и обмеляя судоходный канал. В последнем случае с острова на материк и обратно можно добраться только на вертолете. Если, конечно, у тебя нет лодки-плоскодонки.
Вот и сейчас очередная туча решила пролиться на Фанё дождем. Причем ливануло так, будто наверху пооткрывали все краны разом. Дюлле взвизгнула и машинально нацепила на голову шлем. Как будто это могло помочь: ее куртка вымокла мгновенно.
Недолго думая, я дернул девчонку за руку и втянул под свес соломенной крыши. Он давал неплохое укрытие, но даже сюда долетали брызги, отскакивающие от плиток двора.
– Заходи, – я отступил в коридор, давая дорогу Дюлле.
Она неуверенно поежилась в мокрой куртке, косясь на дождь.
– Точно? Я могу…
– Не можешь, – твердо сказал я, решившись. – Смотри, как льет. Переждешь у меня, потом поедешь. А я пока сменю батарейку в звонке.
Вот так Дюлле оказалась в доме. Я пошел в ванную за чистым полотенцем. Заодно глянул на свое отражение в зеркале. Ну чё, Мэрилин Мэнсон в молодые годы. Причем после месяца жизни на улице. Попробовал пригладить патлы, но они тут же снова встали торчком. Плюнул, вытащил из бельевой корзины черную футболку. Она вряд ли была чище белой, но на ней хоть пятна не видны.
Когда вернулся обратно в коридор, Дюлле там не было, зато из гостиной донеслось ойканье.
– Чего у тебя тут так темно? – Она обернулась на мои шаги. Лицо светилось бледной луной в полумраке. – Я ударилась обо что-то. Коленкой. Больно-то как… – Дюлле наклонилась потереть ушибленную ногу, лицо потухло.
Я вздохнул, сунул ей полотенце и потопал открывать шторы. Сам не помню, когда их все опустил и почему потом не поднял. Но, наверное, окна были закрыты ими уже давно, потому что глаза остро реагировали на ворвавшийся внутрь свет, увязнувший в густом от пыли воздухе.
– Ты что, этим питался? – Дюлле с ужасом указала на тарелку с засохшим на краю куском пиццы, оставшейся с дня рождения.
Я задумался.
– Не только. Руфь приносила еду. Ну, мамина подруга.
– Я знаю, кто такая Руфь, – фыркнула Дюлле и принялась вытирать мокрые концы волос.
Я присел на корточки и стал заглядывать в ящики и нижние шкафчики стенки в поисках батареек.
– Вещи мамины собираешь? – Дюллина нога в носке потыкала стоящую посреди пола раскрытую коробку.
– Угу.
– И куда ты их?
– Не знаю. В секонд-хенд сдам, наверное.
– А как повезешь?
– А?
– Ну, права у тебя есть?
– Нет. – Я завис над очередным выдвинутым ящиком. О транспортировке коров и прочего добра, которое я собирался распихать по коробкам, я еще даже не задумывался. Это действие казалось мне чем-то, лежащим далеко за горизонтом событий, – точкой невозврата, за которой ждала непроницаемая тьма одинокого будущего.
– А хочешь, попрошу папу тебе помочь? У него прицеп есть.
Я поднял на нее глаза:
– Да неудобно как-то.
– Удобно-удобно! – Дюлле возбужденно взмахнула полотенцем. – Он с радостью поможет. Ты же знаешь, как он твою маму уважает… – Она замялась, отвела взгляд и прибавила тихо: – Уважал.
Мама действительно была у паромщика Питера, отца Керстин, на особом счету с тех пор, как лет пять назад приняла роды прямо на борту «Меньи». Один местный вез жену рожать в больницу, да вот недовез. Питер обожал рассказывать эту историю, особенно туристам, каждый раз расцвечивая ее новыми сочными подробностями. По его словам, это были самые долгие двенадцать минут его жизни. Столько занимает у «Меньи» путь от Фанё до Эсбьерга. Двенадцать минут.
Я сел на пол, скрестив ноги. Ковырнул трещину в половице. Сказал, не глядя на Дюлле:
– Ладно. Только я не знаю еще, когда закончу. Тут столько всего…
– Понимаю, – быстро ответила она. – Если понадобится помощь, ты только скажи. Я могу паковать. И девчонок еще спрошу. Наверняка кто-то…
– А вот этого не надо! – Я в ужасе вскинул обе руки. Перед глазами мелькнуло зернистое, размытое фото, отправленное мне с неизвестного номера: я на траве со спущенными штанами и идиотски блаженной улыбкой. Поперек – красная надпись «Уже не девственник!» и эмодзи в виде довольного кролика.
Оригинал снимка, конечно, был гораздо более четким, просто мобильник, купленный в «Билке» за сто крон, не мог отобразить его качество. Но, даже разбитый на пиксели, я был вполне узнаваем. Эсэмэску я получил в понедельник, когда пришел в гимназию после незабываемого дня рождения. Как оказалось, на тот момент я оставался единственным, кто не знал, что странного паренька из второго «Г» – ботана-зожника с боязнью соцсетей и по совместительству последнего девственника на потоке – на спор напоили и отминетили.
Фоток наверняка было гораздо больше – на какое-то время я стал звездой «Снапчата», прославился на всю гимназию. Полагаю, единственной причиной, по которой меня не забуллили насмерть, была жалость. Как-то не по приколу ржать над человеком, у которого мать от рака умирает. Пусть даже этот человек – лузер и фрик.
Дюлле прикусила губу, отложила полотенце на журнальный столик и сделала шаг ко мне.
– Ноа, ну прости! Я правда не знала, что они затевают. А когда все поняла… Я пыталась их остановить, правда. Но меня не слушали. Пока ты не взбесился, и пока я им про маму твою не сказала. Я им тогда чего только не наговорила. И они обещали все фотки удалить. Честно. И многие сто процентов так и сделали.
– Но не все.
Я отвернулся, выдвинул очередной ящик. И наткнулся там на мамины клубки и спицы. В последнее время она увлеклась вязанием. Говорила, это ее отвлекает и много сил не требует. Она постоянно вязала теплые шарфы для меня. Что-то посложнее у нее пока не получалось. Этот она так и не закончила. Наверное, шарф лежал на столике, а я запихнул его в ящик перед приходом гостей. Я протянул руку и погладил немного колючую разноцветную шерсть. Пробормотал себе под нос:
– Да какая теперь разница.
Но Дюлле услышала.
– Очень большая! – Внезапно она присела рядом со мной, попыталась поймать мой взгляд. – Слушай, даже Эмиль потом пожалела, что согласилась во всем этом участвовать. Ты ведь ей нравишься на самом деле. Просто…
– Так это все-таки Эмилия была? – усмехнулся я горько. Ну ни хрена себе ангелочек!
– А ты не знал? – На круглом лице Дюлле отразилось искреннее удивление.
Я молча закрыл глаза. А как мне было узнать? Спрашивать у всех блондинок с вечеринки? Это при том, что стоит мне попросить у соседки по парте банальную резинку, в смысле стирательную, как я начинаю запинаться и мямлить, а уши превращаются в Даннеброг[5]? Это с Дюлле я могу более-менее адекватно общаться, так и то только потому, что знаю ее чуть ли не с детского сада – он у нас один на весь остров, как, впрочем, и школа. Поначалу я, конечно, пытался интересоваться у парней, но надо мной только ржали или давали полезные советы типа попробовать повторить со всеми чиксами класса по алфавиту и сверить ощущения.
– Ноа… – Я почувствовал ладонь Дюлле у себя на плече и резко отодвинулся.
Ненавижу! Ну почему я вечно вызываю у людей только жалость?! Как выпавший из гнезда птенчик или брошенный котенок.
– Батарейки! – объявил я, пытаясь замаскировать грубость деловитостью, и вытащил из ящика прятавшуюся под вязанием коробку.
– Так ты из-за этого перестал в гимназию ходить?
Я поднял глаза и наткнулся на испытующий взгляд Дюлле. Меня от него шибануло, как током. Волоски на руках встали дыбом. Сердце укусила давно свившаяся в груди змея. Яд болезненно запульсировал в венах.
– Тебе-то какое дело?
– В смысле? – Дюлле нахмурилась, не отводя от меня взгляда. – Я за тебя переживаю. Слушай, если ты из-за этих придурков… Так они забыли всё уже. Переключились на другое. Жизнь ведь не стоит на месте. Все теперь обсуждают пятничную вечеринку и то, как Йо-йо с Конни сцепились из-за Леи. Ну, Лея же девушка Конни, а Йо-йо начал ему предъявлять, что…
– Значит, забыли?! – Я вскочил на ноги, будто из пола вдруг выстрелила пружина и подкинула меня кверху. – Забыли?! – Змея шипела моим ртом, тугие кольца развивались, давили на грудь изнутри, заставляли пальцы сжиматься и разжиматься, хрустели суставами.
– Ноа, ты чего? – Дюлле выпучила на меня круглые глаза, медленно отползая назад на пухлых батонах.
– А ну пошла отсюда!
– Кау, ты что, совсем стал бешеный…
Теперь я уже не уверен, сказала тогда Керстин «Крау» или «Кау». Может, она ничего такого не имела в виду, и мне просто послышалось. Всего одна буква, один короткий звук. Но он изменил все.
– Иди на хрен! – рявкнул я.
В глазах полыхнуло белым, я слепо зашарил вокруг в поисках сам не знаю чего. Рука наткнулась на тяжелую гладкость фарфора. Я схватил с полки одну из коров и со всей дури запустил ею в стену. С оглушительным звоном фигурка разлетелась на кусочки над головой Дюлле. На рыжие волосы посыпалась снегом фарфоровая крошка.
Керстин взвизгнула, вскочила на ноги – вся красная, с выпученными глазами и вздувшимися под тонкой кожей лба венами.
– Ты чокнутый, Кау! – Вот теперь она точно крикнула «Кау». Без всяких сомнений. – Абсолютно чокнутый! – Наверное, она хотела сказать что-то еще, но подбородок у нее задрожал, рот скривился, и из глаз брызнули слезы. Рыдая, Дюлле бросилась в коридор. Входная дверь хлопнула. В окно через косую завесу дождя я увидел, как ее ссутулившиеся плечи и белый шлем проплыли над живой изгородью сада и скрылись за границей оконной рамы.
Где-то в глубинах дома раздался грохот. Я вздрогнул, но тут же понял, что это снова упала полочка для шампуней в ванной. Она висела на липучках и периодически отклеивалась от стены. Иногда от удара об пол на бутылочках раскалывались крышки, и тягучая разноцветная жидкость растекалась по усеянным осколками пластика плиткам.
И тут я понял кое-что.
Я не умею заводить друзей, зато мастерски теряю тех, которые каким-то чудом завелись сами собой.
Наверное, мне стоило броситься за Керстин, попытаться догнать ее, попробовать извиниться. Но последние остатки здравого рассудка поглотил бурлящий в венах яд. Я заорал, будто меня и вправду укусили, и начал швырять коров с полки – сначала по одной, а потом сгреб оставшиеся статуэтки на пол все разом. Начал топтать осколки, но быстро осознал, что делать это босиком как-то не айс. Подскочил к полке, оставляя кровавые следы на полу, содрал ее со стены и начал колошматить коровьи останки доской.
Вандализм утомляет. Наверное, поэтому я быстро уснул. Даже не помню, как добрался до кровати. Но впервые за долгое время реально отключился, как будто кто-то рубильник рванул. Раз – и темнота.
Я очистил дом за каких-то пару часов. Удивительно, как быстро при желании можно уничтожить следы чьего-то присутствия, отпечаток человеческой жизни – все равно что расправить складки на простыне, еще хранящей тепло и запах лежавшего на ней тела.
Коробки я не подписывал. Просто заклеивал их намертво машинкой для скотча. Не пытался сортировать вещи. Скидывал в коробки все подряд: одежду, безделушки, косметику, журналы, книги, мотки шерсти и спицы для вязания, украшения, заколки для волос… Набитые коробки стаскивал к прихожей и складывал штабелями у стенки. Каждый шаг причинял боль – я изрезал ноги фарфоровыми осколками. Но она отрезвляла, напоминала о моей цели. А может, физическое страдание просто заглушало душевное, не знаю. Главное, дело делалось.
К пяти утра остались неубранными только мамины фотографии в рамках и бумаги в ее письменном столе. Фотографии я достал из-под стекла и засунул в альбом. А к столу подтащил большой мешок для мусора. Содержимое ящиков предстояло разобрать: документы оставить, остальное выбросить. Это не должно занять много времени. Перед своей последней госпитализацией мама уже избавилась от всего лишнего. Я узнал об этом случайно.
В очередной раз стриг газон в саду и заметил, что на выложенном камнями кострище что-то недавно жгли. Пепел был совсем свежим. Меня это удивило, потому что мы уже больше года кострищем не пользовались – не до того было. В золе виднелись очертания каких-то предметов покрупнее, которые, видимо, не сгорели дотла. Я поковырялся палкой и выгреб на свет наполовину обуглившуюся пинетку и довольно страшненького игрушечного медвежонка с расплавившимися глазами и местами спекшейся от жара шерстью.
Помню, подумал тогда, что мама зачем-то сожгла мои старые детские вещи. Странно только, что пинетка там, где не совсем обгорела, была розовой. Хотя, с другой стороны, может, мама ждала девочку, а родился я. Вроде такое сплошь и рядом случается, что пол ребенка определяют неправильно – стоит вон только послушать Руфь, зацикленную на младенцах и внуках. Медвежонка я совсем не помнил. Но опять же: может, я играл с ним совсем маленьким?
Осторожно, чтобы не измазаться в золе, я взял медведя в руки – и чуть кирпичный завод не выстроил. Уродец этот вдруг как захрипит: «Нхооо-ааа» – сиплым таким, надорванным полушепотом, полустоном. Я бросил его, отскочил, руки об одежду вытираю. А медведь опять: «Нхооо-ааа» – и смотрит на меня укоризненно своими черными, расплавившимися зенками.
Божечки, как я оттуда улепетывал! Олимпийскую медаль мог запросто взять. Умом-то потом понял, что это одна из тех игрушек, в которую звуковой модуль встроен. На него можно свой голос записать для ребенка. Так, наверное, мама и сделала, просто от жара карта памяти, или что там, плавиться начала, вот медведь и захрипел. Но все равно к кострищу я больше не подходил. Так и остались там недогоревшие вещи валяться. А игрушка эта начала мне сниться – в кошмарах. Украсила собой и без того богатую коллекцию ужасов.
Когда я маму потом спросил насчет костра – во время посещения в больнице, – она сказала, что разбирала бумаги и сожгла кучу ненужного барахла. Давно оплаченные счета, письма из коммуны [6]и банка и прочие документы, где были указаны наши адрес или номера страховки. Это меня не удивило. Мама всегда очень пеклась о конфиденциальности и защите личных данных, еще до новых правил Евросоюза. Я думал, это у нее профессиональное. Врачебная тайна и все такое. Тем более иногда она мне рассказывала жуткие истории о медперсонале, который преследовали недовольные пациенты или их родственники. Это объясняло, почему у нас был тайный почтовый адрес и скрытые телефонные номера.
Старые кредитки мама всегда разрезала ножницами на тысячи крохотных кусочков, бумаги с упоминанием наших личных данных сжигала, а от соцсетей и смартфонов шарахалась, как от чумы. Кража личности, ФОМО, номофобия [7]– вот чем меня с детства пугали вместо буки и всякой нечисти. Если честно, у меня и мобильник-то появился, только когда я в гимназии начал учиться. Пока ходил в местную школу в Нордбю, мама считала, что мы вполне могли обойтись домашним телефоном. Ноут мне, конечно, купили – необходимое зло. Но с условием, что веб-камера будет залеплена пластырем – подключиться к ней через публичный вайфай проще, чем коленку почесать, даже напрягаться не надо.
В общем, спалила мама какую-то макулатуру – и спалила, я бы не заморачивался. Но игрушка-то тут при чем? Или в ней тоже какая-то личная информация была записана? Я так маму прямо и спросил. А она побледнела вся, а потом пошла пятнами. Сказала, что это просто мои старые вещи, которые она сохранила, и вообще забыла про них. А теперь вот решила избавиться вместе с прочим хламом. Я сказал, правильно, медведь реально страшный был. А про розовую пинетку не стал спрашивать. Маме стало хуже, и мне пришлось уйти.
Только вот что странно: когда я снова траву стриг, на кострище уже один пепел лежал. Ни пинетки, ни медведя. Это я к тому, что мама-то так из больницы и не вернулась, а дома был я один. Если бы не тот наш с ней разговор, я бы подумал, что мне все причудилось. Гребаная игрушка, однако, регулярно навещала меня в кошмарах. Гналась за мной по каким-то темным, заставленным мебелью комнатам, задевая мохнатой головой потолок, и хрипела в спину: «Нхооо-ааа!» А когда я оглядывался через плечо, пластиковые глаза стекали с бурой морды, будто медведь плакал черными слезами.
Впрочем, вряд ли я найду что-то типа того мишки – потомка Чаки в письменном столе. Я уселся на стул и открыл первый ящик. Сразу стало ясно, что мама действительно навела тут порядок. Никаких старых поздравительных открыток ко дню рождения, Пасхе и Рождеству; никаких старых тетрадей и стикеров с номером сантехника или паролем от вайфая; никаких мятых брошюр из зоопарка и Музея рыболовства, куда мы ходили на каникулах, когда я был в пятом классе.
Оставшиеся бумаги занимали совсем мало места – все разложены по папкам и подписаны. Документы на дом. Из налоговой. Пенсия. Страховки. Счета к оплате. Моя личная папка, совсем тоненькая, с полисом, паспортом и прочими документами. Вот и все.
Я пнул ногой пустой мешок. Похоже, класть в него будет нечего. Оставался только последний, нижний ящик. Я выдвинул его и с долей разочарования обнаружил всякие канцтовары: дырокол, стопку бумаги для принтера и пустые папки. Кажется, что-то выпало на пол. Что-то совсем легкое – улетело под стол, когда я потянул ящик на себя.
Согнувшись на стуле в три погибели, я сунул голову в полумрак подстолья. Ага, точно! Вон какой-то листок на полу. Я слез со стула и зашарил рукой по паркету. Пальцы наткнулись на что-то плоское и гладкое… Фотография?
Я сел на пол, скрестив ноги, и уставился на снимок – судя по качеству печати и цвета, довольно старый. Мы с мамой стоим в проходе между скамьями посреди церкви. Мне года четыре или пять. Мама выглядит очень молодо – такой я ее не видел ни на одном другом фото, но это точно она. На руках мама держит младенца в крестильном платье с голубой лентой [8]. Не помню, чтобы мы с ней когда-то ходили на крестины, но не это самое странное на фотографии. Рядом с мамой стоит мужчина немного старше нее. Мужчина обнимает маму за талию, а она прижимается к нему плечом. Его держит за руку девочка лет шести в розовом платье с пышной юбкой почти до пола.
Я нахмурился. Кто эти люди? И почему они позируют невидимому фотографу как… одна семья? Внезапно взгляд запнулся за оранжевые электронные цифры в нижнем углу снимка: 23.01.200… Стоп! Чего-чего? Такого просто не может быть! Это же год моего рождения. Если дата верна, мне тогда было не больше трех месяцев. Но вот же я! Переминаюсь с ноги на ногу и явно не горю желанием сниматься – я это ненавижу и сейчас. Руки держу в карманах выходных брюк – явно не знаю, что с ними делать. На лице напряженная гримаса, которая должна сойти за улыбку. Хм, наверное, в фотоаппарате сбились настройки даты и времени. Такое вроде бывает.
Перевернул фотку. На оборотной стороне круглым маминым почерком было написано: «Крестины Ноа. Старая церковь Брёнеслева». Чернила уже чуть выцвели.
Несколько мгновений я сидел неподвижно и пялился на надпись, пока буквы не стали шевелиться и расползаться по сторонам. Сморгнул, и они сложились в те же самые слова: «Крестины Ноа».
Но… как такое возможно?! Выходит, младенец на фотографии это…
Я торопливо перевернул ее глянцевой стороной кверху. Ошибки быть не могло.
Это сто процентов мама – обалденно красивая, стройная, в обтягивающем темно-синем платье. Светло-русые волосы рассыпались по плечам, лицо светится в горделивой улыбке, руки крепко, но осторожно прижимают к груди белоснежный атласно-кружевной сверток – меня? Охренеть! Но что тогда за пацан рядом с ней? И кто, черт возьми, все остальные?!
Я никогда раньше не видел фото со своих крестин. Слышал, что некоторые заводят целые альбомы, посвященные этому событию, – такие продаются в любом книжном магазине. Но мама всегда говорила, что никаких фотографий не осталось – потерялись при переезде. Пропали с частью багажа, когда мы переезжали на Фанё. Это было давно, сразу после смерти отца, и я не помнил ни самого переезда, ни нашей жизни до него. Конечно, когда был маленьким, я с обостренным детским любопытством расспрашивал маму о папе, но она отвечала кратко и неохотно, и в какой-то момент я, тонко чувствовавший перемены маминого настроения, осознал, что эта тема для нее болезненна, и перестал задавать вопросы. Ведь и переехали мы, по маминым словам, именно потому, что она не могла больше оставаться в пустом доме, где все напоминало о прошлом, напоминало о нем. Боже, как я теперь ее понимаю!
Получается, одна фотография все-таки сохранилась.
На ней я впервые увидел себя младенцем, но это ерунда по сравнению с другим открытием, которое я только что сделал, и которое все еще не могло уложиться у меня в голове.
Мужчина рядом с мамой – это мой отец! Человек в элегантном, явно сшитом на заказ костюме, улыбающийся в объектив и лучащийся гордостью за свою семью и новоиспеченного сына. Кем же еще он мог быть?!
Впервые фигура отца, расплывчатая и размытая, как собственное отражение в запотевшем после душа зеркале, стала для меня реальной, обрела структуру, цвет и размер. Я смотрел на фото и видел свое удлиненное лицо, резко очерченные скулы, густые прямые брови, немного шире, чем надо, расставленные друг от друга; маленький рот с пухлой верхней губой, вечно придающей лицу обиженное выражение.
Те же черты отчасти повторялись в по-детски округлой физиономии мальчишки в праздничном костюмчике. Этого костюмчика я абсолютно не помнил у себя. Как не помнил и эту церковь с высокими арками нефов, и синее платье, которое мама, какой я ее знал, сочла бы слишком облегающим и коротким. Какой я ее знал… А что я вообще знаю?
Кто такой этот пацан, похожий на отпечатанную на 3D-прин-тере мою детскую фотографию? Кто эта девчонка со щербатой улыбкой и светлыми кудряшками, цепляющаяся за руку отца? Что вообще на хрен тут происходит?!
И тут я вспомнил кое о чем. О пинетке, которую нашел в золе. Розовой там, где ее не тронул огонь. Розовый – значит девочка, а не мальчик.
Я вскочил так стремительно, что чуть не упал. Одна нога затекла от долгого сидения на полу в одной позе, и теперь в нее мучительно возвращалась чувствительность, покалывая изнутри тысячами иголок. Я не мог ждать, пока она отойдет. Не мог больше ждать вообще. Похромал к выходу из комнаты, подволакивая ногу.
Снаружи уже рассвело: проснувшись посреди ночи, я с яростной решимостью устроил упаковочный аврал и не заметил хода времени.
Я выскочил в сад в чем был – в той самой черной футболке из бельевой корзины и вчерашних трениках. Только ноги сунул в резиновые сапоги.
Дом празднично сиял всеми огнями из незанавешенных окон. Дождь кончился, но некошеная трава в саду легла под тяжестью скопившейся влаги. Поднимающееся солнце подожгло перья облаков, и небо полыхало плавленым золотом, словно горящий Феникс.
Я побрел через волны травы, оставляя за собой черную колею. Тело дымилось на холоде, как головешка. Словно я тоже сгорел на этом пожаре и вот-вот рассыплюсь золой.
Вот и кострище. Я упал на колени перед выложенными кругом камнями, запустил руки в холодное черное месиво, в которое дождь превратил пепел. Не знаю, что ожидал найти. Понимал же: пинетка и оплавленный медведь исчезли, хоть и получил подтверждение их реальности. Сквозь пальцы просачивались останки правды – той, что мама так спешила похоронить. Мне не осталось ничего, кроме мокрой трухи и жидкой грязи с более плотными частицами – возможно, кусочками недогоревшей фотобумаги или клочками одежды.
Я поднял перед собой перемазанные по локоть руки.
– Зачем, мама? Зачем?! – выкрикнул я. Проорал в полный голос.
Какая разница. Кто мог меня услышать? Серые цапли? Ринбю – даже не деревня. Так, скопище летних домиков на побережье, редкие фермы и жилые дома, разбросанные по сторонам главной и единственной на острове дороги.
И тут меня озарило. Стол. Фотография выпала, когда я выдвигал ящики в мамином письменном столе. Что, если там есть еще? Что, если в столе спрятан тайник? Какое-нибудь двойное дно, как в шпионских фильмах. И там…
Я забыл про кострище и бросился обратно в дом, оскальзываясь на мокрой траве. Грохнулся в коридоре, запнувшись о коврик. Кое-как сковырнул грязные сапоги с налипшими повсюду травинками, вскочил на ноги и бросился в мамину комнату, не замечая черных следов, которые мои ладони оставляли на дверных косяках и ручках, и того, что с одной ступни слетел пластырь и она снова начала кровить.
Стол я разобрал буквально по винтику. Начал с ящиков, потом перешел на стенки. Но обнаружил, увы, только пару завалившихся за ящики листков бумаги – распечатки каких-то старых счетов. И все. Никакого потайного отделения или конверта, приклеенного скотчем под столешницей. Ничего. Только одна-единственная фотография, лежащая посреди хаоса деревянных ребер и панелей. «Крестины Ноа». Трое детей и мамина парящая над их головами немая улыбка. Джоконда, чтоб ее. Гребаная Джоконда!
Я пнул ближайший раскуроченный ящик. Вскрикнул то ли от боли, то ли от отчаяния и повернулся к штабелю запакованных коробок с мамиными вещами.
Мне потребовалась секунда, чтобы осознать: я понятия не имею, что и где в них лежит и какие сюрпризы могут скрываться внутри. Я не проверял карманы одежды. Не заглядывал в сумочки или носы туфель и голенища сапог. Не открывал книги, которые брал с полок. Мне, черт возьми, даже в голову не пришло взламывать пароль на мамином стареньком ноуте – я просто тупо переустановил на нем винду, чтобы удалить личные файлы.
Хрустнув пару раз шеей, я сунул фотку с крестин в карман штанов, подхватил с пола самые большие ножницы и бросился в атаку на ближайшую коробку.
Распотрошить упакованное у меня заняло чуть ли не вдвое дольше времени, чем до этого – распихать все по картонным ящикам. Теперь я просматривал каждую складочку, каждый кармашек, открывал каждый футляр с украшениями, перелистывал каждую книгу, прежде чем бросить ее на пол, во все растущую груду вещей.
В моих поисках не было никакой системы. Вряд ли я даже сознавал, что конкретно ищу. Я просто метался по комнатам, утопая в цепляющихся за меня рукавами свитерах, спотыкаясь о туфли, путаясь в ремешках сумок, топча белоснежные страницы любимых маминых романов, взывающих ко мне очеркнутыми ее рукой строчками.
В конце концов, совершенно отчаявшись и выбившись из сил, я повалился на кучу одежных потрохов где-то между прихожей и гостиной. Последняя коробка была перевернута вверх дном и выпотрошена, а я ни на йоту не приблизился к разгадке фотографии. Могло ли случиться так, что мои предполагаемые сестра и брат погибли в аварии вместе с отцом? Но почему мама никогда не упоминала о них? Почему прятала от меня эту фотографию – эту и, возможно, другие, сгоревшие в костре вместе с пинетками и черт знает чем еще.
Безуспешные раскопки убедили пока только в одном: скорее всего, фото со дня крещения должно было разделить участь сожженных документов, просто оно завалилось за заднюю стенку ящика, и мама его не заметила.
А что, если вся эта история с аварией – ложь? Ведь если мама соврала мне в одном, то могла соврать и в другом. Что, если и отец, и брат с сестрой живы? Просто мама не хотела, чтобы я знал о них, не хотела, чтобы мы общались. Может, они с папой развелись? Двое детей остались с ним, а меня она забрала и уехала куда глаза глядят. Сплошь и рядом бывает, что детей делят после развода. Вот только, чтобы от них скрывали существование друг друга, я вроде не слышал. Почему, ну почему все-таки она это сделала?!
Со злости я пнул стоявшую рядом наполовину разобранную коробку. Та опрокинулась, взмахнув картонными крыльями, и обрушила стопку книг на полу. Одна из них, толстая в желтой обложке, грохнулась прямо мне на ногу, больно саданув острым углом, и раскрылась, демонстрируя подчеркнутый красным текст: «Люди, как правило, не отдают себе отчета в том, что в любой момент могут выбросить из своей жизни все что угодно. В любое время. Мгновенно» [9].
«Значит, вот оно как, – подумал я. – Может, она выбросила их из своей жизни. А меня – из их. Мгновенно. А теперь вычеркнула из нее и меня. Ушла и захлопнула за собой дверь. Стучи в нее не стучи, кричи не кричи, она не ответит».
Я медленно поднялся на ноги. Сходил за мешком для мусора, который так и остался пустым. И начал запихивать в него все, что валялось на полу. Когда плотный пластик натянулся до предела, я ухватил мешок за горловину, снова надел сапоги и вытащил его во двор. Солнце к этому времени скрылось за тучами, но дождь еще не начался, будто ждал чего-то.
Я протащил мешок по своим следам в траве. Перевалил через край кострища и вывалил содержимое в золу. Пошел обратно. Снова набил мешок доверху. Оттащил в сад и вывернул в будущий костер. Четырех ходок для начала мне показалось достаточно. Я разыскал на террасе жидкость для розжига, которую мы обычно использовали для барбекю. Вылил почти полную бутылку на разношерстную кучу обломков маминой жизни. Вспомнил, что забыл зажигалку. Вернулся за ней на кухню. Снова прошел по утоптанной уже дорожке к кострищу и подпалил страницы ближайшей ко мне книги. Огонь занялся, задымил, но не охватил всю кучу. Нижние вещи, лежавшие прямо на земле, намокли и медленно тлели, источая едкую вонь.
Я вспомнил, что в гараже у нас есть канистра бензина для газонокосилки. Через несколько минут я уже щедро плескал из нее на костер, чем-то напоминавший те, что делают обычно на день святого Ханса [10], только мой был сложен не из садового мусора и сверху на нем не сидело чучело ведьмы. Хотя… вот это старое зеленое пальто и летняя шляпа вполне бы могли за него сойти.
Я подпалил костер с другой стороны, и на этот раз полыхнуло так, что пришлось отскочить в сторону – чуть брови не опалило. Ненадолго завис: люблю смотреть на огонь. Он всегда такой разный и изменчивый. Сегодня пламя было жадным и хищным, набрасывалось, кусало и терзало, грызло, рыча и облизываясь, выбрасывая синие и оранжевые языки, урча от наслаждения.
Я пошел в дом, чтобы принести ему еще пищи. А потом стоял, чувствуя жар на голой коже, высушивающий слезы, очищающий язву гнева и ненависти, согревающий холодное сердце. Оранжевые искры взлетали в воздух стаями светящихся мотыльков, мельтешили, как мошкара в световом столбе, касались моих волос, таяли на руках, прожигали крошечные дырочки в черной футболке. А потом пошел снег. Черный снег из сгоревших слов, из деревьев, ставших этими словами и тканью на ее теле, которое ушло в землю и теперь само когда-нибудь станет деревом.
Тогда я повернулся к костру спиной и вышел за калитку. Мне нужно было потолковать с Руфью.
Я представлял себе эту сцену совсем иначе.
Думал, буду колотить кулаками в дверь так, что весь ветхий домишко содрогнется от грохота. Руфь в испуге подсеменит к двери, откроет – а тут я на пороге в облике мстителя, вроде Тора или Железного человека. Ну, она схватится за ожиревшее сердце, закатит глазки, и тогда я выдавлю из нее всю правду.
В общем, я как-то не рассчитал, что тетки может не оказаться дома. Нет, правда, ну куда ее могло унести с утра пораньше, да еще когда дождь натягивает? Пошла искать недостающую хромосому? Ладно, раз уж пришел, подожду. Да и ноги, изрезанные осколками, у меня здорово болели от ночной беготни.
Короче, когда Руфь, предусмотрительно упакованная в дождевик, показалась на дороге на своем велосипеде, я давно уже стучал зубами у нее на крытой террасе. Хорошо, там плед лежал на одном из пластмассовых садовых кресел – хоть он и отсырел, все же давал какое-никакое тепло. Я же выскочил из дома на чистом адреналине в одной футболке.
Хромосома меня, видать, сперва не заметила. Слезла со своего драндулета и покатила его к крыльцу, бормоча что-то себе под нос. Я поднялся с кресла и вот тут-то получил ожидаемую реакцию. Тетка выпустила руль велика, охнула, прижав к груди бесформенную черную сумочку, и выпучилась на меня из-под шлема, кокетливо оформленного в виде дамской шляпки.
– Ноа?! – пискнула она.
Велосипед, послушный закону гравитации, рухнул на клумбу у дорожки, глухо брякнув звонком.
– Добр-р-р утр-р-р-р, – простучали мои зубы азбукой Морзе. Вообще-то я не собирался быть вежливым. Это как-то само вырвалось, по привычке.
– Боже праведный, Ноа! – выдохнула Руфь и колобком подкатилась ко мне поближе, щуря подслеповатые глаза. – Что это с тобой?! Ты же весь черный, как трубочист! И лицо, и руки…
Что случилось? Нет, подожди-ка, давай зайдем в дом, в тепло. Надо тебя согреть. Там все расскажешь.
Наверное, мне надо было заступить ей дорогу, тряхнуть ее пингвинье тельце и потребовать немедленно выложить всю правду. Но я замерз, устал, у меня жутко пересохло в горле, а желудок, в который ничего не попадало, наверное, уже сутки, выдал жалобную китовую песнь.
– Ты, наверное, не завтракал, бедняжка? – немедленно отозвалась на нее Руфь. Это одна из вещей, которая меня в тетке ужасно раздражает: после того, как ушла мама, я стал у нее «бедняжка» или «птенчик». Хуже могла быть только «сиротиночка». – Сейчас яишенку приготовлю. У меня там в корзине как раз свежие яйца…
Мы оба, не сговариваясь, обернулись на раскоряченный посреди клумбы с астрами и ноготками велосипед. Из корзинки, прицепленной к рулю, действительно выглядывала набитая хозяйственная сумка. На жирной черной земле между стеблями цветов желтел запаянный в пластик кусок сыра в компании бутылки кетчупа, истекающей томатной кровью.
– Ну или что-нибудь другое, – скорбно вздохнула Руфь.
Я помог ей вытащить велик из ноготков и собрать рассыпавшиеся продукты.
В тепле кухни тело начала бить крупная дрожь. Хромосома отобрала у меня влажный плед, ужаснулась и хотела отправить в ванную, но я понял, что тогда совсем размякну: трудно требовать чего-то от человека, который отогрел тебя и накормил. Я опрокинул в себя стакан воды и решительно обернулся к ставящей чайник Руфи.
– Нам надо поговорить.
– Конечно, птенчик, – всплеснула она руками. – Ты выглядишь так, будто случилось что-то ужасное! Но, может, тебе сперва…
– Вот что случилось. – Я сунул руку в карман треников, нашарил фото, перевернувшее мой мир вверх тормашками, и хлопнул его на кухонный стол. Губы свело в кривой усмешке. – Действительно, ужасно. Правда?
Актриса из Руфи была так себе. Я же видел, как у нее поджались губы и щеки затряслись, хоть она и попыталась скрыть шок, шаря по столу и полкам в поисках очков для чтения.
– Что там такое, птенчик? Совсем я слепая стала, ничего без очков не…
– Вот.
Я сунул ей в руку очки в тонкой металлической оправе, которые лежали на хлебнице.
Она скосилась на меня с плохо скрытым недовольством и нехотя нацепила их на нос. Поднесла фотографию к окну и принялась ее рассматривать. Спросила, не глядя на меня:
– И что же тут такого ужасного?
Тут я не выдержал. Взмахнул вымазанными в золе руками:
– Вы что, правда ослепли?! Тогда посмотрите сзади. Ничего не смущает?
Руфь перевернула снимок. Пожевала губами. Нашарила ближайший стул и тяжело опустилась на него. Положила фото на покрытый клеенкой стол. Сняла очки и стала протирать их кончиком кухонного полотенца.
– Может, скажете уже что-нибудь? – выпалил я и грохнулся на стул напротив, пытаясь поймать ее взгляд.
– Откуда у тебя это? – Руфь заморгала на меня короткими бесцветными ресницами.
– В маминых вещах нашел, – зло сообщил я. – Не все она успела сжечь.
Хромосома промолчала, но я по глазам ее рыбьим понял, что она знала и про костер у нас в саду, и про мамин способ разбираться с прошлым.
– Вы знаете, кто это? – я ткнул черным пальцем в фотографию. Ноготь на нем был обломан до мяса, но, когда это случилось, я не заметил.
Руфь тяжело вздохнула.
– Точно не знаю, но могу предположить. Тильда?
Тут она реально вывела меня из себя.
– Может, хватит уже?! – рявкнул я. Сказывалась ночь недосыпа. – Все вы знаете! Мама по-любому с вами делилась. Это мой отец, верно? А рядом – мои брат и сестра. – Я перевел дыхание, пожирая глазами бледную рожу Хромосомы в поисках необходимых, как воздух, ответов. – Они… живы?
Руфь покрутила в коротких пухлых пальцах очки, положила их на стол. Подняла на меня бесцветный взгляд.
– Бедный сиротка. Мне жаль. Очень жаль.
– Неправда! – Я взвился со стула и заметался по тесной кухоньке, как загнанный зверь. – Если они все… Если даже они погибли, почему мама никогда не рассказывала о брате и сестре? Почему врала, что все фотки потерялись при переезде? Зачем от меня все скрывать? И о чем я еще не в курсе?
Я закидывал Руфь вопросами, а она только трясла седой головой да куталась в пуховой платок.
– Не знаю, птенчик, не знаю. Наверное, Тильда хотела тебя защитить. Не хотела причинять тебе еще больше боли…
– Бред! – Я грохнул по столу ладонями – они аж к клеенке прилипли – и оперся на них, нависая над Руфью. – Я же не помнил никого. Потерять только отца, которого не помнишь, или еще и брата с сестрой – какая мне, ребенку, была разница? А где их могилы, а? Думаете, я поверю, что мама никогда бы не пришла на могилы собственных детей?!
Хромосома отвела взгляд и уставилась в окно, поджав губы. Пальцы вцепились в края шали, натягивая шерсть на покатых плечах.
– А пинетки и игрушка? – решил дожать я. – Розовые пинетки. Зачем было их жечь?
Руфь съежилась, будто на нее сквозняком подуло, и кинула на меня какой-то раненый взгляд. Тут меня словно молнией шибануло.
– Погодите-ка, – поспешил я поделиться своим озарением. – Это же были вы! – Я наставил на Хромосому грязный палец, чуть не касаясь ее маленького носа, украшенного бородавкой у левой ноздри. – Это вы забрали пинетку и медведя! По маминой просьбе, конечно, но это сделали вы!
Словно для усиления драматического эффекта моему воплю вторила сирена пожарной машины. Я подождал, пока звук отдалится, и спросил уже чуть спокойнее:
– Куда вы их дели?
Руфь помотала головой так, что щеки затряслись.
– Не понимаю, о чем ты. Твоя мать говорила, что сожгла какие-то старые бумаги. Если и так, это ее личное дело. Ни о пинетках, ни об игрушках я ничего не знаю.
Офигеваю со взрослых! Ведь врут как дышат. Это, наверное, с возрастом приходит? Я вот хоть и совершеннолетний уже, но до некоторых мне далеко.
Я снова опустился на стул, не сводя глаз с Хромосомы. Нетушки, хрен она у меня отвертится.
– Слушайте, – я сменил тактику и доверительно понизил голос, – я просто хочу узнать, что случилось с моей семьей. Убедиться, что не один в этом мире. Мне сейчас это очень важно. Вы должны меня понимать. Вы, как никто другой.
Я говорил искренно, но на чувства давил совершенно сознательно. Надеялся, Руфь заглотит наживку. Она вечно плакалась о своей несчастной судьбе: как передала единственной дочери свой ущербный набор хромосом, и теперь та рожает то мертвых младенцев, то нежизнеспособных уродцев, которые умирают через несколько дней или даже часов после появления на свет. Помню, у одного из них было слишком маленькое сердце, неспособное снабжать кровью организм, а у другого вроде сплющенный череп и лишние пальцы. В общем, Хромосома уже отчаялась заиметь внуков. Внуки – это, конечно, не сестра и брат, но все-таки я надеялся, что пробью старушку на сочувствие.
И правда, Руфь беспомощно заморгала, поднесла ладонь к дряблому горлу, губы шевельнулись. Но если она и сказала что-то, все заглушил вой полицейской сирены. Я мысленно выругался последними словами.
– Да что там такое происходит? – Хромосома выглянула в окно, явно ухватившись за возможность сменить тему. – Кажется, полиция. А до этого пожарные проехали. Неужели снова что-то горит в Сёнерхо? Там много домов с соломенными крышами. Правда, грозы ведь сегодня не было, и почему полиция…
– Руфь! – Я помахал ладонью у нее перед носом. – Пожар в Сёнерхо, а я-то здесь. Поговорите со мной, пожалуйста. Скажите, что вы знаете о моей семье?
Но момент был упущен. С какой стороны я ни подкатывал, тетка уперлась рогом. Ничего она с нашего кострища не забирала, а мои брат с сестрой погибли в аварии вместе с отцом. И все, точка. Только я не верил ей ни на грош. Хрен я теперь вообще кому на слово поверю. Вот фотография – это факт. Пинетка и мишка – тоже факты. Жаль, он не сказал ничего больше, кроме моего имени. Медведь, в смысле.
Руфь своей упертостью меня выбесила окончательно. Хотелось схватить ее тушку и трясти, пока из нее правда не выпадет, как монетка из копилки. Может, и до этого бы дошло, но у нее зазвонил домашний телефон. Вот чем Хромосома была похожа на маму: она тоже пользовалась этим пережитком прошлого.
Руфь усеменила в гостиную, откуда раздавались истошные трели. К разговору я не прислушивался. В тепле усталость внезапно навалилась гранитной плитой. Захотелось просто положить голову на скрещенные на столе руки и отключиться. Но мне помешали.
В кухне снова возникла Хромосома, нервно тиская завязанные на груди концы шали.
– Ноа, это был Клаус Расмуссен. Участковый. – Она остановилась у плиты, меряя меня на расстоянии тревожным взглядом. – Он сказал, это у вас в саду горит. Соседи увидели дым и вызвали пожарных. Еще он сказал, что хочет с тобой поговорить.
С меня в одно мгновение слетел весь сон. Ни хрена себе местная полиция работает! Как они вообще узнали, что я у Руфи? У них что, в машинах устройство, которое стены в домах просвечивает? Или у меня под кожу датчик джипиэс вшит?
– Ладно, – я поднялся на ноги, – тогда я пошел.
– Нет-нет, – замахала она на меня от плиты ладошками, – сиди тут. Он сам сейчас подъедет. Сказал тебе подождать.
И тут я заметил это. В глазах Руфи, во всей ее напряженной позе, в том, как цеплялись пальцы за шаль, сквозил страх. Она меня боялась.
Я медленно опустился на стул. Положил руки на колени.
– Может, тогда кофе?
Шеф Клаус поднес ко рту дымящуюся кружку с кофе, который сварила для нас Руфь, и шумно отхлебнул.
– Плохо выглядишь, парень. – Его глаза пропали за запотевшими стеклами очков.
Я посмотрел на свои черные руки.
– Это просто сажа. Я помыться не успел.
– Такое так просто не смоешь. – Полицейский поставил кружку на стол.
Я вскинул взгляд и встретился глазами с его – темно-карими и окруженными лучиками морщинок, уходящими в туманную дымку, отступившую к краю стекол.
– В смысле?
– Тебе повезло, что накануне шел сильный дождь, и все отсырело. Огонь мог перекинуться на дом. Или на живую изгородь. Хорошо, соседи заметили дым. Ты вообще в курсе, что сжигать мусор на участке запрещено? – Клаус снова исчез за кофейным туманом.
Я помотал головой. Вот же блин. Мама жгла себе нашу историю, жгла, и хоть бы хны. А я один раз старые тряпки подпалил – и пожалуйста, с полицией сижу объясняюсь. Что за несправедливость?
– Я обязан выписать тебе штраф. Ты ведь уже совершеннолетний. За свои поступки придется теперь отвечать самому. – Карие глаза опять возникли за стеклами в круглой оправе, взирая на меня скорее сочувственно, чем осуждающе. – Заплатить сможешь?
– Смогу. – Я подумал о том, что мама говорила о пенсии и страховке.
– Это хорошо, – кивнул полицейский. – Но я с тобой не о том хотел поговорить.
Он немного помолчал. Нагнал туману на очки.
– Я в дом к тебе заходил.
Я подобрался на стуле.
– Зачем? И… разве это законно? Ну, без ордера?
Его радужки выплыли из-за стекол сомиками и присосались к моему лицу.
– Дверь была открыта. Звонок не работал. На стук никто не реагировал. Оба велосипеда стояли под навесом. – Клаус слегка пожал плечами. – Я подумал, ты дома. И, принимая во внимание огонь и то, как выглядит ваш сад… – Он обхватил ладонями стоящую на столе кружку, побарабанил пальцами по керамическим стенкам. – В общем, у меня был повод для беспокойства.
Я отвел глаза.
Шеф невозмутимо продолжал:
– Я хотел убедиться, что с тобой все в порядке. Заглянул в прихожую. А там земля, грязь повсюду. Вещи разбросаны. Коробки разорванные. Да еще кровь на полу. Дальше в комнате – осколки. На первый взгляд похоже на ограбление. Но замок не взломан. Зато сломана некоторая мебель. Знакомая картина?
Я молчал, уставившись в стол. А что тут скажешь? Я вполне мог представить, как последствия моей охоты на привидений выглядели со стороны.
– Люди по-разному переносят горе.
Я не ожидал такого перехода. Съежился на стуле, разглядывая узоры на клеенке. Были там какие-то красно-коричневые линии с загогулинами. Мерзкий цвет.
– Знаешь, я ведь не с Фанё, – продолжал тем временем Шеф. – Служил много лет в Орхусе, повидал там всякого. Большой город, сам понимаешь. Потом женился, переехал сюда. А тут как раз полицейская реформа, требовался участковый. – Он вздохнул, снова шумно отхлебнул из кружки. – Я к тому, что иногда с горем трудно справиться. Особенно одному. И тогда людям нужна помощь.
Я фыркнул и дернул свисающую с края клеенки ниточку.
– Профессиональная в смысле?
– Я этого не говорил. Пока.
Я бросил на полицейского взгляд исподлобья. Миленько. Похоже, я допрыгался. Прямо до психушки.
– Со мной все в порядке. Я со всем справляюсь. Просто у меня прав нет, и я не мог мамины вещи вывезти. Вот и решил их сжечь.
Шеф сунул руку в карман куртки и вытащил оттуда маленький блокнот и ручку.
– Ну, это мы порешаем. Я тебе телефончик Орлы из Красного Креста дам. Они вывозят. Причем бесплатно. – Он заглянул в мобильник, выписал номер на листок из блокнота и положил его на стол передо мной. – А вот с остальным сложнее. Ты ведь, кажется, в гимназии учишься? Вместе с дочкой Питера Дюльмера, верно?
Такой поворот застал меня врасплох.
– Ну да. Учусь. И что? – спросил я настороженно.
– Я туда позвоню. И сообщу в коммуну. – Он пометил что-то в телефоне и сунул его обратно в карман вместе с блокнотом.
– Зачем это?! – Я выпрямился на стуле. – Я учусь нормально. Пропустил пару дней, ну так у меня только что мать умерла, вы же в курсе.
– В курсе, – Шеф кивнул, блеснув лысиной. – Мои соболезнования. Но ты-то жив. И относительно здоров. Пока.
– Что значит «относительно»? – окрысился я.
Он посмотрел на меня взглядом врача, способного поставить диагноз, основываясь на состоянии кожи пациента и выражении глаз.
– Кровь на полу у вас в доме откуда?
– Ноги порезал, – с вызовом ответил я. – Случайно. На стекло наступил. Это что, преступление?
– Нет, что ты. – Шеф вытащил из кармана скомканный бумажный платок и шумно в него высморкался. – Нанесение себе вреда у нас преступлением не считается.
– Нанесение… – Я задохнулся от возмущения и вскочил со стула. – Я же сказал, это случайно вышло! У меня все под контролем.
– Оно и видно, – с ледяным спокойствием заявил коп, поблескивая на меня очками. Клянусь, он нарочно меня выбешивал!
Я понял, что, психуя, ничего не добьюсь, разве что вызова добрых братьев в белых халатах. Потоптался-потоптался на месте, да и сел обратно на стул.
– В общем, так. – Шеф положил квадратные сухие ладони по обе стороны кружки. – Чтоб завтра дул в школу… в смысле в гимназию свою. Тебе одному нельзя оставаться. Там с тобой побеседуют. И из коммуны тебя вызовут. Письмо придет на и-бокс [11]. Ты ведь и-бокс проверяешь?
– Да из коммуны-то зачем? – затосковал я. – Я занятия больше не буду пропускать. Честно. И дом приведу в порядок. И штраф заплачу.
– Потому что так надо. – Этот гребаный Санта-Клаус поднялся со стула, подошел к мойке и поставил туда пустую чашку. – Руфь!
Хромосома, видать, под дверью подслушивала, потому что возникла из-за нее в мгновение ока.
– Еще кофе?
– Нет, спасибо. Мне пора. – Шеф повернулся ко мне. – Молодому человеку надо бы помочь дома прибраться.
Тетка аж просияла вся. Еще бы, такой повод сунуть свой нос в чужое грязное белье.
– Не волнуйтесь, Клаус. Я с удовольствием этим займусь. Мы прямо сейчас туда пойдем и наведем порядок. Спасибо вам большое за поддержку. И простите мальчика за доставленные неудобства. Он ведь только что осиротел, бедняжка. У матери опухоль была размером с голубиное яйцо, уж как она мучилась, болезная…
В общем, Хромосома долго еще распиналась. К счастью, она вышла вслед за полицейским в коридор, а потом на улицу, и я уже не слышал всей той хрени, что она несла. Нет, если мне все-таки захочется нанести кому-нибудь вред, то это точно будет она. Только сначала надо выпытать из нее все, что она знает о моей семье.
Из всех маминых вещей я решил оставить себе три: ее любимый халат, книгу с ее пометками и один из тех шарфов, что она для меня связала. Три – хорошее число, символическое. Мне оно обычно приносит удачу.
Пушистый голубой халат еще хранил мамин запах – не затхлый душок болезни, смешанный с лекарственной химией, а свойственный только ей тонкий аромат, который мне, как Парфюмеру, хотелось бы разлить по бутылочкам и все время носить по капельке на своей коже, где-нибудь на сгибе локтя, так, чтобы в трудные минуты можно было понюхать – и перенестись в безопасность и уют детства. А пока что в халате я лег спать. Вместо пижамы. Это успокаивало.
Книга называлась «Колесо времени», автор – какой-то испанец. Это была та самая, что долбанула меня острым углом по ноге. На ее желтой обложке было изображено что-то вроде мохнатых гусениц или куколок. Изнутри одной выглядывало человеческое лицо. Наверное, книга маме очень нравилась, потому что она подчеркнула многие места в ней красным карандашом. Я решил, что если ее прочитаю, то, может, смогу лучше понять ход маминых мыслей. Типа, стану к ней ближе.
Ну а шарф можно было просто носить – как раз похолодало.
В общем, отмытый до скрипа, я лежал на кровати, завернувшись в мамин халат и с «Колесом времени» в руках, когда в дверь моей комнаты постучали. На этот раз я знал, что меня беспокоит не призрак. С уборкой мы припозднились, и Руфь осталась у меня ночевать. За окном бесился очередной осенний шторм, и выставить тетку на улицу на ночь глядя у меня язык не повернулся. Еще завалится в какую-нибудь канаву на своем драндулете, а Шеф Клаус на меня потом мокруху повесит.
– Птенчик, ты не спишь? – В дверь снова поскреблись.
Я вздохнул, сунул книгу под подушку и натянул одеяло до подбородка.
– Как раз собираюсь. Завтра рано вставать.
– Можно я зайду? На минуточку.
Я еще и ответить не успел, а Хромосома уже протискивалась в комнату своей пингвиньей тушкой – впрочем, все как всегда. Посеменила к кровати, уселась на краешек, кутаясь в платок. И замолчала. А вот это как раз для Руфь было настолько нехарактерно, что я перепугался.
– Как вы себя чувствуете? Как давление? Как сердце?
Тетка вечно жаловалась на миллион донимающих ее болячек: ее послушать, так она уже одной ногой в могиле стоит, причем последние лет эдак двадцать. А сегодня и вовсе расклеилась. Сперва я на нее наседал с фоткой и пинетками, а потом мы здорово погрызлись из-за маминых вещей.
Когда Руфь своими глазами увидела, что именно заставило Санта-Клауса в погонах обеспокоиться моим психическим здоровьем, она за сердце схватилась и давай в кресле умирать. Как это я мог так мамиными вещами распорядиться. И даже ее Хромосомье Величество не спросил. Может, она хотела себе оставить что-то на память о единственной близкой подруге. А я эту память испоганил и с землей сровнял.
Тогда я возразил, что она-то меня не спрашивала, когда поминки по маме устраивала, хотя ни мама, ни я этого всего не хотели. Я на это сборище даже не пришел – не только из принципа, а потому что мне реально тогда хреново было. Я видеть никого не мог, тем более скопище чужих пьяных рож. Руфь меня потом долго за это пилила и теперь продолжила, пока не вывела меня из себя. В общем, кончилось все тем, что шваброй махал я, а она опустошала запасы валерьянки из маминой аптечки и жаловалась на жестокую судьбу и людскую неблагодарность.
И вот теперь это явление Хромосомы народу в полпервого ночи.
– Ах, птенчик, – Руфь заломила руки, всхлипнула жалобно, – это я тебя о самочувствии должна спрашивать, а не ты меня, дуру старую. – И она разразилась слезами.
Я настолько поразился такой самокритике, что сел в кровати, позабыв, в чем лежу.
– Да не убивайтесь вы так. Со мной все нормально.
– Нормально? – прорыдала Руфь, тыкая дрожащим пальцем в мою пушисто-голубую грудь. – Нормально?! Это я во всем виновата, я! Давно надо было тебе обо всем рассказать, но я не могла. Я же обещала ей… О господи, несчастная Тильда! – Она спрятала лицо в концы шали, но крупные мутноватые капли продолжали течь по запястьям и падать на одеяло.
При виде женских слез я всегда теряюсь. А тут и вовсе впал в ступор. С одной стороны, жутко хотелось, чтобы тетка выложила все, что знает; а с другой – ну не сволочь ли я, пожилую женщину так доводить? Да еще без одной хромосомы…
– Может, вам водички? – Я свесил одну ногу с кровати, намереваясь сбежать прежде, чем меня совсем затопит.
– Не надо, – простонала Хромосома и ухватила меня за запястье. – Ты должен знать… Мне нужно облегчить душу, пока не поздно. Твоя мама запретила мне, взяла с меня слово, но я чувствую, что лучше его нарушить, чем смотреть, как ты мучаешься. Я ведь обещала Тильде позаботиться о тебе и не прощу себе, если что-то с тобой случится.
Я повернулся к ней, с надеждой и страхом уставясь на дрожащие вялые губы – будто это был вход в пещеру с сокровищами… и драконом. Руфь с усилием сделала глубокий вдох и утерла щеки краем шали.
– Прежде чем я расскажу тебе то малое, что знаю, я хочу, чтобы ты крепко запомнил: все, что делала твоя мама, она делала из любви к тебе и ради твоего же блага. Она просто хотела защитить тебя, уберечь, дать тебе счастливое детство и все те возможности, которые открываются перед нами в юности. Когда она узнала, что смертельно больна, то поклялась, что не оставит тебя, пока тебе не исполнится восемнадцать. Мысль о том, что ты можешь попасть в детский дом или приемную семью, была для нее непереносимой. Порой мне казалось, что только этот страх и держал ее на плаву, помогал в борьбе с раком, и в итоге – Тильда победила. Ты знал, что, когда у нее нашли метастазы в желудке и печени, врачи дали ей максимум месяц? А она протянула четыре, Ноа. Почти пять! И все ради тебя. Помни это, прошу тебя, и не осуждай ее.
– Я и не думал… – прохрипел я, и голос сорвался. Горло перехватило сухой судорогой. Так бывает, когда чувствуешь себя последней сволочью. Я-то этот самый восемнадцатый день рождения провел не с ней. Не с единственным человеком, для которого значил все, а с кучкой безмозглых придурков, которым я интересен только как мишень для буллинга.
Руфь помолчала, словно собираясь с силами, а потом продолжила.
– Боюсь, на самом деле, я знаю очень мало. Мы с твоей мамой были близкими подругами, но она не доверяла до конца никому, даже мне. Думаю, в ее прошлом случилось что-то настолько ужасное, что она полностью утратила веру в людей. С другой стороны, это ужасное преследовало ее, терзало ее душу, и, как она ни пыталась оставить прошлое позади и забыть, временами становилось невозможно держать все в себе. Тогда она рассказывала мне кое-что – обрывками, клочками, так что полную картину составить не удалось, но я получила некое представление… или скорее смогла почувствовать, каково ей было. Ты не единственный ребенок Тильды. У нее есть еще двое – твои родные брат и сестра. Да, ты правильно понял. Я говорю о них в настоящем времени, потому что, насколько знаю, они живы.
– Живы?! – Я вцепился в дряблую руку Руфи, как в поручень во время качки. – Но где они? Как их зовут? Они знают, что я… кто я… А мой отец? Они живут с ним?
Руфь накрыла мою ладонь своей, мягкой и дрожащей, покачала головой.
– Сколько вопросов, птенчик. И как бы я хотела дать ответы на них все. Но я знаю только, что брату твоему сейчас около двадцати двух, его зовут Мартин. Сестра, Лаура, на пару лет старше. Кажется, у нее все хорошо. Замужем, недавно родился ребенок. Она как-то пыталась разыскать мать, но когда Тильда об этом узнала, то ушла с радаров. Она избегала любых контактов с детьми.
– Но почему?! – Я стиснул ладонь Руфи, чувствуя, как ускользает из-под ног знакомая почва и я ступаю на что-то темное и топкое, что-то, что может затянуть меня и поглотить с головой, как бездонное болото. – Они же тоже ее родные дети. Сейчас они взрослые, но когда… Когда она оставила их, они же были еще… – я пытался мысленно подсчитать возраст в уме, но цифры путались, превращались в бессмысленные арабские символы, и я сдался, – маленькими.
– Не знаю точно, что там случилось, – покачала головой Руфь, – но, по словам Тильды, эти двое совершили что-то страшное. Настолько непоправимое, что она так и не смогла их простить. Поэтому и отказалась от них и от общения с ними.
У меня в голове все шло кругом. Я судорожно напрягал фантазию, но все равно не мог себе представить, чего такого могли натворить дети, чтобы их бросила родная мать, причем бесповоротно и навсегда. Это же должны быть не дети, а монстры какие-то или антихристы, как в ужастике «Омен».
– А что отец? Он тоже от них отказался? – с дрожью в голосе спросил я.
– О нем твоя мама вообще отказывалась говорить, – прошептала с присвистом Руфь. – Я даже имени его никогда не слышала. Знаю только, что Мартин и Лаура воспитывались в приемной семье. Вот и все.
– Все? – Я замер с раскрытым ртом. Потом наконец подобрал челюсть и выпалил. – Как все?!
– Вот так. – Хромосома трубно сморкнулась в уже изрядно подмоченную шаль. – Я же сказала, твоя мама была очень скрытной. Но я уверена, она чего-то сильно боялась. Потому и сделала все, чтобы вас было очень трудно найти. Поселилась на острове с паромным сообщением, сменила имя, сделала тайными адрес и телефон, не пользовалась соцсетями сама, да и тебе не позволяла…
– Стоп-стоп-стоп! – Я не поспевал за обрушившимся на меня потоком совершенно невероятной информации. – Что значит «сменила имя»?
Руфь который уже раз тяжело вздохнула и обратила на меня полный жалости взгляд:
– Птенчик, Крау[12]– это не ваша настоящая фамилия. Думаю, Тильда ее просто выдумала.
– Но… но… – Я потрясенно хлопал на тетку глазами. – А какая же фамилия настоящая?
– Этого я не знаю. – Руфь сокрушенно пожала плечами. – Твоя мама просто упомянула как-то, что сменила ее, чтобы скрыть свою личность.
Я вцепился руками в волосы и скрючился на кровати.
– Как же я тогда их разыщу? Мою семью… Если даже фамилии не знаю. Может… – Я вскинул голову и с надеждой уставился на Руфь. – Может, вы помните адрес? Ну, где мы с мамой жили до переезда на Фанё или где живет та приемная семья… Хоть что-нибудь?
Хромосома привычно уже потрясла щеками:
– Нет, птенчик, не знаю я адреса. Помню, Тильда упоминала, что с севера приехала, да и говор у нее северный был поначалу-то. Но, может, это и хорошо?
Я непонимающе на нее выпучился: что же тут хорошего?
– Сам посуди, – продолжала тетка. – Была ведь причина, почему мама твоя пряталась тут, на острове, и тебя прятала. Тильда никогда не была ни глупой, ни слабой, ведь так? Ты свою маму знаешь. И если помнишь, она хотела, чтобы все оставалось, как есть. Даже клятву с тебя взяла, что ты не покинешь дом, не уедешь с острова. Даже после смерти она пыталась тебя защитить. Так неужели ты теперь наплюешь на все ее усилия? – Ее красные, воспаленные от слез глаза нашли мои, губы горько скривились. – И ради чего? Ты уверен, что, если все узнаешь, будешь счастливее? Вдруг это принесет тебе только горе, как принесло Тильде? Надломит тебя, вывернет наизнанку, уничтожит?
Она немного помолчала, словно давая переварить ее слова. Я сидел совершенно оглушенный, едва отдавая себе отчет о том, где я или сколько сейчас времени. Мысли ворочались в голове тяжело, как каменные жернова на заржавевшей оси.
– Так не лучше ли оставить все как есть? – спросила Руфь тихо. – У тебя есть дом. Учеба. Друзья. Будущее. Есть я, в конце концов. Теперь ты знаешь правду. Просто найди силы отпустить ее.
Она уже вышла из комнаты, пожелав мне спокойной ночи, а я все сидел на кровати, теребя кончик пушистого пояса от халата. Уже не Ноа Крау. Даже не Кау. Неизвестно кто.
«Меня зовут Ноа, – вывел я пальцем на запотевшем зеркале в ванной. – Месяц назад мне исполнилось восемнадцать. Неделю назад умерла моя мать. Вчера я узнал, что меня не существует».
Не знаю, для чего я это написал и кому предназначалось послание. Вначале я даже не был уверен, мое ли это настоящее имя – Ноа. Может, мама просто придумала его, как и нашу фамилию. Выбрала потому, что ей понравилось, как оно звучит. Н-о-а. Но потом я вспомнил про плюшевого медведя. Он был реальный. Невыдуманный. Он говорил мое имя, а мама хотела его сжечь. Значит, и имя тоже было настоящим. Теперь оно стало единственным, что у меня осталось от старого меня. Н-о-а. Имя человека, который когда-то построил Ковчег и спас свою семью от потопа, а тем самым и весь род человеческий. Какая ирония. Вот я, его тезка, стою голый в ванной, вожу пальцем по зеркалу и понимаю, что, приди потоп, мне некого будет спасать, кроме себя самого. И я даже не уверен, стоит ли париться.
Одним движением я стер написанное и уставился на свое отражение в зеркале. Если мои родные брат и сестра – монстры, от которых надо бежать на край света, то кто тогда я? Ведь в моих жилах течет та же кровь. Почему мама не боялась, что зло, которое было в них, пробудится во мне? Может, оно просто спит внутри, вот тут, за клеткой выпирающих под кожей ребер, и ждет своего часа, чтобы вырваться наружу? Стать моим языком, моими глазами, моими руками. Уничтожать взглядом, словом, кулаками, ножом, молотком, пулей…
Что, если они убили кого-то? Лаура и Мартин. Сколько мне было, когда мы приехали на Фанё? Я помню, как пошел здесь в школу. В нулевой класс. А что до этого?
Я прижался пылающим лбом к прохладному зеркалу. Не помню. Ни хрена я не помню. Ну, допустим, мы переехали, когда мне было лет пять-шесть. Мартину тогда не могло быть больше десяти, а Лауре – двенадцати. Способны ли дети в таком возрасте на убийство? Хм, интернет говорит, что да. Я проверил. Сидел на физике и гуглил «дети-убийцы». Докатился. Особенно тщательно искал результаты по Дании. И просто офигел.
В нашей маленькой стране ежегодно примерно два убийства совершаются несовершеннолетними. За последние пятьдесят три года двадцать пять убийств. В одиннадцати случаях жертвами тоже были дети. В остальных – родители, братья, знакомые или совсем незнакомые люди. Большинство преступлений совершили мальчики. Жаль, но, кроме статистики и очень кратких описаний, никакой конкретной информации по убийствам не было, не говоря уж об именах преступников или потерпевших.
Капец. Мне просто в голову не приходило, из-за чего еще мама могла отказаться от брата и сестры. И бояться их. Даже спустя столько лет.
С другой стороны, Руфь ведь сказала, что Лаура и Мартин воспитывались в приемной семье. Разве их бы отдали в семью, если бы они грохнули кого-то? Конечно, за решетку их не могли посадить по малолетству, но убийство – это ведь не кража конфет из магазина. Есть же какие-то заведения для малолетних правонарушителей, особенно социально опасных. Нет, тут что-то не то. Лаура эта вроде живет нормальной жизнью: вышла замуж, родила ребенка. Разве она могла бы, если бы была убийцей? Хотя что за бред! Да у многих серийных маньяков были семьи, дети, работа. К тому же случилось все уже больше двенадцати лет назад – что бы там ни произошло.
Я отлепил лоб от зеркала и снова вперился взглядом в свое отражение. Капли конденсата стекали по нему, будто зеркальный я плакал, хотя мои глаза оставались сухими.
– Кто ты? – почти беззвучно произнес я.
Губы отражения повторили мой вопрос.
Возможно, где-то глубоко внутри я всегда это чувствовал. Пустоту. Я пытался заполнить ее чем попало, тупо копируя других. Привычки, модные словечки, увлечения, шмотки, цвет волос, фильмы, шоу по телику, комиксы – всю ту фигню, которую выносил на мой берег информационный поток. Я напоминал прозрачный елочный шарик с блестящей мишурой внутри.
Вытащи ее, и что останется? Пустота. Воздух в пластмассовой оболочке. Пуф-ф…
Наверное, окружающие это чувствовали. Поэтому все мои попытки соответствовать, не отставать, походить на других, быть, как все, были полным провалом. Меня отторгали, как ненужную в слаженно работающем механизме деталь. Я думал, это из-за мамы и ее воспитания. Из-за того, что у меня нет смартфона и аккаунта в «Снапчате» или «ТикТоке». Из-за того, что не хожу в пятничный бар [13]и на тусы с выпивкой. Из-за того, что живу на острове. Но все было гораздо сложнее.
Я оказался фальшивкой. Подменышем. Големом, слепленным из лжи – без прошлого, без истории, без собственного «я».
Лицо в зеркале было краденым. Моя жизнь шла взаймы, и казалось, вот-вот кто-то подойдет сзади, хлопнет тяжело по плечу и потребует отдать должок. Проблема была в том, что я не помнил своего преступления.
– Кто ты?! – заорал я, и отражение скорчило гримасу, зашлось в беззвучном смехе. Кто из нас теперь был копией?
Я размахнулся и со всей дури врезал по наглой хохочущей роже кулаком. Зеркало треснуло с глухим звуком. В раковину посыпались осколки, закапала темная кровь, множась в отражениях. Я вытащил из кожи между костяшками острый кусочек стекла. Поднял взгляд на зеркало. Вот теперь я выглядел правильно. Расколотый на фрагменты. Искривленный и искаженный. С черной дырой в центре. Как подобранный кем-то камешек – куриный бог.
Я на автомате ходил на занятия. Так было проще. Лишь бы Шеф Клаус от меня отстал. Один раз меня вызвали на беседу к Марианне, консультанту по образованию, – как и обещал коп.
На ковер к ней попадали отпетые прогульщики и обладатели длинных хвостов. Как выяснилось, я был кандидатом сразу в обе категории.
– Я, конечно, понимаю… – Марианна сверилась с лежащими перед ней бумагами, – Ноа, у тебя сложная семейная ситуация. – Она повела длинным и тонким, как у муравьеда, носом и сложила пальцы домиком, так что ярко-алые ногти стукнули друг о друга. – Но нельзя же на себе крест ставить. Нужно как-то собраться. Ты ведь в университет собираешься, а с такой посещаемостью – только в сантехники. Да еще полиция тобой интересуется… – Ее взгляд скользнул по моим залепленным пластырем костяшкам.
– У меня ее нет. – Я смотрел Марианне прямо в ее голубые кукольные глаза с неестественно черными ресницами, и мне было настолько плевать на ее нотации, что хотелось ржать в голос. Но я сдерживался.
– Чего нет? – растерялась Волчица.
– Семейной ситуации.
Она замерла на мгновение, отвела взгляд. Потом отпила воды из стоящего перед нею стакана, откашлялась.
– К-хм, ну да. Мы тебе, конечно, поможем, поддержим. Можем ментора к тебе прикрепить. А еще…
– Нет, спасибо. – Я продолжал сверлить ее взглядом. – Сам справлюсь.
Волчица неуютно поежилась, опустила глаза в свои бумажки. Алые ногти выбили по ним тревожную дробь.
– А вообще ты подумай. Может, тебе академотпуск взять? На время. В себя прийти. Отдохнуть. Скажем, к психологу походить? – Она вскинула на меня свои целлулоидные гляделки, ожидая ответа.
Я почувствовал, как на лицо выползает улыбка, такая же кривая, как разбитое зеркало.
– Вы считаете, мне нужен психолог?
Марианна вздохнула, нахмурила выщипанные брови.
– Я считаю, ты в кризисе. С которым тебе может быть очень сложно, как ты выразился, справиться самому. И то, что ты отказываешься от помощи, только это подтверждает.
Моя улыбка потухла. Я щелкнул суставами пальцев на неповрежденной руке. Дурацкая привычка – часто делаю так, когда нервничаю.
– Я больше не буду пропускать занятия. И долги закрою. Дайте мне месяц, и сами увидите.
– Ну хорошо. – Волчица пометила что-то у себя в бумагах. – Встретимся через месяц. Но если тебе будет трудно…
– Знаю, знаю. – Я уже поднялся со стула. – Обязательно обращусь к вам. Всего доброго.
Мама всегда говорила: «Вежливость ничего не стоит, но дорого ценится». Пока ты вежлив со взрослыми, ты не опасен. Так они считают. Удобное заблуждение.
Со сверстниками все по-другому. Тут вежливость не поможет, совсем наоборот. Хотел бы я уметь крыть матом и красиво посылать… ну, хотя бы в лес ежиков пасти. Но этим искусством я никогда не владел, а теперь и учиться поздновато.
К счастью, одноклассники держались от меня на расстоянии. Будто чуяли тонкий душок беды, который исходил от меня, словно запах гари от остывшей трубы крематория. Мамина смерть и несчастье словно отметили меня, заклеймили, выстроили вокруг незримую стену, которую я таскал на себе, как собака – медицинский воротник. И надо сказать, это меня вполне устраивало.
Все проблемы и повседневные заботы сверстников стали казаться настолько мелкими и незначительными, насколько еще совсем недавно могли заполнить мои собственные мысли несданный зачет, плохо написанная контрольная или улыбка хорошенькой соседки по парте. Какое все это вообще имеет значение, если я завтра тоже могу умереть, исчезнуть во тьме, оставив после себя нелепую кучку вещей и не зная даже, кто я, зачем живу и на что способен.
Я призраком ходил по коридорам гимназии, сидел в аудиториях, делая вид, что слушаю объяснения преподавателей, что-то записывал, что-то решал, что-то сдавал. К счастью, меня нечасто спрашивали – видимо, преподам сообщили о моей «семейной ситуации», как это обтекаемо сформулировала Волчица, и ко мне относились, как к коробке из магазина электроники с надписью «не кантовать».
Возможно, так продолжалось бы еще долго, если бы не Черепашка.
Случилось это дней через пять после того, как я сжег мамины вещи, а заодно и сам выгорел изнутри. Я стоял в коридоре у окна, где потише, и честно пытался подготовиться к тесту по математике. Отвлекли меня голоса. Вернее, басок Бенца, который становился все громче и громче.
Мерин явно докапывался до Черепашки, давя на бедного Адама своими метром девяносто и хлещущим через край тестостероном. Не то чтобы я прислушивался, но эти двое мне мешали.
– Я правда не успею, Мэс, – лепетал, пятясь, Черепашка. – Мы завтра всей семьей едем в Обенро, на похороны. Будем там все выходные. А сдавать надо уже в понедельник…
– А я те за чё плачу, одноклеточное?! – Бенц сгреб Адама за лямки рюкзака на груди и дернул вверх так, что бедняге пришлось встать на цыпочки, чтобы не потерять контакт с полом. – Да мне пошрать, швадьба там у тебя или поминки. В вошкрешенье вечером шочинение должно лежать у меня в почте, понял?! И ешли я получу за него ниже дешятки… – Мэс сложил руку в кулак и поднес его так близко к носу Черепашки, что у того глаза смешно сползлись к переносице.
– Да не нужны мне… твои деньги… – выдавил, бледнея от собственной смелости, Адам. Сунул руку в карман и выронил на пол смятые купюры. – У меня бабушка умерла. – Голос у него дрогнул. – Я просто не смогу…
– Не болтай ерундой. Шможешь, куда денешься! – Бенц тряхнул его. Я услышал, как у бедняги зубы клацнули. – А то шам в гроб ляжешь, вшлед за бабкой швоей долбаной. А теперь давай, бабло подобрал. – Мэс оттолкнул Черепашку, и тот, вскрикнув, растянулся на полу.
Грохнулся он неудачно – навзничь, прямо на свой огромный рюкзак. Не знаю, чего парень туда набил, но явно что-то твердое и тяжелое. Лицо Адама исказила гримаса боли, дыхание перехватило. Он сучил руками и ногами, как перевернутый на спину жук, но не мог сдвинуться с места. А этот козел Мэс просто стоял над ним и ржал селезнем.
– Эй, Бенц!
Это кто сказал? Черт, кажется, я.
Мэс повернулся ко мне, все еще покрякивая. Я доходил ему макушкой примерно до подбородка, но вдруг совершенно отстраненно понял, что совсем его не боюсь. Да и что со мной могло случиться? Разве можно разбить пустоту?
– Давай, подобрал свой мусор.
– Чё? – Глаза Бенца стали большими и круглыми, как у собак в сказке про огниво.
– Насорил тут. Подбери, говорю, и вали.
Мэс захлопнул пасть и сделал шаг ко мне, сжимая кулаки.
– Ты чёт ваще оборзел, Крау-рова. Хочешь, чтобы я тебе борзометр открутил? Не думай, что тебе шнова удаштшя за мамочку швою шпрятаться!
– А ты, видать, хочешь, чтобы Марианна узнала, что у тебя дензнаки вместо мозгов и что все твои высокие оценки куплены? – Я с ледяным спокойствием кивнул на валяющиеся по полу купюры. Какое, оказывается, преимущество быть пустым, как выжженный молнией ствол дерева.
– И кто же ей шкажет? – прошипел Бенц, сощурившись. Но я уже заметил, что его уверенность в себе пошатнулась.
Черепашка пялился на нас обоих с пола, разинув рот и хлопая своими пушистыми, похожими на крылья бабочки ресницами.
– Я скажу, – холодно бросил я. – И вот он, – я повел подбородком в сторону Адама.
Мэс снова заржал, качая головой, вот только кряканье его звучало натянуто.
– Этот шлизняк? – Он пнул Черепашку по ноге. – Да он шкажет то, что я прикажу. А ты…
– А я… – Я шагнул к Бенцу, сократив расстояние между нами до какого-то десятка сантиметров, и улыбнулся. Я, правда, и сам не знаю, как эта улыбочка, та самая, из зеркала, выползла на лицо. Я больше-то ничего и не сказал, и не сделал, только Мэс вдруг отвел глаза, пробормотал что-то про психов обдолбанных и, сунув в карман деньги с пола, зашагал прочь по коридору.
С тенью разочарования я смотрел ему вслед, когда рядом раздался голос Черепашки:
– Слышь, Ноа… Ты ведь Ноа, да? А ты правда собираешься Волчице стукнуть?
Я обернулся и с недоумением уставился на поднявшегося с пола Адама.
– А ты правда собираешься и дальше за дебила этого сочинения писать?
Черепашка сгорбился еще больше, покраснел, а потом выдавил, уставившись в пол:
– Он мне пятьсот крон за каждое платит. Это мне надо шесть часов на кассе в «Нетто» корячиться, чтобы столько же заработать.
Я смерил взглядом его будто еще уменьшившуюся от стыда фигурку и вдруг понял: не мне его судить. Кто я такой? Сгоревшее имя, пепел на ветру, сегодня здесь, а завтра…
Адам поднял на меня озадаченный взгляд, когда я похлопал его по плечу, молча собрал свои вещи с подоконника и свалил.
Во мне начало прорастать что-то. Может, из-за той стычки с Бенцем. Может, из-за участившихся кошмаров, которые будто пытались донести до меня какое-то послание, прорвать поверхностное натяжение сознания и вынырнуть из ночной глубины на свет. Может, из-за слов, которые я прочел в маминой книге. Той самой, про время и колесо. На одной из ее страниц мама отчеркнула вот что.
«Любой путь – лишь один из миллиона возможных путей. Поэтому воин всегда должен помнить, что путь – это только путь; если он чувствует, что это ему не по душе, он должен оставить его любой ценой».
И еще, чуть дальше: «Все пути одинаковы: они ведут в никуда. Есть ли у этого пути сердце? Если есть, то это хороший путь; если нет, то от него никакого толку. Оба пути ведут в никуда, но у одного есть сердце, а у другого – нет. Один путь делает путешествие по нему радостным: сколько ни странствуешь – ты и твой путь нераздельны. Другой путь заставит тебя проклинать свою жизнь. Один путь дает тебе силы, другой – уничтожает тебя».
Ведь именно так я и чувствовал себя – застрявшим на пути в никуда, который медленно, но верно меня уничтожал. Книга учила тому, что в любой момент человек может все изменить: отказаться от чего-то, чтобы обрести что-то новое. Мое слепое, как новорожденный котенок, сердце начинало в потемках нащупывать новый путь, и все во мне замирало в ужасе от того, что я еще не видел, но предчувствовал. Все во мне кричало: «Остановись! Не делай этого!» Кричало маминым голосом, так что мне хотелось зажать уши, зажмуриться и раскачиваться из стороны в сторону, пока все не утихнет.
Но стремление внутри росло, пробивалось острой зеленой головкой через камень страха в груди. Не хватало только последнего толчка, чтобы нарушить равновесие.
Это произошло, когда я сидел на датском. Стилистический анализ художественного текста на кого угодно нагонит тоску зеленую, и половина класса либо клевала носом, либо тупо залипала в телефонах. Мне в мобильнике ловить было нечего, так что я пялился в окно. Оно выходило на футбольное поле, оккупированное на сей раз не жертвами физры, а чайками и воронами.
С утра как раз поднялся ветер, на море штормило, а потому водоплавающие птицы переместились вглубь суши, составив конкуренцию аборигенам. Вороны и чайки расположились на зеленом поле напротив друг друга, будто черные и белые фигуры на шахматной доске. Я с отстраненным любопытством следил за тем, как то одна, то другая птица пытались выдвинуться вперед и отвоевать часть территории, но потом возвращались обратно или застывали на месте, не решаясь нарушить статус-кво. Казалось, партия безумного шахматиста зашла в тупик. Ситуация была патовая.
Я подавил зевок. Вдруг в одно мгновение черные и белые птицы взмахнули крыльями и оторвались от земли. На поле, размахивая руками и подражая пернатым, выбежал ребенок – мальчик лет пяти. Чайки и вороны смешались в воздухе, разевая клювы. Их недовольные вопли долетели до меня даже через оконное стекло. Мальчик, счастливо смеясь, носился кругами по траве. На небольшом расстоянии от него по дорожке шла женщина с коляской – наверное, мать.
Кто-то толкнул меня под локоть, и я вздрогнул. Завертел головой и понял то, что и так знал: толкать меня было некому. Я сидел за партой один. Вернее, толчок действительно был – только он шел изнутри. Равновесие нарушилось. Камень покатился с горы, и теперь его было не остановить.
Я встал со стула, покидал учебник с тетрадью и прочим в сумку и молча пошел по проходу между партами. Вокруг запереглядывались, зашептались.
– Ноа? – Наша датчанка сообразила, что происходит что-то странное, и оторвалась от своего «Пауэр поинта». – Ты куда собрался? Да еще с вещами… Ноа?
Но я уже прошел мимо нее. Вот и дверь класса.
– Да что с тобой происходит? – прилетело мне в спину.
Уже безразлично. Ничего из этого уже не имеет значения. Решение принято.
Давно уже я не чувствовал себя так легко. Домой летел, будто за спиной выросли крылья, и не важно – черные или белые. Еле дождался парома, гнал по Фанё на седьмой скорости почти всю дорогу.
Внутри все дрожало и пело, подталкивало руки и ноги, весело кружило голову. Меня будто подхватила ярмарочная карусель и понесла через музыку и цветные огни, и остановиться было невозможно.
Приехав домой, я развил лихорадочную деятельность. Первым делом собрал рюкзак. Запихнул туда мамин халат, «Колесо времени», смену белья, носки, пару теплых вещей, полотенце, станок и пену для бритья, зубную щетку и пасту. Потом открыл комп, настрочил заявление о том, что беру академ на месяц, и отправил Марианне. После чего занялся финансами. И вот тут меня ждало первое разочарование. Онлайн-банк показывал, что на счету у меня осталось средств с гулькин нос. Выплата штрафа за сжигание мусора проделала брешь в моем и так скромном бюджете, а деньги, о которых говорила мама, еще не пришли. Не знаю, почему я не подсуетился раньше. Мне казалось, что все произойдет как-то само собой, без моего вмешательства: ведь похороны и выдача свидетельства о смерти мамы прошли гладко, и от меня особо-то ничего не требовалось, кроме присутствия.
Я как-то не задумывался о том, что всем этим занималась Руфь, причем с удовольствием. Болезни, смерти, похороны – это была ее стихия, тут она чувствовала себя как рыба в воде. Наверное, если бы она когда-то и устроилась на работу, то в похоронное бюро или тот же хоспис.
А вот вопросов наследства Руфь не касалась. Все бумаги оформляла мама, а у меня теперь остались только надписанные ее рукой папки с документами.
Когда же, черт возьми, придут эти деньги? И придут ли они вообще? Даже на стипендию теперь нечего рассчитывать: я только что отправил заявление на академ. А мне, кстати, вот-вот должны были поднять ее как сироте.
Я вскочил на ноги и заметался по комнате, хрустя суставами пальцев. Нет, тупо сидеть и ждать – не вариант. В гимназию все равно вернуться не смогу – только не после демонстративного ухода с занятий и заявления. Заработать – тоже не выйдет. Высокий сезон на Фанё давно закончился, а в Эсбьерге быстрые деньги не срубишь. Разве что вон мозги свои продавать золотым мальчикам вроде Мэса, но я лучше удавлюсь. К тому же в и-боксе уже лежит письмо с приглашением на встречу в коммуне, на которую я вовсе не собирался являться.
И что делать? Отправляться в дорогу с 485 кронами на карте?
Я вытащил из кармана фотографию с крестин, которую предусмотрительно положил в пластиковый кармашек для сохранности. Повернул задней стороной.
Брёнеслев. Это далеко на севере Дании, я смотрел карту. Поездка на общественном транспорте с Фанё займет примерно шесть часов. Сначала паром, потом поезд с пересадкой, потом автобус. Я никогда не ездил на поезде. По крайней мере, не помню такого. И вообще, вряд ли теперь это актуально: моих денег едва хватит, чтобы доехать в одну сторону. Питаться при этом придется воздухом, а ночевать – на вокзале.
Я перевернул снимок лицевой стороной и провел подушечкой пальца по низко нависающим тяжелым аркам церковных нефов, словно грозящих раздавить счастливое семейство. Я никогда не видел своего свидетельства о рождении, да теперь уже, скорее всего, и не увижу – думаю, мама спалила его вместе с прочим «компроматом». Но в приходской книге наверняка сохранилась запись о крестинах, а в архиве, возможно, и копия свидетельства. Заполучу его и узнаю свою настоящую фамилию, узнаю имя отца. А если повезет, пастор, может быть, вспомнит нашу семью. Ведь священники служат подолгу в одной церкви и часто хорошо знают своих прихожан.
Нет уж! Я отправлюсь в Брёнеслев и сделаю это сегодня же, к черту все!
Я вышел в прихожую, где на стене висела деревянная ключница в виде желтого скворечника. Нашел ключ от гаража – маленький с красным шнурком. Сдернул его с крючка вместе с ключами от машины и выскочил во двор.
В гараже мирно стоял мамин двухместный «ФольксвагенПоло». Было ему лет если не сто, то уж точно больше двадцати. Даже красный лак кузова вылинял до неопределенного цвета подживающей кожной опрелости. Когда-то этот драндулет носил гордое звание служебной машины и находился в собственности коммуны – о чем напоминали более темные буквы на боку, там, где раньше была наклейка. Лет десять назад мэрия решила обновить автомобильный парк, и «фольксваген» продали по дешевке вместе с десятком других бэушных легковушек и микроавтобусов – так он и попал к нам.
Несмотря на задрипанный вид, машинка была еще хоть куда: мы ездили на ней только, чтобы вывезти мусор на свалку или затариться по-крупному в Эсбьерге, то есть от силы пару раз в месяц. Остров наш можно было запросто объехать на велосипеде, а на пароме тачку гонять – удовольствие дорогое.
Я вставил ключ в замок и открыл водительскую дверцу – из электроники в «фольксвагене» было только полуживое радио. Вдохнул застоявшийся воздух салона. Слабый душок бензина, машинного масла, пыли, въевшийся в салонные чехлы, и эхо соленого бриза прошлого лета, когда мы с мамой ездили по дороге, идущей прямо по пляжу. Я опустился на сиденье и задержал воспоминание в легких. Глаза защипало. Медленно выдохнул, вспомнив о своей цели. Положил обе руки на руль. Поздно, мама. Я уже обеими ногами стою на новом пути, который выбрал сам.
Проверил уровень топлива. Как и думал, почти полный бак. На нем экономичная машина могла докатить до самого Брёнеслева безо всяких проблем. А в бардачке нашлась карточка на паром, на десять поездок. Использовано всего четыре. Оставалось решить последнюю проблему, самую главную: как выехать на «фольксвагене» с Фанё без прав?
Боялся я не Шефа Клауса: в конце концов, он не был вездесущим, а мне требовалось всего лишь проскочить на машине на паром. На той стороне, где никто меня не знал, вряд ли полиции бы пришло в голову останавливать меня, просто чтобы проверить документы. С какой стати, если я не собираюсь ничего нарушать? Водить-то я научился давно, еще лет в четырнадцать, а в последнее время, когда мама стала совсем плоха, часто занимал место за рулем. Пересаживались только при заезде на паром.
Все дело было в Питере Дюльмере, папаше Керстин. Он-то прекрасно знал, что о заветной пластиковой карте мне пока приходилось только мечтать. Стоило ему застукать меня на месте водителя, и одним штрафом уже не отделаться.
Я побарабанил пальцами по кожаной обшивке руля. В голове забрезжила слабая идея. Возможно, не очень удачная, но пока что другой не придумалось. Я вылез из машины и решительно направился обратно в дом. Следующие полчаса потратил, обшаривая его снизу доверху в поисках записки с телефоном Дюлле. Когда я уже почти уверился в том, что выбросил бумажку или сжег вместе с мамиными вещами, то обнаружил ее пришпиленной магнитом к холодильнику, куда полез попить холодненького. Я ее точно туда не вешал, так что либо в доме действительно завелось привидение, либо это Руфь таким образом ненавязчиво пыталась устроить мою личную жизнь.
Я вытащил мобильник из кармана и задумчиво ввел номер Дюлле. Она была меня старше примерно на полгода и на летних каникулах активно училась в автошколе. А когда начались занятия в гимназии, только глухой не слышал полную драмы историю о том, как Керстин сдавала на права. Попался, мол, ей какой-то жутко вредный инспектор по имени Палле. У него даже прозвище было соответствующее: «Пáлле с третьего раза сдали». Ну так вот, Дюлле у него три раза вождение и провалила. Только на четвертый сдала, еле живая оттуда выползла.
Хрустнув пару раз суставами, я наконец решился.
– Керст’н слуш’т. – В телефоне захрустело. Видать, Дюлле грызла что-то. У нас как раз занятия закончились.
– Привет! – вежливо поздоровался я. – Это Ноа.
– О! – У нее что-то загрохотало и посыпалось. Я даже перепугался. Грузовик ее там сбил, что ли, на переходе?
– Ты там в порядке?
– А… Я… Да! – прозвучало сначала отдаленно и глухо, а потом так звонко и прямо в динамик, что я вздрогнул и отвел телефон от уха. – А ты как? Чего прямо с датского ушел? Датчанка тебе теперь голову откусит. Ты же знаешь, она настоящий Шрек. «Есть только я и мое болото».
К этому вопросу я был готов.
– Да мне как-то нехорошо стало. Так что я поболею пару дней.
Дюлле вздохнула сочувственно.
– Это снова из-за мамы, да?
– Да нет, так… Наверное, грипп. Слушай, Керстин… – я сделал глубокий вдох, набираясь мужества, – мне нужна твоя помощь.
– Помощь? – удивленно повторила Дюлле. Еще бы, когда я кого просил о помощи? Особенно девчонку. – Ну… – В телефоне зашуршало, послышались чьи-то отдаленные голоса.
– Ты там с кем-то? – спросил я упавшим голосом. – Ладно, если тебе неудобно…
– Удобно-удобно! – выпалила Дюлле с энтузиазмом. – А что делать-то? Если тебе панадол нужен или спрей от насморка…
– У меня есть, – быстро вставил я. – Не в этом дело. Просто… – Я нервно щелкнул костяшками. – Понимаешь, я мамину машину хочу продать. Деньги нужны позарез. В общем, договорился с одним автосалоном в Эсбьерге. Надо «фольксваген» туда отогнать, но… Сама знаешь, я без прав. Вот и подумал: может, ты?..
– Ах, это… – протянула Дюлле. – А тебе когда надо?
– Сегодня, – твердо сказал я. – Как можно скорее, пока они не закрылись.
В трубке немного помолчали, слышалось только неровное дыхание и звуки улицы – видно, Керстин разговаривала со мной на ходу.
– А… ты тоже поедешь? – спросила она неуверенно. – У тебя же грипп.
Я мысленно проорал: «Йес!» – и расплылся в улыбке.
– Конечно, поеду! Мне уже лучше. Так я тебя жду?
– Ладно. – В голосе Дюлле послышалось воодушевление. – Буду примерно через… минут тридцать – сорок. Ок?
– Ок.
Я отключился и подпрыгнул на месте, сделав «козлика». Хрен теперь Питер ко мне прикопается. За рулем-то его родная дочка сидеть будет! Главное, чтобы она ничего не заподозрила. А то еще станет отговаривать или помогать откажется. Знаю я этих женщин, вечно они считают, что умнее тебя, и все пытаются за тебя решать.
Поднявшийся с утра ветер все крепчал и грозил к завтрашнему дню перерасти в настоящий шторм. Достаточно мощный, чтобы пристань полностью затопило и отменили паромное сообщение с Эсбьергом. Так что намылился я с острова очень вовремя.
– Привет, Ноа! – крикнул Питер, перекрывая шум захлестывающих волнорез волн. Он привычно помахал мне, пропуская на борт «Меньи» в середине короткой цепочки машин. Ветер запустил пальцы в его медные волосы, слегка приплюснутый нос и уши покраснели.
– Езжай аккуратно, малыш. – Он подмигнул дочери, щеки которой мгновенно сравнялись цветом с исхлестанными ветром ушами отца.
Видно, Керстин уже сказала Питеру о моих планах на «фольксваген», когда переправлялась на Фанё. Больше всего я теперь боялся расспросов о продаже машины и моем самочувствии. Вдруг запутаюсь во вранье и меня выведут на чистую воду? Так что, как только мы заехали на грузовую палубу, я пробормотал что-то насчет тошноты и качки и слинял в туалет. Половину двенадцатиминутного путешествия отсиживался там, половину – на самом дальнем ряде кресел, скрючившись и натянув на голову капюшон. Дюлле нервно кусала губы и осторожно гладила меня по спине, будто больного кота.
К машине мы спустились, когда паром уже причаливал. Пандус как раз открыли, и тут на нас с новой яростью накинулся ветер, бросая в лицо мелкие соленые брызги. С кого-то из туристов на сходнях сорвало плохо завязанный шарф. Махнув полосатым хвостом, он полетел наперегонки с любопытными чайками и исчез в волнах.
– Шарф за бортом! – весело крикнули с верхней палубы.
Залаяла лохматая собака на причале, подпрыгивая и чуть не вырывая из рук хозяина поводок. На спине псины смешно раздувало шерсть.
На всякий случай я потуже затянул вокруг шеи мамино рукоделие.
– Как говорят у нас на западном побережье, пока на курах остаются перья, это всего лишь легкий бриз, – со смехом «утешил» потерявшего шарф пассажира Питер.
Я торопливо залез в машину, стараясь не привлекать внимания папаши Дюльмера. Расслабиться и выдохнуть смог, только когда мы съехали с пандуса, и Керстин неторопливо покатила к выходу из порта.
– Так в какой, говоришь, тебе надо автосалон?
Я вздрогнул. Занятый беспокойными мыслями, я и забыл проинструктировать своего водителя. Назвал адрес на выезде из города: близко к скоростному шоссе и как можно дальше от паромного терминала. Если бы что-то пошло не так, Дюлле не смогла бы тут же броситься за папочкой. Меня сразу начала грызть совесть по этому поводу. Керстин-то без велика. И как она из этого гетто добираться назад будет? Там автобусы-то хоть ходят?
– Ноа.
– А? – Я снова дернулся, да так, что больно ушиб локоть о дверцу машины.
Дюлле сочувственно покосилась на меня, стараясь не отвлекаться от дороги.
– Ты не мог бы перестать? – Ее взгляд скользнул на мои лежащие на коленях руки.
Вот черт! Я и не заметил, что сидел и вовсю хрустел костяшками, выламывая пальцы.
– Ох… прости!
Наконец мы подрулили к автосалону и заехали на парковку. Давно бы пора, а то я уже вспотел весь, и не потому, что на мне теплая куртка. Вернее, не только потому.
– Спасибо. – Я демонстративно вылез из машины. – Ты меня очень выручила. Я твой должник.
– Да ладно. – Дюлле снова зарделась, застенчиво улыбаясь, и протянула мне ключи от «фольксвагена». Я сгреб их так быстро, что поцарапал бы ее руку, если бы ногти у меня давно не были сгрызены до мяса. – Не стоит благодарности. А хочешь… – она чуть поколебалась, заправила под шапку выбившуюся рыжую прядь, – вместе домой поедем? Я тебя подожду.
Меня аж снова пот прошиб, на этот раз – холодный. Такого развития событий я не ожидал от слова совсем.
– Ну… мне… – Боже, ну чё ты мычишь, как корова беременная?! Рожай уже! – Мне сказали, это может занять какое-то время. То есть даже много времени. Машину должен механик осмотреть, оценить состояние… – врал я напропалую, надеясь, что краска на щеках сойдет за естественный румянец от холодного ветра. – Короче, нет тебе смысла тут мерзнуть. Здесь рядом вроде автобусная остановка была, мы проезжали. – Я завертелся по сторонам – только бы не видеть несчастных глаз и поникших плеч Дюлле. – Вон автобус как раз идет. Беги давай. Успеешь.
Керстин вздохнула и обхватила себя руками, будто вдруг начала мерзнуть.
– Ну тогда пока. Увидимся. И Ноа… – Ее губы шевельнулись, но она тут же прикусила нижнюю, будто передумала говорить то, что собиралась.
– Что? – нетерпеливо выпалил я, притоптывая на месте – то ли от холода, то ли от нервного возбуждения.
– Выздоравливай, – кривовато улыбнулась Дюлле, развернулась и пошла к остановке.
Я не стал ломать голову над ее гримасами и торопливо потопал ко входу в салон. Если Керстин обернется, то увидит, что я действительно туда заходил.
Внутри, как по заказу, не было ни души. Только где-то в дальнем конце зала слышались приглушенные голоса: продавец пытался сбагрить клиенту одну из полноприводных «мазд».
Я отошел подальше от стекла и незаметно присел за ближайшей тачкой – типа, мало ли, я колеса рассматриваю. С этого наблюдательного пункта мне была прекрасно видна Дюлле на автобусной остановке – а вот она меня разглядеть не могла.
В первый автобус Керстин не залезла – он, наверное, шел не туда. Пришлось вместе с ней подождать следующего. К счастью, пришел он довольно быстро. Дюлле сверилась с расписанием в телефоне и полезла внутрь. Обернулась на ступеньках, и у меня аж сердце екнуло. Казалось, она смотрела прямо на меня – хотя что можно разглядеть через стекло салона, да еще за стальным корпусом джипа?
Секунда, и двери автобуса закрылись, а за моей спиной раздался внушительный бас:
– Эй, парень! Потерял тут что?
Я подскочил на ноги, сунул продавцу под нос ключи от «фольксвагена»:
– Да вот, уронил, – и рванул на выход.
С парковки газанул так, что колеса взвизгнули. В венах бурлил чистый адреналин. Все казалось, что вот-вот за мной погонятся, попробуют остановить: не Дюлле, так ее папаша; не Питер, так Руфь или копы; или этот бородатый мужик из автосалона, хотя на фига я ему сдался.
С трудом я заставил себя приподнять ногу с педали газа и ехать положенные в черте города пятьдесят километров в час. И только свернув на скоростное шоссе и набрав сто десять, я перевел дыхание и трясущейся рукой включил радио. Через хрип атмосферных помех прорвался мягкий мужской голос:
And she needs you
This is for Matilda [14].
Я не знал, хорошим или дурным знаком было упоминание маминого имени, но на губы робко выползла торжествующая улыбка.