Мечик-Бланк К.
Возвращение
Маша Пантелеева - самая симпатичная героиня советской литературы. Книгу ее отца - "Наша Маша" (Л., 1966) - и до сих пор многие, наверное, помнят. Не потому, что так уж хорошо написана, а скорей потому, что такую или очень похожую весьма многие хотели бы написать сами. Кто из грамотных молодых родителей не пытался - или хотя бы не пожалел, что не попытался, - вести дневник наблюдений за первьми жестами, поступками, словами своего малыша? Много и было подобных дневников, - но кому пришло бы в голову отдавать их в печать? И где опубликовали бы? Книга Л.Пантелеева стирала границу между читателем и писателем.
Но он был родитель не молодой - старше своей Маши не то на сорок восемь, не то на сорок девять лет. И он испытал много несчастий и был меланхолик и моралист, - то есть лишь очень немногих людей любил, а остальным не доверял. И хотел воспитать дочку так, чтобы злая толпа ее не погубила. Но при этом не прощал ей (то есть, конечно же, прощал, но с болью) ни малейших отступлений от нравственною идеала...
Есть в "Нашей Маше" страницы, которые нельзя теперь читать без какого-то суеверного ужаса. Вот маленькая девочка пытается пробраться в папин кабинет, - но мама, бабушка, домработница преграждают ей дорогу. И автор прислушивается за дверью к ее плачу, к их увещаниям: - Нельзя! Папа работает!
Наконец ребенка уводят. Автор вздыхает, закуривает и с усилием возвращается к работе - пишет "Нашу Машу", может быть.
Но Судьба, как известно, не читает книг. Маша тяжело заболела, большую часть своей короткой жизни провела в нервной клинике, где и умерла тридцати с чем-то лет, пережив мать и отца. Публикуемый ниже очерк подружки ее детства - единственное и бесконечно печальное свидетельство, что Мария Алексеевна Пантелеева существовала не только в литературных текстах.
Самуил Лурье
Памяти семейства Пантелеевых
1988 год. Я возвращаюсь в Ленинград после девяти лет, прожитых в Америке. Сколько счастливых встреч! Сколько прекрасных мест я покажу своей семилетней дочке. Сегодня мы едем в Комарово. Там прошло мое детство.
На Финляндском вокзале мы садимся в электричку. Юля читает лозунги на домах: "СлЕва КПСС!", "Да здравствуИТЕ..." Мне неловко перед сидящими рядом пассажирами. Прошу ее говорить тише и советую читать названия станций. Она старательно произносит, уже без ошибок: "Ланская, Удельная".
Удельная... Хватаю Юльку за шиворот, тащу к выходу. "Уже приехали?" -удивляется она. "Нет, мы должны навестить мою подругу". В голове крутятся мрачные мысли. Удельная - какой страшный удел! "Уж лучше посох и сума...". Боже, как я пойду с Юлей в такую больницу? К тому же нас ждет Комарово моего детства: зима, сугробы, финские сани и сосны в снегу. А встреча была бы... И вряд ли... Двери закрываются. Мы едем дальше.
Маша. Я не помню, когда мы познакомились. Наверное, тебе было шесть, а мне соответственно пять. Но я помню твои гладкие тяжелые волосы, темно-карие, чуть восточные глаза, нижнюю губу с трещинкой от мороза, смазанную вазелином, ощущение упругой и гладкой щеки...
Ума не приложу, почему твои родители, Алексей Иванович и Элико Семеновна, именно меня выбрали тебе в подруги. В Комарове на зимних школьных каникулах много девочек, нарядных, начитанных и веселых.
Я живу в Комарове постоянно, у бабушки с дедушкой, - дед работает директором Дома творчества. Хотя ты живешь в Ленинграде и видеться мы можем только зимой, мы обе знаем, что мы лучшие подруги.
Тебе не разрешают кататься на лыжах и санках с Черкасовской горки. Но мы часами гуляем по Комарово с твоими родителями. Ты называешь их "папсик" и "мамсик". Во время этих долгих прогулок (до Репина три километра, до Зеленогорска семь) Алексей Иванович нас развлекает смешными историями. По очереди вы читаете стихи на непонятном мне немецком языке:
Ich weiss nicht, was soll es bedeuten,
Dass ich so traurig bin...
"Машик, переведи", - велит Алексей Иванович. И ты рассказываешь мне про то, как на вершине горы сидит дева, расчесывая свои золотые волосы. А Алексей Иванович тебе говорит: "Посмотри, Маша, как Ксанчик похожа на маленького Пушкина".
Мы рисуем на снегу шарады и играем в буриме. Алексей Иванович нам задает рифмы, первые попавшиеся, и много лет спустя слова "доберман-пинчер" у меня все еще ассоциируются с именем Леонардо да Винчи.
Твой мир мне не совсем понятен. Я не знаю, что делать с твоим признанием, когда однажды на комаровской дороге, спросив у меня, люблю ли я своих родителей, ты вдруг говоришь мне странную вещь: "А я своих не люблю, вот так-то".
Иногда мне кажется, что ко мне ты равнодушна, но это все же не так, в тебе проскальзывает нежность, когда ты треплешь меня за челку, жарко шепча на ухо: "Ты мой Конек-Горбунок". Или приговариваешь: "Ручки, ножки, огуречик. Вот и вышла... Ксана Мечик!".
Мы возвращаемся в Дом творчества. В девятнадцатом номере на втором этаже, где всегда останавливается Алексей Иванович, нас ждет шоколад "Золотой якорь" и лимонад, хотя никакого праздника на самом деле нет. Алексей Иванович велит нам снять промокшую обувь и растирает нам ноги одеколоном со странным названием "4711". Много лет спустя я увижу такой одеколон на витрине нью-йоркского парфюмерного магазина.
Нам выдаются сухие шерстяные носки, мы отправляемся бродить по Дому творчества. Только шуметь нельзя. В коридоре висит вывеска: "Тише, шум мешает работе". Ты переводишь ее на тарабарский язык: "Тэшэ шэмэ мэшэ рэбэ".
Пока не видят родители, ты снимаешь оба носка. "Смотри, - говоришь ты с гордостью, - у меня красивые ноги. Папа сказал, что у женщины должны быть узкие щиколотки".
Твоя мать, Элико Семеновна, - красавица, элегантная и кокетливая. Ей даже немолодой возраст к лицу. Она знает, что грузинкам идет все черное, и обычно носит черные платья. Черное каракулевое манто. Черные замшевые полусапожки. И только помада на губах - ярко-красная.
Маша похожа на маму, и всем ясно, что она станет такой же красавицей. На ней хоть и искусственная, но тоже каракулевая шубка, подпоясанная кожаным ремешком, полусапожки, отороченные мехом. Она отличается от обычных девочек. У нее нет косичек. Она не ходит в брюках. Не шалит и не балуется.
Дома мне ставят ее в пример: "Посмотри, какая Маша интеллигентная и воспитанная. Всегда здоровается со взрослыми, уступает дорогу, не шумит, не прыгает, не лазает по деревьям". Маше ставят в пример меня: я правильно держу столовую ложку, умею шить куклам одежду и играю на рояле.
Но у Маши есть неоспоримое достоинство передо мной: она невероятно, чрезвычайно талантлива. Через много лет в воспоминаниях Лидии Чуковской мне попадется письмо Анны Ахматовой, где есть такие строки:
Вчера Пантелеев показывал мне свою невероятную девочку. Я в жизни моей не видела ничего подобного. Показывая (передразнивая) пьянеющую эстонку, она отчетливо произносила какие-то эстонские звуки и наполнила комнату чем-то эстонским.
Я прекрасно помню этот Машин "номер". Он называется "Эстонка в кафе". Машин талант демонстрируется отдыхающим в Доме творчества. Комната маленькая, людей некуда сажать. Мне разрешается сидеть на письменном столе Алексея Ивановича.
Я не могу оторвать глаз от Маши. Только что она стояла у стены и, потупив глаза, робко здоровалась с гостями, а сейчас в воображаемом эстонском кафе, закинув ногу на ногу, сидит раскрепощенная женщина. Изящным жестом она снимает перчатку с руки, берет в руки воображаемый бокал, закуривает воображаемую сигарету, пьянеет, кокетничает с официантом. Номер короткий - минут пять, не больше. Таких номеров несколько: пародии на Алексея Ивановича, бабушку, маму. Безупречный грузинский акцент.
Зрители приходят в восторг. Аплодируют. Польщенные Элико и Алексей Иванович спрашивают девятилетнюю Машу: "Машенька, хочешь что-нибудь?" "Да, - тихо отвечаешь ты, - можно мне тоже сесть на письменный стол?"
Когда я переезжаю в Ленинград, мы ездим с тобой и Элико Семеновной на выходные в Комарове к Алексею Ивановичу. И все как прежде: прогулки, буриме, лимонад. Мы возвращаемся в битком набитой электричке, разморенные от жары и черносливового запаха лыж. А потом холодные трамваи развозят нас в разные концы города.
"Ксанчик, ты должна сделать дырочки в ушах, тебе пойдут серьги, говорит Элико, показывая нам с Машей шкатулку со своими драгоценностями. Но, запомни, носить надо только серебро".
У Пантелеевых самый элегантный дом. Единственное украшение его - черные кувшины, похожие на хозяйку дома. Меня кладут спать в алькове. Это уголок Элико. На полках, вокруг тахты, стоят альбомы по искусству. Маша спит в соседней комнате. Нам строго-настрого запрещено шушукаться ночью.
Утром нам дают синие пластмассовые чашечки с кефиром. Он розовый с клубничным привкусом. Теперь-то я знаю, что это йогурт. Элико сама его делает из русского кефира и русского клубничного варенья.
Алексей Иванович и Элико Семеновна ездят за границу: в Венгрию, Швейцарию, Японию. По возвращении приглашают в гости, рассказывают о поездках. А после этого, как всегда: "А сейчас тебе Маша отдаст подарочки".
Маша рассматривает вместе со мной маленькое богатство: крошечную гитару-точилку с фотографией ансамбля "Битлз", французский детский одеколон, плитку швейцарского шоколада.
Я знаю, что родители воспитывают Машу очень вдумчиво. Я однажды слышала, как Элико делилась с моей бабушкой: "Нам кажется, что Маша скуповата, и стараемся, чтобы она чаще дарила подарки друзьям". И понимаю, что те посылки, что каждое лето мне присылались из Эстонии - с белым шоколадом, марципаном и прочими сластями, - имеют к этому отношение.
Мы уже взрослые. Мне шестнадцать, Маше семнадцать. Наши встречи по-прежнему фрагментарны. Маше не разрешают ездить одной в общественном транспорте. Звонит Элико: "Ксанчик, мы хотели бы пригласить тебя к Маше на вечеринку. Придет Леночка Журба. Будут мальчики - Леночкин младший брат".
Мы усаживаемся за стол. Нас кормят вкусной едой. Мы пьем лимонад. Потом развлечения. Леночку просят спеть английскую песенку, меня - французскую. Мы по очереди танцуем с Леночкиным младшим братом. Я чувствую всю искусственность этой ситуации. Но, по правде говоря, я страшно рада видеть Пантелеевых, и я стараюсь не думать о том, что Маша больна.
Мечта о Театральном институте отметена. Там, кроме актерского мастерства, преподают фехтование. Кроме того, там невероятная нагрузка. Через полгода ей придется бросить немецкое отделение Герценовского института. Ее посещают знаменитые врачи, но улучшения не происходит. И страшнее всего слышать ее слова: "Мне нравится в больнице. Я там рисую, гуляю".
Мне двадцать лет. Звоню Пантелеевым и говорю, что сейчас приеду. Мне необходимо встретиться и поговорить. Дверь открывает Элико. Я выпаливаю: "Я уезжаю". Она ахает: "А как же Маша? - и оборачиваясь: - Машенька, ты слышишь, Ксанчик уезжает в Америку!". Маша спрашивает: "Ты едешь с родителями?" - "Нет, я еду одна, но надеюсь, что они приедут через год-два".
Разговор тяжелый, я боюсь расклеиться. Мне пора домой. "Подожди",-говорит Элико и идет в кабинет к Алексею Ивановичу. Мы с Машей молча ждем. Он выходит с всклокоченными волосами, держа в руках свою последнюю книгу. Я читаю надпись: "Дорогой Ксаночке Мечик, чтобы не забывала своих старых друзей. За себя, Элико Семеновну и Машу". Прощай, Маша.
Алексей Иванович выходит со мной на лестничную площадку. Он все понимает. Он знает, что в Америку уехал мой брат Сергей Довлатов. Через несколько минут выходит Элико. Мы прощаемся. Спускаясь по лестнице, я оборачиваюсь, гляжу на них и понимаю, что мы никогда больше не увидимся. Я еле сдерживаюсь, чтоб не разрыдаться. И тогда Элико говорит: "Ксанчик, ты не думай, там в комнате Маша плачет". Но почему-то я ей не верю.
Потом эмиграция и жизнь в Америке. Приезд моих родителей. Рождение Юли. Аспирантура на кафедре славистики в Колумбийском университете.
Переписка с Пантелеевыми. Машины письма полуравнодушные-полунежные. Письма Алексея Ивановича. Смерть Элико. Говорят, она умерла на улице, когда несла одежду бездомным.
Теперь есть только Маша и папа: "Папье-Маше", как они называли когда-то свой союз. Письма от Алексея Ивановича становятся все горше от раза к разу. Вот два отрывка:
Август 1985-го.
Маша больше пяти лет не выходила за порог дома, а в больнице- в первый же день пошла. Дня через три я гулял с ней в парке, вышли на шоссе, мимо бежала зеленая электричка из Ленинграда, и я сказал:
- Хочешь, съездим в Комарово?
Она не ответила, помолчала и заплакала.
Да, этот зеленый поезд бежал в наше невозвратное прошлое. Ехать туда и мне было бы больно.
Май 1986-го.
Маша все еще в больнице. 5-го июня будет год. Рад, что гуляет, а еще больше рад, что стала читать. И помногу.
На прогулке в парке слышим шум поезда и видим за деревьями мелькание зелено-красной электрички. Посмотрим друг на друга, помолчим и вздохнем.
- Куда, - спрашиваю, - пошел поезд?
- В Комарово.
И этим все сказано.
Последнее письмо от Алексея Ивановича:
4 марта 1987 года.
Ленинград.
Дорогая Ксаночка!
Недавно я отправил тебе свою книгу "Приоткрытая дверь". Надеюсь, она уже добралась до тебя. Что касается фотографии - я уже много лет не снимался, а после смерти Элико Семеновны и вообще отказался фотографироваться и выступать по телевидению.
В "Приоткрытой двери" - мой портрет, который, может быть, чем-нибудь да напомнит тебе меня. В предыдущем письме не поблагодарил тебя за мыло и кофе. И то и другое - маленькие мои пристрастия (пить водку и курить я давно бросил).
Маша и я целуем тебя и Юленьку, шлем сердечный привет всем твоим.
Хорошо бы - до свиданья!
Дай-то Бог!
Твой
Л.Пантелеев
Юлю попроси от моего имени крепко пожать лапу Мите. Очень люблю шотландских овчарок.
Через год я возвращаюсь в Ленинград. Я знаю, что милых, дорогих Пантелеевых уже нет - ни Элико, ни Алексея Ивановича. И вот последний шанс выйти на остановке Удельная. Но я не выхожу.
И когда получаю письмо от Маши, чувствую, как у меня начинают гореть щеки:
27 июля 89 года.
Дорогая Ксаночка!
Я как-то узнала, - что ты была в Ленинграде.
Очень жалею, что ты ко мне не только не зашла, но и даже не позвонила.
Ты, наверное, слыхала, что произошло с нашей семьей. Яосталась одна, и мне помогает тетя Ляля, которая живет в Пушкине (ты когда-то у нее была), и еще одна женщина.
Я часто вспоминаю тебя - Мечик-Огуречик!!!
Вспоминаю наше невозвратное детство. Вспоминаю, - как мы проводили время в Комарово.
Как живешь ты?
Как мама и папа?
Как Юленька?
Наверное, уже стала большая.
Привет - Мише.
Если есть желание, - ответь мне, буду оченъ рада.
Целую тебя.
Твоя Маша Пантелеева.
Через два месяца в больнице на Удельной Маша Пантелеева умерла.
Вот мой ответ, Маша. Он запоздал на десять лет. Сегодня я перечитываю ваши письма, и мне хочется думать, что в тот зимний день, когда я с дочкой ехала в Комарово. ты не гуляла в больничном парке и не глядела вслед уходящей зеленой электричке.