Фридрих ГОРЕНШТЕЙН Возвращение невидимки

Арест антисемита

(БЫЛЬ)
Ольге Юргенс

Бывают осколочки-самородки, которые в памяти отлагаются целиком. Их надо не воспроизводить, а просто взять, может быть, несколько отшлифовав, особенно если речь идет о чем-нибудь необычайном, почти что невиданном и неслыханном.

Безродных космополитов арестовывали, сионистов — убийц в белых халатах, троцкистов, зиновьевцев-каменевцев, бухаринцев и т.д. Об этом всем известно. Но чтоб арестовывали антисемита, об этом мало кто слышал, если вообще кто-либо слышал.

А я не только слышал, но даже видел и, можно сказать, принимал в том участие.

Правда, всего один раз в жизни в десятилетнем возрасте, значит, в 1942 году.

Был узбекский город Наманган. Лето, июнь или июль. Нет, пожалуй, август, потому что немецкие войска уже подошли к Сталинграду.

О том мне впервые сказала соседка, мать моей девятилетней подруги.

Эта соседка в предлагаемой необычайной истории играет главную роль, но как ее звали, не помню.

Софья Семеновна? Рафа Моисеевна? Тетя Бетя?

И как звали тогда ее девятилетнюю дочь, не помню.

Фаня? Маня?

Интересно, что все бытовые детали помню в подробностях, имен не помню.

Помню, что о Сталинграде «тетя Бетя» сказала мне у протекающего через двор арыка, из которого она зачерпывала ведром воду:

«Сообщили — бои под Сталинградом, на Сталинградском направлении, ой вейз мир!»

Арык этот густо зарос травой, на которую садились стрекозы, иной раз спаренные, которых особенно хотелось поймать.

Привычная жара, азиатская раскаленность, но переносимая из-за арыков и тенистого строя деревьев вдоль улиц. Страшно, по-печному жарило только в глиняных узких лабиринтах старых кишлачных уличек. Но туда ходили лишь по необходимости надобности попытать счастья украсть виноград или яблоки. Узбеки если поймают, не бьют детей, только отнимут украденное.

Ну могли выругаться: «Ана некутегескай!» Однако могла сильно укусить собака.

Если поймают, надо, было чуть склонившись, прижав правую руку к сердцу, сказать:

«Больше не буду, клянусь мамой». Однако собаки эту клятву не принимали.

Поэтому иные предпочитали красть на базаре, где собак не было. Схватят — и бегут.

Перехватят — отнимут и выругают. А ты ему, приложив свою руку к сердцу: «Клянусь своей матерью, в последний раз». Крали только у узбеков и узбечек.

У русских бабок, торговавших салом, молоком и творогом, не крали — боялись, потому что те били.

Бабки были крепкие, костистые, почти все голубоглазые, народ в основном ссыльный, раскулаченный.

Местных узбекских раскулаченных высылали в Сибирь, а сибирских или вологодских и прочих подобных — в Среднюю Азию. Однако по цепкой хватке кулацкой своей ухитрялись и здесь, на сухих глинах, завести допустимое законом хозяйство, которое бдительно охраняли. Идешь мимо прилавков с их соблазнами, ешь глазами сало, творог плюс молоко, а они глазами охраняют.

Глазами охраняют, а между собой говорят. Часто про евреев. Тот, говорят, — еврей, та, говорят, — еврейка.

А тот вроде бы не похож. А поймут, что услышали, так посмотрят прямо и усмехаются по-народному.

Или выскажутся еще более вызывающе, откровенно, остервенело, во всеуслышание в антисемитском направлении. Узбеки тоже случались, особенно молодые, однако не так зло, более весело.

Помню, на старика пальцем показывает, смеется: «Джигут. Джугут».

Я удивился, думаю, почему на старика «джигит» говорит. Оказывается не джигит, а джугут.

«Джугут» по узбекски — еврей.

Но никаких арестов, как сами понимаете, ни среди тех, ни среди других не производилось.

И вдруг такое происшествие — арест по обвинению в антисемитизме.

Кто же этот подвергшийся репрессиям антисемит? Недалеко от моего двора по улице Испарханской (название улицы почему-то запомнил. Наименование улиц более вещественно, чем имя личностное). Так вот, по улице Испарханской располагалось некое учреждение — Облстройводоканалхлопокмелиорация и т.д. в этом роде. Главный бухгалтер этого Облстрой и т.д. был личность колоритная. Я когда его видел, всегда смотрел вслед. Высокого роста, покатые литые плечи, облик величественный.

По сегодняшним своим понятиям, я бы сказал «рёмеркопф» — римская голова из учебника по латинской истории. И профиль — медальный или монетный. На древних монетах германских или славянских такие профили. Или господарь номер такой-то.

Притом что был уже человек, доживший до седин.

Лицо бритое, безбородое и безусое. Короткая стрижка на рёмеркопф, седая, серебристая. И одевался главбух необычно. Вокруг были узбекские халаты и тюбетейки или военный, полувоенный стиль — шинели, гимнастерки, пилотки, фуражки. А он носил белые, серые, розовые рубахи, вышитые русской гладью или петушками, а в холодное время — бекешу и шапку, которые Троекуров у Пушкина носил. Должность главного бухгалтера Облводканал и т.д. была, конечно, для него ссыльная. Был он из ссыльных, из лишенцев. Даже главный его контригрок — бухгалтер того же учреждения «тетя Бетя» — говорила, что главбух прежде занимал в столице высокую должность. Вообще был из какой-то «старорежимной аристократии», из помещиков и капиталистов. Рассказывала о главбухе тетя Бетя своей подруге, кажется, татарке из местных, наманганских. А я, придя в гости к своей однокласснице, это слышал.

Муж тети Бети «пал смертью храбрых», а ей еще тридцати не было. Она воскресными вечерами, приодевшись и надушившись духами «Кармен» или «Красная Москва», вместе с подругой-татаркой ходила гулять в парк. Мужчины тогда были в ужасном дефиците. Даже и увечные ценились. Особенно с умеренным увечьем, природным или фронтовым. Хромые, однорукие, с бельмом на глазу, но и более изувеченные пользовались успехом. Анекдот тех времен. Учительница задает загадку: «Без рук, без ног, а на бабу скок». Надо было ответить: «Коромысло». А ученик ответил: «Инвалид Отечественной войны».

Молодого здорового мужчину встретить можно было не часто. Разве что уголовников в парке, имеющих власть над улицей и почитание мальчишек. Крепкие холеные парни в парке у озера, у гипсовых статуй в тени чинары играли в карты или нежились, разбросав ноги в тапочках, всегда окруженные молодыми девицами. Но это был иной мир. Единственная, я думаю, допустимая и терпимая при Сталине оппозиция со своими законами. И вот на фоне такого безмужчинья главбух, хоть уж не слишком молодой, но все еще заметный красавец гвардейского роста, конечно же, бросался в глаза, особенно женские.

Тем не менее, со слов тети Бети, «был он холост» или некогда разведен, но имел, конечно, много любовниц, одну из которых хотел пристроить на прилично оплачиваемую должность бухгалтера. Ради чего тетю Бетю, окончившую финасово-экономический институт, имеющую диплом, выживал. Тем более, исполняя обязанности директора. Конфликты случались часто, но один достиг такой степени, что все раскалилось, вскипело и, накопившись, вскипев, вырвалось наружу.

Однажды, откуда-то возвратясь, я увидел двор в необычном возбуждении. Посреди двора, возле арки, стояла тетя Бетя с красными заплаканными глазами. Соседи между собой переговаривались, дети возбужденно выбегали на улицу и что-то высматривали. Моя одноклассница, дочка тети Бети, весело сообщила мне, что главный бухгалтер ругал маму, ругал всех евреев и сейчас его придут арестовать. Начал он ругаться в учреждении, а потом вышел во двор вслед за выбежавшей тетей Бетей. «У меня сложилось впечатление, что он меня хочет ударить, — с плачем говорила тетя Бетя. — Поэтому я выбежала, чтобы он меня ударил при свидетелях». Главбух при свидетелях тетю Бетю не ударил, но он при свидетелях будто сказал: «Читайте, жиды, газеты, слушайте радио. Скоро вам всем конец. Сюда прибежали, а куда дальше побежите?» Вопрос этот был серьезным. Последнее время я начал рано вставать и ходил на городскую площадь слушать радио. Сходились почти всегда одни и те же, группой, в основном евреи. «Сходится миньян, — горько шутили. — Мальчик тоже всегда приходит». Обсуждали новости, вздыхали и начали поговаривать, что надо бы обдумать, как бежать в Иран.

Во дворе жило несколько семей эвакуированных. Но была семья и бухарских евреев. «К нам это не относится, — сказал глава семьи, бухарский еврей, недавно мобилизованный, но очень скоро вернувшийся с удачным ранением правой руки. — Мы столетиями живем здесь в мире с узбеками. А вы, русские евреи, приехали и портите нам добрую жизнь». У бухарского еврея были два мальчика, братья, почти мои сверстники. С одним я как-то повздорил, и он мне сказал: «Сам-то русский еврей». – «А ты — бухарский еврей», — ответил я. — «Бухарский еврей лучше. Русский еврей выходит и так вот смотрит на горы», — так выразился. Куда смотрит? Какие горы? Впрочем, были они туповаты, под стать родителям, и несильны в русском языке. По-моему, их звали Михаил и Даниил. Их запомнил. Память — дело тайное, ждущее сенсационных открытий. Может быть, поняв механизм памяти, можно понять психологию времени. Время ведь не сплошное, а прерывистое, сотканное из отдельных кусков, далеко не равноценных и часто абсолютно лишних. Впрочем, кто знает, что в этом мире лишнее, что необходимое.

Картинки с натуры, как ждали прихода милиции, чтобы арестовать главбуха-антисемита, помню ярко, точно заснятые на цветную видеопленку и много раз просмотренные. Тетя Бетя позвонила в милицию, и сразу же откликнулись. Говорили потом, что будто бы у тети Бети в здешней милиции знакомый следователь. Будто бы — еврей. А начальник отделения милиции — армянин. Так ли, не знаю. Однако минут через двадцать действительно пришел милиционер, потому что отделение милиции находилось неподалеку, за углом, возле баньки. Но что за милиционер пришел! Я описал колоритный образ главбуха, красавца-антисемита, а милиционер, пришедший арестовать антисемита, не менее колоритен, хоть в другом расовом облике. Такой облик можно вычитать у Геродота при описании таинственной Скифии или у Аль-Бируни при описании древнего Хорезма. Такой облик можно увидеть на извлеченных при раскопках скифских самарских городищ вазах. Такие профили можно увидеть на хорезмских монетах. Хищный профиль горбоносого человека. Царь номер такой-то.

Но только вместо скифской тиары, покрытой чешуей серебряных бляшек, на голове — милицейская фуражка. На седой, кстати, голове. Потому что милиционер был тоже человек немолодой. Скуластое лицо потомственного тюрко-монголоида, чингизида, украшали большие седые усы, спускающиеся вниз почти до конца подбородка, как у казаков-запорожцев или у украинских бандуристов. Надо, однако, помнить, что запорожский облик заимствован у турок, так же как и шальвары, и оселедец — чуб на выбритой голове. Впрочем, облик милиционера был советский. Грудь его украшали значки «Ворошиловский стрелок», ОСОАВИАХИМ, ГТО, значок «Отличник органов НКВД» — щит и скрещенные мечи, символ успешной работы. Были и два ордена старых – не на колодках, как ныне при массовой военной орденораздаче, а привинченные к гимнастерке. Видно, за Гражданскую или за борьбу с басмачеством в 20—30-е годы.

«Кто здесь потерпевшая?» — спросил милиционер и назвал фамилию. «Это я», — ответила тетя Бетя. «А где он?» — спросил милиционер. — «Он там, — сказала тетя Бетя. — Заперся в своем кабинете. Он меня хотел избить», — добавила тетя Бетя и заплакала. «Он посягнул на великую дружбу народов, гарантированную великой сталинской Конституцией», — добавила она сквозь слезы.

В кабинете главбуха не оказалось. «Сбежал, — сказала тетя Бетя. — Через черный ход ушел». «Нет, через окно выпрыгнул, — сказал я, увлеченный в то время книгами о Шерлоке Холмсе. — Оконный шпингалет приподнят и на подоконнике цветы сдвинуты». «К парикмахеру вышел», — объяснила узбечка-уборщица. Рядом с учреждением, возле чайханы, была парикмахерская. И действительно, главбух сидел в кресле с густой мыльной пеной на лице. Милиционер вошел в парикмахерскую. Мы, дети — следом. «Вы, дети, уходите, — сказал милиционер. Не ваше тут дело». Мы ушли, но недалеко, только за дверь приоткрытую, и слышали, как милиционер объявил главбуху об его аресте. Но разрешил добриться.

Потом милиционер вышел и уселся на покрытый ковром дощатый помост чайханы, сложив по-узбекски накрест ноги в казенных сапогах. И так, сидя, держа в руках пиалу, на донышке которой дымился зеленый кок-чай, налитый из принесенного чайханщиком маленького чайничка с чиненым жестяным носиком, он повел неторопливую беседу с другими узбеками, главным образом стариками, сидевшими в той же позе в халатах и тюбетейках. Тут, в тени огромной шатровой шелковицы-тутовника, можно было заказать и обед, у кого были деньги. Конечно, не по столовским карточкам, а по коммерческим ценам. Зато и обед был с настоящим мясом, а не с костями и шкурками. Были супы курма-шурпа, кафта-шурпа, кайма-шурпа, шулпа-чабад. Было мясо шавуля, плов, кысым — колбаски, жаркоп — жаркое, даляк-чичва — узбекские пельмени. Однажды, когда моей однокласснице исполнилось 9 лет, тетя Бетя повела меня и ее в чайхану и хорошо угостила: шурпа-чабан — суп с картофелем и помидорами, чачвара — пельмени с тайшимерпу – приправленные луком с начинкой. Но милиционер, находясь по долгу службы, заказал только горячий чай и горячую самсу – уйгурские пирожки с перченой бараниной и курдючным салом. Уйгуры, в отличие от узбеков, любят пить чай не со сладким урюком или кишмишем, а с перченым мясом и курдючным салом. Возможно, милиционер был уйгур.

Пьет он горячий чай с жирной самсой, беседует, но бдительно следит за дверью парикмахерской, ждет, когда главбух выйдет. Полчаса прошло и более того — не выходит. Тогда милиционер сам идет в парикмахерскую, и мы, детвора, конечно, — следом за приоткрытой дверью. И видим: главбух, гладко выбритый, сидит на стуле возле вентилятора и газету читает. Милиционер, ничего не говоря, газету забрал, точнее, вырвал — видно рассердился — и, положив на плечи главбуха руки, его, гикнув, приподнял. И тут главбух оказал сопротивление. Не то чтобы он бросился на милиционера и вступил с ним в рукопашную схватку и не так, как у Конан Дойля, любимого мной теперь тоже, но особенно тогда, в незамутненные еще свежие детские целомудренные чтения.

«Холмс прижался к стене. Я сделал то же, крепко стиснув револьвер. Вглядываясь в темноту, я различал неясный мужской силуэт, черный силуэт, чуть темнее черного прямоугольника открытой двери. Минуту он постоял так, затем двинулся вперед. Во всех его движениях таилась угроза. В тот же момент Холмс, как тигр, прыгнул на спину и повалил его на пол. Но через секунду тот вскочил на ноги и с невероятной силой схватил Холмса за горло...»

Нет, так оно не было. Главбух просто уперся, как упирается козел, баран или ишак, когда его куда-то хотят увести помимо его воли. А, напоминаю, главбух был мужчина высокого, гвардейского роста с литыми покатыми плечами. Однако и милиционер, хоть на голову ниже главбуха и посуше телом, явно таил в себе силу и выносливость своих предков — кочевников-чингизидов. Так они стояли, ни слова не говоря, трясясь от напряжения, с налитыми красными лицами, и все вокруг молча наблюдали эту немую сцену. Наконец, милиционеру удалось преодолеть сопротивление главбуха и вытолкнуть его через порог парикмахерской. И едва главбух оказался за порогом прохладной парикмахерской, на жаре, как нечто в нем переломилось, он сдался и покорно пошел, ведомый за плечи милиционером.

Мы, детвора, на некотором расстоянии пошли следом. Доведя арестанта до угла Испарханской и перпендикулярной ей Банковой, в конце которой было отделение милиции, милиционер повел арестанта, согласно уставу, по мостовой, взяв «под наган», и отстал на два шага. Мы, детвора, гурьбой шли следом по тротуару. Народ на тротуаре смотрел, но ничего не спрашивал. Вели тогда часто — дезертиров с заросшей щетиной, в шинелях без хлястиков, воров, спекулянтов, торгующих из-под полы хлебными буханками, и иных, неизвестно кого. Мы дошли до отделения милиции, где арестант и милиционер исчезли с глаз наших за милицейской дверью.

А когда через несколько дней я пришел в гости к однокласснице, тетя Бетя спросила меня: «Ты слышал, что этот негодяй кричал во дворе?» — «Нет, не слышал, меня не было». — — «Но все равно пойдешь, как свидетель. Надо, чтобы было побольше свидетелей. Кто знает, какие дети были во дворе. Следователю расскажешь, как этот негодяй кричал». — «А что он кричал?» — спросил я. — «Вот она тебе расскажет по-детски, тебе легче будет понять и запомнить. Скажи ему». — «Он кричал, что всех евреев надо набить», — сказала одноклассница. — «Не набить, а убить, бестолковая. Убить надо всех евреев, — этот антисемит кричал. — И Гитлер хорошо делает. Скажешь так следователю. Вот возьми карандаш и яблоко». Карандашей у меня было достаточно, и яблок можно было вполне безопасно набрать на кладбище, но я согласился стать лжесвидетелем, потому что тетя Бетя была мамой моей одноклассницы, которую я любил своей первой детской беспорочной любовью. И, кроме того, наверное, главбух так и кричал, просто я не слышал, потому что меня не было в тот момент во дворе.

Когда главбуха милиционер выводил из парикмахерской, я стоял недалеко, впереди остальной детворы, и главбух на меня посмотрел. И я впервые разглядел его совсем близко.

«У него было необычайно мужественное и в то же время отталкивающее лицо. Лоб философа и челюсть властолюбца говорили о том, что в этом человеке была заложена способность как к добру, так и ко злу. Но жестокие, стального оттенка глаза с нависшими веками и циничным взглядом, хищный ястребиный нос и глубокие морщины, избороздившие лоб, указывали, что сама природа позаботилась наделить его признаками, свидетельствующими об опасности этого субъекта для общества», — так у Конан Дойля. Ободренный и укрепеленный Конан Дойлем, я готов был стать свидетелем против этого человека, даже если по форме это и было лжесвидетельством. Потому я спокойно вошел в кабинет следователя с портретом Ахунбабаева на стене — узбекского коммуниста-интернационалиста, главного в Узбекистане тех лет начальника. Однако, едва меня увидев, следователь сказал тете Бете: «Нет, это маленький, он в свидетели не годится». И отослал меня, так же как и всю остальную детвору.

Однако свидетелей против главбуха-антисемита оказалось достаточно. Хотя не все из семей эвакуированных евреев согласились пойти, и уж, конечно, не местный бухарский еврей с удачным ранением правой руки, но пошла узбечка-уборщица, старик-татарин, русская учительница, эвакуированная из Киева, и вдова профессора химии, кстати, природная немка, которую главбух тоже оскорбил, потому что для него все эвакуированные были евреями. Свидетелей оказалось достаточно, потому что колоритного главбуха в русской вышитой рубахе я больше никогда не видел. И вместо него вскоре в учреждении главным бухгалтером прислали узбека, примечательного разве что своей хромотой.

Однако спустя недолгое время и тетя Бетя с моей одноклассницей уехали из Намангана к своей сестре в Андижан. И я простился со своей первой любовью, имени которой, кстати, не помню, таковы причуды памяти. Хоть Андижан от Намангана недалеко, в той же Ферганской долине, и одноклассница обещала писать, но не написала, и я ее больше никогда не видел и даже о ней не слыхал. Если жива, то уж бабушка. Более полувека минуло. И теперь, когда минуло более полувека, одно неузнаваемо изменив, а другое оставив неизменно узнаваемым, вспомнилась эта смешная история, напоминающая сообщение «армянского радио»: «По сведениям армянского радио, в городе Намангане арестован антисемит». Радио я тогда слушал каждый день, не «армянское», а советское. Специально вставал утром и шел на городскую площадь. Надо сказать, что фантазер я уже и тогда был изощренный. Не только наяву, но и во сне. Может быть, под влиянием приключенческих книг и невостребованных потребностей. И вот снится: слушаю сводку Совинформбюро: «В течение минувших суток противник продолжал развивать наступление в районе Сталинграда. Все атаки противника отбиты с большими для него потерями. В боях в воздухе сбито более 40 самолетов, уничтожено более 50 танков. В районе города Красноводска уничтожен парашютный десант. В районе города Намангана Узбекской ССР арестован опасный антисемит, подрывающий великую дружбу народов СССР, гарантированную великой Сталинской Конституцией. На других участках фронта существенных изменений не произошло».


Берлин, 1998 год

На первой машинописи написано 21.11.1998, далее рукой Горенштейна: дополнено 11.1.2000.

Загрузка...