Иван Сергеевич Романов — весьма известный, читаемый и почитаемый писатель-мистик. Разменяв пятый десяток, он успел написать четыре книги: два сборника рассказов, один — повестей, и роман, — все, как на подбор, посвященные самым невероятным, леденящим душу и кровь историям о призраках старых полуразрушенных домов, о таинственных картинах и гобеленах, затягивающих в свои миры случайного зрителя, о колодцах, рассказывающих жуткие тайны давно минувших веков, о странных вещах, оставленных в наследство ничего не подозревающим молодым людям, которые, соприкоснувшись с ними, теряли и сон, и покой навеки или волею этих предметов переносились из привычного мира удобств, сотовой связи и Всемирной Паутины — в жутковатый своей тысячелетней неизменностью мир черной магии, колдунов и оборотней. Вот о последних, колдунах и оборотнях, Иван Сергеевич особенно любил писать. И, надо признать, выходило у него это столь непередаваемо ужасно, что раз на Гоголевских чтениях, проходивших близ Диканьки, он, озвучивая свой последний к тому времени опус, распугал аудиторию без малого в пару сотен человек. Когда Романов закончил последний абзац и, удовлетворенный, отошел от микрофона, обнаружилось, что большинство слушателей давно исчезли с поляны, на которой в ночной тиши и проходили чтения, а те, кто по каким-то причинам не смогли этого сделать — в основном люди пожилого возраста и женщины — лежали в глубоком обмороке, таким образом ожидая окончания страшного рассказа. И только после часовой заминки, когда все прибывшие и очнувшиеся убедились, что Иван Сергеевич точно ничего читать не будет, автору устроили вполне заслуженную овацию, а жюри, извлекая беруши, безоговорочно присудило Романову главный приз и билет на ближайший самолет, с глаз долой, обратно в Россию.
Этим происшествием Иван Сергеевич очень гордился. Хотя больше на Гоголевские чтения его не приглашали ни разу. Да и на чтения вообще тоже. Так что он теперь приглашал аудиторию к себе сам. Состоявшую из верных друзей-писателей, людей с железными нервами и хотя и развитым воображением, но давно уже привыкшим к жутковатым опусам своего коллеги, а потому реагировавших на них достаточно вяло — в сравнении с Диканьской аудиторией, то есть, учащенным сердцебиением, охами, возней на стуле и приглушенными чертыханиями. Вот их-то, действительно закаленных почитателей его таланта, в количестве трех человек, Иван Сергеевич и пригласил в тот достопримечательный вечер, о коем я хочу рассказать.
Пришло в гости к Романову, правда, четверо — за одним из компании увязался поэт-лирик. Жил этот поэт плохо, едва сводил концы с концами; стихи, хотя и писал он их во множестве, никакого дохода ему не приносили — ну кто, скажите, сейчас читает стихи? — вот он и вынужден был подрабатывать, несмотря на слабое здоровье, чернорабочим в котельной, где и топил дома, и слагал сонеты и мадригалы. Но из-за того, что оба дела делал он одновременно, первое его деяние исполнялось в двух значениях этого слова разом — и жильцы приходили ругаться в котельную да вызывали аварийку, откачивающую воду из вновь затопленного подвала. Впрочем, из уважения к поэту-лирику, жильцы на него не очень сердились: во всяком случае, до рукоприкладства дело ни разу не доходило.
Так что не было ничего удивительного, что лирик увязался за знакомыми: не столько послушать страшный рассказ, сколько посидеть за хорошим столом — об этой особенности романовских чтений ему давно было известно. К слову сказать, совсем недавно Иван Сергеевич отмечал пятилетний юбилей своей свадьбы — чем не повод для приглашения старых друзей еще раз, так сказать, постфактум?
Свадьба эта для прежде закоренелого холостяка была совершенно неожиданной. Ничто, в сущности, и не предвещало ее, да и не могло предвестить, просто пять лет назад Ивана Сергеевича пригласили в Болгарию в качестве почетного гостя тамошнего фестиваля фантастики. Там его рассказы таким бешеным успехом, как в Малороссии, не пользовались — читал Иван Сергеевич на русском, аудитория же собралась большею частью состоящая из местных жителей, лишь в общих чертах понимающая родственный язык; те же, кто был знаком хорошо — и с языком, и с Иваном Сергеевичем, поспешили заблаговременно покинуть зал. Впрочем, гостя это волновало не особенно, свой приз он получил и, к тому же, за время проведения фестиваля успел посетить много достопримечательностей крохотной страны. И вот во время одной из таких экскурсий в Родопы, в маленьком городке, затерявшемся в приграничной глуши, название коего никому и не скажет ничего, столь безвестен и глух был сей городишко, познакомился, а через самое, что ни на есть, короткое время, сочетался браком с Василисой Петровной Петровой, или, как называли ее родные, а вскорости стал звать и новоиспеченный супруг — Басей.
Супруга его была уроженицей этого городка, болгаркой… конечно, не в смысле пилой, а…. Хотя, как сказать. Например, компания, собиравшаяся частенько у Ивана Сергеевича, никогда ей особенно не нравилась, о чем она не преминула многократно сообщить супругу и друзьям-писателям в самых прямых и откровенных выражениях, каждый раз разных. Но повод для последнего писательского сборища — а именно так именовала супруга чтения Ивана Сергеевича — Василиса, скрепя сердце, одобрила. И согласилась ухаживать за гостями во время чтений — скажем, посуду переменить, или, если понадобится, валокордину накапать.
Впрочем, нельзя не признать и того, что труды и дни этого странного брака, для многих скоропалительного, необдуманного, да ко всему прочему еще и межнационального, протекали на редкость мирно, можно сказать, безмятежно: Иван Сергеевич, как ему и положено положением, творил, а Василиса была ему верной женой и помощницей, в том числе и в делах писательских: и как секретарша, и как неиссякаемый источник старинных легенд и преданий Родоп, порой очень древних, еще дославянской их истории, кои она почерпнула во множестве от ныне покойной, мир праху ее, бабушки, ибо бабушка ее происходила из рода старинного, имевшего в Родопах свою многовековую известность. И надо сказать со всей откровенностью — после знакомства и женитьбы на Василисе, истории Романова становились день ото дня все страшнее и ужасом этим все притягательнее; невыносимо, невыразимо жуткие, уже без всяких степеней и сравнений.
И вот для прослушивания последнего из таких творений и прибыли гости, в строго назначенное время и всей компанией сразу. Против обыкновения, хозяйка дома ни слова не сказала в адрес прибывших, числом большим, чем приборов на столе, молча достала недостающие тарелки и рюмки и покинула гостиную, исчезнув за дверьми кухни. Иван Сергеевич радушно усадил гостей за богатый стол — с аванса за новый роман — и компания принялась за неспешную, под коньячок с лимончиком, беседу о горнем. Безмолвствовал только поэт-лирик, что неудивительно, ведь он был новичком в доме Ивана Сергеевича. Да и стол его первое время привлекал куда больше.
Но по прошествии часа, когда уже гости отодвинулись от стола и опустошили тарелки и побросали кто куда салфетки, и завели разговоры о погоде, а за окном сгустились сумерки, предвещая скорое наступление ночи — только тогда поэт преодолел робость стаканом красного и вставил свое слово в неспешный тон беседы, прочтя стихотворение, посвященное Ивану Сергеевичу и повествующее о печальной судьбе ведьмы, покинутой в горах своим возлюбленным. По окончании его послышались нетвердые аплодисменты, исходившие, большей частью, от Ивана Сергеевича, человека, к слову сказать, для писателя-мистика удивительно мало пьющего. Хозяину стихотворение очень понравилось, и он попросил позволения записать его, чтобы затем поместить, в качестве эпиграфа, в свой новый роман, корректуру которого ему выслали на той неделе для окончательной сверки.
После такого оборота беседа не могла не коснуться творчества самого Ивана Сергеевича и давно обговоренного прочтения его свежего рассказа, ради которого, конечно же, все и собрались. Романову дважды, нет, трижды сказали «просим» и он, довольный этим, поднялся и, подойдя к рабочему столу, некоторое время рылся в нем — больше для вида, — а затем снял с кипы бумаг, в беспорядке набросанных на крышке стола, свежую распечатку. Снова усевшись, он некоторое время, как и положено истинному декламатору, выдерживал паузу. Тишина и так стояла мертвенная, все с нетерпением ожидали начала чтения, памятуя о бесподобном даре Ивана Сергеевича оживлять словом свои творения, и только на кухне что-то скреблось и шебуршилось, но и это что-то вскоре стихло. И лишь по прошествии долгой минуты, когда гости уже прониклись предвкушением чего-то захватывающего, что ждет их впереди, хозяин начал читать.
— «Возвращение оборотня», — прочел Иван Сергеевич заглавие рассказа и снова замолчал, но ненадолго, лишь для того, чтобы подстроить атмосферу еще чуть для лучшего восприятия. И продолжил:
— «Тишина стояла удивительная, такая, наверное, только и возможна в те ясные безлунные ночи, когда на море стоит полный штиль, и легкий бриз, волновавший воды после захода солнца, уже утих и не остудит разгоряченное лицо одинокого путника, бредущего по сырому песку вдоль узкой полоски пляжа, зажатой между отвесными скалами и бескрайним океаном, чьи воды, на горизонте сливаясь с небосводом, будто продолжают его бескрайнее дали, отражая свет ярких звезд, слагающихся в знакомые созвездия и над головой и у самых ног».
Иван Сергеевич читал негромко, но речь его была четкой и ясной, слова, слетавшие с губ, беспрепятственно проникали в сознание гостей, что с затаенным дыханием слушали хозяина дома. Едва Романов описал ночь и путника, бредущего по узкой полоске песка у скал, как у слушателей возникло ощущение, будто описываемое писателем место существует на самом деле, более того, оно им хорошо знакомо, — столь отчетлива оказалась картина, вкладываемая рассказчиком в сознание каждого. Вот они, скалистые берега, вот беззвучное море, отразившее в своей бездне бездну небесных сфер, а вот и путник, медленно бредущий по мокрому песку, оставляющий за собой цепочку заполненных водою следов, едва переставляющий ноги и поминутно оглядывающийся с всевозрастающей тревогой на изможденном лице.
Оживив путника, Иван Сергеевич перенесся к его преследователю, и слушатели узрели и его, — поначалу лишь как неясное видение, затем как темный силуэт, постепенно обретший и другие черты, приближавшийся в свете ярких звезд, неумолимо сокращающий расстояние меж ним и путником с каждым пройденным шагом.
Поэт-лирик всхлипнул и тут же смолк. У всех остальных просто перехватило дыхание.
— «Он остановился, и шуршание песка, следовавшее за ним неотступно, немедленно смолкло. Оглянуться он уже был не в силах, а потому просто стоял, тревожно вслушиваясь в ничем не нарушаемую тишину, и тщетно пытаясь расслышать знакомый шорох, преследовавший его, казалось, уже целую вечность. А затем сделал неуверенный шаг вперед. И тогда только услышал этот, отразившийся слабым эхом от скал знакомый до боли звук, чуть запоздалый шажок, теперь совсем уже близко. Он снова замер и стал поворачивать голову назад, не в силах выдержать искушения увидеть преследователя столь близко от себя».
Поэт попытался сглотнуть, но в горле пересохло, и он дрожащими руками плеснул себе в рюмку, а больше на скатерть, коньяку. И залпом выпил. Иван Сергеевич продолжал повествовать, и тревожная дрожь ожидания пробегала по спинам слушателей, то разом у всех, то по очереди, переходя от одного к другому и возвращаясь обратно в том же порядке.
Вот уже и пляж оборвался, и скалы ушли в воду, отрезая измученному путнику путь к зыбкому спасению. Ничего не оставалось ему, как только, собрав остаток сил, начать карабкаться вверх, на отвесные утесы, надеясь, что преследователь его не отважится на столь безумный поступок.
— «И когда до края уступа, высившегося пред его затуманенным усталостью взором, оставалось не более метра, одно движение вверх, единственный рывок обессиленных мускулов, дрожавших словно туго натянутая нить от безумной боли тяжкого подъема, до уха его долетел чей-то голос, отчетливо произнесший следующие слова: «Дай мне руку». Путник молчал, ошеломленно вглядываясь сквозь пелену усталости, окутавшую взор, в темноту ночи, но никого не видел на уступе: звезды уж исчезли с небесных сфер, и поднявшийся ветерок означал скорое наступление утра. «Дай мне руку», — повторил тот же голос повелительно. И путник, не в силах противиться настойчивому голосу, вытянул, что было сил, вперед правую руку. И запястье его сжали пальцы, и он крепко сжал незнакомое запястье. Сжал и вскрикнул в ужасе….».
Вскрик явлен был наяву — это не выдержал поэт-лирик. Остальные быстро допили коньяк, остававшийся еще в бутылке.
— «То не человечья рука держала его, — невозмутимо продолжал Иван Сергеевич, — но шерстистая лапа зверя, оборотня, острыми когтями вцепилась ему в запястье. И с невыразимой силой тянула его наверх. Волна страха разом охватила путника, тщетно забился он, пытаясь преодолеть ту силу, выдернуть плененные пальцы, освободиться от стального зажима. А рука оборотня, будто и не чувствуя его порывов, все так же уверенно тянула его вверх.
И внезапно когтистые пальцы разжались. И путника отбросило от уступа, до края которого ему оставалось всего ничего, — не более полуметра отделяло его от благословенной земли, напоенной терпкими ароматами трав, иссушенных южным солнцем. И с изумлением, застывшим на лице, с замершим в груди криком, так и не сумевшим найти себе дорогу на волю, обрушился путник вниз — на мелкий песок пляжа, пропитанный океанскими водами — сейчас, в последнюю минуту жизни показавшийся ему тверже булыжной мостовой. И неродившийся крик угас. И тело, дернувшись, застыло в странной позе человека, пытавшегося охватить весь мир распростертыми руками со сведенной судорогой в кулак пальцами, в каждом из которых и находилась частица этого мира — мелкий морской песок.
И какое-то время спустя лишь волны осмелились приблизиться к неподвижному телу, осторожно касаясь его; с каждым разом все чаще и чаще.
Светало. Начинался прилив».
Иван Сергеевич окончил чтение и отложил распечатку. Но еще долго в комнате царила необыкновенная тишина: гости, замерев, по-прежнему вслушивались в отзвучавшие слова, рисуя перед внутренним взором картину бездвижно лежащего тела, медленно покрываемого морским приливом.
Пауза затянулась, и дабы прервать ее Иван Сергеевич кашлянул негромко, весьма довольный и своим чтением, и тем эффектом, что оно произвело на скромную аудиторию. Услышав кашель, все четверо вздрогнули, как один человек, освобождаясь от уз отзвучавших фраз, и зашумели, задвигались, налили себе, не стесняясь, из новой бутыли, выпили во здравие удивительного писателя и декламатора и закусили поспешно: в самое короткое время в комнате сделалось шумно от произносимых похвал и звона хрусталя.
Гости хвалили новый рассказ столь искренне и с такой охотою, что Ивану Сергеевичу ничего не оставалось сделать, как достать гранки нового своего романа, принесенного ему на корректуру и прочитать первую главу. А затем, заражаясь всеобщим настроением, еще и еще одну, каждая новая глава встречалась со всевозрастающим интересом, с искренним восторгом первооткрывателей, и автор уже заразился этим восторгом, и читал без остановок, будто сам торопясь узнать, что же произойдет дальше, к чему приведет его героев следующая страница нового творения.
Кстати, именовался роман весьма загадочно, особенно для непосвященного уха, и совершенно по-мистически: «Si tu non veneris ad me, ego veniam ad te» — довольно длинно и несколько претенциозно, но ничего не поделаешь, Иван Сергеевич очень любил латынь. Но, к сожалению своему, не знал. А потому его хватало лишь на цитирование «Библии Вульгаты», да на составление подобных предложений, большею частью либо списанных у известных авторов, либо сотворенных супругой, знавшей этот язык весьма недурно — откуда именно, она не уточняла, говорила лишь вскользь об угасшем ныне интересе к нетрадиционной медицине. Да, кстати, длинное заглавие романа переводилось приблизительно так: «Если ты не придешь ко мне, я приду к тебе» — в общем, ничего сверхъестественного, напротив, очень обыденно — но только на русском языке; она же, произнесенная на латыни, тут вы со мной, думаю, согласитесь, звучала куда эффектнее. В романе эта фраза составляла часть страшного заклинания, вызывающего разных оборотней и нетопырей на ни в чем не повинные головы, посмевшие эту фразу прочесть вслух. Полностью это заклинание было приведено ближе к середине романа — опять же благодаря «бабушкиным сказкам» и познаниям жены в латыни. Впрочем, судить, верно или ложно было использованное в романе заклинание, оставалось слушателям.
И вот тут, в самый ответственный момент, когда Иван Сергеевич как раз прочел означенное заклинание полностью, как и положено читать подобные вещи: с чувством, с толком, с расстановкой, — и готовился продолжить чтение дальше, на кухне что-то явственно хлопнуло и запахло… метаном, что ли.
Дверь в гостиную неожиданно приоткрылась. Но в темном проеме никого не было. Только слышно было сидящим в гостиной, как нечто невеликое, перевалив порожек, поползло в комнату, переваливаясь и пыхча, пошлепало по паркету прямиком к собравшимся.
Гости отвернули взоры от чтеца и медленно перевели их в направлении полутемного угла, откуда доносились мягкие шлепки и пыхтение. Поначалу им ничего разглядеть не удавалось — гостиную освещал торшер, в круге света которого они все и сидели. Но пыхтение и шлепки уверенно приближались. И вот, наконец, приблизились настолько, что из темноты показалась здоровенная, с армейский ботинок цвета хаки 47-го размера, рогатая жаба. Она медленно переставляла лапы, толщиною с руку ребенка, а глаза ее, повертываясь в глазницах, впивались по очереди в каждого из пришедших, заставляя того замереть на месте и против воли вглядываться в нежданную гостью.
Подойдя к столу, жаба оглядела собравшихся еще раз, особенно долго разглядывая побелевшего поэта-лирика, а затем, тяжело моргнув, взглянула на свою переднюю лапу, приподняв ее к глазам, — на запястье лапы блеснули изящные дамские часики. Помолчав немного, грудным голосом жаба произнесла:
— Уж полночь близится, а Германа все нет!
И покачала головой недовольно.
Этого оказалось достаточно. Даже более чем достаточно: гости сорвались с мест — упал стул, зазвенел хрусталь рюмок, проливая недопитое содержимое на скатерть; хозяин вскочил следом, пытаясь выбраться из-за стола и докричаться до гостей, но те, уже не слыша ни его, ни себя, ни криков друг друга, хватали с вешалки верхнюю одежду и спешно выбегали в коридор.
Зашнуровывали ботинки они уже в лифте.
Иван Сергеевич обернулся к жабе. Та улыбнулась в ответ, махнула лапой; тотчас же ввысь поднялся дымный столп, достигая высоты ста семидесяти сантиметров и, достигнув, немедленно распался. А из него вышла его супруга, Василиса Петровна, складывая в пальцах жабью шкурку. Затем она подошла к шкатулке, стоящей на серванте, открыла ее и уложила шкурку в особое отделение с надписью «рогатая жаба», рядом находились еще несколько таких отделений, общим числом более двух десятков, каждая сопровождалась коротким пояснением: «жаба обыкновенная», «квакша», «лягушка веслоногая» и проч.
— Бася! — возмущенно воскликнул писатель.
— Что Бася, — недовольно откликнулась супруга. — Что Бася? Я уже триста лет Бася.
— Ну, нельзя же так. Все-таки, они мои друзья…
— Нельзя, как же. Посмотри на время, а потом уж говори «нельзя». Мне убирать за вами, устроили тут свинарник, вон самогон ваш трехзвездочный весь на скатерть пролили. Неужто ты оттирать будешь? Вот именно, не мужское это дело, качай головой. И уборка, и готовка, и постель — и все я, везде я! Это подай, то прибери, в магазин сходи, даже гранки и то вычитай. Ну, как же, у тебя работа, ты человек занятой, известный — то диспут, то встреча, то фуршет. А ведь тебе завтра в издательство роман сдавать — в корректуре конь не валялся. И что, опять я править буду?
— Но Бася, я понимаю, конечно… но нехорошо же вот так…
— Все, без разговоров. Помоги мне убрать со стола и марш спать. Я устала, как не знаю кто, а мне еще с твоими гранками возиться. А ты бы своих дармоедов еще полночи развлекал; представляю, что после них к утру осталось.
Обреченно вздохнув, Иван Сергеевич покачал головой и понес вслед за супругой грязные тарелки. Недопитое вино поставил в холодильник. И только оставшись на кухне один, хмыкнул, вздохнул тяжело, будто вспомнив что-то, и мрачно пробормотал вполголоса:
— Как была жабой, так жабой и осталась.
И тут же натянуто улыбнулся и поспешил в гостиную помогать супруге убирать со стола.