Валерий Бочков Возвращение в Эдем

Часть первая Вера

1

Шоссе дымилось. От асфальта шёл пар. За двадцать минут я не встретил ни одной машины. Лес, тесно подступавший к самой обочине, вдруг оборвался, словно его обрезали. Ровно, как ножом. Стало светло и тут же из тумана вылезли неопрятные холмы с остатками серого снега. За холмами, в мутном мороке, неубедительно угадывались горы.

Конец февраля обрушился на Вермонт ливнями тропической мощи. С Атлантики пёр циклон, в Бостоне готовились к наводнению, а в Вашингтоне внезапно зацвели вишни. Мне было плевать на вишни и на Вашингтон, – всю зиму я просидел тут, на даче, пытаясь закончить книгу. Три морозных месяца в лесу, на берегу замёрзшей реки. Считай, без интернета и с полудохлой мобильной связью: телефон светился одним робким делением, да и то, если забраться на чердак и выставить мобильник в окно. Людей я не видел неделями, зато волки выли каждую ночь; снега навалило под самую крышу – бывали дни, когда я часами пытался расчистить тропинку, чтобы добраться до вожделенного сарая с дровами. Температура падала до минус пятнадцати, что на русский вкус вроде бы пустяк, но это до поры, пока не переведёшь местного Фаренгейта в родного Цельсия.

Шоссе покатило вниз. Туман стал совсем густым, он растекался по капоту, словно я по ошибке въехал в облако.

Включил дворники, щётки с неубедительным усердием принялись размазывать по стеклу слякоть. Из мути выплыл дорожный знак с издевательским ограничением скорости в пятьдесят миль. Мой джип делал от силы пятнадцать. Справа на обочине проступил щит с надписью «Удивительные антикварные товары». Под ним на живописной ржавой цепи висела внушительная стрелка, указывающая направо.

Я свернул, дальше поехал наощупь – видимость была от силы метров пять. Путешествие внутри облака продолжалось. Почти интуитивно въехал на парковку, уткнулся бампером в мягкое. Ага, – забор; из тумана проступили тёмные брёвна, я заглушил мотор.

Распахнул дверь, вылез из машины. Под ногами чавкнуло, мои ноги, обутые в замшевые домашние тапки, неспешно ушли в грязь. Откуда-то донеслась музыка, что-то классическое. Осторожно ступая, побрёл на звук. Молочное марево сгустилось и приобрело очертания крыльца, за которым темнел бесконечный амбар. Крыльцо было завалено старьём, хлам громоздился, вылезал через перила, темнился на ступеньках. Начали проступать детали: гигантское колесо от телеги, растерзанный буфет, древняя прялка с веретеном, о которое незадачливые немецкие принцессы кололи себе пальчик; было тут деревянное весло, несколько колченогих табуреток, стиральная доска, ржавый светофор, грубо вырезанный из дерева индеец в натуральную величину, белый лосиный череп с могучими рогами, пожарная каска с цифрой «17».

Среди всего этого барахла в кресле-качалке сидела тётка с допотопным приёмником на коленях.

– Гендель? – кивнул я на приёмник.

– Гендель, – недоверчиво подтвердила тётка.

– Оратория «Мессия»?

– «Мессия»…

Хор подбирался к финалу второй части, к знаменитой «Аллилуйе». Сам король Георг Второй, говорят, вскочил на ноги, потрясённой музыкой. Теперь на концертах, по традиции, весь зал встаёт при исполнении этого куска. «И седьмой Ангел вострубил» – вывел стеклянный тенор в уверенный фа-диез и тут же хор обрушился многократной «Аллилуйя!». Повторяя и набирая мощь, мелодия полезла вверх, всё выше и выше, словно строя лестницу, по которой вот-вот спустится Он, Царь царей и Господь господствующих.

– Люксембургский симфонический оркестр? – я стянул перчатки.

Тётка посмотрела на мои руки. Я сунул их в карманы куртки.

– Гендель умер, дирижируя «Мессию». Вот в этом месте… Нет, чуть дальше…

– Не самая плохая смерть, – я улыбнулся.

– Двадцать процентов.

– ? – я уставился на неё.

– Вам скидка. На любой товар.

– Спасибо, – я кивнул и тут заметил, что у тётки не было ноги. Из-под длинной цыганской юбки торчал всего один сапог. Правый.

– Вон там вход, – она ткнула рукой. – Двадцать процентов.

Я толкнул облупившуюся дверь. Помещение ошарашило размерами – авиационный ангар, вокзал средних размеров, крытый стадион. На дальней – далёкой – стене висела циклопическая маркиза настоящего кинотеатра, название «Олимпия», составленное из метровых букв, было украшено жестяными узорами и расцвечено пёстрыми лампами. Я вошёл и лампочки зажглись. Огни празднично заморгали, запульсировали и вдруг побежали. Горели не все, но общее впечатление было весьма внушительным.

Под вывеской кинотеатра стоял муляж динозавра чуть ли не в натуральную величину. Крашенный ядовито-травяной краской, это был один из тех вегетарианских ящеров – с длинной шеей и маленькой змеиной головой. В бок фальшивому ископаемому гаду упёрся буфером древний «форд», явно выпущенный ещё при жизни самого Генри. Разумеется, машина была чёрной. «Мои автомобили могут быть любого цвета, при условии, что этот цвет чёрный». Аль Капоне, Бонни и Клайд, Диллинжер и прочие чикагские гангстеры уходили от погони именно на таких «фордах». Я подошёл ближе, в надежде найти дырки от пуль. Дырок не было.

Зато были унитазы, целое фаянсовое семейство антикварной сантехники. Несколько биде, дюжина ванн разной ёмкости. Одна овальная, огромная, как минимум на троих, возвышалась на хищных ногах из литой бронзы. Миновав умывальники, я побрёл вглубь зала.

Началась мебель. Меня обступили шкафы и буфеты, мрачные гардеробы, дубовые комоды, крестьянские шифоньеры, похожие на семейные гробы, обеденные столы с кругами от раскалённых сковородок, всевозможные стулья – кокетливые, вроде венских, честные сосновые, составленные только из прямых углов, стулья с плюшевыми сиденьями и из плетёной соломки. Стулья жались тесными группами, вроде подростковых банд, за ними возвышались колченогие этажерки и трельяжи со свинцовой мутью полуслепых зеркал, в которой неясно отражался и множился мебельный ад – я уходил всё глубже и глубже и уже не знал, как выбраться из этого лабиринта.

Где-то капала вода, звонко, точно с большой высоты и в полный таз. На деревенской скамье ютился выводок керосиновых ламп, пыльных, с закопчёнными стёклами – от полуметровой дылды, должно быть, для маяка, и до карманного лилипута в два дюйма. Я перелез через скамью, едва не зацепив самую большую, и попал в секцию столярных и слесарных инструментов. Мятые канистры, чумазые бидоны, трёхлитровая – не меньше, – маслёнка, должно быть, для смазки паровозных колёс, ржавые пилы и топоры, мрачные коловороты явно инквизиторского толка, молотки и кувалды, ящики с ржавыми гвоздями, вроде тех, что древние римляне прибивали к кресту – от обилия железа, от запаха ржавой пыли и вони прогорклого машинного масла у меня заныл затылок. Где этот чёртов выход?

Я повернул обратно, но в мебельной секции угодил в тупик. И, кажется, это была другая мебель и другая секция.

Сейчас это называется «Офисная мебель». Тут продавали утварь какой-то конторы, разорившейся, похоже, во времена Великой депрессии. Крепкие письменные столы из тёмной сосны, таких уже давно не делают, да и кому они сегодня нужны – такие крепкие. Я остановился. Простота и надёжность, лаконичное изящество дизайна, – я провёл ладонью по спинке стула. Конец ар-деко, предчувствие стиля «баухаус». Высокие спинки и сиденья были обиты чёрной кожей. Я выдвинул один стул, дунул на сиденье, сел. Да, вот настоящий рабочий стул! Посмотрел на ценник – всего сорок пять долларов! Вспомнил про двадцать процентов, кое-как сложил и вычел, получилось тридцать шесть. Шесть чашек кофе. Или бутылка коньяка. Или… Но с другой стороны, покупать один стул глупо. Как минимум – четыре. А правильней шесть, полдюжины. Снова заныл затылок. Нет – всё! Всё, всё – к чёртовой матери! Я встал и увидел сейф. Плечистый двухметровый монстр сиял чёрным лаком. Я подошёл и, разумеется, потянул за стальную ручку.

Разумеется, сейф был заперт.

Лак местами облупился, на двери тусклым золотом проступала полустёртая надпись, должно быть, название конторы или банка. Готические буквы, вроде тех, какими накалывают себе в интимных местах девицы-интеллектуалки цитаты из Ницше и Джима Моррисона, напоминали запутанный орнамент. Правда, мне удалось разобрать надпись ниже – Мюнхен, Бавария, 1935. Под ней стояло какое-то клеймо, оно было старательно затёрто.

Покрутил наугад ручки кодового замка – шесть бронзовых шишек. Они маслянисто пощёлкивали, в прорези мелькали арабские цифры и латинские буквы. Вспомнил, что когда в московских подъездах появились первые цифровые замки, тайный код непременно был нацарапан тут же рядом – на двери или стене. Я достал телефон и включил фонарик. Обошёл сейф. Без особого удивления, но с удовольствием, обнаружил на задней стенке шестизначную комбинацию 54В91Е. Некто выцарапал её чем-то острым в самом низу, у правой ножки.

Код не подошёл. Я ещё раз – тщательно – выставил все цифры и буквы. Надавил на ручку – закрыто. Преждевременное торжество обернулось лёгким унижением. Я пожал плечами, скорее равнодушно, чем огорчённо. С силой дёрнул ручку, внутри надёжно клацнули стальные пальцы запора. Исподтишка пнул сейф в бок – странно, всё так логично складывалось. Уже собрался уходить, но вернулся – решил кое-что проверить. Набрал новую комбинацию.

Е19В45.

Щёлк! Да, ручка повернулась! Повернулась до упора. Внутри замка сработал механизм, властно и уверенно. Дверь лениво пошла, нехотя раскрылась. Я заглянул внутрь.

Я – писатель. Фантазия – среда моего обитания. Стихия – сказал бы, будь я поэтом. За секунду, что пролетела с поворота замка, в моём сознании промелькнула галерея образов – от банально зелёных стопок денег (стодолларовые купюры в тугих пачках по сто, перетянутые бумажной лентой с чернильной печатью «Федеральный резерв») до крокодиловых папок с ветхими документами, неопровержимо подтверждающими, что планетой управляет тайная масонская ложа.

Секунда – это почти бесконечность. Фантазия – энергия, помощней термоядерной. Именно фантазия, а не слово, как утверждается в одной популярной книге, лежит в основе всего. С фантазии начинается абсолютно всё – картина, роман, изобретение, открытие. Новая теория и новая религия, новый дом и новое государство – сияющий город на холме. Джон Леннон и Кампанелла понимали это. Гитлер и Сталин тоже.

За секунду фантазия нашпиговала мою голову пропавшими сокровищами Багдадских халифов, чертежами вечного двигателя, досье ФБР о покушении на Кеннеди, чёткими фотографиями инопланетян, формулой философского камня, схемой выхода в четвёртое измерение из Бермудского треугольника. Да, секунда – это почти бесконечность. Если ей правильно воспользоваться.

Я заглянул внутрь.

Верхние полки оказались пустыми. Пыль и две скрепки. Я провёл пальцем, вытер палец о джинсы. Внизу валялся один сапог, грязный, солдатского типа. В другом углу виднелся свёрток, похожий на большой астраханский арбуз, завёрнутый в газету. Я наклонился, разорвал бумагу. Под бумагой было стекло. То была пузатая бутыль ведра на два, примерно в такой моя украинская бабка Христина держала вишнёвую наливку. Я включил фонарик.

Там, в бутыли, была голова. Человеческая голова. Женская.

Я приблизил свет вплотную. За зеленоватым толстым стеклом белело аккуратное ухо похожее на фарфоровую безделушку. Линия скулы переходила в круглый подбородок, немного тяжёлый – про такой неважные беллетристы пишут «упрямый». Рот, скорее маленький, но губы хорошей формы. Нос тонкий, глаза закрыты. Брови – вот брови действительно были упрямы. Кстати, женские брови, на мой взгляд, явно недооцениваются в современной культуре.

Я выключил фонарь. Сел на пол.

Женская голова в бутылке – да, до такого даже моя шустрая фантазия не додумалась. Я снова включил свет. Светлые волосы, стрижка до плеч, если бы они были… Удивительно, но голова совсем не походила на маринованные в формальдегиде экспонаты. На тех кошмарных обитателей кунсткамеры, бескровных и мерцающих трупной зеленью в мутном сиропе. Нет, тут был румянец. Розовая кожа. Губы, как живые. Тронуты коралловой помадой чуть ли не с перламутровым отливом. Спящая голова, точнее, голова спящей женщины. Только в бутылке.

Есть вещи, на которые лучше не смотреть. Но это при условии, что ты можешь побороть любопытство. Мне не удалось – я ухватил бутыль за короткое горло и приподнял. Сквозь толстое стекло дна увидел срез шеи. Гладкий как пенёк. Ни страшных вен, ни обрезанных труб гортани, ни сахарного кошмара шейных позвонков. Срез был гладок и румян, как коленка теннисистки.

Настроение внезапно улучшилось. Я поставил бутыль на место, интимно погладил стеклянный бок. Всё стало просто и почти ясно: мрачная тайна отрезанной головы перешла в разряд курьёзов. Муляж, манекен – ни мстительных мужей, ни страстных любовников с паталогическими наклонностями. Неожиданно я почувствовал на своём затылке чей-то взгляд. Оглянулся – с соседней полки на меня угрюмо пялился волк. Чучело волка.

– Муляж! – я зачем-то подмигнул хищнику.

Два вопроса, совершенно не связанных, возникли в моём мозгу одновременно: сколько может стоить такая диковина и каким образом неведомый мастер умудрился засунуть муляж в бутыль. Тут – знак вопроса, вернее, целых два.

Первый остался без ответа – ценника не было. Вполне возможно, что хозяйка даже не знает о бутыли. Ведь сейф был закрыт.

Ответ на второй лежал в сфере тайного хобби загадочных виртуозов, что мастерят фрегаты и каравеллы внутри бутылок. Наверное так, пинцетом, что ли. Я дотянулся до горлышка и потрогал сургуч, которым была запечатана бутыль. Да, пинцетом и иглами. Иглами и пинцетами…

Хозяйка продолжала слушать приёмник. Передавали Прокофьева. Угадывать «Танец рыцарей» было ниже моего достоинства.

– Там у вас сейф… – начал я.

– Ключ потерян, – отрезала хозяйка.

– А сколько он…

– Ключ, говорю, потерян, – повторила она.

Божественное аллегро главной мелодии неуклюже перешло в слюнявую тему Джульетты и Париса – поразительно, с какой лёгкостью гений может угробить собственный шедевр. К слову – в определении гениальности я придерживаюсь античного взгляда: гений – это дух, вселяющийся в художника в моменты творческого экстаза, а вовсе не сам художник. Именно этим объясняются неожиданные провалы у признанного мастера, равно как и внезапные триумфы у посредственного ремесленника.

– Я бы хотел приобрести этот… тот сейф.

По её взгляду стало ясно, что недавно завоёванный авторитет мой стремительно рушился. И ещё – она представления не имеет о бутылке.

– Он закрыт, – хозяйка выключила радио. – И ключа нет.

Так говорят с детьми лет пяти-шести. Капризными или не очень сообразительными.

– И всё-таки, – вбил я последний гвоздь в гроб своей репутации. – Сколько?

Она грустно посмотрела мне в глаза и назвала цену.

– Сто пятьдесят.

– А скидка? – с простодушием идиота улыбнулся я.

– Сто двадцать, – безнадёжно глядя сквозь меня сказала она.

Раскрыв бумажник, я отсчитал купюры и протянул ей. Она пересчитала, сложила бумажки пополам, потом ещё раз пополам.

– Сейчас заберёте? – она сунула деньги куда-то меж складок юбки.

Чёрт! Хитроумный, почти изящный, план повернулся неожиданной стороной – как я мог забыть о транспортировке? Этот железный гроб весит не меньше тонны. Тут нужен кран, грузовик… Грузчики, в конце концов.

В этот момент до меня вдруг дошло, что от тумана не осталось и следа. Молочное марево исчезло. У забора посреди лужи стояла моя машина, дальше блестело сырое шоссе, сразу за дорогой дыбились дикие камни – сияя чёрным, точно антрацит, они поднимались мокрым утёсом вертикально вверх. В каменных морщинах кое-где ещё остался лёд. Эти вкрапления напоминали рукотворный орнамент. Как серебро на чёрном мраморе и всё это высотой с девятиэтажный дом.

2

Сейф привезли на закате. Точнее, в сумерки. Солнце так и не появилось, а небо из уныло мышиного постепенно перешло в пронзительно тоскливый оттенок серого, которым красят военные корабли. Три мужика – водитель и два грузчика, один с бородой морковного цвета, они по-хозяйски соскочили в грязь моего раскисшего двора. Мотор продолжал тарахтеть, отравляя воздух вонью солярки. Сейф гордо возвышался в кузове. Словно мятежник, он был перепоясан цепями, цепи тянулись к бортам, где при помощи стальных карабинов, они крепились к ржавым кованым кольцам.

Сразу стало ясно, что в дом сейф не пролезет.

– А через задний ход? – рыжий сочно сплюнул.

Мужики закурили, рыжий не курил, он достал из комбинезона жестяную банку и сунул в рот какую-то коричневую гадость похожую на кусок сосновой коры. Я раньше никогда не видел, как люди жуют табак. Рыжий аппетитно работал челюстями, морковная борода топорщилась, точно живая.

– Давайте сюда, – с беззаботным оптимизмом я указал в сторону сарая. – Чуть правее, рядом с дровами.

Грузовик укатил. Вместе с темнотой на меня наваливалась тяжесть всей глупости моей затеи. С доставкой материальный ущерб составил двести двадцать долларов. О морально-эстетическом уроне думать не хотелось: безобразный чёрный ящик на неопределённое время стал частью моего пасторального пейзажа. Этот урод будет меня встречать каждое утро, он будет поглядывать, как я попиваю чай на веранде, как работаю, будет желать мне спокойной ночи.

Я застонал и громко выругался матом.

Начало моросить. Макушки сосен качнулись в такт, ветер завыл в голых ветках берёз. С запада надвигалась стена непроглядной хмари. Дождь полил сильнее. Я подошёл к сейфу и набрал комбинацию. Надавил на ручку, замок не сдвинулся. Я проверил код. Ещё раз – Е19В45. Дверь не открывалась. На западе лениво загремело, мутно полыхнуло небо. Сосновый бор чёрной аппликацией возник и сразу же растворился в чернильной тьме. Грохнуло громче, уверенней. Лес протяжно охнул, словно в оторопи. И вот тут обрушился ливень.

Я пытался работать, пробовал читать. Но попробуй почитать на корабле в бурю. За окнами гремело и вспыхивало, дождь колотил по крыше, точно кто-то сеял крупной дробью. Бедный дом, перестроенный из столетнего амбара в относительно комфортабельную берлогу, стонал древними балками, скрипел лестницами, дрожал стёклами. Ветер ухал в трубе, выл пьяным басом, а то вдруг взвизгивал истеричным фальцетом.

Снаружи разыгрывалась какая-то атмосферная жуть. Свет я не включал, бродил по тёмному дому, переходил от окна к окну. Вспышки молний освещали могучие сосны, которые мотались, как пьяные в дым великаны. Слоновьи стволы трещали, я знал, что здешняя северная сосна, при внешнем атлетизме, дерево весьма хрупкое. Прошлым сентябрём такой вот здоровяк рухнул на сарай. Полкрыши пришлось менять, единственным, впрочем, весьма слабым, утешением было, что тем вечером я поленился загнать в сарай машину.

Нынешней тревогой была река. Такой ранней и стремительной оттепели местные не помнили. Два дня назад река вскрылась и начался ледоход. От обилия талой воды река взбухла, её развезло, прямо перед домом, – там, где перекаты, – случился затор. Глыбы мутного льда полуметровой толщины вздыбились почти арктическими торосами, новый лёд продолжал ползти и громоздиться. Он лез на берег, ломал прибрежный ивняк, как бритвой срезал молодые осины. Вместе со льдом начала прибывать вода. Река вышла из берегов и край чёрной воды с неприметном упорством подбирался всё ближе и ближе к дому.

В кладовке я нашёл фонарь, мощный армейский, он мне достался от бывшего хозяина дома, отставного пехотного майора. Батареи я поменял и фонарь бил как прожектор. Чтобы ещё раз убедиться, направил луч себе в лицо. Разумеется, ослеп на минуту. Пока у меня перед глазами плавали белые круги, снаружи раздался треск и через секунду что-то отчаянно грохнуло. Дом вздрогнул, притом весьма ощутимо. Почти подпрыгнул. С полки посыпалась пыль и труха, на пол полетела какая-то звонкая мелочь.

Молния! Молния угодила в дом! – другой мысли у меня не было. Мы очутились в центре урагана! Крыша пробита и сейчас начнётся потоп! Размахивая фонарём, я взлетел на второй этаж. Но тут всё было мирно – в печке малиновым жаром дышали угли, кот спал рядом на пледе. Я направил фонарь вверх. Потолок был цел. Балки тоже, на своих местах.

Не очень веря, что всё обошлось, я открыл дверь на балкон. Осторожно вышел во тьму и направил луч света в ночь. Ливень выдохся. Под ногами скрипели доски, что-то хрустело. Белый круг выхватил пунктирную мельтешню дождя, кряжистые стволы сосен. Я медленно повёл круг влево. Сосны ожили. Угольные тени забродили по серому снегу, топыря во все стороны страшные руки. У сарая могильным обелиском темнел сейф. Отсюда, с балкона, он казался ещё огромней.

Но главное – река была на месте: вода, если и поднялась, то совсем чуть-чуть. Пока я шарил лучом по ледяному полю, по нагромождению белых глыб, мне вдруг показалось, что на балконе кто-то есть. Звериный инстинкт сработал молниеносно и безошибочно. Какой-то первобытный ужас не позволил мне повернуться, но боковым зрением я видел, что слева, у самых перил, тьма будто сгущалась. Она высилась, нависала надо мной двухметровым чудищем.

Не дыша, я направил фонарь туда.

Это была ёлка. Верней, её макушка, – само дерево лежало внизу, на террасе. Сверху мне было видно, что ствол вдребезги разбил перила. Вырванные и сломанные доски, вперемешку с грязным снегом и еловыми лапами, стояли дыбом. Упоительно и властно пахло свежей хвоей.

3

Какая профессия является самой опасной на свете?

Вопрос не риторический. Вопрос вполне практического характера и ответ должен быть основан на статистике несчастных случаев, травм и летальных исходов.

Первыми приходят в голову профессии романтико-героического плана – лётчик-испытатель, альпинист-спасатель, ну, может ещё, ныряльщик за жемчугом. Затем, разумеется, идут полицейские и пожарники, солдаты-минёры и шофёры-дальнобойщики. Кто ещё? Ну, может, экзотические специальности, вроде канатоходца или укротителя львов. Или заклинателя змей – яды и антисанитария, – да и вообще, кто знает, что там творится в этой Индии.

На самом деле самая опасная профессия на земле – лесоруб.

Именно они получают больше всего увечий и травм. Именно среди лесорубов самая высокая смертность, так сказать, на рабочем месте. Именно он, человек с бензопилой и топором, подвергает себя самому высокому профессиональному риску. Разумеется, если верить статистике.

Лес. Для туриста и грибника, для пары влюблённых, для дачника и залётного отпускника-горожанина, лес – это что-то вроде декорации, неодушевлённого вертикального пейзажа без неба, но с обильной зелёной палитрой всех оттенков. Такого сорта люди соприкасаются с лесом едва-едва, по касательной, они скользят по поверхности – в лучшем случае их угораздит забрести в чащу или они угодят в болото, но и это будет лишь намёком на мощь и власть лесной стихии. Как пляжный курортник в соломенной шляпе и с обгоревшим носом, собирающий невинные ракушки в полосе прибоя – что он знает о штормах и ураганах, о ревущих широтах, о воде в трюме и оборванном такелаже, о человеке за бортом и резиновых плавниках, режущих воду, концентрическими кругами.

Первым делом прямо с утра я нарушил главную заповедь гильдии лесорубов – никогда не пользоваться бензопилой в одиночку. Бензопила действительно штука крайне опасная: сук, толщиной в руку, она перепиливает за секунду. Человек – не дерево, он гораздо мягче. Любая рана может стать смертельной просто из-за потери крови. К тому же в лесу, как правило, на редкость скверная мобильная связь. По крайней мере, здесь, у меня – кажется, я уже жаловался.

Ель, рухнувшая вчера ночью на веранду, оказалась большим старым деревом. Метров пятидесяти: небольшие расстояния я меряю бассейнами – олимпийским в пятьдесят метров и тренировочным в двадцать пять, одно время я увлекался плаванием и с тех пор безошибочно могу на глаз прикинуть длину в этих параметрах. Покойная ель росла на берегу реки и сломалась у самого основания. Ствол там был толщиной в полметра.

Бензопила. У меня «Штилл». Назвать его бензопилой не поворачивается язык. «Штилл» – стальной монстр с восемнадцатидюймовым лезвием, безотказный и удобный, квинтэссенция и апофеоз лесопильной мысли, воплощёнными баварскими мастерами с истинно германской аккуратностью и традиционным уважением к механике. Агрегат эффективный в руках профессионала, смертельный в руках идиота.

Я залил масло и бензин. Натянул комбинезон, куртку из чёртовой кожи, сапоги со стальными носами – чаще всего пила соскакивает и бьёт именно туда – в ногу. Напялил шлем с сетчатым забралом и перчатки.

Казалось бы, чего уж проще – распилить дерево? Включил пилу и пили, соблюдая правила техники безопасности. Но, увы, тут кроме правил этой безопасности, здравого смысла и законов физики, включается в игру бездна непредвиденных мелочей. Тех, что мы называем случайностями. Деревья как люди, у каждого свой характер (изрядно пошлая метафора, но лучше не скажешь).

Дубы и осины, берёзы и клёны, липы и ели; гляди, та – кокетка, а этот – бузотёр, вот явный подлец, а эта ничего, вроде, покладистая. Внутри любого дерева может оказаться червоточина и ствол, треснув пополам, обрушится вам на голову телеграфным столбом. Нет, каска тут уже не поможет. Ещё – отпиленная часть дерева может покатиться не в ту сторону, куда вам хотелось бы. Такой кругляш подобен асфальтовому катку. Дальше – коварны толстые ветви – в них скрыта сила натянутого лука.

Но самая главная опасность в том, что лесоруб работает в лесу. Именно лес – переплетение корней под ногами, торчащие ветки, острые сучья, скользкий мох или колючий кустарник, скрытые в траве ямы и камни – лес состоит из ловушек и капканов. Оступиться или споткнуться с работающей пилой в руках – не дай вам бог. А уж тем более, если рядом никого нет.

Я был предельно осторожен. Распил ели прошёл без особых происшествий: один раз ствол зажал пилу – я неправильно рассчитал действующие силы, трояк по физике неожиданным образом напомнил о себе, да ещё я потянул спину, перетаскивая распиленные брёвна. Кругляши я сложил аккуратной пирамидой. Отпиленные ветки оттащил в лес. Божественно пахло хвоей – не банальной новогодней ёлкой, а свежими сырыми опилками, живым деревом. Впрочем, не таким уж и живым, увы. К этому духу добавлялся острый запах горячего металла и смазки. Растерзанный снег напоминал место крупной кулачной драки. Истоптанный и серый, он весь был усеян обломанными ветками и сучьями, с рыжими лужами еловых опилок.

Пилить я начал утром, около десяти. Закончил в полдень. Вернее, не закончил, а просто упал без сил. В данном случае это вовсе не фигура речи. Почти на карачках дополз до крыльца, стянул шлем и перчатки. Сел на ступеньки. Пить хотелось смертельно. Я дотянулся до сугроба, зачерпнул пригоршню и сунул в рот. Здешний снег по вкусу напоминает родниковую воду, если вы не пили из родника, то поверьте мне, вермонтский снег не хуже французской «Перье». Той, что без пузырей.

Проклюнулось солнце. Игриво моргнув в сизую прореху, оно исчезло, но через мгновенье вдруг выкатило и засияло в полную мартовскую силу. Я зажмурился и вытянул сапоги прямо в лужу талого льда. Ох, хорошо! – я взъерошил мокрой от снега ладонью волосы. Да, после трёх сумрачных месяцев это действительно было хорошо.

Сквозь искрящуюся мишуру лучистой капели, калейдоскоп сосулек и тающего снега проступило чёрное прямоугольное пятно. Почти Малевич. Отмытый ночным ливнем, сейф сиял. В полуденном солнце он мне показался больше и значительней, точно налившийся ядовитым соком тугой фрукт. Бесовский угловатый баклажан.

И тут мне почудилось, что дверь сейфа приоткрыта.

Я пригляделся – точно, там была щель. Ну да, вон и тень падает на другую створку. Я приподнялся, встал медленно, точно боясь разрушить колдовство. Пошёл. Наверное, вчера заело петли… Или замок заклинило при перевозке – вон, как эти молодцы его кантовали. Дошёл до сейфа и надавил ручку. Ничего. Дверь была закрыта. Щель оказалась оптической иллюзией весеннего солнца и моей усталости. На всякий случай я ещё раз набрал код, впрочем, без особой надежды. Да, закрыто.

Усталость обернулась покорностью: в конце концов всё справедливо – ведь это я решил объегорить одноногую торговку. Если кого-то и винить, то лишь себя самого. Кармические законы продолжали работать исправно.

4

Той ночью я очутился на писательской конференции. Во сне, разумеется. Дело происходило в наскоро сколоченном гибриде Лондона и Ульяновска – набережная Вестминстера выходила на крутой волжский берег. То живописное место, что симбирцы зовут Венец. Сама конференция проходила в Ленинском мемориале, уродливом здании из серого бетона, которое режиссёр сна впихнул за площадью Пикадилли, на Риджент-стрит. После регистрации я почему-то оказался в подвале. Оказался один, если не считать птицелова. Он был без лица, но с клеткой, полной лимонных канареек. От птицелова я узнал о предстоящей процедуре массажа. Дальнейшее шло фрагментами: я лежал совершенно голый на кожаной кушетке. Лежал навзничь. Дальше – возникла девица, крепкая цирковая танцовщица с белыми ляжками в сетчатых чулках. На лице, понятно, маска.

Эротические надежды оказались иллюзорны – мускулистая мерзавка, прытко оседлав меня, начала пребольно мять мои плечи и грудь. Она щипалась, хищно впиваясь ногтями в плоть. Следуя законам стандартного кошмара, я не мог пошевелиться. Адская массажистка сняла маску – разумеется, это была женщина из бутылки. Одновременно, я понял, что она же – покойная принцесса Диана. Ужас какого-то невнятного откровения, жуткого и важного предчувствия, начал наползать на меня. Принцесса явно почуяла мой страх, она хищно выгнулась и вытащила из причёски узкий, как шило, кинжал. Сжав рукоятку стилета, она принялась вырезать острым лезвием прямо на моей груди какие-то знаки. Боль казалась очень реальной. Тёплая кровь стекала струями по груди и бокам, собиралась липкой лужей под лопатками. Я униженно молил прекратить. Она не обращала внимания, резала и резала. Я закричал и проснулся.

В окно глядела луна. Грудь и плечи ныли, я вспомнил про каторжную битву с елью. Меня знобило, майка была потной, хоть выжимай. На полу лежал лунный ромб. Я спустил ноги в лунную муть, встал и наощупь добрался до ванной. Отвернул кран, напился. Уходя, мельком заметил на майке большое тёмное пятно. Похоже было на засохшую кровь. Я подошёл к зеркалу и стянул майку. На груди ясно проступали знаки – цифры и буквы: А12М76. Да, код был вырезан на моей груди.

Как я спустился, как вышел из дома не помню абсолютно. В следующий момент я стоял перед сейфом и набирал новую комбинацию. Замок щёлкнул, я потянул за ручку. Дверь подалась и плавно открылась.

Жар обдал лицо, точно я заглянул в пылающую топку. Задней стенки не было – передо мной распахнулась даль, страшная горящая равнина с пурпурным небом по которому метались чёрные крылатые тени. Так летними сумерками беснуются в небе летучие мыши. Одна из тварей, сделав кульбит в воздухе, рванула прямо на меня. Я не мог двинуться с места, не мог оторвать взгляда – пикирующий бес стремительно приближался. Сложив перепончатые крылья, точно истребитель, он нёсся ко мне – я уже мог различить его алчущие глаза, вот он совсем рядом. Я заорал и закрыл лицо руками… И проснулся во второй раз.

Первым делом задрал майку. Конечно – ничего. Пока грелся чайник, я вышел на крыльцо. Проклятый сейф стоял на месте, вода не поднялась. Ледовый затор тоже не двинулся с места. Соблазнительную мечту о динамите прервал свисток закипевшего чайника.

Хороший день нужно начинать с чашки свежего чая, чёрного английского и, разумеется, без сахара. Я вернулся на крыльцо. Погода была дрянь. Вермонтцы (народ обстоятельный, вроде шотландцев) говорят: если тебе не нравится здешняя погода – просто подожди полчаса. Пока я пил чай небесные механики кратко продемонстрировали мне все времена года, начав с добротной пурги с колючей крупой и закончив убедительно ярким солнцем на кардинально синем фоне.

Сделав ещё глоток, я пристроил чашку на деревянных перилах и направился к сейфу. Ощущал себя достаточно глупо – попытка открыть настоящий железный замок при помощи кода из сна – это уже материал не для психоаналитика, а, скорее, психиатра.

Небрежной рукой набрал комбинацию. Точно делая кому-то одолжение, дёрнул дверь – закрыто, видишь, ну что я тебе говорил? Тот, другой, не сдавался – ты видел код в зеркале, попробуй наизнанку набрать. Наизнанку! Ладно-ладно, не горячись, вот пожалуйста.

Замок ожил – внутри что-то цокнуло. Железно и радостно, бряцнули-щёлкнули шестерёнки и пружины. Точно смазанный ружейный затвор ретиво звякнули стальные пальцы запора – клац! – я надавил на ручку и дверь снисходительно подалась. Сейф открылся.

Бутыль с головой была там. Сапог тоже.

Нет, она мало походила на принцессу Диану. Может, стрижка и овал лица. Да ещё аккуратный нос, с хищным аристократическим намёком. Я поднялся на второй этаж, смахнул бумаги с письменного стола. Поставил бутылку ближе к окну. Принёс из кухни тряпку и «виндекс», побрызгал и тщательно протёр стекло. Нашёл в ящике старинную лупу, купленную без особой цели в антикварной лавке год назад.

Нет, не Диана. Кожа на лбу, на щеках была идеально гладкой, будто из воска. Но почему – будто? Наверняка, воск. Ведь именно из воска лепят тех Элвисов и Наполеонов для коллекции мадам Тюссо. Воск – оптимальный материал для имитации живой плоти.

Луч солнца прочертил диагональ по моему столу, половина головы оказалась в тени, другая матово сияла, точно светилась изнутри. Я приблизил линзу увеличительного стекла к поверхности бутыли. Брови – я мог разглядеть каждый волосок – были выполнены мастерски, веки с длинными рыжеватыми ресницами, узкая переносица, невинный, почти девичий, лоб без единой морщины. Волосы, русые с платиновым оттенком, как из рекламы какого-нибудь шампуня со слоганом «блеск и сила здоровых волос», они не были прилизаны, но в растрёпанности причёски чувствовался триумф утончённого эстета, виртуоза-куафера. Кто же он, этот ваятель? Кто и как сделал её – а, главное, зачем? И как он умудрился впихнуть её в бутылку? В это узкое горлышко?

Да, конечно, я видел фрегаты и каравеллы, собранные внутри бутылок сумасшедшими миниатюристами-конструкторами. Мог даже вообразить педантичный процесс (пинцеты, клей, длинные иглы), щепетильность которого меня лично взбесила бы минут за пятнадцать. Горлышко бутыли было запаяно сургучом шоколадного цвета, сверху я разглядел выдавленную печать. По кругу шла какая-то надпись, часть букв стёрлась, удалось разобрать латинские «R» и «W» и ещё нечто, похожее на цифру семь. Надпись замыкалась кольцом вокруг символа – равносторонний треугольник внутри квадрата. В центре треугольника была звезда или цветок с пятью лепестками.

Я сел, достал ручку и скопировал рисунок. Не очень точно, но в целом близко к оригиналу. Руки слегка тряслись. Цветок, потом треугольник, потом квадрат, – всё обвёл линией, больше похожей на лихорадочный овал, чем на круг. Рисунок напоминал талисман из гримуара, что-то вроде иллюстрации к «Чёрной курочке» или «Гептамеро-ну». Я повернул лист на сто восемьдесят градусов – цветок превратился в пентаграмму. В сигил, при помощи которых средневековые алхимики и маги вызывали своих демонов.

Полгода назад один псевдоинтеллектуальный журнал заказал мне эссе на тему демонологии, алхимии и прочей чертовщины. Ничего серьёзного, так, введение в эзотерику для домохозяек. Собирая материал, меня больше всего поразило, насколько буднично, насколько рутинно, наши предки относились ко всей этой мистической ахинее. Колдовские рецепты излагались с обыденностью кулинарной инструкции для выпечки какой-нибудь яблочной шарлотки с корицей и миндальной присыпкой. Тут же прилагались нехитрые чертежи символов и знаков, изобразив которые и произнеся абракадабру, вроде «Сефер Разиэль ха-малах», запросто можно было вызвать демона среднего ранга типа Асмодея или Валефара.

Я взял рисунок, посмотрел на просвет. Покрутил, перевернул вверх ногами. За окном с метровых сосулек капало на жесть подоконника, солнце спряталось и тут же выкатило опять. Комната вспыхнула, стали видны пыль и мелкий мусор, незаметные прежде. Я провёл ладонью по столу, вытер о штанину. Ну и грязища… Уже взял тряпку, но так и замер с поднятой рукой.

Голова в бутылке открыла глаза.

5

Её глаза были светло-оливковыми с голубым, почти перламутровым намёком. Такие глаза у Венеры Боттичелли, я их видел в Прадо во Флоренции. А после, точно такими же глазами взглянула на меня через плечо женщина-шофёр, что везла меня в своём такси на железнодорожный вокзал Лоренцо Медичи.

Ощущение сумасшествия было абсолютным. Не знаю сколько времени я простоял с тряпкой в руке. Надежда на простой механический трюк родилась и тут же погасла, нет, не кукла – глаза были живыми. Они смотрели на меня внимательно, мне показалось даже как-бы оценивающе – знаете, у женщин есть взгляд такого рода.

Она моргнула, стала разглядывать комнату. С книжных полок перешла на картинки, развешанные по стене. Работая над книгой, я люблю окружать себя зрительными образами – репродукциями по теме: открытками, вырезками из газет, – всем, что помогает мне погрузиться в тему. В писательском ремесле первородным для меня является не слово, а образ. Слова приходят потом, но сначала я должен увидеть. В мельчайших деталях, всю геометрию и структуру, с нюансами цвета и тона.

Нынешняя книга моя получалась весьма эклектичной: мало того, что я писал её от лица женщины-журналиста, находящейся в апокалиптической Москве недалёкого будущего, в сюжете параллельно развивалась линия её деда, геройского казака, ставшего красным генералом. На стене висели карточки лихих усачей в фуражках набекрень, с пышными чубами и георгиевскими крестами на груди. Тут же были приколоты булавками вырезки из журнала с разными породами скаковых лошадей, типы сёдел и сбруи, схема боевого порядка эскадрона, форма красного кавалериста Первой конной армии. Сбоку висел портрет Пушкина, вырванный из какой-то книги, рядом – фото Чехова. Ниже булавкой с бирюзовой головкой был приколот лист нотной бумаги с цыганским романсом про костёр, что в тумане светит.

– Меня зовут Ева.

Голос прозвучал ясно. Не сквозь стекло – чётко, точно говорящий стоял в двух шагах от меня. Я открыл рот, но выдавить из себя не смог ни звука.

– Сядь, пожалуйста. И перестань нервничать.

Я сел. Её губы двигались не совсем синхронно со словами, словно в скверно продублированном кино.

– Какие тут звери у вас в лесу?

Безвольной рукой я поднял тряпку. Что-то промычал. Казалось, я разучился как надо говорить, что делать с языком для произнесения нужных звуков.

– Поверни меня в сторону леса, пожалуйста. Хочу увидеть зверей.

Я бережно, лишь пальцами касаясь стекла, развернул бутыль к окну. Теперь голова оказалась ко мне в профиль. Нос у неё был чуть птичий, а подбородок действительно упрямый. Вполне банальные мысли текли в мозгу параллельно фундаментальному столбняку всего моего естества. Эмоционально, интеллектуально и физически я впал в какой-то паралич.

– Даже простую белку увидеть – такая радость. А если оленя, то у меня на целый день настроение особенное. Словно маленькое счастье снизошло.

– Олень пуглив… – совладав с онемевшим языком, наконец произнёс я. Мозг явно в процесс ещё не включился.

– Олень доверчив. В отличие от человека, – и после паузы спросила. – Вам нравятся люди?

На опушке снег подтаял и лежал белыми островами среди бурой травы и ржавых прошлогодних листьев. Дальше высился лес, – мокрые сосны, взъерошенные ели, пегие стволы берёз, – в таинственной глубине стеклянные лучи косой геометрией резали тесную чащу, мастеря из строгих теней почти кафедральные нефы. На странный вопрос я не успел ответить – из леса на поляну вышел олень. С царственной грацией становился в центре проталины. Поднял голову, по-балетному отставил заднюю ногу и замер. Это был взрослый самец белохвостого оленя, лесной аристократ с внушительными рогами – я насчитал пять отростков. Происходящее напоминало визуальную цитату из раннего Диснея, не хватало только хоровода мелких пташек вокруг рогов. Олень повернул голову в нашу сторону. На лбу белело пятно, похожее на ромб.

– Чудо… – выдохнула она. – Ну, иди.

Фарфоровый красавец, надменно позирующий на лужайке, точно по команде, ожил и в два прыжка исчез в лесу. Пропал, будто и не было. Я продолжал тупо пялиться на пустую проталину. Теплело. Над мёртвой травой курился едва приметный туман.

– Это… это вы? – я сделал в воздухе неопределённый округлый жест, вроде тех пассов, которыми иллюзионисты, сопровождают свои фокусы. – Вы?

– Давай на «ты», – предложила она. – Будет проще. К чему реверансы – я голова в бутылке, ты – писатель в лесу. Правильно?

Я кивнул – правильно. Называть голову в бутылке на «вы» действительно было нелепо.

– Дмитрий, – обратилась она. – Нет, лучше, Митя. Можно так?

Я снова кивнул. То, что она знала моё имя почему-то показалось мне особенно удивительным. Всё-таки поразительное существо человек.

– Кстати, имя у тебя неправильное, – без церемоний сказала она, точно речь шла о цвете галстука. И фамилия тоже. Не писательская. У русского писателя фамилия должна быть короткая и смешная – Пушкин, Толстой, Гоголь, Бабель. Смешно и коротко. А ты – Дмитрий Ви-но-гра-дов, ну что это такое, честное слово? Дмитрий Виноградов! Кто он? Оперный тенор? Артист балета?

Она подумала и выдала, как припечатала:

– Глеб – вот твоё имя. Глеб Яхин.

– Спасибо, не надо, – буркнул я.

– Да уж теперь-то что. Но будь ты Глеб Яхин, тот контракт на сериал не прошляпил бы. Триста тысяч – не дрозд наплакал.

Ту январскую сделку, уже почти подписанную, провалил мой агент Марта Лутц – чокнутая мулатка, похожая на Кармен, с пирсингом в неожиданных местах и манерами одесской хулиганки. При очевидной профнепригодности, Марта обладала каким-то ведьмацким шармом, который весьма удачно действовал на издателей и продюсеров. Впрочем, не всегда.

– Нет, ты можешь, конечно, винить Марту, – сказала голова. – Если так легче. Тебе. Но, впрочем, тут ты прав, деньги – вздор. Пена цивилизации. Фальшивый кумир, которым дураки пытаются заткнуть прореху в душе мироздания размером с Демиурга. Вот она – тоска по священному!

Именно тоска. Я подумал о своём банковском балансе, скромном и печальном. Ева явно вошла во вкус и продолжила с воодушевлением.

– Таинство сакрального жертвоприношения превращают в шаманскую пляску с бубном. Жажда бессмертия трансформируется в добровольный самообман. Булыжник вместо философского камня, бутылочное стекло вместо сапфиров.

И тут Ева была права – мне уж точно было до сапфиров.

– Культ денег – фетишизм импотентов. Эрос кастратов! Чёрт, прокравшийся на бал, в костюме херувима. Мерзость и гадость, квинтэссенция порока, корневище половины грехов.

– Но отсутствие этого корневища, увы, может здорово испортить настроение, – вставил я безразличным тоном. – Причём, надолго. Иногда на целую жизнь.

Ева лукаво скосила на меня свой флорентийский глаз.

– Там, в сейфе… – и замолчала.

– Что? – насторожился я. – Там сапог. Старый и не моего размера.

– Не только, дорогой Митя. Не только.

По лужам, по раскисшему снегу, шлёпая галошами на босу ногу, я почти моментально оказался у сейфа. Распахнул обе створки. На меня посыпались деньги. Стодолларовые купюры, в крепких пачках, были перетянуты бумажной лентой лимонного цвета. Как в банке. Как в банке!

– Как в банке… – бормотал я то ли восторженно, то ли в ужасе.

Пачки рассыпались по весенней грязи. Я начал подбирать их, впихивать обратно на полки. Но там не было места – сейф был набит деньгами. Плотно набит, на совесть, – от пола до потолка. Деньги снова падали в лужи.

Я кинулся в сарай, вытащил коробку из-под принтера, которую не успел сжечь. Ползая на карачках, стал собирать деньги. Кидать в коробку. Как в банке! На лимонных были пропечатаны цифры – единица и нули. В каждой пачке – десять тысяч долларов. Нет, погоди… Сто тысяч? Сто тысяч?! Сто!

Я ногтями сорвал ленту, начал считать. Деньги, совсем новые, чуть шершавые, пахли типографской краской и машинной смазкой – аромат, божественный дух, который не спутать ни с каким другим. Руки тряслись, кредитки выскользнули и разлетелись по земле. Их было много, гораздо больше десяти. Гораздо больше.

В коробку из-под принтера вошло сорок миллионов долларов.

С пачкой денег в кулаке я вбежал в комнату. От ползанья на коленях джинсы промокли насквозь, холодные струйки воды стекали в галоши. Ева ухмылялась.

– Что это? – я сунул купюры ей под нос. – Как это? Откуда?

– Хороший ты мужик, Митя, – устало произнесла она. – Дурак, только.

– Они фальшивые?

Она фыркнула и уставилась в окно.

– Там четверть миллиарда… – у меня сорвался голос на фальцет. – Миллиарда долларов! Откуда? И как? И откуда?

– Угомонись ты. Со счёта Романовского. Банк «Афина Юнион» на Каймановых островах. Ещё вопросы?

– Романовского?! Абрама Романовского?! Это же Кремль, мафия, КГБ и чёрт его знает кто ещё! Ты что ж думаешь, они не заметят, да? Да?

– Почему? Конечно заметят. Они ведь мерзавцы, а не кретины, – сказала весело Ева. – Они там уже какому-нибудь виолончелисту паяльник вставляют в…

– Господи! – я бросил деньги на пол. – Господи… Невинному человеку…

Рухнул в кресло, дотянулся до коньяка на столе. Сделал большой глоток. Потом ещё один.

– Ну хватит мелодрамы, а? – примирительно обратилась Ева. – Невинный человек этот педофил и подонок. К тому же и музыкант так себе. Совсем не Йо-Йо-Ма. Ты что ж думаешь, я наобум тут чудеса выкозюливаю? У меня, да будет тебе известно, на сто ходов вперёд всё просчитано. Всё – понял! Ведь я потому наличными и доставила.

А ведь могла просто перевести со счёта на счёт. С его – на твой.

Она хихикнула.

– Спасибо, – буркнул я.

Отпил ещё коньяка, разглядывая бумажки, рассыпанные по ковру. С одних на меня глядел по-бабьи гладкий Франклин, другие лежали зелёной рубашкой вверх. Там был нарисован какой-то дом с колоннами. Скорее всего, белый – никогда не разглядывал. На моём полу валялись сто тысяч американских долларов. И ещё четверть миллиарда в сарае.

– Как в банке… – прошептал я.

Странно, но безумство, восторг, эйфория сменились тоской. В ощущении этом было что-то вроде похмелья. У меня не было ни малейшего желания что-то купить на эти деньги.

– Что и требовалось доказать, – ехидным сопрано пропела Ева.

6

Всё-таки без шока не обошлось. С эмоциональным потрясением я справлялся по-русски и к полудню бутылка коньяка оказалось пустой уже наполовину.

– Хватит тебе, – проворчала сварливо Ева. – Хорош, а?

Какой хорош? Настроение моё к полудню улучшилось кардинально. Сюрреализм происходящего постепенно затуманился, панический ужас сменился бесшабашным куражом, готический кошмар чёрно-белого Макса Эрнста зарумянился и стал напоминать салонную живопись позднего Дали. Я снова плеснул коньяка в водочною рюмку (пить из горлышка мне стало неловко в четверть одиннадцатого) и аккуратно перелил жидкость в себя.

– Ты понимаешь… только сейчас, – вытирая губы рукой горячился я. – Вот сейчас я начинаю всё осознавать. Всё! И про тебя, и про себя, и про…

Я делал энергичный жест, точно собирался бросить лассо.

Истина! Гиперборейская тьма вспыхивала звёздами, звёзды логично сплетались в галактики, главная тайна мироздания приоткрывалась медленно, но неотвратимо. Да, я был пьян.

И тут кто-то постучал в дверь. Постучал нагло, как стучит управдом или полиция. Опрокинув вертлявое кресло, я пошёл открывать. В коридоре налетел на вешалку, сшиб вазу, запутался в беспризорных ботинках. Наглый стук повторился. Тихо матерясь, распахнул дверь. На крыльце стоял курчавый мулат, размером с пятиклассника в малиновом френче с золотыми пуговицами.

– Ну и грязища у тебя тут, братец! – он брезгливо вытирал свой штиблет о мой коврик. – Ну-ка, хозяина кликни!

Под мышкой мулат держал плоскую лакированную коробку, в таких обычно хранят столовое серебро.

– Хозяин… я, – кашлянув, выдохнул в сторону; и только тут мой мутный мозг озарился – мулат говорил по-русски без малейшего намёка на акцент. И даже с московским выговором, плавным и таким родным. Запачканные туфли явно расстроили его, грязь не очищалась ни в какую.

– Хотите тапки? – неуверенно спросил я.

В прихожей он скинул свои башмаки, переобулся. Сунул мне свою коробку, тяжеленую, будто набитую свинцом. Тапки, замшевые с нутром из белой овчины, оказались велики, но мулату, похоже, понравились. Он потопал, приплясывая щёлкнул по-цыгански пальцами, засмеялся.

– Вот что! Вели-ка, ты, милый человек, самовар поставить! – он подмигнул. – Продрог до мозжечка, не поверишь!

– Может – коньяку?

В гостиной я усадил его в кресло, принёс рюмки и коньяк. Он разглядывал комнату, довольно потирая смуглые ладошки.

– Есть в глухом уединенье деревенском, – он встал, быстро подошёл к окну – за ним темнел мокрый лес. – Покой и мудрость! Мудрость и покой… Да – скучно! И нет ни моря, ни пальмовых рощ, ни итальянской оперы. И сердце вести просит от друзей, оставленных вдали, и тоскует-тоскует по суете…

Я протянул ему рюмку. Он запнулся, понюхал коньяк. Мы чокнулись и выпили.

Он хлопнул в ладоши, снова вскочил. Со стуком откинул крышку пианино, энергично обеими руками взял бравурный аккорд.

– Расстроен инструмент, – извиняясь, я привстал. – Лес. Влажность дикая, из-за реки…

– Расстроен?! – его пальцы ловко пробежались по клавишам в мажорной гамме. – Так даже интересней!

С виртуозной неожиданностью гамма превратилась в Моцарта, в увертюру к «Флейте». Моцарт трансформировался в марш, после в какой-то дикий танец, напоминающий пляски Хачатуряна.

Я протянул ему налитую рюмку. Мы чокнулись.

– Прошу простить великодушно, – мулат выдохнул и со стуком поставил рюмку на крышку пианино. – Впопыхах забыл представиться.

– Я вас узнал.

Он по-детски простодушно улыбнулся белыми крупными зубами. Мне всегда было удивительно, что у бывших рабов, безусловно лишённых на протяжении нескольких поколений стоматологических услуг, зубы гораздо качественнее, чем у нас, белых.

Третью рюмку мы выпили на брудершафт и поцеловались. Я стал обращаться к нему на «ты». Усидеть на месте он не мог, то с живостью юного пуделя, вскакивал и носился по комнате, то бросался ко мне и хватал за плечи.

– Вот именно! Ясность мысли и живость слога! – кричал, яростно тряхнув головой. – Ты же романист, Митя! А что есть роман? Болтовня! Вот и выкладывай всё начистоту! Болтай, но с толком! Tout bien vu! Ни единого лишнего слова, умоляю, друг мой! Ведь как русский возьмётся писать прозу, так и не понять – то ли с немецкого перевод, то ли с английского. Да ещё и наше аристократическое чванство – ведь не просто, подлец, пишет, а свою родовую гордыню лелеет. Писательское самолюбие пополам с дворянской гордыней – где уж тут место для словесности, я тебя спрашиваю?

Мы снова чокнулись и снова выпили до дна.

– Я говорю: господа, охота вам из пустого в порожнее переливать – всё это хорошо для немцев, пресыщенных уже положительными познаниями, но мы-то, мы-то – русские!

В его коробке оказалась пара дуэльных пистолетов. Кроме них в бордовом бархате угнездилось целое семейство мелких инструментов – шомполы и щётки, отвёртки, даже деревянный молоток, похожий на колотушку для отбивания котлет.

– Ле Паж! – наугад брякнул я, щуря глаз и целясь в абажур. – Какой декаданс…

Пистолеты оказались тяжёлыми как утюги.

– Не Ле Паж, Митя! Пистолеты дрезденские, Карла Ульриха! Вот – гляди! И если француз есть бог непревзойдённый в мире соусов и подливок, то шестерёнки с пружинками я доверю собирать лишь педантичному германцу.

Он ловкими пальцами выцарапал из ложбинки шомпол и, дирижируя им, вскочил на журнальный стол и прокричал:

Вот пистолеты уж блеснули,

Гремит о шомпол молоток,

В граненый ствол уходят пули,

И щелкнул в первый раз курок.

Вот порох струйкой синеватой

На полку сыплется. Зубчатый,

Надежно ввинченный кремень

Взведен еще…

Я не сдержался, вскочил тоже. Сграбастал его, обнял.

Кажется, я рыдал, не помню.

– Сашка! – орал я ему в лицо. – Сукин сын! Ты же гений!

Гений!

– Я знаю, Митя! – кричал радостно он мне в ответ. – Знаю!

После мы стреляли по картам. Палили, пока не кончились пули.

– В тридцати шагах в карту промаху не дам, – к месту процитировал я, – разумеется, из знакомых пистолетов.

– Откуда это? Что-то знакомое…

Коньяк кончился и я дал уговорить себя поехать в соседнюю деревню. Что было по дороге, не помню, кажется, я учил его водить машину. Кажется, мы въехали в канаву. В деревне, в местной харчевне мы подрались с какими-то дальнобойщиками, после пили с ними шампанское. Как долго продолжались безобразия вспомнить не берусь. Я скупил всё спиртное в баре и приказал угощать всех бесплатно. Нард прибывал, стало шумно и весело. Появились музыканты – бородач с гитарой и школьница с банджо. Цыганских романсов никто не знал, поэтому петь нам пришлось самим. Я спел пару вещей из раннего БГ и под конец выдал им Высоцкого.

– Нет, ребята, всё не так! – рычал я, гремя струнами. – Всё не так, ребята!

Притихшие вермонтцы не понимали ни слова, но глядели с восхищением. Домой нас привезли какие-то лесорубы на грузовике. Когда, обняв коробку шампанского, я ввалился в гостиную, то первой мыслью была мысль о белой горячке. Комната, набитая людьми, гудела от голосов. Самое жуткое, что я знал их всех в лицо.

У окна в углу Набоков и Лев Толстой играли в шахматы. Толстой был без бороды, на нём был китель артиллерийского офицера, он играл белыми. Антон Чехов, покуривая небрежно папиросу, листал книжное приложение к «Нью-Йорк Таймс». У пианино, спиной ко мне, стоял лохматый здоровяк и одним пальцем наигрывал сонату Шопена, – си-бемоль минор, больше известную как траурный марш. Даже по затылку я узнал Салтыкова-Щедрина. На диване румяный Лермонтов о чём-то спорил с Достоевским. Фёдор Михайлович чесал бороду пальцами и хмурился. В углу, вытянув ноги в остроносых штиблетах, развалился Бунин. Бритый как шар Маяковский кричал и размахивал руками, тесня Ивана Тургенева к шкафу. Седой, как библейский пророк и с бородой, Тургенев морщился, но храбро возражал, повторяя: «Нонсенс, молодой человек! Нонсенс!» Бабель и Гоголь, на пару стоя на карачках у камина, пытались развести огонь. Некрасов, тощий как цапля, разглядывал на стене наши свадебные фотографии. Горький, согнувшись, огрызком карандаша писал что-то на клочке бумаги, пристроив его на колене. Александр Блок заглядывал ему через плечо и ухмылялся. Булгаков терзал моё радио, пытаясь что-то поймать – в нашей глуши из-за гор и леса ловится лишь треск, да ещё какая-то колхозная станция, крутящая только «кантри».

Загрузка...