Когда я проснулся, боль в глазах ощутил поначалу просто нестерпимую, но, правда, потом, слава богу, вроде бы немного проморгался. Однако нос был заложен полностью и не дышал вовсе, а во рту ее величество сухость царила такая, что я, как заведенный, начал глотать примерно с той же периодичностью, что и моргал, судорожно пытаясь найти живительную слюну в навсегда, казалось, пересохшей от храпа носоглотке. А мою носоглотку, в свою очередь, по процентам влагосодержания можно было бы сравнить разве что с колодцем в пустыне Сахара… или Атакама. вы там, кстати, не бывали? Я тоже, но ручаюсь, что подобное сравнение абсолютно точное. А вот мой ночной храп, судя по всему, был очень громким и весьма продолжительным, потому что горло у меня болело как при самой настоящей ангине, в самой что ни на есть ее кошмарной форме и в самой-самой отвратительно-болезненной стадии.
«Нет, безусловно, первостатейный самогон вещь конечно же изумительная. Это надо признать. Но только, господа, не в таких же количествах» – почему-то именно эта мысль, а не какая иная, первой пришла мне в голову, когда я лежал на широченной кровати, укрытый плотным, увесистым одеялом, сшитым из ярких разноцветных лоскутов, и слезящимися, часто моргающими глазами с видом совершенного страдальца смотрел на деревянный потолок, ни в малейшей степени не испытывая желания совершать какие-либо телодвижения. Однако при этом ведь отлично понимая, что, во всяком случае пока, и не имею такой счастливой возможности. Единственное, что я мог на тот момент себе позволить, – очень медленно и очень осторожно, приложив немалые усилия, повернуть свою черепную коробку, раскалывающуюся, как соприкоснувшийся с асфальтом глиняный горшок… и с неподдельным удивлением обнаружить подле себя спящую нагую женщину, по всей вероятности сбросившую во сне это самое одеяло из разноцветных лоскутов, которым нас укрыла чья-то заботливая рука. Сомнений быть не могло: рядом со мной лежала вдова олигарха Людмила Георгиевна Неказистая. В конце-то концов, ну что я по голой спине не в состоянии отличить близкую мне женщину от кого-то другого? Тем более, так полюбившаяся мне родинка под правой ягодицей… О, пожалуйста, простите меня, идиота, за такие подробности! Как-то, знаете, вырвалось само собой. Ай, ну что ж я за болтун такой восторженный?! Невоздержанный на слова и не умеющий хранить не только свои, но и чужие тайны. Нет, иногда я все-таки очень сильно себя недолюбливаю. Очень.
В общем, картина у нас вырисовалась следующая. Лежа на животе и широко раскинув по сторонам как руки, так и ноги, вдова мирно и безмятежно посапывала в мягкую и большую пуховую подушку, иногда, правда, вздрагивая и тихо бормоча себе под нос нечто до того невразумительное, что лучше этого не слышать. Я хотел было укрыть Людмилу Георгиевну, но вовремя вспомнил, что мне это пока действительно не под силу.
«Ничего, – подумал я, – и без одеяла неплохо смотрится, раз уж ей так жарко. По идее, если не ошибаюсь, на дворе ведь должно быть лето? Ну, значит, не замерзнет», – окончательно успокоил я себя на это счет.
«…Моя рука нежно коснулась ее бедра, и она, словно только и ждала моего прикосновения, едва проснувшись, всем своим, в мгновение запылавшим страстью естеством, с кошачьей грацией, изогнувшись, подалась ко мне и прильнула горячим, будто Богом созданным исключительно для любви телом, издав чарующий протяжный стон, способный заставить любого адепта высокой морали не задумываясь пасть к ее ногам и немедленно начать сходить с ума от жарких объятий и горящих огнем поцелуев…» – я понимаю, мой дорогой терпеливый читатель, что, следуя современным литературным канонам, было бы неплохо в этом месте на пару страничек написать сцену утреннего пробуждения вдовы с последующим бурным развитием действия, венцом которого явилась бы с точки зрения логики банальная физическая близость уважаемой Людмилы Георгиевны и сорокасемилетнего Грибничка. Хотя я и приношу свои извинения, но посудите сами, окажись вы на моем месте и выпей вы, как я, накануне хотя бы половину, то, уверяю, навряд ли у вас появилось бы горячее желание живописать в радужных тонах кистью французских импрессионистов процесс утренней гимнастики. Ну и, само собой разумеется, имей вы на то определенные задатки… Нет-нет, я исключительно о манере письма.
Широченная кровать, на которой нам с вдовой впервые за трое суток наконец-то удалось провести ночь в цивильных условиях, стояла в самом что ни на есть углу просторной комнаты, за которой располагалась другая, но поменьше. Насколько разбираюсь, это был сруб. Так называемый пятистенок, сложенный из больших и толстых бревен.
В залитой утренним солнцем избе было свежо, я бы сказал, как-то по-утреннему прохладно. Было чем дышать, одним словом. А это, как вы понимаете, для моего тогдашнего состояния фактор, прямо скажем, немаловажный.
«Воды! – взмолилась моя обезвоженная плоть. – Господи, ну хоть кто-нибудь, дайте же наконец воды!»
«Ты уж извини, но мне так представляется, что, кроме меня самого, дать тебе воды здесь никто не сможет. Однако, так как я, моя многоуважаемая плоть, связан с тобой неразрывными кровными узами, все же попробую, совершив над собой нечеловеческие усилия и рискуя нашим общим здоровьем, изрядно подорванным после вчерашнего, встать с этой чертовой кровати и отправиться на поиски живительной влаги».
Стоило только отвернуть свою раскалывающуюся от боли и противоречивых мыслей черепную коробку от близкой мне женщины, как немедленно уперся взглядом в больших размеров деревянный стол, на котором стояли пол-литровый графинчик с беленькой, прозрачной, как слеза, жидкостью, две рюмочки, две кружечки, трехлитровая, похожая на вчерашнюю баночка с рассолом, где на дне, вероятно исходя из сугубо эстетических соображений, плавала парочка соленых огурчиков, внушительная стопка еще дымящихся блинов на фарфоровой тарелке и глиняный горшочек, содержимое которого для меня, лежащего, было сокрыто. Однако лишь безмозглый идиот не смог бы догадаться, что там находится сметана. Короче, либо по щучьему велению, либо скатерть-самобранка, либо все вместе, одновременно и в одном флаконе: эдакая приятная, радующая раздрызганную душу и слезящиеся глаза утренняя похмельная сказочка для готового в любую секунду отдать концы или свихнуться окончательно и бесповоротно. Но, что самое обидное, он ведь, свихнувшийся дурашка, так и останется в неведении, в каком же именно мире мыслей, грехов и чаяний произошло с ним данное событие, которое многие из перешедших эту грань сочли бы для себя счастливым.
Понятное дело, что, когда я, сжав волю в кулак, отбросил прочь все свои мысли невеселые, подобный натюрморт только подтолкнул меня к скорейшим и свойственным в основном радикалам решительным действиям. С трудом откинув тяжелое одеяло, кое-как сполз с кровати и сразу же понял, что, если я вдруг встану на ноги, немедленно лишусь последних сил, а может, и сознания.
Вдову? Нет, вдову я будить не стал, а только подумал: «Пусть лучше спит. Не хочу, чтобы она меня видела в таком состоянии», – так, не спеша, на карачках и дополз до вожделенной трехлитровой банки с мутным, сильно концентрированным рассолом.
Тем не менее все же надо было как-то подниматься, и я, господа, это сделал посредством стоявшей вдоль стола длинной деревянной лавки, убив, таким образом, сразу же наповал двух ушастых зайцев: во-первых, сидя за столом, я мог спокойно пить рассол, а во-вторых, опираясь об этот самый пресловутый стол, держать равновесие, нисколько не опасаясь, что в любой момент могу оказаться в прежнем положении, используя в качестве опор не две, а снова все четыре точки.
С жадностью зебры, проскакавшей сотни миль в период засухи африканской саванны и наконец оказавшейся на берегу желанного водоема, я с неудержимой страстностью припал губами к банке и сделал несколько больших глотков, после чего из недр моей бессмертной души вырвался протяжный стон, похожий на тот, что издавала вдова, подвергаясь экзекуции березовыми вениками. Затем, схватившись дрожащими руками за графин, я налил в рюмку водки и немедленно ее опустошил, повторив без пауз подобную процедуру дважды. После этого, макнув еще теплый, явно что совсем недавно испеченный блин в сметану, зажевал его с таким наслаждением, с каким собака грызет вкусные и мягкие хрящи. Я всячески запихивал пальцами себе обратно в рот выпадавшие куски рыхлого от свежести продукта, при этом омерзительно сопя и плотоядно чавкая.
Простите меня, если сможете, за подобного рода натурализм, но могу вам заявить ответственно: господа, жить стало легче, жить стало веселее. «Incommenserablement», – как говорил кудрявый детина. Incommenserablement веселее, нежели минуту назад.
Облегченно вздохнув, даже смог для себя отметить, что я, оказывается, вовсе не голый, как бесстыдно распластавшаяся на широченной кровати вдова, а на мне какая-то длинная холщовая рубаха ниже колен и что все наши вещи – походные рюкзаки, одежда, обувь – аккуратно сложены или стоят в ряд носок к носку… А кстати, это, в общем-то, и правильно, что не голый. Знаете, такое совершенство лучше прятать под рубахой.
Теперь уже гораздо спокойнее и более уверенно я налил себе в кружку действительно обалденно вкусного ядреного рассола и не спеша, с удовольствием выпил. Ну что тут скажешь? Блаженство, да и только.
Надо признаться, уже после второй рюмки нос неожиданно задышал, и сейчас, закрыв глаза, я сидел за столом и, делая большие вдохи, с наслаждением втягивал в себя чистый деревенский воздух, всей своей еще совсем недавно обезвоженной плотью ощущая, как силы возвращаются ко мне. Нет, все же что ни говори, а своевременное и правильное похмелье – наука серьезная. Скажу больше: колоссальный, не одним поколением накопленный опыт, к которому обязательно надо относиться с должным уважением, даже если ты и не являешься сторонником такого способа реанимации собственного организма. Вот как я, например: никогда не похмеляюсь.
– Что, литератор, буксы горят?
– А?.. Что?.. Кто?.. – Ведь вроде бы понимаешь, что вот она лежит тут рядом и рано или поздно все равно должна заговорить, однако, один хрен, я от неожиданности едва не подавился кислородом.
– Дед Пихто и бабка Тарахто. С добрым утром, говорю, ненаглядный. – На меня смотрели ее, как обычно, спокойные, но теперь уже совсем мне не знакомые глаза. Как это объяснить и как их описать – не знаю. Боюсь, что невозможно. С одной стороны, они были невероятно выразительными, но при этом я чувствовал, что эмоции в них отсутствуют или, в лучшем случае, запрятаны настолько глубоко, что их, как ни лезь в преисподнюю, невозможно достать даже с помощью мощной буровой установки. В этих глазах, безусловно, присутствовала какая-то затаенная страсть. Причем очень сильная, с заложенной в ней огромной энергией. Но страсть, не способная на порыв, на то, чтобы отдать хотя бы частицу себя. Эта страсть иного рода. Страсть, в себя вбирающая и всепоглощающая. Глядя на Людмилу Георгиевну, я отлично понимал, что ее глаза сейчас живут какой-то особой, наполненной своим содержанием жизнью, где наверняка разгораются нешуточные баталии сложившегося и устоявшегося с неожиданно ворвавшимся потусторонним и чуждым. Вот только для всех нас, остальных, восприятие этой ее жизни будет трактоваться и расцениваться как нечто абсолютно мертвое, бескровное, но только не безликое. Ох, эти глаза!.. Да, они, бесспорно, невероятно красивы. Они притягивали и будут притягивать. Как магнит. Но туда, в ее мир, уже никому не суждено проникнуть. Там на вратах большой неоткрываемый замок, но даже он – страшный, огромный, стальной и тяжелый – будет притягивать к себе. И в тот момент я будто бы отчетливо услышал, как он, этот самый замок, совершенно неожиданно взмолился… Да, именно взмолился: «Открой меня! Открой!» Я закрыл глаза и понял, что еще не раз кто-то – и непременно из клана сильных мира сего – захочет вскрыть этот замок. Вскрыть, чтобы проникнуть в тайну этой будоражащей ум, не дающей покоя, манящей и притягивающей холодности, где рядом нету места никому. Но это-то и будет тем магнитом, с которым «пресытившийся» бороться не в состоянии. И от услышанной мольбы становилось страшно. Только страшно становилось не потому, что во всем этом было что-то непонятное, таинственное и неизведанное, а оттого, что ее спокойные глаза пронизывали тебя насквозь, но уже каким-то другим, доселе неведомым тебе лучом, природа разрушения которого была иной.
И все же в этой жизни самый мой надежный друг – это мой же собственный инстинкт самосохранения. Вот он-то мне и проорал в самую что ни на есть сердцевину серого вещества: «Перед тобой водка, идиот! выпей! выпей ровно столько, чтобы поймать кураж. Так ты хоть немного, но продержишься. Иначе тебя сожрут. Сожрут с потрохами!»
И поначалу, практически сразу согласившись с ним, я немедленно налил себе в рюмку водки, но потом… Клянусь, не ведал я на тот момент, дорогой мой читатель, какие уж там архитончайшие струны моей беспробудной души заиграли во мне, но только вот за счет целительного напитка ловить кураж почему-то не стал. Теперь уже далеко не дрожащей рукой я отодвинул от себя наполненную водкой рюмку и с невозмутимым видом принялся за поедание невероятно аппетитных блинов, окуная их в сметану и стараясь при этом не смотреть на голые, с ума сводящие телеса вдовы олигарха Людмилы Георгиевны Неказистой. А она, кстати, вовсе и не спешила прикрывать свою, боюсь, не дьяволом ли созданную наготу плотным и тяжелым, сшитым из ярких разноцветных лоскутов одеялом.
– Эх, Грибничок. Мой милый, эмоциональный, нежный, тонко чувствующий Грибничок. А ведь мы теперь с тобой, как ты понимаешь, одной ниточкой повязаны. Но ты мне очень дорог. Впредь буду оберегать тебя, как смогу. Вообще, хочу, чтобы ты больше ни в чем у меня не нуждался, и поэтому мы пересматриваем наши условия договора, – вдова улыбнулась и, судя по всему, настроение у нее было замечательное. – Не обращая внимания на занудство и прочие несимпатичные черты твоего ужасного характера, но учитывая порядочность и преданное отношение ко мне, одинокой, хочу тебе официально заявить, что по возвращении твой гонорар увеличится ровно вдвое. Ты, надеюсь, не будешь против?
Вдовушка права – я отвратительный зануда, но, тем не менее, повторюсь: не знаю, что уж там внутри меня произошло и какая ниточка оборвалась или, напротив, завязалась, но то ли похмелье, то ли колокольчик прозвенел, то ли еще что-то совсем уж из ряда вон выходящее, только я не стал обдумывать ответ, и мхатовская пауза на сей раз мне не понадобилась. Зачем – обращаюсь я к вам, будущие служители Мельпомены, – нужно обязательно что-то изображать на своем не самом красивом лице, если можно просто взять в руки блин, макнуть его в сметану и затем спокойно отправить себе в рот? Вспомним нашего вчерашнего героя из русско-японской сказки, былинного богатыря Фаддей Авдеича: «Это и будет наш ответ Чемберлену». Последуйте совету, будущие служители Мельпомены, чтобы вам там ни втюхивали в ваше до конца не сформировавшееся сознание убеленные сединами преподаватели, – если уж совсем нет никакой альтернативы и фантазия ваша бедна, то зрителю, поверьте, будет гораздо интереснее смотреть на вас аппетитно жующих, нежели усердно изображающих, пусть даже и на самых красивых лицах на свете, псевдоорганичную и псевдоглубокомысленную псевдозадумчивость.
Потому-то, вероятно, мхатовская пауза, скорее, потребовалась вдове, внимательно наблюдавшей за моей реакцией. Видно, она не хуже меня понимала, что вчерашний день закончился, но время не остановилось, не зациклилось и не повернуло вспять. Во всяком случае, наше время. То, в котором мы по-прежнему существуем с нашими мыслями и нашими страстями. И вдова конечно же не могла не заметить произошедшей перемены в глазах Грибничка. Может, они перестали быть вечно бегающими? Бегающими, суетящимися и выражающими одну-единственную мысль, тупую, как обух топора, плоскую, как оструганная доска, и скучную, как бездарная пьеса, – абы чего не вышло.
– Такое ощущение, что ты как будто меня не слушаешь, – еле слышно, но уж чересчур елейным тоном напомнила вдова о своем существовании. – Тебе совсем не интересно, что я говорю?
– Замечательные блины, – ответил я ей. – Тебе оставить? Ты уж лучше мне сразу скажи, а то ведь я ненароком так все и слопаю.
– Ну и на здоровье! Ты ешь. Я не голодна. Наоборот, обожаю, когда у моего любимого мужчины такой завидный аппетит. В этом что-то есть. Согласись.
– Соглашусь. А как же Миша?
– Кто?
– Ну, здравствуйте! Михал Михалыч. Бывший олигарх и твой, прости, уже покойный муж, угодивший на охоте в волчью яму. Запамятовала?
– А при чем здесь мой покойный муж?
– Странно. А мне казалось, что наши мытарства по аномальным зонам, где даже компас сходит с ума… да и вообще вся эта затея только для того, чтобы отыскать твоего покойного супруга, ну и типа чего-то там у него спросить. Разве не так?
Как я и предполагал, на мой вопрос ответа не последовало.
– Ладно, – продолжил я беседу в прежних невозмутимых тонах, доедая очередной блин, не забыв, естественно, предварительно окунуть это кулинарное совершенство в сметану, – не хочешь – не отвечай. ваше, как говорится, полное право. Однако позволю себе заметить: несмотря на то что предложение мне понравилось и я его с удовольствием принимаю, тем не менее с условием категорически не согласен и считаю его абсолютно для себя неприемлемым.
– А разве я тебе его озвучивала? – Лежавшее в голом виде на кровати очарование наконец снизошло до того, чтобы продолжить со мной этот мирный, протекавший в спокойном, интеллегентно-бесстрастном русле диалог.
– А чего тут озвучивать? По-моему, и дураку понятно, коим я, безусловно, являюсь… Но не до такой же степени. вы ведь, уважаемая Людмила Георгиевна, в дальнейшем желали бы продолжить путешествие в полном одиночестве? Ведь так? Да вот только я, к великому для вас сожалению, допустить этого ну никак не могу. Мне тоже в голову пришла похожая мысль, что теперь буду оберегать вас с особым рвением. вы сами совсем недавно на удивление точно и верно выразились: мы теперь с вами, Людмила Георгиевна, действительно одной ниточкой повязаны. Да-да, не удивляйтесь, именно одной. Как Ромео с Джульеттой, Буш с республиканцами и Украина с российским газом. Так что уж не взыщите.
– Боже, ну какая же я дура! Ведь я тебя недооценивала. Ах, черт побери, но как же иногда приятно осознавать, что ты ошибалась. Я тебя очень прошу, иди ко мне, – она как-то по-смешному вытянула вперед руки да еще плюс к этому зачем-то закрыла глаза, как актриса Елена Соловей в моем любимом фильме «Неоконченная пьеса для механического пианино». Только там это было идеально оправданно по действию и потрясающе талантливо сыграно, а здесь…
В общем, все как обычно: штамп номер восемь, дубль четырнадцать.
– Да бросьте вы, мадам, Ваньку-то валять, – как ярый женоненавистник, я оскалился вопящей здоровым скепсисом улыбкой, одномоментно макая очередной по счету блин в сметану. – Лучше вон прикройтесь одеяльцем. Не май месяц, а все-таки июнь.
Да после таких слов любая бы другая, окажись она на месте вдовы, немедленно бы запустила мне в рожу первым же попавшимся ей под руку предметом, не обращая внимания на степень тяжести оного. Но только не Людмила Георгиевна. Только не она, не эта близкая мне женщина с нечеловеческим, каким-то не земным, а дьявольским самообладанием. Я видел, что на какую-то долю секунды, как и вчера в якитории, округлились ее глаза, но дальше абсолютная невозмутимость.
«Хоть ты теперь и с дьяволом, но не могу я тебя не уважать за твое умение владеть собой… А впрочем, почему только теперь?» – подумал я.
– Зачем ты так со мной? – тихо сказала она. – Ладно, черт бы со мной, но зачем ты так с моими чувствами к тебе? Знаешь, как это обидно. Может, у меня действительно никого в этой жизни ближе тебя и нет. Откуда ты знаешь? – Ее глаза, как почки по весне, набухли от влаги, и две крупные слезы скатились по обеим щекам, маленьким дождем печали упав на постель.
– Слушай, Людкость, перестань ты мне тут комедию разыгрывать! – не выдержав, вскочил я как ошпаренный с насиженной лавки, даже, грешным делом, не подумав: «А не рано ли тебе, родной, с похмелья совершать такие резкие движения?» – Насколько помню, у тебя есть сын! Твой родной сын! И учится этот сын, если не ошибаюсь, в Англии! Не то в Оксфорде, не то в Кембридже! Чего ты мне здесь балаган устраиваешь?
Людмила Георгиевна ничего не ответила, а только повернулась ко мне спиной. Она лежала на боку, подтянув ноги к животу, и тихо всхлипывала. Молчал и я, громко, как Фаддей Авдеич, сопя в обе ноздри и тупо глядя на эту лежащую скульптуру, символизирующую боль и сугубо женские страдания.
– Мой сын от меня очень далек, – она первой нарушила гнетущее молчание. – Как в прямом, так и в переносном смысле. У него давно уже своя жизнь. Да я ему и раньше не особо-то была нужна. Он всегда больше любил отца, а я у них была так… как придаток. Даже тогда, когда мы еще жили в крохотной квартирке, еле-еле сводя концы с концами, и даже не думали о том, что может все резко поменяться… А ты мне, правда, дорог. Впрочем, можешь не верить… «Ваше полное право».
– Конечно, – я не скрывал перед выразительной спиной вдовы саркастической улыбки, правда успев уже порядком успокоиться и некоторым образом сменив свой гнев на милость, немного подобреть. Ну что поделаешь? Такой вот я отходчивый товарищ. – Настолько дорог, что являюсь лишь прокладкой между рулем и сиденьем. А может, и правильно. Значит, более достойных эпитетов, наверное, не заслуживаю.
Сказав это, сразу понял, что и с сегодняшнего утра во мне ровным счетом ничего не изменилось и я, как выясняется, не поумнел ни на йоту. Боже, так бездарно проколоться! О, моя драгоценная любовь к себе самому, обожаемому, ты, видно, неистребима.
– А, да ты подслушивал, – не оборачиваясь, с печальными нотками в голосе, по-прежнему тихо произнесли в ответ. – Ну надо же. Как глупо. Ну неужели ты не понял, что я просто опасалась за тебя. Откуда мне было знать, что это за люди и что у них там на уме?
– Подожди, Люда, о чем ты говоришь? – Я подошел к Людмиле Георгиевне и присел рядом с ней на край широченной кровати. – Какие люди? Пойми, я уже думал об этом. Они же бестелесны. Разве кто-нибудь из них тебя касался? Ты думаешь, я тогда обнимал Харона? Я просто, вероятно, очень хотел это сделать, и у меня было четкое ощущение, что я его обнял. И никакой блаженный меня не дергал за рукав. Это был импульс. Понимаешь, импульс. Какой-то очень сильный энергетический поток, который мы и ощущали как контакт, как прикосновение. И когда вы с этим кучерявым после ваших дебильных танцулек пошли к столу, он, я уверен на сто процентов, тебя не трогал. Ну ты понимаешь, что он тебя не касался? Что тебе это только казалось? Всего лишь ощущения.
– Да какая, в сущности, разница, трогал он меня или нет? – после некоторого молчания отозвалась вдова. – Только, мой дорогой, если это и импульс, то настолько сильный, что смог сегодня поутру испечь тебе блины.
– Стой! – Я снова подскочил как ошпаренный, но, правда, теперь уже с кровати. – Люда, умоляю, будь здесь и никуда не уходи. Только оставайся на месте. Очень тебя прошу.
– О, Боже мой, куда ты?
– Не волнуйся, я сейчас вернусь, – сказав это, я прикрыл Людмилу Георгиевну одеялом и прямо в рубахе рванул к массивной двери, врезанной ровно посередине самой дальней от нас стены.
Открыв дверь, увидел лестницу, ведущую вниз. Лестница была крутая и широкая, сколоченная или сбитая из очень толстых досок, способных выдержать самосвал. Возможно, даже груженый. Осторожно спускаясь по лестнице, мысленно отсчитывал ступеньки и в итоге насчитал их около двадцати, а может, и больше. Точное число я почему-то не запомнил, но это и неважно. Было теперь и так понятно, что второй этаж нестандартно высокий.
Пройдя по длинному, глухому, не освещенному солнцем коридору, буквально лбом уперся в еще одну дверь. Открыв ее и сделав несколько шагов по скрипучему полу, понял, что оказался в самом центре залы, которая вчера называлась якиторией. Все было тихо, сумрачно, но идеально прибрано. А главное – ни одной живой души. Сквозь узкие щели ставней свет едва проникал в помещение, но сомнений быть не могло: мы действительно здесь уже бывали. А вот и наш стол, за которым сидели и как одурелые глушили этот чертов забористый первачок.
«Стоп! – очередная мысль заставила меня застыть на месте. – Но ведь она же женщина! Она же вчера пила наравне со всеми. Я-то это помню. Однако, сегодня проснулась, и ей – хоть бы хны. Даже рассолу не попросила! И сейчас выглядит, как роса. Еще свежее, чем вчера. Вот это баба! Да ее в две тысячи восьмом надо срочно в президенты. Бесспорный лидер большой восьмерки. И на хрен нам ненужное ВТО, считай, у нас в кармане широких штанин. Помимо паспорта, естественно. Какая Меркель? Куда несчастным немцам тягаться с нами?»
Подойдя к двери, которая вчера служила входом в круглосуточно работающее заведение, я сначала немного постоял, а затем с охватившим меня мальчишеским задором резко распахнул ее, пнув по ней босой ногой, и уже через секунду оказался на крыльце японо-русской избы-якитории.
Яркий луч солнца залил мне глаза. От этого божественного света меня, по-моему, даже качнуло в сторону. И не сказать, чтобы слабо качнуло, но я на ногах устоял.
Сотворив себе рукой импровизированный козырек, увидел идеально заасфальтированную дорогу с белой разметкой, уходящую за горизонт по богатому разноцветьем необозримому полю. Правда, дорога эта была пуста. Ни гужевого тебе транспорта, ни самого Карпа Тимофеевича, в простонародии Харона, на ней я не увидел.
Стоя на крыльце, улыбаясь, размышлял: к счастью или к сожалению я не увидел на дороге Карпа Тимофеевича? Хорошо это или плохо? К удаче или, наоборот, дурное предзнаменование? И что вообще в этой жизни есть это самое «хорошо», если потом на твоих глазах оно – когда резко, когда незаметно – превращается в плохое? Ну где эта невидимая грань, через которую судьба-индейка, то и дело туда-сюда переступая, трансформирует и душу, и сознание, и нравственные принципы, и даже самые сокровенные чувства? И что это, в конце концов, за грань такая, раз о ней рассуждать возможно исключительно с позиций философских?
Только вот что странно: когда, стоя на крыльце, я размышлял об этом, на сердце было как-то удивительно спокойно, легко и одновременно невероятно радостно. И я бы даже сказал, что испытывал на тот момент неописуемый восторг, какое-то пришедшее с небес одухотворение. Одухотворение просто оттого, что было тепло, стрекотали кузнечики, и мой Бог в своем лучистом озаренном свете купал нашу грешную Землю, где я, маленький и незаметный, глупый человечек, имел возможность наслаждаться этой жизнью и этой невообразимой красотой великого и не имеющего себе равных по совершенству фантастического мира.
Раскинув руки и запрокинув голову к синему, как бездонное море, чистому, безоблачному небу, я смеялся, подобно младенцу, впервые увидевшему что-то до невероятного забавное, а потому и интересное.
Младенцу, который еще пока воспринимает этот мир исключительно по-своему, безгрешно и космически свободно, без невидимых граней судьбы и без душевных язв, порою исчезающих, но затем почему-то появляющихся снова…
– Господи, я грешен! – словно помешанный, я радовался яркому божественному солнцу и стрекотанию кузнечиков. – Грешен! Во мне так много мусору, так много наносного, и нескончаемая череда пороков роится во мне, но только знаю, что без Тебя, Господи, не бывает в этом мире ни истинного счастья, ни истинной любви! Я знаю, что Бог – есть любовь, а любовь – есть мир и красота, и по-другому, Господи, к счастью, не бывает! Да, Бог есть любовь!
Я присел на ступеньки и, приложив ладонь ко лбу, медленно раскачивался взад-вперед, усиленно пытаясь понять, что же это вдруг такое на меня нашло. Откуда это неожиданно возникшее чувство радости и ощущение невероятной легкости на сердце?
Перестав раскачиваться, я почему-то подумал о том, что человек, по сути, очень странно организованное существо. Как он так может всего за какой-нибудь один световой день столько раз кидаться или, лучше сказать, шарахаться из стороны в сторону? Казалось бы, едва только чудом выбежал из огня, так, не задумываясь, сразу же и в омут с головой, а оттуда – если, конечно, повезет – куда-нибудь еще, но лишь бы обязательно не быть прикованным к в общем-то совсем не надоевшей обстановке. И как ты эту несуразность объяснишь? А вот чуть что, так тут уж «как тревога – так до Бога»: да помогите, люди добрые; да виноват, исправлюсь; да простите меня, бестолкового, больше никогда такого я не повторю, или пусть меня тогда за это покарают небеса… Нет, воистину странное существо. Вроде бы и числимся за гомосапиенсами и, похоже, действительно из всех биологических видов, обитаемых на этой планете, являемся наиболее разумными, но вот только фактов, свидетельствующих о нашей же собственной примитивности, хоть отбавляй. Впрочем, все это конечно же в подавляющей степени относится к загадочной русской душе с главенствующим в ней пресловутым «авось» и, скажем, к западному европейцу, наверное, не имеет никакого отношения. Но я – простите непутевого – все же опять в очередной раз зачем-то об этом подумал, как будто и без того эта тема не разжевана донельзя, не перетерта до состояния муки и будто мало на сей счет тому примеров. Возьмите хотя бы меня: ну чего ты, придурок, выскочил сюда в одной рубахе? Чего тебе неймется? Сидел бы себе дома да на ухо нашептывал по телефону своей единственной любимой дочери, которую ты не воспитывал и видел-то всего два раза в год, и то по обещанию, чтобы она, безмозглая, быстрей рожала тебе внуков… Ан нет, торчишь тут непонятно где и действительно радостным болваном туда-сюда качаешься, да еще и разговариваешь с Богом, не думая о том, что Он, хоть и милосерден, наверняка не любит пустобрехов. Он, может, человека-то и создал потому, что захотел в нас видеть этих самых гомосапиенсов. Чтобы каждый наш шаг нес в себе какой-то определенный смысл и чтобы вот не просто так, а чтобы обязательно не без какой-то пользы для окружающих тебя и для тебя же самого. А эволюция тогда зачем? Неужели только для того, чтобы быть отождествимой с деградацией? Зачем, скажите, с так называемой пользой для человечества необходимо строить какой-нибудь химический комбинат, который впоследствии это же человечество и похоронит? А разве нельзя его было построить именно таким образом, чтобы потом это человечество не хоронить? Неужели нельзя? Нет, увы, видимо, нельзя, потому что, бесспорно, при наличии серого вещества понятие пользы у гомосапиенса, скорее всего, неправильное. Скажем так, мутированно-трансформированное. А присовокупите к этому еще и нездоровое любопытство, свойственное каждому из нас. Тоже ведь в немалой степени все та же палка о двух концах: вот встать бы тебе, дураку, вернуться к вдове, нежно ее обнять и убедить затем, что жизнь и без того прекрасна, что не надо ворошить прошлое, не надо пытаться догнать недогоняемое, желая вернуть то, что ушло безвозвратно, что не стоит вот так беспардонно вторгаться в запретные сферы, что было бы гораздо разумнее жить нормальной жизнью, тем более что ты, вдова, в отличие от подавляющего большинства тебе подобных гомосапиенсов, можешь безболезненно себе это позволить… Однако, судя по всему, все же мы не так устроены. Не так. Вот ты скажи мне, Грибничок, ну какого такого рожна ты здесь околачиваешься?.. Ах да, я вспомнил. Опять все те же грабли: чувство долга в виде трехсот двадцати тысяч свободно конвертируемой валюты. Да, это, безусловно, аргумент.
«Так, куда же мне направиться? – с охватившим меня любопытством и по-прежнему непокидаемым ощущением душевного восторга задал я себе на тот момент, казалось, нешуточный вопрос. – Надо же, наконец, осмотреться. С дорогой вроде все понятно, а вот с деревней вообще не ясно ничего. Так что же мы предпримем, Грибничок? Куда пойдем сперва: направо или все-таки налево?» – с веселостью, присущей абсолютному идиоту, мучился я дилеммой касательно своего дальнейшего передвижения, при этом все же ни на секунду не забывая вдыхать ароматы разноцветья необозримого поля, да и просто наслаждаясь летом и тем, что я к этому лету причастен, что являюсь неотъемлемой частицей этой чарующей своим благоуханием нетерпимой к холоду поры.
«Благодарю тебя, Господи, что Ты всем нам, живущим на этой земле, дал равные возможности видеть эту неповторимую красоту, слышать эту великую гармонию звуков, вдыхать чистую, яркую гогеновскую, палитру запахов!.. Да-да, именно гогеновскую – снова обратился я к Создателю, но теперь уже, правда, мысленно, а затем вдруг ненароком вспомнил, как, похмеляясь, после второй рюмки несказанно возрадовался от осознания, что мой капризный нос, наконец-то, снова задышал. – Да, Господи, теперь я понял окончательно: счастье – оно в мелочах!»
Не знаю почему, но я сначала предпочел весело и беззаботно шарахнуться вправо и, обойдя якиторию, вышел на длинную деревенскую улицу, уходившую вверх по косогору и кончавшуюся там, где начинался лес. Примерно метрах в трехстах, а то и больше.
«Ну хорошо. Здесь, вижу, улица, а что у нас тогда с другой стороны?» Я еще толком не успел об этом подумать, а ноги уже несли меня вдоль фасада русско-японской избы в обратном направлении. Обогнув угол якитории теперь уже с противоположной стороны, очутился на такой же деревенской улице, в общем-то, ничем не отличавшейся от первой. Эти две улицы казались не просто похожими друг на друга, они, скорее, были практически идентичны, как составляющие какого-нибудь спланированного архитектурного ансамбля. Однако при этом я не стал бы утверждать, что отдельно взятый двор в точности копировал соседний. Нет. Даже напротив, каждый имел свою, какую-то характерную, подчеркнутую индивидуальность.
Обе линии домов, также уходивших вверх по косогору и упиравшихся в густой непроходимый лес, разделяла дорога. Только теперь уже обычная грунтовая деревенская дорога без единого намека на то, что здесь когда-либо лежал асфальт. Цивилизацией не пахло и в помине. Создавалось впечатление, что время здесь остановилось примерно где-то на второй половине девятнадцатого века и дальше двигаться не стало, решив, что хватит, иначе могут наступить для гомосапиенсов неотвратимые последствия, причиной которых явится прогресс, порабощающий сознание этих самых хоть и мыслящих, но во многом все же неразумных организмов.
Ступая босыми ногами по прогретой солнцем земле, я удалился вглубь улицы метров на сто пятьдесят – двести. Великолепные, сложенные из отборных бревен двухэтажные срубы с резными наличниками поражали своей прочностью и, главное, основательностью. И то судить об этом я мог исключительно по вторым этажам этих домов, так как первые были скрыты за высокими заборами.
Древние викинги называли земли славян Гардарикой – страной оград – и, видимо, в этом плане были абсолютно правы. Больше всего меня поразили заборы. Это были даже не заборы, а натуральный частокол из толстенных, вертикально торчащих и плотно подогнанных бревен с идеально оструганными концами. Поверьте, очень впечатляющее зрелище. Принцип жителей Туманного Альбиона «мой дом – моя крепость» в этой живописной деревушке нашел свое реальное воплощение: эти, с позволения сказать, заборы могли бы спокойно выдержать осаду не только викингов, каким-то образом сюда приплывших на двух или даже четырех ладьях, но и нешуточный набег ордынцев. В конце концов, практика показала, что в этой аномальной зоне возможно и не такое.
Мне вдруг ужасно захотелось попасть вовнутрь одного из дворов. Надо отметить, что ворота с непременно располагавшейся рядом отдельной калиткой ничем не отличались по прочности, массивности и солидности от частоколов. Досочки на воротах были под стать бревнышкам, из которых состояли эти так называемые заборы.
Я подошел к одной из калиток. На ней висело огромное железное кольцо, им я и воспользовался, то бишь громко постучал. В ответ ни звука. Гробовая тишина, и по-прежнему никого вокруг. Мне тогда, помню, подумалось, что пока гулял по улице, не встретил ровным счетом ни одной живой божьей твари: кошка мне дорогу не перебегала, и ни куры, ни гуси, ни индюки на глаза не попадались. Ну и, наконец, самое-то основное – как можно без собак, без этих наипреданнейших человеку существ? Ну, не могут же такую деревню населять только одни стрекочущие кузнечики?
Я конечно же попробовал было навалиться плечом на калитку, а затем – вот дурак – на ворота, но, как и предполагалось, мои попытки оказались тщетными. Ту же самую процедуру я проделал и с парой других соседних дворов в надежде, что какой-нибудь из сезамов нет-нет, да и откроется, пока наконец окончательно не убедился, что не стоит так уж откровенно искушать судьбу, если она к тому же не особо расположена впускать тебя в чужую частную жизнь, да еще оберегаемую таким солидным частоколом. Не лезь, дурашка. Видно, все это не только не ко времени, но и не к месту.
Что ж, хорошо. Допустим, я и это уяснил, но вот меж тем жизнерадостное настроение и веселость духа по-прежнему на тот момент присутствовали во мне, и я не придумал ничего лучше, как встать посередине дороги и громко во все горло задорно крикнуть:
– Люди! Люди добрые! Есть кто-нибудь? Отзовитесь, Христа ради!
В ответ все та же гробовая тишина: ни человеческого голоса, ни злобного лая ну хоть какой-нибудь захудалой, завалящейся дворняги, ни кудахтанья кур, ни гоготанья гусей, которые, как известно, в свое время спасли Великий Рим от варваров, и уж будь они здесь, то непременно бы загоготали, да так, что, вполне возможно, заложило бы уши. Только ничего подобного. Лишь стрекотанье кузнечиков слышалось, пожалуй, еще отчетливее. И все же, ну, казалось бы, кругом такая благодать, но я почувствовал, как потихоньку начинало нарастать во мне тревожное ощущение, что ты находишься будто на кладбище, которое уже давно никто из ныне здравствующих не посещал.
В тот момент я почему-то вдруг поймал себя на мысли, что большинство из нас так часто, к месту и не к месту и без всякой на то надобности, произносят имя Создателя и Сына Его, принявшего муки за наши же людские прегрешения, что с каждым произнесенным именем Господним энергия, заложенная в этих именах и обращениях к ним, ослабевает, становится менее значительной и в конце концов умирает в тебе же самом, а ты это почувствовать не можешь, потому что у тебя у самого внутри все всуе. И если гений и злодейство, бывает, спокойно уживаются друг с другом, то суета, живущая внутри тебя, и вера, если она истинная, а значит, исключительно от сердца, – никогда.
– О, нет! Только не это! Боже, – тут же не преминул я произнести имя Того, Кому, по сути, обязан способностью мыслить и чувствовать, – ну какой же я идиот! И в своей холщевой рубахе ниже колен я, как заправский афро-американский спринтер, рванул по направлению к якитории. И если бы кто-то мог понаблюдать за мной, бегущим, со спины, то наверняка воочию бы убедился, как обычные – ничем не отличающиеся от других человеческих – пятки могут запросто сверкать на ярком солнце. В моем конкретном случае это, господа, совсем не идиома.
Шустрее Конька-горбунка я вскочил на крыльцо якитории, словно метеор, промчался через залу, где пили вчера самогон, и, безошибочно найдя нужную дверь, стремглав пулей пронесся по глухому коридору. Затем неуловимым стремительным соколом взлетел по крутой, сбитой из толстых досок лестнице и уже через пару секунд, тяжело дыша, стоял в проеме двери второго этажа, глупо улыбаясь, с непомерно радостным сиянием в глазах.
Господи, да кто бы знал, до какой же степени я испугался! И какое же счастье видеть эту близкую тебе женщину, которая, как я тогда предположил, предварительно собрав вещички, все же не слиняла тихо и незаметно в дремучие девственные леса на поиски своего покойного супруга, пока ты там, как последний идиот, радовался солнцу и рассуждал о смысле бытия. Но нет, слава богу, она не слиняла, а, как и прежде, лежала нагая, теперь уж не во сне снова сбросив с себя плотное увесистое одеяло, сшитое из ярких разноцветных лоскутов.
– Что-то случилось? – спросила она с легким прищуром в глазах, едва заметно улыбнувшись. – Если бы сейчас выражение твоего лица не было таким глупым, то я бы, наверное, сказала, что на тебе этого лица просто нет. Куда ты бегал? На горшок, что ли? Что, так приспичило?
– Нет, я осматривался. По деревне гулял… – Глупая радостная улыбка не сходила с моей физиономии. Я отлично понимал, что на данный момент являюсь живой копией Фаддей Авдеича, которого вчера еще сам же лично страстно ненавидел за его улыбчивый идиотизм. Но то ведь, как говорится, не касалось меня самого, а сейчас… Ну кто, скажите, из людей тонко чувствующих и понимающих посмеет осудить меня за мою же искреннюю радость? А на толстокожих мне положительно наплевать.
– Ну, и как деревушка?
– Очень красивая, но только почему-то здесь даже собаки не живут. – Радостный и сияющий, как солнце, я плотно прикрыл за собой дверь и направился в сторону широченной кровати, на которой в царственной позе возлежала краса моя Людмила Георгиевна, подобно какой-нибудь любимой жене хана из бахчисарайского гарема.
– И тебе по-прежнему не интересно знать, каковым было мое условие? – сказала она мне, когда я вплотную подошел к кровати. – Неужели не интересно?
Я молчал, вытянувшись, как фонарный столб. За меня, скорее, красноречивей любых слов отвечала широченная улыбка до ушей. Улыбка откровенного дебила, привыкшего испытывать безудержное счастье от созерцания любой попавшейся на глаза травинки, или, хлеще того, трудолюбивого муравьишки, упорно тащущего к собратьям в общий муравейник эту самую никчемную травинку.
– Я просто хотела тебя попросить, чтобы ты не бросал меня, – продолжила вдова, нежно коснувшись моей руки, – ни сейчас, ни после… когда вернемся. Ты только не подумай, что это всего лишь мое обыкновенное, исключительно бабское желание. Грезы плачущей по ночам женщины, уставшей быть одной. А ты ведь мне действительно очень дорог, мой славный, нежный Грибничок. Но вижу, что не веришь мне. Ну и не надо. Можешь не верить.
Совершив контрольный страстный поцелуй в уста вдовы, я уж было начал не без помощи Людмилы Георгиевны срывать с себя в порыве этот дурацкий балахон, как неожиданно в дверь громко постучали. Стук повторился дважды и с весьма завидной настойчивостью.
Как правило, событие – это то, что в корне меняет логику твоего поведения, и этот проклятый, непонятно откуда взявшийся стук для нас с вдовой, естественно, и явился тем самым чертовым событием, после которого, вполне закономерно, лично мое «настроение» сразу же упало до нуля, и продолжать развивать столь романтично начавшийся процесс, понятно дело, уже не имело никакого смысла, да и, судя по стуку, никакой возможности. Какая же сволочь стоит там за дверью?!
Событие-то оно, конечно, событием, но вот наши с Людмилой Георгиевной реакции на случившееся безобразие оказались диаметрально противоположными: я в который уж раз за сегодняшнее утро – опять же словно в задницу воткнули шило – вскочил с «насиженного» места и с силой долбанул себя кулаком по ноге, а вот вдова, поначалу закатив глаза, затем разразилась звонким, раскатистым смехом, катаясь по кровати и дрыгая ногами, как велосипедист, решивший выиграть все без исключения этапы многодневной велогонки Tour de France.
– Ой, не могу! Я сейчас сдохну от смеха или просто уписаюсь! – рыдала от смеха вдова, уже окончательно впав в откровенную истерику и реагируя на каждую новую серию стуков взрывом безудержного хохота. – Ай, умора! Бестелесные пожаловали! А главное, вовремя-то как. В самое яблочко!
Я же как истукан стоял подле кровати не в состоянии сообразить, что же мне, собственно, делать, а стуки тем временем не только не прекращались, но и становились еще настойчивее.
«Сейчас эта сволочь за дверью ворвется сюда баз разрешения», – подумал я, будучи в полной уверенности, что еще немного – и именно так оно и произойдет.
– Что ж ты так смотришь на меня? – Вдова пыталась отдышаться после очередного приступа смеха. – Ну иди, встречай дорогих гостей. Чего уж теперь? Тем более что все равно, думаю, не отвяжутся… как красные из-за холма. Ой, не могу…
Находясь в состоянии охватившей меня растерянности, ну и по этой же причине не имея ни малейшей возможности что-либо соображать, я только машинально кивнул головой и как робот, не задумываясь, пошел исполнять указания Людмилы Георгиевны.
Пройдя полкомнаты, вдруг остановился и, обернувшись, увидел, что вдова, как ни в чем не бывало, лежит по прежнему нагая, нисколько, как мне показалось, и не собираясь прикрывать свое бесстыдство.
– А что? – спросила весело меня она. – Почему, скажите на милость, я должна перед кем-то скрывать свои достоинства? Мне нечего стесняться. Правда, это вовсе не значит, что мое тело может принадлежать каждому встречному и поперечному. Я права?
– Люда!
– Ну хорошо-хорошо, не буду. Видишь, у меня веселое настроение. Неужели я уже и не имею права пошутить? – Она подняла лежавшую рядом с кроватью такую же, как у меня, рубаху и, не особо торопясь, ее надела. – вы все, мужики, эгоисты и собственники, а мы, несчастные женщины, только и делаем, что испытываем на себе эту чудовищную дискриминацию.
– Люда!
Едва вдова успела лечь обратно в постель и укрыться одеялом, как резко распахнулась дверь и в ее проеме, так и не дождавшись приглашения, появился длинный и худой, как жердь, коротко стриженный биологический тип, в науке именуемый этим самым гомосапиенсом, в круглых очках и с бабочкой на шее. Одет он был в летний костюм, который можно было бы отнести к любому временному периоду ушедшего в историю двадцатого столетия. Да, господа, думайте, что хотите, но такой вот на нем был костюм.
Очкарик с бабочкой на шее был подчеркнуто серьезен и, подойдя практически вплотную, долго тряс мою руку, словно отчаянно хотел мне доказать, что абсолютно материален и так же, как я, имеет счастье состоять из плоти, крови, ну и, наверное, дерьма в придачу.
– Очень, очень рад, товарищи заезжие! Григорий Сковорода, заведующий местным поселковым клубом и натуральный гегемон во вверенном мне заведении. Способен быстро и оперативно решать все неразрешимые вопросы по культуре. Могу быть гидом во вверенном мне заведении и считаю, что досуг населения наиважнейший вопрос развития творческой личности… – выливая мне на уши всю эту несусветную чушь, гегемон при этом еще и гэкал, как характерный представитель народонаселения юга России.
– А далеко ваш клуб, Гриша? – как-то уж очень неожиданно прозвучал вопрос Людмилы Георгиевны. Лично для меня, во всяком случае.
– Ой, дамочка, извиняюсь, не заметил сразу… По второй улице аккурат, значит, между одиннадцатым двором и десятым. Так, чуток в углублении, – Резвым эдаким бычком он подскочил к вдове и так же, как и мне, долго тряс руку Людмиле Георгиевне: – Очень, очень рад! Григорий Сковорода, заведующий местным поселковым клубом и натуральный гегемон во вверенном мне заведении. Способен быстро и оперативно решать все неразрешимые вопросы по культуре. Могу быть гидом во вверенном мне заведении…
Я подошел к столу и, сев на лавку, налил себе водки. Пропустив рюмашку, закусывать не стал, а лишь подумал ненароком:
«Нет, братцы, определенно, судьба. А этот идиотизм… Но он же нескончаем!»
– Гриша, вы что ненормальный? Отстаньте немедленно! вы так сильно жмете мне руку, будто я не женщина, а кузнец.
– Ой, дамочка, извиняюсь, не сообразил сразу… – Гегемон отскочил от вдовы столь же ретиво, как, собственно, и подскочил к ней минуту назад. Оказавшись теперь подле стола, он быстро за него уселся и, знаете, как стоп-кадр, остекленевшими глазами глядя на графин, спросил:
– Водка? Позволите?
Я налил ему рюмку, но еще оставшиеся на тарелке блины предлагать не стал.
«Перебьется, – не по-доброму подумал я. – Мне только не хватало этого дебила во плоти кормить блинами».
Взяв рюмку, заведующий клубом сначала выдохнул, затем выпил и снова выдохнул, после чего, пристально посмотрев мне в глаза, к уже сказанному добавил:
– А позвольте еще одну рюмочку?
Ну, собственно говоря, водки-то мне было не жалко, и я налил ему еще. Все то же самое: выдохнул, выпил и снова выдохнул. Похоже, мои блины ему были вовсе не нужны.
– Э-э-эх! – С живописной до неприличия картиной на лице, отображавшей полное и безграничное счастье, гегемон неожиданно стал сотрясать воздух кулаками: – Люблю умных людей! Вот могу не есть, не пить, дай мне только поговорить с умными людьми. Поговоришь с умным человеком, а потом себе думаешь: ведь сам же стал умнее. Умнее и выше.
– Да-да, это все правильно, только… – едва смог я натянуть на потрескавшиеся за ночь губы дипломатичную улыбку. – Только… Господин Сковорода, если не ошибаюсь? Чем же мы, собственно, заслужили такое внимание?
– А, так тут дело тонкое и очень деликатное. Я же к вам с этим-то вопросом и летел на всех парах. Даже споткнулся два раза и чуть не грохнулся. Боялся не застать, но теперь вот, вижу, застал… Да, так вот, у нас же завтра мирового масштаба событие. Ну, такие же, как вы, заезжие, но только, значит, артисты играют премьеру, а вот как раз сегодня… Да вот прямо через полчаса генеральный прогон. Так вы уж сделайте одолжение, как умные и интеллигентные люди, поприсутствуйте, не откажите. Вдруг ведь какие замечания от вас последуют, а?
– Я думаю, надо будет уважить просьбу Григория, – сказала вдова, весьма многозначительно посмотрев на меня.
– В общем-то, – немного подумав, ответил я, – как правило, господин Сковорода, место артиста в буфете, но у меня почему-то сложилось определенно четкое представление, что ни вас, ни ваших заезжих актеров вчера в якитории не было. Лично я их, по-моему, не наблюдал. Согласитесь, подобная ситуация с творческими людьми – это своего рода нонсенс.
– Совершенно правильно говорите. И видеть не могли. В том-то и дело, что прибыли на редкость профессиональные товарищи. Днем и ночью только и делают, что творят. Репетируют, значит. Со сцены их не выгонишь. Ну, так как денег у нас тут отродясь не было, так они ж бесплатно за харчи и только во имя искусства. Уставшие, выжатые, голодные, но работают. А вот вчера мне один из них, уже падая от бессилия, успел все же на ухо шепнуть: «Мы, – говорит, – до премьеры ни-ни». Ни грамма, значит. Вот оно, настоящее отношение к делу. Так что уж вы, надеюсь, не откажете, когда такое глобальное самоотрешение.
– Да нет, мы, конечно, с удовольствием, – несколько замялся я, а потому немедленно налил… и себе, и гегемону, – но только мы не театральные критики, и лично у меня отношение к современному театру весьма неоднозначное… – Мы с Григорием выпили не чокаясь. – И потом, господин Сковорода, если уж говорить серьезно, решительно отбросив в сторону весь этот абсурд и этот чудовищный маразм, перед кем, скажите, вы собирались играть вашу премьеру? – Я все больше повышал голос, переходя на высокие тона. – Я пять минут назад ходил по вашей чертовой деревне. Она же мертвая! В ней люди не живут! Где вымазанные в грязи дети? Где куры, где коровы, где, наконец, собаки? А кошки? Кошки где?
– Ах, вон оно что, – качая головой, в ответ на мои нервы гегемон заулыбался добродушно. – А я-то думаю, что же это за причина за такая, что вы уж так разнервничались? Ну какая же деревня без людей? Что вы такое говорите? Все ведь очень просто: сейчас весь народ поголовно в поле. Одного меня Фаддей Авдеич в связи с предстоящим грандиозным событием в жизни нашей деревни отпустил под подписку о невыезде.
– А вы что, заключенный? Ладно… Что, и ваш Степан Данилыч тоже в поле? – сорвалось у меня с языка. Сам не знаю почему.
– Так Степан Данилыч у нас сегодня основной докладчик, – не моргнув и глазом, с воодушевлением ответил мне заведующий клубом. – У нас же сегодня как раз «Великий праздник урожая», а потому, говорю, все без исключения поголовно в поле. Только вас, как дорогих гостей, пожалели и будить не стали. А так, сначала митинг, а потом полным ходом жатва.
– Жатва? Но я же точно помню, что еще вчера была… Ну, как ее?.. Посевная! Мне об этом ваш Фаддей Авдеич сам сказал. Лично! Какая, к черту, жатва?
– А все правильно сказал. Вчера посевная, а сегодня жатва.
Простите, дорогой читатель, но я от радости за селян пропустил еще одну. Внеочередную.
Добродушно улыбавшийся гегемон встал из-за стола и, не особо поспешая, подойдя к распахнутому окну, посмотрел на небо. Что и говорить, день-то выдался на загляденье. Солнечный поток лил на землю как из ведра, и, невзирая на некоторую нервозность моего состояния да и вообще на весь абсурд происходящего с нами, все равно хотелось радоваться, а твоя душа, много пережившая за это время, судя по всему, не утратила пока еще способности вдыхать неповторимые ароматы жизни и, попросту, по-русски, (ой, простите!), торжествовала. Да, именно, торжествовала без явной на то причины. А просто так. И это я могу вам констатировать с присущей мне ответственностью. Ну, во всяком случае, с той, какая есть.
– Вот если поглядеть на солнце, – спокойно, без эмоций произнес Сковорода, слегка прищурившись от яркого света, лепившего ему прямо в глаза, – то можно безошибочно определить, что светило нынче исключительно активное. Да оно даже какое-то внепланово активное. Вон, гляньте, протуберанцы можно наблюдать невооруженным глазом, а это ведь очень даже способствует хорошей урожайности. Спросите у мало-мальски грамотного астрофизика, и он вам ответит, что при таком солнце все произрастает за сутки. И никаких тут сказок, и ничего сверхъестественного.
Мне показалось, что меня, горемычного, будто снова качнуло. Точно так же, как тогда на крыльце якитории. Издав легкий, воздушный гееподобный стон, я снова налил себе водки. И снова выпил, даже не подумав предложить рюмку моему весьма интересному собеседнику, стоявшему, как фрагмент деревенского частокола подле раскрытого окна, откуда лившийся на землю солнечный поток был готов, казалось, опрокинуть не только сумрак тени, но и сумрак вечной ночи, которая была бы таковой без звезд.
– А что, – ехидно спросил я гегемона от культуры, – гуси с собаками тоже на митинг пошли?
– Вопрос ваш понял. – Сковорода в секунду посерьезнел и, я бы сказал, даже посуровел. – Тут все куда сложнее. Живности в деревне действительно не осталось.
– Как это? – изобразил я на своей физиономии нескрываемое удивление. – Ящур, птичий грипп и бешенство одновременно, что ли?
– Хуже… – Он вернулся к столу и с нотками безграничной сокрушенности в голосе тихо обратился ко мне, пальцем, тем не менее, указав на графин: – Позволите?
Я конечно же ему ее, любезную, налил, а господин Сковорода ее же, родимую, незамедлительно и опрокинул, но все по той же схеме: выдохнул, выпил и снова выдохнул.
– Что-то случилось серьезное, Гриша? – театрально напомнила о себе вдова.
– Ох, извиняюсь, дамочка, да только вам бы лучше этого не слышать. Если уж у меня-то сердце кровью обливается, то за вашу женскую нервную систему и подавно опасаюсь.
– Да что случилось-то, в конце концов, господин Сковорода? – уже не выдержав, я разве что не заорал ему прямо в ухо.
– Еще до японца, – спокойно ответили мне, не обратив никакого внимания на мое отнюдь уже не легкое раздражение, – Фаддей Авдеич по ошибке выписал корейца. Понятно, что сначала исчезли собаки, затем кошки, затем птица, а уж после и скотина. Вот думаем сейчас начать одомашнивать зверя и дичь, чтобы, значит, потом селекционным методом…
– Э нет, Сковорода, ты погоди, – перебил я гегемона, не зная, что было бы приемлемее – взвыть, разразиться, как вдова, хохотом или двинуть заведующему местной культурой непосредственно в морду. – Чего ты тут несешь? Какой, на хрен, японец? Этот ваш гребаный Ерлы… Ерлыдырген такой же японец, как я солист балета!
– Согласен, – с раздражающей невозмутимостью ответили мне. – Да, действительно, родился вдали от родины, – Сковорода при этом оставался предельно серьезным, – но, однако, вот доподлинно известно, что родители – именно японцы. Мы между тем все, конечно, отлично понимаем, что если, к примеру, воробей родился в конюшне, то это совсем не означает, что он, извините, лошадь, но ведь все равно, как ни крути, что кореец, что башкир, раса-то одна – монголоидная. Значит, и культуры, опять же, должны быть похожие.
Я медленно поднялся из-за стола и, дабы не упасть, расставляя ноги, подошел к торцу широченной кровати, на которой, подобно царице, продолжала возлежать близкая мне женщина.
– Послушай, любезный Сковорода, гегемон от культуры, известно ли тебе, что ты меня просто-напросто добил? А посему да не пошел бы ты в глубокую бездонную жопу вместе с вашими протуберанцами, урожаями, селекцией и заезжим театром – Сказав это, я рухнул ничком на кровать поверх плотного, сшитого из ярких лоскутов одеяла и разразился-таки наконец негромким, но все же каким-то, я бы сказал, заунывным смехом. А что, нельзя? Теперь моя очередь. И думаю, по праву. Дайте уж и мне немного посмеяться. Вот только я, к великому сожалению, не Людмила Георгиевна, чтобы закатывать веселые истерики. Что-то в последнее время мне это то ли несвойственно, то ли просто плохо получается. Да над чем, собственно, смеяться? Ведь если так подумать, по сути одна фантасмагория – зеркальное отображение любой другой. Разница лишь в том, какое освещение и сколько лампочек задействовано, а в остальном все так же, как в каком-нибудь «Аншлаге» или «Кривом зеркале» – пошло, плоско и одинаково. А кстати, о нашем телеюморе. Я в принципе не против, но почему так часто и на всю страну? И отчего бы этим неплохо устроившимся ребятам не нести свою духовность и культуру посредством исключительно концертной деятельности, не зомбируя жаждущее позитивного население своими нескончаемыми «аншлагами» каждый божий день в лучшее эфирное время, да еще и к тому же по двум центральным каналам? Вот и получается, что полстраны, не имея у себя в наличии других каналов, просто обязано в одно и то же время, строго по расписанию садясь перед ящиком с изображением, выказывать безудержную радость при появлении в этом самом ящике лица с неувядаемой улыбкой. Лица нашего главного юмориста. А ведь давно уже известно, что если человеку каждый день отвешивать по триста щелбанов и говорить ему, что он свинья, то рано или поздно человек захрюкает. Ну и потом, граждане, смешащие народ, чего вам, собственно, бояться? Есть аксиома, которую никто опровергать не собирается: на любое, с позволения сказать, искусство, льющее на наши головы лучезарный свет с подмостков, всегда отыщется свой истинный ценитель, а соответственно, и горячий почитатель вашего безбрежного таланта и вашего брызжущего импровизацией «искрометного» юмора, если конечно же при этом вы по-настоящему искренни и всецело без остатка отдаете себя этой профессии. Но главное, сами верите, что творите добро и приносите пользу…
Нет, судя по всему, этот гегемон так меня достал, что я, скромный и смиренный, вдруг ни с того ни с сего взял да и наехал на бедных и несчастных юмористов от рождения, отлично понимая, что дело вовсе и не в них. Что оплаченное капанье «искрометного» юмора на твои мозги, в сущности, ничем не отличимо от закачивания нефтью цилиндрических железных бочек. Да, ребятам-юмористам несказанно повезло, что можно, корча рожи – и не всегда профессионально, – получать нехилое бабло, а вот ты, козел, наверное, просто им завидуешь. Хотя, впрочем, теперь уж вряд ли. Теперь ты у нас вполне самодостаточен и, если все закончится нормально, полетишь на побережье Адриатики. А если нет, но ты при этом сохранишь способность и дышать, и думать, то, ручаюсь, по-прежнему останешься завистником, потому что такова, повторюсь, человеческая природа, ибо «всюду деньги, деньги, деньги, всюду деньги, господа…» А вот возьми ты нашу живописную деревушку: здесь, насколько понимаю, денег отродясь не видывали, однако же живут, не стонут. Урожаи, понимаешь ли, собирают разве что не каждый день. Правда, злой тугарин в лице по ошибке выписанного корейца немного поубавил благосостояние селян, но ведь все равно же унывать не думают. Может, конечно, песок и плохая замена овсу, но копченый угорь в сравнении с повзрослевшей говядиной – замена более чем достойная. И к чему мне тогда телевизор? К чему мне тогда телефон, Газпром, электричество? Скажите, люди добрые, к чему все это мне, если свечечку зажег – и знаешь, что в подполе у тебя, счастливого, деликатесов по самый подбородок? Даже собаки их не едят. Во как! Впрочем, не едят, скорее, потому, что их, собак, благодаря тому же корейцу, просто не осталось. Но все равно: идиллия – она и без собак идиллия. Ее, эту идиллию, за просто так не разменяешь. Эту идиллию, судя по всему, надо заслужить.
Вот так, периодически заунывно похохатывая, я и лежал ничком, уткнувшись писательской физиономией в подушку, размышляя «о своем, о девичьем», пока вдруг не почувствовал у самого уха горячие губы вдовы. Благо что голубушка находилась рядом. Я об этом, кстати, сразу же и вспомнил. Ненароком опять же.
Людмила Георгиевна меж тем, нисколько не стесняясь присутствия постороннего, облобызав меня, по-моему, не то три, а может, даже и четыре раза в те места, что непосредственно не соприкасались на тот момент с лоскутным одеялом, с какой-то запредельной нежностью и с заискивающими кошачьими интонациями елейно нашептывала мне в самую что ни на есть ушную раковину разные слова, и смысл оных доходил до моего сознания раза в два быстрее обычного. За счет расстояния, разумеется.
– Послушай, роднуля моя, я тебя умоляю, сходи ты с ним. Ты же видишь, что все равно ведь, мудак, не отвяжется. Ну посидишь ты там с ним минут десять для приличия, выскажешь пару критических замечаний да и слиняешь по-тихому. Сделай это ради меня. Очень тебя прошу. А я за это время хоть немного себя в порядок приведу, вместо того чтобы выслушивать ахинею этого дебила от местной культуры. Ну правда, честное слово, мне бы уже и встать с кровати было бы неплохо, а то уж больно писать хочется. Ну пожалей ты меня.
– Хорошо, Люда, я это сделаю. Сделаю, но только исключительно, как ты понимаешь, ради тебя, – низвергнув из недр души своей граничащий со стоном глубокий выдох, в довольно снисходительном тоне ответил я близкой мне женщине, невольно восхищаясь собственным безграничным благородством.
– Господи, дорогой ты мой человечек, спасибо тебе! – Вероятно, в знак высокой благодарности облобызав меня вновь в места, несоприкасаемые с лоскутным одеялом, вдова затем обратилась непосредственно к сидевшему за столом гегемону, до крови изгрызшему от волнения ногти: – Извините, Гриша, думаю, вы не будете против, если мы удовлетворим вашу просьбу всего лишь наполовину. С вами на генеральный прогон отправится мой близкий друг, а я останусь. К тому же я не большая театралка и вряд ли смогла бы вам быть полезной в качестве критика. Надеюсь, вы не против нашего предложения?
– Да что вы, дамочка, почту за великое счастье. – С нескрываемой искренней радостью на своем лунообразном лице гегемон от культуры сложил ладони вместе и частыми короткими движениями тряс ими перед собой. Со стороны, поверьте, это выглядело очень смешным, забавным и даже трогательным. – Да я вам признаюсь, когда бежал сюда, то и не надеялся, что кто-нибудь из вас да согласится. Я же не дурак и понимаю, что вы все-таки люди высокого полета. Не чета нашей глухомани.
– Пьеса длинная? – встав с кровати и с трудом сдерживая улыбку, подчеркнуто серьезно задал я вопрос заведующему местным поселковым клубом.
– Нет-нет, что вы, совсем короткая. Первым актом начинается – им же и заканчивается. Минут на десять, не больше, но зато какая экспрессия, товарищи заезжие! У меня на репетициях так дух захватывало… Ой, извините, все понимаю. Давайте так, я вас на крылечке подожду, а ежели, к примеру, пожелаете умыться – за якиторией задний двор. Так там и кадка со свежей колодезной водицей.
– А где у вас тут туалет, господин Сковорода? – своим неожиданным новым вопросом мне удалось практически уже в дверях остановить счастливого Сковороду, буквально что есть силы рванувшего вон из помещения.
– Да везде, – по-прежнему радостно ответили мне. – Где приглянется. Где, значит, соблаговолите.
– Как это?
– Да как в Монголии, – добродушно улыбаясь, пояснили мне. – вы – органика, и земля, значит, органика. А вместе – органические соединения. Не тревожьтесь, от этого экология никогда не страдала. А вот вам, кстати, дамочка, – обратился Григорий к вдове, – посоветую: сходите в баньку. Там же на заднем дворе, со вчерашнего дня банька истоплена. За ночь-то, думаю, хорошо натомилась. У нас ведь бани до трех суток тепло держат… Ну, так я вас жду, – сказал он мне с лучезарным сиянием в глазах, и после этого лишь каблуки его допотопных ботинок глухо застучали по ступенькам.
– Слушай, свет мой Людмила Георгиевна, а ведь от тебя и вправду баней пахнет.
– Да? Может быть. Однако не помню. Видно, пьяная была. Но, знаешь, почему-то не стыдно. Наверное, потому что раньше со мной такого не случалось. Впрочем, от тебя, любимый, тоже не слабо дубовыми вениками несет. Сам-то помнишь?
– Я? Естественно, не помню. Видно, тоже пьяный был… Людкость, краса моя неописуемая, но как же все-таки от тебя пахнет этой самой деревенской баней! Какой пьянящий запах естества!..
– О, нет, прошу тебя, давай пока не будем. Я не могу отделаться от ощущения, что гегемон даже сейчас на нас смотрит. Я же, в конце концов, живая. Ну к чему тебе бревно без настроения?
С Григорием Сковородой мы шли неторопливым прогулочным шагом вдоль деревенских дворов по направлению к местному клубу. Солнце и вправду было внепланово активным и жарило так, что мне пришлось снять с себя рубаху цвета хаки и повязать ее на поясе. Да и не будь на свете злобного корейца, пустившего под нож всю деревенскую живность, вряд ли бы, думаю, при такой чудовищной жаре эта самая живность стала бы проявлять какую бы то ни было активность, носясь вдоль заборов с неумолкающим тявканьем, а также мяукая, мыча, блея или кудахча, не в пример главному по культуре, который, стараясь вышагивать в ногу со мной, безостановочно вещал:
– О, а места у нас тут дивные. Рыбы, дичи, зверя – хоть отбавляй. Сплошное райское изобилие.
– Как? И медведи? – спросил я удивленно.
– Конечно. И медведи, и волки, и кабаны, и лисы, и олени… Всего хватает.
«Вот это да! – испугался я собственной мысли, вонзившейся мне в голову, словно молния в одинокий дуб. – Кроме топоров и ножей, мы же ничего с собой не взяли! Даже ружья! Непростительная беспечность! Куда смотрела ее инфантильная свита и о чем, наконец, думала служба безопасности? Ну на хрена нам вертолет, если в любой момент нас могла сожрать стая волков? Да и я тоже хорош, идиота кусок, не сообразил на нервах. И как теперь быть? Ведь обратный-то путь нам, надеюсь, еще предстоит? А Харон калашникова не даст, это точно…»
– А закаты в поле, – не унывал счастливый Сковорода, – определенное сумасшествие. Смотришь и думаешь: «Вот сейчас лишусь рассудка от этой красоты…» Страсть ведь что за великолепие!
– Ну хорошо. А артисты-то к вам как попали? – своим неожиданным вопросом перебил я романтически настроенного Григория.
– Да обыкновенно. Через Харона. Он же у нас все равно что по связям с общественностью. Ведь сами, думаю, поняли: Карп Тимофеевич часто торчит на той стороне. Ну заплутает там кто или же еще какая неприятность, так он и поможет, и дорогу покажет. И многие, скажу я вам, к нему с огромной благодарностью. Вот и тут: или, видно, по знакомству, или с оказией какой, ну и выписал их из какого-то там ближайшего районного центра. А уж как они туда попали, мне, извините, неведомо. А ведь, кстати, Карп Тимофеевич, открою вам тайну, у нас в деревне слывет известным театралом. А вы разве не знали?
– Да нет, он мне об этом не докладывал.
– Да что вы? Нет, Харон наряду с рэпом очень уважает драматическое искусство и всячески – при возможности, конечно, – этому способствует. Но, к великому сожалению, случается это не часто. Что и говорить, но в области культуры у нас недостатки большие, а ведь духовность это, почитай, главное…
Худо ли, бедно ли, долго ли, коротко ль, но мы наконец добрались по этой нестерпимой жаре до нашего, скажем так, пункта назначения.
Местный поселковый клуб действительно находился между двух дворов с высоченными частоколами и в сравнении с домами так называемых селян внешне представлял собой зрелище жалкое, ничтожное и до того убогое, что даже мне, заезжему товарищу, за местную культуру немедленно стало ужасно обидно. Вплоть до слез. И я не шучу.
– Понимаю вашу мысль и полностью разделяю ваше мнение, – словно угадав мое настроение, сокрушенно произнес Сковорода. – Что ж, тем не менее, товарищ заезжий, милости прошу. Как говорится, чем богаты…
– Ну, вы уж так не сокрушайтесь, – попытался я немного подбодрить гегемона от культуры, – главное ведь в нашей жизни не внешний лоск, а содержание.
– Понимаю, – ответил он мне, глубоко вздохнув, – одно компенсируем другим.
Оказавшись внутри данного, с позволения сказать, строения, мы, по моим ощущениям, сразу же попали в какой-то темный и тесный предбанник. Да, именно предбанник, именуемый, скорее всего, красивым иностранным словом «фойе». Правда, у этого предбанника имелось одно неоспоримое достоинство: здесь было несколько прохладнее, нежели на улице.
– Вы уж меня извините, Григорий, что я с вами давеча так некрасиво обошелся, – виноватым тоном сказал я Сковороде.
– Пустяки, – ответил он мне, добродушно улыбаясь. – У нас по части грубости комиссар Шлыков каждый вечер такое безобразие чудит. Так мы уже привыкли и внимание не обращаем.
– Да? Вот прямо так?
– Конечно. А зачем?
– Да-да, понимаю… Ну, еще раз приношу извинения… Но все равно, вы же не станете отрицать, что вся эта хреновина насчет урожаев – сущий бред?!
– Нисколько, – ответили мне спокойно и очень серьезно. – Вот если бы погостили еще денечек, так и сами бы убедились. Кто мешает? Только рады будем.
– Хорошо. Еще раз извините, Гриша. Я все понял. Верю. Так где у нас с вами зрительный зал?
– Фойе здесь, как видите, маленькое и тесное, так что далеко ходить не придется. – Сказав мне это, он распахнул узкую двухстворчатую дверь, никогда не смазывавшиеся петли которой заскрипели так, что заезжему товарищу довольно неприятно резануло по ушам.
И что здесь, дорогой читатель, собственно, описывать? Думаю, понятно, что чуда не случилось и интерьер поселкового клуба мало чем отличался от незамысловатого «декора» экстерьера.
Зрительный зал состоял из так называемого партера и, соответственно, сцены. Балкон, ложа, музыкальная яма, понятное дело, отсутствовали. А если конкретно говорить о партере, то он являл собой стоящие рядами обыкновенные деревянные скамейки, а сцена… Ну, что сцена? Тот же пол, только на метр выше, и по бокам обшарпанные старые кулисы из очень-очень, как мне показалось, пыльного и грязного малинового бархата. Единственное, что сразу бросилось в глаза, но не удивило, так это освещение. Скорее, некоторые «композанты» этого освещения. А именно старинные и если уж не золотые, то определенно позолоченные раритетные подсвечники, висевшие на стенах зрительного зала, да под стать им и канделябры, стоявшие в ряд по краю сцены и, судя по всему, служившие рампой.
Насколько я понял, на сцене уже стояла готовая к началу представления декорация. Декорация до аскетичности простая и незамысловатая: табурет, стол и сколоченный из досок стоящий вертикально продолговатый ящик, на котором на приколотом листке бумаги явно угольком было написано «холодильник». Впрочем, в глубине сцены еще находилась скамейка, на которую при желании можно было и прилечь.
«Ага. Раз холодильник, значит, будет сцена из современной жизни, – почему-то подумалось мне. – Ну и замечательно».
– Давайте с вами присядем, – шепнул мне на ухо заведующий клубом. – Перед началом генерального прогона я вам должен сделать некоторые пояснения.
– А почему шепотом? – спросил я Сковороду, сам непроизвольно перейдя на шепот.
– Так как же иначе? – искренне удивились мне в ответ. – Театр, да и вообще искусство – это же великое таинство, и в таких местах всегда при необходимости надо разговаривать очень негромко.
Не скажу, чтобы я сильно устыдился, но слово «таинство» несколько резануло слух и всколыхнуло память. Где-то и когда-то в очень похожем контексте я это уже слышал. Ну да ладно.
– Так все-таки давайте с вами присядем, где вам будет удобно, а я, с Вашего разрешения, продолжу, если вы не против.
– Я не против. – Мы с ним присели на лавку практически в самом центре зрительного зала.
– Ну так вот, пьеса, значит, называется «Депутат Балтики», – продолжали взволнованно мне шептать в непосредственной близости от уха, отчего периодически приходилось морщиться, но я стоически терпел, так как вторично обижать Сковороду какой-нибудь очередной бестактностью мне вовсе не хотелось. – Пьеса крайне актуальная и даже, можно сказать, злободневная…
– Гриша, так я это, надеюсь, пойму в процессе.
– Это разумеется. Но, видите ли, учитывая нашу изолированность, большая проблема с бумагой. Харон обещал, да, видно, не вышло. И получается, что программки-то мне написать не на чем. Впрочем, селяне… Ну, я имею в виду, наш зритель… Он, конечно, и благодарный, и понятливый, но вот вам один момент я объяснить обязан.
– А я, значит, Гриша, выходит, идиот?
– Да ну что же вы такое говорите? В том-то и дело, что как раз наоборот. Ведь загвоздка в том, что роль «феи пустыни» была написана покойным Титом Индустриевичем Семипаховым специально для его жены Изольды Петровны Семипаховой, но, как мне сказали актеры, недавний очередной аборт ее подкосил, и поэтому срочно пришлось вводить другую актрису.
– И что?
– Ну как же? Колорит ведь от этого теряется. Я же именно по этому поводу-то ужасно и переживаю.
– Я думаю, Гриша, не стоит. Все и так будет путем. Уверен.
– Вы так считаете?
– Вне всяких сомнений.
– Вот спасибо. А кстати, вы, часом, с покойным Тит Индустриевичем знакомы не были?
– Нет, Гриша, увы, но ни с покойным Тит Индустриевичем, ни со вдовой Изольдой Петровной, которую так некстати подкосил недавний внеочередной аборт, ни даже с самим товарищем Крупским я не имел счастья быть знакомым лично. Слушайте, Гриша, с Изольдой Петровной мне уже все досконально ясно и понятно. Думаю, самое время начинать генеральный прогон.
– Ага. Есть. Будет исполнено… Граждане актеры, вы готовы? – Заведующий клубом так неожиданно и так громко заорал на весь клуб, что лопнуло не только таинство, но и мои уже привыкшие к тишине барабанные перепонки.
– Всегда готовы, Григорий Спиридоныч, – донеслось из-за кулис жирным зычным баритоном.
Григорий Спиридоныч поднял руку вверх и, отчаянно ею мазнув, затем громко скомандовал не то «батарея, огонь!», не то «все на баррикады и да здравствует конституционная монархия!», не то знаменитое гагаринское «поехали!», не то еще что-то в этом роде… Извините, так толком и не разобрал, но знаю доподлинно, что в эту секунду на внепланово активном солнце мощно заявил о себе очередной протуберанец.
Действующие лица:
а) ведущий – заезжий актер Н.;
б) Нефред Эрнандович Казуистов, депутат высшего законодательного органа страны – заезжий актер К.;
в) Колян, помощник депутата – заезжий актер С.;
г) Фея пустыни – фамилия исполнительницы неизвестна.
После того как за кулисами кто-то со всей дури долбанул чем-то тяжелым обо что-то железное, имитируя, по всей видимости, гром или гонг, на сцене появляется ведущий, наверное знаменуя тем самым начало театрально-драматического действа.
Ведущий (торжественно). Мы вам, друзья, хотим вначале эпиграф к нашей пьесе прочитать, в себе, бесспорно, содержащий глубокий философский смысл. Эпиграф сей не то из Библии, не то от Аристотеля цитата, не то от Соловьева, Канта иль Блаватской, не то сам автор сочинил – не важно. Здесь важен, повторимся, глубокий философский смысл. Итак, звучит эпиграф сей, примерно эдаким макаром: «И сдвинутся холмы, и даже горы сдвинутся, и море вспенится бурливо, но лишь Моя отеческая милость к тебе пребудет неизменной, ибо терпение Мое, о человек, пока границ не знает во Вселенной».
Теперь, друзья, займем минуту вашего внимания необходимым предисловием к началу нашей пьесы.
Нефред Эрнандыч Казуистов был избран в Думу по партийным спискам. И без каких-либо проблем он избран был уже на третий срок.
Имел среди коллег по партии, да и не только, непререкаемый авторитет и слыл блистательным законотворцем.
К нему ходили за советом в кабинет, как за советом к аксакалу ходят горцы.
Да что там говорить, Нефред Эрнандыч слыл, воистину, гуру. Он мог из пальца высосать закон, который бы чернил, клеймил, развенчивал любую откровенную муру и тут же, если надо, возводил ее до сказочных, недосягаемых, высот вселенских.
Такой вот в Думе был законотворческий «пиит», которого б, казалось, нам впору со Столыпиным сравнить, с Родзянко, со Смоленских…
Однако ж нет, друзья. Не так все просто. Сравнения дают неверную картину. Нефред Эрнандыч по развитию гораздо выше их стоял и мыслить мог, как истинный стратег, концептуально. И все, что б он ни сотворил, ни создал и ни написал, уже само собой по сути гениально.
Да-да, друзья, такой вот в нашей Думе был неистовый законотворческий «пиит». И именно, что был!.. Убили нашего героя! Точней сказать, по авторской задумке, должны убить, как только пьеса завершится, и, стало быть, сегодняшней же ночью без совести и чести проклятые наймиты его и порешат.
Ну, что поделаешь, друзья? Не только ведь героями история богата. (Пауза.) Как видите, я плачу. Однако, миссию свою я все же завершу и доскажу положенное мне по тексту…
– Восхитительно! Просто восхитительно! – взволнованно шептал мне на ухо восторженный Сковорода, от сопереживаний красный, как давно созревший помидор. – вы только посмотрите, каждый раз в одном и том же месте строго по тексту начинает пускать слезу. Согласитесь, великолепный актер!
– Соглашусь, Гриша. ваш Харон просто умница, что смог их где-то откопать. А долго еще до конца?
– Да ну что вы? Я же говорю, пьеса короткая. Здесь корень в экспрессии, в динамике.
…(К сожалению, ведущий уже не в силах сдерживать свои эмоции, он периодически сморкается в носовой платок и им же вытирает обильно выступающие на глазах слезы.) Смысл пьесы в том и состоит, что у Нефред Эрнандыча назавтра был бы юбилей. Ему как раз бы завтра стуканул полтинник, но он великой скромности был человек и не любил ни ресторанов дорогих, ни шумных вечеринок, да и самих торжеств и юбилеев Нефред Эрнандыч не любил. К нему назавтра скромно и без помпы должны были на дачу приехать несколько соратников по партии и парочка друзей по Думе, совсем не разделявших, кстати, его авангардистских, прогрессивных взглядов, что, впрочем, не мешало им с Нефедом Казуистовым дружить и относиться к юбиляру с огромным уважением… и почтением глубоким… Да только не судьба. Не суждено ему в кругу друзей отпраздновать свой юбилей и подвести за рюмкой коньяка итог прожитых им пяти десятилетий. Сегодня ночью злые гады его и порешат. За правду, значит, порешат, за истину. Такая уж в России, видно, широта, да и, похоже, долгота примерно та же.
(Не скрывая слез, ведущий покидает сцену. Ему на смену собственной персоной выходит герой сюжета Нефред Эрнандыч и садится на табурет. За ним, облаченный в фартук и с кухонным ножом в руке, следует Колян.)
Нефред Эрнандыч (периодически почесывая через шерстяные рейтузы ногу и покуривая тонкую розовую сигарету «Собрание»). Ну что ты тут поделаешь? Ни солнца, ни тепла. Погода мерзкая, страна поганая, и как ты ни крути, но глупый в ней живет народ. В пустыне где-нибудь среди песков и то, наверное, умнее. Куда ни глянь – кругом одни уроды. Привыкли, понимаешь, только нефть качать. А не было б той нефти? А вот тогда б уже давно попередохли все иль, в лучшем случае, спились бы поголовно. Да, впрочем, нам и так уж некому рожать. А не от кого – так и подавно. И что теперь? Ответь мне. Что, восток – китайцам? Запад – европейцам? А юг и так уже исламизирован донельзя. Я, как ты понимаешь, говорю сейчас не только за Кавказ.
Колян (что-то готовя на столе, вероятно, к предстоящему юбилею). Эрнандыч, ну скажи, к чему такие нервы? У нас еще с тобой остался север. Эвенки, чукчи, ненцы, нефть опять же. Исламу там холодновато. К тому ж у северных язычество в ходу, шаманы с бубнами сидят в ярангах, да и условия такие, что ни единого китайца силком туда не заманить. Давай оставим этот разговор. Меня другое беспокоит. Ведь вижу я, как ты печешься о России, совсем забыв, что день рождения на носу. К тому же юбилей, да и еще какой! Полтинник все же.
Нефред Эрнандыч. А вот меня и это беспокоит, кстати. Не знаю, сколько их припрется завтра. Пытался выяснить – не смог. На сколько рыл готовить – неизвестно. И хоть еще совсем чуть-чуть осталось, но все ж пока – ты сам отлично знаешь, – пока еще я не миллионер. И это все со скромностью моей дурацкой, два срока в Думе отсидев и пролоббировав несметное количество законов. Коллеги уж давно смеются надо мною. Но, тем не менее, мой холодильник вовсе не лабаз, чтобы кормить ораву на халяву. Ведь завтра же с собою на стол так ни хрена ни привезут. Я знаю их: всегда на дармовщину.
Колян. Душа моя, Нефред Эрнандыч, ну уж не парься ты на этот счет, я умоляю. Что скромно Бог послал, то я и приготовлю. И это полностью моя забота, а ты вот лучше помни о своем предназначении. Твое предназначение – писать! Писать для Родины великой ей же под стать умом твоим великим великие законы для народа, чтоб, значит, этот самый вот народ тебя благодарил и после смерти. Но ты у нас, уверен, еще немало проживешь и много сделаешь во благо этого народа. И перестань курить. Твое здоровье уж давно принадлежит Отчизне. Ты вот что, величайший из умов, пока я здесь постряпаю на кухне, пошел бы лучше дописал последнюю поправку к закону о ГИБДД. Поправку эту лично я считаю крайне важной. К чему нам этот американизм? И почему на собственной земле, скажите, простой, обычный человек обязан наблюдать на заднице «линкольна» столь раздражающе влияющий на зрение ужасный красный поворотник? Нам красного в двадцатом веке и так уже хватило выше крыши. Куда приятнее, когда с оттенком желтизны. Нет, я считаю, это очень актуально, а ты у нас, Нефред Эрнандыч, молодец и гений. Пойди, прошу, закончи. Допиши. А заодно и сделаешь приятное гостям на завтра: почитаешь вслух. Пожертвуют тремя минутами от выходного – не убудет.
Нефред Эрнандыч. Да что ты все заладил: допиши, да допиши. Да я ж ее уже закончил, жопа! Тому три дня, как отписался. Ужель не говорил тебе?.. Конечно же уверен, что завтра будут слушать с величайшим упоением. Поймут ли смысл? Вот это, брат, вопрос.
Колян. Поймут, поймут! Куда им деться? Хотя по гениальности им до тебя примерно как до Антарктиды, ведь в большинстве своем все ж творческий народ. К тому ж под водочку оно все как-то веселее. Душа всегда к прекрасному и умному отзывчивей вдвойне.
Нефред Эрнандыч. А есть она у них, душа-то эта? Вот то-то и оно: «под водочку». Кругом разврат да пьянство. Моральные устои на нуле. А гений – вот меня хотя бы взять, – он дохнет в этом государстве. Ему средь быдла тяжелей вдвойне.
Колян. Ах ты, едрена корень, ну какая фраза! Чуть ли не стихами. Возьми и срочно запиши. Уверен, где-то сможешь вставить.
Нефред Эрнандыч (записав). Я записал. Но по твоей же просьбе. Вот только кто это оценит? Найдется ль равный мне по интеллекту, чтоб тонко оценить ту бездну одиночества моей истерзанной души? Понять ту страшную борьбу во мне самом, когда рука от злобной рюмки неумолимо тянется к перу, к компьютеру – не важно. Когда нет силы задушить в себе порывы к самосовершенству. (Пауза.) Кто знает, может, я пророк в своем Отечестве убогом? А коли так, то мой удел – скитания. Скитания по закоулочкам возвышенной фантазии моей. Судьба со мною обошлась жестоко. Я ведь в душе высокого полета – и стихотворец, и художник, и поэт в одном лице, а вынужден зачем-то писать законы непонятно для кого.
Колян. Ох, как ты здесь не прав, Нефред Эрнандыч! Опять же душит тебя собственная скромность. Художник – он во всем художник. И верую я – завтра же оценят! Оценят все без исключения, кто завтра в этот дом приедет. Увидишь, вот приедут – и обязательно оценят все.
Нефред Эрнандыч. Ну что же, дай-то бог, как говорится. Хотя – и ты прекрасно это знаешь – мне эти дифирамбы не особо и важны. Всегда был горд я в одиночестве своем, ибо всегда стоял гораздо выше тех, кто находился рядом. Ну а вот ты со мной уже давно и предан мне, я знаю. За то тебе спасибо, кстати. За то и помню, и люблю.
Колян. Ну и тебе на том спасибо, кстати.
Нефред Эрнандыч. Кстати. Ты сколько мяса режешь, гастроном? К нам что, орда приедет завтра или гости?
Колян. Позволь, Эрнандыч, ты же сам сказал, что точного количества гостей не знаешь. И я подумал ненароком: чтоб завтра мне не суетиться, быть может, заготовить впрок?
Нефред Эрнандыч (медленно вставая с табурета). Нет, православные, вы только поглядите: «Он подумал!» Кто эту ересь-то вложил в греховный адский твой язык? Запомни, сына, в этом доме думать, воистину, моя прерогатива. Всем остальным – благоговейно потакать моим идеям гениальным. О, боже! Как же я устал! За всеми нужен глаз да глаз. Ни шагу без меня, ни вздоха… Нет, ты подумай: «Он подумал!» Ты б лучше шевелил остатками мозгов, мыслитель хренов, чтобы своим умишком допереть, какая пропасть в гранях восприятия лишь одного обычного понятия лежит! «Он заготовил впрок!» Да я в секунду в страшный гнев или в истерику впаду, когда только подумаю, что может речь идти от миллиграмма до центнéра!
Колян. Хоть я не так умен и образован, но мне всегда казалось цéнтнера, хозяин.
Нефред Эрнандыч. Не умничай, будь лучше человечней! Пока я добр. Сам знаешь, как мне нынче туго. Я выжат, словно апельсин в коробке из-под сока. Энергии из космоса не чую. Законотворчество, да будь оно неладно, последнее здоровье отнимает. Поверишь ли? Бывает, грешным делом, лежу и думаю: послать все это к черту… или себе же самому импичмент объявить. Вот до чего порой доходит! И что ж ты думаешь? Как только так подумаю крамольно, так сразу же под ложечкой сосет. А то мне совесть говорит: «Не сметь, Нефред Эрнандыч Казуистов! Даже и не думай! Кто, ежели не ты?» И понимаю, что права, паскуда… совесть эта. Ох, права! А так подумать, в нашем департаменте таежном талантливей никто ведь не напишет, а то что и не сочинит – так это и подавно. Кто ж, ежели не я?
Колян. Никто! Никто и никогда! О, как сейчас раскаиваюсь я, что мог, дерзнув, тебя поправить. Прости меня, коль сможешь.
Нефред Эрнандыч. Бог простит, но я тебя, сынок, прощаю тоже.
Колян. Вот спасибо! Тогда прошу, пойди приляг и отдохни, предайся умным мыслям. А я на этот чертов «прок», клянусь, жестокий ценз установлю. Все будет под контролем, не волнуйся. Твое здоровье – вот что высший ценз! А мясо – строго по реестру: Петрову, Сидорову, Иванову… Ну, словом, мышь не проскользнет, ручаюсь.
Нефред Эрнандыч. Ладно, но смотри, я все равно проверю. А то ведь знаю широту твоей натуры: не думая, что есть немедленно мечи на стол!.. Однако же от здравых твоих мыслей и душе приятней. Идею, в общем, одобряю. Пойду прилягу. Может, и засну. Умаешься тут за день, словно бобик, когда кругом непонимание одно.
(Нефред Эрнандыч ложится на скамейку, стоящую в глубине сцены. Практически сразу слышно мерное посапывание Нефреда Эрнандовича. Во сне он периодически вздрагивает, произнося отрывки слов.
Колян тем временем уходит, и появляется ведущий.)
Ведущий.
Застигнут бурей был в пустыне
Нефред Эрнандыч, бедуин.
Погибли все. И вот отныне
Среди пустыни он один.
Глаза покрылись красной пленкой,
Не дышит нос – песком забит.
Печально ноет селезенка,
Трахея жалобно скулит.
Он знает, силы на исходе.
И не пройти пяти шагов.
А как любим ты был в народе!
Даже в среде своих врагов.
«Теперь конец. Не будет чуда!» —
Подумал и упал в песок.
Как вдруг, как будто ниоткуда,
Услышал нежный голосок.
(На сцене появляется фея пустыни, возраста, что называется, неопределенного.)
Фея.
Открой глаза, моряк пустыни,
Смочи уста, воды глотни,
Отведай сладкой сочной дыни,
А хочешь – на меня взгляни!
Нефред Эрнандыч.
Скажи мне: кто ты? И откуда?
И как здесь оказалась ты?
Фея
Пустыня здесь. Я – от верблюда.
Я гений чистой красоты!
Нефред Эрнандыч.
Постой, постой! Ты гений тоже?.. —
Грешна несдержанность твоя.
С тобой мы вовсе не похожи.
В пустыне гений только я!
Фея
Оставь, друг мой, свои волненья.
Тебе набраться нужно сил.
Печенку подлечить, коленья…
Изгнать недуг из твоих жил.
А вскорости, совсем здоровый,
Перед сияющей луной
Возьмешь меня, араб суровый,
И назовешь своей женой.
И вместе мы пойдем по жизни
Среди барханов и песков —
Служить любви, добру, Отчизне,
Лечить врагов и дураков.
Мы, как Ромео и Джульетта,
Любовь до гроба пронесем!
Ну, что молчишь? Я жду ответа.
И, коль согласен, – так идем!
Нефред Эрнандыч.
Любовь всегда была помехой
Моим идеям и трудам.
И, смолоду познав утехи,
Любви себя я не отдам!
Фея
Когда ж любовь была помехой?
Впервые это слышу я.
Гордыня! Здесь в душе прореха,
И здесь же и болезнь твоя.
Ну ничего, любовь тебя излечи,
В душе своей ты обретешь покой.
Считай, с момента нашей встречи
Ты под счастливою звездой.
Отныне же, бредущий в вечность,
В искусствах гений воплотишь.
Твоя звезда – остроконечна.
Твой путь лишь там, где ты горишь.
Нефред Эрнандыч.
Послушай, фея, не занудствуй.
Сказал же: в чувствах прока нет.
Моя лишь гениальность – вот искусство!
И это окончательный ответ.
Фея
Так оставайся, сумасшедший,
Опять один среди песков.
Ужель и впрямь удел мой вечный
Встречать в пустыне дураков?
Я ухожу и оставляю
Тебя наедине с судьбой.
И пусть она сама решает,
Что делать ей с таким брюзгой!
(В сердцах махнув на бедуина рукой, фея в слезах скрывается за кулисами.)
Ведущий.
На небе появились тени,
Буран рванулся на восток,
И бедуин, пустыни гений,
Навеки был зарыт в песок.
Таков итог печальной драмы,
Разыгранной самой природой.
Ей все равно, как многодетной даме,
Кто ее дети – гении или уроды…
(Вместе с многоточиями ведущий покидает сцену, а вот Нефред Эрнандыч тем временем как раз просыпается, и на его лице видны крупные капли пота.)
Нефред Эрнандыч. А как я на полу-то оказался?.. Вот, черт! Приснится же такое: вели меня на Страшный суд! Даже во сне мне нет покоя. И здесь все настроенье обосрут.
(В воображаемую спальню к депутату вбегает Колян с воздушным шариком в руке. Он широко улыбается и прыгает на одной ноге.)
Колян. Хэппи бездей ту ю, хэппи бездей ту ю! Хэппи бездей, Эрнандыч, хэппи бездей ту ю!
Нефред Эрнандыч. Скажи, Колян, но только откровенно, ты что – американец? Или как? А вот по-русски, попросту, самозабвенно… поздравить друга… Ведь такой пустяк.
Колян. Что ж, извини, немного не догнал. Давай тогда поводим хороводы… Могу разжечь на улице мангал… Хоть поглядим на звезды, на природу…
Нефред Эрнандыч. Да нет уж, как-нибудь в другое время. Мне ныне недосуг, и я устал. На мне дамокловым мечом висит как бремя недавно в Думе разразившийся скандал. Я с мыслями сейчас хотел собраться, а ты тут с шариком своим… К тому же надо отоспаться, чтоб завтра мне не выглядеть кривым. Некстати этот чертов юбилей! Сплошная головная боль. И только. Сиди теперь, как фарисей, и думай, сколько же тебе осталось… Сколько?.. Тревожно мне. И думы нехорошие – как проволока колючая на шее. Похоже, что я по уши в дерьме и мне не зря приснилась эта фея. Ну, ладно. Ты, Колян, ступай. На завтра суету оставим. Иди к себе и быстро засыпай, а поутру, коли бог даст, все по местам с тобою и расставим.
(Колян уходит, не сказав ни слова в ответ. Нефред Эрнандыч один.)
Нефред Эрнандыч.
К сильным мира сего негоже
Лезть вот так, на рожон, со своими услугами.
А вот ты, идиот, похоже,
Скоро взвоешь конкретно – белугою.
Деньги взяты, но дело не сделано,
А доказывать, что не верблюд, бессмысленно.
Счастье было так близко, но где оно?
Неужели в бега, тихий угол отыскивать?
А с другой стороны, пораскинув мозгами:
Разве тронуть посмеют человека публичного?
Мы к тому же давно подружились домами,
Категорией мыслим, опять же, столичною…
Впрочем, этих скотов не исправит столица.
О, да, запонки есть. Но ментальность-то прежняя…
Праведней стали лишь маски на лицах,
А по сути все то же паскудство небрежное.
Слишком быстро мы все восторгаемся
И уж больно строптиво крестимся,
Только после от этого маемся
И от жиру, как свиньи, бесимся.
Сколько нас, горлопанов восторженных,
За Отечество рьяно радеющих?
Ну, а сколько домов, без тепла замороженных?
А детей… детским раком болеющих?
Да, бесспорно, я гений. Но я – имярек.
Каждый раз ведь не помню себя, по утру просыпаясь.
Мне бы память взорвать! Все же я человек!
Мне пожить бы в любви, не греша и не каясь.
Нет восторга. И памяти нет.
Нет улыбки и нет вдохновения.
Есть унылый казенный глухой кабинет,
Словно рок-поводырь, ведущий к забвению.
Я, пожалуй, посплю. Но назавтра, проснувшись,
Выйду в поле – и оземь лицом!
Да в пруду ледяном нагишом окунувшись,
Как Есенин-поэт, по росе босиком!
(Положив ладонь на лоб, Нефред Эрнандыч засыпает, вскоре, однако, начиная баритонально похрапывать.
За кулисами слышен откровенно условный стук, похожий на: стук-стук, стук-стук-стук, стук-стук-стук-стук-Спартак.)
Картина следующая: в глубине сцены на скамье спящий депутат, а на авансцене Колян и вышедший из-за пыльных малиновых бархатных кулис человек в вязаной шапочке с прорезями для глаз, по фигуре явно напоминающий ведущего. Что поделать? На то она и антреприза. Людей не всегда хватает.
Колян. Пароль…
Человек в шапочке. У матросов нет вопросов. Ответ…
Колян. У кадетов нет ответов.
Человек в шапочке. Клиент созрел?
Колян. Уж два часа как спит, зараза. Не знаю, в чем он, падла, провинился, но, чисто вот по мне, достал, собака!
Человек в шапочке. Поможешь? Руки надо подержать.
Колян. Хоть это мне в оплату и не входит, но чтоб быстрее эту гниду удавить, готов сугубо на альтруистических началах. Прошу вас, уважаемый убивец, в спальню, на второй этаж.
(Колян и человек в шапочке подходят к мирно похрапывающему на скамье депутату высшего законодательного органа страны. Колян хватает патрона за обе руки и резко вытягивает их на себя, а не имеющий конкретно на данный момент ни чести, ни совести наймит безжалостными железными щупальцами смыкает свои пальцы на шее Казуистова. Нефред Эрнандыч хрипит и бьется в предсмертных судорогах. Кончина его близка, но откуда ни возьмись, на сцене появляется фея пустыни – прости их, Господи, артистов этих – с российским триколором, гордо держа его над головой.)
Фея
Не троньте, коршуны лихие,
Нашу российскую надежду!
Вы, люди алчные и злые,
Ничтожества, скоты, невежды!
Посмели руку на него поднять
И сердце поразить кривым кинжалом.
Скажите мне, какая блядь
Вам депутата заказала?
И это в исторический момент,
Когда у общества все нервы на пределе,
Когда, найдя «зеленому» эквивалент,
Идем-бредем уж наконец к своей заветной цели.
Когда пусть медленно, но все же хором, дружно, мы поднимаемся с колен
И, резко осознав всю истинную цену газу,
Теперь с восторгом жаждем перемен
И верим в золотые унитазы.
Когда мы начинаем понимать,
Что экономика не рынок у вокзала,
Скажите мне, какая блядь
Вам депутата заказала?
Какая гнусная и подлая затея —
Во сне законотворца удавить.
Ну где ваш гуманизм? Где светлые идеи?
Так знайте – вам вины вовек не искупить!
Прощай, мой депутат! Ты много сделал для народа.
И через трое суток на твоих похоронах
Зарядит сильный дождь, заплачет мать-природа,
А твое имя – еще месяц – будет у народа на устах.
И скажет тот народ: «Твой пробил час.
Ну, был ты депутат, и вот тебя не стало.
Какой светильник разума угас,
Какое сердце биться перестало».
Прощай, мой депутат! Прощай, законотворец!
Как видишь, нам судьбу не обмануть.
Всего лишь фея я, но не десятиборец,
Не в силах я тебя спасти! Так в добрый путь!
Прощай, законотворец!
Вероятно, если бы за кулисами находился кто-нибудь еще, то наверняка бы этот некто со всей дури, как это было на старте данного представления, долбанул бы чем-нибудь тяжелым обо что-нибудь железное, ознаменовав тем самым торжественный финал «начала пламенной борьбы добра»… со справедливостью. Однако, как я, кажется, уже сказал: на то она как раз и есть та самая антреприза, чтобы людей подчас, увы, и не хватало. И это-то вполне естественно. В подобного рода проектах лишний рот экономически невыгоден.
Ай, люди добрые, помогите чем сможете! Разве что с разбегу да в омут с головой. Вот она, природа восприятия. И плюс еще конечно же волшебная сила искусства. Куда нам без этого?
А тем временем отыгравшие короткую пьесу господа артисты, преспокойно собрав небогатый реквизит и не удостоив нас ни в какой степени даже косвенным вниманием – словно мы пустое место, – покинули сцену и, безмолвствуя, с предельной сосредоточенностью на лицах растворились за кулисами: взяли да и исчезли таким вот для меня, не в меру удивленного, невероятным образом. Понятно, что после такой неожиданности в этом и без того затхлом клубе воцарилась гробовая тишина. Я думаю, если бы на тот момент пролетела муха, то непременно бы меня контузила.
– Ну и как вам, товарищ заезжий? – едва слышно да к тому ж еще и шепотом произнес Сковорода, но я воспринял его шепот так, как будто в метре от меня рвануло триста граммов тротила.
– А?.. Простите, что?.. вы мне? – Вот черт! Но я, похоже, снова вздрогнул. В который раз. А в общем-то, немудрено.
– Я говорю, ну как вам выступление, товарищ заезжий? Какие будут замечания? – ненавязчиво повторили мне вопрос.
– Замечания?.. Да, собственно, Гриша, дорогой вы мой, какие тут, к черту, могут быть замечания? По моему глубокому впечатлению, у вас здесь все великолепно. Потрясающие, во-первых, артисты… Своеобразные… Ну и тому, я вам скажу, подобное. И вообще, богатой духовной жизнью живете, товарищи! Если, конечно, резюмировать.
– А вот за это благодарю. Ну так а как вам пьеса-то сама? – не унимался заведующий поселковым клубом.
– Ах да, пьеса!.. Ну а что пьеса?.. На мой взгляд, замечательная пьеса… Да, замечательная! Экспрессия и динамика… и все в ту же степь. Великолепно! Тут, Гриша, наверное, так: либо твой Тит Индустриевич гениальный драматург, либо я последний идиот. Но третьего, извини, не дано, – эмоционально выпалил я и тут же подумал: «А может, я, дурак, чего-то недопонимаю?»
Отчетливо помню, что со стороны моего собеседника последовал очередной вопрос по поводу пьесы, но я его уже не слышал, так как резко рванул по направлению к сцене, но, словно наткнувшись на стекло, был остановлен, казалось бы, абсолютно бытовой, да и произнесенной по-обыденному репликой Сковороды:
– Извиняйте, товарищ заезжий, но вы вот немного поздно об этом подумали.
– Да?.. А о чем я подумал?
– О том самом. Что было бы неплохо пообщаться с товарищами актерами на предмет того, как они сюда попали. Это, конечно, пожалуйста, но они уже на речке.
– Эй, Гриша! Ты, парень, погоди. На какой такой речке?
– На нашей речке. Чернавка называется. Версты две всего отсюда. Но вы сами не найдете. Заблудитесь.
– Угу, да-да… Непременно заблужусь… Версты две? А у артистов что, сапоги-скороходы?
– Да ну что вы? Сапог у них, я думаю, в наличии таких не имеется, но вот ходоки они действительно отменные. А если еще учесть, что и рыбаки заядлые, то их ничем… даже силой не удержишь.
– Замечательно. И что, эта «фея» их, «рыбачка Соня», тоже заядлая?
– У-у-у, она вот основная заводила-то и есть!
– Что ж, вполне понятно. А если я, Григорий, вас очень попрошу, то вы, надеюсь, меня к ним, к рыбачкам, отведете?
– Ну, а почему бы и нет? Дорога все время идет лесом, а там не так жарко. Заодно и прогуляетесь, свежим воздухом сосновым подышите. Только вряд ли вы от них услышите больше того, что я вам уже сказал.
К тому же, извините за нескромность, как мне показалось, у вас дела есть поважнее.
– Что вы этим хотите сказать, Гриша?
– Ой, да извиняйте, ничего особенного. Просто ваша спутница порядком вас заждалась, а мне бы не хотелось злоупотреблять своей назойливостью. Ведь я ей клятвенно пообещал, что отниму вас у нее не больше, чем на полчаса. Я же предупреждал: пьеса-то короткая.
– А вы ей разве это обещали?
– Ну, по-моему, да. Как раз пока умоется и приведет себя в порядок.
– Да, возможно… А речка, значит, называется Чернавка? И уж наверняка богата рыбой?
– Не то слово. Хоть удочкой, хоть сеткой, а можно, в сущности, и голыми руками, Ну, а зимой, естественно, на мормышку пожалуйте.
– Гениально! Когда солнце внепланово не такое активное.
– Совершенно верно.
– А вы правы, Гриша, – немного подумав, изрек я глубокомысленно, – нет никакого смысла отрывать хороших людей от любимого занятия. Тем более, как я понимаю, им надо отдохнуть перед премьерой. Ведь они у вас, как вы мне говорили, до этой самой премьеры ни-ни?
– Совершенно верно. В этом смысле настоящие профессионалы.
– Ну, что тут скажешь? Благодарю вас от души за доставленное удовольствие.
Мы обменялись крепким мужским рукопожатием. Такая фраза уже была, по-моему, в первой книге. Простите, если повторяюсь, но, тем не менее, ситуация: обменялись.
– Вы сами обратно дорогу найдете? – учтиво спросил меня Григорий. – Может, мне вас проводить?
– Нет-нет, благодарю. Здесь уж я, уверен, не заблужусь.
– Ну, как знаете… Так все-таки, как вам пьеса? – уже в дверях остановил меня своим вопросом заведующий клубом.
– Я же сказал, замечательно. И вообще, Тит Индустриевич, судя по всему, это… сила! Счастливо, Гриша! Да, и полного вам аншлага на предстоящей премьере. Удачи, дорогой!
За то время, пока я наслаждался, прямо скажем, нестандартной драматургией Тита Индустриевича Семипахова, на улице стало еще жарче. Внепланово активное, способствующее каждодневному урожаю в деревне Гадюкино солнце грело так, что тебе, несчастному, казалось, будто ты лежишь пластом на сковороде, причем с закрытой крышкой, а потому идти каким-либо там ускоренным шагом было бы себе дороже. Ну я и пошел неторопливым, размеренным шагом по деревенской, не знавшей асфальта улице в направлении якитории, японо-русской избы, прикрыв голову вновь снятой с себя рубашкой.
Пока я шел, все время размышлял над тем, что довелось увидеть. Ведь, наверное, не зря мне пьесу показали? Хотя ну как все это воспринять? Не знаю. Не может же пьеса быть какой-то вставной челюстью во всей этой нашей странной истории, происходящей с нами? Ну должен в этом быть какой-то смысл? И что, наконец, за актеры, которые не пьют и в мгновение исчезают, будто бы и не существовали вовсе? Смотали удочки и, не сказав ни слова, слиняли на какую-то рыбалку… Таких актеров – не считая одеревеневших звезд – лично я, как Людкость говорила, в подлунном мире не встречал. Ну и потом, какой, к едрене фене, Тит Индустриевич Семипахов? Кто он такой? Он где печатался? Он где-то издавался? Нет, я конечно же не театрал, но о такой фамилии не слышал раньше никогда. Сковорода, опять же. Ну и откуда он здесь взялся? Хотя вот то, что материален, – это точно. Руку сжимает – будь здоров. Ну, видно, жилистый, хоть и худой, как жердь в ограде огородной. А взгляд его – когда в дверях остановил – мне не понравился. Какой-то не такой. Не тот, что был до этого. Короче говоря, кругом сплошная мистика, но доказательств никаких и никаких прямых улик, что деревушка явно не от «наших». Да ладно, тот же Бог не выдаст, а свинья не съест. Уверен, скоро разберемся.
Оказавшись во власти собственных размышлений, я и не заметил, как оказался на крыльце пресловутой бревенчатой японо-русской избы-якитории.
«Что, я уже дошел? Ну, надо же… Господи, Людкость, вдовушка ты моя разлюбезная! Я с этой грандиозной драматургией Тита Индустриевича Семипахова совсем о тебе позабыл, радость ты моя», – подумав об этом, спокойно прошел через пустынный зал якитории, а затем и через сени, и почему-то не наверх, а на задний двор… Действительно, в конце двора стояла баня, и я, подойдя к ней, заглянул вовнутрь в надежде увидеть там приводящую себя в порядок подругу дней моих суровых. Голубку, одним словом. Однако баня оказалась безлюдной, и Людмилы Георгиевны в ней не наблюдалось.
«Понятно. Меня, значит, отправила черте куда, а сама благополучно нежишься в постели. Ох, бабы вы, бабы! Ну до чего же вы все одинаковы. И до чего же вы мне понятны. Знаю я вас как облупленных, – улыбнувшись собственным мыслям и находясь при этом в довольно благодушном настроении, я, не торопясь, направился на второй этаж, стараясь не скрипеть ступеньками на лестнице. – Ну, вдовушка, кажется, на сей раз ты у меня все-таки получишь в наказание утренний здоровый секс, лентяйка!»
Кровать, где еще совсем недавно, как шемаханская царица, возлежала вдовушка, оказалась совершенно пустой. Цветастое одеяло – и это было видно – какое-то время назад было резко ею откинуто, после чего Людмила Георгиевна, по всей вероятности, цинично соскочила с кровати и, возможно даже одевшись, как говорится, была такова.
«Ах ты гадкая стерва! Ты меня, значит, спровадила, чтобы самой беспрепятственно отправиться на поиски своего покойного супруга?! Ну какая же ты, Людкость, сволочь! Какая же ты никчемная лживая тварь! В тебе ведь нету ничего святого… Встречу – клянусь, зарублю!»
Мне сразу на глаза попались оба наших походных рюкзака, как ни в чем не бывало стоящих на своих местах. Так и не распакованные и терпеливо ожидающие, когда же их наконец напялят на плечи и понесут в обратный путь, они смотрели на меня с немым укором, и, казалось, имей эти заплечные ребята язык, то что есть силы, как те рекламные щиты на Рублевке, заорали бы мне во всеуслышание:
«Забери ты нас отсюда! Мы здесь чужие. Ну нельзя нам в этом месте оставаться. Сделай нас в два раза легче, но, пожалуйста, только забери, иначе сгинем безвозвратно. Это все не наше! Нам здесь неуютно!»
Я подошел к одному из них и, вытащив прикрепленный к боковой стенке рюкзака топор, с ожесточением вонзил острие в деревянный стол, отчего, подобно вчерашним угрям, подпрыгнули недоеденные мною блины. Дикое отчаяние и непреодолимая бешеная злость упрямо боролись во мне, и я не знал, кто в этой схватке окажется победителем, кто возьмет верх.
Однако непонятно почему, но я еще при этом никак не мог отделаться от сильнейшего ощущения какой-то невероятной, абсолютно идиотской поэтической восторженности, охватившей меня с новой силой, как тогда, когда я сидел на крыльце якитории в одной ночной рубахе и умилялся ласковому солнцу и безоблачному небу. Эдакий, как бы сказал граф, «кисель с компотом» бурлил внутри меня вопреки логике, да и вообще всему здравому и разумному. Видимо, не что иное, как защитная реакция организма.
– Нет уж, дорогуша ты моя, не выйдет! Играть в прятки у тебя со мною не получится. Я тебе не пацан… А чего же мне при этом весело-то так? Чему так улыбаемся? Ишь, нашла дурака!.. Вот гадина! – Мне только лупы не хватало, а так я, как майор Пронин или Шерлок Холмс или, наконец, просто как последний идиот, из угла в угол носился по комнате, внимательно осматривая даже те щели, куда элементарно физически вдова пролезть не могла.
Не без труда вытащив из стола основательно увязший в древесных волокнах топор, я целенаправленно устремился в соседнюю комнату, почему-то будучи абсолютно уверенным, что мадам Неказистая находится именно там. Похоже, вера в людскую порядочность во мне, кретине, неистребима. Мне всегда очень стыдно не поверить человеку. А по нашей жизни это, согласитесь, недостаток. Да еще какой.
«Юорлох каралсы?! – Фаддей Авдеич остолбенел». Помните? Вот именно это и произошло со мной, когда, с топором в руке влетев в соседнюю комнату, увидел стоящий аккурат посередине на двух табуретах грубо сколоченный гроб, в котором лежал самый что ни на есть настоящий покойник. Да к тому же, судя по степени его, простите, синюшности и, по всей видимости, при отсутствии грима и положенной ему дозы формалина, лежал он здесь уже весьма давно. А если еще и учесть неприятный едкий запах, распространяемый по комнате лежащим в гробу товарищем, то можно было смело предположить, что усопший находился в ней, уже как минимум, со вчерашнего дня… А?!. Что?!. Так, значит, мы?!.
Не знаю, возможно, кто-то из некрофилов в подобной ситуации и сошел бы с ума от восторга, но лично меня от одной этой мысли сначала с силой отбросило к стене, а уж затем и пригвоздило к ней намертво. И не стоит, думаю, говорить о том, что моя богатая палитра внутренних ощущений наряду с «киселем и компотом» улетучилась в долю секунды. Так я и заторчал в стене, как самый некрасивый из флорентийских барельефов.
Между нами, девочками, я и так-то до ужаса боюсь этих самых покойников, а тут… Да еще при таких обстоятельствах!.. В общем, не приведи господь вам увидеть такое. Врагу б не пожелал. Нет, уж лучше все-таки как-то по-людски, что ли? Все это само по себе далеко не весело, а здесь ну прямо оторопь взяла.
Однако вот что странно, я ведь, тем не менее – ну, не знаю, как мне это объяснить, – но словно завороженный, не смея моргнуть, пялился на безвременно покинувшего этот мир, пока до моего первобытного и уж, само собой, обезумевшего от страха сознания «медленно, но верно» не стало доходить, что это самое до ужаса синюшное лицо я уже где-то встречал. И что ведь интересно, совсем-совсем недавно. Определенно, это именно так!
Господи, прости ты меня, грешного! И за язык мой мерзкий тоже прости ты меня! Но это же ведь он, зараза, депутат! Нефред Эрнандыч Казуистов, собственной, гнида, персоной! Сомнений быть не может – он! Да что же это такое, товарищи депутаты? И что у вас там происходит? Лежит тут себе, понимаешь, в гробу и в ус, гад, не дует. И даже сейчас у этой сволочи такое выражение лица, будто он абсолютно уверен, что ему, мерзавцу, в этом самом гробу все без исключения позволено. Вот ведь какой негодяй. И это что, по-вашему, скромность?
Кстати, со страху забыл вам сказать, что прямо здесь же находилась и вся его банда в полном составе: этот дебильный, к месту и не к месту плачущий ведущий, чтоб он сдох; Колян, помощник хренов, недоносок и бездарность; ну и конечно же иже с ними – «рыбачка Соня – золотая ручка», в девичестве, фея пустыни… Якорь тебе в глотку, стерва!
Словно изваяния, они стояли полукругом у изголовья покойного, слегка наклонив свои головы, и зловещая тишина царила в помещении.
Ох, дорогой мой читатель, видели бы вы выражения этих лиц! Вся скорбь еврейского народа – ничто в сравнении с лицами скорбящих у наскоро сколоченного гроба Нефреда Эрнандовича Казуистова. Да и вообще, создавалось впечатление, что произошла трагедия масштаба космического. Столько искренней скорби на лицах мне еще видеть пока не приходилось, но вот теперь, судя по всему, повезло.
Я, кажется, недавно вам сказал, что мне, «века прожившему», истерики закатывать несвойственно. Признаюсь, я жестоко ошибался. Чудовищный спазм сковал воспроизводителю мыслей чужих на десять лет вперед проспиртованное горло. Однако этот спазм был все равно не в состоянии остановить с невероятной силой накатывавшие сплошными неотвратимыми «девятыми валами» кошмарные приступы безудержного, истерического смеха, воспрепятствовать которым не представлялось возможным:
– Эй, Сковорода, гегемон ты офуфломициненный!.. Ты, похоже, со своей культурой влип, дебил, по самую макушку!.. Премьера-то у нас не состоится!.. Ай, не могу!.. Главный рыбачок твой, падла, ласты склеил!.. Не дожил чуть-чуть!.. Подвел он тебя, сволочь неживучая!.. Ой, держите меня, сдохну сейчас, панночка помэрла!.. Ай, какой же грандиозный «катастроф»! Петросяны отдыхают!.. Виткройтэ мэни швыдче веки, панночка помэрла!..
Скорбящие синхронно и все разом посмотрели на меня так, что продажная, аки проститутка, истерика в мгновение ока куда-то испарилась или, хуже того, выпрыгнула прямо из окна. До того уж ей, бедняге, стало страшно за меня.
Честно вам признаюсь: не уверен, но, по-моему, и покойник наряду со скорбящими повернув голову непосредственно в мою сторону, тоже посмотрел на меня. Правда, в отличие от фей и колянов, без праведного гнева и откровенной злобы, но все же с нескрываемым искренним удивлением.
«Ну ты что, скотина, одурел? Мы же репетируем», – как бы спрашивал меня его пронзающий до костей пристальный взгляд, не на шутку пораженный моей отвратительной бестактной выходкой. Но опять же повторюсь: если не почудилось, не привиделось. Все остальное – не клянусь, но было.
Эх, мне бы тогда, дураку, да тем же топором вместо креста взять да рьяно, вдохновенно и по-гоголевски осенить все это сборище крестным знамением!.. Того глядишь, авось и поисчезали бы все сразу к едрене фене, да, видно, мои никчемные бестолковые мозги совсем не предназначены для быстрого принятия правильных решений в подобных ситуациях, а вот это уж действительно прискорбно.
Вы знаете, мой дорогой и терпеливый читатель, все бы ничего, но эти трое скорбящих, отойдя от гроба, пусть и не спеша, но все же слишком целенаправленно двинулись в мою сторону. Чи призраки, а чи и не? Кто их, гадов, разберет? На тот момент я четко помню лишь одно: судя по зловещим выражениям их, с позволения сказать, лиц, стандартным мордобоем здесь, поверьте, и не пахло. И отчетливо обозначившиеся в их глазах намерения выглядели куда серьезнее, а вот мой весьма остренький, но, тем не менее, все же походный топорик их вряд ли бы остановил. Ну, если я, конечно, вспомнил бы о нем как об орудии самообороны. Извините, но в таком ужасном состоянии, боюсь, не вспомнил бы.
Друзья, что бы там ни говорили, но животный страх, как и сон, явление, в науке плохо изученное. Все та же палка о двух концах. Ну скажите, откуда берется то изначальное, что способно разом сковать твои несовершенные, невзирая на эволюцию, члены и превратить тебя в беспомощную амебу? Либо, напротив, придать тебе силы, о которых ты ранее даже и не подозревал? Как могут люди, к примеру, весом килограммов под сто двадцать, в обычных обстоятельствах с трудом едва передвигая ноги, да к тому ж еще с чудовищной одышкой, в одно мгновение с легкостью газели перемахнуть трехметровый забор, где даже не за что зацепиться, при этом никоим образом не осознавая совершенного действия? Вероятно, то же самое произошло и со мной, акробатически настроенным товарищем. Поверьте, друзья мои, абсолютно не помню, как оказался на асфальте хароновской дороги возле крыльца японо-русской избы якитории. Как, словно обезумевший, сжимая в руке этот чертов топор, вращал свое тело вокруг собственной оси и, дико озираясь, рычал на всю деревню, будто основательно израненный, но не знающий пощады матерый хищник. И хоть вы меня убейте, дорогой читатель, но не помню, как, совершая эти самые вращательные движения, чтобы, понятное дело, не быть застигнутым врасплох врагами со спины, не смог заметить стоявшее чуть ли не в двух шагах от меня некое говорящее на моем родном языке существо. Ну как могло произойти такое? Мне неведомо. Видимо, у этого страха глаза не всегда велики. Иногда и малого не замечаешь.
– Я очень вас прошу, успокойтесь наконец. Пока вы нервничаете, уходит наше с вами драгоценное время.
– А?!. Что?!. Ты кто?
– Я Тит Индустриевич Семипахов. Драматург. Автор пьесы «Депутат Балтики». Ну и многих, так сказать, остальных.
Изрядно пошатываясь, я хотел было опустить свою маститую писательскую задницу прямо на асфальт хароновской дороги, но моему предполагаемому действию пусть и весьма учтиво, но достаточно активно воспрепятствовали.
– О, нет-нет, прошу, не садитесь, не расслабляйтесь. Дело у нас с вами срочное и отлагательств не терпит. Тут, как говорится, жизнь и смерть в одном флаконе.
– Слушай, ты, лохматый, а не пошел бы ты к едрене матери! Они же сейчас спустятся, артисты твои гребаные, и порвут меня, как туалетную бумагу. Только знай, сволота, я вам так просто не дамся. Я вам не баран, чтобы меня вот так просто на заклание. В куски изрублю, понял?!
– Я не знаю, о ком вы говорите, но, поверьте мне, это все ваши, боюсь, больные фантазии, – с совершенным спокойствием ответили мне. – В этих местах все по-другому. Здесь такого не бывает. Иначе бы Земля сошла с оси, и тогда бы поменялись полюса. А что бы это значило? Правильно. Всемирный потоп. И так уже все это было. И не раз. Так зачем же доводить до повторений? Сколько же можно тупой деревянной киянкой вдалбливать под корку этой бездарной, безответственной категории, красиво называемой человеческим разумом, что всему на этом свете есть предел? И гордыня – а о ней я, кстати, писал в одной из своих пьес – и есть кратчайший путь к потопу. А что бы вы думали? вы вон поглядите, сколько на нашем шарике воды. А ведь не случайно, скажу я вам. Мироздание – это не только химия. Это еще и разум, и, главное, душа. Вот терпит оно нас, терпит, а потом надоедим и – привет! Смоет! Как в унитазе смоет! Потому как любая душа требует очищения. А Земля есть большая душа. Помимо тела, по которому мы, как блохи, все ерзаем да ерзаем, а по сути толку-то никакого. Потому что от бренности собственной зависимы. И вот она вам вся – дисгармония от несоответствий! Ощущаете? Теперь вы понимаете, почему нам мироздание не оставило ни крупицы опыта тех поколений, что ушли под воду? А там, скажу я вам, уровень цивилизации был покруче нашего, как минимум, думаю, на порядок.
Я смотрел на драматурга как баран на новые ворота… и уж не знаю, что мне там тупой киянкой под корку вдолбил этот небритый и лохматый гражданин в изрядно потертой замшевой куртке и непонятного цвета ленточкой на шее… да и вообще, его ли это заслуга, но присущий всем нам животный страх лично меня на данный момент почему-то оставил. И даже невольно вспомнив об увиденном на втором этаже якитории, я не то что не содрогнулся, а, скорее, напротив, как-то злорадно ухмыльнулся собственной заячьей трусости, которая, бесспорно, произрастает на плодородной почве малодушия. А что ж тогда такое малодушие? Всего лишь навсего отсутствие опоры. Но вот этой самой опоры, похоже, ни без любви, ни без веры не бывает. Что, в сущности, одно и то же… Ой, ладно, не с твоими «гениальными» мозгами маститого писателя вдаваться в подобного рода рассуждения. Башка вспухнет. Достаточно того, что ты еще пока, слава богу, жив, в твоих руках топор… Правда, где-то там на втором этаже непонятного происхождения покойник, а перед тобой неведомо откуда свалившийся на твою голову лохмато-заумный собеседник, но это в принципе при желании проблемы, думаю, решаемые. А вот найти гражданку Неказистую, которой уже и след простыл, боюсь, задача теперь неразрешимая. И если оставить на время ушедшие страхи, то это сейчас меня беспокоило больше всего. Ну до чего же я, оказывается, уважаю строгую логику и конкретику. Сущий педант. Словно бюргер. Настоящий уроженец какой-нибудь там земли Северный Рейн – Вестфалия. Не хватает только пива, сосисок и соответствующей шапочки.
– Все, о чем сейчас мы с вами говорили, – всего лишь преамбула, но наше драгоценное время все-таки уходит, – снова зажужжали мне над ухом. – У вас, я вижу, в руках топор, а это не случайно. Это означает, что мы с вами можем оказать друг другу неоценимую услугу. Это в равной степени важно для нас обоих.
Я вплотную подошел к тщедушному драматургу и с несвойственной мне отвагой свободной от топора рукой грубо схватил его за один из отворотов потертой замшевой куртки:
– Послушай, ты, как тебя?.. Тит Индустриевич Семипахов, я устал, понимаешь? Устал от всех вас. У тебя там наверху главный артист в гробу!.. А может, уже и нет, не знаю, но я устал от вас, устал! Чего ты хочешь от меня? Всемирного потопа? Да пожалуйста! Я тебе его устрою. Хочешь – прямо сейчас. Мне уже все равно. Какие, на хрен, услуги? Какая еще, к черту, взаимополезность? Сдается мне, что я тебя, пожалуй, грохну, пока приспешники твои не подоспели.
Драматург Тит Индустриевич Семипахов (и надо отдать ему должное!) нисколько не испугался моего откровенно хамско-бандитского поведения, но, напротив, гордо и с невероятным достоинством посмотрел мне прямо в глаза:
– Ну, что же ты, Цезарь? Кинь ты им горстку монет!.. Вот, так я и думал: нет в них пластичности, ритмики нет. Стих мой решается рифмой иной! Кай, кинь-ка им эту весталку в огонь! Пусть она реалистически корчится… Я не могу декадентствовать в творчестве!..
О-о-о!.. Конечно же после услышанного я немедленно отпустил драматурга, а сам флегматично (впрочем, вполоборота, чтобы все-таки контролировать вход в якиторию) опустил свою маститую писательскую задницу на нижнюю ступень крыльца японо-русской избы-якитории. Очень уж захотелось мне заплакать от бессилия, но тем не менее – вот они, мои надежные инстинкты самосохранения, – лишь крепче сжал в руке древко топора.
– Скажи мне, Семипахов, а когда же состоится вынос тела? Или ты об этом еще не написал?
– Понимаю всю глубину вашей философской мысли. Только скажите, вы о чем?
– Э-э-э, нет, драматург, ты мне придуриваться-то брось. Не на того напал. А если, предположим, твой главный лицедей и вправду ласты склеил? И что тогда? Тогда премьера гениального творения в аномальной зоне накрывается медным тазом. А это – ну, насколько я, непросвещенный, понимаю – и есть ведь смысл твоего внебренного существования? Помимо потопа, конечно. Тебе же что-то надо от меня. И я почему-то интуитивно чувствую, что мое появление – последний патрон в твоей обойме. Хоть ты у нас и не охотник. Ну что, не так?
Тит Индустриевич Семипахов, с неописуемой философской грустью посмотрев в сторону уходящей за бугор хароновской дороги, присел затем рядом со мной на ступеньку крыльца якитории и без каких-либо ненужных неуместных всхлипываний и, не дай бог, рыданий, эдак стоически, прямо скажем, по-интеллигентному, тихо заплакал. И заплакал он столь неслышно, что, казалось, серьезно подготовленный диверсант – находись он в метре от него – не расслышал бы беззвучных каскадов выплескиваемых наружу эмоций и уж точно бы не углядел, как с неукоснительной периодичностью вздрагивало почти игрушечное тело драматурга.
Однако как бы смешно это ни выглядело со стороны, но по ситуации получалось, что заплакал он вместо меня. А вот я от этого, на какое-то время забыв о покойнике, почему-то почувствовал себя очень неловко, и какая-то неправильная жалость к этому тщедушному существу в потертой замшевой куртке прокралась в мое сердце. Такой уж, видимо, я человек. Не то сердобольный, не то сентиментальный. Черт меня разберет, но, думаю, вам со стороны виднее. Знаю только, что человек насколько многогранен, настолько и многолик, а потому настоящие артисты получаются исключительно из человеков. А из животных?.. Ну, не знаю, но это, по-моему, всего лишь дрессура.
– Послушайте, Тит Индустриевич, ну, будет вам, честное слово… вы уж меня, пожалуйста, извините, если я нахамил сгоряча. У меня, кажется, как и у матушки-земли, тоже своего рода очищение. И все ведь, знаете, за последние дни. Все никак не разберусь, где смысл и во имя чего?.. Тит Индустриевич, может, так сказать, по дружбе все-таки объясните, что же это там за чертовщина наверху? Или я, по-Вашему, сумасшедший?
– Да клянусь я вам, не знаю! – Перестав плакать, драматург схватился за голову: – Ну, не связано это со мной! Ох, если бы вы только знали, сколько драгоценного времени мы с вами потеряли из-за собственной глупости, некоммуникабельности и собственной же идиотской интеллигентности, то вы, поняв это, наверное, меня бы прибили!
– Так вы мне тогда и объясните! Что же это у нас получается? Я – не я, и пьеса не моя? И почему я вас вчера не видел в якитории?
– Вчера я заступал в ночную.
– А кстати, почему не в поле?
– Да вы бы с этого и начали! – разве что не со скоростью звука драматурга подняло со ступенек, будто под ним сработал не один комплект китайской пиротехники. – Ну где вы были раньше с вашими вопросами? Я же намекал! И неоднократно. вы вспомните мои слова про потоп. Поймите, это действительно мой последний шанс. Я потому-то и слинял с этого праздника… посвященного великому урожаю… А Фаддей Авдеич таких вещей не прощает. Но я все-таки слинял! И все ради того, чтобы с вами поговорить! Понимаете?
– Рад был бы понять, да нечем. О, господи! Короче, что вы от меня хотите?
– Дело в том, коллега, что я видел, в какую сторону побежала, как вы ее мысленно называете, близкая вам женщина, а это, согласитесь, гораздо больше чем наполовину сокращает район ваших поисков.
Теперь уже настала моя очередь как оголтелому вскочить со ступенек и с квадратными глазами наброситься на драматурга чуть ли не с объятиями:
– Говори! Говори – куда?
– Да будьте покойны, скажу. И скажу обязательно. Но сначала, – он бросил едва заметный беглый взгляд на входную дверь японо-русской избы-якитории, – ровно семнадцать секунд пристального внимания к моей трагической персоне. Умоляю!
– У-у-ух!.. Ладно. Говори, но быстро. Время пошло… – Я, кажется, даже посмотрел на часы для убедительности. Кстати, часы, надо заметить, в отличие от компаса, работали. Во всяком случае, секундная стрелка двигалась и какое-то время они все-таки показывали.
– Больше половины своей жизни я потратил на творчество. Я, представьте себе, писал, – Тит Индустриевич глубоко вздохнул и зачем-то раскланялся. – Да вот только и делал, что писал. Писал я себе и писал, писал и писал… пока, видишь ли, не умер. Но умер-то я так и неопубликованным! Редакторы издательств меня отчего-то не жаловали. Никчемные людишки!.. Знаете, коллега, наша деревня в плане слухов, сплетен и пересудов ничем не отличается от любой другой. Извините, но в основном этим и живем, а потому мне доподлинно известно, что вы теперь человек состоятельный и вам ничего не стоит меня опубликовать. Для вас это теперь сущие пустяки. Копейки! Ну, пусть хотя бы в сотню экземпляров. Больше-то и не надо. Исключительно для библиотек… Иначе мне отсюда никогда не вырваться, а душа давно уж на пределе! Но только к завтрашней премьере я, правда, никакого отношения не имею. Это все помимо меня, поверьте. Какая-то непонятная роковая случайность или глупое совпадение. И я даже не знаю, радоваться мне по этому поводу или посыпать голову пеплом? Не знаю!
Я только сейчас заметил у него в руках толстенную, с шелковым шнурком картонную папку. Такими пользовались работники канцелярий года в семидесятые прошлого столетия. И прямо скажем, папочка сия была столь же увесистая, как и сама драматургия Тита Индустриевича Семипахова – человека, парохода и, как я понимаю, некогда мощной обличительной неопубликованной берданки от многочисленного цеха неувядаемых сатириков старой закваски.
Судорожно сжимая в руках эту чертову папку, он ею тряс прямо перед самым моим носом до тех пор, пока на крыльце якитории не появился Ерлындырген. И сейчас этот псевдояпонец имел наглость обратиться ко мне с откровенной небрежностью, будто общался со мной всего лишь минуту назад:
– Слушай, командир, ну ты суши-то жрать будешь или нет? А то его сейчас вниз спускать будут. И так уже народу битком. Не продохнешь.
– Кого спускать? – растерянно спросил я шеф-повара.
– Ну, здравствуй, приехали. Понятно кого – депутата. Да и пора бы уже. Третьи сутки пошли… Ну так как, командир, жрать будешь?
– Не-а, не буду.
С презрительной ухмылкой махнув на меня рукой, «ойлойчикилой» скрылся во внутреннем помещении круглосуточно работающего заведения. Ну надо же, какая невоспитанная сволочь!
– А… А народ-то откуда? – будучи еще более растерянным, спросил я, но теперь уже обратившись непосредственно к неопубликованному драматургу.
– Думаю, что все рванули с заднего двора. Народ ведь у нас в большинстве своем деликатный. Ну, разве что Шлыков…
– Молчать! – Вот она, моя отвратительная несдержанность: я снова схватил Семипахова, что называется, за грудки. – Драматург, куда она пошла? – грозно отчеканил я.
– А как же быть со мной, коллега?
– Опубликую. В твердом переплете.
– Это правда?
– Век воли не видать… Куда она пошла? В какую сторону?
– Так возьмите тогда папку.
– Сунешь мне ее в рюкзак.
– В какой именно? Судя по слухам, их там два.
– Да, черт, в любой! Какой больше понравится!.. Слушай, или ты скажешь, или не знаю, что я сейчас с тобой сделаю!
Как и следовало ожидать, Тит Индустриевич Семипахов указал мне в сторону, что была диаметрально противоположна той, о которой первоначально подумал я, будучи практически уверенным, что именно туда и побегу.
– Ты в этом уверен?
– Абсолютно, коллега. Видел собственными глазами. Там везде непроходимый лес, но одна тропиночка все-таки имеется. вы ее, думаю, увидите сразу. Дальше с полверсты по ней. Потом упретесь в развилку. А вот там уж не знаю, но логичнее налево, потому что направо упретесь в болото. Оно, кстати, непроходимое… А если вы не вернетесь за рюкзаками?
– А если я пойду не той дорогой?
В это время с силой и грохотом распахнулись обе створки входной двери якитории, после чего первым на крыльце появился гладко выбритый и розовощекий Фаддей Авдеич в костюмчике haute couture. Рядом с ним на поводке красовались две роскошные легавые весьма причудливого окраса – даже и не описать. Вслед за Фаддей Авдеичем со скорбным лицом следовала в своем цветастом сарафане Эльвира Тарасовна Касперчак, в девичестве Зусман. В руках феминистка держала в траурной рамке изображение Нефреда Эрнандовича Казуистова, по некоторым соображениям почившего менее трех суток назад. Далее молчаливый каторжник с вырванными ноздрями и поэт-импровизатор Плутарх Диогенович, оба с бездонной печалью во взорах, вынесли из якитории крышку гроба. И вот, когда уже в проеме входной двери показался непосредственно торец грубосколоченного ящика с телом покойного, Фаддей Авдеич, увидев драматурга, грозно выпучил, насколько мог, свои амбразурные глазенки и остановился, соответственно тем самым остановив и саму траурную процессию.
– Ба! Кого мы видим? На ловца и зверь бежит. Тит Индустриевич Семипахов, собственной персоной. Как здоровьечко, прогульщик?
Опустив голову, Тит Индустриевич молчал, нервно теребя на потертой замшевой куртке и без того висевшую на одной нитке коричневую пуговицу.
– Значит, вы у нас особенный? – укоризненно качая кудрявой башкой, продолжил Фаддей Авдеич. – Так вот, любезный, потому как вы сегодня столь нагло и по-хамски, что совершенно недостойно поведения истинного интеллигента, слиняли с митинга, накладываю на вас, уважаемый, суровое дисциплинарное взыскание: семь дней не посещать якиторию и две недели без какого бы то ни было употребления крепких спиртных напитков. В особенности в одиночку, втихаря и в домашних условиях. Не потерплю!
Мне показалось, что у драматурга дрогнули коленки и подогнулись ноги, но, однако, мужественный литератор все же устоял. А вот Фаддей Авдеич между тем, весьма довольный не то своей шуткой, не то справедливо вынесенным вердиктом, громко расхохотался, как он это, впрочем, с успехом делал и вчера. Вполне понятно, что ему немедленно подобострастно подхихикнули уже успевшие выползти на так называемый свежий воздух. Так называемый потому, что жара по-прежнему стояла невыносимая, только это, видно, нисколько не помешало симпатичным ребятишкам резко изменить свое настроение. Да, по-моему, смех был слышен и среди тех, кто вместе с гробом депутата еще находился в помещении не имеющей аналогов якитории, где «японец» Ерлындырген старательно готовит, попросту, по-русски, суши для не в меру трудолюбивых селян, которые благодаря внепланово активному солнцу утром хором сеют, а под вечер всей оравой жнут. Кибуц, да и только. В общем, спасибо скажем несравненному Фаддей Авдеичу: неожиданно всем сразу стало весело. А уж мне, наверное, так и подавно.
Вдоволь насмеявшись, Фаддей Авдеич затем перевел свой взгляд на меня и, понятное дело, в мгновение ока снова посуровел:
– А вот вам, товарищ Грибничок, должно быть очень стыдно! Ведь вроде с виду пожилой серьезный человек, а так себя ведете. Неужели вы не понимаете, что одно ваше присутствие – кощунство над нашим вселенского масштаба горем! Горем, что неотвратимо постигло нас всех. Рожденный гениальным пером Тита Индустриевича Семипахова Нефред Эрнандыч Казуистов безвременно почил тому три дня назад, заставив нас скорбеть о нем и проливать реки горьких слез!.. А?.. Что ты сказала, свет мой Эльвирушка?.. Ну, да. И хорошо. Пускай не три, а всего лишь только два дня назад, но горя-то от этого не стало меньше. Так как же вам не стыдно, товарищ Грибничок! Да и вообще, чего вы до сих пор здесь делаете? Пока не поздно, бегите-ка вы лучше за вашей неуемной дамочкой. Будет куда полезнее. Эту хитрую бестию я бы лично на секунду не оставил. Ведь любого вокруг пальца способна обвести…
Я почувствовал, как моя и без того не самая квадратная башка теперь пошла большим туманным кругом. Мне вдруг привиделось, что я сижу за столом японо-русской избы-якитории, а ко мне в цветастом сарафане, словно лебедь белая, подплывает солисткой ансамбля «Березка» пышногрудая Эльвира свет-Тарасовна с подносом расписным в руках, и на нем березовый стопарь, до краев наполненный отменным первачом. А ее губы, наполненные соком страсти, елейно шепчут мне:
– Ах, Грибничок, ты «соточку» на грудь прими. Пойми, дружок, in samogono veritas! Все остальное в этом мире тленно.
Видимо, поэтому весьма расплывчато стали мне видеться скорбные лица селян, убитых страшным, вселенского масштаба горем, а явление Фаддей Авдеича на крыльцо, наверное, и стало тем последним недостающим штрихом в богатой красками панораме происходящих со мною событий… Не знаю, но этого вполне хватило, чтобы мне уж окончательно и бесповоротно прийти, как показалось тогда, к единственно правильному и наиболее разумному решению: сойти с ума и воспринять тем самым этот мир в иной, и далеко не худшей, плоскости, чтобы уж больше ни о ком не думать и не печалиться теперь уж больше ни о чем.
К счастью, я несовершенен и к подобного рода переменам пока не готов. Да, друзья, пусть мои мозги и не самое драгоценное, что мне досталось от матушки-природы, но они, во всяком случае, еще способны на дифференциацию. То бишь способны понимать, что разница между наливным танкером и монгольским языком худо-бедно, но имеется. А посему, допуская, что дурак, буду стоять до конца. Скажу вам больше: возможно даже, что отныне это и есть мое новое кредо!.. Господи, о чем я?
О, мой дорогой и архитерпеливый читатель, не будем обращать внимание на философские претензии и экзерсисы недоумка. Вернемся к главному: с ума я не сошел, а значит, продолжаем действие.
Я уже не слышал, как Фаддей Авдеич вдохновенно продолжал толкать в мой адрес обличительную речь, не скупясь, вероятно, на эпитеты. Видел только, как его белозубый рот то открывался, то закрывался, как громила периодически сотрясал нагретый солнцем воздух здоровенным кулачищем, как пару раз кучерявый откровенно театрально топнул ногой о крыльцо… Меня это уже мало волновало. Меня волновало совершенно иное: будто откуда-то сверху тупой деревянной киянкой – то ли с назойливым усердием, то ли с усердной назойливостью, – но кто-то мне упорно вдалбливал под корку одну единственную мысль: «Не промахнись, Асунта. Иначе быть тебе Акелой».
«Силы небесные! Вложите твердость в мою руку!» – мысленно воскликнул я и что есть силы запустил топор в Фаддей Авдеича. Вот ведь, господа-товарищи, до чего у нас дошло! Откровенное безобразие. Вплоть до топороприкладства.
Только, видимо, силы небесные либо не расслышали мою просьбу, либо не совсем ее правильно поняли, но, к сожалению, топор, пролетев буквально в считаных сантиметрах от бараньей башки этого монстра и не задев при этом никого другого, со звоном вонзился аккурат в торец гроба усопшего, после чего халтурно сколоченный ящик стал разваливаться прямо на глазах.
«Ага, вот она, истина! Стоит только совершить какой-нибудь мало-мальски приличный поступок, не связанный с твоим же собственным малодушием, как у этого поганого сброда начинается паника. Вон, поглядите, – даже роскошные легавые и те, не тявкнув ни разу, разбежались, как крысы, в разные стороны», – еще успел на радостях подумать я. А было это перед тем, как мои «лучшие ножки Франции» с варикозными (местами) расширениями понесли меня, словно на крыльях, к дремучим девственным лесам неизученной, как сама природа сна, Тверской губернии, где на какой-нибудь опушке брала свое начало заветная тропинка, что непременно – а в этом-то я был уверен абсолютно – приведет меня… к развилке. Какая разница, куда идти мне дальше? Ведь главное, чтобы она существовала, как этап. Ну ничего, мерзавка, ты у меня еще попляшешь! Теперь-то уж, голубушка моя, тебя отыщем без помех!»
Вот, знаете – бывает же такое, – пока бежал, моя совершенная зрительная память воспроизводила и прокручивала для меня, любимого, высокой планкой кинематографии отобранный из сотен кадров совершеннейший сюжет, где маленький походный туристический топорик сумел сыграть такую роль, что Пупкиным или Дуньковым даже и не снилось. Такого бы эффекта не произвела б и кошка, которая вдруг, испугавшись злобного пожарника, взяла бы да и выскочила прямо на подмостки, на радость всем любителям живой природы, затмив своим нежданным скромным появлением на сцене всех тех, «народных», кого мы так боготворим сегодня. Вот, господа, что значит действие. О-о-ох, мой дорогой читатель, это уж была феерия!..
Нефред Эрнандыч Казуистов, рожденный гениальным пером Тита Индустриевича Семипахова, успев зацепиться за вертикальный косяк входной двери японо-русской избы-якитории, как сосиска, повис в проеме и со своей, пардон, синюшной рожей и выпученными, будто у Шварценеггера на Марсе, глазищами истошно голосил на всю деревню, заставив даже замолчать ни в чем не повинных кузнечиков:
– Клоуны! Жалкие клоуны! Никому из вас, уродов, нет возможности довериться! Везде сплошная, как и было, гнусная совковая халтура! Скоты, шпалы обоссанные, а ну немедля ищите гвозди с молотком! Колотите заново, ходячее кладбище макаронов! Иначе ведь я, как художник неместный, всех попишу и уеду! По местам стоять, петухи гамбургские!
Фаддей же Авдеич, понятное дело, снова от испуга банально рухнул на крыльцо и некритикуемо остолбенел. Правда, теперь уже в лежачем положении, но все же с трагедийно зафиксированной бревнообразной ручищей на груди. Да, впрочем, столь же банально, но только, однако, впав в истерику – как и было прежде, – Эльвира Тарасовна отчаянно пыталась привести в чувство кучерявого haute couture и оттого слишком уж интенсивно размахивала над его идеально выбритой рожей подолом своего цветастого сарафана… Ан нет. Все тщетно. Не приходил в себя, скотина.
Может быть, достойней остальных на этом концерте смотрелся каторжник Тимошка с вырванными ноздрями. Немигающим взором он, до боли трогательный, глядел на это синее безоблачное небо, и крупные, с горошины, слезы катились из его больших, почти что беззрачковых глаз. Будто застыв, Тимошка только шевелил губами, упорно повторяя всего одно, лишь ему понятное слово. Быть может, это слово значило «люблю». А может, «помню»… Может, «избавление»… Не знаю – я не разобрал. Увы.
А вот досточтимого поэта-импровизатора Плутарха Диогеновича как раз-таки, наоборот, было слышно весьма отчетливо. Уперевшись обеими руками о стену якитории, он совсем нешуточным образом бился лбом о бревно, ревя на всю округу зычным голосищем, и при каждом звонком соприкосновении плоского лба своего с сухой и твердой древесиной произносил слова, невольно заставлявшие задуматься о наличии в этом существе недюжинного поэтического дара:
– Поллюция, революция, проституция!.. История, якитория, совмехкастория!.. Акация, деградация, эксгумация!.. Вдохновение, орошение, протрезвление!!
Что же творилось внутри японо-русской избы, битком набитой скорбными селянами, сказать не берусь, так как это от глаз моих было сокрыто, но подозреваю, что там происходило действо не менее впечатляющее, где каждый из присутствующих наиярчайшим образом отразил все, без исключения, грани своего таланта, касающиеся причастности к творческому началу.
Конечно, мне вовсе не хотелось бы так думать, но боюсь, что спортивная гордость России, многократная чемпионка и рекордсменка госпожа Привалова, узнав, за какое время я своими не предназначенными для бега ногами преодолел по меньшей мере двухсотметровую дистанцию, непременно бы мне позавидовала. Также уверен, что этот неофициальный рекорд еще долгое время будет оставаться непобитым. Вероятно, до тех пор, пока бегуны сами по себе не научатся летать.
Да, действительно, этот лес не что иное, как непролазная чащоба, но вот тропинка – прямо предо мной. Чего ее искать, если я в нее же и уперся? Ну да, согласен, метров с восьми и не заметишь, а вот с пяти – как на ладони. И что мне сущность бытия, если я сейчас стою у самого что ни на есть ее начала? Да нет, не сущности. Всего лишь навсего тропинки. Но ведь последняя куда главнее. Ну и пуская там где-то вдалеке за горизонтом маячит эта сущность бытия, а вот тропинка непосредственно пред тобою, и ты по ней, возможно, добежишь туда, куда тебя влечет самой твоей природой. И по-иному поступить уже не можешь. Ты – зомби, ты зациклен на идее: догнать, узнать, понять, простить иль не простить… а там посмотрим. О нет, друзья, не в самогоне истина. Ужель мы любим только потому, что это нам самим необходимо? А так подумать, ты-то, идиот, кого-нибудь да любишь? Ох, навряд ли. Кроме как себя, любимого, навряд ли. Вот и сейчас тропинка – непрочная связующая нить между твоим же оскорбленным самолюбием и тем, что это самолюбие способно успокоить.
Однако, прежде чем нырнуть в темную и непролазную чащобу, где лучи внепланово активного солнца не достают до земли, мне почему-то все-таки ужасно захотелось в последний раз окинуть ну хотя бы бег лым взглядом странную и удивительную, не обозначенную даже на военных картах деревушку с добротными домами и убогим поселковым клубом, где вместо перекошенных заборов частоколы из толстенных бревен, а обитатели ее, селяне, попросту, по-русски, при здравом рассуждении не подпадают ни под один критерий наших представлений о биологическом существовании на матушке-Земле, не вписываются ни в какие рамки, понятия или догмы.
Нет-нет, я не оговорился. Мне захотелось на нее взглянуть именно в последний раз, потому что на тот момент я был абсолютно уверен, что больше уже никогда сюда не вернусь.
И я обернулся… Думаю, что близстоящим деревьям-великанам в объятиях безмолвия все же посчастливилось услышать не то веселый, ироничный, а может быть, и жалобный протяжный стон, непроизвольно вырвавшийся из моей усталой, исстрадавшейся души: по идеально заасфальтированной хароновской дороге в направлении холма, за которым еще вчера скрылась телега Карпа Тимофеевича, медленно двигалась похоронная процессия, а лежавший в гробу покойничек – судя по всему, все тот же депутат – приподнял, зараза, из деревянного бушлата свое туловище и, глядя в мою сторону, начал вдруг отчаянно жестикулировать руками. И так как ветер аккурат был в мою сторону, до несимпатично лопоухих ушей Грибничка, не обиженного Богом по части отменного слуха, отчетливо донеслось:
– Слышишь ты, Грибничок! Семипахов-то прав: у развилки налево будет логичнее. Соотношение примерно семьдесят к тридцати. И поменьше полагайся на свою одноклеточную интуицию, – сказал гаденыш и улегся на место.
А вот возглавлявший похоронную процессию огромного роста детина с двумя собаками на поводке, видно, не сдержался и зачем-то погрозил мне, скотина, кулаком. Да и черт с ним. Как говорится, «не судите, да несудимы будете», а поэтому с легким сердцем я его прощаю, козла кудрявого… Да-да, друзья, бывают и такие: козлы кудрявые встречаются. У него ведь, «от кутюр», свои суши с тараканами, а у меня, как ни крути, исключительно свои, и в этом – я практически уверен – и есть та сущность бытия, хотя заветная тропиночка на данную минуту, думаю, важнее.
– Селяне, счастливо оставаться и не поминайте лихом, – махнув на прощание рукой, я, будто мышь в нору, нырнул в темноту дремучих девственных лесов Тверской губернии.
Низко опустив голову, словно угорелый я мчался по едва заметной среди непроходимого валежника тропинке, не обращая внимания на колючие ветки елей, больно хлеставшие мне по лицу. Не скажу, что идеальное сравнение, но со стороны я, скорее всего, был похож на таран, со всей дури летевший на ворота осаждаемой крепости: только бы быстрее мне добраться до развилки, а там уже подумаем, в каком направлении было бы логичнее двигаться дальше.
Ну, на то он и таран, чтобы рано или поздно во что-нибудь да врезаться. Жесткий контакт собственного лба с твердой и острой сосновой корой остановил мой пламенный стремительный порыв, заставив уронить в мгновение обмякшее тело на пятую точку и замереть в бескрайнем удивлении, почему толстенное, в два обхвата, дерево еще стоит, вместо того чтоб с треском рухнуть и тем самым не мешать вдохновенному полету мыслей, с которыми я устремился в погоню за непорядочной вдовой.
Потирая здоровенную шишку, невероятно быстро обозначившую свое присутствие на моем несчастном бестолковом лбу, мгновенно (даже странно) сообразил, что пробежать мимо и не врезаться в сосну я, собственно, и не мог, потому что перед ней тропиночка аккурат раздваивалась. Значит, Семипахов не соврал: это и есть та самая развилка.
Не без труда поднявшись с земли, я непроизвольно поднял голову наверх и увидел (про удивление писать не буду) на высоте трех-четырех метров прибитый к сосне огромным ржавым кованым гвоздем фанерный щит с обгрызенными и подгнившими от сырости краями, на которым опять же угольком было начертано:
«Ты уж прости нас, Грибничок! Мы хоть в ступах с метлами и не летаем, но деваться нам все равно ведь некуда. Вот и маемся. Только ты не думай, но рано или поздно злобного Степашку Данилыча и его приспешника Фаддейку мы с начальственных высот все ж таки да скинем».
Ниже следовала подпись: «Актив революционно настроенных товарищей и господ».
На уровне поднятой вверх руки под щитом в сосне торчал покрывший себя неувядаемой славой мой скромный походный топорик. Вероятно, таким образом нижеподписавшиеся как бы давали мне понять, что, мол, «в подтверждение правдивости наших слов возвращаем вам, господин-товарищ, вашу законно принадлежавшую вам вещицу, а нам, цивилизованным борцам за справедливость, чужого вовсе и не надо».
Я еще толком не успел до конца вникнуть в глубокий смысл написанного на фанерном щите, как из-за толстенной, в два обхвата, сосны буквально вынырнули отставной профессор Цезарь Ганнибалович и имеющая скандальную репутацию пенсионерка со стажем Баррикада Девятьсотпятовна. Оба изрядно смущенные, что называется, «платочки в руках теребя».
– Ой, извините, господин Грибничок, – первым заговорил отставной профессор, – но мы к вам с Баррикадой Девятьсотпятовной своего рода как делегаты от нашего сообщества. Сами, думаю, понимаете: всего, что наболело, на одном фанерном листе не напишешь.
– А это все потому, что у Харона песка в пустыне не выпросишь, – перебила Цезаря Ганнибаловича эмоциональная пенсионерка, в мгновение ока зардевшись всеми оттенками красного цвета на своем негодующем лице.
– Ну к чему вы такое говорите, Баррикада Девятьсотпятовна? – Отставной профессор теперь сам покраснел, как спелый кизил. – Прекрасно ведь знаете, что Карп Тимофеевич из кожи вон лезет, чтобы помочь нам в нашей справедливой борьбе. Контроль такой, что заяц не проскочит, муха не пролетит. А потому что дефицит. Потому что это вам не угри с медвежатиной. Что чудом удается достать – все уходит на эти, извините, идиотские транспаранты на митингах, а нам из-за этого катастрофически не хватает средств… на ту же агитацию.
Голова раскалывалась, и я, осторожно потирая уже довольно сильно разболевшееся ушибленное место, подошел к сосне и с силой вытащил топор. При этом заметил, как Цезарь Ганнибалович нервно дернул конфликтную пенсионерку за оборки ее платья и с волнительным придыханием зашептал ей прямо на ухо:
– Вот вечно вы, Баррикада Девятьсотпятовна, со своими ненужными репликами… Ой, извините, господин Грибничок, – обратился он ко мне, – отлично понимаем, что время у вас очень дорого, но мы к вам от сообщества всего с одной-единственной просьбой.
– Это с какой? – в довольно жестком тоне последовал вопрос с моей стороны.
– От лица селян умоляем – опубликуйте Семипахова! – Профессор сложил руки на груди и упал передо мной на колени.
Словно ужаленный отскочив от коленопреклоненного, я заорал на весь дремучий лес:
– А ну-ка встаньте! Немедленно поднимайтесь! Да что ж это за клоунада такая и будет этому когда-нибудь конец?!
– Видите ли, товарищ Грибничок, – на сей раз с запредельным спокойствием снова вмешалась в нашу беседу Баррикада Девятьсотпятовна, – в совокупности, по уровню, так сказать, греховной критической массы, – при этом пенсионерка зачем-то руками выписала перед собой по воздуху круг, – Тит Индустриевич наипервейший кандидат на вылет отсюда. Дело осталось за малым: всего лишь признание. Хоть кем-нибудь.
– И только-то? А что достойней нету?
– Да как же можно этого не понимать? – в полном недоумении развел руками профессор, вовсе не собираясь подниматься с колен. – Он ведь творец!
– А мое мнение, – я обнял близстоящую сосну, дабы не уподобиться профессору в его нынешнем положении, – публиковать вашего Семипахова – это и есть величайший грех… Да встаньте уже наконец!
– Да вы только сделайте, – чуть не плакал Цезарь Ганибалович, вновь сложив свои подрагивающие от волнения руки у себя на груди. – А судить пусть будут другие. Время покажет. Главное – опубликуйте.
– Хорошо. Сделаю. Так куда у нас мотанула близкая мне женщина?
Оба, не сговариваясь, моментально указали в левую от толстенного дерева сторону. Значит, по болотам за вдовой мне гоняться не придется. Ну, и на том спасибо.
Думаю, не имеет никакого смысла писать о том, как долго я бежал по реликтовому лесу, какое расстояние пропахал при этом и сколько невосполнимой энергии было мной затрачено на это безобразие. Не важно. Важно, что, выскочив на какую-то небольшую полянку, я зацепился за корень и со всего маху грохнулся о землю, едва не распоров себе брюхо топором из-за чудовищной усталости и природной неуклюжести, но, видно, и на этот раз Бог все же миловал меня, хотя падение свое я не назвал бы безболезненным.
«Ну что, придурок, надеюсь, все? Отбегался? Будем считать, что на этом твоя погоня за призраками благополучно завершилась. Не в твоем, дурашка, возрасте совершать марш-броски по пересеченной местности. Ненароком откинешь коньки, и что тогда мне делать? Ты же тогда меня, гад, неизбежно за собой и потянешь, а я еще, как минимум, с полтора десятка лет понаслаждался бы неповторимой и чарующей земною красотой. Но ты же эгоист и сволочь. Только о себе и думаешь».
«А ты так давно не портил мне кровь, что я, грешным делом, возликовал раньше времени. Я же был уверен, что ты уже подох во мне. Ан нет. Я жестоко ошибался. Нечего сказать, умеешь в самый „подходящий“ момент напомнить о себе. Только мне твои советы, скотина бездушная, и даром не нужны. Без тебя знаю, что выдохся полностью. Я теперь сам, слышишь, сам отлично понимаю, что больше нет мне смысла гоняться за этой сумасшедшей. Не стоит это того, чтобы такой ценой тешить свое самолюбие. Ты только, мерзавец, не думай, что я сдался. Я просто потерял к этому всякий интерес».
«А, ну все правильно. Я бы тоже потерял к женщинам всякий интерес, если бы стал, к примеру, импотентом. И тоже бы на всех углах раззванивал, что потерял к ним интерес исключительно по соображениям идейным. Вот как и ты сейчас пытаешься повесить мне на уши лапшу, прекрасно понимая, что дело не в сознательном решении, а в том, что, как бегун, ты, Грибничок, увы, но импотент».
«Изыди, желчная заноза! Скройся, спирохета, куда-нибудь в небытие, иначе я, клянусь, вот этим топором насмерть разможжу себе башку, и ты тогда действительно отправишься со мною вместе, как с самоубийцей, в преисподнюю! Не веришь?» – Я резко перевернулся на спину и угрожающе занес над собственной головой острое и безжалостное орудие.
Как правило, чем наглее, тем трусливее. Угроза возымела действие моментальное. Мое мерзопакостное второе «я» заткнулось в секунду, будто ему в рот засунули здоровенный кляп, будто с рождения оно так и не научилось посредством языка выражать свои примитивные мысли. Иными словами: парня как ветром сдуло, а вот мое изголодавшееся по самовыражению самолюбие было готово прыгать до небес. Еще бы! Ведь так неожиданно быстро и, главное, безболезненно удалось найти противоядие от злобной и кусачей гадины, что даже самому не верится, и теперь-то уж я точно знал, как мне контролировать эту пакость, чтобы не переходила за рамки дозволенного.
«А как же милая вдова?» – вероятно, вы все-таки поинтересуетесь у меня ненавязчиво. Я же обессиленный буду лежать на земле и любоваться синим безоблачным летним небом, малюсенький просвет которого мне любезно предоставит едва заметная среди непроходимой чащи полянка, где я, как помните, споткнувшись о корень, падая, чуть было не распорол себе брюхо топором. И на этой полянке я буду лежать и думать исключительно о том, что мне, друзья мои, отвечать вам на этот вопрос ужасно не хочется. Помимо вдовы в этом мире так много прекрасного. Ну что мы с вами, без нее не проживем? Да пусть себе гуляет, если уж она от природы такая безобразница.
– Ты долго валяться-то будешь, философ? В этих краях гадюк – тьма-тьмущая. Заползет в штанину, и что тогда?
Я вскочил, словно некогда притянутая к земле, а ныне вернувшая себе прежний конструктивный статус и не потерявшая упругости пружина. Но произошло это со мной вовсе не потому, что я в звенящей тишине услышал чей-то голос и, как заяц, от неожиданности снова испугался. И даже не потому, что действительно до сущей паники боюсь ползучих гадов. Нет, не поэтому. Я буквально взлетел – будто окатили ледяной водой – именно-то потому, что узнал до боли знакомый мне голос, услышать который хотел уже очень давно. Больше того, мечтал его услышать, как, наверное, никакой другой голос на свете.
– Боже мой, неужели это вы?! Ах, как же я рад снова увидеть вас, дорогая вы моя! – Она сидела всего-то в каких-нибудь метрах пяти от меня на прогнившем, лет десять назад поваленном бревне и тонким прутиком ворошила прошлогоднюю листву. – Нет, это невероятно. Поверить не могу.
– На самом деле ничего сверхъестественного. Просто эти, с позволения сказать, родители… Тоже мне, деятели… В общем, сбагрили на нас с дедом-сердечником двух внуков-сорванцов, а сами в Египет укатили. Ну кто в разгар лета ездит в Египет? Разве что поджариться… за свои же собственные деньги. Вот это действительно – сплошная невероятность. – Она смотрела на меня со своей спокойной, вселенской мудрости улыбкой, и я чувствовал, как силы, возвращаясь ко мне, наполняли мою грудь, дыхание становилось ровнее, а душа… О, душа от этой встречи готова была воспарить к небесам.
– Можно? – Присев рядом с моей невероятной, неповторимой, обожаемой старушкой, я положил свою голову ей на плечо и, глубоко вздохнув, закрыл глаза.
Слегка погладив мою голову, она затем негромко произнесла:
– Умаялся, значит.
– Ага. Сил нет, как умаялся.
– Так ведь неудивительно: столько бегать-то. И чего ты все за ней гоняешься? Ее одержимость всегда на километр быстрее твоей. Глупое да и бессмысленное занятие. А вдвойне глупое потому, что все равно же по замкнутому кругу носитесь. Здесь все зациклено, и выход отсюда только вертикальный. А горизонтальных-то вовсе и нетути. Ничего не поделаешь, Грибничок, диалектика.
– Да?.. А кто они, селяне эти?
– Ай, да то же самое: по кругу бегающие. Ведь грех их в том и состоит, что думали одно, говорили другое, а поступали в полном несоответствии с тем, что говорили и о чем думали. Человек – существо странное и противоречивое. Живет и думает, что достаточно соблюсти главную в его понимании Божью заповедь – «не убий», забыв, вероятно, что их еще целых девять. «Возлюби ближнего своего», к примеру.
– Да, наверное… Так они все-таки мертвые?
– Кто?
– Селяне.
– Ах, селяне… Больше да, чем нет, – старушка засмеялась. – Они, скорее, как тот жадный толстый мальчик, что полез в соседний сад за яблоками, да так в ограде и застрял, а общество решило, что из-за плохого мальчика не стоит разбирать забор.
– Так этот плохой мальчик не поест три дня, похудеет и освободится.
– Согласна. Но только это уже будет выход вертикальный. Боюсь, что олигархине твоей разлюбезной этого не понять. Слишком зависима. А жаль.
– Да и бог с ней, с олигархиней этой. Хотя, не скрою, интересно было бы узнать, нашла она все-таки своего покойного супруга или… Но я же это прожил! Да вон и топор тому подтверждение.
– Нашла она его, нашла, не суетись. Такая разве может не найти? Из-под земли достанет, не спросив разрешения.
– Не знаю, хорошо это или плохо, но я б на эту встречу все же поглядел.
– А вот я б не стала. Впрочем, теперь уж все равно деваться некуда.
– То есть?
– Да то и есть. Я же говорю: по кругу носитесь. Сейчас твоя мадам и объект ее охоты стоят за нашими спинами всего-то в пятнадцати – двадцати шагах от нас, а лес за нами не густой, да и сквознячок, опять же, в нашу сторону. Стоят, голубки, друг против друга… И лев готовится к прыжку, – старушка снова рассмеялась.
– Миша, Мишенька, родной мой! Я все-таки нашла, нашла тебя, нашла! Если бы ты знал, как я по тебе скучаю, тоскую по тебе! Тебя не стало, и моя жизнь превратилась в полную бессмыслицу. Это вакуум. Мне не хватает тебя… – Сжав кулачки, Людмила Георгиевна плакала, и я бы, наверное, первым бросил камень в того, кто осмелился бы усомниться в ее искренности. Я, казалось, забыл обо всем и в эту минуту безоговорочно, безраздельно верил этой плачущей женщине. Я вместе с ней ощущал ее боль, чувствовал, как она страдает. – Если это только возможно, Мишенька… Я хочу к тебе! Обними меня!
– Стой, Людмила. И запомни – больше ни шагу! – Он стоял, выставив руку вперед, и едва заметная улыбка играла на его бледных, бескровных губах. На первый взгляд неподвижная, словно застывшая, поза выражала строгую невозмутимость или даже, скорее, безмятежность. Однако безмятежность эту, наверное, было бы нельзя отождествить с холодом безжизненной арктической зимы. При абсолютном внешнем спокойствии во взгляде его странного блеска глаза источали энергию, способную, казалось, в мгновение поработить твой разум, и в то же время ты понимал, что она дает возможность этому разуму беспрепятственно набрать заоблачную высоту в его свободном безбрежном полете созидательной мысли.
– Ни шагу? А почему? Почему, Мишенька? Тебе неприятно меня видеть, да? Ты хочешь, чтобы я ушла?
– Ни шагу, иначе умрешь. Умрешь, как умер я. Нас разделяет глубокая яма, на дне которой острые осиновые колья. По прямой тебе идти нельзя, а надумаешь обойти, я сделаю шаг в противоположную сторону. По кругу ходить бессмысленно.
– Но это жестоко! Зачем ты тогда звал меня? Зачем тогда, скажи, мою душу тревожил?
– В том-то и дело, Людмила, что я тебя не звал. И это не я приходил к тебе во снах.
– Нет, это был ты. Ты! Хочешь сказать, что я лгу? Я лгу, да?
– Касательно снов ты не лжешь, Людмила. Касательно снов говоришь исключительно правду. Но это был не я, Людмила.
– Значит, по-твоему, я сумасшедшая?
– Ты слишком расчетлива, чтобы быть сумасшедшей. Для нынешнего времени ты – нормальная. Только я тебя не звал.
– За что? Ну, скажи, за что ты меня мучаешь? Ты, наверное, хочешь, чтобы я действительно сошла с ума? Ты так этого хочешь?
В тот момент, словно ниоткуда, появился вобравший в себя природную силу матерый красавец волк с горящими, как два маленьких пожара, глазами. Он послушно и преданно опустился на задние лапы рядом с тем, кого вдова назвала Михаилом. Тот же, присев перед волком на корточки и ласково потрепав зверя по загривку, тихо произнес:
– Ну, здравствуй, Серый. Беги и скажи своим собратьям, что теперь эта ловушка для вас не опасна. Я все-таки ее отыскал.
Лизнув лицо охотника, окутанный ореолом таинственности матерый зверь скрылся затем в зарослях непроходимой лесной чащи.
– Было бы наивным полагать, что после моей гибели в твоем сознании хотя бы что-то может поменяться. Цель визита твоего известна мне доподлинно. И вот еще: прошу тебя, не надо плакать. Слезы твои не что иное, как инструмент лукавого, поэтому, пожалуйста, не стоит напрягаться.
– Мишенька, какая цель? О чем ты? Я не понимаю.
– Очередная твоя ложь, Людмила. Ты, словно в старых фильмах, как рафинированное существо играешь дурочку передо мной на фоне сталинских портретов. Ты все отлично понимаешь. Понимаешь, но боишься. Ведь для тебя ужасна и недопустима сама мысль, что я могу о вас все знать.
– О нас? О ком о нас? Какая мысль? Ну что ты меня мучаешь? Да объясни же наконец… – Меж тем рыдать вдова не перестала.
Красавец волк, исполненный очей, куда-то убежал, скрывшись среди елей и зарослей малины – наверное, к сородичам? – а вот охотник, поправив на плече ремень ружья, в спокойном и несуетливом русле продолжил разговор с гражданкой Неказистой:
– Ты у нас, Людмила, к несчастью, и есть та благодатнейшая почва, на которой так обильно произрастают все мыслимые виды человеческих пороков. А знала б ты, Людмила, как это прескверно. Когда душа уже вне тела твоего, ты поначалу от радости, неведомой тебе доселе, не ощущаешь тяжести – настолько смерть легка! И лишь потом, с каждым мгновением, груз лжи твоей ушедшей жизни становится все тяжелее, пока не достигает веса огромной, неподъемной, в себя всю скорбь вбирающей плиты. И вот тогда душа невоспарима. Тогда душа под тягостной плитой. А ты с сознанием амебы лежишь под ней и от бессилия упрямо сетуешь на Бога, даже не ведая о том, что Он ведь так и не сумел, не научился нас наказывать. И я бы рад тебя простить, но, видно, не имею права. Так бы хотелось стать поэтом, да мысли все под тяжестью плиты надгробной. Вот оттого и маемся. Его невозмутимости завидовал бы Цезарь. Мои охранники тебя не обманули: действительно той ночью на дороге я встретил девочку с необычайными глазами. Поверь, такое иногда бывает. Особенно когда ты едешь в никуда. Так вот тогда к ее судьбе я не остался безучастным. На следующий день купил хорошую квартиру в центре и положил той девочке на счет такую сумму, чтобы ребенок, когда он повзрослеет, не знал, что есть такое слово, как «нужда», и даже, если вдруг надумает здесь постареть, не побоялся бы кошмарной, унизительной, великонищенской российской старости. Однако чтобы быть провидцем – одних лишь денег недостаточно. Предвидение – не что иное, как состояние души. Но даже если ты имеешь миллионы состояния, то от отсутствия души тебя никто не застрахует. Сейчас ребенок учится в гимназии. Понятно, что дороже и престижней этой школы в столице нет. И каждый божий день ее пожившие на этом белом свете учителя испытывают странный, но благоговейный трепет перед магическим, неповторимым взором этого ребенка. Они готовы падать ниц: столь велики потенциал и степень одаренности его. Ребенок – сущий гений. Его безмерный, невообразимый интеллект заставит академика почувствовать себя грудным младенцем. Конечно же у девочки есть опекун, есть гувернантка. Я ведь не мог не позаботиться об этом. Я, если помнишь, был когда-то олигархом. Ну что мне стоило решить судьбу отдельно взятой девочки, когда я мог, и глазом не моргнув, решать судьбу народа, веками проживавшего в злосчастном ареале моих скважин? Смешно, не правда ли? Что это для меня? Пустяк. Всего лишь необычная и плесенью не пахнущая прихоть, что иногда приносит маленькую радость. Отдохновение души при жизни сытого, который не способен увидеть ноты на бумаге. Такая вот история, Людмила. Однако мне пора.
Он сделал было шаг, но в самую последнюю секунду будто замер в полушаге. Как будто бы завис, а значит, не сказал что-то такое, что надо было бы еще сказать. Он недоговорил и потому остановился.
– Я недоговорил. Я не сказал тебе, что девочка скромна. Я не сказал тебе, что у ребенка словно магнит притягивающая к себе харизма. Она общительна и далеко не одинока. Ровесники ее боготворят. Ее боготворят и те, кто старше. И эта девочка по-детски счастлива. Она – сама гармония, и не влюбиться в эту девочку нельзя, настолько ее взгляд дает понять нам, что этот противоречивый мир способен сосуществовать лишь с гаммой радуги после дождя. Однако я тебе, Людмила, не сказал о главном – я имени ребенка не назвал. Одну зовут Катюша, но она – Екатерина. Иную, в ласках и в любви, мы можем величать Любашей. Но только ведь Любаша – есть Любовь. Но и у девочки имеется ее неполное, в умах обласканное имя: она зовется – Власть. Лихая, необузданная и преград не ведающая жажда этой власти. А это ее полное, пока еще не до конца обласканное имя. Но думаю, что скоро приласкают. Востребованность велика. Тебя вот взять, к примеру: в глубинах твоей личностной природы всегда жила и червоточила в тебе неумирающая жажда этой власти, способная скалу бесстрастно превратить в равнину. С такой твоей готовностью к развитию неординарной девочке войти в тебя и завладеть тобою полностью особо не составило труда. К тому же ты сама, Людмила, не просто этого хотела – ты жаждала. Ты жаждала, как жаждет путник, что упал перед колодцем на песок, когда обрел оазис после долгих странствий по пустыне. Ты жаждешь власти, как воды. Власть для тебя – живительная влага. И этим ты сейчас живешь. И знаю: этим будешь жить и дальше. Ну, еще бы: такая притягательная сладость. Ведь слаще пряника на этом свете не бывает.
Вдова уже не плакала. Вдова смотрела на охотника глазами, мятежный блеск которых не описал бы гений Леонардо. Такого взгляда я не видел никогда. Воображенье сумасшедшего со стажем не в состоянии нарисовать и сотой доли того, что ураганом в океане взметало сонмы волн бушующих страстей внутри ловящей воздух необузданной природы гражданки Неказистой. Она была как смерч. Но странный смерч, смерч без движения. Вдова как будто бы застыла. Действительно, как львица… перед решающим броском.
– Теперь же скромная общительная девочка живет в тебе, – в противовес кипящему котлу страстей вдовы, с убийственной невозмутимостью продолжил монолог охотник. – И от тебя теперь она неотделима. Ты будто ей беременна. Она и есть твое творение, а ты – ее, но в большей степени. Вот потому ты здесь. Однако же не пожелай ты этого сама, Людмила, девочка б тебя не одолела. Но ты сегодня здесь. И хорошо, что нас с тобою разделяет яма. Капкан для хищников, он – словно Рубикон.
Охотник замолчал. Не отрывая взгляда, он смотрел перед собой на адскую ловушку, замаскированную сверху травой и хвойной лапой, думая, наверное, о том, что через несколько мгновений его мятущийся по миру дух снова провалится и упадет на острые осиновые колья. Задумчивость охотника нарушила вдова:
– Ты говоришь мне то, что я понять не в силах. Меня сюда вела любовь. Какая, к черту, девочка? Пойми ты наконец, моя душа искромсана на мелкие куски. Одна тоска – и больше ничего. Вся жизнь перевернулась, куда-то улетучилась и потеряла всякий смысл.
– Ах ты, любезная моя вторая половинка, мы так давно с тобой не виделись, что даже странно. Я ведь пока эмоций не лишен. И чувств я не лишен. Точней сказать, пока меня их не лишили. Я не лишен определенного оттенка этих чувств, и это самая чудовищная боль, которую способно испытать сознание вне тела. Физическая боль в сравнении с моей – ребячество. Физическая боль – блаженство. Она имеет свой конец, а вот моя готова устремиться в бесконечность. И ничего страшнее быть не может.
– Миша!.. – Рыдания вдовы возобновились с новой силой.
– Я же сказал: больше ни шагу. Перед тобою волчья яма, в которой я погиб когда-то. Ужели не понятно? Но ты как будто бы меня не слышишь. Тебе так хочется туда упасть? А как же твоя миссия, Людмила? Ведь вы же с девочкой пришли сюда не просто так. Ведь вы же с ней пришли сюда за властью. Скорее, вы пришли сюда за тем, благодаря чему вам эту власть халдеи расписные подобострастно принесут на золотом подносе. Все это безобразие – помимо расписных халдеев – и без того всегда казне российской стоило недешево. И вот теперь еще и ты со скромной девочкой, чье имя не похоже на остальные имена, но очень хочется вам с ней взлететь на самую макушку этой власти. Ты знаешь, ведь у нас с тобою было все, кроме, пожалуй, одного – любви, и значит, не было в нас Бога. Без этого простого слова, без любви, Его не существует. Одна надгробная плита и никакой поэзии.
Ничто не изменилось в поведении двух праздноговорящих: красивые бездонные глаза вдовы по-прежнему безжалостно и жадно застилала густая пелена от терпких и горючих слез; по-прежнему охотник был убийственно улыбчиво-статичен, едва заметно поправлял на плече ремень тяжелого ружья. Возможно, те, кто за чертой, мудрее? Да нет, пока что это не доказано никем.
– Прости меня, Людмила, но я и так уж перед временем в долгу. Оно и для меня неумолимо, – сейчас он засмеялся, и это показалось странным. – Я должен снова провалиться в эту яму. Ну, так уж, видно, суждено. Так мне предписано судьбой. Судьба, как выясняется, и после смерти над тобою властна. К тому ж еще она, как зеркало, прямое отражение твоих заслуг при жизни, – охотник сделал шаг вперед.
– Нет – стой! Я заклинаю – стой! Еще успеешь провалиться!.. О, боже, что я говорю!.. Но все равно, пожалуйста, еще минуту… – Слезы исчезли моментально, словно и не было их вовсе, и вот сейчас в ее безумном взгляде перемешались дьявольская страшная мольба и неумеренный звериный ужас перед неизбежным: ведь он действительно провалится, и все тогда пропало, все впустую. – Ну да, да, да! Да, черт возьми, да! – В этот момент гражданка Неказистая была похожа на очень нервного международного гроссмейстера, который не заметил, как оказался в глупом неоправданном цейтноте, и вот сейчас он это осознал. – Молю тебя, Мишка, пожалуйста, ну помоги же ты мне! Они действительно, как воздух, очень мне нужны. Даже представить ты себе не можешь, как я в них нуждаюсь.
– Почему же не могу? Уже представил. Как воздух, говоришь? А для чего?
– Ну как?.. Ведь это же элементарно… Ну, благотворительность там, например… Да и вообще, для обретения, возможно, полной независимости, чтобы спокойно наконец… Ну, скажем, делать добрые дела… Да-да, вот именно, чтоб делать их!..
– Триста семьдесят четыре миллиона условных единиц на твои добрые дела? Не будет ли слишком жирно для обретения спокойствия?
– Сколько? Триста семьдесят четыре? Бог мой, я и представить не могла, что их так много! Да я б свернула горы с этими деньгами, Миша!
– Соглашусь. Всего лишь для одной вполне приемлемая сумма, чтобы забраться на Олимп и равной стать богам. Великая иллюзия, Людмила. Тебе придется поделиться, расставшись с большей частью. Ты – несвободна. Теперь ты до конца во власти этой девочки.
– Да я не знаю никакую девочку! И знать ее я не желаю!
– Для этого совсем не обязательно ее знать лично. Вполне достаточно твоих амбиций и желаний сокровенных. А потому, уж извини, не я – она тебе во снах являлась, используя мой облик или образ… Как хочешь назови. Сама подумай, ну откуда ты могла узнать об этом счете, если о нем никто, кроме меня, не знал? Откуда, спросишь, девочка узнала? По запаху. Так получается, что рано или поздно деньги начинают пахнуть, если к тому же природа этих денег слишком однозначна. Они, как понимаешь, дурно пахнут, и этот запах можно уловить. А если уловил, тогда сам Сатана тебе укажет направление, в каком ты должен действовать. Притом немедля и не отвлекаясь ни на что другое. И ты у нас для этого, Людмила, идеальный инструмент. Ну, посуди сама, ты – сущая для дьявола гармония. Ведь от безделья ты маешься? Конечно, маешься. О власти безраздельной ты мечтаешь? Да, мечтаешь. Ну и тщеславие твое тебе покоя не дает. Вот вы меня и отыскали. Смешно, не правда ли?
– Нет, Мишенька, ты говоришь не то. Не то ты говоришь. Ты должен мне поверить: я буду их использовать… сугубо в мирных целях… Нет-нет, ты должен мне поверить. Ведь я вдова. Я твоя бывшая жена… Ты должен мне поверить. Ну помоги же мне! Скажи пароль!
Вот если кто поистине провидец, так это моя милая старушка. Вот кто действительно по сути гениален. Ну, надо же! Ведь так все и случилось: ступая осторожно по краю адского капкана, два праздноговорящих все же начали ходить по кругу.
– Ты хочешь, чтобы я назвал тебе пароль? Пароль – всего три слова, счет на предъявителя. – Охотник бросил в мою сторону отрывистый, короткий, но сконцентрированный жесткий взгляд, однако этого вполне хватило, чтобы мне этот взгляд уловить. – Слова обычные, Людмила, простые, человечные. Только они тобой, похоже, уже забыты навсегда. Эти слова вне сферы твоего сознания. Они душой твоей давно отвергнуты. Уже тогда я знал, что своей смертью не умру, поэтому и спрятал эти деньги, как маленький мальчишка прячет от родителей копилку. Скоро за ними, думаю, придут, но это будете не вы. У вас совсем другие помыслы и цели. Ну вот теперь, пожалуй, все. Прощай, ведь мне уже давно пора, и время мое вышло. Хотел бы одного: чтобы ты реже с нашим сыном виделась, Людмила. Ты постарайся меня правильно понять.
Он сделал шаг вперед, и глубокая страшная черная пропасть разверзлась под ним. Я думаю, он долго падал в эту бездну одиночества, в невыносимых муках отрешенности проходя очередной свой круг небытия. Вдова Людмила Неказистая вслед за своим покойным мужем прыгнуть, видно, не решилась. Ну, это и понятно: все же разные миры. И будто вкопанная вдовушка стояла себе тихо и не шевелилась, напоминая серый телеграфный столб. Скажу вам, дорогой читатель, зрелище довольно удручающее, если посмотреть со стороны. Такие вот порою в нашей жизни случаются крушения безудержных надежд.
– Господи, ну к чему такая несусветная чудовищная комедия? Прямо как по Семипахову. – Уткнув свой неподвижный, немигающий взгляд в прошлогоднюю листву, я сидел на прогнившем, лет десять назад поваленном бревне, в то время как неприятная нервная дрожь периодически пронизывала все мое тело, и я никак не мог от нее избавиться. Неожиданно и непонятно каким образом это гадостное состояние куда-то моментально улетучилось, и я почувствовал себя настолько спокойно и уверенно, что, сделав глубокий выдох, даже позволил собственной физиономии расплыться в широченной, полной счастья, но при данных обстоятельствах абсолютно неуместной и неоправданной улыбке. Признаюсь вам, давно я не испытывал такого чувства. Даже когда сегодня утром в гордом молчании с похмелья ел блины, не отвечая на вопросы Неказистой. И если внутренняя свобода не просто некое философское понятие, а еще и нечто чувственное, то на тот момент именно эту свободу я и ощущал. А действительно, ведь совершенно непередаваемое чувство. Согласен, пусть банально, но, клянусь, как будто за спиною вырастают крылья, и вовсе не обязательно при этом ощущать себя херувимом. И без того на удивление комфортно. Теперь я понимаю Остроголова, когда он, если помните, стоял в трех шагах от двери загородного кабинета главы государства. И теперь мне абсолютно ясно, что внутренняя свобода человека не имеет ничего общего с вседозволенностью, с оголтелым хамством и неприкрытым желанием лезть за жирным куском через головы тебя окружающих. Скорее, наоборот, невероятно сильное стремление к чему-то созидательному, желание видеть мир через призму невообразимой палитры красок, желание непременно радоваться этому миру и конечно же восхищаться гениальностью Того, Кто его создал. И еще я понял, сидя на бревне, что, не ощущая этой самой внутренней свободы, мы вольно иль невольно начинаем путать истину с тем, что называется «псевдо», и идем по пути подмены понятий. Мы усердно пытаемся стереть из нашей генетической памяти исторический опыт прошлого и противопоставить величайшему духу Создателя собственный разум или, что еще ужаснее, отдельную личность. По-моему, ничего глупее и опаснее быть для человечества не может. Нет, я не ретроград, не консерватор, и я не против разума, тем более что сам Господь нам этот разум дал. Только вот, к сожалению, право выбора вектора мысли оставил за нами. Мне кажется, Он поначалу думал о нас гораздо лучше, чем мы того заслуживаем.
И все-таки, не боюсь повториться: удивительное чувство. Главное, куда-то подевались страх и суета, так порой мешающие мне вдыхать кислород полной грудью. А еще я скажу, что вдруг понял природу перемены, произошедшей со мной столь нежданно-негаданно. Знаете, мой дорогой читатель, скорее всего, это быстро пройдет, но мне подарили момент этого ни с чем не сравнимого чувства или же каким-то образом оно передалось моей душе. И я почему-то был абсолютно убежден, что тот, кто осознанно шагнул в зловещую всепоглощающую бездну, сейчас уже, наверное, прошел очередной свой адский круг, возможно предопределив тем самым круг новых испытаний.
– Ну надо же. Подумать только, как интересно, – произнес я вслух, обращаясь к моей неповторимой, замечательной старушке. – Так уж получается, что я знаю пароль этого счета. Оказывается, я знаю эти три простых человеческих слова. И я их уже называл. Сегодня утром. Там, на крыльце якитории. Вот это да! Действительно, как просто. Кажется, кубики сложить – и то сложнее.
– Ну, это кому как, – старушка улыбнулась мне в ответ. – А то, что знаешь, – это хорошо. Значит, знаешь, как распорядиться ими. Ведь так?
– Наверное, хотя…
– Ничего-ничего, не тушуйся. Время у тебя подумать будет, а вот у меня, ты уж прости, его для тебя совсем не осталось. Идти надо, не то, боюсь, внуки-сорванцы моего бедного деда вконец доконают. Это не дети, а ураган Виктория. Еще неизвестно, от кого больше урона. Ну, Грибничок, помоги мне встать.
Мы поднялись… Да, мой дорогой читатель, именно с прогнившего, лет десять назад поваленного бревна, и какое-то время оба неотрывно смотрели на силуэт гражданки Неказистой. Она по-прежнему стояла в абсолютно застывшей позе, с опущенной головой и отрешенным от внешнего мира взглядом.
– Вот что, Грибничок, – тихо сказала старушка, – я с тобой прощаюсь. Больше не увидимся.
– Почему?
– Ну, так надо. Думаю, это судьба. Ни один литературный прием не имеет права на слишком долгое существование. Ты меня уже и так, как это принято сейчас говорить, неслабо пропиарил. А знаешь, не в моем-то возрасте стремиться к популярности. Что соседи скажут? Скажут, крыша съехала на старости лет. В маразме, значит, раз решила в публичные люди податься. Нет, правда, Грибничок, уже достаточно. А если когда-нибудь надумаешь и третью книжонку настрочить, то уж придется тебе обойтись без меня. Не взыщи. К тому же пора тебе, милый, учиться самому шевелить мозгами. Хорошее дело, между прочим.
Поцеловав руку, я обнял затем мою обожаемую, неповторимую старушку, и светлая поэтичная девушка-грусть плотным комком подступила к горлу. Мне не хотелось расставаться со своей старушкой, хоть я и отлично понимал, что строго соблюдаемым регламентом судьбы наш лимит общения исчерпан.
– Ну, все, все. Будет тебе, будет. Ишь, прям, чувствительный какой… Ты лучше это… вдовушку-то нашу подобрать все же не забудь. Чай, не изверги.
– Само собой.
– Пойдете вон в том направлении и никуда не сворачивайте. Из леса выйдете, а там вас подберут. И топор возьми. Вещь в хозяйстве нужная.
Пока я послушно выполнял указание старушки, поднимая с земли свой легендарный походный топор, она умудрилась куда-то исчезнуть. Словно ее здесь никогда и не было. Я огляделся по сторонам, однако же присутствия старушки нигде не обнаружил. Странно, ведь вроде и секунды не прошло. Ну что ж, тогда действительно прощай, моя великая старушка, и знай: я долго буду помнить о тебе.
Я еще немного постоял, а затем, подойдя к вдове, подчеркнуто спокойным, индифферентным тоном произнес:
– Следуйте за мной, гражданка Неказистая. И попрошу не отставать.
Она в ответ кивнула головой и, как и полагается послушной, хорошо воспитанной девочке, понуро последовала за учителем.
Да, вот еще один нюанс, так скажем: к волчьей яме я подходить не стал. Поверьте мне, не наше это дело. Порой весьма полезно умерить собственное любопытство. Не будем забывать, что есть границы между тем и этим миром. Не отрицаю: возможно, что миров гораздо больше, да только кто об этом знает точно? Я ж отрицаю только тех, кто отрицает Бога, и отрицаю саму мысль, что мы способны обойтись без веры, какая б чертовщина нас ни окружала в этой жизни. Во всяком случае, так говорит один мой старый друг, которого ценю, люблю и очень уважаю.
Лес закончился куда быстрее, чем я думал. Мне показалось, что мы с гражданкой Неказистой и двухсот метров не прошли, как очутились на опушке, выйдя затем не просто на поляну, а в самое что ни на есть широкое, как всегда бескрайнее и уж, естественно, очень богатое разноцветьем русское поле. Правда, идеально заасфальтированной дороги с белой разметкой я на нем не увидел. А может, этой дороги и не было вовсе? Да нет, в том-то и дело, что именно была. Вместе с Карпом Тимофеевичем, его телегой, да еще, пожалуй, красными с их шашками на голу жопу. Вероятно, мы просто вышли на какое-то другое поле или Харонова дорога проходила не в этой стороне.
Неторопливо преодолев примерно сотню метров, мы остановились, и я, не глядя на вдову, негромко ей скомандовал:
– Присаживайтесь, Людмила Георгиевна. Здесь будем ждать. Пока не подберут.
Вдова ничего мне не ответила, но это и понятно. До ответов ли ей было тогда? Но мою команду выполнила беспрекословно, чуть ли не рухнув всем телом на землю. От усталости, наверное, или же от полной внутренней опустошенности. А может, и все разом навалилось на бедную женщину, на ее хрупкий нежный организм и подверженную стрессам психику. Как вам кажется, возможно ведь такое?
Вскоре я заметил, что на опушке леса нарисовались абрисы двух человеческих фигур. Эти самые абрисы твердым, быстрым шагом направились в нашу сторону, по мере приближения с каждым метром обретая в моих глазах все более отчетливые формы. Не могу сказать, что на этот раз я сильно испугался, но, поднявшись с земли, на всякий случай крепко сжал в руке топор.
Лица субъектов, определенно шедших к нам, показались мне знакомыми. Ну, это и неудивительно. Такое ощущение, что здесь кругом одни мои хорошие знакомые. И эти двое исключением не стали: древние воины, которых я встретил в лесу, когда бессердечная вдова оставила меня одного на погибель, удалившись по причине «сугубо личных дел». Словно авоську всего с одним-единственным батоном хлеба, они несли в руках наши тяжеленные рюкзаки, до отказа набитые всякой там необходимой для похода дрянью. Что и говорить: сильными людьми были наши предки.
Подойдя, они аккуратно положили рюкзаки, и тот, кто был постарше, мне сказал:
– Это вот ваше. – Затем, вытащив из рюкзака увесистую папку бессмертных творений Тита Индустриевича Семипахова, он протянул ее мне и добавил: – Это просили передать отдельно.
– Да? Все-таки просили? Ну тогда спасибо, – ответил я, взяв в руки папку, и затем, посмотрев ему в глаза, неожиданно спросил: – А как поживает солнцеподобный князь не то полян, не то древлян, не то кривичей, не то вятичей?
– Зарублен. Насмерть. Голова с плеч долой, – суровым тоном прозвучало в ответ. Правда, без лишних эмоций.
– Да ну? Кем, хазарами?
– У этой нечисти поганой кишка тонка. Зарублен был своим же.
– И кто ж таков? Ну, если не секрет, конечно.
– Былинный богатырь Грибничок Залетович.
– Кто-кто?!
– Былинный богатырь Грибничок Залетович. Герой народный, – монотонно повторили мне, как нерадивому ученику.
– Это так Семипахов решил. Ему так захотелось, – ненавязчиво пояснил мне тот, кто был помоложе.
– Помолчи, отрок, – старший бросил тяжелый недовольный взгляд на младшего. – Не твоего разумения дело. И не встревай, когда старшие разговаривают. А вы, – обратился он ко мне, – правильно сидите. Скоро за вами геликоптер прилетит.
– Как, геликоптер? Что ж, понятно. Значит, все же выход только вертикальный. Значит, диалектика. Пусть будет так. А вот вашему Семипахову вы обязательно передайте, что он конъюнктурщик. Нехорошо.
Я подошел к тому, кто помоложе, и, отдав ему в руки свой овеянный славой топор, напутственно произнес:
– Держи, ратник. Топор тебе на память. Рубись за исконно славянские земли. Не жалей живота.
Видимо тронутый моим вниманием, отрок в знак благодарности припал на одно колено, с силой прижав железяку к груди. Какой замечательный росич. Хазарам такие порывы души конечно же были несвойственны.
Мы попрощались, и древние воины отправились в обратный путь, а я тем временем развязал увесистую папку Семипахова и не без интереса, выборочно читая страницы, стал пролистывать рукописи, которые, как известно, не горят, да, видно, так увлекся, что даже не услышал грохочущего над головой звука мотора нависшего над нами вертолета. И только когда налетевший вихрь разметал по полю все содержимое увесистой папки, я наконец очнулся и понял, что прилетели за нами. Прилетели, чтобы подобрать.
«Что ж, Семипахов, значит, судьба», – подумал я, бросив философский взгляд на сотни исписанных страниц, которые, будто вырвавшись из клетки, летали по полю в свободном полете, с упоением ловя потоки ветра, неожиданно ворвавшегося в их новую, пусть и короткую, жизнь.
Как и следовало ожидать, первым из вертолета в чисто поле спрыгнул мажордом Андреич и со своей неизменной улыбкой от уха до уха бросился к хозяйке, чрезмерно учтиво задавая ей разные дежурные вопросы: к примеру, вопрос о состоянии ее здоровья. Впрочем, как успел заметить, на излишне подобострастный порыв мажордома вдова никоим образом не отреагировала, по-прежнему пребывая в состоянии полнейшей отрешенности.
Доблестные эмчээсники в вертолет заодно с рюкзаками погрузили и нас с Людмилой Георгиевной, после чего мы все вместе, дружно, посредством вертикального взлета отправились вон из аномальной зоны.
Поверите ли, дорогой читатель, я не удивился ни на йоту, когда узнал в профессиональных спасателях, сидевших рядом со мной в геликоптере, двух отпетых чревоугодников. Да-да, именно они. Граф с князем – сибариты, любители пожрать и ненавязчиво порассуждать о государе, о судьбе России да и вообще, куда мы катимся. Ну надо же, такого сходства просто не бывает. Однако здесь, я думаю, третьего, как говорится, не дано: либо эти двое потомки дворян, идеально воплотившие в себе через поколения абсолютное внешнее сходство со своими прапрапрапрадедушками, либо сами дворяне, каким-то образом сумевшие пробраться в вертолет, чтобы не только на халяву прокатиться до нынешней столицы, но и вертикальным способом вырваться из замкнутого круга. А как же тогда их экипировка? Да в общем, черт бы с ней, со всей этой чехардой с реинкарнационным душком, но они же, паразиты, весь полет не умолкая трындели мне на ухо, мешая думать о своем. А уж мне-то, задумчивому, поверьте, было о чем поразмыслить.
– …под водочку особенно селедочка с картошкой хороша. В закуске должен быть контраст: селедочка, порезанный лучок, и все это полито маслом. И тут же к ней картошечка. Отваренная, но чтобы непременно охлажденная. Причем чем холодней, тем лучше.
– Ах, сударь мой, ну до чего ж вы примитивны. Порой вас даже слушать неприятно. Несете откровенную бессмыслицу и думаете, что оригинальны? Какие в вашем варианте могут быть контрасты? Холодное с холодным? Однако хороши контрасты, нечего сказать.
– А вам бы только критиканством заниматься, милостивый государь. Ну это и понятно. Критиковать гораздо легче. Мы все кругом только и делаем, что критикуем, но если что-то предложить конкретное, так сразу же в кусты. Да потому что нет фантазии. Фантазия, увы, бедна.
– Вы, сударь, я так понимаю, намекаете?
– Да уж какие, к черту, могут быть намеки? Я режу правду-матку вам в глаза.
– Так получается, что вами сказанное я должен расценить как вызов?
– Да ради бога. Кстати, вы мне нахамили раньше, назвав меня созданием примитивным.
– Я про создание ничего не говорил.
– Неважно. вы еще сказали, что слушать вам меня смешно и неприятно.
– Про смех я тоже ничего не говорил.
– Неважно. вы мне сказали, что я мыслю бестолково и бессмысленно живу на этом свете.
– Да я про белый свет вам не сказал ни слова! И про бессмысленную жизнь я также ничего не говорил!
– Неважно, милостивый государь. Важно лишь то, что вы это сказали. Когда вы сами чушь несли, что лучше нет под водочку закуски, чем со сметанкою густой горячий борщечок, я эту ересь слушал, вас не прерывая, хотя во мне вскипала кровь от осознания, что человек способен мыслить столь несовершенно, но я молчал, скрипя зубами. Молчал лишь потому, что мне отнюдь не понаслышке знакомы нравственно-этические нормы поведения людей. Да целая кастрюля вашего прокисшего борща пупырышка не стоит малосольного огурчика. Вот так!
– Ну все, довольно! Это переходит всякие границы. Мне вашу ахинею больше слушать недосуг. К тому же, сударь мой, после того, что я услышал, я требую немедленного удовлетворения.
– О, никак дуэль? вы приглашаете меня к барьеру?
– Однозначно. Считайте это фактом достоверным, как то, что мы сейчас летим на этом вертолете.
– Отлично. вызов принимаю. Итак, место и время?
– Сразу после приземления. За разрушенным коровником с восточной стороны.
– Условия дуэли?
– Как обычно: кто больше выпьет без закуски и на своих двоих дойдет до вертолета, ни разу не упав. Пилоты подождут, а водки хватит.
– Что будет с проигравшей стороной?
– Она будет обязана в течение квартала на выходные проставляться с той закуской, какую пожелает победитель.
– Условия мне нравятся. Согласен. А потому я предлагаю, милостивый государь, к дуэли приступить немедленно. Тем более что мы уже на месте.
– Хотите мне сказать: на грешной нашей матушке-земле? Ха-ха.
И вправду, устами спасателя глаголила истина: мы действительно были уже на месте. То бишь приземлились. Даже если нам учитывать время взлета и посадки, я, честно вам признаюсь, так скоротечно в своей жизни не летал. Ну, разве что еще в двадцатом веке. А именно в тысяча девятьсот восемьдесят третьем году, когда выпал с балкона четвертого этажа, пребывая на студенческих гастролях в славном городе Ташкенте: в режиме строжайшей секретности перелезал от одной всем сердцем любившей меня однокурсницы к другой. На соседний балкон. Понятно, что одна к тому времени уже заснула, а вторая и не думала, томясь в предчувствиях скорого визита верхолаза. И что ведь характерно, в ту звездную ночь, овеянную неповторимой азиатской духотой, я был настолько выпимши, что даже не разбился и через день играл спектакль под бурные рукоплескания восторженной публики, уже прознавшей о случившемся. Ташкент был мною покорен: одни аншлаги. В моем лице народу хотелось посмотреть на чудо: сколько же надо выпить, чтобы упасть и не разбиться? Вот, мой дорогой читатель, что значит молодость, задор, страсть, безрассудство и еще, пожалуй, весьма расхожее утверждение, что как ты ни крути, но все же к пьяным Бог относится порой гораздо снисходительней, чем к трезвым. Правда, с тех пор моя спина и ноет, и болит. И очень часто эта боль бывает нестерпимой. За все в этой жизни, наверное, надо платить. За популярность и аншлаги, кстати, тоже, не говоря уже о славе.
Для обремененных телом закон земного притяжения – закон неоспоримый: я приземлился очень быстро, практически в мгновение, и произошло сие знаменательное событие метрах в трехстах от официальной резиденции товарища Рашидова. Если кто о таковом товарище не знает – поясню: в Узбекистане он был главным коммунистом во времена застоя при Леониде Ильиче. Я это к тому, что после моего падения сам Рашидов прожил еще долго, но все-таки почил, и этот факт дает мне право утверждать, что в результате все мы все же смертны. Даже коммунисты. А, вы про их бессмертные идеи? Ну, это разговор особый. Поговорим об этом в другой раз, ведь мы и так уж сильно отошли от темы.
Так вот о вертолете: у меня было абсолютно четкое ощущение, что, едва взлетев, он немедленно и приземлился. Полет на нем продолжался ровно столько, сколько мне трындели на ухо о своих вкусовых пристрастиях эти два спасателя-чревоугодника. Сомнений быть не могло: мы не пролетели и трех – пяти километров. Знал бы я тогда, куда мне двигаться, клянусь, лучше бы пешком дошел, нежели вопреки своей воле всю дорогу смотреть на отрешенный взгляд вдовы, сидевшей в салоне геликоптера аккурат напротив меня. Ну не хотелось мне тогда смотреть на ее красивое… вне всяких сомнений красивое лицо. Но я смотрел, не в силах оторваться, и вдова казалась мне еще прекраснее, чем прежде. Даже с ее отрешенным, но все равно же магическим – пусть и полностью отстраненным от происходящего вокруг – взглядом, не то абсолютно прозрачным, не то каким-то затуманенным и загадочным. Иными словами: вот только на секунду пожалей – и снова влюбишься. Э, нет, друзья мои, я это проходил и больше не хочу быть пластилином в руках ваятелей моей души. К тому же если они всего лишь люди. Во всяком случае, им больше не слепить из меня зайца, который где-то научился, не шевеля ушами, ловко зажигать деревянные спички балабановской фабрики.
Едва выгрузив нас с отрешенной вдовой из вертолета и тем самым, вероятно, полностью выполнив предусмотренные трудовым соглашением, возложенные на одну из структур МЧС обязательства, веселые спасатели, бодро и уверенно передвигая нижними конечностями, скрылись за углом разрушенного коровника, неся на плечах немалых габаритов сумку, которая весьма мелодично позвякивала своим богатым внутренним содержанием. Смею утверждать, что за углом коровника спасателей ждала, от нетерпения сгорая, звезда пленительного счастья.
Я видел, как вдова, сопровождаемая мажордомом Андреичем, села в джип на заднее сиденье и будто растворилась в нем. Впрочем, и впоследствии, пока шли приготовления к отъезду, из машины Людмила так и не вышла.
Я знал, что нам придется ехать вместе, но, тем не менее, перспектива раньше времени скрасить одиночество вдовы совершенно меня не прельщала. Присев на какой-то до невозможности посеревший дряхлый пень, я закурил с нескрываемым наслаждением.
– Ну чё, геологи, че-нибудь нашли иль как?
– Ах, это вы. Здравствуйте.
– А да спасибо, мил человек. И тебе не хворать.
– Бабуленька, вы присаживайтесь – Я поднялся с пня, имея откровенное желание уступить батурихинской старушке единственное сидячее место в радиусе десяти шагов.
– Ай, мил человек, да ты не майся. Сиди уж себе. Я ведь еще прыткая. Надоть будет – молодых перескакаю. Силенки-то пока, слава Создателю, еще имеются. Ты лучше мне скажи, мил человек: как вам сгулялось-то в дремучесть нашу? Нашли, поди, чево иль как?
– Ну а как же, бабуленька? Чего нам пустопорожними понапрасну-то гулять? Понапрасну гулять смысла нет, бабуленька. Конечно же нашли. Вот меня возьми, к примеру: отчасти себя же самого отыскал. Ну, во всяком случае, очень надеюсь, что отыскал. Нашел, думаю, способность иногда взглянуть на себя со стороны. Разве это не находка, бабуленька?
– Ой, мил человек, так эта ж важно. Знамо, как важно. Ежели, говоришь, со стороны, так эта ж вот она талантливость и есть. Эта ж сразу же наскока ближе к Богу-то. Во как я тебе скажу, мил человек: видать, не зря плутал, не зря. А ведь плутал поди?
– Плутал, бабуленька, плутал.
– Во-во, мил человек, плутал. И че ж? Плутал, плутал, да все же вышел. Хорошо! – Старушка добродушно засмеялась, вовсе не стесняясь демонстрировать мне отсутствие зубов. – Ладноть тебе, мил человек, иди уже, не то геологи твои без тебя домой уедуть, а ты, коли у нас застрянешь, назавтрева со скуки и помрешь.
Я вдруг неожиданно вспомнил, что у меня где-то должны были быть рубли. Я их, по-моему, брал «на всякий там разный случáй», как любил выражаться Карп Тимофеевич. Отыскав деньги в нагрудном кармане ветровки, протянул старушке две с половиной тысячи рублей:
– Бабуленька, пожалуйста, в знак дружбы, так сказать, возьмите.
– Не-не-не, мил человек, не надоть. Мне всего хватат. У меня пензия есть… И на пень не клади – не возьму. Умыкнут, а добру пропадать-то негоже. Не надоть, мил человек. Благодарствую.
Я попытался ее уговорить, но она так и не согласилась. Видно, гордая была старушка, а жалко. До обидного жалко, потому что не та ситуация. Ни к чему здесь гордость проявлять. Ну, а что ты тут поделаешь? Ведь в большинстве своем это такое поколение, и их уже не переделать. Я думаю, что как раз она и строила Магнитку. Нет, не Степан Данилыч, а именно она босыми ногами мешала бетон в ноябрьский холод, в то время как Степан Данилыч, сидя в тепле, с пристрастием выискивал врагов народа.
Мы попрощались. Я обнял старушку, а она меня перекрестила. Вот так и разошлись.
За весь обратный путь – а он занял по времени больше трех часов – мы с Людмилой Георгиевной не обмолвились ни единым словом, даже ни разу друг на друга не взглянули.
Спать мне не хотелось, и я лишь тем и занимался, что смотрел в окно и пытался разглядеть марки и модели проносившихся нам навстречу автомобилей, которых по мере приближения к родной столице почему-то становилось все больше и больше.
Массивные ворота с присущей им солидностью медленно открылись, и наш кортеж неторопливо въехал на территорию особняка Людмилы Георгиевны Неказистой. Кстати, дорогой читатель, ныне вдовы, если мне не изменяет память. И если хорошо подумать, ведь никем не занятая ниша. Непаханое поле для задумок и свершений. Чаще везет тому, кто каждую секунду готов на дерзновенные порывы. Ищите да обрящете, дерзайте и, чем черт не шутит, удачно женитесь на миллионах.
Когда мы с Людмилой вышли из машины, я без тени смущения подошел к вдове и спокойным тоном, не повышая голоса, сказал:
– Людмила Георгиевна, уверен, что вы человек ответственный и держите данное вами слово. Поэтому я ни в малейшей степени не сомневаюсь, что завтра же вы перечислите на мой расчетный счет дополнительные триста тысяч долларов.
– К сожалению, это невозможно, – наконец-то я услышал ее голос. Он был тоже негромким и таким же бесстрастным.
– Что вы хотите этим сказать? – От услышанного я не оторопел и даже, прямо вам скажу, не испугался. Только скривил на губах ироничную улыбку.
– Сегодня суббота. Банки не работают. Только в понедельник, – глядя куда-то в сторону, ответили мне. – Андреич, – обратилась она к проходившему мимо нас мажордому, – распорядись, чтобы этому господину предоставили машину. Его необходимо отвезти домой.
– Да уж, пожалуйста, Андреич, – в свою очередь не преминул и я обратиться к мажордому. – Необходимость в этом назрела давно.
Не сказав больше ни слова, вдова повернулась и медленным, неторопливым шагом направилась в сторону лавочки, на которой несколько дней назад мы с ней пили водку, непринужденно закусывая маринованными опятами. Дойдя до лавочки и как-то грузно опустившись на нее, Людмила словно замерла, а я, пока не предоставили машину, все это время наблюдал за ней. Спина Людмилы оставалась неподвижной. Такое создавалось впечатление, что вдова как будто не дышала… Да нет, конечно же она дышала. Просто такое создавалось впечатление. Всего-то лишь.
– Куда поедем, шеф? – спросил меня сидевший за рулем молодой белобрысый улыбчивый парень.
– В Солнцево. В районную больницу.
– А дорогу покажете?
– Легко.
– Ну, тогда нет проблем.
– Замечательно. У меня тем более… – Я почему-то абсолютно был уверен, что не позднее понедельника деньги на мой расчетный счет поступят. Будь на ее месте кто другой – тогда не знаю, но эта непременно перечислит. Ей по-иному поступить гордыня не позволит. К тому же, думаю, от такого пустяка, как триста тысяч долларов, бюджет вдовы особых изменений не претерпит. Ну, и на здоровье. Пусть живет себе дальше в свое удовольствие. Я не обижусь.
Когда мы подъехали к семнадцатой городской больнице, я сказал белобрысому весельчаку, что в его услугах больше не нуждаюсь, и с миром отпустил на все четыре стороны. Сам же, беспрепятственно пройдя через приемное отделение, поднялся на лифте на пятый этаж и, без труда отыскав кабинет заведующего хирургическим отделением, громко постучал. Не дождавшись ответа, открыл дверь и вошел в кабинет. В стороне стояли низкий столик и небольшой диван, на котором сидел утомленного вида человек и курил сигарету.
– Извините, я без приглашения.
– Ну, вы все же постучали. Уже неплохо. Так что будем считать, что нормы этикета соблюдены.
– Скажите, – без преамбул с места в карьер начал я, – вас ведь зовут Алексей Николаевич? А фамилия ваша Комиссаров?
– Совершенно верно. Присаживайтесь. Чем могу быть полезен? – Доктор не придал моей осведомленности никакого значения. Да и действительно, чему тут, собственно, удивляться? Разве что из налоговой пришли, так это не к нему. Вот лучше бы повысили зарплату медперсоналу, но это опять же тогда не к налоговой… В общем, кто бы ни пришел, все равно получается замкнутый круг. Ну и тогда чему здесь удивляться?
– Благодарю вас, но я лучше постою. В дороге насиделся. Алексей Николаевич, вы можете мне ответить еще на один вопрос? вы знали Остроголова?
Сначала Комиссаров сидел не шелохнувшись и лишь спустя какое-то время медленно поднялся с дивана. Он внимательно посмотрел мне в глаза. Немного помолчал, затем ответил как-то уж очень спокойно и безэмоционально:
– Да, я знал Остроголова. Павел был моим другом. Когда-то. Только он умер. Умер уже больше года назад.
– Мне это известно, – сказал я, а потом добавил: – Умер потому, что сам этого хотел. Потому что не мог больше жить, а Бог сжалился над ним и забрал его к себе. Ему там, наверное, лучше.
– Наверное. Постойте-постойте, а вы случайно?.. – доктор улыбнулся.
– Да, доктор, именно он. Он самый. Грибничок собственной персоной. Чужих рассказов воспроизводитель. Эдакий своего рода сканер.
– Вот как? Что ж, забавно, – ответили мне, садясь обратно на диван.
– Согласен, забавно. Но может быть куда забавнее. Как вы думаете, Алексей Николаевич, нам с вами хватит трехсот семидесяти четырех миллионов долларов… и плюс еще шестисот тысяч, чтобы в этой замечательной стране больше не осталось ни одной несчастной детской судьбы? При этом я отлично понимаю, что даже среди соотечественников отыщется немало иронично настроенной мрази, которая, кривя губами, нам скажет в завуалированной форме что-нибудь о геополитической нецелесообразности на этот период развития страны, но смысл будет таков: к чему такие колоссальные затраты, если достаточно двух газовых камер и пары товарных составов? В общем, естественный отбор. Пусть выживают сильнейшие.
– Даже если не учитывать, – не сразу ответил Комиссаров, – сколько придется «отстегнуть» той же мрази, сидящей в теплых и уютных кабинетах, чтобы хотя бы не мешали, не чинили препятствий… – Комиссаров почему-то снова улыбнулся: – Ну, простите, я скажу вам так: пока не знаю. Нужна программа. Другими словами, надо думать и считать, все до мелочей просчитывать. И потом, одно дело жизнь, а другое – судьба.
– Так что вы решили, Алексей Николаевич?
– Решил? А что тут решать? Тут и решать-то нечего. Если вы не шутите, то на такое дело не грех и жизнь положить. Даже отбросив громкие слова. Я лично в этом вижу смысл.
– Значит, до завтра?
– Почему? Можно встретиться и сегодня вечером. Только где-нибудь после десяти. Хорошо? Раньше не успею физически.
– Идет.
Какой удивительный летний вечер нам подарила природа. Воздух был не просто теплым – воздух был уютным. Он располагал. Едва ощутимый нежный ветерок… Он все же ненавязчиво, да придавал московским улицам необходимую прохладу после дневного зноя, которым мы, москвичи, не особо-то и избалованы. Этот ветерок придавал московским улицам даже не прохладу – свежесть. Комфортную теплую свежесть. Что и говорить, редко в наших широтах выдаются такие вечера. И вполне естественно, что, когда я вышел за территорию семнадцатой больницы, мне категорически не захотелось сразу же ловить попутку. Мне захотелось прогуляться пешком пару кварталов и подышать этим неповторимым московским вечерним воздухом. Казалось бы, ну только что из леса, где кислорода хоть отбавляй, ан нет – очень, понимаешь ли, захотелось подышать свежим столичным углекислым газом. Вероятно, обычный синдром рядового жителя мегаполиса, который, оказавшись в чистой экологической зоне среди леса на пикнике и от этого почувствовав себя плохо, попросил друзей отнести его к выхлопной трубе автомобиля. Да, согласен, это старая средневековая хохма, но тем не менее. В общем, в Москве в тот вечер стояла благодать. Райская была погода, а настроение от встречи с Комиссаровым… Ну, здесь и лишних слов не надо: хотелось жить и действовать, потому что виден был конкретный, определенный смысл твоего, лопух, дальнейшего существования, а это, признайте, друзья, слишком близко к ощущению обычного, многим знакомого человеческого счастья. Да, пусть и неполного, но все-таки близкого.
«Девочка… Ах ты, девочка… Тоже мне, девочка, – мысленно твердил я про себя, а может, и вслух говорил себе это… Неважно. Да в этом ли дело? – Какая ты, к черту, девочка? Ты – порождение дьявола. Ну надо же! Извращение, которое придумать-то нельзя. Как же можно, тварь ты этакая, ребенка сделать орудием для воплощения чудовищных замыслов, испепеляющих, уничтожающих все живое и разумное на своем пути? Сделать бесчувственным проводником своих кощунственных идей? И почему такая гадость? Почему обязательно девочка? А я вот знаю ответ. Потому что девочка-ребенок – воплощение чистоты и непорочности. Да только вот болт тебе ржавый в твой хабальник поганый! Не выйдет, собака ты дикая! – От переизбытка эмоций, в ту пору обуявших меня, я даже, по-моему, резко вскинул одну руку вверх, ударив другой по изгибу локтевого сустава, отчего проходивший мимо весьма неприятной наружности молодой человек резко отпрянул от меня, негодующего, в сторону. – Не выйдет, сволочь! Не получится! Ничего, мы вылечим, научим, воспитаем… Ну… и все остальное. А поэтому – не получится, понял? Понял, козел ты двурогий?.. Вдова тебе в помощь…»
Бодрым шагом, восторженный и с высокими мыслями, я шел по тротуару одной из улиц московского района Солнцево и на всю эту улицу улыбался своей широченной улыбкой, сияющей таким обычным и таким человеческим счастьем. Думаю, нетрудно догадаться, что, невзирая на выплеснутые эмоции в адрес откровенного зла, мое настроение вполне соответствовало моей же собственной улыбающейся физиономии. Хотелось петь и радоваться жизни или, скорее, радоваться жизни и громко петь на всю округу. И очень мне хотелось, чтобы мою радость разделяли все вокруг. Вот такой я человек, мой дорогой читатель.
«Прости меня, хозяин, но это снова я. Всего лишь пару фраз, – слишком отчетливо услышал я своим восторженным, на радугу похожим, от счастья обезумевшим сознанием отвратный, плесенью пропахший, до омерзенья серый голос моего второго „я“. – Всего лишь пару фраз, и больше ты меня, придурок, не услышишь».
Все что угодно, но только вот не эта дрянь. Нашел-таки момент. Ну что за гнида? Ненавижу. И почему я должен постоянно терпеть в виде киянки у себя под коркой подобное несовершенство?
«Ну ладно, говори, хамло, но только быстро. И помни, что твой номер – девяносто восемь…»
Ничто на свете в ту минуту не смогло бы омрачить безудержный полет моей влюбленной в мир души.
«Во-первых, я тебя благодарю, что все же ты меня определил в первую сотню, однако я, прости, хозяин, вовсе не об этом. Я лишь хотел тебе заметить, что все без исключения расчетные счета, как испокон веков, так и поныне, находились и находятся в таком учреждении, как банк. А банков на Земле всего немногим меньше, чем планет в космическом пространстве, поэтому тебе, дебил, не хватит жизни, чтобы отыскать заветную контору, где ваши денежки лежат себе в рядочек и скорбно думают: „Когда? Когда же наконец придет за нами предъявитель с лучезарным взором оголтелого мессии? Когда, опутанный идеями добра, назвав пароль, он вызволит нас всех до доллара из этого чудовищного плена, где мы бездарно прозябаем на нищенских, никчемных банковских процентах? Когда мы сможем наконец реально послужить своей заброшенной Отчизне?“ О, я вижу, лучезарный ты кретин, как плачут, как рыдают эти деньги, захлебываясь в собственных слезах. Но, дергаясь в бессмысленных конвульсиях, они отлично понимают всю тщетность и несбыточность своих неоправдавшихся надежд. Утопия, хозяин, вещь поистине отвратная. Как говорится, лучше уж синица… И потому еще отчетливей я вижу, как с каждою минутой, угасая, надежды эти истлевают, превращаясь в серый пепел. А пепел – это тлен, хозяин. Конечно, можно было бы дерзнуть… на пару-тройку лет. Методом тыка поработать. Но это, если очень сильно повезет, да только ты у нас, я знаю, невезучий. И что теперь, скажи мне, толку в том, что Бог тебя пометил и назвал тебе пароль? Скажи мне: есть ли у тебя ответ, дурашка? Ладно, так и быть, хозяин, я тебе из уважения отвечу. Ответ до примитивности простой: знай, половины в этой жизни не бывает, как не бывает в ней полудомов, полусемей, полуморали. Как не бывает в этой бренной жизни полудемократов, полулибералов, полудураков, и полупатриотов в этой жизни тоже не бывает! Да, вот еще, мой славный дурачок, есть напоследок у меня к тебе одна малюсенькая просьба: мне б не хотелось, чтобы ты у нас стрелялся. Всего лишь скромная хорошая идея: моим нетленным мыслям в тебе еще немножечко пожить. О моей просьбе поразмысли на досуге. Ну, вроде бы и все. Заметь, ведь только пару фраз, как и обещано мной было. Пока, дружок, до встречи и, пожалуйста, не кашляй. Ты очень много куришь. Ты это… Вот что, береги себя, дружок».
Сначала меня шарахнуло на проезжую часть, и водитель проезжавшего КамАЗа, в последнюю секунду успев отвернуть руль, выскочил на встречную полосу. Благо, что дорога в тот момент была свободна, и лобового столкновения не произошло. От резкого торможения машину занесло, и она пошла юзом, в результате врезавшись в стоявшее на противоположной стороне благоухающее пышной зеленой растительностью дерево.
Затем, с отчаянием попавшего в западню, я зачем-то пытался отодрать целую секцию рабицы, которая служила ограждением строительной площадки. Поймав ни в чем не повинного под два метра ростом, здоровенного прохожего, долго тряс его за отвороты пиджака, при этом с вытаращенными глазами бормоча себе под нос – а иногда и выкрикивая – нечто совершенно бессвязное:
– Да понимаешь ли ты, черт подери? Ну почему не думаем? Ай, боже, ну какой я идиот! А если их классифицировать? Банки эти? Олигарх ведь не дурак, чтобы класть в ненадежный… А ты, мое второе «я», ты не мое рациональное начало. Нет. Ты и есть сам дьявол, сидящий во мне! А как же Комиссаров? Что он, бедняга, обо мне подумает! Господи, стыд-то какой! Старушка, ну где ты? Ну подскажи же наконец, что мне теперь делать? Как же нам теперь быть с тем, что мы с доктором задумали? Что, крах?! А вот и хрена вам, я не отступлюсь! С этим делом надо заканчивать… Нет, это дело надо реанимировать, возобновлять! Не иначе! Нет-нет, будем по кирпичику, по капле… Будем-будем, вот увидите, посмотрите…
Видимо, много чего еще я наговорил и натворил на утопающей в зелени живописной улице одного из московских районов под поэтичным названием Солнцево, пока… Пока не полетел. Да, мой дорогой читатель, именно так: полетел. Как-то совершенно неожиданно и, главное, легко меня оторвало от земли, и я, казалось, даже глазом не успел моргнуть, как воспарил над крышами панельных девятиэтажек. Но для человека, впервые полетевшего без вспомогательных средств, начальные ощущения получились, прямо скажем, нестандартными, если, конечно, такое определение вообще здесь уместно.
«Ну вот, я и полетел, – подумалось мне. – До чего же ординарное решение, принятое, кстати, неизвестно кем. А может, мной самим? Кто знает? Сколько их уже летало в романах, в стихах, поэмах, в кинофильмах? Откровенная, ничем не прикрытая банальность. Ничего удивительного, сверхъестественного, поражающего воображение. Примерно таким же макаром можно глядеть и в стекло иллюминатора, если только обзору не мешает крыло. Ты будто в том же самолете: не в состоянии сам выбирать направление. Ты в роли пассажира. Тебя несет помимо твоей воли, не говоря уже о том, что если падать, то опять же явно вопреки твоему желанию… Да, кстати, а куда меня несет?»
Я отчетливо видел, как сначала подо мною проплыла Москва, а затем и ближнее Подмосковье. Долетев до аэропорта Шереметьево я почему-то резко ускорился, взяв курс на северо-запад. Буквально через мгновение уже под городом Тверь направление полета снова изменилось. Теперь мой курс лежал на северо-восток.
«Что, опять Батуриха? Нет, я прошу, не надо! Я больше не хочу в Батуриху! Мама, забери меня отсюда! Все что угодно, но только не это!»
Да, вот она, Батуриха, аккурат подо мной. Вот они, до острой боли мне знакомые, пугающие таинственностью девственные леса Тверской губернии. Всего-то триста километров от Москвы, а ощущение, что ты в другой галактике. Нет, правда, я хочу домой. В Москву. Обратно. Не надо мне ни тишины, ни кислорода, ни умиротворенности. Да у меня, в конце концов, в Москве дела!
Судя по всему, меня не просто «тормознули» – не по воле собственной я остановился. Я повис. Повис в буквальном смысле между небом и землей… как окорок перед копчением. Повис в тревожном ожидании чего-то для меня совсем ненужного, несимпатичного и крайне неприятного. Да только и на этот раз, к большому сожалению, «предчувствия его не обманули»: передо мною словно ниоткуда возник лохматый образ драматурга. Тит Индустриевич Семипахов имел весьма суровый вид, и я почувствовал без ложного сомнения, что Семипахов не на шутку тверд и непреклонен в своих намерениях высказать в лицо все то, что накипело. Я, впрочем, сразу догадался: он ничего хорошего не скажет. Скорее, это будет что-то нелицеприятное в мой адрес. К тому же, ладно бы он был один, еще куда ни шло, но ведь за ним висела целая орава хорошо знакомых мне селян, и если уж судить о настроениях висевших по выражениям их лиц, то даже дураку понятно, что симпатий к новоприбывшему Грибничку ребята не испытывали вовсе. Конечно же я снова испугался. Правда, теперь уже в висячем положении.
– Вы, товарищ Грибничок, бесчестный человек. вы – негодяй. вы обманули, не сдержали слово… – Еще б чуть-чуть, и драматург, казалось, разрыдался бы, как баба, но вместо этого – с размаху звезданул мне прямо в челюсть. Ох, как это по-русски! Что характерно, попросту, по-русски, и сразу же становится понятно, что в Скандинавию ты, брат, не улетел. Ты здесь, в родных пенатах, у своих, в Тверской губернии. Какая благодать!
Думаю, понятно, что физически удара драматурга я не почувствовал совсем, но, как заправский акробат, не то от ветра, может, от испуга наделав в воздухе несметное количество кульбитов, затем с километровой высоты вдруг резко камнем рухнул вниз, при этом неуклонно соблюдая скорость, с которой бы летел парашютист, забывший в эйфории или впопыхах надеть на свои плечи спасительный заветный парашют.
Ну вот и все, мой дорогой читатель. Мгновение – и от меня останется пахучая коровья жалкая лепешка. Нет, я не спорю, лепешка, несомненно, сможет послужить прекрасным удобрением для почвы, да только я на роль лепешки не согласен! Да, я готов взглянуть на прожитое с высоты – с высокой философской точки зрения, – но чтоб вот так бездарно мордой и об землю?!. Я не желаю, не хочу!
Судьба. Она безжалостна, мой дорогой читатель: ш-ш-шмяк!