В биографическом очерке Сигизмунда Августа, короля польского (см. кн. 2), мы говорили о вредном влиянии на характер мужчины воспитания его в кругу женщин; теперь, приступая к жизнеописанию Людовика XIV, нам приходится повторить то же самое. Внук флорентинки и сын испанки, Людовик был одарен пылкой, страстной, неукротимой натурой. На попечение воспитателя своего Перефикса, епископа родезского (впоследствии архиепископа парижского), он отдан был уже в отроческих летах, когда к сердцу его были привиты многие дурные качества — неискоренимые. Первым из них была непомерная гордость и ненасытное сластолюбие: гордость находила себе обильную пищу в раболепной лести придворных; что же касается до сластолюбия, то и оно было развито в отроке не по летам, благодаря, во-первых, постоянному его обращению в кругу фрейлин и статс-дам Анны Австрийской, во-вторых, вследствие прилежного чтения рыцарских романов, распалявшего и без того пылкое воображение короля-мальчика. Он вбил себе в голову, что ему суждено быть героем вроде Танкреда или Амадиса, но вместо того разыгрывал при дворе своей матери роль Дон-Кихота, с тою единственною разницею, что ламанхский гидальго был в летах зрелых, а Людовику едва исполнилось четырнадцать; Дон-Кихот был идеалистом, а у его юного двойника сквозь рыцарскую мечтательность прорывалась грубая чувственность. Он лазил в окна комнат, занимаемых фрейлинами, подглядывал в замочные скважины, когда они одевались; наконец, иногда забирался и прямо в их дортуары чрез тайные двери… Горничная Анны Австрийской госпожа де Бовэ (как мы уже говорили) первая посвятила юного рыцаря в таинства любви и втолкнула его на поприще разврата, на котором он так успешно подвизался до того возраста, когда бессилие физическое заставило его опомниться и удариться в старческое ханжество.
В восемнадцать лет Людовик был стройный широкоплечий юноша, среднего роста, с высоким лбом, орлиным носом, пламенными выразительными глазами, несколько выдающейся вперед нижней губой и грациозно округленным подбородком: отличительные признаки бурбонской крови и вместе с тем, по наблюдениям Лафатера, склонности к наслаждениям чувственным. Улыбка его лица, слегка протронутого оспою, была не лишена приятности; говорил он протяжно, с расстановками, с легким недостатком в произношении, заменяя твердый р гортанным г… Походка у него была величавая, несколько театральная; впрочем, театральность проглядывала не только в движениях Людовика, но и в самых его речах и поступках; он вообще любил и — надобно отдать ему справедливость — умел ходульничать и позироваться. Отличный наездник и ловкий танцор, он удивлял своим искусством на каруселях и в придворных балетах. Избрав своею эмблемою солнце, он действительно ослеплял своими блестящими внешними качествами, но не обладал даром обогревать окружающих душевной теплотой: и северное сияние, и фосфор светят, но греют ли они? Душа Людовика была жестка и холодна, как лед, а от лучей его славы отдавала фосфористым смрадом могильного тления, или, лучше сказать, как фосфор — продукт гниения органического, так и лучистая ореола, которою окружал себя версальский полубог, была продуктом его непомерной гордости и душевной испорченности. Внешность и только внешность занимала Людовика, и ею он маскировал душевное свое ничтожество. Упоминая о его преобладающем пороке — сластолюбии, мы забыли сказать, что оно проявлялось во всех своих видах, т. е., кроме сладострастия, Людовик славился любовью к лакомствам, перешедшею с годами в обжорство; в зрелых летах он просыпался по ночам и ужинал вторично с таким аппетитом, как будто и не закусывал, отходя ко сну. Вследствие этой неумеренности король очень часто страдал расстройством желудка, отражавшимся и на его расположении духа. В эти минуты хандры жутко бывало придворным, невесело бывало народу и страшно бывало приговариваемым к наказаниям — лишние годы каторги, несколько лишних степеней пытки, даже смертная казнь, в тех случаях, когда она могла бы быть заменена пожизненным заточением, — таковы бывали последствия обременения королевского желудка лишним куском паштета… В чужом пиру похмелье!
Восемнадцатилетний Людовик в любовных своих похождениях сделался отважнее и предприимчивее, да и придворные девицы перестали смеяться над его влюбчивостью, так как тут кошке были игрушки, а мышкам слезки. Госпожа де Навайль, надзирательница за фрейлинами, зорко следила за ними, наушничала Анне Австрийской на ее сынка; приказала, наконец, замуровать потайную дверь, чрез которую Людовик прокрадывался к своим одалискам. Препятствия и выговоры только пуще разжигали страсти в молодом короле. Дочь метрдотеля Елисавета де Тернан была первою его любовью, по которой он вздыхал, плакал и томился… месяца два. Видя неприступность красавицы, он поверг свое нежное сердце к стопам фрейлины де ла Мотт д'Аржанкур (в январе 1658 года), но и тут ему отвечали совершенным равнодушием, да, кроме того, и строгая матушка задала влюбленному порядочную головомойку. Наш мотылек, согнанный с одного цветка, не замедлил перепорхнуть на другой, и цветком этим была племянница кардинала Олимпия Манчини. Будучи годами старше Людовика, она, однако же, отвечала ему вздохами на вздохи, взглядами на взгляды, но и только, а король домогался чего-нибудь посущественнее. Брак Олимпии с графом Суассоном, подобно мечу Александра Македонского, рассек гордиев узел этой платонической связи. Людовик, не унывая, обратился к сестре Олимпии, некрасивой, но умной и хитрой Марии. Кто-то из современников назвал ее обезьяной за хитрость, отчасти же и за наружность: очень смуглая, как арабка толстогубая, небольшая ростом, Мария живостью движений и игривостью действительно напоминала гориллу или макаку, но и это сходство карикатуры человека с животным не только не охладило, но чуть ли не усилило страсти Людовика к Марии. Начали они перепискою; куда она их завела, об этом история стыдливо умалчивает, но весьма вероятно, что страсть короля вознаграждена не была. Мария Манчини увлекала его в надежде быть не фавориткою, но законной супругой, отчего и Людовик был бы не прочь, если бы в это дело не вмешались кардинал и Анна Австрийская. Как ни честолюбив был Мазарини, но он как человек умный понимал, что подобный брак был бы посмешищем всей Европы, да и его самого поставил бы в неприятное положение.
— Пора женить короля! — решил он сообща с Анной Австрийской, и решение это тем более было непреложно, что оно находилось в тесной связи с событиями политическими; этот брак Людовика XIV с инфантою испанскою Марией Терезией (9 июня 1660 года) был могущественною скрепою недавно заключенного Пиренейского мира. Объятья прелестной супруги отвлекли короля от Марии Манчини, впрочем, весьма ненадолго. Довольствоваться ласками жены, имея возможность обладать первейшими красавицами двора… подобное самоотвержение было не в характере Людовика XIV.
31 марта 1661 года Анна Генриэтта Английская, дочь короля Карла I, возросшая во Франции, выдана была за герцога Филиппа Орлеанского, брата Людовика. Брак этот, следствие политических комбинаций, был ей не по сердцу; втайне она любила Людовика XIV, но умела преодолевать себя и не выказывала ему своих чувств: страдала и ревновала молча. Если бы король менее увлекался страстями, не порхал от одной фрейлины к другой, а обратил бы свое внимание на Генриэтту, почему знать, не нашел ли бы он в ней верную, добрую жену, способную обуздать его пылкость и дать его страстям благородное направление? В политическом отношении родственный союз с Англиею мог принести Франции громадную пользу и устранить многие бедственные столкновения ее с Великобританиею в недалеком будущем… но ничего подобного не было, и Генриэтта покорилась своей безотрадной участи. Двор ее, по составу женского персонала, уподобляли гирлянде живых цветов; так прелестны были фрейлины Генриэтты, между которыми особенно отличались красотой и грацией девицы де Сурди, де Сойянкур, Сент-Эньян, де Вард, Монтозье, Бюсси, де Гиш, Тоннэ-Шарант и ла Вальер, о которой теперь нам предстоит рассказывать читателю.
Луиза Франциска де ла Бом ле Блан де ла Вальер родилась в 1644 году в Туренни и в детстве, потеряв отца, воспитывалась в замке Блуа, принадлежавшем Гастону Орлеанскому. Пятнадцати лет она поступила фрейлиною к Генриэтте Английской и обратила на себя внимание всего двора красотой, умом и грацией, несмотря на маленький физический недостаток: она прихрамывала. Вот что говорит о ней один из современников: «Девица эта, роста посредственного, но очень худощава; походка у нее неровная, хромает. Она белокура, лицом бела, рябовата, глаза голубые, взгляд томный и по временам страстный, вообще же весьма выразительный. Рот довольно велик, уста румяные. Она умна, жива; имеет способность здраво судить о вещах, хорошо воспитана, знает историю и ко всем этим достоинствам одарена нежным, жалостливым сердцем».
Охладев к своей супруге, Людовик XIV в Сен-Жермене стал часто навещать свою невестку Генриэтту Английскую, чем подал ей повод думать, что он сочувствует ее безответной любви, но… «умысел другой тут был»: король в толпе фрейлин отыскивал себе предмет страсти, и пламенный его взгляд особенно часто останавливался на молоденькой ла Вальер. Однажды он заговорил с нею, и заметно было, что этот разговор доставил и ему, и ей большое удовольствие. Генриэтта, не подозревая возможности серьезной связи Людовика с молоденькой ла Вальер, не обращала внимания на предпочтение, оказанное ей королем перед другими фрейлинами, из которых многие были гораздо красивее ее. Однако Людовик в ухаживаньях своих за ла Вальер принялся действовать систематически, как и следовало опытному волоките. Он подарил красавице пару драгоценных серег и браслет, которые она надела и носила постоянно; вскоре связь короля с ла Вальер сделалась сказкою всего двора; фаворитка обратила наконец на себя внимание всей Европы. В Англии и Голландии появились во множестве памфлеты, посвященные более или менее правдивому описанию нежных отношений короля французского к фрейлине герцогини Орлеанской. Из подобных памфлетов особенно замечателен изданный под именем графа Бюсси-Рабютен и будто бы заимствованный из дневника Генриэтты Английской. Подробности сближения Людовика с его первой фавориткой до того любопытны, что мы приводим их в двух редакциях: по рассказам Бюсси-Рабютена и Тушар-Лафосса — компилированным последним из современных мемуаров. Вот рассказа первого от имени Генриэтты Английской:
«Король, как вам известно, часто посещал меня, чтобы исповедовать мне сердечную свою тоску, мучившую его после отъезда принцессы Колонна,[1] и сокращать время, тянувшееся для него слишком долго. Раз, когда король был скучнее обыкновенного, Роклор, желая вывести его из задумчивости, сказал шутя, что им очарована одна из моих фрейлин, и, передразнивая ее, прибавил, будто она ради сердечного своего покоя не желает более видеть короля. Шутка Роклора развеселила короля. Через несколько дней, выходя из моей комнаты, король увидел девицу де Тоннэ-Шарант[2] и сказал Роклору: «Желал бы, чтоб эта самая любила меня. Не она ли?» — «Нет, — отвечал Роклор, — а вот кто (указав на ла Вальер, и продолжал), подойдите же, сударыня, подойдите, коль скоро вы так обожаете великого государя!» Эта шутка переконфузила девицу ла Вальер, которая не оправилась от смущения даже и тогда, когда король почтительно поклонился ей и говорил с нею как нельзя учтивее. В этот день она, вероятно, ему еще не понравилась, но он хотел оградить ее от насмешек. Через шесть дней он, увидя ее, часа два разговаривал с нею, и эта беседа решила ее участь. Стыдясь приходить к этой фрейлине, не видаясь со мною,[3] он вздумал разгласить по всему двору, будто влюблен в меня, и при ком-либо из посторонних нарочно ухаживал за мною, нашептывая мне всякие пустяки. В другое же время он заводил разговор о своей красавице, расспрашивая меня о малейших безделицах; видя, что это его тешит, я отвечала ему на все его расспросы. Помнится, как-то фрейлина де Тоннэ-Шарант заболела лихорадкою, а ла Вальер провела с нею целый день, что весьма раздосадовало короля».
Далее в памфлете находим следующие подробности:
«Раз вечером король вместе с королевою-родительницею был у меня. На последней был надет прекрасный бриллиантовый браслет, украшенный миниатюрою, изображавшей Лукрецию. Все мы, дамы, Бог знает чего бы не пожелали за эту драгоценность, а я, к чему скрывать? в полной уверенности, что король намерен подарить его мне, всячески подговаривалась к тому, давая ему понять, как бы я была довольна этим подарком! Король, взяв браслет из рук матери и показав его всем моим фрейлинам, сказал девице ла Вальер, что мы все умираем с зависти; она отвечала ему со своими томными ужимками… Тогда король попросил свою мать отдать ему браслет в обмен на другой, что королева и исполнила с удовольствием. По отъезде короля я сказала всем фрейлинам, что, вероятно, завтра же он подарит мне этот браслет; ла Вальер покраснела и вскоре удалилась с девицею де Тоннэ-Шарант, которая видела, как ла Вальер, тихонько вынув браслет из кармана, поцеловала его. Заметив это, она сказала своей подруге:
— Теперь вы знаете секрет короля; смотрите же, умейте быть скромны!
На другой день король, посетив меня, более часу разговаривал с ла Вальер; хотел увезти ее от меня в Версаль, но она не согласилась; выразил желание, чтобы она надела свои серьги, часы, все свои драгоценности и в этом виде показалась мне: она так и сделала. Я при короле спросила, откуда у нее все это, и король за нее довольно грубо отвечал: «Это мои подарки!» Потом он предложил мне приехать в Версаль вместе с этой тварью, и я поехала бы только затем, чтобы хорошенько ее отделать при королеве… Он, вероятно, догадался об этом и в самый этот день выказал нам крайнюю невежливость, оставив нас всех под дождем, а подав руку ла Вальер, прикрыл ее голову своею шляпою. Таким образом он, издеваясь над нами, выставил на позор то, что мы долгом считали хранить в тайне. Вскоре он надарил своей ла Вальер мебели и всяких убранств, в том числе канделябр ценою в две тысячи луидоров. В отплату фаворитка вышила ему нарядный кафтан, которого он не снимал целые две недели, и за него одарил возлюбленную шестью платьями, между ними одно было украшено бриллиантами и таковым же поясом; затем последовал камзол, такой же точно, как у королевы. Ла Вальер была в нем одета во время парада в Венсенне в честь английских посланников. Заметив карету ла Вальер, король подъехал к ней в галопе и полтора часа простоял у дверей без шляпы, несмотря на моросивший дождик. Отъехав, он шагах в двенадцати встретил кареты обеих королев, но им он только поклонился. Через неделю король и ла Вальер вдвоем поехали в Версаль, где пропировали дней восемь. Возвращаясь в Париж, она упала с лошади. Не будь она королевской любовницей — не ушиблась бы; но тут явилось необходимым кровопускание — по ее желанию из ноги. Врач два раза пробовал отворить жилу и не сумел; король, побледнев как рубаха, пустил ей кровь сам, и фаворитка на целый месяц слегла в постель. Вследствие этого король на два дня отложил свою поездку в Фонтенбло, по возвращении же весьма изволил радоваться; не радовалась только королева: ей было и так довольно горя, а тут еще каждую ночь король стал бредить своей потаскушкой:[4] так королева, плохо знакомая со значением некоторых французских слов, называла девицу ла Вальер».[5]
Таков рассказ Бюсси-Рабютена о первом сближении Людовика XIV с его первой фавориткой, — рассказ, будто бы записанный со слов Генриэтты Английской, герцогини Орлеанской. Переводя этот рассказ, мы нарочно придерживались чуть не площадной простоты слога, более приличного какой-нибудь судомойке, нежели дочери короля английского и невестке короля французского. Трудно поверить, чтобы так выражалась Генриэтта, влюбленная в Людовика XIV и скорбившая о явном предпочтении, им оказываемом девице ла Вальер. Ревность, конечно, могла ослеплять герцогиню; она могла резко выражаться о ла Вальер, но любовной ревности именно мы и не видим: из ее слов скорее видна жадность и зависть, да и завидует-то Генриэтта не любви короля, а его подаркам, которым ведет самый совестливый инвентарь… Нет! женщина любящая, негодуя на счастливую соперницу, не только не станет оценивать делаемые ей подарки, но даже отвергнет их, если бы жестокосердый вздумал ее самое утешать ими. Этот фальш бросается в глаза, и потому к повествованию Бюсси-Рабютена мы относимся с недоверием. Факт на лице: Людовик пленился девицею ла Вальер и, обольстив ее, возвел в сан фаворитки; но едва ли этот факт сопровождался такими странными эпизодами, которые видим в вышеприведенном рассказе.
Тушар-Лафосс (Chronigues de l'Oeil de boeuf), компилируя свои рассказы из современных мемуаров несколько на романтический лад, едва ли не правдивее Бюсси-Рабютена.
По его словам, скромная, застенчивая ла Вальер при посещениях королем Генриэтты Английской первая пленилась им и засматривалась на красавца. Он и сам обратил на нее внимание, но по какой-то робости долго не отваживался высказать ей свои чувства… может быть, вследствие искренней симпатии, которая влекла его к ла Вальер, так как истинная любовь всегда робка и труслива. Как-то прогуливаясь в Венсенском парке, он в уединенной аллее подслушал разговор девицы ла Вальер с фрейлиною д'Артиньи. Красавица беседовала со своей подругою о короле и говорила с таким детским простодушием, что король не мог усомниться, что он любим первой, девственной, любовью. Ему не стоило большого труда увлечь неопытную девушку, к которой он вскоре душевно привязался, хотя и далеко не до той степени, до которой дошла она в привязанности к нему.
Вначале король вел свою интригу с ла Вальер настолько осторожно, что о ней никто из придворных даже и не догадывался. Любовь свою к ла Вальер он маскировал ухаживаньем за Генриэттой Английской: заказывал Бенсераду или Данжо, своим придворным поэтам, нежные послания, которые передавал ей; она отплачивала ему тем же, в полной уверенности, что она единственная причина частых его посещений сен-жерменского замка… Прежняя любовь Людовика, Олимпия Манчини, графиня Суассон, была проницательнее и ревнивее Генриэтты. Не теряя времени, она открыла герцогине, что она служит королю ширмою — не более. Генриэтта вне себя от бешенства сообщила о связи короля с ла Вальер его супруге, инфанте Марии Терезии и Анне Австрийской и безжалостно поставила любовников между двух огней. Началась разыгрываться семейная драма вперемешку с придворными спектаклями, каруселями и блестящими пиршествами, которыми король тешил свою фаворитку. Любовь можно назвать гипокреною поэта или художника: вдохновляемые этим чувством, они создают произведения образцовые на удивление потомству; эти произведения можно назвать прекраснейшими плодами, созревшими под знойными лучами любви. Людовик XIV — прозаик в душе, — любя ла Вальер, воспевал ее чужими устами и собственной своей любовью к ней вдохновил Мансара, Ле-Нотра-и-ле-Брена — создателей Версаля. Этот волшебный замок — памятник любви короля французского к ла Вальер, любовная поэма, созданная из мрамора и вместо иллюстраций украшенная статуями, фонтанами, террасами, цветниками и рощами. Можно положительно сказать, что, если бы Людовик не любил своей ла Вальер, не было бы и Версаля. Замок этот был эдемом, созданным владыкою Франции для своей возлюбленной.
Девятилетний период любви короля к ла Вальер (1661–1670 гг.) можно разделить, подобно периоду годовому, на четыре времени, т. е. весну, лето, осень и зиму. Весна этой любви началась в Сен-Жермене; знойное ее лето и плодоносная осень продолжались в Версале; зима наступила в стенах кармелитского монастыря, в которых исчезала ла Вальер под белоснежным покрывалом сестры Луизы… Бурями и грозами, с которыми были неразлучны лето и осень этой любви, были гонения и обиды бедной ла Вальер со стороны завидовавшей ей Генриэтты Английской, ревнивой жены короля — Марии Терезии Испанской и сварливой ханжи Анны Австрийской… Целая коалиция! Эти три женщины были тремя фуриями, готовыми подвергнуть фаворитку вместе с истязаниями душевными и лютейшим физическим мукам. Как быть? Во всякой любви ад и рай помещаются стена об стену; недаром же древняя пословица гласит: «Нет розы без шипов, нет сладости без примеси желчи. Истины несомненные; но вознаграждать ли аромат розы за царапины, наносимые ее шипами, а ложка дегтя в бочке меда не уничтожает ли всю его сладость? Могли ли утешать ла Вальер бриллианты, которыми ее осыпал Людовик, за грязь и камни, которыми в нее кидали его мать, жена и невестка; могли ли ее тешить карусели и фейерверки в то самое время, когда те же высоконравственные особы вели против нее подкопы и метали в нее чуть не олимпийскими перунами?
Первый громовой удар грянул со стороны Генриэтты Английской. Она накинулась на ла Вальер, как барыня на крепостную горничную. Не довольствуясь градом насмешек и колкостей, Генриэтта сообщила о связи короля догадывавшимся о ней королевам — родительнице и супруге; последнюю могла бы и пощадить хоть ради ее интересного положения. Призвав к себе юную грешницу, Анна Австрийская принялась читать ей такие нотации и нравоучения, что довела ее до истерики; молодая королева была великодушнее; она хоть не желала допустить ла Вальер к себе на глаза. Доведенная до отчаяния, фаворитка, не сказав ни слова королю, уехала в монастырь Шайлльо,[6] умоляя аббатису скрыть ее от позора и преследований как любящего короля, так и ненавидящих ее королев. Весть об этом нравственном самоубийстве его возлюбленной возбудила в короле жестокий гнев и негодование. Позабыв свое достоинство, он поскакал в монастырь, как волк в овчарню, и нежданно-негаданно вбежал в приемную.
— Вы не умеете владеть собою, — заметила ему супруга, когда он садился в карету.
— Зато сумею совладать с теми, которые осмеливаются оскорблять меня! — отвечал он в бешенстве и уехал. Когда ла Вальер вышла в приемную, сопровождаемая аббатисою, король заплакал. «Дешево вы цените жизнь того, кто любит вас!» — сказал он фаворитке резко.
— Господи, умилосердись надо мною! — простонала ла Вальер, падая на колени.
— Господь не заточал вас в монастырь и этого от вас не требует, — сказал ей Людовик XIV. — Страх загнал вас в эту обитель, но я увезу вас отсюда.
— Не страх… раскаяние в моих прегрешениях!
— Раскаиваться вам не в чем. Едемте!
— Государь, — умоляла ла Вальер, — при дворе ожидает меня новый гнев вашей родительницы и супруги.
— Та и другая— мои подданные!
Прямо из монастыря король привез ла Вальер в Пале-Руайяль и ввел ее в комнату Генриэтты Английской.
— Сударыня, — сказал он ей тоном вежливым, но не допускавшим возражений, — поручаю девицу ла Вальер вашему благосклонному вниманию.
— Буду заботиться о ней, как о родной дочери! — смиренно отвечала Генриэтта.
Другими словами: буду молчать и воле вашей прекословить не стану!
Труднее было примирить с фавориткой негодовавшую на нее молодую королеву Марию Терезию. Посредницею для примирения король избрал госпожу Монтозье и имел малодушие подслушивать ее разговор со своей обиженной супругой.
— Король желает, чтобы вы принимали девицу ла Вальер и ее уверение в чувствах покорности и благоговения.
— Я в них не нуждаюсь! — сухо отвечала королева.
— Осмелюсь сказать вашему величеству, — возразила госпожа Монтозье, — что эта внимательность к королю будет ему весьма приятна; отказ может огорчить его.
— Весьма сожалею, но девицы этой видеть не могу. Я люблю короля, но король только ее и любит.
В эту минуту вошел Людовик. Королева смутилась, покраснела до того, что у нее носом кровь пошла, и она быстро удалилась из комнаты.
Внутренно сознавая, что он перед супругою не совсем прав, Людовик тем не менее употреблял все зависевшие от него средства, чтобы сблизить ее с ла Вальер посредством принятия участия той и другою в придворных празднествах. Этот путь был неудачен; королева чаще всего отказывалась от выходов под предлогом беременности, и ла Вальер являлась на праздниках чем-то вроде наместницы. Ей льстили, перед нею раболепствовали не менее, как бы раболепствовали и перед настоящей королевою. В это самое время ярким метеором промелькнул при дворе знаменитый Фуке, осмелившийся роскошью своею затмить версальское солнце. Молодой, красивый собою, отлично образованный, Николай Фуке, суперинтендант финансов, вздумал из своего замка Во создать другой Версаль — царство в царстве. Вокруг этого светила группировались в виде планет-спутниц, заимствовавших от него свет старые фрондеры, юные красавицы и многие из даровитейших поэтов того времени. Лафонтен — правдолюбивый в баснях, низкопоклонник на деле, за честь почитал посвящать имени Фуке свои произведения; Скаррон тешил его своими шуточками; чопорная госпожа де Севинье не гнушалась его лукуловскими обедами. Понятно, что Людовику XIV, деспоту до мозга костей, личность, подобная Фуке, была ненавистна. Со своей стороны французский меценат чуть не открыто бравировал короля, хвалясь своими победами над красавицами и даже дерзая домогаться благосклонности ла Вальер. Неведомо какими путями он добыл прекрасный портрет фаворитки в виде Дианы и украсил им стены своего великолепного кабинета; чрез содействие ее приятельницы фрейлины Дюплесси-Белльевр он предлагал ла Вальер двадцать тысяч пистолей за то, чтобы она хоть на один час забыла короля. Современники говорят, будто Фуке достиг своей цели; по крайней мере, Буало в своей XI сатире дерзнул прямо сказать о блестящем Фуке:
Он никогда ни в чем отказа не встречал
И над жестокими всегда торжествовал.[7]
Состязаясь с королем в роскоши, соперничая с ним на любовном поприще, Фуке, кроме Людовика XIV, имел еще заклятого врага в лице Кольбера, своего контролера, тайно под него подкапывавшегося. Когда Фуке подвергся опале, остряки, намекая на гербы его и Кольбера (на гербе которого был изображен уж), говорили: «Уж заел белку!».[8]
17 августа 1661 года Фуке давал в своем замке волшебный праздник, который можно было назвать последним, прощальным лучом закатывающегося солнца. Король, Анна Австрийская со всем двором удостоили праздник своим посещением; ла Вальер была царицею празднества, и король не отходил от нее ни на шаг в течение всего вечера. Лафонтен сохранил для потомства описание этого валтасаровского пира и, судя по его словам, подобного изящества, роскоши и великолепия не представлял до тех пор ни один из королевских праздников. Красавицы, наряженные нимфами и вакханками, танцевали целые балеты на воздушном театре; в сумерки великолепная иллюминация озарила цветники и рощи; фонтаны и каскады, казалось, струились алмазами и жемчугами; звезды ракет и бураков фейерверка соперничали со звездами небесными. Труппа сестер Бежар, приглашенная Фуке, разыграла аллегорический пролог, нарочно сочиненный Пелиссоном; затем играли новую комедию Мольера Сварливые (Les Facheux), рассмешившую короля и всех присутствовавших, так как многие лица, в ней выведенные, были скопированы прямо с натуры и зрителям были очень хорошо знакомы оригиналы. Здесь, к слову сказать, Мольер началом своей артистической славы был обязан благородному Фуке, сумевшему его оценить и извлечь из того грязного омута, в котором он вращался, скитаясь с труппою сестер Бежар по ярмаркам. Праздник Фуке окончился великолепным ужином, за которым каждому гостю при десерте подан был кошелек, набитый золотом… И в самый этот вечер Людовик XIV решил гибель радушного хозяина. К этому решению побудила короля не столько безумная роскошь, та золотая пыль, которую Фуке пускал ему в глаза, сколько ревность: обладатель Франции имел средства заживо схоронить расточителя в глубочайшей могиле, до краев засыпанной червонцами, но любовь ла Вальер он тогда ценил выше всех сокровищ в мире, и эту самую любовь дерзкий фуке намеревался похитить у короля. Этого Людовик простить ему не мог и не простил. Прохаживаясь вместе со своей матерью по пышным чертогам замка Во, король заметил в кабинете хозяина портрет ла Вальер и остановился перед ним как вкопанный, ежеминутно меняясь в лице; рука его, на которую опиралась Анна Австрийская, заметно задрожала.
— Какая дерзость! — прошептал он невольно.
— Что так гневит вас, государь? — спросила Анна Австрийская.
— Что? — переспросил вне себя Людовик XIV, думая одно и говоря другое. — Разве вы сами не видите и не понимаете, что весь этот праздник не что иное, как наглая насмешка надо мной; оскорбление величества с аккомпанементом музыки, сопровождаемое фейерверком и иллюминацией? А герб и девиз этого хвастуна? «До чего не достигну?» Что это, вызов? Перчатка, которую подданный осмеливается бросать своему королю? «До чего не достигну!» — продолжал Людовик, скрежеща зубами. — Ни до чего не достигнешь, потому что я обрублю прыткие лапы твоей геральдической белке… Сию же минуту прикажу арестовать Фуке!
— Государь, у него в доме?
— Дом — не его, он мой! Все, что здесь, все это золото, сокровища, редкости — все куплено на деньги, у меня же накраденные.
— Государь, подобный поступок может затмить вашу славу.
— Мою славу? — повторил король в раздумье. — Хорошо, будь по-вашему, но будьте свидетельницей даваемого мною слова: недолго чваниться Фуке и падение его недалеко!
Король уехал в десятом часу вечера, отвечая на поклоны провожавших его хозяина и хозяйки брюзгливой гримасой и оскорбительным молчанием. Многие гости остались ночевать в замке; пир продолжался до утра, но утро это сопровождалось зарею гибели тороватого хозяина. Через две недели король со всем двором отплыл в Нант, отдав перед своим отъездом приказание арестовать Фуке. Исполнение этого королевского повеления было возложено на д'Артаньяна, поручика мушкетеров. Посланный со стражею прибыл в замок в то самое время, когда Фуке со своими друзьями тешился балетом, составленным из молодых поселянок. Он удержал за руку Фуке, вышедшего на подъезд, и указал ему на портшез с решетчатыми окнами.
— По королевскому повелению! — заметил при этом д'Артаньян.
— На это его воля, — отвечал смущенный Фуке, — но для его славы я желал бы, чтобы он действовал не с такой скрытностью!
В течение дня той же участи подверглись все приближенные опального и его родственники: де Бетюнь, его зять, архиепископ нарбонский, епископ агдский, братья Фуке аббат и шталмейстер были отправлены в ссылку. Повальный обыск в доме арестанта не мог способствовать его оправданию. По счетным книгам обнаружено было, что Фуке ежегодно расходовал до 4 000 000 франков на подарки и на взятки вельможам, чтобы тем безопаснее пользоваться хищениями казны. Кроме счетных книг и разных документов, бросавших на него неблаговидную тень, у Фуке были найдены: алфавитная роспись всем красавицам, над которыми он одержал победу, и богатые коллекции любовных писем и женских локонов всевозможных цветов. Имя девицы ла Вальер было также найдено в позорном реестре побед счастливого Фуке… Для суда над ним и его сообщниками-казнокрадами назначена была особенная следственная комиссия: преследуя Фуке, подвергая его и сообщников более или менее заслуженной каре законов, Людовик XIV в то же время желал нанести решительный удар партии недовольных, состоявшей из прежних корифеев Фронды. Дело Фуке выдвинуло на первый план Кольбера и Летелье — судей предубежденных, недобросовестных, но вместе с тем прославило имена благородных защитников подсудимого: Пелиссона и д'Ормессона, особенно последнего, который спас голову Фуке от угрожавшей ей плахи. Даже знаменитый Ламуаньон — первый президент парламента, узнавший себя в мольеровском Тартюфе,[9] — даже он отступился от участия в следственной комиссии, сказав во всеуслышание: Lavavi manus meas (умываю руки). Вообще говоря, сочувствие к бедному бастильскому узнику выражалось весьма многими. Так, Лафонтен, пользовавшийся щедротами суперинтенданта в счастливейшие дни его жизни, писал ему хвалебные стихотворения даже во время продолжительного ареста Фуке и его процесса. Баснописца предостерегали его друзья, говоря, что он может навлечь на себя гнев короля, но добряк отвечал им:
— Благодарность не порок. Если же за то, что я говорю и пишу о моем благодетеле, я буду привлечен к ответу — не беда! Напишу по этому случаю басню с самым дельным нравоучением!
Если бы великий король имел в своей душе хотя наполовину благородства Лафонтена, он, без сомнения, не отдал бы Фуке под уголовный суд, маскируя обвинением в преступлении государственном соперничество Фуке со своей олимпийской особою и делая из закона орудие личной мести. Что Фуке обкрадывал казну — этот факт не подлежит сомнению, но почему же Людовик XIV до обретения портрета ла Вальер в замке Во молчал и глядел сквозь пальцы на все хищения фуке и его сообщников? Не явствует ли из этого, что король всегда и во всем личные свои интересы ставил выше государственных? Три года и три месяца тянулся процесс Фуке, окончившийся приговором к пожизненному заточению в крепости Пиньероль. Как мы уже говорили выше, пристрастные судьи подводили его под статью закона, определявшую ему смертную казнь. «Не пожалел бы, — сказал Людовик XIV, — если бы его повесили!» Из мемуаров современников видим, что улики против Фуке были весьма слабы, и надобно предполагать, что суперинтендант, запуская руки в казенные сундуки, умел хоронить концы в воду… Но суть дела была не в казне: единственною причиною гибели Фуке была его любовь к неприкосновенной ла Вальер. Приговор, произнесенный над соперником Людовика XIV, возмутил общественное мнение и послужил какому-то стихоплету темою для следующего водевиля:
Фуке помилован! Веревка продается,
Которую ему враги его сплели…
Теперь веревкой той других вязать придется,
И семерых уж мы сочли:
Кольбер и Сент-Элен; прибавим к ним: Пассора
И канцлера Понсе, Беррье[10] нельзя забыть,
Затем — Геро, Ноге… как раз — четыре вора
И трое бешеных… Вязать же их, крутить,
Повесить для позора![11]
Рассказ о падении Фуке отвлек нас от настоящего предмета нашего повествования, и мы возвратимся к событиям, следовавшим вскоре после ареста суперинтенданта.[12]
Королева Мария Терезия разрешилась от бремени сыном. Людовик XIV порадовался рождению дофина именно настолько, насколько требовал этикет; душа его и сердце по-прежнему неизменно принадлежали ла Вальер. Он купил для фаворитки и великолепно отделал дворец Бирон и здесь посещал ее ежедневно, весьма часто проводя время до утра. Независимо от наслаждений любовью, его величество тешился карточной игрой, проигрывая партнерам громадные суммы. Это явное сожительство было соблазном для всего двора, однако же, кроме обеих королев, все молчали и раболепствовали пред фавориткою. Людовик вторично попытался уговорить свою супругу принять девицу ла Вальер в свой штат, и Мария Терезия согласилась с условием, чтобы фаворитка была выдана замуж. Король и сам видел в этом неотлагательную надобность, так как ла Вальер была беременна. Выбор короля остановился было на графе де Варде, но, однако, Людовик раздумал, приняв в соображение, что де Вард в связи с его бывшей пассией, супругой коннетабля Колонна (Мариею Манчини). Эта женщина, со своей стороны, мстя ла Вальер, старалась всячески, чтобы один из ее чичисбеев де Вард или граф де Гиш отбили у короля его фаворитку… Мария Манчини воображала, что король, разлюбив ла Вальер, опять вспомнит былое и возвратится по старой памяти в объятия ее, т. е. Марии. Как бы издеваясь над ее замыслами, но в то же время и над чувствами своими к ла Вальер, король мимоходом завел интрижку с фрейлиной де ла Мотт Гуданкур, девицею очень вольного обхождения… Впрочем, этой мимолетной любовью Людовик XIV тешился несколько дней. Многочисленные враги ла Вальер изощряли все средства к ее низвержению, и в этих кознях, кроме графини Суассон и Генриэтты Английской, принимала деятельное участие Анна Австрийская. На первый случай поручили начать атаку герцогу Мазарини. В одно прекрасное утро, испросив у короля особой аудиенции, этот шут объявил, будто он имел «видение», в котором свыше было открыто ему: «королевство погибнет, если король не отпустит от себя блудницу…»
— А я с моей стороны открою вам, — отвечал Людовик XIV, — что у вас голова не в порядке. Советую вам полечиться, а по выздоровлении возвратить в казну все, что из нее было покрадено кардиналом, покойным вашим дядюшкой.
Миссионер со стыда едва нашел двери, за которыми и скрылся, едва держась на ногах; но заговорщики этим не ограничились. Дня через два к Людовику явился иезуит, отец д'Анна, придворный священник. Сетуя на развращенность нравов, последователь учения Лойолы объявил, что если королю неугодно отпустить ла Вальер, то он, д'Анна, удалится от двора.
— Сделайте одолжение, не удерживаю! — отвечал Людовик, смеясь. За иезуитом следовала госпожа Гамелен, бывшая кормилица его величества, пользовавшаяся за прежние заслуги правом невозбранного входа в его кабинет и опочивальню во всякое время. Подученная королевой—родительницей и молодой королевой Марией Терезией, эта выжившая из ума, дряхлая Амальтея версальского Юпитера воображала, что двадцатичетырехлетний Людовик все тот же малютка, которого она нянчила во времена оны, придя к нему ранним утром, пустилась в нравоучения, выслушанные королем с ироническим вниманием.
— Бабушка, — спросил он ее по окончании проповеди, — это вам кто же все внушил?
— Небо, государь, само небо!
— Удивительно, право, что в этом деле оно вдохновляет такое множество народу. Советую вам, бабушка, оставить эти сказки и не умножать собою число вдохновенных… Без вас довольно!
— Однако, государь, смею заметить…
— Если вы не желаете, чтобы я приказал не впускать вас…
— Этим вы меня убьете.
— Так живите, но не давайте лишней воли вашему языку.
— Но, государь, загляните хоть на один миг в вашу собственную совесть…
— Госпожа Гамелен, извольте выйти вон.
— И вы решитесь выгнать ту, которая питала вас своей чистейшей кровью? — взмолилась старуха.
— За прошедшее благодарю, но раз навсегда возьмите себе за правило в мои дела не вмешиваться и отвечать только тогда, когда вас спрашивают!
И бедная Амальтея ушла с тем же, с чем и пришла. Вместо чуемого врагами фаворитки охлаждения к ней Людовика любовь его только усиливалась вследствие всех этих каверз… Впрочем, оно всегда так. Любовь как молодое деревцо: чем более его подстригают и подрезывают, тем только более оно разрастается. За разговором с кормилицей не замедлило объяснение короля с его престарелой родительницей. Анна Австрийская принялась читать формальную проповедь, пропитанную елеем иезуитизма и приправленную афоризмами ханжества — разными цитатами; Людовик прервал ее:
— Довольно, матушка, не выводите меня из терпения и не заставьте забыться… Упрекая меня за мое настоящее, не мешало бы вам самим вспомнить свое прошедшее!
Анна Австрийская прикусила язычок, но в тот же вечер в присутствии многих придворных дам и кавалеров она вздумала продолжать свои наставления сыну; на этот раз Людовик XIV действительно забыл всякое уважение к матери и вышел из себя; отповедь его была довольно удачна.
— Не могу понять, — сказал он Анне Австрийской, — почему люди, в молодости жившие далеко не безукоризненно, смеют осуждать других за те удовольствия, которыми они по праву молодости пользуются? Вероятно, из зависти… Так, впрочем, заведено на свете, не нами началось, не нами и кончится! Когда нас утомит любовь, когда мы пресытимся ею и состаримся, тогда и мы, в свой черед, ударимся в ханжество и пустимся в нравоучения!
Сам того не подозревая, король пророчил о собственной своей жизни.
— За примерами ходить недалеко. Графиня де Шеврез, она ли не нападает на вольность других женщин, а за самой мало ли грешков? Герцогиня д'Эгийон, принцессы Кариньян, Монако… да им счет потеряешь! Волокитство всегда было и будет; те дамы, о которых не говорят, умеют только хитрее и секретнее вести свои интриги либо связываются с ничтожными любовниками. Госпожа Шатийон и Конде, госпожа де Люинь и президент Тамбонно, принцесса Монако и Пегилльян и т. д. и т. д., — заключил король, смеясь от всего сердца.
И ла Вальер осталась на месте титулованной фаворитки, к досаде матери и супруги короля и к пущей злобе многочисленных завистниц.
5 июля 1662 года на дворцовой площади дано было Людовиком XIV конное ристалище или карусель, на котором присутствовали обе королевы, и ла Вальер, разумеется. Наездники были разделены на пять кадрилей: римлян, персов, турок, индусов и американцев; первою предводительствовал сам король, второю — герцог Орлеанский, остальными принц Конде и герцоги Ангиенский и Гюиз. Наездники ловили кольца копьями, сбивали сарбаканами (духовыми ружьями) картонные головы; призы победителям раздавали королевы, но за призами Людовик XIV не гнался: выше всякой награды, дороже рыцарского шарфа, даже лаврового венка он ценил нежные взгляды бесценной своей зрительницы — ла Вальер. Враги фаворитки, на время приутихнувшие, опять принялись за свою подземную работу. Вскоре после каруселя королеве Марии Терезии подброшено было безымянное письмо, извещавшее ее о связи короля с ла Вальер… Этой выходки мы решительно не понимаем! Зачем, с какой целью извещали королеву о том, что уже почти два года было ей известно? Оказалось по справкам, что эта бумажная бомба была брошена графом де Гиш по научению Генриэтты Английской: дочь Карла I не постыдилась действовать против королевской фаворитки гнусным оружием, которое пускать в ход решится не всякая потерянная женщина. Король отомстил Генриэтте, послав графа де Гиш в Польшу с дипломатическим поручением, и лучшего мщения своей невестке он, конечно, не мог придумать; по крайней мере, на месяц, на два… Там она утешилась, взяв себе другого возлюбленного. Дочь своего века, Генриэтта Английская, герцогиня Орлеанская не могла похвалиться строгостью правил, и скандалезные летописи двора Людовика XIV сохранили немало сказаний о ее любовных похождениях. Беспристрастное потомство должно, однако же, отнестись к памяти этой женщины не без снисхождения. Она шла замуж за герцога Орлеанского, любя всей душой его брата, короля Людовика XIV. Внимательность и ласки последнего к невестке заронили в ее скорбящую душу луч надежды на взаимность, и вдруг — с небес на землю — оказалось, что она, Генриэтта, служит королю только ширмою, загораживающею его ухаживания за ла Вальер. Подобных обид женщина не прощает. Глубоко уязвленная, Генриэтта для мщения не задумывалась ни перед чем: наушничала, сплетничала, интриговала; даже, как мы говорили выше, унизилась до сочинения безымянных писем… Видя безуспешность всех этих маневров, она очертя голову бросилась в омут распутства, т. е. сделалась в смысле нравственном — самоубийцею.
Мы сравнивали фазисы любви Людовика XIV к ла Вальер со временами года. Прошла весна, и наступило знойное лето. Страсть короля достигла, подобно солнцу, своего поворотного круга: пыл ее служил признаком недалекого охлаждения. Во время вторичной беременности фаворитки (в 1663 году) король почти ни на минуту не расставался с нею, в критическую же минуту родов растерялся, расплакался так, как только может в подобных обстоятельствах растеряться нежнейший супруг. Свидетели и свидетельницы этой сцены не преминули, разумеется, довести о ней до сведения королевы Марии Терезии, матери законного дофина. Припомнила она обстановку своих родин два года тому назад; живо воскресли в ее памяти спокойно-величавые черты супруга в те минуты, когда она, давая жизнь наследнику его престола, сама была близка к смерти… Ни слова сострадания, ни единой одобрительной ласки! Много тайных слез пролила Мария Терезия в своей уединенной молельне и, терзаемая ревностью, часто жаловалась приближенным на ненавистную ей фаворитку, не стесняясь выражениями.
— Чем эта чахоточная, мерзкая, развратная девчонка, — говорила она, — могла приворожить к себе моего мужа? Между ею и мною разница в возрасте только на один год… Или я так безобразна?
На последний вопрос могло дать утешительный ответ — зеркало; что же касается до предпочтения, которое Людовик оказывал своей фаворитке перед супругою, оно могло быть если не объяснено, то оправдано нашей русской пословицей: «Не по хорошу мил, а по милу хорош».
Самой привлекательной и похвальной чертой в характере ла Вальер было ее бескорыстие; никогда ничего она не домогалась и не выпрашивала у короля; подарки его принимала с непритворным неудовольствием; посещая праздники, даваемые в ее честь, душевно скорбила за их роскошь, тяжким гнетом падавшую на бедный народ. Истая идеалистка, ла Вальер была бы вполне счастлива, если бы по примеру пастушек в идиллиях госпожи Дезульер могла жить в хижине со своим ненаглядным, пасти овечек и плести ему венки из роз с куста, насажденного перед дверьми убогого жилища. Таковы были ее желания, конечно, неисполнимые; но король смотрел на любовь иными глазами: роскошь и великолепие были его насущными потребностями. Вместо желанной хижинки он воздвигал дворцы и увеселительные замки; вместо кустика розанов разводил огромные сады, рощи и парки, населенные беломраморными статуями, вместо овечек, беспечно прыгающих на травке, созывал тысячи гостей на балы и праздники. В мае 1664 года в версальских садах он давал восьмидневный праздник в честь ла Вальер на так называемом очарованном острове. Программа была составлена по сюжету, заимствованному из Ариоста. Итальянцу Торрелли поручено было приготовить пиротехнические декорации и аранжировать иллюминацию; ле Нотру заняться убранством садов; Мольеру с труппой сестер Бежар сочинить интермедию; Люлли и д'Ассуси написать музыку для балетов и пантомим. В первый день был карусель, на котором призы были раздаваемы королевою Мариею Терезиею; после того: балет, мифологическое шествие Аполлона, Флоры, дриад, сатиров и вакханок. За обедом, сервированным на открытом воздухе, гостям прислуживали актеры и актрисы труппы Бежар, наряженные Горами, временами года и нимфами. Вечером на воздушном театре представляли комедию Мольера Принцесса Элидская (La princesse d'Elide), наполненную непрозрачными намеками на красоту ла Вальер и на нежные к ней отношения Людовика XIV. На другой день в сумерки представляли волшебную пантомиму из влюбленного Орланда, оканчивавшуюся фейерверком, изображавшим пожар, и разрушение замка Альсины. Так что ни день, то карусель, турнир, бал или придворный спектакль. Играли комедию Сварливые (les Facheux), игранную два года тому назад в замке Фуке. Наконец Мольер читал три первые действия бессмертной своей комедии Тартюф. Что представление этой комедии встретило страшную оппозицию со стороны Анны Австрийской и иезуитов двести лет тому назад, это дело понятное, но вот что непостижимо: как в 1859 году известный компилятор Капфиг мог дать о Тартюфе нижеследующий отзыв, который мы ради курьеза выписываем с дипломатической точностью:[13]
Король переживал тогда эпоху молодости, страстей и забвения своих обязанностей. Французский двор был тогда в разладе с римским первосвященником по случаю ссоры между слугами герцога де Креки, французского посланника в Риме с корсиканскими гвардейцами его святейшества; Людовик XIV несправедливо занял Авиньонское графство, пользуясь правом сильного над слабым. Действительно невелика была доблесть для дворянства вытеснить из графства охранявшую его горсть швейцарцев. Папа грозил королю великим отлучением и при этих-то обстоятельствах, благоприятствовавших войне с церковью, Мольер написал первый акт своего Тартюфа. Главный режиссер труппы, актер Бежар, вскормленный учением эпикуреизма, принятый у Гассанди[14] со своими друзьями Шапеллем и д'Ассуси, в глубине души таил ненависть к церкви под личиною человека, притворяющегося набожным. Мольер клеветал на благочестие вообще. И директору ли труппы скоморохов подобало определять и класть разницу между благочестием истинным и ложным? Эти сцены грязного блуда Тартюфа были, без сомнения, задуманы в кабаке, под вывескою Лотарингского креста бок о бок с Лафонтеном, писавшим свои неблагопристойные подражания Боккаччио тем же самым пером, которым Мольер изобразил впоследствии Мнимого рогоносца (Le Cocu imaginaire).
Сначала Людовик XIV противился представлению Тартюфа на сцене. Благочестивая Анна Австрийская еще сохраняла настолько нравственного влияния на своего сына, чтобы внушить ему, что под этими однообразными разглагольствованиями против притворной набожности скрывается коварный замысел против религии. Из-под личины Тартюфа проглядывал человек благочестивый, строго соблюдающий свои обязанности, а под складками его плаща глумились над истинно благочестивыми монахами святой капеллы и обителей Богоматери, святого Стефана-на-Горе и Валь-де-Грас. У ученика Гассанди, поклонника Лукреция, была своя мысль, которую он весьма умно проводил сквозь все свои сцены и срамные выходки бесстыдной служанки, говорившей только в таком роде: «Если б я увидела вас голым с головы до пят, я бы всей вашей кожей не пленилась»:
Et je vous verrais nu du haut jusques en bas,
Toute vorte peau ne me tenterait pas!
Все характеры, выведенные в Тартюфе, были или неверны, или смешны: и этот отец, который думает головой Тартюфа; и эта сцена, когда этот простак только и расспрашивает, что о Тартюфе, когда дочь и жена его страдают, а в доме неурядицы; и гнусный характер Тартюфа, готовящего позор и умышляющего преступную связь с хладнокровием изверга, и эта развязка под столом во вкусе Скапена! Стихи, скучные сентенции, нет действия, нет интриги. 'Пьесу эту спасла ее политическая цель — служить страстям Людовика XIV. Король повел образ жизни соблазнительный, который мог навлечь на него осуждение со стороны церкви; Мольер напал на церковь под маскою ханжества; король рукоплескал ему, ибо нуждался, чтобы менее строгие нравственные убеждения набросили покров на его соблазны и беспутства!
Так громит Капфиг великого Мольера за его Тартюфа… Бедный зоил! В оправдание ему можем сказать, что годами он чуть не Мафусаил, так что едва ли не помнит первого представления Тартюфа.
Кроме Мольера, действительно потакавшего слабостям великого короля, его поэтами были Буало и Расин; тот, другой и третий частенько писали по заказу в угоду державному Аполлону. Король неблагосклонно смотрел на бедное дворянство Прованса, видя в нем опасный реактив своему деспотизму; Мольер написал Господина Пурсаньяка; короля тревожили сборища фрондеров в отеле Рамбуллье: Мольер осмеял их в Смешных жеманницах (Precieuses ridicules)… Буало был едва ли не раболепнейшим из всех льстецов стихотворцев, воспевавших Людовика. Громя его врагов сатирами и эпиграммами, он воскурял ему фимиам, способный довести до угара:
Перестань, о государь великий, побеждать.
Иль перестану я победы воспевать.[15]
Так пел Буало, доходя в своих одах до крайних пределов, до которых только может дойти поэт, ожидающий от милостивца щедрой подачки. Расин почти во всех своих трагедиях под тогами героев древности выводил того же Людовика XIV… Высокий пьедестал, на который был превознесен этот король, сложен из произведений стихотворцев его века; величие этого, в сущности, очень маленького человека создано поэтами; они, гиганты по своим дарованиям, подняли этого пигмея на своих плечах. Единственным человеком, говорившим королю горькую правду в глаза во время его припадков безумной расточительности, был Кольбер. На все праздники и пиры он смотрел со стесненным сердцем и каждый раз писал вместо хвалебной оды сухой, неумолимый счет, изображавший в итогах сотни тысяч франков. Король сердился, ворчал, обещал сократить расходы, ассигновывая бросаемые на ветер суммы на более полезные предприятия. К сожалению, он всего чаще только обещаниями и ограничивался. Ла Вальер и только одна ла Вальер занимала все его помыслы. Безжалостный к ее врагам и недоброжелателям, король, удалив от двора Марию Манчини, назначил ей ежегодную пенсию в 20 000 ливров с тем, чтобы она не показывалась при дворе, а тем более ему на глаза. Повинуясь королевскому повелению, племянница Мазарини сказала посланному:
— Другим женщинам платят, чтобы видеть их, мне же наоборот — лишь бы с глаз долой!
В 1667 году король принял личное участие в походе во Фландрию, и эта первая разлука была первым осенним днем его любви к ла Вальер. Именно с этого времени в ее нежное, любящее сердце закралось смутное предчувствие иной разлуки с любовью короля без надежды на ее возврат. Вследствие родов фаворитка заметно подурнела и утратила ту девственную прелесть, которая в первые годы сближения ее с королем так обаятельно на него действовала. Пышный цвет красоты поблек и осыпался, чтобы уступить свое место более или менее горькому плоду, а плодов, т. е. детей, было у ла Вальер трое.[16] Из них один сын и дочь были узаконены под именами графа Вермандуа и девицы де Блуа. По возвращении из Фландрии Людовик XIV пожаловал девице ла Вальер герцогский титул; указ об этой милости был написан тем же самым слогом, каким в подобных случаях выражался покойный дед короля Генрих IV. «Для вящего и всенародного изъявления нашей благосклонности к нашей возлюбленной и любезно верной Луизе Франциске де ла Вальер жалуем ей высшее почетное звание в знак уважения и особенной любви, возжженной в сердце нашем редкими совершенствами сей особы…»
Это герцогство было, так сказать, нравственной пенсией, которою король вознаграждал свою фаворитку за ее любовь и тот позор, который она вытерпела в первые два, три года своей связи с Людовиком… Так инвалидов при увольнении в отставку от службы награждают чинами и пенсиями. Ла Вальер поняла любящим своим сердцем, что король награждает ее и обеспечивает ее детей для очистки совести; дает ей все блага земные в замену утрачиваемого ею сердца, бывшего для нее единственным сокровищем в мире… Увы! сокровище это король, отняв у ла Вальер, готовился отдать другой избраннице, и избранница эта была не кто иная, как маркиза де Монтеспан, подруга ла Вальер, поверенная задушевных ее тайн, посредница между ею и королем в первый год их любви и блаженства. Более жестокого удара судьба, конечно, не могла нанести бедной фаворитке: в одно и то же время она испытывала неверность любви и коварство дружбы.
Франциска Атенаиса, маркиза де Монтеспан (в девицах де Тоннэ-Шарант) была тремя годами старше ла Вальер и как по наружности, так и по душевным качествам составляла с нею совершенно противоположный полюс. Белокурая, томная, нежная ла Вальер напоминала стыдливую дочь туманного Альбиона или Германии; Монтеспан — пламенная, страстная, с огненным взглядом, могла служить типом чистокровной южанки; одну можно было назвать ясным весенним утром, другую жаркою летнею ночью, приносящею не успокоение, но навевающею страстные сновидения или сопровождаемою томительной бессонницей. В любви ла Вальер Людовик в течение нескольких лет находил покой, отдыхал душою в ее объятиях. Но этот покой его утомил, безмятежность прискучила; в маркизе де Монтеспан он нашел именно ту женщину, которая могла вместо рая дать ему желанный ад любви со всем его пылом и муками.
В 1663 году девица де Тоннэ-Шарант самим Людовиком XIV была выдана за камергера двора герцога Орлеанского Генриха Людовика де Пардайян де Гондрен, маркиза де Монтеспан и в то же время пожалована в статс-дамы королевы Марии Терезии. Замужество нимало не изменило дружественных отношений маркизы с ла Вальер; подруги видались ежедневно; маркиза забавляла фаворитку своими рассказами о придворных интригах, причем, будучи злоязычною от природы, не скупилась на насмешки и колкости. Король иногда любил послушать маркизу Монтеспан и, от души смеясь ее остротам, говаривал, что не желал бы когда-нибудь попасться на язычок колкой рассказчицы, которая, как говорится, не давала спуску никому, кроме разве своей подруги да его величества. Случалось, что маркиза посещала дом ла Вальер в сопровождении обеих своих сестер и брата,[17] составляя с ними весьма забавный квартет, на котором всему двору доставалась порядочная порция сатир, эпиграмм, нередко весьма ядовитого свойства. Вообще семейство Мортемар принадлежало к категории тех опасных людей, которым ровно ничего не значит ради красного словца оклеветать честного человека, очернить порядочную женщину, опозорить честную девушку. Языков сестер Мортемар боялись при дворе не менее, как в царствование Карла IX страшились кинжалов наемных убийц или тайной отравы. Добрая ла Вальер нередко спорила с маркизою, защищая и выгораживая бедных жертв ее злословия, но маркиза и ее добрые сестрицы, оставаясь глухими на возражения, в подобных случаях давали только пущую волю своим беспощадным языкам, особенно если им случалось говорить в присутствии короля.
Начало его интриг с маркизою де Монтеспан отчасти напоминало его любовные маневры в первый год его знакомства с ла Вальер: ради последней он посещал дворец Генриэтты Английской, ради встреч с маркизою он чаще начал посещать дом своей фаворитки.
Чуткое, любящее сердце герцогини ла Вальер в смутном предчувствии измены Людовика побудило ее наблюдать за королем во время его бесед с маркизою Монтеспан. Людовик говорил с нею мало; он больше ее слушал, причем не спускал с рассказчицы своих страстных взоров, на которые она отвечала таковыми же. Заманивая короля в свои сети, Монтеспан действовала как опытная кокетка, по всем правилам своего рода тактики. Всего прежде ей необходимо нужно было уронить ла Вальер во мнении Людовика, и она очень ловко разрешила эту задачу. Злословя, по своему обыкновению, всех придворных, осмеивая дам и девиц, Монтеспан изредка отпускала какую-нибудь шуточку или насмешку насчет ла Вальер, и король, не вступаясь за свою фаворитку, смеялся точно так же от души, будто речь шла о женщине, ему совершенно чуждой. Ободренная первым опытом, маркиза Монтеспан пошла далее. Подруга детства и юности бедной ла Вальер, она сообщила королю несколько анекдотов из жизни его фаворитки, набрасывавших на нее невыгодную тень. Будто неумышленно она пробудила в памяти Людовика неприятные воспоминания о соперничестве Фуке, соперничестве, по ее словам, весьма успешном. Наконец, всеми правдами и неправдами маркизе Монтеспан удалось унизить ла Вальер в глазах короля, и это унижение было верным залогом близкого падения фаворитки.
Не одаренная качествами или, вернее сказать, пороками, необходимыми для ведения борьбы с коварной интриганкой, кроткая ла Вальер обратилась к Людовику и без упреков, но заливаясь слезами, выразила ему свои опасения касательно возраставшей его благосклонности к маркизе Монтеспан. Король (как оно всегда бывает в любовных изменах) отвечал ла Вальер уверениями в неизменной своей любви и в совершенном равнодушии к маркизе. «Если бы, — говорил он, — я когда-нибудь и решился изменить вам, то уж, конечно, не выбрал бы в ваши наместницы эту злоязычную женщину. Я люблю слушать ее сплетни, она умеет смешить меня, но далее этого мои отношения к ней не простираются!» Все эти фразы нимало не успокаивали бедную ла Вальер, а поступки Людовика служили им живейшим опровержением. К довершению горя обхождение маркизы Монтеспан с прежнею своею подругою заметно изменилось к худшему; вместо ласк, более или менее искренних, она начала на каждом шагу делать неприятности ла Вальер и говорить ей всевозможные колкости… Вместо того чтобы защищать свою фаворитку от дерзких нападок маркизы, король малодушно молчал или отвечал новой своей возлюбленной одобрительными улыбками. Тогда-то для ла Вальер началась та нравственная пытка, в которой она видела впоследствии наказание небесное за свои проступки. Терзаемая ревностью, в сознании своего бессилия вырвать короля из сетей соперницы, фаворитка в то же время припоминала о тех страданиях, которые переносила королева в те дни, когда Людовик, покинув жену, глухой к ее мольбам и к убеждениям матери, лежал у ног ее самой, ла Вальер. «Вправе ли я требовать постоянства от человека, для меня изменившего своей доброй и любящей жене?» Эта фраза, неумолимая по своей логике, преследовала бедную ла Вальер, с каждым днем усиливая ее душевные муки. Припоминала она то блаженное время, когда Людовик, упоенный страстью, клялся ей в вечной, неизменной любви до гроба; даже далее — за пределами вечности. Она верила этим клятвам, в простоте души забывая принять в соображение непостоянство человеческого сердца вообще, а сердце Людовика XIV в особенности. Он по-своему любил ее, покуда ока была молода, свежа, покуда, пресытясь любовью, не нашел нового предмета страсти. Стало быть, все его уверения в любви душевной были ему внушены грубой чувственностью; не за ум, не за доброе сердце он любил ла Вальер, а единственно за ее привлекательную наружность. Вдумываясь в эти безотрадные выводы из фактов минувшего и настоящего времени, ла Вальер остановилась на будущем, и оно показалось ей мрачным и грозным, как безбрежное море в бурю. Что оставалось ей в грядущем? Три дороги, на одну из которых неизбежно вступает женщина, разочарованная в жизни, обманутая и покинутая. Первая из этих дорог вела к той бездне распутства, в которую бросилась Генриэтта Английская; вторая — к самоубийству; третья же — к прощению, покаянию… к Богу; и эту последнюю дорогу избрала ла Вальер, повинуясь голосу своего доброго, незлобивого сердца. Но прежде нежели мы приступим к повествованию об обращении несчастной, нелишним считаем рассказать о событии, ознаменовавшем год сближения Людовика XIV с маркизою Монтеспан (1670). Говорим о смерти герцогини Орлеанской Генриэтты Английской. Несмотря ни на прежние обиды от Людовика, ни на равнодушие, которым он отвечал на ее любовь, несмотря, наконец, на свои частые любовные интриги с другими, Генриэтта не переставала любить неблагодарного. Дружба, которую он питал к ней, отдавая должную справедливость ее уму и доброму сердцу, была — хотя и слабым, но все же — вознаграждением за минувшие огорчения. Как добрый друг, Генриэтта для Людовика была готова на всевозможные услуги, даже на самопожертвование. Получив от Помпонна, своего посланника в Голландии, известие о тайном союзе, заключенном этой республикой с Испанией и Австрией, Людовик, опасаясь, чтобы и Англия не присоединилась к ним, обратился с просьбою к Генриэтте секретно повидаться с ее братом Карлом II, королем английским, и употребить все от нее зависящие средства и родственное свое влияние для отклонения короля от союза, столь опасного для Франции. Генриэтта с восторгом согласилась взяться за это важное дипломатическое поручение и успешно его исполнила. В этом деле ей много содействовала сопровождавшая ее в Англию девица Керуаль, будущая фаворитка Карла, под именем герцогини Портсмут игравшая важную роль в истории его жалкого царствования.[18] По возвращении своем из Англии Генриэтта решилась напомнить Людовику прежнее, счастливое для нее время, когда он оказывал ей благосклонность, хотя и притворную (как впоследствии оказалось), но которая все же доставила ей несколько отрадных дней. Сравнивая себя с Береникой, царицей иудейской, а Людовика с Титом-цезарем, она поручила написать на эту тему трагедию, сперва Корнелю, а потом счастливому его сопернику Расину. Весь сюжет этой пьесы состоит в том, что Тит, влюбленный в Беренику, колеблется между чувствами долга и страстной любви к своей пленнице. Первые велят ему отпустить ее в Иудею, вторые — оставить красавицу в Риме и самому сделаться ее пленником. И Корнель, и Расин, каждый по-своему, не могли ничего выработать из такого ничтожного сюжета: первый, вместо двух живых людей, вывел в своей трагедии двух античных статуй; второй — двух миниатюрных куколок из севрского фарфора… Тем легче было признать в лицах расиновской трагедии Людовика и Генриэтту. Беренику представляли в театре в присутствии короля: он был тронут, Генриэтта плакала; в некоторых монологах многие видели намеки на прежние отношения Людовика к своей невестке. «Ave caesar morituri te salutant»,[19] — могла бы сказать королю бедная герцогиня, присутствуя на представлении Береники, если бы предвидела недалекую свою кончину. Она умерла 30 июня 1670 года, скоропостижно, умерла — отравленная! По предписанию докторов она ежедневно пила цикорную воду, сохранявшуюся у нее в комнате в особом шкафу, ключ от которого был постоянно при ней. Накануне ее смерти один из пажей ее видел, как маркиз д'Эффиа замыкал шкаф, робко озираясь. Утром 30 июня Генриэтта выпила свое лекарство и тотчас же почувствовала невыносимую боль в груди и в желудке; несмотря на оказанную ей помощь, она скончалась к полудню, а к вечеру тело ее уже разложилось до крайней степени. В ту же ночь Людовик, призвав к себе метрдотеля покойной герцогини Мореля, сам учинил ему допрос, дав обещание пощадить ему жизнь, если только он чистосердечно сознается во всем. Морель признался, что Генриэтта отравлена им в сообществе с маркизом д'Эффиа и его другом Бевроном. Яд был прислан из Рима, высланным туда кавалером де Лоррень, фаворитом… нет, вернее, любовницею герцога Орлеанского. Гнусный этот гермафродит не заслуживает имени мужчины.
Верный своему слову, Людовик XIV помиловал Мореля; сообщники его бежали, герцог Орлеанский скоро утешился, и все пошло обычным чередом, как будто Генриэтты Английской никогда и не существовало на земле… Память о ней сохраняется, впрочем, в потомстве, благодаря надгробному слову, произнесенному над ее прахом славным Боссюэтом. Бессмертный вития словом своим обессмертил Генриэтту Английскую.
Итак, бывшая соперница и ненавистница ла Вальер сошла в могилу; вскоре за нею последовала и фаворитка, похоронившая себя заживо в стенах монастыря Шальо… Маркиза Монтеспан могла беспрепятственно шествовать к своей цели и достигла ее: связь Людовика с нею перестала быть тайною, двор и весь город знали, что муж ее удален, вознагражденный за великодушную уступку супруги королю очень выгодным губернаторством; что маркиза уже беременна; что две новые комедии Мольера: Жорж Данден и Мнимый рогоносец (Le Cocu imagi-naire) написаны им глумления ради над обманываемыми мужьями вообще, а маркизом Монтеспан в особенности. Достойный внук своего деда Генриха IV король, позабыв всякое приличие, занял при своей новой фаворитке бессменный пост ординарца… скажем более — превратился в ее лакея. Маркиза переехала в Лувр, и, когда пришло ей время разрешиться от бремени, ее камеристка отправилась в карете за знаменитым акушером Клеманом, которого и привезла во дворец с завязанными глазами. Клемана ввели в спальню, в которой у постели роженицы находился сам король. Не узнав Людовика, акушер попросил у него чего-нибудь поесть и выпить. За отсутствием прислуги Людовик XIV своеручно достал из буфета хлеб, банку варенья и бутылку вина; потчевал Клемана и по его настоянию сам осушил рюмку за благополучное разрешение от бремени своей возлюбленной… Роды были трудные; король во все время не отходил от маркизы, скрываясь за драпировкой постели. Когда акушер, исполнив свою обязанность, поздравил родильницу с сыном, ему опять завязали глаза, вручили кошелек с сотней червонцев и с прежними предосторожностями отвезли домой. Его величество ликовал, торжествовала маркиза… Плакали только две женщины, отыскивая в молитве утешения в их скорби: королева Мария Терезия и она, отставная фаворитка — ла Вальер.
Избегая в нашем труде по мере возможности скандалезных подробностей, мы рассмотрим отношения Людовика XIV к маркизе Монтеспан с точки зрения влияния этой фаворитки на дела государственные, на быт придворный и на изящные искусства. Ла Вальер любила в Людовике человека; маркиза Монтеспан — короля; первую ослепляли праздники, блеск и роскошь; вторая, напротив, подобно мифологической Семеле, требовала от своего Юпитера величия олимпийского; ла Вальер любила бескорыстно; маркиза Монтеспан эксплуатировала любовь короля. Братцу своему герцогу де Вивонь она выхлопотала титул маршала и главного начальника морских и сухопутных сил королевства. Маркиза сумела охладить короля к Кольберу и к Помпонну и вывела в люди Лувуа. Голландские памфлетисты, смеясь над Людовиком XIV, сетовали на его покорность «потерянной женщине»… За это прозвище маркиза Монтеспан отомстила республике голландской, поддерживая в короле воинственное настроение духа, которое едва не довело Голландию до конечной погибели. На украшения Версаля и на тамошние праздники Людовик XIV при ла Вальер тратил сотни тысяч; в угоду Монтеспан он сорил миллионами. Раззолоченные чертоги версальского дворца, украшенные картинами ле Брена, Миньяра, Жувенеля, Гуасса и Одрана, статуями, изваянными Жирардоном, Марси и Пюже, были обмеблированы произведениями Буля, гениального мозаиста, давшего свое имя мебели высокой наборной работы, ценимой знатоками чуть не на вес золота. Всем этим художникам покровительствовала маркиза Монтеспан; ее покровительство — надобно отдать ей справедливость — много способствовало успехам изящных искусств во Франции, но не дешево обходились эти успехи государству. Как проводили время в Версале? На этот вопрос находим ответ в письмах госпожи де Севинье, и вот что говорит она об одной из суббот, бывших jours-fixes при дворе Людовика XIV:
В субботу вместе с семейством Виллар я была в Версале. К семи часам в эти чудные чертоги прибыли: король, королева, герцог, герцогиня,[20] принцесса Орлеанская (Mademoiselle), вся знать, госпожа де Монтеспан со своей свитою, наконец весь двор. Меблировка — божественная (!!), и все здесь чудесно… Карточная игра в реверси оживляет общество; король садится подле Монтеспан, которая держит игру; тысячи луидоров рассыпаны по столам; иных жетонов здесь нет. Красота маркизы, говоря без шуток, поразительна. Она одета вся в кружева; прическа ее состоит из мелких букель, ниспадающих по вискам, на голове черные ленты, на шее жемчуги, на руках бриллиантовые браслеты… словом — красота торжествующая, которою восхищаются все посланники. Эти собрания самого блестящего общества продолжаются с трех до шести часов пополудни; в случае прибытия депеш король на минуту удаляется для их чтения, потом возвращается к гостям; слушает музыку; удостоивает разговором некоторых дам; в шесть часов прекращает игру. Наименьшие ставки 700 — наибольшие от 1000 до 1200 луидоров; говорят без умолку, и предмет говора постоянно один и тот же: «сколько в червях? Десять… три!» Данжо особенно нравится этот говор, он подтасовывает карты и нагревает руки. В шесть часов катанье в колясках, в котором участвуют король, госпожа де Монтеспан, госпожа де Тианж и г. Гедикур. Коляски эти устроены так, что едущие не видят друг друга, будучи обращены лицами в одну сторону. Затем весь двор расходится кому куда вздумается; кто катается в гондолах, на прудах; занимаются музыкой; в десять часов спектакль. В полночь полунощничают (on fait la media noche).[21] Так проводят в Версале субботы.
Маркиза Монтеспан, как женщина умная и высокообразованная, покровительствовала всем писателям, прославившим царствование Людовика XIV, в особенности же Мольеру и Лафонтену. За это, но единственно за это одно, женщина эта заслуживает признательность потомства. Опять приходится выводить параллель между нею и ла Вальер. Последняя на апогее своего могущества, окруженная льстецами, неизменно оставалась фавориткою; маркиза Монтеспан попала прямо в королевы — правда, не венчанная, но превосходившая могуществом настоящую королеву, забытую, презренную королем Марию Терезию. Людовика она обирала без зазрения совести. По ее настоянию он выдал семейству Мортемар для уплаты долгов 800 000 ливров да сверх того 600 000 ливров герцогу Вивонь при его женитьбе на дочери Кольбера. Итого 1 400 000 ливров — сумма, равняющаяся нашим 350 000 руб. сер. Одновременно только…
Ла Вальер, томимая душевной скорбью в своем добровольном заточении, опасно занемогла. Людовик не столько по чувству любви или жалости, сколько для очистки совести навестил страдалицу и выразил ей свое участие. Мертвящим холодом веяло от этого участия; не слышно было в нем ни единого задушевного слова. Точно с тем же бесстрастием король преклонился бы пред бывшей своей фавориткой, если бы она лежала в гробу. Не утешение принес он страдалице, только окончательно разбил ее сердце и погасил в нем последнюю искру надежды на сближение! Да и какое оно могло быть, когда король был с головы до ног опутан сетями милого семейства Мортемар? Страдая недугом телесным, ла Вальер выздоравливала душою: в огне горячки истлели ее житейские попечения, перегорали земные страсти. Просветленная, чистая душою встала она с одра болезни, с твердой решимостью посвятить себя Богу и постричься в монахини строгого ордена кармелиток. Плодом этой решимости была книга, написанная герцогинею под заглавием Размышления о милосердии Божием (Reflexions sur la misericorde de Dieu). О намерении своем она сообщила старому маршалу де Белльфону, который вполне его одобрил. Детей своих, сына и дочь, герцогиня решила отдать на попечение их отца, короля, а кроме детей — что же могло привязывать несчастную к жизни?
Чтобы достойно оценить самопожертвование, на которое отваживалась ла Вальер, надобно иметь понятие о неумолимом уставе, которому был подчинен орден кармелиток. Пост строжайший, а три дня в неделю совершенное воздержание от пищи; отдых не свыше четырех часов времени; облачение из грубой материи; отсутствие обуви; хождение за больными; погребение усопших — хотя бы от моровой язвы — и постоянные молитвы, бдения и стояния ради умерщвления плоти и просвещения духа… Таковы были обязанности кармелиток! Следующее письмо герцогини ла Вальер к маршалу Белльфону всего лучше может ознакомить читателя с тем настроением духа, с которым она решалась отречься от мира, со всеми его заботами и тревогами, в сущности, пустыми и суетными.
«Сен-Жермен-ан-Лэ 6 декабря 1673 года.
Вы удивитесь, узнав от других о случаях касательно удаления моего в кармелитский монастырь. Десять или двенадцать дней говорят об этом, но я еще ничего решительного не предпринимала. Затруднений тьма на каждом шагу; время тянется неимоверно долго, а я жду не дождусь роковой минуты. Клянусь вам, что я поступаю по твердому убеждению и, с милостию Божиею, чувствую себя тверже и решительнее, чем когда-либо».
В следующих письмах находим самые задушевные признания:
«Увлекаемая гибельной привычкой грешить, не имея ни единой добродетели, я имею все слабости ума и сердца. Приходится просить государя, а вы знаете, как это мне тяжело; свет против моего намерения, но я на это не жалуюсь: свету ли щадить меня, когда я пред его лицом не побоялась гневить Бога?»
Два месяца колебалась ла Вальер и наконец положила решение неизменное. Она просила Людовика XIV дать ей свое согласие на поступление ее в монастырь. Если бы Расин, вместо своих древних героев, взглянул на ла Вальер и на короля — вот где он мог бы найти богатый сюжет для трагедии не классической, правда, но зато выхваченной живьем из действительности. Бедная, отставная фаворитка шла к бывшему своему возлюбленному и властелину за своим собственным смертным приговором, долженствовавшим навсегда отделить ее от мира, похороненную заживо в стенах монастыря. Она шла с надеждою, что Людовик скажет хоть одно слово против предпринятого ею намерения; она ждала этого слова, которое должно было помирить ее с жизнию — и не дождалась. Король очень равнодушно отвечал герцогине, что мысль идти в монастырь — мысль благая, отклонять от которой было бы даже грешно… Так последняя нить была порвана! Кающаяся грешница ла Вальер от короля отправилась к его супруге и в присутствии всего двора на коленях просила у нее прощения за свои минувшие грехи, за свое прошедшее счастие… каялась в своем блаженстве!
Истая дочь Испании, королева Мария Терезия была глубоко тронута и вполне удовлетворена благородным поступком и истинно христианским смирением своей бывшей соперницы; она ее простила и в знак совершенного забвения былых неприятностей лично присутствовала при пострижении ла Вальер (1675), с этой минуты смиренной сестры Луизы… Аббат Фромантье говорил проповедь; десница Боссюэта осенила Луизу благословением на великий подвиг «вольной страсти», которая отныне должна была поглотить все страсти и житейские попечения развенчанной фаворитки. Пал с ее головы венок, сплетенный из роз и мирт, пряди волнистых кудрей пали под ножницами, и белое покрывало осенило голову, в которой утихли грешные мысли, угасли желания и надежды…
А Людовик XIV этим временем блаженствовал в объятиях госпожи Монтеспан и тешился забавными россказнями ее остроумных и злоязычных сестриц. Прежде нежели мы поговорим о его препровождении времени в этом — приятном собеседничестве, скажем последнее слово о ла Вальер. Сестра милосердия Луиза подчинилась безропотно строгому уставу ордена кармелиток и, отрешась от света, посвятила всю свою жизнь до последней минуты добрым делам, хождению за больными и молитве. Ее жизнь в монастыре могла назваться примерною. Она не скрывала ни от кого заблуждений молодости и припоминала минувшее с полным сознанием ничтожества жизни. Вольтер, неумолимый бич ханжества и лицемерия, отдал должную справедливость сестре Луизе. «Обращение ее к Богу, — говорит он, — прославило ее так же, как и ее нежность. Она была монахинею в Париже и пребыла ею неизменно: одевалась в власяницу, ходила босая, строго постилась, проводила ночи в пении молитв, нимало не сетуя о былой роскоши и той неге, в которой она проводила свою молодость. Тридцать пять лет прожила она таким образом (1675–1710). Если бы король наказал подобным заточением виноватую, его назвали бы тираном, а между тем так наказывала себя сама ла Вальер за то, что любила его». Она скончалась 7 июня 1710 года, за пять лет до кончины Людовика XIV, примирившись со своими врагами и в самой искренней дружбе с госпожою Монтеспан, своею бывшею соперницею, в свою очередь свергнутою госпожою Ментенон.
Госпожа де Монтеспан, как мы говорили, достигла апогея могущества, пользуясь благосклонностью короля вместе со своими сестрами: маркизою де Тианж и Мариею, аббатисою монастыря Фонтевро. Людовик XIV не стеснялся и, любя одну грацию, не хотел обижать остальных двух. Султанша-валиде, т. е. госпожа де Монтеспан, в течение пяти лет подарила ему четырех детей, воспитательницею которых была вдова поэта Скаррона Франциска д'Обинье. Старший сын герцог Мэн (род. 10 марта 1670) был узаконен королевским указом 29 декабря 1673 года, невзирая на возражения парламента.
Франциске д'Обинье, вдове Скаррон, было тогда около 35 лет, и она до того времени была известна королю с весьма ему частыми просьбами о пенсии и пособии. Ее отец, Агриппа д'Обинье, прославился во время войн кальвинистов, как самый рьяный их защитник, человек честнейший и редких правил. По повелению Ришелье он вместе с женою своей был заточен в крепость Ниор, в которой 27 ноября 1635 года родилась у них дочь Франциска. По повелению кардинала она была крещена по обряду католическому. Восприемниками ее были герцог Ла Рошфуко, губернатор Пуату и графиня де Нейльян, супруга коменданта крепости Ниор. Тетка Франциски маркиза де Вильет, кальвинистка, взяв ее к себе, хотела воспитать в правилах кальвинизма, но девочка была у нее отнята и возвращена отцу, переведенному в новую тюрьму Шато-Тромнетт. Отсюда все семейство д'Обинье было отправлено в ссылку на остров Мартиник. Воспитание семилетней Франциски было строгое, отчасти педантическое; мать читала ей постоянно Библию и жизнеописание великих людей Плутарха, в переводе Амиота. Отец вскоре умер, оставив жену и дочь в крайней нищете. С великим трудом они возвратились на родину во Францию, где их приютила маркиза де Вильет, возобновившая попытки обратить свою племянницу в кальвинизм. В это дело вмешалась Анна Австрийская и, отдав Франциску другой ее тетке, госпоже де Нейльян, приказала поместить ее в женский монастырь улицы Сен-Жак. Потеряв мать, пятнадцатилетняя Франциска возвратилась к госпоже де Нейльян, которая начала вывозить ее в свет, именно в собрание кальвинистов в квартале Марэ. Здесь Франциска встретила кавалера Мере, о котором сохраняла воспоминание всю свою жизнь. Мере, ловкий, остроумный, превосходно образованный, приятель Ниноны Ланкло, Скаррона и один из корифеев кружка фрондеров, ввел молодую индианку[22] в гостиную Ниноны, вскоре тесно сблизившуюся с будущей маркизой Ментенон. В гостиной барского дома д'Альбре она встретила поэта Скаррона, бедного, расслабленного, предложившего ей свою руку, пораженную параличом и, несмотря на это, принятую Францискою. Расслабленный телом, но бодрый духом, здоровый умом, Скаррон был солнцем той сферы, в которой, как звезды первой величины, блистали многие поэты и остроумцы того времени. Неистощимо-веселый, даже среди невыносимых физических страданий, Скаррон щедрою рукою сыпал шутки, остроты, экспромты; собеседники ловили каждое его слово и наслаждались чтением этой живой книги в ветхом, исковерканном переплете. Злые языки поговаривали, будто молодая Франциска была нечувствительна к нежным заискиваниям Вилларсо, с которым будто бы имела свидания у Ниноны Ланкло… Мудреного ничего нет, но Скаррон, как человек рассудительный, и не требовал от своей жены безукоризненной верности; ему была нужна не жена, а сестра милосердия, и Франциска исполняла ее тяжкие обязанности с терпением и истинно родственной заботливостью. Десять лет прожила она со своим мужем, скончавшимся в 1660 году и не оставившим ей в наследство ничего, кроме известного доныне своего имени.[23] Друзьями вдова Скаррона не была забыта: Нинона любила ее по-прежнему и помогала ей; девица Скюдери, семейство д'Альбре не изменили к ней своего расположения. В доме д'Альбре она встретила маркизу де Тианж, одну из трех граций Мортемар. Супруги д'Альбре просили эту сестру могущественной Монтеспан попросить короля о выдаче пенсии вдове Скаррона, существовавшей покуда чуть не доброхотными даяниями своих друзей и между прочими суперинтенданта Фуке. Ей представлялись выгодные партии, но она, по совету Ниноны Ланкло, предпочитала бедную независимость богатой неволе. Не надеясь на протекцию сестер Мортемар, вдова Скаррон решилась искать места компаньонки на отъезд и имела виды на поступление в эту должность к герцогине Немурской, которая уезжала в Португалию. «Сердце мое свободно, — писала она к одной из своих приятельниц, — и всегда останется свободным. На людей особенно рассчитывать нечего: когда я ни в чем не нуждалась, я могла бы добиться всего, а теперь, когда терплю нужду, встречаю одни отказы». Королю она до того надоедала частыми прошениями, что он однажды сказал в приемной:
— На меня падает целый дождь просьб вдовы Скаррон!
Несмотря, однако же, на свою любовь к независимости, вдова Скаррон умела ловко льстить и низкопоклонничать; мастерица говорить красно, она, подобно лисице, льстящей вороне в басне, обладала искусством находить «уголок в сердце», обучившись этому искусству в школе нищеты. «Бедность не порок» — говорит пословица; но опыт веков прибавляет к этому: не порок, но проводник ко всевозможным порокам; из них же первые: лесть и низкопоклонничество. Вдова Скаррон раболепствовала пред семействами д'Альбре и Фуке, льстила маркизе Тианж и косвенно ее сестрице, говоря, что не уедет до тех пор из Франции, покуда не увидит «дива». Под этим именем она разумела маркизу де Монтеспан. Фаворитка допустила ее до своего лицезрения; попросила за нее у короля, и Людовик XIV пожаловал горемычной вдовице пенсию в 200 пистолей. При появлении вдовы Скаррон в дворцовой приемной, пришедшей благодарить короля за его милость, Людовик сказал ей несколько любезных слов, причисляя себя к ее друзьям. Пенсия сама по себе, но король, награждая вдову Скаррон, имел в виду дать ей должность, которая, по его мнению, была самая подходящая к ее способностям; именно он хотел поручить ей воспитание сына и дочери побочных своих детей от госпожи Монтеспан.[24] Самая главная задача воспитательницы заключалась в том, чтобы она сохраняла в строжайшей тайне истинное происхождение своих питомцев, даже от прислуги. Предложение вдове Скаррон сделано было через герцога Вивонь, и отказа, конечно, не воспоследовало.
Воспитательный дом побочных детей короля, находившийся на улице Вожирар, был для вдовы Скаррон преддверием ко дворцу королевскому; но прежде нежели она более или менее нечистыми путями достигла цели своих властолюбивых желаний, она в течение пяти-шести лет играла весьма жалкую роль, нянчась с королевскими деточками. Вот подлинные ее признания о том образе жизни, который она вела в уединенном доме на улице Вожирар:
«Я лазила по лестницам, исправляя должность обойщиков, потому что вход в детские был им воспрещен. Кормилицы из опасения, чтобы у них не портилось молоко, ни к чему не прикладывали рук. Весьма часто я переходила от одной к другой, подавая им белье, кушанье; ночи проводила при больных детях, а к утру возвращалась в свою городскую квартиру и, переодевшись в другое платье, посещала знакомых моих, д'Альбре и Ришелье, именно затем, чтобы отклонить от себя всякие подозрения насчет вверенной мне тайны. Чтобы не краснеть при нескромных расспросах, я часто отворяла себе кровь».
Вот оно, геройское усердие; вдова Скаррон служила верой и правдой, проливая кровь, если не за отечество, то за королевских детей.
Однажды король пожелал их видеть у себя в Версале, куда они прибыли со своими кормилицами и воспитательницею, которая осталась в приемной, даже в прихожей.
— Чьи это дети? — спросил король у кормилицы.
— Вероятно, той дамы, — отвечали они, — которая живет у нас. По крайней мере, судя по ее заботливости о них и попечениях, она, вероятно, их мать.
— А кто же отец? — продолжал допрашивать король.
— Должно быть, какой-нибудь знатный господин или президент парламента.
Этот последний наивный ответ рассмешил короля до слез. Дети подрастали и с рук кормилиц перешли на попечение вдовы Скаррон, которая и в этом случае отличилась своим усердием, за что выдаваемая ей пенсия была увеличена до 600 пистолей. Госпожа Монтеспан осыпала ее своими милостями; король покуда особенной ласки не оказывал, смотря на нее как на охотницу поумничать и на педантку. По совету докторов маленький герцог Мэн для излечения от сведенной ноги должен был ехать в Антверпен в сопровождении вдовы Скаррон; на следующий год он пользовался водами в Баньере. Во время обоих путешествий вдова Скаррон вела переписку с госпожою Монтеспан. Из писем гувернантки явствует, что она добивалась подняться во мнении короля, о чем и умоляла свою высокую покровительницу. Фаворитка, не допуская мысли, чтобы ничтожество, подобное вдове Скаррон, могло когда-нибудь встать ей поперек дороги, просила за нее Людовика XIV, аттестуя ее с самой выгодной стороны. Следствием этого ходатайства было расположение короля, которое он не замедлил доказать вдове Скаррон по ее возвращении из чужих краев. Беседуя с герцогом Мэн, весьма довольный умными его ответами, король выразил любезному своему сыну совершенное свое удовольствие.
— Государь, — отвечал герцог, — не удивляйтесь моим разумным словам: меня воспитывает дама, которую можно назвать воплощенным разумом.
— Прекрасно! Скажите же ей, что я ей жалую десять тысяч пистолей, вам на конфеты.
Эти десять тысяч были основой будущих успехов вдовы Скаррон. Вскоре после того госпожа Монтеспан поместила ее в своем отеле, дав хорошее жалованье, но обращаясь с нею с самым оскорбительным пренебрежением. У фаворитки появилась какая-то антипатия к гувернантке сына; психолог назвал бы эту антипатию — предчувствием. Несколько раз госпожа Монтеспан жаловалась королю на вдову Скаррон, на что он равнодушно отвечал:
— Так прогоните ее; ваша воля!
Но по какому-то роковому предопределению фаворитка не прогоняла будущую свою наместницу. Владычество маркизы Монтеспан длилось шестнадцать лет (1670–1686), и этот период небезынтересно проследить погодно, взвесить, сколько добра и зла эта женщина принесла Франции.
Война с Голландией вооружила против Людовика XIV Германию, Испанию и Лотарингию; Великобритания колебалась между выбором к сохранению союза с Францией или преступлением к коалиции против нее.
Во время этой борьбы с Европою маркиза Монтеспан, пользуясь влиянием своим на короля, убеждала его принимать личное участие во всех военных действиях, и его пример увлекал все дворянство и всю знать. По возвращении на зиму с театра войны король потешался праздниками в Версале. Фаворитке удалось охладить расположение Людовика к Кольберу и поставить во главе государственного управления Лувуа и ле Теллье; на украшения версальского дворца и его садов расходовались баснословные суммы. На одном из спектаклей дворцового театра был представлен Амфитрион, комедия Мольера, в которой под маскою Юпитера нетрудно было узнать короля, а под маскою Алкмены его фаворитку.
Людовик XIV тогда вел действительно образ жизни, напоминавший веселое житье олимпийского царя богов. Маркиза Монтеспан была Юноною; ее сестры и многие из придворных дам и девиц были нимфами и полубогинями, которых удостаивал ласками своими версальский Юпитер.
Супруга принца Субиз гордилась тем, что новорожденный сын ее (1674) похож на Людовика XIV; за нею ласками короля пользовалась госпожа де Людр, немножко косноязычная, но очень приятная особа. На придворном балу какой-то наушник намекнул королеве Марии Терезии о благосклонности короля к этой красавице.
— Это не мое дело, — отвечала королева, — скажите об этом госпоже Монтеспан.
Следовавшая затем связь короля с графинею Граммон была расстроена фавориткою, убедившею Людовика, что графиня отчаянная янсенистка. Бросив ее, король утешился девицею Гедами, побочной дочерью герцога Ангиенского, молоденькою красавицею, едва вышедшею из лет отрочества… Наконец, в 1679 году Людовик сблизился с девицею де Фонтанж.
Подобно ла Вальер, фрейлина герцогини Орлеанской, Ангелика де Скорайлль де Рувилль-Фонтанж, родившаяся в 1661 году, была дочерью небогатого руэргского дворянина. Безукоризненная красавица, белокурая, с прелестными голубыми глазами, девица Фонтанж пленила короля молодостью, свежестью, но уж никак не умом, весьма ограниченным. При первой встрече с нею Людовика маркиза Монтеспан сама обратила на нее его внимание, назвав девицу Фонтанж прекрасной статуей. Триста тысяч ливров покорили ее сердце обладателю Франции. Как бы в вознаграждение маркизы Монтеспан, окончательно уволенной от звания фаворитки, король предложил ей титул герцогини, пожалованный и девице Фонтанж вместе с 1 200 000 ливров ежегодного содержания.
— Нет, государь, — отвечала гордая фаворитка, — предоставляю эти титла каким-нибудь ла Вальер и Фонтанж. Герцогская корона им нужна, чтобы приблизиться к вам… Я, по моим родовым правам, выше их и не утратила бы моей знатности, даже если бы не имела счастия вам нравиться.
Двор, недавно раболепствовавший пред маркизою Монтеспан, теперь склонился в лрах пред герцогинею Фонтанж; воля ее, малейшая прихоть — была законом для всех, начиная с короля. Она ввела в моду прическу, сохранившую ее имя от забвения в позднейшем потомстве. Как-то на охоте в лесах Фонтенбло красавица, носясь на коне, растрепала свою прическу и, чтобы поправить ее, обвязала голову лентой. Эта незатейливая куафюра очаровала короля, и он просил свою возлюбленную, чтобы она другой не носила. Примеру ее последовали все придворные дамы и девицы, и прическа a la Fontanges еще была в моде лет сорок тому назад.
Неизбежное последствие любви короля — беременность обезобразила прелестное личико красавицы: худоба и отвратительные хлоазмы на лице не могли быть привлекательны для короля, так же точно, как пятна на нежном плоде для лакомки. Прием короля, оказанный герцогине при ее появлении при дворе в интересном положении, дал ей понять, что прошло ее время.
— Дитя мое, — сказала ей маркиза Ментенон (бывшая вдова Скаррона), — таков у нас обычай: обожаемая сегодня позабывается завтра. Всего благоразумнее с вашей стороны было бы, не дожидаясь удаления, удалиться самой, добровольно. В первом случае вы сбережете к себе некоторое уважение от людей, во втором — навлечете на себя только стыд.
— По вашим словам, — отвечала герцогиня, — оставить короля так же легко, как переодеть платье!
Однако же она удалилась в аббатство Шелль, где находилась аббатисою ее сестра; отсюда она переехала в аббатство Пор-Руайяль. Трижды в неделю король присылал к ней герцога ла Фельяд справляться о ее здоровье, которое ухудшалось день ото дня. Чувствуя приближение кончины, бедная фаворитка пожелала увидеть короля, и он исполнил ее желание — пришел, чтобы окончательно разочароваться. Перед ним вместо недавней красавицы лежал еле дышащий остов, обтянутый кожею…
— Государь, — сказала умирающая, — вот что осталось от той женщины, которая доставила вам несколько дней счастия, к ногам которой еще полгода тому назад вы были готовы сложить вашу корону… Неужели в вас нет жалости?
Людовик залился слезами, покрывая ими иссохшую руку герцогини.
— Теперь я умру спокойно, — прошептала она, — меня оплакал мой возлюбленный, мой король!
На другой день 28 июня 1681 года она скончалась. Ребенок, ею рожденный, прожил несколько дней.
Нескромная — скажем более, зверская радость маркизы Монтеспан при вести о кончине соперницы была причиною разрыва между королем и ею, чему, впрочем, немало способствовали происки и подпольные интриги маркизы Ментенон. Возвышение этой женщины могло служить самым ясным доказательством, насколько ум выше красоты, насколько искусство ловко интриговать выше самого увлекательного кокетства. Если бы красота маркизы соответствовала ее уму, она была бы первой красавицей в мире, но превосходя всех прежних фавориток умом, она далеко уступала им в красоте. Пресыщенному наслаждениями чувственными, одряхлевшему от распутств, Людовику XIV, в эпоху его сближения с маркизою Ментенон, было уже под пятьдесят лет. Неумолимая старость, предтеча смерти, избороздила лицо его морщинами, посребрила сединой его кудри, лишила прежнего блеска его глаза, когда-то имевшие такую обаятельную силу на самых непреклонных красавиц. Сердце, никогда не отличавшееся особенною мягкостью, совсем очерствело; в слабеющей памяти сохранялись кое-какие воспоминания о былом, но воспоминания эти были безотрадны. Келья ла Вальер, гроб Фонтанж, миллионы, рассоренные на прихоти маркизы Монтеспан и ее родни, — вот те картины, которые воскресали в воображении короля при воспоминании о минувшем. Именно теперь он чувствовал потребность в верной и заботливой подруге остатка своих дней, и подругою этого нравственного инвалида была маркиза Ментенон — в молодости своей заботливая сиделка бедного калеки — Скаррона.
Начало ее жизненного поприща нам известно: жалкая, полунищая паразитка, богатая умом и образованием, она ради куска насущного хлеба определилась в гувернантки к побочным детям маркизы Монтеспан. Последняя, третируя ее, имела, однако же, настолько великодушия или самоуверенности, что расположила предубежденного короля в пользу вдовы Скаррона. Людовик в начале своего знакомства с гувернанткою своих детей неоднократно высказывался против ее педантизма и неуместного умничанья; снисходя на просьбу маркизы Монтеспан, он в 1674 году пожаловал вдове Скаррона поместье Ментенон с правом носить это имя. Смиренная в бедности, ловкая пройдоха приосанилась и сделалась посмелее, благодаря обеспеченному своему состоянию. При столкновениях с маркизою Монтеспан она отвечала колкостями на ее грубости и, будучи несравненно ее умнее, нередко заставляла молчать неотразимыми логическими доводами. Пострижение ла Вальер произвело глубокое, потрясающее впечатление на весь двор: пожилые грешницы ставили ее в пример молодым, внушая и проповедуя им всеми забытые правила нравственности; знаменитые вития: Боссюэт, Бурдалу, Массильон громили разврат с высоты церковной кафедры, напоминая сильным мира сего о бренности и ничтожестве жизни человеческой. В великом посту 1675 года маркиза Монтеспан под обаянием проповедей Боссюэта вздумала отказаться от света и, удалясь в уединение, оплакивать там свои прегрешения, вольные и невольные. Об этом намерении она сообщила маркизе Ментенон, которая, разумеется, не только не отговаривала фаворитку, но заключив тайный союз с Боссюэтом и Флешье, просила их укрепить маркизу Монтеспан в благом ее намерении всею силою их красноречия… Боссюэт убедил фаворитку, что ее удаление будет великим подвигом, за который Бог, конечно, простит ей все ее грехи; к голосу Боссюэта присоединил свой голос друг и приятель маркизы Ментенон — аббат Гобелен. Лукавая Ментенон в этом случае перехитрила почтенных отцов иезуитов, уверив их, что единственная ее забота — с удалением фаворитки сблизить короля с его супругою.
Маркиза Монтеспан удалилась наконец в замок Кланьи с тем, чтобы… весьма скоро оттуда возвратиться, раскаиваясь в своем недавнем раскаянии. После двухнедельной разлуки с фавориткою Людовик XIV стосковался по ней и весьма нежным письмом, посланным чрез Боссюэта, умолял маркизу Монтеспан возвратиться опять ко двору и в его объятия. С этого времени вражда между обеими маркизами Монтеспан и Ментенон сделалась явною; они боролись из-за короля, как два вора из-за дорогой добычи. Маркиза Ментенон со своими иезуитами старалась обратить Людовика на путь истинный с тем, чтобы быть его спутницею… Фаворитка, напротив того, всячески вовлекала его в разврат, обольщая не только своими блеклыми прелестями, но еще, кроме того, сватая ему из толпы придворных молоденьких и хорошеньких девушек. Одна заботилась о его душе; другая о грешном теле. Не желая обижать ни той, ни другой, король жил какой-то странной, двойственной жизнью, совмещая в ее образе черты и христианина, кающегося грешника, и поклонника Корана, погрязнувшего в грехах. Утомленный негою в стенах своего версальского гарема, Людовик удалялся в часовню для молитвы или проводил несколько часов в собеседничестве своего духовника иезуита, отца ла Шеза; наоборот, утомленный проповедями, он опять обращался к своим одалискам, между которыми маркиза Монтеспан по-прежнему разыгрывала роль султанши-валиде.
Именно в это время случилось приключение, по которому можно судить о тех отношениях, в которых находились друг к другу маркизы Монтеспан и Ментенон. Людовику XIV вздумалось посетить кармелитский монастырь, в котором находилась ла Вальер. Стены смиренной обители едва могли вместить в себе огромную свиту, сопровождавшую французского падишаха. Герцогиня Ришелье, чтобы чем-нибудь занять Людовика, предложила тут же в монастыре разыграть лотерею, состоявшую из четок, крестиков, образков и тому подобных предметов, которые, в сущности, не игрушки, но в тот век, при шаткости религиозных понятий, подобный взгляд на священные символы был почти извинителен. Ла Вальер или правильнее сестра милосердия Луиза выиграла статуэтку кающейся Магдалины. Этот выигрыш заставил призадуматься маркизу Монтеспан.
— Сестра моя, — сказала она Луизе, — неужели в стенах здешней обители вы нашли свое счастие?
— Спокойствие? Да… А вы нашли ли свое счастие в мире?
— Нет, я не нашла ни спокойствия, ни счастия…
— В этом самом, — заметила маркиза Ментенон, — именно и есть существенная разница между Магдалиною покаявшеюся и Магдалиною грешницею…
Маркиза Монтеспан взглянула на соперницу глазами разгневанной Юноны и ядовито возражала:
— Во всяком случае, Магдалина грешница или покаявшаяся гораздо лучше Магдалины, готовящейся быть грешницею!
Маркиза Ментенон имела над маркизою Монтеспан то великое преимущество, что у королевы Марии Терезии сумела снискать к себе самое искреннее расположение. Бедная, покинутая супруга Людовика XIV смотрела на маркизу Ментенон как на доброго гения, чуть не ангела-хранителя распутного короля.
В 1680 году Людовик XIV пожаловал маркизу Монтеспан в гофмейстерины к королеве Марии Терезии, купив эту должность у графини Суассон за 200 000 ефимков.
— Видно, такова судьба моя, — сказала при этом королева, — чтобы супруг мой брал себе любовниц из толпы моих служанок или заставлял любовниц быть моими служанками.
Маркиза Ментенон была назначена в камер-фрау к супруге дофина баварской принцессе, в том же 1680 году прибывшей в Париж. Это назначение более прежнего сблизило маркизу с королем и, кроме того, с семейством дофина — будущего короля и всеми его приближенными. «Я уверен, — говорил Людовик XIV, — что беседы маркизы с моей невесткой будут иметь на последнюю самое благодетельное влияние». Таким великим почетом пользовалась тогда вдова Скаррона!
Дочь герцога Орлеанского, так называемая Мадемуазель, престарелая пятидесятилетняя дева, одержимая эротоманией, докучала королю просьбами об освобождении своего возлюбленного, герцога Лозен, засаженного в крепость Пиньероль и содержавшегося в ней десять лет. Она просила маркизу Ментенон ходатайствовать перед королем о прощении Лозена, и маркиза обещала ей это прощение, если Лозен уступит все — подаренные ему дочерью герцога Орлеанского поместья побочному сыну короля герцогу Мэн. Мадемуазель согласилась на это, но маркиза Монтеспан к этим уступкам присоединила еще одну: чтобы дочь герцога Орлеанского уступила герцогу Мэн все свое недвижимое имущество, ценимое в семнадцать миллионов франков… Торги на освобождение герцога Лозен не состоялись. Это позорное дело на время сблизило обеих маркиз, но, разумеется, не примирило их между собою. После смерти герцогини Фонтанж Людовик XIV, по советам маркизы Ментенон, отказался от прежнего мусульманского образа жизни и решился распустить свой гарем, оставив одну только маркизу Монтеспан или, вернее, оставив ей титул фаворитки с отстранением от всякого вмешательства не только в государственные дела, но даже от частых посещений его величества. С этого времени маркиза Ментенон окончательно прибрала его к своим рукам, из которых уже и не выпускала великого короля до самой его смерти. Судьба, благоволившая маркизе Ментенон, оказала ей громадную услугу, прервав нить жизни королевы Марии Терезии. Несчастная эта женщина скончалась в 1683 году, и смерть ее исторгла из каменного сердца Людовика XIV вместе со слезами следующие слова—лучше всякого панегирика:
— Вот первое горе, которое бедняжка причиняет мне!
Склеп королевской усыпальницы Сен-Дени принял под свои своды бренные останки державной страдалицы, испившей горькую чашу жизни до последней капли. Каждой жене, какого бы сословия ни была она, больно и обидно видеть предпочтение, оказываемое ее мужем другой женщине, но каково было королеве Марии Терезии всю свою жизнь видеть распутства мужа, быть свидетельницей его связей с ла Вальер, Монтеспан, Фонтанж, с целым легионом любовниц; терпеть от них оскорбления и обиды, выслушивать грубости от мужа — и безмолвствовать?
Грустно соединить с именем Марии Терезии рассказ о скандалезном приключении, бросившем пятно на жизнь ее, в течение долгих лет безукоризненную. После ее кончины открылось, что в монастыре Море воспитывалась под строжайшим надзором маленькая негритянка, побочная дочь покойной королевы. Отцом этой девочки злые языки называли араба Набо, придворного фокусника, забавлявшего Марию Тере-зию разными штуками своего искусства, игрой на гитаре и пением. Говорили, будто при- рождении этой девочки короля уведомили, что супруга его во время беременности часто смотрела на араба и следствием этого было рождение ею негритянки. Поверил ли Людовик XIV подобной сказке, нет ли, об этом история умалчивает, но как бы то ни было, а фокусник Набо вскоре умер скоропостижно, а девочка отвезена была в монастырь, откуда впоследствии времени исчезла неведомо куда. Впрочем, исчезновения людей без вести были не редкостью во Франции в царствование великого короля, завещавшего потомству доныне неразрешенную загадку в образе человека в железной маске.[25]
Болезнь и кончина Марии Терезии дали возможность иезуитке Ментенон отличиться в глазах короля уходом, попечениями о больной до ее последней минуты… Странная судьба маркизы Ментенон! Перечитывая ее биографию, можно подумать, что ей было на роду написано всю свою жизнь ухаживать за увечными и больными: она десять лет нянчилась со своим мужем, калекою Скарроном; потом с хромоногим герцогом Мэн, затем услуживала больной королеве Марии Терезии и наконец остаток дней провела, ухаживая за одряхлевшим и выжившим из ума Людовиком XIV… Не герцогине ла Вальер, но, конечно, маркизе Ментенон приличнее было бы именоваться сестрою милосердия.
Прежде нежели мы приступим к обзору государственной деятельности маркизы Ментенон, мы считаем необходимым сравнить ее с тремя ее предшественницами: ла Вальер, Монтеспан и Фонтанж.
Ла Вальер, первая и единственная любовь Людовика XIV, всей душою ему преданная, оставила по себе в памяти народа французского доброе воспоминание, как женщина бескорыстная, нежная, достойная сожаления, когда была грешницею, и героиня, когда, одумавшись, принесла покаяние в своих грехах.
Монтеспан — воплощенное корыстолюбие — в шестнадцать лет своего владычества поглотила миллионы и этим нанесла бессознательно первый удар престолу королевскому, удар, за которым началось быстрое его разрушение. Нам возразят, что сила королевская не в деньгах — так! Но деньги каждого государства — его кровь, необходимая его организму, точно так же, как кровь настоящая необходима нашему организму. К чему, если не к смертельному недугу, ведет человека бесполезное кровопускание? Маркиза Монтеспан (вечно позорной памяти) была той ненасытной пиявицей, которая, высосав из Франции много крови, заронила в организме этого королевства зародыш смертельного недуга, от которого оно доныне не может поправиться. Имя этому недугу — безначалие, горячка анархии, бешеный бред со светлыми промежутками в виде мимолетной королевской или императорской власти.
Герцогиня Фонтанж — жертва старческого сластолюбия Людовика XIV — промелькнула как метеор и скрылась в могилу, оставив по себе в сердце этого деспота грустное воспоминание и бесплодное раскаяние. Фонтанж была глупенькая овца, попавшаяся на зубы голодному волку. Ее любовь (если только она была) можно назвать прощальным лучом юности, покидавшей короля, или улыбкой счастья, за которой следовали долгие годы скуки, разочарования — и, может быть, раскаяния.
С именем маркизы Ментенон соединено воспоминание о подвиге тупоумия, навеки обесславившем царствование Людовика XIV. Подвигом этим была отмена Нантского эдикта, которую можно назвать, в нравственном смысле, тем же, чем была Варфоломеевская ночь в смысле физическом. Чтобы решиться на последнюю, надобно было быть зверем, подобным Карлу IX; но отменить Нантский эдикт дрожащей старческой рукой мог только выживший из ума идиот, подобный Людовику XIV.
С 1680 года в характере европейской политики произошла важная перемена. Недавние войны Людовика XIV, его виды на Испанию и непомерное властолюбие, расширение пределов Франции тревожили европейские кабинеты, и следствием этого была коалиция, имевшая целью ослабить королевство, вознесенное не Людовиком XIV, но гениальными его министрами и полководцами на высоту державы первостатейной. Англия и Голландия, заключив Аугсбургский союз, к вопросу политическому присоединили вопрос религиозный, именно: защиту прав французских гугенотов, терпевших при Людовике XIV всевозможные притеснения; сторону их приняли и государи Северной Германии. Гугеноты Лангдока, Сентовжа, Пуату, Дофинэ и Севенн имели постоянные сношения с иностранными своими единоверцами, получая от них богослужебные книги, вклады на церкви и т. д. Иезуиты, окружавшие Людовика XIV, втолковали ему, что сношения его подданных с враждебными ему державами ведут прямо к бунтам и кровавым распрям и что только единство вероисповедания во Франции — неколебимая основа ее могущества. Убежденный доводами иезуитов, король по их совету начал с добровольного[26] обращения гугенотов в католицизм, и маркиза Ментенон, сама бывшая кальвинистка, предложила королю содействовать этим мероприятиям. Несмотря на это, дело добровольного обращения не двигалось вперед; проповеди иезуитов были гласом вопиющих в пустыне, а ограничения прав иноверцев, предоставленных им Нантским эдиктом Генриха IV, возбуждали негодования в самых терпеливых. Ле Теллье, отец ла Шез, духовник короля и маркизы Ментенон, видя спасение Франции в отмене Нантского эдикта, убедили Людовика XIV прибегнуть к этой мере, и 22 октября 1685 года эдикт был отменен: протестантам и кальвинистам, не желавшим перейти в католицизм, было предоставлено в двухнедельный срок оставить пределы Франции. Переселение многих тысяч протестантских семейств в Германию, Швейцарию и Голландию напомнило исход Израиля из Египта… Все эти переселенцы были мирные, трудолюбивые граждане, честные торговцы, искусные фабриканты. На своих любовниц, маркизу Монтеспан и герцогиню Фонтанж, Людовик XIV потратил миллионы; Нантским эдиктом, подписанным в угоду маркизе Ментенон, король разорил Францию, нанес смертельный удар ее торговле и промышленности.
Был ли Людовик XIV женат на маркизе Ментенон? Вопрос спорный, на который доныне история еще не дала прямого ответа. Вот что мы видим о нем в любопытной книге Капфига, несмотря на многие промахи, послужившей нам в некоторых случаях материалом для нашего очерка.
В поведении маркизы Ментенон при дворе Людовика XIV одною из самых похвальных черт было ее неизменное уважение к королеве Марии Терезии, невзирая на щекотливое свое положение воспитательницы побочных детей ее супруга. Госпожа Монтеспан и девица Фонтанж не умели держать себя в отношении королевы и весьма часто забывались, особенно последняя, которая, проходя мимо Марии Терезии, даже не кланялась ей. Королева скончалась на руках маркизы Ментенон; ее заботливость о больной и умирающей дала ей право на особенное расположение короля. Кроме того, она отличалась набожностью: вставая постоянно в семь часов, она отправлялась к обедне, потом читала душеспасительные книги, надзирая за детьми короля, как заботливая и рассудительная мать. Следствием последнего обстоятельства было то могучее влияние, которое она приобрела над ними, в особенности над герцогом Мэн, характер которого был точным снимком с серьезного, деятельного и педантического характера маркизы. Наставница знала бесконечную нежность короля к его побочным детям, и потому, когда они стали подрастать, она всеми мерами способствовала возвышению их общественного положения путем брачных союзов с особами знатных фамилий. Мадемуазель Блуа, дочь герцогини ла Вальер, была выдана за принца Конти; герцог Мэн женился на принцессе Конде; сестре его мадемуазель де Нант прочили в мужья герцога Шартрского.
Это слияние незаконных детей короля с его родственниками отклоняло в будущем всякие распри и столкновения между ними. Маркиза Ментенон тем усерднее способствовала этим видам Людовика XIV, что дофин и дофина были против них. Король по целым часам беседовал с маркизою о будущности детей и вскоре был с нею почти неразлучен; когда она была нездорова, навещал ее. Скромная Ментенон приписывала причину этой внимательности любви короля к детям… Для устранения от нее всяких двусмысленных слухов Людовик XIV пожаловал ей должность при дофине, своей невестке, которую она в 1686 году сопровождала в Фонтенбло, где, как полагают некоторые историки, совершен был тайно обряд бракосочетания Людовика XIV с маркизою Ментенон. Письменных документов этого брака не существует; брачное свидетельство не было нигде отыскано ни во Франции, ни в архивах Ватикана. Писатели, утверждающие, что брак был совершен, ссылаются 1) на строгость нравственных правил состарившегося короля, которая, конечно, не дозволила бы ему сожительствовать с маркизою Ментенон без союза брачного. На этот довод ответим, что маркизе было тогда 51 год (в этом возрасте, по уставам католической церкви, женщина может поступать в услужение к священнику и жить с ним под одною кровлею); в этом возрасте едва ли она могла возбуждать в короле какие-нибудь чувственные желания, тем больше, что именно в это время он был в связи с молодой протестанткой, девицею Фонтанж. 2) Король (по словам тех же историков) оказывал маркизе уважение будто королеве; она жила в его покоях, сиживала рядом с ним во время службы в дворцовой церкви и за парадными обедами. Всеми этими почестями пользовались и фаворитки Людовика XIV. Она не вставала с места и не кланялась ни принцам крови, ни дофину при их входе в покои короля. Довод этот тоже не выдерживает критики, когда дофин и принцы крови посещали короля, когда с ним беседовала маркиза Ментенон, она, по правилам придворного этикета, не имела права никого приветствовать в присутствии короля.[27] Безграничное влияние маркизы Ментенон на Людовика XIV и на последние годы его царствования не подлежит сомнению. Одобряя все его распоряжения, она при случае давала ему советы и руководила им; он питал к ней глубочайшее уважение. Кто желал угодить Людовику XIV, обязан был угождать маркизе Ментенон. Когда герцогиня Бургундская прибыла ко двору, она, обходясь с маркизою Ментенон с почтительной кротостью, называла ее тетенькой… Почему же не бабушкой, если Ментенон была тайной супругою деда герцогини? Но если Людовик XIV действительно был женат на ней, почему же, повторяем, нет тому никаких письменных доказательств? Почитатели памяти маркизы Ментенон говорят, будто все документы, касательно ее брака с королем, были ею уничтожены после его смерти. Капфиг в своей книге не допускает возможности подобного геройского самопожертвования.[28] Для маркизы Ментенон такой подвиг был бы действительно не под силу, но в нашей отечественной истории есть одна личность, подобным подвигом прославившая свое имя гораздо более, нежели титулом морганатического супруга русской императрицы… Этот герой — Разумовский, в присутствии графа Орлова сожегший брачное свое свидетельство и все письма своей державной супруги. Трудно решить, чей подвиг был славнее: Орлова ли, который сжег турецкий флот при Чесме, или Разумовского, принесшего памяти императрицы Елисаветы Петровны такую огромную жертву?
Но возвратимся к предмету нашего очерка.
На основании всех вышеприведенных данных, Капфиг в своей монографии приходит к тому заключению, что Людовик XIV не был женат на маркизе Ментенон. Это подтверждают: 1) преклонные лета маркизы и отсутствие всякого намека на брак в ее письмах и сочинениях; 2) отсутствие какой-нибудь статьи в ее пользу в духовном завещании Людовика XIV; 3) ее поселение в Сен-Сире после его смерти. Приязненные отношения их не были скреплены ни любовью, ни браком. Для любви оба были слишком стары; в браке, который предоставлял бы какие-нибудь права более тех, которыми пользовалась маркиза, она не имела надобности. Жизнь маркизы началась должностью сиделки, той же должностью и окончилась… только больной, бывший на ее попечении, был познатнее Скаррона.
Существует предание, будто какой-то каменщик Барбе, знакомый Скаррона, однажды предсказал его жене, что она будет королевою, хотя и никогда не будет ни особенно счастлива, ни особенно богата. Это одна из тех сказочек, которыми романисты любят прикрашивать правду, забывая, что она всего менее нуждается в прикрасах. Предсказание Барбе подлежит сильному сомнению, но если даже оно и было — может ли оно служить доказательством тому, что вдова Скаррона была супругою Людовика XIV? При этом короле каждая его фаворитка могла назваться королевою — кроме его законной жены, Марии Терезии. Карикатуристы его времени изображали его четырех фавориток: ла Вальер, Монтеспан, Фонтанж и Ментенон в виде карточных дам: бубновой, трефовой, червонной и пиковой… К этому можно было бы прибавить, что счастье и могущество трех первых напоминали карточные домики, рушившиеся при первом дуновении переменчивого ветра, который благоприятствует до поры до времени и временщикам, и фавориткам.
Снискав расположение короля, перешедшее со временем в неограниченную привязанность, маркиза Ментенон старалась, и весьма успешно, отучить его от привычек, усвоенных им смолоду и особенно развившихся в нем в эпоху его сожительства с маркизою Монтеспан. К числу таковых принадлежала страсть Людовика XIV строиться. Версальский дворец с его садами и фонтанами можно было назвать пышным памятником лет бурной юности и мужества Людовика XIV. При ла Вальер король обращал особенное внимание на сады, цветники, крытые беседки и тому подобные украшения, в которых искусство, прикрашивая природу, идет с нею дружно рука об руку. В царствование маркизы Монтеспан внимание Людовика было особенно обращено на увеличение версальского дворца новыми пристройками, на украшение чертогов позолотою, живописью, резьбою и драгоценными мраморами. Тут природа, отдаленная на второй план, уступила все место искусству; исчезла буколическая простота, которую так любила скромная ла Вальер, и воцарилась сумасбродная роскошь, бывшая для маркизы Монтеспан насущной потребностью. Померкла счастливая планета маркизы Монтеспан, и версальский дворец постигли новые преобразования. Суровая педантка Ментенон была неохотница ни до садов, ни до раззолоченных чертогов; она называла версальский дворец «храмом гордыни человеческой», и в угоду ей Людовик XIV построил скромный дворец Марли, состоявший из замка, окруженного двенадцатью павильонами, напоминавшими отшельнические кельи; вместо шумливых фонтанов Марли был украшен зеркальными прудами, в которых плавали карпы и караси с золотыми сережками, продетыми в их жабры чуть ли еще не руками Людовика XIV; вместо цветников явились фруктовые сады и огороды… Одним словом, в обстановке нового жилья состарившегося короля проза заменила поэзию, существенное вытеснило все фантастическое. Прекратились шумные сборища, праздники, спектакли; вместо всего этого образ жизни принял характер чуть не монастырский: проповеди, чтение нравственных книг и душеспасительные беседы с иезуитами. К довершению всего маркиза Ментенон убедила Людовика XIV — в видах спасения его души и сбережения его желудка — соблюдать посты, и бедный лакомка смиренно покорился велениям своей полудержавной сиделки. Таков непреложный закон судьбы: человек на старости лет почти всегда является врагом всего, что в юности было ему особенно мило и сердцу близко… Безбожник делается ханжой, развратник ударяется в нравоучения, обжора проповедует воздержание. Из одной крайности человек бросается в другую.
Маркиза Монтеспан и ее креатура — Лувуа много способствовали основанию Людовиком XIV знаменитого инвалидного дома (Hotel des Jnvalides); маркиза Ментенон — женщина вовсе не воинственная, основала Сенсирский институт для воспитания благородных девиц — кальвинисток, перешедших в католицизм. Устав этого училища, утвержденный епископом шартрским (в 1686 году), был составлен самою маркизою и во всех своих статьях являл странную смесь простоты протестантской с католическим ханжеством, — одним словом, маркиза Ментенон была сама олицетворением устава института Сен-Сир… И еще несколько десятков лет тому назад это заведение почиталось образцовым во многих европейских государствах! В первые годы своего основания Сен-Сир был чем-то вроде монастыря и вместе с тем рабочего дома. Невинных девочек заставляли каяться в их будущих грехах, изнуряли учением, работою и чуть не морили голодом под предлогом поста.
Некоторые историки, основываясь на собственных мемуарах маркизы Ментенон и на льстивых отзывах о ней современников, хвалят ее за бескорыстие… Правда, в течение тридцатипятилетнего сожительства своего с Людовиком XIV она сама нажила немного, но зато, по примеру Монтеспан, вывела в люди свою роденьку, которую Людовик награждал по-королевски. Брат ее Жан д'Обинье, отчаянный рубака и кутила, по ее милости получил губернаторства Бофора, Коньяка, Эг, Морта и орден Святого духа. Маркиза, выговаривая ему за расточительность, в то же время платила за него долги, выпрашивая у короля пособия; поместила дочь его в Сен-Сир, дала ей прекрасное образование и выдала за молодого графа д'Айен. Маркиза дала ей от себя в приданое 600 000 ливров, но эта сумма была ничтожною в сравнении с щедротами короля: 800 000 ливров наличными деньгами, на 100 000 ливров бриллиантами; графу — губернаторства Руссильон и Перпиньян, приносившие свыше 40 000 ливров ежегодного дохода — таковы были подарки Людовика XIV новобрачным.
Тесное сближение короля с маркизою, прибравшею его к рукам, не могло нравиться дофину, а неуважение последнего к Ментенон, этому Тартюфу в женском платье, было источником семейных неудовольствий между королем и его сыном. Негодуя на старческую слабость отца, дофин отдалился от него, а Людовик не имел настолько воли, чтобы пожертвовать ему своею полудержавною сиделкою. Слабость короля к ней возрастала по мере ее усиления, или, вернее, могущество маркизы усиливалось по мере одряхления Людовика XIV. 28 марта 1687 года маршал ла Фельяд воздвиг в честь короля бронзовую статую на Вандомской площади. Глубокое, символическое значение имел этот кумир версальского Юпитера: он, во-первых, напоминал тех оракулов древности, бронзовыми устами которых говорили жрецы (жрецом Людовика XIV была тогда маркиза Ментенон); во-вторых, этот памятник гордыни человеческой и деспотизма королевского, заняв то самое место, на котором через сто двадцать лет воздвигся другой — бронзовая колонна со статуею другого деспота на вершине… Ныне колонна эта разбита вдребезги, и кумир Наполеона рухнул точно так же, как во время первой революции рухнул кумир Людовика XIV. Любопытно знать, какому идолу будет теперь поклоняться Франция и чье изображение займет опустелое место колонны на Вандомской площади?
Лувуа, как мы уже говорили, был креатурою герцогини Монтеспан; одной этой причины достаточно было, чтобы маркиза Ментенон его ненавидела. При всех своих недостатках министр был человеком полезным и не лишенным способностей мужа государственного, но мог ли принять это во внимание Людовик XIV, глядевший глазами маркизы, ее ушами слушавший? И Лувуа впал в немилость. Король придирался к малейшему поводу, чтобы спорить с министром и язвить его; Лувуа, в свою очередь, не оставался в долгу, и, таким образом, они стали друг к другу в самые натянутые и неприязненные отношения. В 1688 году весною, прогуливаясь вместе с Лувуа в Трианоне, король заспорил с ним о том, будто одно из окон дворца меньше других; Лувуа не уступал, и когда архитектор ле Нот решил вопрос в пользу короля, Людовик осыпал Лувуа ядовитыми упреками. В тот же день министр, обедая в кругу друзей, отвечал им на все расспросы о причинах его дурного расположения духа:
— Все вздор! Но по обхождению короля со мною я вижу, что пропал в его мнении. Исход один: надобно затеять войну, и война будет!
Эта война была та самая, во время которой Людовик XIV вооружил против себя всю Европу, затронув соединенные штаты Голландии.
По словам некоторых историков, заслуживающих веры, поводом к войне с Голландиею было высокомерие Вильгельма Оранского и оскорбительный его отказ на предложение Людовика XIV жениться на его побочной дочери мадемуазель де Блуа. «Принцы Оранские, — отвечал Вильгельм, — имеют обыкновение жениться на законных дочерях государей, а не на их батардках!»
Если это было истинною причиною разрыва Франции с Голландиею, тем не менее Лувуа много способствовал решению распри достичь путем вооруженного столкновения. Мы не намерены следить за ходом войны, в которой принимали участие знаменитые полководцы Людовика XIV и дофин, наследник его престола; скажем только, что король французский дал у себя приют Иакову II, королю английскому, с его семейством, свергнутому с престола Вильгельмом Оранским. Герцог Лозен в декабре 1688 года помог бежать из Англии супруге короля Марии и его сыну, принцу Уэльскому. В Калэ они были встречены г. Шара, откуда письменно уведомили короля французского о своем прибытии в его владения; Людовик назначил им местопребыванием замок Сен-Жермен и с свойственной ему любезностью отправился навстречу к своим гостям. Свидание это произошло в Шату. Король сам отворил дверцу подъехавшей кареты и, взяв на руки, несколько раз поцеловал маленького принца. Отличный фразер, умевший всегда кстати отпустить блестящее и звонкое словцо, Людовик отвечал королеве на изъявление ею живейшей признательности:
— Печальную услугу оказываю я вам ныне, но вскоре надеюсь оказать иную, более достойную вас, короля, — брата моего и меня самого!
Он намекал на возведение Иакова Стюарта на родительский престол.
Супруга короля английского была помещена в покоях покойной королевы Марии Терезии, сын ее на половине внука королевского герцога Бургундского. В пятом часу вечера 7 января 1689 года сюда прибыл и король английский Иаков II, преклонивший колено перед встретившим его Людовиком. В сравнении с подобным самоуничижением Иакова II поступок его жены с маркизою Ментенон можно было назвать геройским подвигом. Маркиза, не принимавшая участия в церемониальной встрече высоких гостей, явилась к королеве Марии с визитом, как равная к равной. Желая напомнить этой женщине, сожительствовавшей с Людовиком под псевдонимом жены, что между нею и супругою Иакова Стюарта есть значительное расстояние, она продержала ее несколько минут в приемной. Правда, королева позолотила эту пилюлю, сказав маркизе, что в этом промедлении вся потеря на ее стороне… но эта медовая фраза не усладила горечи самой пилюли, раскушенной маркизою. Оскорбленная фаворитка жаловалась Людовику и отомстила державным гостям многими затруднениями при регламентации правил этикета в отношении короля и королевы английских. Постановлен был вопрос о том, следует ли Иакову Стюарту воздавать одинаковые почести с Людовиком XIV и обходиться ли последнему со своим гостем как равному с равным? Оба вопроса были решены в пользу Стюартов, однако же не без препятствий со стороны маркизы Ментенон.
Замечательно, что каждая фаворитка Людовика XIV делала театр и литературу орудиями своих происков. В угоду ла Вальер Мольер написал Принцессу Элидскую, для Монтеспан — Амфитриона, Расин по заказу Генриэтты Английской написал Беренику, и его же избрала Ментенон для обработки сюжета Эсфири, ею заимствованного из сказаний библейских: Артаксеркс… разумеется, король; Астинь (Va sthi) — герцогиня Монтеспан; Аман — Лувуа; Эсфирь — маркиза Ментенон. Этой трагедией, разыгранной воспитанницами Сен-Сира, маркиза — будто одним камнем двух птиц — поразила и соперницу, и своего ненавистника. Оба они были приглашены на спектакль и при монологе Эсфири:
Peut-etre on t'a conte la fameuse disgrace.
De l'altiere Vasthi, dont j'occupe la place?[29] —
взоры всех зрителей обратились на герцогиню Монтеспан; когда же царь персидский, превращенный Расином во французского селадона, ворковал Эсфири:
Je ne trouve qu'en vous je ne sais quelle grace
Qui me charme toujours et jamais ne me lasse![30] —
те же зрители выразительно посматривали на маркизу Ментенон, скромно потуплявшую глазки. К сожалению, на ее собственную долю досталась не совсем приятная аппликация. На сцене бранили Эсфирь за ее покровительство единоверцам — ив этом почти все заметили намек на кальвинистов. Вслед за тем досталось и королю. Вся зала разразилась аплодисментами, когда были произнесены стихи по поводу указа Артаксеркса о преследовании иудеев:
Et le roi trop credule a signe cet edit![31]
Натекай эдикт и подвиг Лувуа в областях кальвинистов еще у всех были свежи в памяти. Лицо Людовика XIV наморщилось, он нахмурил брови и по окончании пьесы не удостоил бедного Расина ни единым ласковым словом. Всыпая лесть в своей трагедии пригоршнями, по ошибке захватил крупинку правды, а она и испортила все дело. Вообще Расин, возросший при дворе Людовика XIV, был неловок на слова и в выражениях непозволительно опрометчив. Еще незадолго до представления Эсфири король говорил с ним о театре и спросил, что дают хорошего?
— Очень мало, ваше величество, — отвечал Расин. — Хорошего наша публика не ценит; она довольствуется и пошлостями какого-нибудь Скаррона!
А вдова этого самого какого-нибудь была тут и не в силах была скрыть неудовольствие. С этого самого дня Расин впал в немилость. Эсфирью он надеялся заслужить прощение маркизы, но и тут не угодил ни ей, ни королю. Всех горше и обиднее при представлении Эсфири было бедному Лувуа. Когда на сцене персидский царь приговорил Амана к позорной казни через повешение, Лувуа, бледный, дрожащий всем телом, встал с места и, расталкивая зрителей, стремительно вышел из залы. Проходя мимо короля, он довольно громко сказал:
— Подобное обхождение с человеком государственным позволительно только тогда, когда в нем не имеют надобности.
Вслед за представлением Эсфири Расин (опять по заказу маркизы Ментенон) написал Гофолию (Athalie). Эта трагедия была приноровлена к политическому перевороту в Англии и гонениям тамошних католиков королевою Мариею. На сцене ее олицетворяла Гофолия; гонимый ею наследник престола иудейского — Иоад был не кто иной, как сын Иакова II — принц Уэльский. На этот раз Расин не промахнулся и по ходатайству маркизы Ментенон был пожалован в камер-юнкеры двора его величества. Людовик XIV умел поощрять таланты, и лучшей награды для поэта, изготовлявшего трагедии по заказу, нельзя было и придумать, как произведя его в ливрейные льстецы. Исчез поэт, как было мало, и на его месте явился лакей, каких при дворе было слишком много.
Гофолия Расина была прологом иной — страшной, кровавой трагедии, в которой Франция была одним из главных действующих лиц. Людовик XIV снарядил огромную эскадру, которая с соответствующим количеством десантных войск, предводимых Иаковом II, должна была отправиться в Ирландию. Кроме громадных затрат на вооружение, обмундирование и продовольствие войск, король французский отсчитал сверженному королю английскому до двух миллионов франков золотом. В сподвижники ему были назначены графы д'Аво и Лозен; пехоту и конницу можно было назвать отборными, а между тем, глядя на все эти приготовления, можно было вспомнить нашу пословицу: «не в коня корм». Развенчанный изгнанник перед отбытием в экспедицию дни и ночи проводил с парижскими иезуитами и производил опыты исцеления опухолей шейных желез (свинки) посредством прикосновения в женском монастыре англичанок (Honi soit qui mal y pense!). Когда все было готово к отправлению в поход, произошло прощание обоих монархов в замке сен-жерменском. Людовик XIV подарил Иакову II латы и оружие, служившие ему самому во всех походах.
— Желаю, чтобы они принесли вам удачу, — сказал при этом король французский. — Как ни грустно мне расставаться с вами, но дай Бог, чтобы вам не пришлось возвратиться. Если же случилось бы подобное несчастье, вы всегда найдете меня таковым, как теперь!
28 февраля 1689 года Иаков II уехал в Брест; его супруга с сыном отправилась в монастырь Пуассель.
Морская победа графа Шато-Рено над английским флотом, которым командовал вице-адмирал Герберт, могла бы способствовать успехам короля Иакова, если бы он имел хоть каплю воинских способностей. К сожалению, все его подвиги ограничились занятием нескольких городов и бесполезною осадою Лондондерри, защищаемого пресвитерианским пастырем Уокером. Обсервационный корпус Вильгельма III под предводительством маршала Шомберга не трогался с места; Иаков со своими войсками благоразумно уклонялся от боя. Но если он не проливал крови, то супруга его заливалась слезами, досадуя на его медленность и возмутительную апатию. Чтобы утешить и развлечь печальную супругу Иакова II, Людовик XIV убедил ее переехать из Пуасси опять в Сен-Жермен и стал забавлять праздниками и балами, которые давал в Версале, каждый раз лично заезжая за королевою в Сен-Жермен. Эта нежная внимательность встревожила маркизу Ментенон не на шутку; при сем удобном случае она могла бы заказать Расину новую трагедию, заимствованную из библейского сказания о Вирсавии, жене Урия, отправленного на войну царем Давидом, но маркиза вместо театра прибегнула к совершенно противоположному средству образумить Людовика XIV: она обратилась к посредничеству отца ла Шеза, Боссюэта и Бурдалу, прося их хорошенько пугнуть короля ораторскими громами с вершины церковной кафедры. Бурдалу своими беседами об адском пламени охладил вспышку нежности в старческом сердце Людовика XIV; король присмирел и стал менее любезен с супругою Иакова II.
Война день ото дня принимала все более угрожающие размеры; против Франции восстала Австрия и Германия. Лувуа в государственном совете предложил выжечь и опустошить Палатинат, Людовик отверг это предложение, но, несмотря на то, Лувуа решился быть ослушником в видах блага отечества. Шпионы маркизы Ментенон довели до ее сведения, что министр на другой же день отправил курьера в Палатинат к тамошнему начальнику французских войск с каннибальским приказанием сжечь эту область.
— Верите ли вы снам? — спросила маркиза у Лувуа, когда он вечером того дня явился к королю. — Сегодня мне снилось, будто весь Палатинат охвачен огнем.
— Сны иногда сбывчивы, — отвечал Лувуа, — и я умею служить его величеству, даже не повинуясь ему.
— Вы говорите в шутку? — крикнул Людовик XIV.
— Нет, государь, совершенно серьезно. Утром я отправил в Палатинат курьера именно с этим приказанием.
— Дерзкий! — закричал Людовик XIV, схватывая каминные щипцы.
— Государь, что вы делаете? — вмешалась маркиза.
— Оставьте, сударыня! Я хочу наказать лакея-грубияна!
— Ваше величество, — вскрикнул, в свою очередь, Лувуа, — уважайте сами себя, если вам угодно, чтобы другие вас уважали. Если вы дозволили женщине властолюбивой оскорбить меня на театральных подмостках, меня — прослужившего вам двадцать пять лет, довольствуйтесь этим, но не унижайте себя, поднимая на меня руку.
— Сию же минуту послать курьера с отменою приказа! — горячился король. — Ты мне отвечаешь головой за все последствия. Если в Палатинате сгорел хоть один дом, тут тебе и смертный приговор!
Отмена приказа Лувуа прибыла поздно: Палатинат, выжженный дотла, представлял груды пепла и развалин. После этого Лувуа пал окончательно, к совершенному удовольствию маркизы Ментенон.
1690 и 1691 годы были ознаменованы многими достопамятными событиями. 20 апреля скончалась дофина Виктория Баварская после изнурительной грудной болезни, оставив по себе память благотворительницы бедных и убогих и подозрение в сношениях с германскими государями, врагами Людовика XIV. Умалчиваем о некоторых подробностях ее домашней и будуарной жизни, так как она была не без пятен; но в тот век при дворе французском не было ни одной женщины с незапятнанной репутацией. Маркиза Ментенон не удостоила погребения дофины своим присутствием; она ненавидела и покойную, и ее мужа. Может быть, именно вследствие этой ненависти могущественной фаворитки к дофину была искренне расположена фаворитка опальная — герцогиня Монтеспан. Вскоре после смерти жены дофин вздумал возобновить связь с одною из своих многочисленных любовниц — госпожою де Рут. На это понадобились деньги, которые не водились у расточительного дофина; он был принужден через доверенное лицо продать свои бриллианты одному богатому ювелиру. Узнав об этом, герцогиня Монтеспан выкупила бриллианты за двойную цену и на другой же день привезла их к дофину.
— Ваше высочество, — сказала она при этом, — позвольте мне оказать вам эту ничтожную услугу. Я богата щедротами вашего родителя и, делясь с вами, возвращаю то, что мне было пожаловано.
Черта благородная, делающая честь женщине довольно сомнительной честности. Ровно через сто лет (как увидим) точно так же поступила и графиня Дюбарри с внуком своего державного обожателя — Людовиком XVI и этим погубила себя.
Благородный поступок герцогини Монтеспан с дофином взбесил маркизу Ментенон; желая со своей стороны чем-нибудь досадить дофину, она уговорила короля выслать госпожу де Рут из пределов Франции. Дофин по королевскому повелению обязан был отправиться в действующую армию. Герцогиня Монтеспан объявила Людовику XIV, что она окончательно покидает двор, избирая своими местопребываниями женские монастыри Фонтевро и св. Иосифа.
Подвиги великих полководцев и адмиралов Людовика XIV прекратили на время интриги и происки маркизы Ментенон. В войне принял участие сам король, осаждая Монс, под стенами которого у него произошло неприятное столкновение с Лувуа. Считая себя великим стратегом, Людовик XIV расположил отряд, которым он командовал, самым невыгодным образом. Эта диспозиция, по соображениям Лувуа, могла повредить успеху дела, и он переместил войска на другой пункт. Это своевольничанье возбудило в короле страшный гнев, хотя оно и способствовало взятию Монса. По возвращении в Версаль король был встречен восторженно и если воздержался от официального триумфа, то единственно по настояниям смиренной маркизы Ментенон.
Вот подробности об образе ее жизни в эпоху апогея ее могущества. Она не терпела при себе многочисленной прислуги, но и немногие лакеи и служанки, находившиеся при ней, с трудом уживались: им было запрещено ходить со двора и принимать у себя гостей. Нинона Бальбиен, бывшая горничная маркизы, когда она была еще вдовою Скаррон, была ее любимицей. Воспитанницы Сен-Сира и племянницы маркизы побаивались этой Ниноны и обходились с нею с глубочайшим уважением. Из посетителей Ментенон можно назвать королеву английскую, герцога Ришлье и г. Моншеврейль; только первой маркиза отдавала визиты; кроме королевы она не ездила ни к кому. С самого раннего утра до поздней ночи она просиживала в кабинете Людовика XIV, и не было дела — от важнейшего государственного до самого ничтожного домашнего, о котором с нею не совещался бы король. Дочерей его она распекала и журила, как злая мачеха падчериц, и нередко доводила их до слез. Военные высшие чины перед отбытием на войну являлись к ней на поклон, как к законной супруге короля. Однажды маркизе вздумалось посетить монастырь Великих кармелиток, в стены которого, по уставу, не допускалось никого, кроме королев французских. Об этом маркизе напомнила аббатиса монастыря и получила в ответ:
— Знаю, знаю… И все-таки вы должны принять меня.
Вскоре после фландрской кампании в заседании государственного совета произошла бурная сцена (последняя) между королем и Лувуа. Министр, выведенный из терпения колкостями и воркотней старого брюзги, бросил на стол бумаги и, сказав: «На вас не угодишь!» — вышел из залы совета, хлопнув дверью. Вечером того же дня он получил письмо от маркизы Ментенон, в котором она извещала его, что король не сердится и не выключает его из совета… Действительно, на другой же день, когда Лу-вуа явился к королю, последний обошелся с ним довольно ласково, но министр понял, что под этою ласкою скрывается нечто для него опасное. Возвратясь домой, он сжег многие бумаги, долго ходил взад и вперед по комнате, потом выпил залпом стакан воды из кувшинчика, стоявшего на камине, и мгновенно упал в кресла, будто пораженный громом, без малейших признаков жизни. По вскрытии трупа доктора нашли признаки отравы.
Весть о смерти Лувуа сильно подействовала на Людовика XIV; он не мог не пожалеть о верном и полезном слуге, бывшем когда-то одним из ярких лучей версальского солнца, т. е. его величества, что же касается до маркизы Ментенон, она замаскировала свою радость о смерти врага самым ледяным равнодушием.
— Помолитесь ли вы об усопшем? — спросила ее какая-то из бойких придворных дам.
— Мне слишком много приходится молиться и о собственных грехах! — отвечала ханжа, воздевая руки к небу.
Временщиков при Людовике XIV не бывало и быть не могло, так как в царствование деспотов (это историческая аксиома) возможно только владычество фавориток. Лувуа не был временщиком, хотя его роль при Людовике XIV напоминает ту, которую играл граф Аракчеев при Александре I у нас в России. Неограниченно честолюбивый, дьявольски злой, мстительный, Лувуа не был лишен ни ума, ни способностей. Он во Франции радикально преобразовал военную администрацию, введя в войсках дисциплину, правильную строевую службу, систему выслуги, повышений и наград по заслугам. Инвалидный дом (Hotel des Jnvalides) — создание Лувуа.
При известии о его смерти Катина (Catinat), впоследствии маршал, сказал кому-то из придворных:
— Царствование Людовика великого кончилось, и началось царствование Франциски д'Обинье!
Действительно, в следующем же году (1692) маркиза Ментенон присутствовала на всех заседаниях государственного совета, подавая свой голос, которому повиновались все — от короля до последнего камер-лакея.
Семейство герцога Орлеанского находилось постоянно во враждебных отношениях к семейству старших Бурбонов; иначе не могло быть: зависть искони веков — со времен Каина и Авеля — была и будет причиною единокровных братьев. Желая по возможности приблизить к себе семейство своего младшего брата, Людовик XIV по совету маркизы Ментенон задумал женить герцога Шартрского на своей побочной дочери (от ла Вальер) — мадемуазель Блуа. Способ к сближению весьма неловкий, возбудивший в матери герцога Шартрского, герцогине Орлеанской, живейшее негодование. Маркиза Ментенон прибегнула в этом случае к посредничеству наставника герцога, аббата Дюбуа, бессменного, спутника своего воспитанника в его кутежах и распутствах. Наградою за успешное сватовство аббату Дюбуа было обещано весьма доходное аббатство. Дело уладилось: племянник короля, герцог Филипп Шартрский, подписал свадебный контракт с мадемуазель Блуа. В приданое за нею король дал два миллиона наличными, ежегодную пенсию в 200 000 и свыше чем на 200 000 ефимков бриллиантов; сверх того, герцогу подарен был в потомственное владение Пале-Руайяль. Вслед за тем герцог Мэн, побочный сын короля, женился на мадемуазель Шаролэ, сестре герцога Шартрского. Набожная Ментенон в этих брачных союзах не видела даже и кровосмешения. Когда аббат Дюбуа подал прошение духовнику короля отцу ла Шезу о награждении его обещанным аббатством, иезуит, наотрез отказав, доложил королю, что Дюбуа волокита, пьяница и картежник.
— Волокита, но не привязан ни к какой женщине, — отвечал Людовик XIV, — пьяница, но не напивается допьяна, картежник, но никогда не проигрывается!.. Дайте ему аббатство.
В 1696 году мир Франции с Савойею был закреплен выдачею его дочери Марии Аделаиды за внука Людовика XIV герцога Бургундского. Попечительницею принцессы и ее наставницею в правилах придворного этикета была назначена маркиза Ментенон. На первых порах она озаботилась окружить молодую герцогиню иезуитами и возить ее по женским монастырям. Одна из племянниц маркизы попала в любимицы к Марии Аделаиде, соединяя с лестным именем ее подруги совсем нелестное ремесло шпионки своей тетушки. Свадьбу герцога Бургундского отпраздновали по заключении славного Рисвикского мира в декабре 1697 года: мужу было пятнадцать лет, жене его исполнилось двенадцать. Этот мальчик — надежда Франции, — горбатый и некрасивый собою, выкупал недостатки телесные прекраснейшими душевными качествами. Невзирая на вражду дофина с маркизою Ментенон, сын его и невестка оказывали ей глубочайшее уважение; впрочем, могло ли быть иначе, когда сам патриарх французского королевского семейства Людовик XIV раболепствовал перед нею?
Перебирая придворные хроники того времени, находим под 1698 годом любопытный эпизод, дающий ясное понятие о расположении короля к своей последней фаворитке. Летом 1698 года она присутствовала на маневрах, сопровождавшихся примерным штурмом крепости. Маркиза явилась в портшезе с поднятыми стеклами. Когда его опустили на землю, по четырем углам разместились на поручнях: герцогиня Бургундская, принцесса Конти, герцогини Орлеанская и Шартрская. Король, разговаривая с маркизою, снимал шляпу и ежеминутно на нее оглядывался, как молодой супруг на возлюбленную супругу. Когда портшез тронулся с места, все принцессы крови следовали за ним пешком. Большего почета, конечно, не могла иметь и законная супруга короля.
Семнадцатое столетие кануло в вечность; первые годы столетия восемнадцатого можно было назвать бедственным для всей Европы, так как они проведены были в непрерывных войнах, свирепствовавших почти повсеместно. На Севере происходила борьба двух исполинов — Петра Великого и Карла XII; государства Средней и Южной Европы вооружились против Франции по поводу вопроса о наследстве испанского престола. По какому-то роковому предопределению свыше Франции суждено было играть главную роль во всех великих событиях XVII века, от его начала до конца. Сравнивая одно с другим, нельзя не призадуматься. В начале века видим Францию на апогее ее могущества; не ведая преград, деспотизм Людовика XIV расширял пределы его королевства вопреки всем требованиям европейского политического равновесия; принц Конти был избран в короли польские; внук Людовика XIV, герцог Анжуйский, готовился увенчать себя короною испанскою. «Пиренеев более не существует!» — сказал французский деспот, не останавливаясь ни перед политическими, ни естественными границами европейских государств. Король испанский Карл II, будучи бездетным по происхождению, был родственно близок Австрии и Франции; супруга его, принцесса Баварская, отстаивала интересы первой, и по ее настояниям незадолго до Рисвикского мира Карл II уничтожил духовное завещание, передававшее его престол брату ее Леопольду, обещая назначить своим преемником сына императора австрийского. Рисвикский мир, водворяя в Европе тишину и доброе согласие, обратил внимание всех держав на королевство испанское, престолонаследие которого ежеминутно могло нарушить политическое равновесие, усиливая власть одного государя в ущерб другим. На него должен был пасть выбор умирающего Карла II, — этого в Европе никто не знал и знать не мог, но по многим причинам догадывались, что наследником его будет эрцгерцог Австрийский. Особенно тревожились Англия и Голландия, для которых подобный исход мог быть крайне невыгоден в политическом и в торговом отношениях. Людовик XIV негодовал ввиду личных интересов, так как считал себя вправе, основываясь на связях родственных, присоединить к Франции нить владений испанских. Ввиду этих недоразумений маркиз Торси составил программу конвенции между Францией, Англией и Голландией, заключенную в Гааге (еще в 1696 году), в силу которой эти три державы обязывались наблюдать за миролюбивым разрешением испанского вопроса, предполагая разделить королевство следующим образом: Франции предоставлялись Неаполь и Сицилия; эрцгерцогу Карлу Австрийскому — Милан; от всяких притязаний на престол испанский Людовик XIV отступался.
Весть о конвенции, заключенной в Гааге, едва не убила Карла II, и он немедленно написал духовную в пользу принца Баварского, вскоре умершего в Брюсселе, вероятно, от яда. Эта смерть подала повод к некоторым изменениям в конвенции трех держав: Франция заявила притязания, кроме Неаполя и Сицилии, еще и на Милан. Эти распоряжения над чужою собственностью, это размежевание владений испанского короля и назначение ему преемников и наследников еще при его догорающей жизни были последними каплями, переполнившими меру терпения и душевных страданий Карла II. Назло Людовику XIV, он назначил своим преемником эрцгерцога Карла Австрийского, которого и приглашал немедленно прибыть в Испанию с 10 000 войска для поддержки своих прав. Отец эрцгерцога император Леопольд отказал Карлу II в его желании, ссылаясь на распри и неурядицы, волновавшие тогда испанский двор и, по его мнению, угрожавшие эрцгерцогу великими опасностями. Следствием этого отказа был разрыв между Испанией и Австрией и обоюдное отозвание посланников той и другой державы. Пользуясь этим, французский полномочный министр маркиз д'Аркур щедрыми подарками и происками успел составить при мадридском дворе сильную партию в пользу герцога Анжуйского и расположить в его пользу больного Карла II. В это время мавры осадили Сеуту, и д'Аркур великодушно предложил французские корабли для содействия испанскому флоту. Император Леопольд, желая расстроить это доброе согласие, возобновил сношения с мадридским двором, и малодушный король испанский опять сблизился с Австрией. Эта шаткость действий Карла II побудила Людовика XIV отозвать д'Аркура из Мадрида. Он отбыл во Францию, но партия, им организованная, действовала с неослабной энергией, и принадлежавшие к ней чины государственного совета убедили наконец Карла II остановиться в своих изменных выборах на внуке короля французского, герцоге Анжуйском.
— Первый долг вашего величества спасти отечество от ужасов безначалия, — говорили они королю. — Вспомните, что владения императора Леопольда отделены от ваших королевством французским. Только принц французской крови может быть вашим достойным преемником и в то же время уничтожить гнусный договор, заключенный в Гааге!
Карл II обратился за советом к папе Иннокентию XII, и тот сказал ему то же самое. 2 октября 1700 года король испанский написал третье духовное завещание, передававшее его престол герцогу Анжуйскому, а через месяц он скончался.
Государственный совет, созванный Людовиком XIV, предложил королю не нарушать договора 1696 года; особенно настойчивы были канцлер Поншартрен и герцог де Бовийллье, но честолюбие Людовика XIV и его самовластие были превыше требований политики и здравого смысла: король утвердил своего внука в правах наследника Карла И, а 3 февраля 1701 года представил королям испанским Бурбонской династии наследовать и французский престол в случае пресечения тамошней королевской фамилии. По духовной Карла II в случае кончины Филиппа Анжуйского испанская корона переходила к герцогу Беррийскому (третьему сыну дофина), за смертию же и этого принца к эрцгерцогу Карлу Австрийскому, который обязывался отречься от всяких наследственных прав на корону императорскую; за смертию же эрцгерцога королем Испании мог быть герцог Савойский. 24 ноября 1701 года Филипп, герцог Анжуйский, внук Людовика XIV, был провозглашен королем Испании и обеих Индий; соединенные королевства слились в монархию размерами, превосходившую монархию Филиппа II. В крайнем негодовании вся Европа восстала против Франции.
Новый король испанский принял известие о своем избрании весьма неприлично: он в кабинете своего деда стал хлопать в ладоши и скакать как школьник по выходе из класса. «Я король испанский, — сказал он, — и брат мой герцог Бургундский будет королем Франции, один только ты, Беррийский герцог, ничем не будешь!»
— Я буду охотиться, — отвечал тот, — буду рыскать с собаками и егерями от стен Парижа до Мадрида.
Таковы были представители молодого поколения Бурбонов, будущие обладатели Франции и Испании. Какого благополучия могли ожидать эти государства от жалких выродков фамилии Генриха IV? Плохи были его внуки, его правнуки, а потомки оказались и того хуже. В самый год восшествия герцога Анжуйского на испанский престол скончался брат Людовика XIV — Гастон Орлеанский. В каких отношениях находились братья друг к другу, можно судить по тому, что на другой день король очень весело напевал арию из какой-то оперы и очень наивно спросил у герцогини Бургундской, почему она грустна. Правда, покойный герцог Орлеанский славился только пороками и беспутствами, но и король никогда не бывал героем добродетели, и его чувство родства могло бы уделить хоть каплю сожаления памяти умершего брата. Наследник его Филипп немедленно образовал собственный двор (или дворню, правильнее) из людей, прославившихся безнравственностью и гнусностью правил. То были корифеи будущего регентства. Между ними особенно заметны были: капитан гвардии ла Фар, циник, способный заставить покраснеть самого Диогена; духовник герцога аббат Гранса — певец неблагопристойных песен; маркиз д'Эффиа, потомок Сен-Марса; граф Грасимон, Нэль, Кондолан, Полиньяк и десятки других негодяев, и во главе их аббат Дюбуа. Этой шайке ясновельможных бездельников всякие шалости, даже преступления сходили с рук, благодаря дружбе с ними д'Аржансона, министра полиции.
Одновременно с началом военных действий — неминуемого следствия самовластия Людовика XIV, он, как бы глумясь над врагами, ради упрочения новой Бурбонской династии на испанском престоле женил своего внука на Марии Луизе Савойской, младшей сестре герцогини Бургундской. Опасаясь, чтобы отец ее, герцог, чрез посредство Марии Луизы не имел влияния на политику Испании, Людовик, сообща с маркизой Ментенон, придумал средство для противодействия, вполне достойное человека, одряхлевшего в разврате, и женщины, прикрывавшей маскою ханжества гнуснейшие пороки. Филиппа V, короля испанского, и супругу его необходимо было разладить; необходимо нужно было поставить между ними третье лицо, которое сумело бы подчинить Филиппа своему влиянию и руководить его поступками согласно видам версальского кабинета. Подобную креатуру маркиза Ментенон нашла в Марии Анне де ла Тремуйлль де Нуармутье, по первому мужу принцессе Игалэ, по второму — герцогине Браччиано, княгине дез'Юрсен. Мы подробно поговорим о ней при обзоре царствования Филиппа V, здесь же заметим только, что она была креатура маркизы Ментенон, с которою она немедленно по прибытии в Мадрид затеяла самую прилежную переписку. Десять лет длилась война Людовика XIV с европейскими державами, и распространяться о ней было бы неуместно. В эту эпоху судьбы трех первостепенных держав находились в руках трех своенравных женщин: Англиею, именем королевы Анны, управляла ее любимица герцогиня Мерльборо; во Франции владычествовала маркиза Ментенон; в Испании принцесса дез'Юрсен. Англо-австрийские войска, предводимые герцогом Мерльборо и принцем Евгением, одержали над войсками Людовика XIV ряд блистательнейших побед, ознаменовавших пятилетний период с 1701 по 1706 год. 7 сентября 1706 года Филипп Орлеанский был разбит наголову под стенами Турина и со стыдом отступил за Альпы, потеряв весь свой обоз; супруга его тотчас же заложила свои бриллианты и вырученные за них 2 000 000 франков отправила в действующую армию; примеру ее последовала и маркиза Ментенон, пожертвовавшая на парижский монетный двор всю свою серебряную посуду. Франция находилась тогда в самом бедственном положении, на ее остывавшее солнце, т. е. на Людовика XIV, нашло плачевное затмение. Безвозвратно миновали для него счастливые, ясные дни, и последние годы его жизни, говоря без всякого преувеличения, были годами тяжкого искупления минувшей славы и минувшего блеска.
14 мая 1707 года Людовик XIV праздновал шестидесятипятилетний юбилей своего царствования и мог сказать при этом, что последние двадцать лет разрушили все то, что было делано для славы Франции в первые сорок пять. Ровно через две недели после этого печального праздника на бурбонских водах скончалась герцогиня Монтеспан. Когда она находилась уже в безнадежном положении, приближенные уведомили ее сына (от мужа) маркиза д'Антен. Он подъехал к дому, в котором кончалась его мать, и, не выходя из кареты, спросил у слуги:
— Где ларчик с деньгами и бриллиантами?
— Маркиз, — отвечала, заливаясь слезами, одна из служанок, — герцогиня находится при последнем издыхании…
— Я тебя спрашиваю не об этом, а о ларчике! — перебил нежный сынок. — Подай сюда ларчик.
Служанка вынесла ему объемистый ларец черного дерева и подала в окно кареты.
— Где ключ?
— Надет на шее у герцогини. Я не смею его снять…
— Так я и сам сниму, — сказал маркиз, выходя из экипажа. Поднялся по лестнице в спальню матери, в горле которой переливалась предсмертная хрипота, сорвал с ее шеи шнурок, на котором висел ключ, и уехал.
Вот нравственный вывод, основанный на факте, подобных которому встречались тысячи в тот век, начиная от королевского двора и кончая лачугой последнего свинопаса: чем сильнее укореняется разврат в государстве, тем равнодушнее становятся люди к жизни и к смерти и к самым узам родства; тогда люди буквально нисходят на степень бессмысленных животных.
Герцогиня Монтеспан завещала, чтобы сердце ее в металлической урне было поставлено в часовне дома св. Иосифа для трудящихся, ею основанного. «Да разве у герцогини было сердце?» — подшутил какой-то придворный остряк, узнав об этом. Маркиз д'Антен, который в этом случае мог бы потягаться с покойной своей матерью, счел, однако же, долгом почтить память ее трауром. Из прочих, побочных детей герцогини это не сделали ни герцог Мэн, ни граф Тулузский, ни герцогиня Конти, ни герцогиня Шартрская. Людовику XIV доложили о кончине бывшей его фаворитки в ту самую минуту, когда он собирался на охоту.
— А-а, — произнес он, осматривая свой костюм, — герцогиня умерла? А какая еще была бодрая и свежая… Странно! Хорошо, что был дождик, — произнес он вслед за этим, — пыль улеглась и наши собаки побегут бодро!
Маркиза Ментенон изволила присутствовать при заупокойной литургии по герцогине, исказив свою постную физиономию сообразно печальному обряду.
— Ваши сожаления по усопшей, — сказала ей герцогиня Орлеанская, — были бы искреннее, если бы она умерла, когда вы нянчили ее детей… Тогда и Франция, может быть, не проклинала бы ее памяти за то, что она сблизила короля с людьми, омрачающими его славу!
20 января 1709 года скончался духовник короля, знаменитый отец ла Шез, на восьмидесяти шестом году от рождения. Место его занял отец ле Теллье, друг и приятель маркизы Ментенон. На первый случай он отрекомендовал себя королю и народу с самой выгодной стороны для первого, а для последнего весьма невыгодной. Намереваясь подписать указ о новых налогах с народа, и без того разоренного войной и неурожаями, король спросил у отца ле Теллье, не будет ли это противно совести?
— Все, что принадлежит подданным вашим, — отвечал иезуит, — все то принадлежит вам. Получая подати с народа, вы получаете свое!
Вступив в должность королевского духовника, ле Теллье начал жестокое гонение на янсенистов и на питомник этой секты — монастырь Пор-Руайяль. Деятельною сподвижницею отца ле Теллье в этом преследовании была, разумеется, маркиза Ментенон. Иезуиты и янсенисты — фарисеи и саддукеи Франции XVII столетия — не могли не враждовать, и исход этой вражды нетрудно было предвидеть, коль скоро сам Людовик XIV был покорнейшим слугою иезуитов. Пор-Руайяль находился в шести милях от Парижа между Версалем и Шеврезом. Это был упраздненный женский монастырь, построенный Филиппом Августом. Арно, Сен-Сиран и другие последователи учения янсенизма возобновили обветшалые здания, расчистили сады и вместе со многими сектаторами поселились в этой пустыне, которую можно назвать подобием наших раскольничьих скитов. От отшельника требовалась, во-первых, набожность, чуждая ханжества, во-вторых, он должен был быть милосерд, бескорыстен, целомудрен и исполнен непритворного смирения. Правилом отшельников было изречение св. Августина: «Говори более Богу о людях, нежели людям о Боге» — и правила этого они строго придерживались. В Пор-Руайяль при Людовике XIV стекались люди ученейшие, прославившие свои имена в истории философии и в литературе. Тут был Демаре — превосходный вития; Дюфосс — автор мемуаров о царствовании Людовика XII, Арно — историк, одинаково искусно владевший пером автора и заступом садовода; Николль, Тилльемон, Клавдий Лансело и наконец великий Паскаль. Точные и умозрительные науки процветали в стенах Пор-Руайяля, и этот раскольничий скит во всех отношениях, нравственном и научном, мог смело соперничать с любой иезуитской коллегией. Общественное мнение приняло сторону янсенистов, и хотя Пор-Руайяль еще в 1679 году повелено было закрыть, он снова превратился в приют янсенистов в последние годы XVII столетия и первые годы восемнадцатого. Отец ла Шез особенно их не преследовал, но ле Теллье решился истребить «гнездо нечестия». Ему не стоило большого труда уверить Людовика XIV, что отшельники Пор-Руайяля, помимо распространения вредной ереси, могут быть опасны отечеству как изменники, клевреты принца Евгения и Мерльборо. Король, запуганный иезуитом, немедленно приказал д'Аржансону разрушить Пор-Руайяль, соседние женские монастыри и даже разорить тамошние кладбища. Королевское повеление было исполнено, и скит янсенистов с его тенистыми рощами и садами исчез с лица земли. Здесь, к слову, заметим, что к числу основных пунктов учения янсенизма принадлежал один, в недавнее время возбудивший живейший спор в католическом мире: пункт о непогрешимости папы. Янсенисты отрицали эту нелепость, принять которую за истину может только тупоумное изуверство.
Королевское семейство, в эту эпоху довольно многочисленное, состояло из дряхлых старцев и шаловливых детей, т. е. из людей, выживших из ума, и людей, еще не развившихся умственно. Невестка дофина герцогиня Бургундская особенно отличалась ребяческой шаловливостью и дурачествами, нередко смешившими короля, несмотря на то что они переходили границы приличия. Принцесса в присутствии придворных теребила короля за нос, за уши; срывала с него парик, заставляла его бегать, прыгать; распечатывала вручаемые ему депеши и, читая их, умышленно перевирала их содержание. Король смеялся, маркиза Ментенон хмурилась. Радея о душевном спасении его величества, она в этих невинных играх не видела ничего доброго. Постоянное обращение старика в кругу молодежи могло, по ее мнению, пробудить в нем греховные помыслы; от помысла недалеко до слова; от слова до дела. Эти опасения старой ханжи отчасти оправдались: Людовик что-то особенно стал любезен с ее племянницею, герцогинею Ноайлль. Ухаживание это, едва ли увенчавшееся успехом, было прибыльно ее супругу, ни за что ни про что произведенному в маршалы. В то самое время, когда Людовик полупотухшими взорами и дрожащими от старости голосом выражал свою нежность герцогине Ноайлль, первая его любовь сестра милосердия Луиза (герцогиня ла Вальер) тихо отошла в вечность. Трижды она умирала для Людовика: в день его охлаждения к ней, в день ее пострижения в кармелитки и — окончательно — в день кончины. Она умерла, заочно благословляя дочь свою принцессу Конти, умерла с молитвою на устах, как праведница, утешая себя словами Спасителя: простится ей многое за то, что любила много. В современных мемуарах находим, что смерть ла Вальер произвела на Людовика XIV тяжелое впечатление: дня два он был грустен, молчалив и задумчив. Смущало его, вероятно, не воспоминание о счастливых днях юности, а скорее всего страх смерти, которая невидимкою носилась над ним, выхватывая из среды окружавших его, даже из членов его семейства многочисленные жертвы.
14 апреля 1711 года в Медоне умер на пятидесятом году от рождения сын короля великий дофин от злокачественной оспы. В первых числах месяца он охотился в окрестностях замка и, отстав от свиты, зашед в крестьянскую хижинку выпить стакан воды. Приближаясь уже к выходу, он заметил в углу на постели больную девочку и спросил, что с ней. Ему отвечали: «Оспа», а крестьянка, бывшая при больной, прибавила: «А нынешний год она зла!» Возвратясь в замок, дофин слег и на четвертый день скончался. При дворе и в народе разнесся слух об отраве, который мог бы подтвердиться при вскрытии, но тело не вскрывали. Тело наследника французского престола предали земле в склепе Сен-Дени, как труп зачумленный. Дофин Людовик, — красивый, стройный, величавый, — отличался леностью, апатией и равнодушием к жизни. Благодаря этой складке характера он при дворе своего родителя был одним из немногих нравственных людей. Потеряв жену, он тайно обвенчался со своей фавориткой мадемуазель Шуен (Choin), удаленной из Медона в самый день его кончины. Наследником престола был объявлен старший сын покойного герцог Бургундский. Король выдал повеление, чтобы новый дофин принимал участие в заседаниях государственного совета и подавал свой голос — по предварительном совещании с маркизою Ментенон. Взяв в руки дофина, маркиза не могла выпустить из рук и его супруги, в это время бывшей сказкой всего двора вследствие ее связи с молодым герцогом Фронсак. После скандалезной сцены, когда любовник герцогини был найден у нее в будуаре под кушеткою, король, маркиза и герцог Ришлье (отец Фронсака) на домашнем, семейном совещании решили засадить шалуна в Бастилию ради исправления. Будущий герой распутных историй регентства нимало не исправился, а вернее сказать, только развил свои дарования, сидя в тюрьме. Когда он находился в Бастилии, мимо его каземата ежедневно проезжали длинные ряды экипажей, наполненных придворными дамами и девицами, которые этим желали доказать свое сочувствие милому узнику.
1712 год, предшествовавший заключению Утрехтского мира, невыгодного для Франции, был годом тяжких утрат в королевской фамилии: дофина, муж ее и герцог Бретанский сделались добычею смерти. Подробности кончины их сопряжены с таинственными обстоятельствами, еще и доныне вполне не разъясненными.
Года за два перед тем герцог Орлеанский подарил дофине небольшую золотую табакерку, которая в январе 1712 года пропала или была украдена, неизвестно; только она исчезла. Дофина пожалела о потере вещицы, довольно ценной, к которой она привыкла. Ровно через месяц табакерка явилась на ее туалет, наполненная прекрасным испанским табаком, ее любимым. Это было 5 февраля. Взяв щепотку, дофина через несколько часов почувствовала лихорадочную дрожь и слабость во всем теле. Нимало не приписывая этого болезненного состояния действию табака, она захотела понюхать его еще и послала свою придворную даму госпожу Леви в соседнюю комнату за табакеркой, оставленной там на столе. После долгих поисков оказалось, что табакерка вторично пропала, и на этот раз безвозвратно! На другой день после кровопускания дофине было полегче, но на третий (7 февраля) невыносимая головная боль заставила ее слечь в постель. После двух новых страданий больная погрузилась в мрачную задумчивость, и предчувствие смерти не покидало ее до последней минуты.
— Чувствую, что угасаю, — говорила приближенным эта прелестная двадцатишестилетняя женщина. — Скоро, скоро будет траур при дворе… Я вас всех так и вижу в черных платьях… Пройдет срок, вы их забросите куда-нибудь в шкаф, забросите вместе с воспоминанием обо мне… Удел умирающих забвение; вечной памяти нет на земле… только воспоминание более или менее продолжительное. Муж мой забудет меня прежде всех и женится на какой-нибудь монахине!
К вечеру дофина потребовала духовника, и исповедь ее продолжалась около двух часов; потом с ним вместе она сожгла в камине многие бумаги. Скончалась на другой день к вечеру в полной памяти на руках мужа и короля Людовика XIV. На этот раз этот мраморный истукан почувствовал в себе пробуждение чувств человеческих: скорбь его по умершей внучке была глубока и неподдельна. Последний вздох дофины был сигналом к неумолкаемой молве о том, что она была отравлена; подозрение это выразили лейб-медики Фагон и Буден; Ширак утверждал, что Мария Аделаида скончалась от скарлатины.[32] Слухи, однако же, не только не умолкали, но день ото дня усиливались. Убийцами называли или герцога Мэн, или Филиппа Орлеанского, племянника короля. Последний, которому был прямой расчет истреблять наследников престола, занимался алхимическими опытами и имел превосходную лабораторию. При дворе и в народе еще не исчезла память об отравителе ле Саже и злодейках ла Вуазен и Бренвиллье. Со смертию последней секрет состава порошка наследников (poudre de succession) мог быть и не утрачен.[33] За два дня перед своей кончиною дофина писала длинное письмо к гвардейскому полковнику Нанжи (Nangis), фавориту мужа и своему возлюбленному. Чтобы замаскировать свою интригу, она приказала ему явно ухаживать за госпожою ла Вальер, невесткою брата знаменитой фаворитки. Ла Вальер перехватила одно из писем, писанных дофиною к Нанжи, и передала это письмо мужу, не сказав, однако, к кому оно писано. Дофин, глубоко обиженный, поверил свое горе тому же Нанжи, который на другой же день, со страху, бежал из Парижа и пробрался за границу… К этому человеку дофина на смертном одре писала свое прощальное письмо. Эта семейная драма набросила мрачный покров на память покойницы в глазах ее мужа; еще того более негодование навлекла она на себя после смерти, со стороны Людовика XIV. Духовник ее монах реколлект, отец Юлиан при сожжении ею секретных бумаг утаил несколько писем и представил их королю. Из их содержания Людовик XIV увидел, что покойная супруга его внука вела переписку с кабинетами держав, которые вели войну с Францией, и передавала им все государственные тайны. После смерти жены старшего дофина то же самое подозрение отяготело над ее памятью, хотя оно было менее основательно; тут же улики были на лице, и обличителем явился духовник, не постыдившийся украсть документы.
На другой день смерти дофины муж ее, герцог Бургундский, заболел лихорадкою, и на этот раз признаки отравления были почти несомненны. Тело больного покрылось сыпью и синеватыми пятнами; он жаловался на жестокий внутренний жар, будто огнем паливший ему грудь и желудок. «Я горю, — говорил он, — но тот огонь, в котором очищаются души наши, еще ужаснее!»
17 феваля над спальнею больного раздались глухие удары молотков: в верхнем этаже заколачивали гроб дофины. Больной, подняв руки вверх, с невыразимой грустью прошептал:
— Погодите немного, я за нею не замедлю!
Действительно, на другой день он скончался, напутствуемый чтением молитв и пением псалмов. Оплакивая внука и наследника своего, дряхлый Людовик XIV был вне себя от отчаяния. Панегиристы герцога Бургундского, щедрые на похвалы, говорят в его биографиях, что он имел все задатки, чтобы быть великим государем и составить счастие Франции. De mortuo nil nisi bonum — о мертвых, кроме хорошего, ни слова — говорили римляне, но если бы люди следовали этому завету, то не было бы и истории. Герцог Бургундский с самых юных лет любил выпить, вкусно поесть, покутить, поволочиться; ко всему человечеству чувствовал глубокую безотчетную ненависть. Воспитатель его Фенелон набальзамировал сухой моралью это испорченное сердце и, думая внушить питомцу правила истинного благочестия, развил в нем то ханжество, которое измеряет любовь свою к Богу количеством молитв, излишней строгостью постов, а любовь к ближнему — осуждением и глупыми сетованиями на развращенность нравов. На престоле герцог Бургундский был бы повторением Людовика XIV, т. е. жалкой бездарностью без гениальных сподвижников и сотрудников в великом деле правления.
Едва дофин испустил дух, как маркиза Ментенон, подобно глашатаю общественного мнения, объявила королю, что герцог Бургундский отравлен и не кем иным, как Филиппом Орлеанским. Эта весть, переходя из уст в уста, разнеслась в народе, и озлобление последнего на отравителя (настоящего или мнимого) выразилось вечером 22 февраля, когда герцог Орлеанский ехал в Версаль на поклонение телу дофина. В улице Сент-Оноре его карету окружила толпа черни, называвшая его отравителем, и грозила ему костром на Гревской площади. Какой-то оборвыш, протеснясь до каретной дверцы, закричал ему: «Берегись, Филипп! Из огня костра прямая дорога в адское пламя!» Офицер почетного караула, сопровождавшего герцога, ударил оборвыша шпагою и рассек ему руку. Вид крови и крик раненого разъярили толпу, и герцогу угрожала нешуточная опасность, от которой он избавился благодаря присутствию духа.
— За что вы его ударили? — сказал герцог офицеру и продолжал, бросив кошелек с золотом раненому оборвышу: — Вот тебе на лечение. Побывай у меня в Пале-Руайяле.
Эта взятка, данная представителю черни, угомонила толпу; недавние крики угроз перешли в радостные восклицания; многие вслух хвалили Орлеанского, некоторые даже позавидовали раненому. Пользуясь этим усмирением недовольных, герцог ускакал.
По закону преемником дофина следовало быть старшему сыну, герцогу Бретанскому, но и этот ребенок умер от скарлатины 8 марта; младший его брат герцог Анжуйский был также при смерти… Королевский дворец был тогда похож на чумный госпиталь. Если современники не выразили подозрения на отравление королевского правнука, то мы, потомки, можем предполагать, что злодейская рука, систематически истреблявшая наследников престола, одним ядом не довольствовалась: отравив дофину посредством примеси яда в табаке, мужа ее в питье или кушанье, она могла привить скарлатинную заразу их детям, а этот яд для судебной медицины неуловим. Ребенок умирает скарлатиною, но заразился ли он нечаянно и сам, или зараза передана ему умышленно — этого вопроса не разрешит ни один доктор в мире. Четвертый дофин герцог Анжуйский (будущий король Людовик XV) — грудной младенец — заболел тоже какой-то злокачественной сыпью, соединенной с худосочием и признаками сухотки: врачи, отчаиваясь в его выздоровлении, хотя и не решались произнести над ребенком смертного приговора, но ожидали смерти его с часу на час. Герцогиня Вантадур, попечительница Анжуйского, вспомнила о венецианском противоядии, о котором ей рассказывала чудеса госпожа Воррю, любовница герцога Савойского. По словам последней, это лекарство неоднократно спасало ему жизнь. Но откуда было достать этого чудесного снадобья? Знать о его существовании и не иметь лекарства под рукою значило только увеличивать собственную душевную тревогу и нимало не облегчать страданий больного. Герцогиня Орлеанская, мать Филиппа, услыхав от Вантадур о заботе, сказала ей, что венецианское противоядие есть у него и он с удовольствием доставит его во дворец. С первого приема больному, видимо, стало лучше, а за последующими он был уже совершенно вне опасности. Это спасение маленького герцога Филиппом Орлеанским не только не сняло с него подозрения в отраве семейства дофина, но еще того более подтвердило его основательность. Вместо всякой благодарности этому немольеровскому «лекарю поневоле» (medecin malgre lui) Людовик XIV, подстрекаемый маркизою Ментенон, сказал своему племяннику:
— Если бы вам было угодно, сударь, то у меня в семействе не было бы четырех покойников?
Филипп Орлеанский побледнел, смутился; однако же, собравшись с духом, отвечал:
— Если бы мои обвинители, вместо того чтобы тратить время на клеветы, обратились ко мне с просьбою о помощи больным, я подал бы эту помощь. Пора наконец, ваше величество, разъяснить эти темные дела: я требую над собою формального суда. Гумбер, с которым вместе я занимался химическими опытами, уже отправился в Бастилию по моему совету. Я последую его примеру.
— Я об этом подумаю! — отвечал Людовик XIV, уходя из комнаты.
В тот же день король созвал тайный совет для обсуждения обстоятельств скоропостижной смерти дофина и его семейства и степени подсудности в этом случае герцога Орлеанского. Бовийллье и Поншартрен подали голос против обвинения принца крови и предложили дело это замять, по недостатку прямых улик и во избежание скандала. Прав или виноват был Филипп Орлеанский, но он решился вступить в открытую борьбу с партией маркизы Ментенон, распространявшей о нем самые дурные слухи. Главными коноводами были герцог Мэн и отец ле Теллье. За них первых принялся Филипп. Герцога, приехав к нему в замок Ссо, он в присутствии многочисленного общества вызвал на дуэль, а когда тот уклонился от нее, то Орлеанский потребовал торжественного отречения от всякого участия герцога Мэн в распространении клевет и всяких небылиц на его, герцога Орлеанского, счет. Получив такого рода удовлетворение, герцог Орлеанский отправился к отцу ле Теллье и, сдерживая себя по возможности, начал просить у него содействие к открытию источника клеветы, довольно ясно намекая, что иезуит в этом деле не без греха.
Бесстыдство и маска смирения — надежнейшие орудия многих ксендзов вообще, но иезуитов в особенности, не помогли отцу ле Теллье. Сначала он «ротился и божился», что он никогда ни слова не говорил о герцоге; потом начал грубить и защищаться неприкосновенностью своего сана.
— А я моей тростью докажу вам, — крикнул герцог, — что принц крови имеет право защищать свое доброе имя от всякого наглеца, какого бы он ни был сана или звания.
— Я служитель церкви… Вы забываете это?
— Нет, вы забываете, что служение церкви и наушничество, злоречие и злоба несовместны! В одно и то же время нельзя быть пастырем и волком…
— Но чего же вы желаете от меня, ваше высочество? — смиренно спросил ле Теллье.
— Желаю и требую, чтобы отныне вы употребили все ваше влияние на короля, весь двор и на общественные мнения, чтобы истребить все клеветы на мой счет, истребить до корня. Если вы их распространяли — это недостойно не иезуита, но лица, облеченного духовным саном; если же вы не принимали в этих гнусностях ни прямого, ни косвенного участия, вы опять виноваты: зачем не опровергали клеветы? Во всяком случае, если клеветы не умолкнут, тогда мы с вами объяснимся опять, но уже далеко не так миролюбиво… Понимаете?
И герцог пояснил иезуиту раза два, свистнув своей тростью по воздуху. Свист этот утишил недавнюю бурю, грозившую герцогу Орлеанскому: двор и народ единогласно сознались, что покойные внуки короля скончались волею Божиею не от яду, а от болезней неизлечимых.
Напоминаем читателю, что последние годы царствования Людовика XIV можно назвать годами смерти, а хроники скорбными летописями. В 1714 году 4 мая скоропостижно скончался младший сын покойного старого дофина, внук короля герцог Беррийский. Незадолго перед тем он имел довольно крупное объяснение со своей супругою и в запальчивости поднял на нее… не руку, а ногу, ударив ее пинком. За эту обиду она отомстила мужу на средневековый итальянский лад. Герцог, сопровождаемый супругою, охотился в окрестностях Марли и, гоняясь за волком, сильно разгорячился и попросил пить. Герцогиня подала ему охотничью фляжку с ратафией… Он сделал несколько глотков и часа через полтора почувствовал страшную боль в желудке, которую приписывал сотрясению от того, что конь его споткнулся и он ударился желудком об седельную луку. Это повреждение (если только оно было) свело его в могилу… Таким образом, к последнему году жизни Людовика XIV из многочисленного его потомства (законного) прямым наследником престола остался младенец герцог Анжуйский; правителем королевства по закону мог быть только герцог Филипп Орлеанский — знаменитый регент, превративший дворец королевский в лупанар из гарема, которым он был при Людовике XIV.
Именно этого законного правителя маркиза Ментенон ненавидела и заодно с отцом ле Теллье решилась всеми силами устранить Орлеанского от регентства назначением в правители узаконенного герцога Мэн. Дело это было нелегкое, но чего бы не смогла умная, хитрая женщина заодно с иезуитом? Наша русская пословица говорит: «где бес не сможет, туда бабу пошлет», а тут работали заодно иезуит — умный как бес, и баба, уму которой мог позавидовать любой мужчина. Двор разделился на две партии: герцога Орлеанского и герцога Мэн; первая группировалась в Пале-Руайяле, вторая в замке Ссо, с той и с другой стороны не скупились на сатиры, эпиграммы, памфлеты и пасквили. Эта мелкая перестрелка была заглушена указом 11 июля 1714 года, который громовым ударом оглушил приверженцев герцога Орлеанского: король предоставлял побочным своим детям права принцев крови и наследников престола в случае пресечения династии законной. Этот указ назвали «последним скандалом, достойным образом закончившим скандалезную жизнь деспота». Действительно, бесстыднее надсмеяться над Францией едва ли было возможно! «Превознесенные на эту недосягаемую высоту, — говорит Сен-Симон в своих записках, — побочные дети короля явились к нему в Марли на несколько минут. Герцог Мэн счел необходимым принять вид скромника, избегающего огласки, и был совершенно прав. Двор негодовал и роптал, Париж был взволнован; парламент и начальники провинций королевства не скрывали своего негодования. Госпожа Ментенон, в восторге от улаженного ею дела, принимала поздравление от своих приближенных. Хотя наследников прямых, законной крови, опасаться было нечего, однако же они были на стороне, следили за королем, которого уверяли во всеобщей радости по случаю издания указа, всеми одобряемого. Не очень лестно герцогу Мэн было поздравление от двора унылого, огорченного, смущенного; супруга его ликовала в замке Ссо, проводя время в пирах и забавах».
Около этого времени умерла герцогиня Вернейль, вдова побочного сына Генриха IV, и Людовик XIV облекся на две недели в траур. Выживший из ума старик не только не равнял побочных с законными — он первых ставил выше. Партия герцога Мэн, желая упрочить его права на регентство, намеревалась предложить королю созвать генеральные штаты (государственную думу) для обсуждения этого важного вопроса, но Людовик XIV в этом случае был верен программе своего царствования: его испугали эти штаты, как подобие учреждения республиканского. Совещаться с народом и спрашивать его мнение о своих делах домашних казалось королю унижением его достоинства. Он отказал наотрез. Пришлось избрать другой способ к устранению герцога Орлеанского от регентства: это могло сделать духовное завещание короля, написанное именно в этом смысле. Но как предложить писать духовную королю, которого называли бессмертным? Пришлось исподволь подготовить его к приступлению сочинения этого великого акта. Начали с того, что стали тешить короля всякими забавами, пирами, маскарадами, причем маркиза Ментенон, пользуясь хорошим расположением духа Людовика XIV, весьма тонко, с свойственным ей тактом наводила разговор на права, предоставленные герцогу Мэн на его будущность, и ввертывала слово о ее обеспечении актом законной силы, т. е. духовным завещанием. 2 августа 1714 года король приказал канцлеру Даниилу Франциску Вуазену составить проект духовной; канцлер повиновался скрепя сердце, ибо сам принадлежал к партии Орлеанского. В воскресенье 27 августа Людовик XIV призвал к себе в кабинет первого президента Мема (de Mesme) и генерал-прокурора Дагессо, вручил им конверт, запечатанный семью печатями, сказав при этом:
— Вот моя духовная, господа; кроме меня, содержание ее никому не известно. Вверяю ее вам для сдачи на хранение в парламенте, которому не могу лучше выразить мое уважение и доверие. Мне памятна участь духовной покойного моего родителя; моя может подвергнуться ей же, но так хотели другие; меня мучили, мне надоедали. Возьмите; будь с нею что будет. По крайней мере, теперь меня оставят в покое.
В этом завещании король, не отнимая регентства у герцога Орлеанского, назначил его председателем небывалого государственного совета. Опекуном малолетнего короля (Людовика XV) и генерал-фельдмаршалом назначался герцог Мэн. В понедельник (28 августа) в Версаль приехала королева английская и поздравила короля с подвигом обеспечения блага государства в будущем. Он отвечал ей:
— Да, я диктовал мое завещание, но боюсь, чтоб с ним не случилось того же, что было с духовною моего отца.
Дней восемь после того король был в весьма мрачном настроении духа. Партия Ментенон торжествовала, но канцлер Вуазен чрез маршала Вилльруа предложил Филиппу Орлеанскому передать содержание духовной из слова в слово с условием получить за это 400 000 ливров и сохранить место государственного канцлера. Благодаря нескромности Вуазена протестанты и янсенисты узнали, что в завещании есть статья, обрекавшая их на новые преследования. Этого было достаточно, чтобы они присоединились к партии Орлеанского; вскоре она усилилась и многими вельможами феодального закала, которым деспотизм Людовика XIV был невыносим. Завещание было замуровано в стену одной из башен палаты Правосудия (Palais de Justice), в комнате, помещавшейся рядом с кабинетом первого президента. Ниша была защищена железною решеткою и таковою же дверью с тремя разными замками. Первый ключ был отдан президенту; второй генерал-прокурору; третий генеральному повытчику парламента. Весь Париж, зная, что духовное завещание написано, терялся в догадках и предположениях. Большинство угадывало инстинктивно, что регентом назначен герцог Мэн.
С сентября 1714 по июнь 1715 года здоровье Людовика XIV, видимо, ослабевало, и слухи о близкой его кончине носились по городу. Лорд Стэр (граф Дельрихипль) бился об заклад, что Людовик не доживет до сентября месяца. Вообще в Англии состоялось тогда множество громадных пари на жизнь короля французского; о них было даже напечатано в газетах, к несчастью, и в голландских, которые обыкновенно читал королю Торси. Напав на эту статью, чтец остановился и пропустил ее, перейдя к следующей. Король заметил его смущение и настоятельно требовал, чтобы он читал без пропусков; приказал прочитать пропущенное и выслушал с притворным равнодушием. Это было в предобеденную пору. За столом Людовик XIV накладывал себе на тарелку вдвое более кушаньев, говоря присутствовавшим, что аппетит у него еще не пропал, что он прекрасно себя чувствует. Однако же кусок останавливался у него в горле, и по временам на него нападала не то задумчивость, не то рассеянность.
Первые признаки старческой изнурительной и неизлечимой болезни обнаружились у короля в начале августа 1715 года. Он как-то весь опустился, сгорбился и ослабел, несмотря на все усилия преодолевать слабость и бодриться. В пятницу 9-го числа он ездил на охоту в коляске, которою сам правил; 11 августа заседал в совете и гулял по саду Трианона. Это был последний его выход. До 23-го числа он еще занимался государственными делами и принимал министров; в этот день он написал добавочную статью к духовному завещанию, назначая Флери наставником, а ле Теллье духовником малолетнего своего наследника. Приверженцы герцога Мэн окружали старика и толпились около него, как рой мух над куском меду. 24 августа у больного на левой ноге показались пятна антонова огня. 25-го он назначил смотр кавалерии, но принужден был поручить сделать его за себя герцогу Мэн. Это было в самый день именин умирающего; к вечеру ему стало, видимо, хуже; созвали консилиум. Лейб-медики Фагон и Марешал предложили прибегнуть, вместо помощи врачебной, к помощи небесной. Явились ле Теллье, кардинал де Роган и священник церкви Версальской Богоматери; больного причастили и соборовали. После того он с четверть часа очень ласково разговаривал с герцогом Орлеанским наедине; потом точно так же беседовал с своими побочными сыновьями: герцогом Мэн и графом Тулузским. Посеяв между ними раздор, бедный старик надеялся примирить их. На другой день король прощался со всеми придворными и благословил своего правнука и наследника:
«Дитя мое, — говорил он ему, — вы скоро будете повелителем великого королевства. Никогда не забывайте Бога, которому вы обязаны всеми вашими благами. Старайтесь сохранять мир с соседями. Я слишком любил войну, в этом, а равно и в расточительности не подражайте мне; не избегайте добрых советов. Тягости подданных облегчайте неотлагательно и исправьте все, что я не имел счастия исправить».
Эти слова были записаны на мраморной доске, которую вделали в стену у изголовья постели будущего короля… Ни одно из этих слов не врезалось ему в память, и все его царствование было им живейшим противоречием.
Во вторник 27 августа, призвав к себе маркизу Ментенон и канцлера Вуазена, умирающий сжег многие секретные бумаги; потом поручил бывшему канцлеру Поншартрену исполнить его предсмертную волю: отдать его сердце в 'церковь иезуитов. Им оно должно было, конечно, принадлежать после смерти короля, так как они наперекор словам Писания: «сердце царево в руце Божией!» владели им и при жизни Людовика XIV. Впрочем, это желание умирающего было осмеяно каким-то шутником, пустившим в ход следующее четверостишие:
C'est done vous troupe sacree
Qui demandez le coeur du roi?..
Ainsi d'un vieux cerf aux abois
On donne aux chines la curee![34]
Окончив предсмертные свои распоряжения, Людовик XIV сказал маркизе Ментенон:
— Мне всегда говорили, что умирать очень тяжело… Я приближаюсь к последней минуте, но не могу сказать, чтобы это было трудно…
— Тяжело умирать тому, — отвечала ханжа, — кто слишком привязан к земному, в чьем сердце есть ненависть, на чьей совести есть какие-нибудь обязательства…
— Их у меня нет как у человека, как король я уповаю на милосердие Божие.
Ночь больной провел тревожно и часто молился. Под утро он успокоился и говорил о предстоящей кончине с твердостью стоика. Припоминая минувшее, он выражался о себе уже в прошедшем наклонении… Когда я был королем. Маркиза не отходила от него ни на шаг; бывшие в комнате камер-лакеи плакали:
— Зачем вы плачете? — сказал король. — Когда же и умирать, если не в мои годы… Или вы думаете, что я бессмертен?
Потом, обращаясь к маркизе Ментенон, он продолжал:
— При предстоящей нашей разлуке меня утешает мысль, что она не будет продолжительна… Мы скоро свидимся!
Старуха переменилась в лице и, встав с места, отошла от постели больного, пробормотав: «Очень любезное утешение! Эгоистом жил, эгоистом и умирает!» Обиделась ли она на короля или не желала долее расстраивать свои нервы, присутствуя при его агонии, но она немедленно уехала в Сен-Сир… Роль ее была отыграна.
Герцог Мэн делал распоряжения к созванию государственного совета тотчас по кончине короля. Ее ожидали с минуты на минуту. В этот самый день (28 августа) во дворец явился некто Лебрен, доктор-эмпирик из Марселя, предлагая королю эликсир собственного изобретения, излечивающий все болезни. Придворные врачи дозволили испытать это новое средство; лейб-медик Фагон, вступивший было в спор с Лебреном, принужден был умолкнуть пред шарлатаном… Прием нескольких капель эликсира в малаге придал бодрости Людовику XIV и оживил его, точно так же, как оживляет умирающего прием мускуса или сумбула… 30 августа началась агония, а в воскресенье 1 сентября 1715 года в восемь часов с четвертью утра Людовик XIV испустил последний вздох. Закатилось версальское солнышко!
Маркиза Ментенон пережила Людовика тремя годами (она скончалась в 1718 году), проводя свои дни в молитвах, в слушании чтения душеспасительных книг и в чтении нравоучений воспитанницам Сен-Сира. Петр Великий в бытность свою в Париже в 1717 году посетил
маркизу Ментенон и, невзирая на ее отказ принять высокого гостя, без церемонии прошел к ней в спальню и, отвернув занавеси постели, несколько минут смотрел на эту полуживую развалину женщины, игравшей такую великую роль в течение тридцати пяти последних лет долговременного царствования Людовика XIV.
Насколько этот король был велик как правитель — этот вопрос решит история; насколько он был ничтожен и слаб как человек, о том, смеем думать, дает некоторое понятие наш очерк.
Дочь короля-героя Густава Адольфа и его супруги Марии Элеоноры Брандербургской Христина родилась 8 декабря 1626 года вскоре по возвращении отца из похода в Польшу. Здоровое телосложение и громкий голос новорожденной ввели в обман окружавших королеву, и они поспешили известить короля, что Бог дал ему сына, что весьма обрадовало Густава Адольфа. Через несколько минут сестра его, принцесса Катерина, объявила ему, что новорожденный младенец — девочка; но это нимало не огорчило короля.
— Надеюсь, — сказал он, — что со временем она потягается с мальчиком и, вероятно, будет умна, так как в первую минуту своего появления на свет обманула всех нас!
Не того мнения была мать Христины и придворные дамы, на попечение которых был отдан ребенок. Следствием небрежного присмотра за девочкою были физические недостатки от частых падений и ушибов: она охромела и одно плечо было у нее выше другого. Весною следующего, 1627 года Густав Адольф опять отправился в поход в Польшу. И на этот раз успех увенчал его оружие славою, но, тяжело раненный, он хворал несколько месяцев. Во время этой болезни, будто в предчувствии своей кончины на поле брани, Густав Адольф, с согласия государственных штатов, утвердил Христину в правах престолонаследия. С этого же времени он начертал план ее воспитания, приличный более мальчику, нежели девочке; он сам на досуге репетировал с нею уроки. При поездке своей в Кальмар он взял двухлетнюю Христину с собою. Комендант из опасения испугать девочку пушечными выстрелами спросил у Густава Адольфа, можно ли его салютовать обычной пальбой?
— Можете, — отвечал король, — дочь солдата должна привыкать к пальбе.
Грохот орудий забавлял девочку, которая при этом радостно хлопала в ладоши.
Подобная неустрашимость в малютке и ее любовь к зрелищу военных экзерсиций и парадов были залогами сердца мужественного и непреклонного характера. Умственное развитие и способности Христины обещали в ней в будущем одну из тех феноменальных женщин, которые на престоле или на академической кафедре заставляли отдавать себе должную справедливость, как живые опровержения той ложно сложившейся аксиомы, что женщина умом и способностями никогда не может равняться с мужчиною. Густав Адольф в кругу своих приближенных говаривал, что Христина — женщина телом, но сердцем и умом — мужчина. Этот нравственный гермафродитизм был причиною инстинктивного отвращения, которое питала Мария Элеонора к своей дочери, никогда не удостоивавшая ее не только ласки, но и малейшего внимания. Неограниченная любовь отца вознаграждала девочку за отсутствие любви материнской; отец и дочь обожали друг друга. Отдалив от Христины гувернанток и наставниц, Густав Адольф вверил ее воспитание и образование своим сподвижникам и преданнейшим друзьям. Таковыми были: Аксель Баннер, великий маршал двора; Густав Горн, один из просвещеннейших мужей Швеции, и Иоанн Матиэ, превосходный богослов, историк и ученый-энциклопедист. В некоторых из наших исторических очерков нам приходилось говорить о вреде, приносимом человеку воспитанием в кругу женщин, когда сердце развивается в нем в ущерб рассудку. Здесь видим совершенно противоположное. Девочка попадает в сферу людей ученых и умных, развивающих в ней рассудок в ущерб сердцу… Дальнейшая жизнь Христины доказала, насколько было вредно подобное воспитание: всегда и всюду, когда ей приходилось действовать умом, она являлась в полном блеске величия безукоризненного; в делах сердечных это была не женщина, а какой-то кровожадный дикарь, способный на всякое злодейство.
Христине исполнилось четыре года. Это было в самый разгар тридцатилетней войны, в которой отец ее принимал столь деятельное участие. Перед отбытием в Германию к действующей армии Густав Адольф — будто в предчувствии близкой кончины — созвал сенат и представил ему Христину как будущую свою наследницу. Королева уехала вместе с супругом, и наследница шведского престола осталась на попечении своей тетки принцессы Катерины Цвейбрикенской… Несколько дней Христина не осушала глаз, тоскуя по отцу до такой степени, что возбудила серьезные опасения насчет своего здоровья. В свою очередь, и Густав Адольф, находясь в Германии и готовясь приступить к военным действиям, душою скорбел по дочери и уделял заботам о ней редкие минуты отдыха от бранных тревог и попечений о своих войсках. Той же самой рукой, в которой герой Швеции держал меч, страшный для Австрии, он писал Акселю Оксенстиерну,[35] своему канцлеру, следующие строки, проникнутые глубокими чувствами любви родительской: «Делайте для меня и для моего семейства все то, чтобы сделал я для вас и для ваших, если волею Божиею доживу до того времени, когда вы от меня попросите того же одолжения. Семейство мое меня ради должно возбуждать участие: оно все состоит из женщин; дочь — еще дитя… Обе несчастны, если им будет суждено властвовать, и горе им, если другие будут властвовать над ними! Эти строки исторгает с моего пера та нежность, которую природа влагает в родительские сердца».
Кроме родительской нежности в Густаве Адольфе говорило и предчувствие: через три недели после этого письма — 25 октября 1632 года он был убит в сражении при Лютцене. Оксенстиерн, поручив Христину и управление государством шведскому сенату, поспешил в Германию для приведения войск Густава Адольфа к присяге его дочери; войска присягнули единогласно. Союзники Швеции, немецкие герцоги, подтвердили ненарушимость союза с этой державою, и военные действия продолжались с обновленною силою: шведы мстили врагам за убиение их обожаемого короля. Немедленно по получении роковой вести шведский сенат и государственные штаты утвердили Христину в ее правах престолонаследия. Депутат от крестьянства обратился с вопросом к президенту государственного совета:
— Что это за Христина? Мы ее не знаем и никогда в глаза не видали! Покажите ее нам.
Уступая этому справедливому желанию, президент ввел шестилетнюю королеву в залу, и депутаты окружили девочку. Тот самый, который первый пожелал видеть ее, воскликнул:
— Так, дочь Густава! Живой его портрет: лоб, глаза и все черты лица в него, как вылитые. Быть ей нашей королевой!..
Тогда государственные штаты приступили к обсуждению вопроса о регентстве. Мнения разделились: одни члены государственного совета предлагали избрать одного правителя по древнему, узаконившемуся обычаю Швеции; другие отстаивали порядок олигархический, предлагая вверить правление думе вельмож. Покойный Густав сам желал подобного устройства регентства, и последнее мнение превозмогло. Государственный совет решил, чтобы малолетняя королева до совершеннолетия находилась под опекою вельмож и под попечительством сената. О королеве-родительнице не было и помину. Душевно привязанная к мужу, она никогда не любила Швеции и не могла сродниться с этой страною, ей чуждою; кроме того, и Густав Адольф никогда не замечал в ней дарований, необходимых правительнице. От участия в управлении государством был отстранен и брат короля — Ян Казимир.
Канцлер Аксель Оксенстиерн тотчас же по учреждении регентства предложил сделать в государственном строе многие существенные изменения, согласно предначертаниям покойного короля. Вероисповедание лютеранское объявлено было владычествующим в королевстве. Король или королева обязывались управлять страной, руководясь законами и совещаясь с сенатом. Число сенаторов было определено в двадцать пять человек, избранных королем из знатнейших фамилий, в случае надобности состав сената мог быть увеличен. Государственные чины: сенешаль, коннетабль, адмирал, канцлер и казначей тоже присутствовали в сенате, назначение которого было служить посредником между государем и народом. Сенат делился на пять департаментов. В особенно важных случаях созывались государственные чины или дума, состоявшая из выборных от всех сословий. Состав регентства был следующий: кроме канцлера Акселя Оксенстиерна, членами правительства были: Гавриил Густавсон Оксенстиерн — сенешаль, человек неподкупной честности; коннетабль Яков де ла Гарди (сподвижник нашего Скопина-Шуйского); адмирал Карл Галлениельм и казначей Гавриил Оксенстиерн. Двойная забота тяжким бременем опустилась на рамна канцлера: управлять королевством и воспитать и растить будущую королеву. В общих случаях этот гениальный администратор снискал в истории шведской славную память. Период с 1632 по 1644 год можно назвать царствованием Акселя Оксенстиерна — этого Ришелье и Кольбера Швеции, с той разницею, что временщиком его назвать нельзя, а самое приличное ему имя — идеал честного и распорядительного опекуна. Образование Христины было доведено до совершенства, чему, конечно, немало способствовали удивительные ее способности. Восьми лет она знала языки: латинский, французский, немецкий; впоследствии ознакомилась с греческим, итальянским и испанским; изучила историю, философию, математические и естественные науки, страстно любила изящные художества; внимательно следила за политическими событиями и дипломатическими комбинациями. Умом и сердцем Христина Шведская напоминала Елисавету Английскую, но далеко превосходила ее образованием. В 1639 году иностранные корабли, прибывшие в Стокгольм, завезли чуму, и молодая королева принуждена была удалиться в замок Кунгсер на берегу озера Мелар, окруженный селами, деревнями, лесами и лугами. Здесь Христина прожила год, занимаясь науками и предпочитая всем забавам прогулки пешком и на лошади. Эти прогулки дали ей возможность ознакомиться с сельским бытом, очень привлекательным в балетах и операх, но весьма часто печальным в действительности. В это время умерла тетка королевы, Катерина Цвейбрикенская, ею нежно любимая. Сын ее Карл Густав был другом детства и сверстником Христины. Королева-девочка в играх называла его своим мужем и с самого детства питала к нему искреннюю привязанность, никогда не переходившую за тот предел, где начинается чувство более нежное. Вдовствующая королева Мария Элеонора после смерти принцессы Катерины требовала у шведского сената, чтобы дочь ее была вверена ее попечениям, но сенат, верный завещанию Густава Адольфа, отказал ей. Между матерью и дочерью не было никогда ненависти; но несходство характеров и мнений было источником обоюдной холодности. «Моя мать, если бы я выросла на ее руках, — говорила Христина впоследствии, — могла избаловать меня. В ней было много добрых качеств, но образовать из меня правительницу она не сумела бы никогда!»
Отказ сената оскорбил Марию Элеонору. Она удалилась в замок Гренсгольм и вошла в переписку с Христианом IV, королем датским. 29 июля 1640 года она покинула Швецию и уехала в Данию, объявив шведскому консулу в Эльсиноре, что предпочитает жить на хлебе и на воде в чужом государстве, нежели терпеть обиды в своем. За это сенат лишил ее пенсии, и* только по просьбе ее племянника электора Бранденбургского снова стали выдавать в пособие часть из доходов с ее шведских поместьев. Вмешательство датского короля в семейные дела Христины впоследствии было причиною разрыва между этими двумя державами. Пожив несколько времени в Дании, постранствовав по германским государствам, Мария Элеонора смирилась и, откинув неуместную кичливость, возвратилась к дочери в Швецию, где была встречена со всеми подобающими почестями. Она умерла в Стокгольме в 1655 году. Женщина ограниченная, плохо образованная, Мария Элеонора любила изящные искусства, но любила их по-своему, отдавая предпочтение зодчеству. Она содержала при себе на жалованье двух итальянских архитекторов, платя им сверх того сумасбродные суммы за планы и чертежи дворцов и замков, никогда не строившихся. «Новый способ разоряться на постройки, не возводя их, — говорила Христина. — Пусть матушка строит воздушные замки, но я на ее фантазии тратиться не желаю!» Кроме того, Христина не хвалила свою мать за ее страсть к шутам и карликам, которые ее окружали. Дочь Густава Адольфа весьма справедливо находила, что эта забава унижает достоинство королевское.
Умолчим о ходе военных действий в Германии, раздираемой тогда тридцатилетнею войною; подвиги Горна, Баннера и Торстенсона не имеют никакого отношения к предмету нашего труда. Обратим внимание читателя на гражданское благоустройство Швеции и представим ее в том виде, в каком государство это было сдано правителями его королеве Христине при достижении ее совершеннолетия. Горное дело и открытие новых рудников были если не новым, то значительно умноженным источником государственных доходов. Города и села в архитектурном и санитарном отношениях преобразились к лучшему; науки, искусства и промышленность были доведены, несмотря на военное время, до цветущего состояния. Одновременно с возвышением своего королевства развивалась умственно и Христина. С 1642 года она начала принимать участие в заседаниях государственного совета, причем выказывала прозорливость, редкий ум и высокие дарования человека государственного. 8 декабря 1644 года она была объявлена совершеннолетнею и вступила в управление королевством как государыня самодержавная. При собрании государственных чинов Христина заседала на серебряном троне, подаренном ей графом Магнусом Гавриилом де ла Гарди, сыном покойного коннетабля. В народе ходила молва, будто молодая королева оказывает графу особенную благосклонность; за границей по этому поводу ходили слухи довольно оскорбительные для репутации. В сущности, граф Магнус ей нравился, но расположение ее к нему не переходило за пределы благоразумия. Сын Якова де ла Гарди по происхождению принадлежал к одной из знатнейших фамилий королевства; его мать Эвва Браге почиталась одно время невестою короля Густава Адольфа; красавец собою, умный, превосходно образованный, Магнус затемнял все эти качества непомерным честолюбием и хвастливостью. Он участвовал в походе в Данию в 1643 году, а в год восшествия Христины на престол был назначен ею чрезвычайным посланником в Париж, куда он и отправился 27 августа 1645 года. Вручая свои верительные грамоты королеве-правительнице Анне Австрийской, де ла Гарди, по ее желанию, очертил характер Христины таким образом: государыня моя управляет всеми делами сама без всякого содействия министров: время свое делит между делами и занятиями учеными. Нимало не заботясь о туалете и убранствах внешних, она выше женщины и не может назваться ею.
Желая поддержать достоинство своей королевы, де ла Гарди истратил при парижском дворе на 400 000 франков свыше суммы, ассигнованной ему на издержки. Вследствие этого Христина принуждена была прибегнуть к внешнему займу у города Гамбурга чрез посредство министра Адлера Сальвиуса. По возвращении на родину де ла Гарди был особенно обласкан королевою; они виделись очень часто; он сопровождал Христину в ее прогулках, и в сердце честолюбца закралась мысль быть ее супругом. Какие были объяснения между королевою и ее подданным, чье нескромное ухо могло их подслушать? Историк на подобные вопросы может отвечать предположениями более или менее основательными. Живя рассудком, Христина была не способна на увлечение сердечное, настоящее представлялось ей всегда залогом будущего. Брак с графом де ла Гарди мог восстановить против королевы и дворянство, и народ; бывали примеры, что короли в Швеции женились на своих подданных, но при подобного рода браках супруга пользовалась титулом королевы по мужу, Королева, выходя замуж за своего подданного, должна была во всяком случае нарушить закон: или, вопреки ему, пользоваться званием мужа, или передать ему звание короля наперекор вековым узаконениям. Не желая отдалять графа Магнуса от трона, Христина женила его на двоюродной своей сестре Марии Евфросинии. Брачные пиршества отличались блеском и пышностью; новобрачные были осыпаны щедротами королевы.
Переговоры о мире, который закончил тридцатилетнюю войну, заняли ум Христины и отвлекли ее сердце от несвойственных ему нежных мечтаний. По целым дням Христина просиживала в своем кабинете, ведя деятельную переписку с иностранными державами, участвовавшими в переговорах, давая инструкцию своим резидентам и министрам. В 1647 году двоюродный брат ее Карл Густав, возвратившийся из Германии, явился искателем ее руки, ссылаясь на дружбу детства и на свои чувства, нимало не изменившиеся. Христина отвечала, что хотя в детстве она и называла Карла мужем, а он ее женою, но что подобные шутливые прозвища не обязуют ее ни к чему; что замуж она пойдет, когда ей исполнится двадцать пять лет, и что если не выйдет за него, то навсегда останется свободною. Чтобы утешить принца, она прибавила, что назначит его своим преемником. Карл Густав объявил ей, что ему не нужно королевской короны.
— Вы шестью годами меня старше, — заметила Христина, — а между тем восторжены как мальчик, начитавшийся романов.
Однако же настойчивость Карла Густава заставила ее призадуматься над вопросом о замужестве. Происки и интриги графа де ла Гарди отклонили ее от решения выйти за Карла Густава. Она назначила его генералиссимусом шведских войск, находившихся в Германии, куда он снова отправился и вместе с Врангелем одержали ряд блестящих побед над имперцами. Здесь Карл Густав пробыл до 1650 года и возвратился в Швецию уже по заключении Вестфальского мира, по-прежнему, если только не более прежнего, влюбленный в Христину. Руки ее во время его отсутствия искали оба сына короля датского, электор Бранденбургский Фридрих Вильгельм и Ян Казимир, король польский. Всем этим женихам было отказано. Знатнейшее дворянство и народ выражали желание, чтобы королева избрала себе в супруги единокровного принца, всеми любимого Карла Густава, но она постоянно отклонялась от положительного ответа, оправдываясь отвращением к замужеству и любовью к независимости. Однажды, беседуя с приближенными о замужестве, она сказала им:
— Прошу вас не настаивать в нелепом желании. Вы утешаете меня мыслию, что я буду счастливой женой и матерью, и забываете, что от меня, точно так же, вместо Октавия Августа или Тита может родиться Нерон!
В исходе 1649 года, во время съезда государственных чинов в Стокгольме, Христина произнесла в сенате следующую речь:
— Вот уже несколько лет, как меня убеждают выйти замуж. Не могу не одобрить благоразумия тех, которые, любя отечество, желают предотвратить от него бедствия, могущие его постигнуть в том случае, если бы Бог призвал меня к себе по назначении мне преемника. Эта забота всех ближе касается меня, так как счастию родины я посвятила жизнь мою с той самой минуты, как стала управлять королевством. Брак налагает обязательства, мне еще неведомые, и я не могу сказать, одолею ли я когда отвращение мое к ним. Между тем для блага королевства я должна принять меры, не столь полезные для меня лично, зато надежные для его блага: я желала назначить преемника, который будет хранителем подданных моих и попечителем о их счастии. Все качества такого правителя я нахожу в принце Карле Густаве; в жилах его течет королевская кровь, и я желала бы, чтобы на нем остановился выбор народный.
После долгого раздумья сенаторы отклонили предложение Христины; некоторые даже дозволили себе о принце не совсем уважительные отзывы. Один из сенаторов заметил, что назначение Карла Густава в наследники престола нимало не упрочит династии на престоле шведском, так как принц после отказа Христины дал слово остаться холостяком:
— Будьте спокойны, — живо возразила королева, — он женат. Любить можно несколько раз, а корона сама по себе не имеет привлекательности!
Обсуждение вопроса было решено представить на рассмотрение государственных штатов (всенародной думы). Убеждения духовенства и депутатов не могли отклонить королевы от ее намерения, и чем ее более уговаривали, тем более она была настойчива. Выборные от духовенства, граждан и от крестьян утверждали выбор королевы; дворянство было принуждено уступить большинству… В свою очередь, и сенат уступил воле народной и скрепил акт о престолонаследии. Акт этот в главных статьях обязывал наследника и его потомков: 1) повиноваться королеве, как подданные вообще обязаны повиноваться государыне; 2) без ведома королевы и согласия сената не вмешиваться в государственные дела; 3) не иметь притязаний ни на какой особый удел в видах единства и целости государства; 4) довольствоваться поместьями на общих правах дворянства, чиня суд и расправу над своими слугами; 5) в случае получения в наследство какого-нибудь иноземного княжества или герцогства не переселяться в них, а жить в Швеции безотлучно; 6) наследнику в случае женитьбы испросить на то разрешения королевы и сената; 7) при воцарении не нарушать существующих в государстве узаконений; 8) охранять права и привилегии всех сословий вообще и каждого подданного в особенности.
Карлу Густаву дан был титул королевского высочества; на содержание его был ассигнован ежегодный пенсион и в недвижимую собственность дан был ему остров Эланд насупротив города Кальмара. Он желал, чтобы его назначили генерал-губернатором шведских провинций в Германии, но Христина на это не согласилась. Заботясь о единстве власти, она не желала дробить ее, превращая свои области в феодальные участки или турецкие пашалыки. Принц поселился на Эланде, где занялся охотою и науками, устраняясь от государственных дел, до которых, впрочем, его и не допускали.
Пользуясь мирным временем, Христина изъявила желание приступить к обряду коронации, до тех пор откладываемому. Местом торжества вместо тесного города Упсала она назначила Стокгольм, днем коронации 20 октября 1650 года. За неделю перед тем она удалилась в замок Якобштадт, принадлежавший фамилии де ла Гарди, где была встречена владельцами и тысячами народа, которым дан был великолепный праздник с обедом, на котором были четыре фонтана французского и испанского вина. Вступление королевы в столицу совершилось с необычайной пышностью при звоне колоколов и грохоте орудий, неумолкавших в течение двух часов. Церемония коронации происходила на другой день. Обряд миропомазания над королевою совершил епископ Матиэ, бывший ее наставник; из собора во дворец Христина ехала в золотой колеснице, запряженной четырьмя белыми конями, встречая на пути триумфальные арки по улицам, изукрашенным флагами, коврами и аллегорическими картинами. Турниры, театральные представления, обеды, балы сменялись во все продолжение последних десяти дней октября месяца… Молва о славе и величии королевы Севера разнеслась по всей Европе; ее портреты за границею раскупались нарасхват, тысячи брошюр и панегириков знакомили иноземцев с характером и образом жизни дочери Густава Адольфа.
Христине в эту эпоху было около двадцати пяти лет. Ростом она была несколько ниже среднего, но держалась величаво и при развязности походки отличалась отчасти мужественными ухватками. Ее голубые глаза были весьма выразительны; орлиный нос, прекрасно очерченный рот, ровные, белые зубы вполне гармонировали с чертами лица, озаренного легким румянцем. Голос же был нежен, но она умела возвышать его в случае надобности, и тогда в нем звучали мужские ноты. Случалось нередко, что лицо ее принимало задумчивое выражение, но взгляд никогда не терял ясности и проницательности. Живя в том веке, когда роскошь женских нарядов доходила до баснословия, Христина посвящала своему туалету не более четверти часа и терпеть не могла модных причуд ни в одежде, ни в прическе. Волосы убирала кое-как, обвязывала их лентою и обвивала вокруг гребенки; но эта прическа очень шла к ней. Рукава платья королевы были нередко порваны и запятнаны чернилами. В ответ на намеки о неряшливости Христина говорила: «Занимаются собою те, которым нечего делать!»
Чтение древних классиков, беседу и переписку с знаменитыми ей современными учеными мужами Христина предпочитала балам, праздникам и другим пустым забавам, тратиться на которые в тот век любили государи, по умственным способностям и образованию стоявшие ниже королевы шведской. В эту блестящую эпоху ее жизни она была окружена целым миллионом фаворитов, к которым питала самую благородную, платоническую страсть, истрачивая на подарки им огромные суммы, и при всем том связь королевы с ними делали ей только честь, удваивая славу ее имени, к которому как нельзя лучше шло прозвище северной Минервы. Любимцами этими были: Олай Рудбек, Лудольф, Гейнзиус, Декарт, Паскаль, Гассанди, Бальзак, Менаж, Бенсерад, Скюдери, Гроновиус, равин Маннихем бен Израиль, Сальмазий (Saulmaise), Бошар, Гюэ, Ноде, Беклер и Мейбом — славнейшие ученые второй половины XVII столетия. Христина посещала анатомические лекции Олая Рудбека, славного историка, естествоиспытателя и анатома, которому медицина обязана открытием лимфатических сосудов; Лудольф, Фосс и Гейнзиус по ее поручению и на собственный ее счет ездили в Германию, Францию и Италию для покупки книг и манускриптов, которыми обогатили королевскую библиотеку, составленную Христиною из библиотек Гуго Горация, Петотавия, Фосса и кардинала Мазарини. Библиотека Христины всеми учеными Европы была признана за неистощимую сокровищницу по всем отраслям наук и знания. По поводу этой библиотеки считаем нелишним привести странный анекдот, который рассказан в книге ученого Кальме (dom Calmet) «О сновидениях и призраках» и случившийся, по всей вероятности, с ним самим. Живя в Дижоне и трудясь над комментариями к Илиаде, Кальме нашел в поэме один стих, совершенно ему непонятный, и тщетно ломал голову, чтобы разгадать его смысл. Утомленный тяжелым умственным трудом, ученый заснул, и ему приснилась королевская библиотека в Стокгольме, а в ней, в одном из шкафов, на верхней полке книга небольшого формата, в которой загадочный стих истолкован вполне удовлетворительно. Обрадованный открытием, Кальме проснулся; тотчас же записал прочитанное в сновидении и на другой день отправил в Стокгольм к Декарту письмо, в котором, описывая внутренность и расположение шкафов в тамошней королевской библиотеке, просил великого философа уведомить его, верно ли описание и не найдется ли там чудесной книги, пригрезившейся в сновидении. Декарт отвечал, что описание библиотеки — безукоризненно, книга найдена, а в ней на такой-то странице обретен и комментарий на стих из Илиады. Имена Декарта и Кальме, кажется, надежные поруки в справедливости этого события, которое можно называть загадочным до тех пор, покуда физиология не обретет положительных законов великого множества странных явлений нашего организма. Сверхъестественного в природе нет и не может быть по той весьма простой причине, что если что существует, то, конечно, естественно и непременно подчинено каким-нибудь законам природы. В следующих страницах мы еще возвратимся к этому любопытному вопросу. Паскаль, ум всеобъемлющий, Гумбольдт своего века, — изобрел счетную машину, названную им рулеткою или вертушкою, посредством которой можно было решать довольно сложные задачи из четырех правил арифметики. Эту машину он послал в подарок Христине при письме, в котором особенно замечательны следующие строки: «Царствуйте, государыня, несравненная, царствуйте так, как доныне еще не царствовал никто, силою гения вашего и ума покоряя все то, чего нельзя завоевать оружием. По законному вашему праву владычествуйте над областями, вам подвластными; но по правам, даруемым достоинствами вашими, будьте всемирною обладательницею. Если я не подданный ваш в первом случае, то во втором — объявляю всенародно, что считаю за счастье быть таковым и препровождаю государыне первый слабый знак моего подданства!» Вольтер вел переписку с нашей Екатериною Великой, часто льстил ей до раболепства, льстил, как вообще способны льстить поэты… Не таков был Паскаль, и в его письме к Христине нет ни слова приторной лести; он только справедлив. Королева, любезно отвечая Паскалю, в своем письме назвала его «наставником рода человеческого и светочем ученого мира», что было немножко преувеличено… Здесь королева льстила ученому. То же можно сказать и о письме ее, писанном к Гассанди в 1652 году. «Простите, — говорит она, — если письма мои иногда отвлекают вас от трудов или от редких минут отдыха. С вами я совещаюсь как с оракулом истины, во всех случаях, когда имею надобность рассеять мои сомнения; просвещая меня, вы только увеличите мною число людей, достойно вас уважающих. Поверьте, что наставлениям вашим я буду следовать так, как бы я следовала догмату мудрейшего законодателя. Поэтому вы можете судить, как высоко ценю я ваши познания и насколько дорожу уважением и благосклонностью такого великого человека, как вы!»
Бальзак и Менаж в письмах своих к королеве шведской воскуряли ей слишком грубый фимиам, едва ли не оскорблявший чуткий и нежный вкус великой женщины; посредственному поэту Бенсераду она льстила сама, превознося его остроумие: ошибка тем более извинительная Христине, что сам Буало — законодатель французской поэзии, признавал одно время Бенсерада чуть не великим. Скюдери из всех поэтов, покровительствуемых королевою шведскою, был едва ли не честнейший и добросовестнейший человек. Когда он окончил свою поэму Аларик, Христина предложила ему Чрез посланника Шевро драгоценную золотую цепь с тем, чтобы он посвятил ей эту поэму, выбросив из нее похвалы графу де ла Гарди, тогда впавшему в немилость. Скюдери посвятил ей своего Аларика, но отказался наотрез от подарка, которым королева хотела принудить его не почтить человека, им глубоко уважаемого… Само собою разумеется, что она не лишила Скюдери обещанной цепи, которою, по его словам, приковала его к себе навеки.
Декарт, покинув Францию, отправился в Голландию, где начал ожесточенную борьбу с противниками нового своего учения. Посланник Шаню, друг его, сказал о нем Христине, которая не замедлила войти с ним в переписку о некоторых философических вопросах и между прочим о высшем благе. На этот вопрос Декарт отвечал: «Блага вещественные не всегда от нас зависят; что же касается до душевных — они зависят, от нашего познания добра, во-вторых, от желания добра. Познание добра выше наших сил, а потому мы можем единственно располагать нашей волею, лучше же всего (по моему мнению) располагать ею невозможно, как имея постоянно в виду единую цель — добро и все свои способности посвещая тому, чтобы знать, в чем именно они заключается. В этом замкнуты все добродетели, это — единственная славная и похвальная цель жизни, в этом источник самодовольствия и, наконец, в этом, как я полагаю, и заключается наше высшее благо». Восхищенная умом Декарта, Христина пригласила его к себе в Швецию, куда он прибыл в октябре 1649 г. и начал преподавать королеве первые основания новой своей доктрины. Ежедневно в пять часов утра учитель и ученица сходились в библиотеке. Основное правило философии Декарта — исследовать и всесторонне обсуждать каждый метафизический вопрос, — правило это не могло не быть усвоено умом Христины, но она в то же время не могла примениться к взглядам Декарта на физический и духовный мир, к его системе вихрей и ко многим смелым гипотезам. «Новейшие химеры, — говорила она, — не лучше древнейших!» Декарт умер в феврале 1650 года, и королева глубоко о нем сожалела, отдавая должную справедливость философу великому даже в его заблуждениях. Она намеревалась похоронить его с особенными почестями, отчего, впрочем, ее отговорил Шаню, опасавшийся неудовольствия со стороны лютеранского духовенства. Таким образом, Декарт без всякой пышности был похоронен на кладбище св. Олая, откуда в 1666 году тело его было перевезено в Париж и погребено в церкви св. Геновефы. При открытии склепа череп философа был украден и заменен другим, подлинный же был раздроблен на части поклонниками Декарта, благоговейно хранившими эти останки великого человека… Странная участь трупа мудреца, привезенного на родину без своей головы! Тут невольно приходят на память слова шекспировского Гамлета — что череп Александра Македонского так же пуст, как и череп последнего нищего; а прах цезаря годен единственно на обмазку печей.
Летом 1650 года прибыл в Стокгольм из Лейдена знаменитый знаток древних языков Сальмазий, которому Христина отвела квартиру в собственном дворце и с которым ежедневно беседовала и дискутировала о греческих классиках. Заметим здесь, что королева знала древние языки в таком совершенстве, что была в состоянии переводить изустно с греческого или латинского на французский, итальянский или свой отечественный язык. Суровый климат Швеции принудил Сальмазия уехать в Лейден; перед отъездом он рекомендовал Христине доктора Мишона Бурдело, снискавшего не совсем лестную известность при королевском дворе. Человек бесспорно ученый и даровитый, Бурдело был вместе с тем вкрадчив, хитер, нагл и не без шарлатанства. Он много путешествовал, многое видал; умел говорить красно и отлично играл на гитаре Его беседа нравилась Христине; он в короткое время снискал ее благоволение, был пожалован в лейб-медики и допущен в круг самых близких к Христине. Неприметным образом он подчинил ее совершенно своему влиянию: внушил ей отвращение к ее родине, охладил ее страсть к наукам, отвлек от занятий делами государственными, пошатнул нравственные ее убеждения… одним словом — развратил королеву. Вложил в ее душу первые начала безверия и ненависти к людям. Это был змей-искуситель, превративший для Христины науку в древо познания добра и зла. Когда в Швецию прибыл Пимантель, испанский посланник, Бурдело вошел с ним в тайные сношения, клонившиеся к тому, чтобы произвести разрыв между Швецией и Францией. Эти гнусные поступки возбудили всеобщее негодование. Мать Христины старалась представить ей все неприличие ее слабости к лейб-медику, но королева не обратила на наставления матери ни малейшего внимания. Наконец, по настоянию духовенства, при виде дворянства, угрожавшего временщику низвержением, благодаря вмешательству Франции, Христина принуждена была уволить Мишона Бурдело от звания своего лейб-медика и предложить ему уехать во Францию. Пред отбытием своего фаворита Христина щедро одарила его, снабдив рекомендательными письмами к кардиналу Мазарини; двоюродный брат королевы Карл Густав подарил ему свой портрет, осыпанный бриллиантами. По отъезде Бурдело Христина отзывалась о нем с совершенным равнодушием, а в оправдание своей слабости говорила: — Я угадала его с первого взгляда, но терпела при себе, делая опыт, до какой степени могут в человеке простираться гордость и тщеславие.
Получив от Бурдело письмо, королева, не распечатывая, разорвала его, сказав: «От него пахнет ревенем!» Во Франции Бурдело втерся в милость к кардиналу Мазарини и получил от него аббатство Массэ в Берри. После отречения Христины он тщетно пытался опять сблизиться с нею, но тогда королева питала к нему глубокую ненависть. Замечательный этот человек умер в начале XVIII века, оставив по себе память непродолжительную, хотя имя его и заслуживает внимания потомства. Из многих его сочинений не должна быть забыта его диссертация о призраках, в которой все явления из так называемой загробной области он старается объяснить с физиологической точки зрения.[36] Находясь в апогее своего могущества, Бурдело познакомил Христину с Гассанди, но в то же время разладил ее с Бошаром, в 1652 году посетившим Швецию. Бошар, автор Священной географии, сочинения, доныне высоко ценимого ученым миром, по предложению королевы шведской, предпринял составление Священной зоологии. Однажды, когда он готовился читать Христине отрывок из этого сочинения, Бурдело отговорил ее слушать Бошара под тем предлогом, что она не так здорова. Вообще Бурдело всячески старался удалить Бошара из Швеции, опасаясь, чтобы место его не занял спутник Бошара молодой ученый Гюэ, которому Христина оказывала излишнюю благосклонность. Здесь считаем необходимым небольшое отступление, чтобы поставить на вид читателю следующий вопрос:
Если фавориты и временщики неизбежное зло царствования женщины, то из какой сферы они опаснее: из круга олигархов или из круга людей ученых? В котором из двух случаев выигрывает народ: тогда ли, когда наперсник государыни дипломат или полководец или когда! неограниченным ее расположением пользуется ученый?.. Наконец, что важнее для государства: завоевание какой-нибудь области или развитие в нем наук, полезных знаний и художеств? С 1650 по 1654 год, именно в период тесного сближения Христины с учеными мужами Германии и Франции, в ее королевстве основано было шесть коллегий; в университетах Упсала, Або и Дерпта учреждены новые кафедры, народные училища, сиротские приюты размножались с каждым годом; торговля, промышленность, горное дело доведены были до самого цветущего состояния. Из ученых, прославивших царствование Христины, назовем: Рудбека, Олая Верелия, Георгия Стиернгиельма, Франкена, Форсиуса, Паулинуса, Стольпе, Аусинса, братьев Буре и баронессу Ванделу Скитте.
Казалось бы, что при вышеупомянутых условиях Швеция могла назваться счастливейшим государством, но, к несчастью, этого не было… Дворянство угнетало крестьян и отнимало у горожан и у духовенства их привилегии. Когда Христина, по мере возможности, примирила интересы дворянства с интересами народными, вместо благодарности со всех сторон поднялись новые жалобы. Вельможи роптали на благосклонность королевы к ученому сословию; духовенство — на ее излишнюю веротерпимость; народ — на чрезмерные издержки двора и (по его мнению) бесполезные траты на академии, училища и школы. Спокойно смотрела Христина на эту бурю, с твердою решимостью сложить с себя бремя власти и передать ее Карлу Густаву. В октябре 1651 года она объявила о том шведскому сенату… Это известие образумило недовольных. Выборные от всех сословий, имея во главе канцлера Оксенстиерна, умолили Христину отказаться от ее намерения. Благородная дочь Густава Адольфа уступила их просьбам, не выторговав себе никаких новых преимуществ и после того нимало не изменив кроткого характера царствования на более суровый. Тишина водворилась, но ненадолго: новая грозная туча явилась над Христиною: заговор Мессениусов.
Ученый историк Иоанн Мессениус и сын его Арнольд за сношения с польским двором заключены были в тюрьму, откуда, впрочем, их выпустили по повелению Христины после нескольких лет заключения. С ненавистью в сердце на канцлера и на королеву они по выходе из тюрьмы дали себе клятву мстить ей и канцлеру. В исходе 1651 года принцу Карлу Густаву был подослан анонимный пасквиль на Христину, в котором, кроме того, помещено было и воззвание к народу восстать и свергнуть королеву с престола. Канцлер выставлен был врагом отечества, Магнус де ла Гарди разорителем народа, а Христина развратною расточительницею, обогащающею своих многочисленных любовников; Карлу Густаву заговорщики предлагали стать во главе мятежа и овладеть престолом. Принц немедленно по прочтении пасквиля отправил его к королеве. Розыски привели к открытию сочинителя; это был внук Иоанна Мессениуса, восемнадцатилетний сын Арнольда. Арестованные заговорщики, после долгого запирательства, сознались под пыткою во всем, назвав своими сообщниками сенатора Бенедикта Скитте, стокгольмского бургомистра Нильсена, доктора богословия Терсеруса и многих других, большею частью лиц чиновных… По приговору верховного уголовного суда Мессениусы — отец и сын — были обезглавлены и четвертованы, прочие их сообщники подверглись тюремному заключению и изгнанию. Государственные штаты поднесли Христине адрес с уверениями в их верноподданнических чувствах; но недоверие к народу и разочарование уже уязвили сердце королевы, и мысль об отречении опять явилась ей в виде единственного счастливого исхода из весьма неприятного положения. Напоминаем читателю, что заговор Мессениусов был открыт в самый год казни короля английского Карла I; с отречением от престола Христина не могла сочетать вопроса и о собственной жизни. По всей вероятности, именно в этот период своего царствования (1651–1654) в характере Христины произошла та резкая перемена к худшему, которая набросила на память этой великой женщины неизгладимое пятно. Владычество и фаворитизм ученых окончились; пожив умственной духовной жизнию, Христина ударилась в грубую чувственность, как бы вознаграждая себя за продолжительное целомудренное воздержание. Кроме Бурдело, излишней благосклонностью ее могли похвалиться и Петр Шаню, посланник французский, и Пимантель — испанский… Графа де ла Гарди постигла опала, и он был удален в свое поместье, в 1653 году будучи уличен в казнокрадстве. Главным виновником его падения был Пимантель, прибывший в Стокгольм в 1652 году, с целью восстановить дружественные сношения Испании со Швецией. Забыв всякое приличие, Христина поместила его в своем дворце и проводила с ним целые дни, к крайнему соблазну шведской аристократии. Лукавому испанцу удалось выманить у королевы всевозможные уступки в пользу мадридского кабинета и, что всего важнее, расположить ее в пользу римской церкви… Эта ошибка особенно непростительна дочери героя, положившего душу свою за защиту лютеранизма за двадцать лет перед тем. Пимантель тайно сносился с посланником австрийским Монтекукули к совершенному ущербу интересов Швеции. Ослепленная страстью, Христина, сама того не сознавая, делалась изменницею своего отечества!
На этот раз негодование ее подданных было небезосновательно; грозный ропот всех сословий заставил Христину расстаться с Пимантелем. Он сел на корабль в Готенбурге, но за противным ветром и ненастною погодою принужден был возвратиться в Стокгольм, где под разными более или менее благовидными предлогами Христина удержала его более полугода. В течение этого времени она тешила его праздниками, балами, придворными спектаклями, в которых участвовала сама, и в числе многих драгоценных подарков подарила бриллиант баснословной стоимости. Мы не один раз говорили на страницах нашего труда о могучем влиянии любви на правителей царства; здесь скажем, что влияние это на правительниц было всегда несравненно гибельнее, нежели на правителей. В последний год царствования Христины самые близкие к ней люди не могли узнать в ней прежней гениальной женщины, любительницы уединенной беседы с музами или учеными людьми, диспутировавшей с богословами и еленистами. Тогда Христину можно было назвать философом-платонистом; теперь вместо нее видели циника, вакханку… Тогда Христина была Титом в образе женщины, теперь это была Мессалина, томимая ненасытимой жаждою сладострастия. Бесстыдством веяло от ее речей, телодвижений, взглядов. Было время, она осмеивала модниц и щеголих, теперь была сама смешна безумным своим кокетством и жалка — еще того безумнейшей расточительностью. При расстроенных финансах и неприязненных к ней отношениях европейских держав Швеция так же быстро клонилась к упадку, как быстро возвышалась в первые годы царствования Христины. Она сама не могла не сознавать, что роль королевы ею уже отыграна и что ей приличнее снизойти на степень женщины обыкновенной. В январе 1654 года она писала к французскому посланнику Шаню следующее:
«Я уже говорила вам пять лет тому назад, почему я так настойчива в моем решении отречься от престола; решение это я зрело обдумывала восемь лет. В первый раз, по любви и участию ко мне, вы старались отклонить меня от моего намерения, хотя и сознавали всю основательность побудительных к тому причин. Теперь, что бы вы ни говорили мне, я уверена, что не найдете в мысли моей ничего меня недостойного. Я говорила вам об отречении пять лет тому назад, и с того времени взгляд мой нимало не изменился. К этой цели я направляла все мои действия, к этому концу вела их и не колеблюсь теперь, готовясь доиграть мою роль, чтобы уйти за кулисы… о рукоплесканиях не забочусь. Знаю, что разыгранная мною пьеса не могла быть представлена согласно всем сценическим условиям. Пусть обо мне каждый судит по-своему; этого права не отнимаю ни у кого, да и не отняла бы, если б даже оно было в моей власти. Благосклонно судить обо мне будут немногие, но я уверена, что вы будете в том числе. Остальным неведомы ни мои побуждения, ни мой характер. Только вам и еще другому человеку,[37] который, будучи одарен великою и прекрасною душою, судит обо мне, как вы: sufficit unus, sufficit nullus.[38] Мнение прочих людей презираю и даже смехом моим никого не удостою. Те, которые будут судить о моем поступке с общепринятой точки зрения, конечно, осудят меня, но я никогда не возьму на себя труда и оправдываться перед ними, а во время досуга, который теперь уготовляю себе, все же не найду досужей минуты, чтобы и вспомнить о них. С удовольствием вспомню и о добре, которое с радостью делала людям, и о каре, которою наказывала ее достойных. Утешусь, что не заставляла страдать невинных и даже виновных щадила. Спокойствие государства я поставила выше всего прочего, покорствовав всем единственно его выгодам и ни в чем не обвиняя его правительство. Будучи царицей, я не увлекалась тщеславием, и потому мне легко сложить с себя мою власть; после всего этого, не опасайтесь, я в безопасности, и благо мое вне капризов фортуны. Что б ни было — я счастлива:
Sum tamen, о superi, felix, nullique
Hoc auferre Deo…[39]
Да, я счастливейшая из людей и буду всегда счастлива. Не страшусь того провидения, о котором вы говорите мне: omnia sunt propritia.[40] Угодно ли ему будет управлять моими поступками — с благоговением я покорюсь его воле; представит ли оно меня моему собственному произволу — все данные мне Богом способности я употреблю на то, чтобы быть счастливою, и буду счастлива до тех пор, покуда мне нечего будет опасаться ни от Бога, ни от людей. Остаток жизни употреблю на то, чтобы оставаться с этими мыслями, укрепить в себе душу, и в тихой пристани буду смотреть на страдающих от бурь житейских, именно по неумению применить эти мысли к делу. Не завидно ли теперешнее мое состояние? Если бы знали о моем счастии, то у меня было бы множество завистников. Вы настолько любите меня, чтобы не завидовать мне, и я стою любви, так как простодушно сознаюсь, что часть этих мыслей мне внушена вами. Я почерпнула их из наших бесед, которые надеюсь еще возобновить, когда буду на свободе. Уверена, что вы будете верны своему слову и останетесь другом моим, ибо я ничего не лишусь, что достойно вашего уважения. В каком бы состоянии я ни находилась, я сохраню дружбу мою к вам, и вы увидите, что никакие события не изменят во мне чувств, которыми я горжусь». 11 февраля 1654 года происходило заседание сената, на котором Христина объявила о твердом намерении отречься от престола, уступая его Карлу Густаву. Она выговорила, чтобы сенат назначил ему преемника в случае его кончины, как холостого и бездетного; Христина при этом имела в виду назначить претендентами: графа Тотта (в женском колене потомка Густава Вазы), сенешаля Браге или канцлера Оксенстиерна. Сенат не только отклонил это предложение, но со своей стороны истребовал от королевы, чтобы ее дети (в случае ее выхода замуж) не имели никаких притязаний на шведский престол. Великий государственный переворот не мог произойти без ведома государственных штатов, созванных в июне того же 1654 года. Отрекаясь от шведского престола за себя и за своих детей (если у нее будут таковые), Христина сохранила за собою право собственности над островами Эзелем, Аландом, Готландом, Веллином, Узедомом, городом Вольгаст и многими поместьями в Мекленбургии, которые вместе с городом Норкепингом были даны королеве в удел, приносивший 240 000 риксдалеров (370 000 руб. сер.) ежегодного дохода. Сенат пытался предложить королеве подписать обязательство: не поселяться в чужих краях и не иметь сношений с державами, враждебными Швеции; но Христина отказалась от подписи подобного акта.
16 июня 1654 года в присутствии Христины, ее преемника, сената и выборных от государственной думы были прочитаны и подписаны акты отречения. После того Христина в короне, со скипетром и державою в руках отправилась в упсальский дворец и заняла место на серебряном троне, имея по правую руку принца Карла Густава. Сенатор Розенгане прочел акт отречения и разрешил шведский народ от присяги, принесенной им Христине. Королева тотчас же сложила на близ стоявший стол державу и скипетр; корону должен был снять с нее граф Браге, но он со слезами умолил ее, чтобы это сделала она сама… Порфиру на куски изорвали присутствовавшие придворные, с тем чтобы как святыню сохранить малейший ее клочок. В простом белом платье Христина обратилась к присутствовавшим с трогательною речью, в которой не могла не упомянуть, что жертвует собою для блага подданных…
Неужели она не предпочла в эту минуту не покривить душой и, сходя со сцены, как она сама говорила, избежать глупого театрального эффекта? Не правильнее ли было бы сказать, что собственному своему спокойствию она жертвует короною и народом?
В тот же день короновался Карл Густав; венец королевский буквально перешел с больной головы на здоровую. Медаль, выбитая им по сему случаю, носила на себе подпись: A deo et Christina, намекавшую на то, что властию своею он обязан Богу и Христине, что крайне огорчило государственные штаты и сенат. Со своей стороны развенчанная королева на прощание приказала вычеканить два жетона, едва ли кем-нибудь в Швеции принятые за чистую монету. На первом изображен был Олимп с Пегасом на вершине и надписью: Sedes haec solis potior (это жилище привлекает ее более престола); на втором жетоне, с одной стороны, был изображен портрет Христины с надписью: Christina regina (Христина королева); а с другой — корона, окаймленная словами: Et sine te (и без тебя)… Какое исполинское самолюбие, разменянное на мелочь!
В исходе июня 1654 года Христина навсегда покинула свою родину и начала новую, скитальческую жизнь, играя весьма неблаговидную роль женщины-паразита при иностранных дворах. В письме своем к Шаню она сравнивала себя с актрисою, сходящею со сцены; сравнение верное, но не за кулисы удалилась она, а сменила театр на площадный балаган и из актрисы первоклассной сделалась чем-то вроде странствующего ярмарочного гаера, начав это новое поприще смешным и жалким переодеванием в мужское платье. Мы проследим за нею в ее скитаниях и увидим, до чего довели ее странное сумасбродство и эксцентрические выходки.
— Наконец-то я на свободе и вне той страны, в которую, надеюсь, никогда не возвращусь!
Этими словами Христина прощалась со своей родиной, въезжая в датские владения. Здесь переоделась она в мужское платье, приняв имя графа Дона. Прибыв 10 мая 1654 года в Гамбург, она заняла квартиру в доме богатого банкира, еврея Тепсейры, которого назначила своим резидентом. Бургомистры города приветствовали ее, а пастор Миллер, говоривший проповедь, сравнивал ее с царицею Савскою, путешествующею для изучения мудрости царя Соломона. Из Гамбурга королева отправилась в Голландию, где надела опять женское платье и была встречена с великим почетом императором-наместником эрцгерцогом Леопольдом. В Антверпене с нею виделись шведский посланник граф Тотт, вручивший ей рекомендательные письма от короля Карла Густава к королям французскому и испанскому.
— Поблагодарите короля за внимание, — ответила она, — но в его рекомендациях я не нуждаюсь, в той надежде, что собственная моя слава лучшая мне рекомендация!
Замечательно, что Христина после своего отречения выказывала необыкновенное тщеславие, доходившее до ребячества. Въезжая в чужие владения, она требовала себе триумфальных встреч и страшно обижалась на малейшее нарушение этикета. Она как бы хотела оправдывать надпись на медали: Христина и без короны королева. Триумфальная встреча, оказанная ей в Брюсселе 24 декабря 1654 года, должна была пресытить ее самолюбие. На другой день во дворце эрцгерцога Леопольда в присутствии его, Пимантеля, графов Фуэнсальданьи, Монтекукули и дона Наварры она пред католическим священником, отцом Гомесом отреклась от лютеранизма и подписала акт, немедленно отосланный в Рим. Есть предположение, будто мысль о переходе в католицизм была внушена Христине Декартом и Пимантелем. Иезуит Годфрид Франкен, духовник графа Робелледа, беседовал с нею о делах веры еще в бытность ее на престоле шведском. По другим сказаниям наставниками Христины были иезуиты Мацедо, Малин и Кавати. Какая именно была у нее побудительная причина к отступничеству от родного вероисповедания — это одна из неразгаданных исторических тайн. В бытность свою в Риме Христина по прочтении книги, в которой описано было ее обращение, написала на заглавном листе: «Кто писал книгу, ничего не знает; та, которая знает, ничего не писала» (Chi l'ha scritto поп lo sal chi lo sa non l'ha mai scritto). Обращение королевы, до времени сохраняемое в тайне, не замедлило сделаться гласным; католический мир ликовал, протестанты негодовали. Самый беспристрастный судья этого поступка не мог извинить Христины или найти хоть одно слово в ее оправдание. Тягчайшего оскорбления памяти своего отца, конечно, не могла нанести эта недостойная дочь Густава Адольфа! Хотела ли она этим сродниться с югом, на который ее влекла какая-то таинственная сила? Но неужели Христина, при своем обширном уме, не могла понять, что она католическому миру и Италии всегда будет так же чужда, как чужда итальянской почве угрюмая ель холодного Севера.
С полгода провела она в Брюсселе в чаду праздников, балов, спектаклей, сменявшихся обеднями, проповедями и религиозными процессиями. Женщина жизни строгой и воздержанной в бытность свою лютеранкою, Христина по обращении в католицизм сделалась ревностной последовательницей учения Эпикура; она писала любимице своей девице Спарра: «Не слушаю проповедей, презираю проповедников. Прав Соломон: все суета сует; ешь, пей, веселись и живи в полное свое удовольствие».
После кратковременного пребывания в Тироле Христина с огромною свитою шведов, фламандцев, итальянцев и испанцев отправилась в Рим по совершении над ней в Инсбруке обряда миропомазания, по чину церкви католической папским нунцием Лукою Гольстениксом. В папские владения она прибыла 21 ноября 1655 года. На границе она была встречена четырьмя нунциями, сопровождавшими ее в Ферарру, Болонью, Римини, Пезаро и Анкону. В Лоретто она пожертвовала тамошней иконе Богоматери золотые венец и скипетр, украшенные бриллиантами и жемчугами; в Ольджиетте ее ожидали два кардинала с огромной свитой, и 19 декабря 1655 года она въехала в Рим чрез ворота Фортуны. Город был иллюминован, улицы были наводнены народом. При представлении своем папе Александру VII Христина пре- клонила пред ним колено и поцеловала у него руку и туфлю. Через несколько дней королева совершила торжественный въезд в вечный город, до того времени пребывая в нем будто инкогнито; слушала обедню в соборе св. Петра, приобщалась св. тайн по обряду католической церкви, причем к ее имени, Христина, папою было присоединено имя Александры.
Весь Рим, от папы до простолюдина, смотрел на Христину как на чудо своего времени. Духовенство восхищалось ее благочестием: аристократия превозносила ее за ум и любезность; ученые удивлялись глубоким ее познаниям. Драгоценные библиотеки, музеи, редкости и археологические сокровища приковывали внимание королевы, и, осматривая их, она выказывала свой редкий ум, удивительную память и громадную начитанность. Увидя статую правды, работы Бернини, она воскликнула с восторгом:
— Какая прелестная вещь!
— Слава Богу! — сказал один из сопровождавших ее кардиналов, — вы восхищаетесь тем, чего вообще все государи не очень-то возлюбляют.
— Потому что не всякая правда мраморная! — отвечала Христина. В числе ее обожателей были кардинал Колонна, которого папа выслал из Рима за его нежные выходки, превосходившие меры приличия. Из ученых особенно внимание королевы обратил на себя протопресвитер ордена иезуитов славный Афанасий Кирхер, астроном, физик, химик, естествоиспытатель, историк и ориенталист, достойный удивления даже в наше время и заслуживающий благодарности потомства за открытие им камер-обскуры и волшебного фонаря. Показывая Христине свой физический кабинет, он удивил ее опытом палингенезии, о котором считаем нелишним сказать несколько слов, заимствуя рассказ наш из сочинения Кирхера Подземный мир (Mundus suberraneus).
Аппарат, посредством которого был произведен чудесный опыт, состоял из круглого хрустального графина, герметически закупоренного и наполненного прозрачной жидкостью, как бы спиртом или водою. На дне сосуда был заметен землянистый осадок темно-бурого цвета. Когда графин был поставлен Кирхером на солнце и содержавшаяся в нем жидкость начала нагреваться, со дна, именно из лежавшего на нем ила, стали подыматься зеленоватые нити, которые, расстилаясь и переплетаясь между собою, образовали внутри сосуда целый куст зелени, покрытый цветами. Он исчез, когда графин поставили в тени, и исчез с тою же постепенностью, с которою появился. По словам Кирхера, явление это могло повторяться бесчисленное число раз при нагревании сосуда солнечными лучами, производящими это возрождение (палингенезию) цветка из его семян — «подобно тому, — добавил иезут, — как тело человеческое должно возродиться из его праха!». В книге Подземный мир Кирхер подробно описал, как надобно приготовлять семена для опыта палингенезии: мелко истолченные, они всыпаются в сосуд, которые должно наполнить росою, герметически закупорить и на три месяца зарыть в навоз. Опыты многих ученых минувшего столетия и даже начала нынешнего не подтвердили, однако, истины слов отца Кирхера, и опыт его вообще причисляют к числу фантастических, вроде опытов превращения металлов, деланных алхимиками. Призрак цветка во внутренности графина мог быть произведен посредством вогнутых зеркал, расположенных по известным законам катоптрики.
Мало-помалу именитая гостья его святейшества ему надоела и навлекла на себя неудовольствие со стороны его самого и римской знати; те самые вельможи, которые месяца два тому назад превозносили ее до небес, теперь стали отзываться о ней весьма неблагосклонно, обижаясь ее высокомерием и несоблюдением вежливости в отношении их. Папа и духовенство были возмущены неуважением Христины к постановлениям католической церкви; новообращенная в католицизм королева не только не соблюдала постов и не молилась в определенные часы дня, но даже в церкви, во время богослужения, держала себя крайне неприлично, громко разговаривая с окружающими, смеясь или рассматривая иконы и статуи, не обращая внимания на литургию. В угоду папе Христина определила к себе в свиту к своему странствующему двору нескольких итальянцев, дав испанцам отставку от занимаемых ими должностей, вследствие чего поссорилась и с Пимантелем. В числе итальянских вельмож двора Христины особенным ее расположением пользовались граф Сантинелли, капитан ее гвардии (?), и маркиз Мональдески, ее обер-шталмейстер; последнего стоустая молва называла прямо любовником королевы шведской. Действительно, безграничное ее доверие к Мональдески, продолжительные с ним беседы с глазу на глаз, чрезмерная любезность в обхождении с ним могли подать повод к подозрениям даже и незлоречию. В отчуждении от себя испанцев Христиною отчасти руководили соображения политические: она собиралась ехать во Францию, которая тогда вела войну с Испанией. Присутствие испанцев при французском дворе было бы более чем неуместно.
— Тарпейская скала невдалеке от Капитолия, — говорили древние римляне, разумея под этими словами превратность счастия, по прихоти своей возносящего человека или его унижающего. То же было и с Христиною в Риме: встретили ее с почетом, с пушечной пальбой и со всеми возможными овациями, а проводили из Рима чуть не со скандалом. Истратив свою казну и не получая субсидий из Швеции, Христина была вынуждена перед, отъездом из Рима заложить часть своих бриллиантов. Получив за них 20 000 червонных, она на эти деньги отправилась во Францию и в августе 1656 года прибыла в Марсель. Здесь, от имени короля, ее встретил герцог Гюиз; архиепископ города Э кардинал Гримальди приветствовал ее как нельзя любезнее, дав ей в путеводители по Провансу ученого Гербело. Путешествие Христины к Гтарижу пышностью и великолепием напоминало шествие какого-нибудь великого победителя. Каждый город высылал навстречу Христине депутатов, подносил ключи, давал ей великолепные праздники. Проехав чрез Лион, Дижон и Оксерр, Христина 4 сентября прибыла в Фонтенбло.
Появление Христины при дворе юного, изнеженного Людовика XIV, который можно было назвать царством женщин, наделало много шуму и породило множество толков, дав повод ко многим более или менее остроумным сравнениям. Христина, в полумужском костюме, с отрывистой речью и резкими манерами, сопровождаемая свитою, состоявшей из мужчин, казалась сама гораздо более мужчиною, нежели Людовик XIV, окруженный дамами, фрейлинами и ухаживавший тогда за племянницами кардинала Мазарини. Он льнул к женщинам, находя наслаждение в их собеседничестве; Христина, наоборот, искала компании мужской, в которой могла блеснуть ученостью и остроумием. Придворные дамы и девицы казались ей столь же смешными, сколько она сама была им смешна. Особенно докучали они Христине объятиями и поцелуями.
— Как они любят целоваться! — говорила она. — Не потому ли, что я похожа на мужчину?
Когда Христина из Фонтенбло прибыла в Конфлан, где имела ночлег, на другой день 8 сентября 1656 года из Парижа прибыло 16 000 пешей милиции и 10 000 конницы под предводительством губернатора маршала де л'Опиталя. Торжественное шествие тронулось в путь в три часа пополудни. Это вступление Христины с ее свитою в столицу Франции верхом, в каком-то шутовском наряде, напомнило бы въезд труппы странствующих фигляров во время ярмарки, если бы Христине не оказывали почета, превышавшего даже ее королевское звание. У заставы градской глава, преклонив колени, поднес ей ключи города Парижа; с бастионов Арсенала и Бастилии грохотали пушки, и до двухсот тысяч жителей живыми шпалерами окаймляли путь королевы от заставы св. Антония до Лувра. Ее посетила королева-родительница, король, кардинал Мазарини и королева английская; академик Патрю от имени сотоварищей приветствовал ее льстивой речью; какой-то доктор богословия, намекая на слух о браке Христины с Людовиком XIV, сказал следующий непереводимый каламбур: Suecia te fecit Christinam; Roma — christianam; faciet te Gallia — christianissimam, т. е. Швеция сотворила тебя Христиною; Рим — христианкою (!), да сотворит же тебя Франция — христианнейшею;[41] поэты, разумеется, воспевали Христину, не скупясь на похвалы и лесть; ученые не могли достаточно надивиться ее познаниям. Вот что говорит о ней один из современников: «ее появление во Франции не только не уменьшило ее славы, но, напротив, увеличило ее. Знание языков живых и мертвых, вежливость, умение говорить, быстрота ответов, изящность выражений во французском и в итальянском языках проявлялись в ее разговорах. Она даже скрывает свою ученость, чтобы не показаться педанткою!»
23 сентября Христина выехала из Компьёня и в Санлисе посетила знаменитую Нинону Ланкло. На путевые издержки король выдал Христине значительную субсидию — недоимку той, которую Ришелье обещал покойному Густаву Адольфу за его участие в тридцатилетней войне. В Рим королева шведская возвратилась в начале 1657 года, а в октябре, желая принять участие в переговорах заключения Пиренейского мира, возвратилась во Францию и поместилась во дворце Фонтенбло. Здесь разыгралась кровавая драма убиения Мональдески, наложившая на память Христины пятно неизгладимое. О побудительных причинах к этому злодейству Христины существует несколько сказаний, более или менее правдоподобных. Сент-Эвремон в Записках о жизни графа Д…, напечатанных в 1742 году, говорит, что Христина умертвила Мональдески из ревности, перехватив его любовные письма к какой-то девушке. Другие авторы в этом убийстве видят цель политическую и утверждают, будто Мональдески вел секретную переписку с испанским двором, в чем уличил его камер-лакей Христины Пуансонне и граф Сантинелли, завистник Мональдески… Чем бы ни оправдывали этого черного дела, но Христина играла в нем самую отвратительную роль. Есть преступления, которым, естественно, невозможно сочувствовать; преступник вообще гадок, но палач всегда отвратительнее самого преступника. В деле Мональдески Христина, заставив его самого быть судьею, была чуть не палачом. За несколько дней до его гибели, когда все улики преступления были в руках, Христина очень любезно разговаривала со своим фаворитом; шутила, смеялась и спросила между прочим: что, по его мнению, заслуживает человек, изменяющий ей?
— Разумеется, смерти! — отвечал Мональдески.
— Помните же это! — сказала Христина, сверкнув своими голубыми глазами. — И знайте, что от меня он не должен ждать никакой пощады.
И она сдержала свое слово: не пощадила Мональдески, но вместе с ним не пощадила и своей славы. Подобно тому, как в Дантовом Аде с именем Уголино, заморенного голодом, неразлучно имя его мучителя Руджиери, так и в истории Христины имя Мональдески неразрывно связано с ее именем. Убийство несчастного было бы извинительно какому-нибудь турецкому султану, не имеющему понятия о международных правах; оно не было бы возмутительно, если б его совершил Иван Грозный, живший за сто лет до Христины, но ее, повторяем, ни в каком случае невозможно оправдывать! Если, по ее словам, Мональдески заслуживал позорной казни, то она, убивая его, поделилась с ним, дав ему смерть, а позор взяв себе. Каждое событие своей жизни она любила увековечивать медалями: убиение Мональдески наложило неизгладимое клеймо на ее память.
Это убийство неоднократно служило темою для романистов, драматургов и живописцев, после которых мудрено решиться облекать в форму рассказа это таинственное и до сих пор еще не разъясненное событие. История не дает прямого ответа на вопрос: что могло побудить Христину на этот зверский поступок, чисто во вкусе итальянских Борджиа или Медичи? Надеемся, что читатель на нас не посетует, если мы представим ему в полном переводе реляцию о смерти Мональдески, написанную безыскусственным и правдивым пером очевидца, отца Лебеля, настоятеля монастыря св. Троицы в Фонтенбло.
«Казнь маркиза Мональдески, обер-шталмейстера Христины, королевы шведской, совершенная над ним в Фонтенбло в Оленьей галерее (galerie des cerfs) по повелению государыни, подали повод многим к обсуждению вопроса: вправе ли государь, вне своих владений, наказывать своих подданных, и хотя миролюбивые отношения Франции к Швеции не допустили дальнейшего развития этого спорного вопроса, а молчание короля, в этом случае, как бы подтвердило, что верховная власть непреложна и неразлучна с лицом, ею облеченным, где бы оно ни находилось, — тем не менее я, не желая углубляться в этот вопрос и не дерзая брать на себя его решения, ограничусь правдивым описанием всех обстоятельств этого дела, предоставляя самому читателю судить о нем.
Шестого ноября 1657 года, в девять часов утра, королева шведская, находясь в Фонтенбло и занимая во дворце передний флигель, прислала за мною одного из своих камер-лакеев. Он сказал мне, что ему приказано ее величеством привести меня к ней в том случае, если я лицо начальствующее в монастыре. Я отвечал утвердительно и изъявил готовность идти с ним и исполнить волю королевы шведской. Не взяв никого с собою, дабы не мешкать и не заставлять ее величество дожидаться себя, я последовал за камер-лакеем и был введен им в прихожую, где меня заставили несколько минут пообождать; наконец камер-лакей возвратился и ввел меня в комнату королевы шведской. Я нашел ее одну и, выразив ей глубочайшее мое почтение и покорность, спросил у ее величества, что ей от меня угодно. Она отвечала, чтобы я для большего удобства разговора последовал за нею, и, когда мы вошли в Оленью галерею, спросила: не разговаривала ли она когда со мною? Я отвечал, что имел честь представляться ее величеству, причем она милостиво благодарила меня за внимательность, и тем первое свидание наше ограничилось. Тогда королева выразилась, что облачение мое обязует ее довериться мне, и взяла с меня обещание, как бы с духовника, что я не разглашу тайны, которую она намерена открыть мне. Мой ответ был, что я, будучи слеп и нем в этом отношении для всех и каждого, тем более обязан быть скромен относительно особы царского рода, присовокупив слова Писания: соблюди тайну цареву (sacracmentum regis abscondere bonum est). После такового моего ответа она вручила мне пакет с бумагами, запечатанный в трех местах, без всякой надписи и приказала мне возвратить ей в присутствии того лица, при котором она спросит у меня этот пакет, что было мною обещано ее шведскому величеству. Затем она попросила меня заметить время, день, час и место, в котором и где она вручила мне этот пакет, и без дальнейших разговоров я ушел с ним, оставив королеву на галерее.
В субботу, в десятый день того же ноября месяца, в час пополудни, королева шведская послала за мной одного из своих слуг, а когда он передал мне, что государыня желает видеть меня, я зашел в свой кабинет за пакетом, ею мне переданным, с той мыслию, что она прислала за мною именно затем, чтобы я возвратил ей пакет. Последовав за слугою, я был введен им через башенные ворота в Оленью галерею, и когда мы вошли, он запер за нами дверь с такой торопливостью, что я несколько удивился, увидев посредине галереи королеву, разговаривавшую с тем господином из ее свиты, которого называла маркизом (после того я узнал, что это был маркиз Мональдески). Я подошел к государыне после должного ей поклона. Она довольно громким голосом спросила меня при маркизе и еще при трех других господах: со мною ли пакет, который она вверила мне. Когда из трех господ двое отошли от королевы шага на четыре, третий же остался поблизости, она сказала: «Отец мой, пожалуйте мне пакет, который я отдала вам», — я подошел и отдал. Ее величество, взяв пакет и осмотрев, вскрыла и вынула содержавшиеся в нем письма и бумаги, показала их маркизу, заставила прочитать и твердым, решительным тоном спросила, знает ли он эти бумаги. Маркиз отвечал: нет, но побледнел. «Так вы не признаете этих писем?» — сказала она (поистине же то были копии с подлинных, ею своеручно снятые). Ее шведское величество, дав маркизу несколько времени рассмотреть эти копии, вынула из кармана подлинники, показав их маркизу, назвала его изменником и заставила признать своими печати и почерк. Спрашивала ина его несколько раз, на что маркиз, извиняясь, отвечал, как мог, сворачивая свою вину на других; наконец упал к ногам королевы, прося прощения. Тогда трое господ, тут бывших, вынули шпаги из ножен и держали их обнаженными все время до последней минуты маркиза. Он встал с колен и, водя королеву по галерее, то в том, то в другом угле умолял ее выслушать его и простить. Королева не перебивала его; слушала с величайшим терпением, не выказывая ни гнева, ни негодования. Обратясь ко мне, когда маркиз особенно настойчиво просил ее выслушать его, она сказала: «Отец мой, смотрите и будьте свидетелем (подошла ко мне, опираясь на трость черного дерева с круглой ручкой), что против этого человека я ничего не умышляю и этому изменнику и предателю даю сколько он хочет времени, даже более, нежели он может ждать от оскорбленной, чтобы оправдался, если может!»
Маркиз, по настоянию королевы, отдал ей бумаги и два или три клочка, вместе связанные, которые вынул из кармана, причем выронил две или три серебряные монетки. Когда же после разговора, длившегося более часу, маркиз не дал королеве удовлетворительных ответов, она довольно громко, но величаво и без гнева сказала мне:
— Отец мой, я ухожу и поручаю вам приготовить этого человека к принятию смерти и позаботиться о его душе!
Если бы подобный приговор был произнесен надо мною самим, я бы, конечно, ужаснулся, не более. Что же касается до маркиза, он упал на колени, и я также, умоляя пощадить несчастного! Она отвечала, что не может; что предатель этот виноватее и преступнее приговоренных к колесованию; что она доверила ему как верноподданному важнейшие свои дела и сокровеннейшие мысли; никогда не упрекала его оказанными благодеяниями, которых она не оказала бы даже брату; считала маркиза таковым и что собственная же совесть должна бы для него быть палачом. Сказав это, королева вышла, оставив меня с тремя господами, которые готовились совершить казнь над маркизом. По уходе королевы он бросился к моим ногам, заклиная меня идти к ней и вымолить у нее прощение, трое же господ побуждали его исповедоваться, прикладывая шпаги к его бокам, но не нанося ударов… Я, со слезами на глазах, уговаривал его просить прощения у Бога. Главный из трех (Сантинелли) ушел к королеве просить о прощении и молить о ее милосердии к несчастному маркизу; но возвратился опечаленный, ибо королева приказала ему не мешкать, и плача сказал: «Маркиз, подумайте о Боге и о душе вашей; надобно умереть!»
При этих словах, как бы вне себя, маркиз вторично упал передо мною на колени, заклиная меня еще поговорить с королевой и умилостивить ее. Я повиновался; королева сидела одна с ясным лицом, нимало не взволнованная. Подойдя к ней, я упал на колени со слезами на глазах и с рыданьями в сердце… Я заклинал и страстями, и кровию Иисуса Христа сжалиться над маркизом и помиловать его. Она, как я заметил, разгневалась на то, что просьбы моей исполнить не может, ибо вероломство и измена злодея заставили ее много пострадать и на пощаду ему надеяться нечего; и опять сказала, что приговариваемые к колесованию бывают менее виновны, нежели он.
Видя, что просьбы мои тщетны, я взял смелость представить ей, что она в доме короля французского, который едва ли одобрит эту казнь. На это королева отвечала, что она вправе казнить; что Бог свидетель преступления маркиза, преступления неслыханного; что она не беглая, не пленница в доме французского короля и властна казнить своих слуг везде и во всякое время, ответствуя за свои деяния одному Богу; что ее поступок не беспримерный. Я возразил, что короли могут казнить в своих, а не в чужих владениях, но тотчас же раскаялся, заметив, что она гневается. Тем не менее решился продолжать и сказал:
— Государыня, именем того почета и уважения, которые оказаны вам во Франции и в той надежде, что все французы одобрят поступок ваш, униженнейше прошу сообразить, что эта казнь (хотя и справедливая) весьма многим покажется напрасным насилием… Пощадите несчастного или отдайте его на суд короля по узаконенным формам. Тогда вы будете удовлетворены и в то же время сохраните прозвище удивительной, которое снискали во всех ваших деяниях.
— Как, отец мой! — воскликнула она. — Чтобы я, полновластная и законная повелительница моих подданных, тягалась с лакеем-предателем, уличенным в преступлении?
— Бесспорно: уличенным, но заинтересованная в деле сторона не может судить…
— Нет, нет, — перебила она, — я обо всем сообщу королю. Идите и позаботьтесь о душе маркиза. Скажу вам по совести: просьба ваша неисполнима!
По голосу и по последним словам я понял, что, если бы королева могла отсрочить казнь, она бы, без сомнения, это сделала, но иначе поступить не могла, не подвергая опасности собственной жизни. В этой крайности я и не знал, что мне делать, на что решиться. Уйти я не мог; когда же был в силах выйти — святой долг повелевал мне помочь маркизу окончить жизнь с покаянием. Возвратясь на галерею, я обнял несчастного, заливавшегося слезами, и умолял его, как только юг, чтобы он молил Господа даровать ему твердость и примирить его с собственной совестью, так как надеяться спасти ему жизнь нечего и только остается возможность упования на милосердие Божие в вечности.
При этих словах он раза три громко вскрикнул и, став на колени передо мною, присевшим на скамью, начал исповедоваться. Два раза вскакивал он с колен, прерывая исповедь, покуда я не предложил ему читать символ веры. Каясь в грехах, он окончил исповедь, как мог, говоря то по-латыни, то по-французски, то по-итальянски, находясь в омрачении разума. Во время исповеди вышел на галерею духовник королевы. Увидя его, маркиз, не дождавшись от меня разрешительной молитвы, бросился к нему, надеясь, что тот несет пощаду. Они долго говорили, держась за руки и стоя в углу. По окончании разговора духовник ушел, уведя с собою главного из трех господ, назначенных на экзекуцию, который вскоре возвратился один и сказал:
— Маркиз, молись Богу; надобно умертвить тебя немедленно! Исповедовался ли ты?
И при этих словах он прижал маркиза к стене в том конце галереи, где образ св. Германа, и, не успев отвернуться, я увидел, как он ударил маркиза шпагою в правую сторону желудка. Тот, желая защититься, схватился правою рукою за шпагу; убийца, отдергивая ее, порезал ему три пальца, а шпага погнулась. Одному из сообщников он сказал, что маркиз в латах (и точно, на нем были латы фунтов в десять весом), и в ту же минуту дважды ударил его шпагою в лицо. «Отец мой, отец мой!» — кричал маркиз, и я подошел к нему. Убийцы отошли к стороне, а он, стоя на одном колене, просил Бога его помиловать; исповедывая мне еще один грех, который я отпустил ему, приказывая простить убийцам. Выслушав разрешительную молитву, он упал на пол, и в это время один из убийц рубанул его по голове, причем отсек кусок кости! Лежа ничком, маркиз знаками показывал, чтобы ему перерезали горло, повыше лат закрывавших ему шею… Я уговорил его терпеть и молиться. Главный из убийц спросил меня, доконать ли маркиза? Я сердито отвечал, что подобных советов не даю; прошу о его жизни, а не о смерти. Убийца извинился, прося меня не сердиться на его глупый вопрос.
Этим временем бедный маркиз, ожидавший последнего удара, услышал скрип двери на галерее. Собравшись с силами, он повернул голову в ту сторону и, увидя, что это духовник, дополз к нему, цепляясь за столярные украшения стен, и сказал, что желает говорить с ним. Духовник стал с левой стороны маркиза, я стоял с правой… Маркиз сложил руки, что-то говорил ему, а тот сказав: «Молись Богу!», прочел над маркизом с моего позволения разрешительную молитву, затем ушел к королеве. Тот из трех убийц, который нанес маркизу удар по шее и стоял слева, проколол ему горло длинною, узкою шпагою, и от этого удара маркиз упал на правый бок и уже не говорил, а только хрипел с четверть часа и, истекая кровью, испустил последний вздох в три четверти четвертого часа пополудни. Я прочел над его трупом De profundis и молитву Господню. Начальник убийцы, потрогав его за руку и за ногу, расстегнул на нем камзол и штаны, порылся в кармане и ничего не нашел, кроме молитвенника и перочинного ножичка. Все трое ушли, и я последовал за ними к королеве. Удостоверясь в смерти маркиза, она изъявила сожаление, что принуждена была казнить его, но что поступила по справедливости и молит Бога простить ему; приказала унести труп, похоронить, а меня просила отслужить несколько заупокойных обеден. Я заказал гроб и за туманом, тяжестью и дурной дорогою велел отвезти в церковь нашего прихода и похоронить в ней близ кропильницы, — что было исполнено в три четверти шестого часа понедельника, двенадцатого ноября. Королева прислала с двумя своими слугами сто ливров в наш монастырь, в поминовение души маркиза… 13-го числа мы служили всенощную, а в среду 14-го числа обедню, с колокольным звоном и подобающим благолепием в приходской церкви Авона, где погребен маркиз, и ежедневно воссылали мольбы об упокоении души убиенного в селениях праведных».[42]
Гнусный поступок Христины возбудил всеобщее негодование во Франции и в чужих краях; славный Лейбниц, подав голос в ее защиту, заметил, что королева могла бы выбрать для казни своего любимца иное место, а отнюдь не дворец короля французского, принявшего ее во владениях своих с таким радушием. По возвращении Христины в Париж в феврале 1658 года королева-правительница Анна Австрийская и большая часть вельмож выказали ей холодность, отзывавшуюся почти презрением. Для жительства ей в Лувре назначили комнаты кардинала Мазарини как бы затем, чтобы она догадалась не продолжать в Париже своего пребывания. В начале великого поста 1658 года она выехала из Парижа, получив от кардинала Мазарини 200 000 франков на путевые издержки, который в то же время распорядился об отдаче в ее распоряжение своего римского палаццо. Отдавая должную справедливость уму и дарованиям Христины, кардинал надеялся найти в ней в случае надобности полезного агента.
Прибыв в Рим, Христина была поставлена в крайне критическое положение по случаю недостатка денежных средств. Доходы с ее удельных имений, особенно в Померании, прекратились вследствие войны Швеции с Польшей, Данией и курфюрстом Бранденбургским. Нужда заставила Христину нарушить обязательство, данное сенату: не предпринимать ничего противного интересам Швеции. Она отправила графа Сантинелли в Вену с просьбою к императору австрийскому послать в Померанию 20 000 войска под предводительством Монтекукули и овладеть этой областью. Было время, когда отец Христины завоевывал области, ревнуя о славе и могуществе своего королевства… Теперь его недостойная дочь подстрекала чужую державу к войне вследствие расстройства денежных своих средств! И самая эта женщина вела когда то переписку с философами и совещалась с Декартом о высшем благополучии. В это время обнищавшая Христина, жившая милостями папы римского, полагала высшее благополучие, конечно, только в деньгах. Поход в Померанию не состоялся. Папа Александр VII, входя в бедственное положение Христины и в то же время желая удержать ее от безрассудной расточительности, назначил ей ежегодную пенсию в 2000 скуди и в качестве опекуна приставил к ней кардинала Ацзолини для наблюдения за ее бюджетом. По привычке, свойственной высокомерным людям вообще, Христина смотрела на каждое оказываемое ей одолжение как на дань ее уму и высоким душевным качествам. Вместо благодарности она отплатила папе Александру VII многими неприятностями по поводу расстроенной им свадьбы графа Сантинелли с герцогинею Чери. Чтобы снискать прощение разгневанного папы, Христина удалилась в монастырь, появлялась на всех процессиях, ходила по богомольям и этой личиною ханжества успела смягчить гнев своего высокого покровителя… Этого мало! Обуянная какой-то религиозной манией, она усердно принялась обращать в католицизм всех лютеран, находившихся в ее свите, и в числе таковых своих секретарей: Гильденблада и Дависона. Мог ли кто думать, чтобы дочь Густава Адольфа могла сделаться рабынею папы римского и орудием иезуитских происков?
Одиннадцатого февраля 1660 года Карл X Густав, король шведский, скончался, оставив преемником своим четырехлетнего сына и назначив правителем королевства брата своего Адольфа Иоанна. Если бы Христина была верна не только той программе, которую предначертала себе при отречении, но даже статьям самого акта отречения, она не обратила бы на происшедший в Швеции переворот ни малейшего внимания. При своем отречении она себе самой дала слово жить для мирного занятия науками и искусствами без всякого вмешательства в политику, не домогаясь ни в каком случае ни престола, с которого снизошла добровольно, ни королевской короны, которую сложила с себя с таким самодовольствием. По собственному ее признанию в письме к Шаню она целые восемь лет обдумывала свое решение, и обдумывала его всесторонне; теперь, по прошествии шести лет после отречения, в ней созрела иная мысль: опять взойти на престол и вместо лаврового венка ученой женщины надеть опять венец королевский. Женщина, разведенная с мужем, не должна по здравому смыслу опять сходиться с ним; так же точно и развенчанный король не должен вторично всходить на престол, с которого сошел без всякого принуждения. Великий и герой в последнем случае он делается смешным в первом, оправдывая слова Наполеона I: от великого до смешного один шаг.
Уведомив правителя королевства шведского Адольфа Иоанна о своем намерении посетить Швецию для устройства собственных своих дел по доходам с своих имений, Христина с небольшою свитою в августе 1660 года прибыла в Гамбург, а отсюда через датские владения отправилась в Стокгольм. Сенаторы и выборные встретили ее с почетом, подобающим особе венценосной, вдовствующая королева и правитель — с знаками глубочайшего уважения. Государственный сейм, созванный для пересмотра духовного завещания покойного короля, отрешил принца Адольфа Иоанна от должности правителя, доверив регентство родительнице малолетнего короля Карла XI и сенату. Во главе олигархов стал Магнус де ла Гарди, имевший при дворе сильную партию. У нового правительства Христина попросила подтверждения ее прав на получение ассигнованных ей доходов с ее удельных имений. Дворянство было готово исполнить ее просьбу, которой воспротивилось духовенство. По закону Христина не имела права владеть недвижимой собственностью в Швеции, как отступница от владычествовавшего там вероисповедания… Много хитрости, лести и пронырства пришлось употребить бывшей королеве, чтобы выпросить себе сохранение доходов в виде особенной к ней милости нового правительства. Получив удовлетворение одной просьбы, Христина подала сенату другую. В случае кончины короля она изъявила желание занять престол шведский! Эта наглость возмутила всех лиц, участвовавших в правительстве. Отвергнув просьбу, безумную — чтобы не сказать, наглую, сенат потребовал от Христины вторичного отречения от престола с обязательством отнюдь не стараться о распространении католицизма в Швеции… Обиженная, озлобленная, она была принуждена покинуть бывшее свое королевство и 16 мая 1661 года прибыла в Гамбург. Отсюда, желая расположить католические державы в свою пользу, она писала императору австрийскому, папе, королям испанскому и французскому, прося их об истребовании свободы вероисповедания католикам в Швеции, Дании и протестантской Германии. Государи католические отклонили просьбу беспокойной интриганки. В Гамбурге сошелся с нею ученый Борри, медик, алхимик, мистик, основатель секты евангеликов или разумников и вместе с тем один из тех шарлатанов, авантюристов, которыми изобиловали XVII и XVIII век.[43] Христина некоторое время покровительствовала Борри, надеясь найти в нем надежное орудие своих политических интриг, но ошиблась в нем и, что еще того хуже, навлекла на себя неудовольствие римского двора, преследовавшего Борри как опасного еретика. В 1662 году Христина явилась в Риме, где занялась сочинением проекта о союзе христианских государей против турок… Письмами своими из Гамбурга она надеялась возобновить кровавую эпоху тридцатилетней войны; теперь, еще того хуже, вздумала проповедовать крестовые походы. По ее поручению граф Галеаццо Гуальдо отправился ко дворам католических государей и представил им проект Христины, на который, как и следовало ожидать, никто не обратил внимания.
В 1662 году лакеи герцога Креки, французского посланника в Риме, подрались с папскими солдатами, и из-за этой лакейской драки едва не вспыхнуло войны между Францией и Римом… Могла ли Христина не вмешаться в это дело? Она писала к Людовику XIV, уговаривая его помириться, чем только пуще его озлобила, но зато угодила его святейшеству.
Пять лет после того Христина жила в Риме довольно спокойно; беседуя с учеными, посещая академии, прилежно следя за успехами наук; задавала темы для диссертаций, присуждала премии, тратила тысячи на награждения ученых и на покупки книг и редкостей. В мае 1667 года она опять прибыла в Швецию с прежними притязаниями на престол, подкрепляя их словами Тюренна: «Я католичка, но шпага моя кальвинистка!» Народная партия была за нее, дворянство, духовенство и среднее сословие против. Наделав шуму и неурядиц, Христина возвратилась в Рим (22 ноября 1668 года), где новый папа Климент IX встретил ее как венценосную особу, чествуя праздниками, пирами и иллюминациями. В эту эпоху новая фантазия вскружила голову Христине. Отчаиваясь попасть на шведский престол, она задумала сделаться королевой польской. Король Ян Казимир отрекся от престола и удалился во Францию. На предстоявший сейм для избрания нового короля Христина послала в Польшу своего капеллана Гацкого с просьбою к тамошнему папскому нунцию о зависящем содействии к ее избранию, против которого не был и сам папа, Климент IX…
И здесь Христина потерпела совершенное фиаско: сейм отверг ее, избрав в короли Михаила Вишневецкого. Польские паны оправдывали свой отказ незнанием Христиною польского языка, ее воспитания в лютеранизме, странным образом жизни во весь период времени, истекший со дня отречения, наконец — убиением Мональдески. Этим, чисто комическим эпизодом Христина заключила свою жизненную драму! Последние двадцать два года ее жизни протекли довольно мирно в переписке с учеными и государственными мужами, без вмешательства в дела политические, за которыми, однако, Христина зорко следила до последнего года своей жизни. Скончалась она в Риме 19 апреля 1689 года в шесть часов утра на шестьдесят четвертом году от рождения. Похоронили ее пышно в церкви св. Петра, в которой по повелению папы Иннокентия XII была воздвигнута великолепная гробница.
После Христины осталось несколько рукописных сочинений на французском языке, из которых особенно достойны внимания: собственная ее Жизнь и Досужий труд (Ouvrage de loisir), перепечатанные в записках Архенгольца. Извлечения из второго сочинения могут послужить дополнением к характеристике этой необыкновенной женщины; что касается до ее Жизни, она написана пером хвастуна и гордеца в маске иезуитского смирения. Из афоризмов, помещенных в Досужем труде, особенно замечательны следующие:
— Добро и зло скоротечны, как молния, и до того непродолжительны, что первому не стоит радоваться, а вторым не стоит огорчаться.
— Почести и величие как духи: их едва обоняет тот, кто ими опрыскан.
— Не всегда то любят, что уважают; но всегда уважают то, что любят.
— Добрые дела придают мужества и отваги; злые их отнимают. — Можно быть честным человеком, не будучи великим, но истинно великим невозможно быть, не будучи честным.
— Как бы ни трудилась лесть, она никогда не даст истинной славы.
— Страх — чувство похвальное только в двух случаях: когда человек боится Бога и себя самого.
— Иные люди дают с видом отказа.
— Есть люди, которые, рассказывая о своей храбрости, только пуще выказывают свою трусость.
— Ханжи не столько сокрушаются о собственных грехах, сколько об удовольствиях других людей.
— Уединение — сфера умов великих.
Каждый из этих афоризмов писан под влиянием минуты, и во скольких случаях своей долгой жизни Христина отступала от этих правил; как часто доказывала она, что слово не всегда согласно с делом.
Со дня отречения Христины от престола истекло сорок три года. В этот период два государя — Карл X и Карл XI сменили один другого, прославив себя и оружие шведское войнами с Польшей, Россией и Бранденбургией и оставив по себе память опытных полководцев и мудрых правителей, не запятнавших себя ни связью с фаворитками, ни потворством временщикам. Карл XI даже и законной своей супруге не давал лишней воли и терпеть не мог, чтобы она вмешивалась в государственные дела. «Давайте нам детей, но не давайте советов», — сказал ей как-то суровый король, когда она вздумала обсуждать по-своему какой-то государственный вопрос.
Сын и наследник Карла XI, Карл XII, родился в Стокгольме 27 июня 1682 года. Этот Александр Македонский Швеции знаком каждому из нас, русских, как противник Петра Великого, сперва победитель, потом побежденный; но мы знакомы с этой замечательной личностью только со стороны воинских подвигов. Здесь мы займемся обзором личности Карла XII как человека. В XVIII столетии, при той эпидемической лихорадке сластолюбия, которой были одержимы, за немногими исключениями, все государи Европы, Карл XII мог назваться выродком, счастливым исключением из общего правила. Он любил сравнивать себя с Александром Македонским; но всего ближе его можно было в нравственном отношении сравнить с древним Ахиллесом. По мифологическим сказаниям этот герой Троянской войны при появлении своем на свет был погружен своей матерью в волны Стикса, сделавшие тело неуязвимым, кроме пяток, за которые его держала мать при этом купании. Хотя и Карл XII под Полтавой был, подобно Ахиллесу, ранен в пятку, но мы сравнили его с героем древности в моральном смысле: душа этого северного героя с младенческих лет была закалена в холодных струях реки забвения человеческих чувств; реки, погасившей в сердце шведского героя малейшие зародыши любви и нежности. Да, в тот век, в который Людовик XIV млел и таял в объятиях своих любовниц, в тот век, в который фаворитки разыгрывали роли королев над королями, нравственный урод, подобный Карлу XII, конечно, мог назваться феноменом, явлением необычайным. Нет сомнения, что суровый климат Швеции не мог не иметь влияния как на тело, так и на душу Карла; влияние это, однако же, само по себе не могло выработать характера этого сурового мизогина (ненавистника женщин) без врожденных задатков. Карл с юных лет ненавидел женщин, цветы и музыку; ненавидел именно все то, чем, по мнению эпикурейцев, красна жизнь человеческая. Высокий ростом, рыжий, с высоким лбом, сливающимся с лысиной, резкий в телодвижениях, с грубой, отрывистой речью, Карл сознавал свою непривлекательность и до гробовой доски был уверен, что ни одна женщина не полюбит его бескорыстно, но если бы и полюбила, то он был слишком самолюбив, чтобы когда-нибудь унизиться, выказывая слабость пред женщиной. Он знал, что музыка и ароматные цветы, услаждая нервы, ослабляют их, делают человека восприимчивее, впечатлительнее, и он возненавидел цветы и музыку, точно так же, как возненавидел женщин. За эту громадную силу воли, за эту победу над самим собой Карл более всего достоин имени героя, и из всех его побед эта — славнейшая. Бесстрастие и равнодушие к женщине — высокая добродетель в правителе царств, в законодателе и в полководце.
В детстве Карл обнаружил богатейшие умственные способности и вместе с ними непреодолимое упрямство. Когда ему было семь лет, его зачем-то выслали из королевского кабинета и не велели входить туда. Карл, несмотря на запрещение, стучался в запретную дверь, потрясал замок и, видя, что все его усилия напрасны, с разбега ударился в дверь головой и окровавленный, без чувств упал на пол. Дверь, разумеется, отворили; маленького упрямца внесли в кабинет, и таким образом, так ли, иначе ли, но он поставил на своем. Учился Карл превосходно. Эрик Бенцелиус (впоследствии архиепископ упсальский) был его наставником в богословии, в латинском языке и в древней истории. Последнюю Карл предпочитал всем другим наукам, и любимейшим его автором был Квинт Курций. С жадностью читал будущий король Швеции повествования этого историка о походах Александра Великого, которого Карл решился взять себе за образец. Кроме латинского языка, он хорошо знал немецкий и французский, но последнего терпеть не мог и не объяснялся на нем даже с посланниками.
Карлу было пятнадцать лет, когда отец его скончался. Правительницей королевства до совершеннолетия юного короля назначена была его бабка Гедвига Элеонора. Однако же граф Пипер (впоследствии любимец и первый министр Карла XII) сумел отстранить ее от правительства, и Карл был объявлен самодержавным со всеми правами совершеннолетнего. Первые два, три года король не только ничем не отличился в глазах народа, но навлек на себя всеобщее неудовольствие за свою страсть к медвежьей охоте, на которой проводил целые дни и ночи. Недальновидные и непрошеные судьи не скупились на укоризны (конечно, заочно, шепотом) и нравоучения, хотя забава Карла XII была вовсе не препровождением праздного времени, но приучала его к походной жизни со всеми ее неудобствами и лишениями. Он до изнеможения, по пояс в снегу, бродил по лесам; целые часы бывал под дождем, на ветру; ломтем черствого хлеба утолял голод либо преодолевал его, почерпая в глубине своей высокой души бодрость и энергию. Прибавим к этому, что охота — дешевейшее из всех удовольствий, или, лучше сказать, удовольствие патриархальное, в котором Карл XII весьма справедливо находил гораздо более смысла, нежели в каком-нибудь бале, рауте или празднестве, поглощающем десятки тысяч риксдалеров, в сущности же, не стоящих и скиллинга. Бал без женщин и без музыки немыслим, и потому мог ли Карл XII допустить подобное сочетание двух ему ненавистных элементов?
Имея в виду молодость и неопытность шведского короля, Фридрих IV, король датский, Август II, король польский, и Петр I, царь русский, составили союз с целью отнять у Швеции области, завоеванные дедом и отцом Карла XII, и ослабить влияние этого королевства на дела Европы, низведя его на линию державы второстепенной. Вторжение датчан в Гольштейн-Готторн, герцог которого был мужем сестры Карла XII, было первым актом великой северной войны, двадцать лет обагрявшей кровью Россию и Швецию. Собрав свои превосходно дисциплинированные войска и посадив их на корабли, подкрепляемый голландской и английской эскадрами, Карл XII поплыл к берегам Дании и, сделав высадку на острове Зеланде, расположился здесь укрепленным лагерем. Эта высадка замечательна тем, что король шведский первый ступил на датскую землю: не имея терпения ждать, покуда к берегу пристанет линейный корабль, на котором он находился, Карл сел в шлюпку и, достигнув берега, положил на нем первый свой след. Король датский, предвидя несчастный для себя исход неравного боя, поспешил заключить мир в Травендале (8 августа 1700 г.), отступаясь от всяких притязаний на Гольштейн-Готторнское герцогство. Поход в Данию доставил Карлу XII случай выказать в полном блеске как свои военные дарования, так ровно и качества солдата, которыми он гордился более, нежели своей короной. Требуя от своих воинов строгого исполнения обязанностей, он сам подавал им пример терпения и послушания. В лагере, с ружьем на плече, он сам исправлял должность часового; собственноручно бил сбор на барабане (единственная музыка, приятная его слуху); ел кашицу или похлебку из одного котелка с солдатами и вообще являл в себе разумное сочетание простоты солдата с величием царственным. Без орденов, без всяких внешних отличий Карл был заметен каждому из своих воинов по фигуре, по походке, по голосу. Поярковая треуголка, надвинутая набекрень, грубого сукна синий мундир с желтым воротником и медными пуговицами, длинная шпага, лосинные штаны, ботфорты с огромными шпорами — таков был неизменный костюм короля-солдата. Ходил он скоро, большими шагами, несколько стремительно и размашисто; речь его была отрывистая, но внятная, отчетливая; во время разговора он имел привычку обтягивать перчатки с огромными крагами или верхние края ботфортов или почесывать у себя за ухом и с затылка ерошить волосы. Во взгляде его голубых прищуренных глаз было что-то холодное, неприветливое, но этот недостаток заглаживался приятной улыбкой, при случае переходившей в простодушный, но всегда продолжительный смех… Вообще веселость проявлялась в Карле XII какими-то вспышками, и всего чаще проявлялась она при таких обстоятельствах, при которых людям всего менее до смеху. Карл смеялся в минуты опасности, и на поле сражения обыкновенно проявлялась его веселость.
Пользуясь походом Карла в Данию, Август II, король польский, осадил Ригу, и Петр Великий со своими войсками вступил в Лифляндию. Немедленно по заключении мира в Травендале шведский король принудил поляков снять осаду Риги, а 30 ноября 1700 года разбил наголову восьмидесятитысячную русскую армию под Нарвой. Нашим оправданием в этой неудаче могло служить, во-первых, то обстоятельство, что наши войска состояли из новобранцев; во-вторых, что во главе их находился герцог де Кроа — бездарный пьяница, которому в хмельную пору и море бывало по колено. После нарвской победы над русскими Карл разбил польско-саксонские войска на Двине; тогда канцлер королевства шведского Бенедикт Оксенстиерн посоветовал королю заключить с неприятелями честный мир; но Карл не принял этого разумного совета, подобно игроку, увлекающемуся счастьем, не хотел бастовать и продолжал играть в кровавую игру, рассчитывая на верный выигрыш. Загнав Августа II в Польшу, он принудил его сложить с себя польскую корону и уступить ее Станиславу Лещинскому. Коронованный приап, т. е. Август II, надеялся смягчить Карла ласками и любезностями своей возлюбленной графини Авроры Кенигсмарк, но шведский целомудренник не только не удостоил эту куртизанку своей беседы, но даже, однажды встретив ее на прогулке, поворотил свою лошадь, не желая и видеть эту прелестницу. Август, при всем своем тупоумии, сообразил, что бороться с Карлом ему не под силу. Он уступил свой престол Лещинскому и удалился в Саксонию, занятую шведскими войсками. Лифляндский дворянин, поступивший на службу Петра Великого, Иоанн Рейнгольд Паткуль, личный непримиримый враг короля шведского, всячески убеждал Августа II не нарушать союза с Петром, а с королем шведским не вступать ни в какие переговоры. Всякий честный человек, конечно, последовал бы советам Паткуля; но Август II, не имевший ни малейшего понятия ни о чести, ни о совести, уверяя Паткуля в своей преданности русскому царю, тайно склонялся на сторону Карлу XII и в 1707 году навеки запятнал себя Альтранштадтским миром со Швецией, по которому, отрекаясь от всяких притязаний на польский престол, обязывался выдать Паткуля Карлу XII, как беглеца и изменника, и выдал его королю шведскому головой. В новейшей истории есть пример подобного же великодушия: император австрийский Франц I точно так же выдал Наполеону I защитника Тироля Андрея Гофера (в 1809 году). Паткуль, выданный Карлу XII, был по его повелению колесован в Казимирове. Он испустил дух при пятнадцатом ударе колеса, под которое от сам протянул голову; кровь этого страдальца неизгладимо запятнала историю Карла XII; она не могла запятнать Августа II, — по той простой причине, что жизнь этого человека и без того слишком грязна и одно пятно на ней незаметно. Предав Паткуля варварской казни, Карл XII нарушил основные законы прав международных: Паткуль был посланником Петра Великого при дворе Августа II. Подобный поступок неминуемо влек за собой объявление войны. Карл, предупреждая Петра Великого, с 37 000 войска выступил из Саксонии и направился к русским пределам. Путь его был на Москву, в которой он намеревался предложить Петру мирные условия, подобные условиям мира Альтранштадтского. Достигнув Смоленска, Карл XII, по совету министра своего графа Пипера, взял дорогу на юг, к Малороссии, где, по словам гетмана Мазепы, изменившего Петру Великому, шведов ожидали богатейшие запасы провианта и фуража. Мазепа не обманывал короля шведского. Действительно, юго-западный край России по своему обилию мог продовольствовать не только шведскую армию, но и всю Швецию. К несчастью для Карла XII, наши войска, занявшие южные области, выжигали магазины с запасами и, таким образом, лишили шведов необходимого продовольствия. Генерал Левенгарт, шедший к Карлу XII с вспомогательным корпусом, потерпел поражение при Переволочке, под Лесным (8 сентября 1708 года) и присоединился к главной армии с ничтожными остатками войск, искалеченных и израненных. Отступать казалось Карлу XII слишком унизительным, и, сверх того, путь к отступлению на Польшу был ему отрезан. Пришлось принять сражение, и в роковой день 27 июля 1709 года, на полях Полтавы, была решена судьба Карла: тридцать семь тысяч шведов, предводимых Реншильдом, Шлипенбахом и Левенгаунтом, сражались с семьюдесятью тысячами русских, предводимых Петром, Меншиковым, Голицыным, Репниным, Брюсом, Шереметевым и Боуром… Накануне раненный в пятку ружейным выстрелом, Карл XII, носимый на носилках верными драбантами, распоряжался боем, исход которого не мог подлежать сомнению. Русские на полях Полтавы были не те, которых Карлу XII так легко было разбить под Нарвой; в свою очередь, и войска Карла, численностью бывшие вдвое меньше русских, изнуренные голодом, не могли устоять перед дружным их натиском. Граф Пипер, министр Карла XII, и почти все его генералы были взяты в плен, от которого он сам едва спасся бегством. Преодолевая боль от раны, на плохой лошади, сопровождаемый Мазепой и драбантами, Карл пробрался к турецкой границе и нашел приют в Бендерах, где сераскир принял его со всеми подобающими почестями. Быстро разнеслась по Европе весть о положении короля шведского на полях полтавских и мгновенно изменила положение политических дел. Август II торжественно протестовал на договор Альтранштадтский и заявил притязания на польский престол, уступленный Станиславу Лещинскому. Король датский Фридрих IV отправил свои войска в шведские пределы, откуда они, однако же, были вытеснены Штенбоком, разбившим их у Гельсингсборга в Скании.
Не то гость, не то пленник султана турецкого, Карл XII в Бендерах не терял времени и, из полководца превратясь по необходимости в дипломата, вел деятельную переписку с европейскими кабинетами, которые надеялся отклонить от союза с Россией и всеми силами старался склонить Турцию на объявление войны последней. Происки короля шведского были не безуспешны: война была объявлена, и поход Петра Великого в Турцию (1711 года) был повторением похода Карла XII в Россию; позорная неудача Петра на берегах Прута стоила поражения Карла XII под Полтавой, даже Кантемир был живой копией Мазепы, так как его измена турецкому султану была делом не менее бесчестным, как и измена Мазепы русскому царю… Положение Петра на берегах Прута, по собственному его выражению, было «десператное». Он мог спасти себя выдачей Кантемира, но Петр Первый был не Август II и на подобное дело не способен… Он покорился своей участи и, как известно, был спасен Екатериной! Врожденная ненависть Карла XII к женщинам на этот раз оправдалась; все его хитроплетеные планы были разрушены рукой женщины. Лифляндец Паткуль был главным виновником тройственного союза Дании, Польши и России против Карла; лифляндка Катерина Рабе была спасительницей Петра во время несчастного прутского похода.
Ярости Карла XII не было пределов, и весь гнев свой он обратил на визиря и на самого султана, т. е. на тех самых лиц, которым был обязан приютом и куском хлеба. Вместо прежних дружеских возникли самые непритязательные отношения между бендерским постояльцем и его хозяевами. В свою очередь, русские агенты не дремали и, поддерживая вражду, уверяли турецкий диван, что Карл намеревался в союзе с Польшей и Австрией покорить Турцию, в отплату султану за его гостеприимство. Несмотря на очевидную нелепость этой выдумки, диван ей поверил. От имени султана Ахмета III сераскиру бендерскому повелено было отправить Карла XII, живого или мертвого, в Адрианополь. Получив эту весть через посланного от сераскира, Карл XII отправился к нему сам, для личных объяснений. Сераскир принял короля сидя, с трубкой в руках и говорил с ним тоном крайнего небрежения. Оскорбленный до глубины души, Карл сильным толчком принудил дерзкого сераскира подняться с места; наговорил ему, в свою очередь, кучу дерзостей и в тот же вечер с 270 драбантами удалился из Бендер в близлежащую Варницу, где занял небольшой дом, вскоре превратившийся в крепость, благодаря геройству короля и его приближенных.
Сераскир с сильным отрядом янычаров вступил в Варницу и обложил дом, занятый Карлом; обложил как крепость, которую надеялся взять голодом и штурмом. На предложение сдаться Карл отвечал выстрелами, и завязалось дело нешуточное. Турки, не довольствуясь пальбой из ружей, начали бросать бомбы на дом короля шведского. Вольтер в своей истории «Карл XII» упоминает об одном эпизоде этой странной осады, дающем самое ясное понятие о храбрости шведского героя. Покуда драбанты отстреливались из окон, Карл диктовал своему секретарю письмо к султану, в котором жаловался на непозволительно дерзкое с собой обхождение. На половине какой-то фразы в соседнюю комнату сквозь пробитую кровлю влетела бомба и взрывом обрушила часть стены…
— Ваше величество… бомба! — пролепетал секретарь, дрожа от ужаса.
— А нам что до нее? — невозмутимо сказал Карл. — Она делает свое дело, а вы делайте свое!
Пальба не утихала; туркам удалось поджечь дом, и король шведский отважился на вылазку. Как разъяренный лев, ринулся он на янычаров и, крестя направо и налево длинным палашом, пробивался сквозь их ряды. Пистолетным выстрелом, сделанным почти в упор, ему опалило лицо и оторвало часть уха. Не обращая внимания на рану, он продолжал биться, но, к несчастью, запутавшись за что-то шпорами, упал и был подхвачен турками на руки. С жалобным воплем он забросил далеко через их головы палаш и предался воле Божией. По секретной инструкции, данной сераскиру, он обязан был щадить жизнь державного пленника. Привезенный в Бендеры, Карл XII был окружен необходимыми попечениями не столько из-за полученной раны, сколько ради присмотра за ним. В Бендерах его посетил посаженный им на польский престол Станислав Лещинский и объявил, что, будучи вынужден вступить в переговоры с Августом II, он намерен уступить ему свою корону. На это Карл отвечал запальчиво, что если Станиславу не угодно царствовать, то он его к тому и не принуждает, но, во всяком случае, Августу II не бывать королем польским.
Из Бендер Карл XII был препровожден в Демотику и здесь, притворясь больным, пролежал в постели два месяца, обдумывая бедственное Свое положение и изыскивая способы выйти из него с честью. Султан ослабил надзор за беспокойным своим постояльцем и в то же время уменьшил производимое ему содержание… Бедный король понимал, что он для султана весьма тяжелое иго, от которого тот душевно желает избавиться. В августе 1714 года Карл, переодетый, сопровождаемый двумя офицерами, убежал из Демотики и через владения австрийского императора и мелких немецких герцогств достиг Штральзунда в ночь на 11 ноября. Комендант граф Дукер уже лежал в постели, когда слуга доложил ему о прибытии курьера от шведского короля. Мнимый курьер был немедленно впущен в спальню графа, который, спросонья не узнав в нем Карла XII, стал расспрашивать о том, каково королю у турков и скоро ли он надеется возвратиться в свои владения… Не желая долее разыгрывать свою роль, Карл заговорил с Дукером обыкновенным своим голосом, был им узнан, и в восторге комендант упал к ногам своего государя. На другой же день весть о прибытии Карла XII в Штральзунд разнеслась по всему городу, и торжество, которым народ почтил короля, вполне вознаградило его за все минувшие неудачи, обиды и страдания.
Насколько радовались возвращению короля с чужбины его подданные, настолько негодовали его враги. Датчане, пруссаки, русские и саксонцы соединенными силами осадили Штральзунд. В пороховом дыму, при грохоте орудий Карл находился в своей сфере. Он сам распоряжался военными действиями, придавал бодрости гражданам, оказывая чудеса храбрости, но при всем том Штральзунд был взят 13 декабря 1715 года, и Карл вторично едва избег плена. На простом рыбачьем судне он пробрался на остров Роген; отсюда к берегам Швеции. Эта опасная переправа совершалась под неприятельскими выстрелами; пушечное ядро расщепило мачту и убило двух гребцов в недальнем расстоянии от Карла. Прибыв в Лунд, он, отказываясь от дальнейшего путешествия в Стокгольм, избрал этот город своим местопребыванием.
Страдания, вынесенные королем в последние шесть лет, состарили его преждевременно и отчасти укротили его пылкий характер. Он пришел к тому убеждению, что одна грубая сила, безрассудно применяемая к разрешению политических вопросов, к добру не ведет, что ей необходим помощник — ум, который должен управлять ее действиями, не допуская войны во всех тех случаях, когда дело может окончиться миролюбиво, путем дипломатических сношений. Руководителем Карла XII на дипломатическом поприще был барон Герц. По совету последнего король шведский предпринял поход в Норвегию для отторжения ее от Дании; из Норвегии, в случае успеха, он с десантными войсками намеревался ехать в Шотландию и освободить ее от ненавистного английского ига, особенно тяжкого при Георге I. Барону Герцу в его дипломатических происках много помогал кардинал Альберони. План, составленный ими, угрожал равновесию Европы, в особенности же могуществу Англии. Филипп Орлеанский, регент королевства французского, распорядился арестом барона Герца в бытность его в Гааге, но освободил его после полугодового заточения. По возвращении в Швецию Герц употребил все силы своего ума, изощрил все свои способности для улучшения быта, государства и вместе с тем для поправки расстроенной казны. Он изыскал новые статьи налогов, возвысил денежный курс, увеличив нарицательную стоимость монеты против настоящей стоимости ее металла. Чтобы дать королю возможность вести войну только с Данией, барон Герц приступил к мирным переговорам с Россией, открывшимся на острове Аланде. Главная цель шведского министра заключалась в том, чтобы не только склонить Петра I к примирению с Карлом XII, но по возможности склонить его к заключению союза с королем шведским. Если бы желание Герца исполнилось, тогда, без сомнения, в политической системе европейских государств мог произойти страшный переворот…
Первый поход Карла XII в Норвегию был неудачен. Неблагоприятное время года и недостаток припасов лишали его возможности действовать сообразно его глубоким соображениям. Только зимой война в Норвегии, как и во всякой северной стране, могла быть успешна. Зима на Севере превосходный инженер, строитель мостов и путей сообщения. В начале ноября 1718 года Карл вторично повел свои войска в Норвегию и обложил крепость Фридрихсгалл. Закладка параллелей и копаний траншей происходили под его надзором. 30 ноября 1718 года в сумерки Карл XII, сопровождаемый инженерами, осматривал земляные работы и, оставив сзади себя своих спутников, приблизился к одной из траншей, недавно заложенных. Погода была пасмурная; морозная мгла и сумрак, сгущаясь ежеминутно, скрывали предметы от глаз в двух, трех шагах. Из крепости невозможно было видеть ни короля, ни офицеров, бывших с ним на траншеях. Внезапно сзади Карла XII сверкнул огонь, глухо раздался выстрел, и герой Швеции, хватаясь рукой за эфес шпаги, прислонился к брустверу: пуля предателя, раздробив ему висок и выбив глаз, прекратила дни великого государя. В его кармане нашли молитвенник и портрет Густава Адольфа, память которого покойный Карл XII глубоко чтил и всегда выражал желание умереть его смертью на поле битвы. Так оно и случилось. Замечательно, что три короля Швеции: Густав Адольф (1632), Карл XII (1718) и Густав III (1792) погибли от выстрелов, направленных в них предательски: в первого каким-то неизdестным всадником; во второго из-за угла; в третьего — сзади. Французские историки, отклоняя позор убийства Карла XII от своих соотечественников, говорят, будто король пал жертвой заговора, составленного в пользу Готторнского, его племянника; заговора, которого будто бы не был чужд и барон Герц. Между тем в новейшее время дознано, что убийцей Карла XII был именно один из французских инженеров, схваченный на месте преступления с дымившимся пистолетом в руках и выговоривший в момент смерти короля: — Комедия кончена! (Finita la comedia!)
Убийца этот был повешен, хотя до последней минуты клялся в своей невиновности, указывая на многие обстоятельства, которые могли служить к его оправданию. Тут темное, загадочное дело. Убить Карла XII был прямой расчет для регента французского и для короля английского. Верный иезуитскому правилу: «цель оправдывает средства», лондонский кабинет XVIII и даже XIX столетия неоднократно допускал и цареубийство в неприязненных ему государствах, как и способствовал им, видя в них ultima ratio для своего исхода из затруднительного положения. Для Георга I смерть Карла XII была необходимостью, и Карл XII пал от руки убийцы, без всякого сомнения, подкупленного английским золотом.
С согласия Людовика XVI Лафайет, Рошамбо и французские волонтеры принимали участие в войне за независимость североамериканских штатов… Через шесть лет по заключении Версальского мира (1783) вспыхнула французская революция, пламя которой, из-за угла, деятельно раздуваемо было Англией.
Покушения на жизнь первого консула, Бонапарта (с 1800 по 1804 год), не обходились без участия Англии: это дознано и доказано. Наполеон, решив гибель Англии, хотел заключить союз с Россией. К счастью для Англии, скоропостижная кончина императора Павла I (12 марта 1801 года) разрушила предполагаемый союз Франции и России, угрожавший Англии разорением и гибелью.
Наружно союзница России в 1812–1815 годах, Англия в то же время тайно помогала Персии в ее войне против России, снабжая шаха деньгами, орудиями и опытными офицерами.
В 1818 году Англия продала Паргу Али Тебелену, паше Янинскому, в то же время ратуя на словах за освобождение порабощенной Греции. В 1830 году Франция завоевала Алжир, и июльская революция не замедлила. Если этот переворот готовился во Франции лет десять и более, первый толчок ему все-таки дан был Англией, тайной помощницей Людовика Филиппа.
В 1846 году Людовик Филипп породнился с испанским королевским домом, женив сына своего, герцога Монпансье, на инфанте Луизе. Это сближение было опасно для Англии, и через год и четыре месяца вспыхнула февральская революция 1848 года, и также Англия помогла Людовику Наполеону попасть в президенты республики, а затем и в императоры.
Прусско-французская война 1870 года избавила Францию от Наполеона III. Где нашел себе приют этот коронованный Роберт-Макэр? В Англии. На кого он рассчитывает, льстясь надеждой опять попасть на престол Франции, если не на ту же Англию, которой колет глаз могущество Пруссии?
От нашего времени возвратимся к давно минувшему и повторим: Карл XII, убитый под стенами Фридрихсгалла, пал жертвой английской политики.
Герой Швеции, умирая, завещал своему королевству громкую свою славу, но вместе с тем и разоренную казну. Для пополнения войск были забраны в солдаты земледельцы и промышленники, и Швеция, после Карла XII, этою сурового мизогина, превратилась в царство женщин. На престол взошла сестра покойного, короля Ульрика Элеонора; жены землевладельцев принуждены были заниматься полевыми работами, девушки исправлять должность ямщиков и курьеров, торговать за прилавками, даже в банях мужских и женских исправлять службу парильщиков и сторожей…
Восемнадцать лет провел Карл XII вне своего королевства, предоставив его администрацию сперва сенату, потом барону Герцу, человеку высокодаровитому и умному, которого, однако же, вместе с любимцем короля, графом Пипером, мы причисляем к разряду временщиков за их неумение согласить благо народа вместе со своенравными выходками их короля. Посвятим же несколько слов памяти этих двух государственных мужей, из которых граф Пипер умер пленником в Шлиссельбургской крепости (1716), а барон Герц погиб на эшафоте (2 марта 1719 г.).
Граф Карл Пипер, человек умный, одаренный богатыми способностями, происхождения был не знатного и начал свою службу еще при Карле XI. Вкрадчивость и умение подладиться к каждому вывели его в люди. Карл XII в младенческие лета полюбил Пипера и, достигнув отрочества, приблизил его к себе. Хитрый вельможа, присматриваясь к характеру будущего своего государя, изучил его вполне и, чтобы снискать больше его расположение, стал во всем ему потакать и потворствовать его недостаткам. Карл, как мы уже говорили, имел пристрастие к охоте; граф Пипер прикидывался тоже страстным охотником, устраивал травли, распоряжался на облавах, доставлял Карлу хорошее оружие, отлично дрессированных собак. Если бы вместо охоты герой Швеции имел слабость к прекрасному полу, граф Пипер, конечно, с не меньшим усердием доставлял бы ему любовниц. Эта порода придворных угодников и приспешников для своего возвышения не пренебрегает никакими путями. Лисица в баснях всегда проводит или дурачит льва; точно так же граф Пипер всегда умел доводить упрямого и настойчивого Карла XII до того, что по соображениям его, Пипера, могло клониться к его пользе или прибыли. По выступлении из Польши к Смоленску Карл XII намеревался идти прямо на Москву; Пиперу, однако же, удалось убедить короля переменить маршрут и держать путь на юг, где его ожидала погибель. Само собой разумеется, что в этом случае графом Пипером руководила не измена, а желание добра своему государю; но, к сожалению, на деле вместо добра оказалось зло непоправимое. Взятый под Полтавой в плен вместе со многими другими шведскими сановниками, граф Пипер не мог похвалиться ласковым обхождением русских. Возвратив шпаги пленным шведским генералам, Петр Великий далеко не так любезен был со штатскими чиновниками. Пипер был отправлен в Шлиссельбург и здесь семь лет томился в заточении, из которого его освободила смерть в 1716 году. Потомство его, если не ошибаемся, существует в Швеции и поныне. Сын его пользовался большим расположением короля Адольфа Фридерика, но по проискам завистников был принужден удалиться от двора и жить в своем поместье.
Другой любимец Карла XII Генрих-Георг-Шлиц барон фон Герц умом и дипломатическими способностями далеко превосходил графа Пипера.
Служебное свое поприще он начал при микроскопическом гольштейн-готторпском дворе по дипломатической части. Отстранив от дел старых министров, виды которых не могли согласоваться с видами молодого дипломата, Герц начал действовать самостоятельно, задавшись мыслью возвести на шведский престол молодого герцога Готторпского, племянника Карла XII. Когда король шведский находился в Бендерах, барон Герц вел переговоры с Петром Великим об устранении Карла от престола. Петр уклонился от вмешательства в этот вопрос, не желая, может быть, обидеть своего противника, к которому питал глубокое уважение. Когда Карл прибыл в Штральзунд, барон Герц представился ему и с первого взгляда снискал расположение короля шведского. Можно сказать без всякого преувеличения, что Герц на поприще дипломатическом был столько же смел и предприимчив, сколько Карл XII на поприще военном. Перейдя на службу к шведскому королю и будучи им уполномочен к изысканию всех возможных способов для улучшения государственных финансов, Герц всего прежде озаботился выпуском облигаций, обеспеченных казенным имуществом и доходами таможенными. Пошлины с привозных товаров, при застое внешней торговли, неизбежном в военное время, были плохим обеспечением для облигаций, к которым народ шведский отнесся с весьма основательным недоверием. Золотая и серебряная монеты были взяты из обращения и заменены низкопробной, билонной, названной «бедственной монетой». В ответ на всеобщий ропот Герц говорил, что королевское слово — запасный фонд государства и живой капитал вернее всякого мертвого. Но эта фраза была плохим утешением для разоренного государства, и вообще негодование возрастало с каждым днем. С целью сблизить иностранные державы с Карлом XII Герц ездил во Францию, в Голландию и в Россию. В его уме созрел исполинский план, который мог быть осуществлен только Карлом XII. Если бы пуля подлого наемника не пересекла дней великого короля Швеции, тогда в политической европейской системе произошел бы благодетельный переворот к лучшему. Герц предложил Карлу завоевать Норвегию и, сделав высадку в Шотландии, возвести на английский престол претендента, Карла Эдуарда. Кардинал Альберони, искренно сочувствуя Герцу, обещал ему содействие испанского правительства. По проискам Филиппа Орлеанского (регента французского королевства) Герц был арестован в Гааге; той же участи в Англии подвергся и шведский посланник граф Гилленборг. Захваченные у них бумаги были опубликованы, и эта огласка нанесла жестокий удар всем замыслам Герца… Однако же освобожденный из-под ареста, он возвратился в Швецию и убедил Карла XII идти походом в Норвегию. Король отправился в поход, назначив Герца полномочным министром для ведения мирных переговоров с Россией на Аланде. Великий склонился на предложения Герца; он понял, что союз Швецией, ослабляя Англию, мог иметь самые благотворные последствия для России… Но Карл XII погиб, и с его смертью рушились все надежды Герца. Известно, что Петр, получив известие о смерти Карла XII, прослезился и сказал:
— Жаль мне брата моего Карла! Мы бы наделали с ним многое!..
Вместо герцога Готторнского Карлу XII наследовала его младшая сестра Ульрика Элеонора, супруга принца Гессенского. Герц, обвиненный в государственной измене и хищениях казны, был отдан под уголовный суд, приговоривший его к смертной казни. Честь и слава народу шведскому: именно те сословия, которые более прочих имели право негодовать на министра (земледельцы, мещане и духовенство), изъявили согласие на переисследование его процесса; но дворянство отвергло его апелляцию, и голова Герца пала на эшафоте 2 марта 1719 года…
Так погиб человек государственный, единственная вина которого состояла в том, что он не умел согласить интересов своего государя с интересами народа. Но если бы министрам минувших и новейших времен, уличенным в подобной ошибке, рубить головы, тогда, без сомнения, многие министры не миновали бы плахи.
Кроме графа Пипера и барона Герца, расположением Карла XII пользовался знаменитый духоводец и мистик Эмануил Сведенборг, тогда еще юный и только начинавший свое странное поприще. При этом имени приходят на память сонники и оракулы, ежегодно издаваемые московскими книгопродавцами в угоду невежественному суеверию. Имена Сведенборга и Мартына Задеки до тех пор не умрут на земле, покуда на ней будут существовать люди, верящие в явления призраков, в предзнаменование, предчувствия и тому подобную дребедень, от которой всякий благомыслящий образованный человек всегда с насмешкой отворачивается…
К мечтательности и к фантастическому Карл XII был всего менее склонен. Он веровал в великие истины христианства, но не верил в разные видения призраков и в явления духов, хотя неоднократно, еще в детстве, слыхал от очевидцев о чудесном явлении, бывшем его отцу Карлу XI, незадолго до его кончины; явлении, о котором по повелению Карла XI был составлен формальный протокол, подписанный им самим и несколькими свидетелями… Это видение — целая сцена из шекспировского Макбета. Рассказывают, будто Карл XI, года за два до своей кончины, поздно вечером сидя в своем кабинете, заметил яркое освещение в окнах дворцового флигеля, в котором помещались парадные покои и, между прочими, тронная зала. Опасаясь, нет ли там пожара, король с несколькими спутниками прошел туда, приказав отомкнуть двери, и глазам его предстало страшное зрелище.
Тронная зала, обтянутая черным сукном, была ярко освещена всеми находившимися в ней люстрами и канделябрами. На троне в королевском облачении восседал призрак короля, окруженный вельможами — тоже призрачными. Тут же стояли палач и плаха, к которой подвели какого-то человека, склонившего на плаху голову, мгновенно отрубленную и откатившуюся к ногам Карла XI, на туфлях которого она оставила кровяные пятна. Затем все исчезло, и тронная зала погрузилась в прежний мрак…
Если бы нам удалось увидеть протокол этого неожиданного события, мы, бы поверили показаниям короля и его приближенных; но если бы мы сами были очевидцами этого страшного зрелища, мы не поверили бы собственным глазам. Слух о видении Карла XI разнесся по всей Швеции и по чужим краям, укрепляя в веровании в сверхъестественное закоренелых скептиков. Карл XII неоднократно беседовал со Сведенборгом о разных фантастических предметах, однако же никогда не следовал учению этого мистика, имевшего в минувшем столетии и в начале нынешнего великое множество последователей. Сведенборг умер 84 лет (1688–1772), написав множество книг по своей специальности, книг, из которых наши спириты и столовращатели могли бы извлечь много новых завиральных идей. По словам этого автора, души усопших являлись к нему не только одетые телесными оболочками, но и в разнообразных костюмах. Душа одной графини явилась Сведенборгу в спальном чепце, в кофте и в туфлях… Оригинально, хотя, по правде сказать, дух в спальном чепце и туфлях менее смешон, нежели он же, двигающий столами, и в сочинениях Сведенборга, во всяком случае, более смысла, нежели в произведении Аллана Кардека и слишком многих других, новейших спиритов.
Легко может быть, что знаменитому Сведенборгу, духовидцу, астрологу, спириту, магику и мистику, принадлежат нижеследующие цифирные, довольно остроугольные выкладки о важнейших событиях в жизни Карла XII, в которой цифры 7 и 17 играли первостепенную роль.
В его имени: Carolus duodecimus — семнадцать букв.
Карл XII родился 27 июня 1682 года (сумма цифр этого года = 17).
Воцарился в 1697 году.
Врагами его были Петр I, Август II и Фридерик IV: сумма букв их имен равняется 21 (3 X 7), а их династических цифр (I, II и IV) семи.
30 ноября 1700 года (17 веков) Карл XII одержал победу над русскими войсками под Нарвой.
В 1707 году он заключил с Августом II, королем польским, мир в Альтранштадте.
В полном имени Паткуля; Johann Rheinhold Patkul — 21 буква (3X7).
Полтавская битва происходила 27 июня 1709 года (сумма цифр 17).
В слове Полтава — семь букв.
В русской армии в полтавской битве было 70 000 человек.
В 27 день июня, по лютеранскому календарю, празднуется память семи спящих братьев (die sieben Schlafer).
В слове Бендеры — семь букв.
11 ноября 1714 года (2X7) Карл XII прибыл в Штральзунд.
Карл XII был убит 30 ноября 1718 года (сумма цифр этого года =17).
В имени крепости Фридрихсгалле (Frederichshall) 14 букв (2 X 7).
В имени преемницы Карла, его сестры Ульрики Элеоноры (Ulrica Eleonora) 14 букв (2X7).
Наконец, эти сближения цифр 7 и 17 в жизни Карла XII повторяют! семнадцать раз.
Что же все это доказывает? Ровно ничего, и эти таинственн кабалистические выкладки, конечно, не что иное, как странная чайность…
Ко всем этим цифрам любители чудесного могут, пожалуй, присоединить и 30 августа 1721 года — число Ништадтского мира, прекратившего (хотя и через три года после смерти Карла XII) великую северную войну, продолжавшуюся 21 год (3 X 7 = 21).
Со второй половины XVI века у поэтов и художников всех стран Западной Европы развилась страсть к сравнению королей и королев с олимпийскими богами и богинями. Голодный рифмоплет, прикормленный объедками с дворцовой кухни, вменял себе в священную обязанность уподобить державного амфитриона Марсу, Аполлону или Юпитеру; супругу его — Минерве, Венере или Диане. Той же слабости были подвержены и художники. Им в живописных или скульптурных произведениях ровно ничего не значило какого-нибудь герцога или курфюрста изобразить в виде Геркулеса, а его семейство, супругу и дочерей в виде нимф, граций или муз. Рубенс, великий художник и не менее того льстивый царедворец, гениальной своей кистью сумел создать из жизни королевы Марии Медичи целую мифологическую эпопею. Французские живописцы, скульпторы и медальеры без зазрения совести изображали Людовика XIV Марсом, Зевсом и Аполлоном. По неимению под рукой благонадежных данных мы не можем сказать, с кем сравнивали короля датского Христиана IV его льстецы, и артисты, кистью или резцом передававшие черты его лица позднейшему потомству. Но глубоким своим познанием в морских науках Христиан заслуживал сравнение с Нептуном, по любви к искусствам — с Аполлоном, по заботливости о пользе народа — с Янусом… наконец по своему женолюбию был истинный Юпитер, способный превращаться даже в животное для достижения цели страстных своих желаний. Почти современник Генриха IV, короля французского, Христиан IV не уступал ему, если только не превосходил его, в сластолюбии.
Христиан родился 12 апреля 1577 года и одиннадцати лет наследовал своему отцу Фридерику II. Регентство при малолетнем короле состояло из четырех сенаторов, людей честных и достойных, которые в одно и то же время заботились о благе народном и об образовании и умственном развитии юного государя. Знаменитый астроном Тихо Браге обучал Христиана математическим наукам, географии, теории кораблестроения. Блестящим успехам короля его учитель не мог достаточно порадоваться, а державный ученик, в свою очередь, оказывал своему наставнику глубокое уважение и живейшую признательность. Раннее умственное развитие короля много способствовало ускорению его фактического восшествия на престол. Христиан с пятнадцати лет принимал деятельное участие во всех государственных делах, обнаруживая при этом как свои богатые способности, так и совершенную самостоятельность. В 1596 году он короновался; в 1598-м — сочетался браком с Анной Катериной, дочерью маркграфа Бранденбургского. Холодная, бесстрастная супруга не умела и не могла привязать к себе пылкого короля, дети их (за исключением одного сына) умирали в младенчестве, и таким образом, между женой и мужем не было и ре могло быть прочной связи. Соблюдая возможное приличие, Христиан обратил нежное свое внимание на придворных девиц своей супруги и с некоторыми из них вошел в самые интимные сношения. Неизбежными последствиями этих интрижек были дети, на воспитание которых король ассигновывал немаловажные суммы. Фаворитки, соперничая между собой, наговаривали королю друг на друга, нередко спорили, ссорились, и двор короля датского или, вернее, придворный штат его супруги был театром всякого рода сплетен, интриг и каверз. Одинаково пылкий и непостоянный, король скоро прельщался ласками одной любимой женщины и ради разнообразия домогался любви другой, может быть, и менее красивой, но имевшей в его глазах всю привлекательность новизны и запретного плода. В любви, т. е. в чувственных стремлениях мужчины к женщине, точно те же степени, как и в удовлетворении голода и жажды. Есть обжорство — грубое, животное; есть гастрономия — наука есть с изяществом… В любви точно так же есть своего рода обжоры и гастрономы: первые неразборчивы, и количество для них важнее Качества; вторые умеют облагородить грубые, чувственные побуждения, величая их именем любви. Христиан IV мог назваться обжорой любви, но отнюдь не гастрономом. Краснощекая, толстая крестьянка дебелыми своими прелестями пленяла его так же точно, как и стройная, прелестная собой девица знатного происхождения; суровый отказ женщины добродетельной не огорчал его, и согласие не радовало особенно; кокетство женщины ему нравившейся не увеличивало в нем страсти, а скорее ее гасило. В Христиане IV духовная деятельность была равносильна деятельности органической: утомленный умственным трудом, он искал отдохновения в наслаждениях чувственных; пресыщенный ими — он возвращался к умственному труду, для него неизменно привлекательному. Чувственность поглотила в нем рассудок, когда он состарился. Мы не имеем желания рассказывать читателю о политической и военной деятельности Христиана IV, его походах морских и сухопутных, о его победах, подвигах, о героическом его умении переносить неудачи и невзгоды. Христиан-король — достояние истории; Христиан-человек — предмет нашей эротической хроники.
В 1612 году он лишился супруги и не замедлил сочетаться морганатическим браком с Христиной Мунк, из того самого семейства Мунков, к которому принадлежал знаменитый плаватель полярных морей. Христина сумела привязать к себе Христиана IV своим умом и благородными чувствами. Еще при жизни покойной королевы Христиан домогался взаимности девицы Мунк, но ее скромность и благоразумие удержали короля в пределах отношений безукоризненных. Впервые в жизни он встретил женщину, которая доказала ему, что достоинства женские, помимо хорошенького личика, могут заключаться в светлом уме и добром, благородном сердце… Он полюбил Христину и, не обращая внимания на всеобщий ропот, перед алтарем назвал ее супругой. Мудрено решить, чья участь более достойна жалости: простой фаворитки короля или его морганатической супруги? Как бы король ни уважал ее, как бы он ни внушал к ней уважение всех окружающих, на нее глядят как на узаконенную наложницу, она не имеет права воспользоваться преимуществами, предоставляемыми законом настоящей королеве. Дети морганатической супруги пользуются ласками отца не явно, а тайком; он им отец, покуда не переступит порога их детской, точно так же, как и матери их он супруг до тех пор, покуда находится у нее в спальне. Чтобы мириться с подобным положением, надобно, при огромном запасе самоотвержения, любить мужа и государя неограниченно… Истинно так Христина Мунк любила короля Христиана, видя в нем не государя, но только супруга. С редким тактом, не возносясь ни над кем, нимало не тщеславясь своим званием, она старалась быть почтительной со своим пасынком, принцем Фридериком, сыном покойной королевы Анны Катерины, вокруг которого группировалась значительная партия олигархов. Юноша, подстрекаемый своими приверженцами, не упускал случая язвить и оскорблять свою бедную мачеху; с ее детьми обходился с самым обидным презрением, ставя их постоянно на одну доску с многочисленными детьми державного своего родителя. Все эти обиды Христина переносила с истинно стоическим терпением. Она жила настоящим, боясь и помышлять о будущем, во всяком случае, мрачном и безотрадном. Из всех царедворцев один только канцлер граф Ульфельд оказывал Христине должное уважение и тем снискал себе искреннее расположение короля. На семейство Ульфельда Христиан IV смотрел как на единственное прибежище Христины Мунк в случае его кончины. Сын Ульфельда граф Корнификс с самых юных лет занял при дворе завидное место королевского любимца. Женив его на Элеоноре, дочери своей от Христины Мунк, король возвел его в сан наместника Норвегии и пожаловал звание обер-гофмаршала. Льстецы и низкопоклонники не замедляли скучиться вокруг временщика и образовать партию, враждебную партии наследного принца Фридерика. Молодой Ульфельд, на высоте почестей, задумал вступить с ним в открытую борьбу. Кроме этих двух партий, при дворе возникли еще многие другие, во главе которых стояли побочные дети короля Христиана, прижитые им в разное время с разными фаворитками, которых и не исчислить поименно. Надежды этих претендентов были слишком нелепы, чтобы угрожать законному сыну короля, принцу Фридерику серьезной опасностью. Этого нельзя было сказать про графа Ульфельда. Любимец и зять Христиана IV, рассчитывая на поддержку дворянства и духовенства, он надеялся быть избранным в короли после кончины своего тестя. Планам его не была чужда и Христина Мунк, которую не могла не привлекать мысль видеть дочь свою на королевском престоле. Ненависть принца Фридерика к семейству Христины и к ее зятю возрастала по мере усиления их партии. Благоволение к ним короля Христиана было, по-видимому, непоколебимо; слух его был недоступен клеветам, которыми противники Христины и Ульфельда надеялись уронить их в его мнении. Положение принца Фридерика с каждым днем становилось затруднительнее.
Между тем король Христиан достиг старческого возраста, и характер его заметно изменился к худшему. Прежняя твердость и непреклонная сила воли превратились в полуребяческое, мелочное упрямство; любовь к Христине исчезла, поглощенная неумолимым, старческим сладострастием. Соблюдать верность в отношении своей морганатической супруги король почитал неуместным рыцарством, тем более что и Христина состарилась и утратила в его глазах всю прежнюю привлекательность, хотя ее душевные качества не потеряли и не могли потерять своей цены в мнении супруга. Охладев к ней, король нимало не сблизился с сыном. Все его чувства, все помыслы были посвящены неге и наслаждениям; он пил их полной чашей и упивался ими до самозабвения, как поклонник Бахуса упивается вином. В эту позорную эпоху его жизни судьба столкнула Христиана с женщиной, которую (можно было подумать) создал сам ад на пагубу Христины. Некто Вибеке, молодая, прелестная собой, но с низкой, испорченной душонкой, обратив на себя внимание короля, решилась занять при нем место Христины Мунк, т. е. развести его с супругой, а с ней, Вибеке, сочетаться браком. Разыгрывая до времени роль неприступной невинности, Вибеке кружила голову старому королю, твердя ему о своей страстной любви и неограниченной привязанности. Не подозревая коварства, Христиан верил ей и чем далее, тем более запутывался в сетях, расставленных ему хитрой интриганкой. Вибеке не стоило большого труда оклеветать Христину Мунк, сочинив про нее небывалую историю о злодейских будто бы умыслах на свободу и на саму жизнь короля. Не взяв на себя труда исследовать степень справедливости доносов Вибеке, Христиан IV под крепким караулом отправил Христину в один из уединенных замков Ютландии, говоря в ответ защитникам бедной жертвы, что из темницы недалеко и до плахи… Страстные объятия Вибеке были достойным вознаграждением старому королю за эту вопиющую несправедливость, но, достигнув цели своих желаний, он скоро охладел к фаворитке, и она жестоко ошиблась в своих расчетах. Король не разводился с Христиной, не вел к алтарю Вибеке, которая надеялась из наложниц попасть в королевы левой руки. Далее будуара ее владычество не простиралось, и из двух жертв старческого сластолюбия Христиана IV клеветница Вибеке была едва ли не более достойна жалости, нежели оклеветанная ею Христина Мунк. Последняя и в заточении оставалась законной женой короля, а Вибеке и в дворцовых чертогах была только его любовницей. Христину король не мог не уважать, точно так же, как внутренно не мог не презирать Вибеке. Предоставляем самому читателю судить о тех нравственных пытках, которые приходилось выносить этой женщине после смерти Христины. Страшные угрызения совести не давали ей покоя ни днем ни ночью. Призрак Христины ежеминутно тревожил воображение Вибеке, а неугомонная совесть твердила ей, что она убийца женщины доброй, честной; женщины, в сравнении с которой она сама была таким жалким ничтожеством…
И увяла красавица преждевременно; утратила она свежесть и красоту, которыми очаровала Христиана IV, и когда по наружности сделалась более подходящей к нему — под пару, он, старик, отвернулся от нее, отыскивая и находя других, более юных красавиц, в кругу которых и доживал последние дни своей долгой жизни. Никем не оплаканная, всеми презренная, умерла Вибеке, оставив по себе память недобрую и опозоренную. «Она умерла от горя», — сказано в летописях того времени, и в этом нет сомнения, потому что сознание в злодействе бесполезном, позднее раскаяние и угрызение совести могут свести в могилу вернее всякого яда.
Как бы желая загладить свою несправедливость к Христине, король в последние годы жизни был особенно милостив к Элеоноре Ульфельд и ее мужу. В 1647 году граф Ульфельд в качестве полномочного посла отправился во Францию, где принимал участие в предварительных переговорах о Вестфальском мире, закончившем тридцатилетнюю войну. Будущность графа Ульфельда могла назваться завидной, если бы не была тесно связана с жизнью престарелого Христиана IV, который скончался 28 февраля 1648 года. Партия Ульфельда была настолько сильна, что он решился предъявить свои права на королевский престол, тогда еще не наследный, так как государственным чинам было предоставлено право избирать королей… Однако же принц Фридерик одержал верх над опасным противником И был провозглашен королем под именем Фридерика III. Благородство души новый король заявил тем, что не лишил графа Ульфельда ни чинов, ни имущества, оставив его при всех прежних должностях; но Ульфельд, подобно цезарю, предпочитал быть лучше первым в деревне, нежели последним в городе, и удалился в чужие края. С этого времени началась для него скитальческая жизнь, полная тревог и всякого рода неприятностей. По возвращении в Данию, в надежде примириться с Фридериком III, он был заключен вместе с супругой в укрепленном замке острова Борнгольма. Отсюда ему удалось бежать в Швецию и найти себе приют при дворе королевы Христины. По этому поводу между ней и королем датским возникла не совсем приязненная переписка о выдаче беглеца. Фридерик III обвинил его в умышлениях на его жизнь и в оскорблении величества, так как граф Ульфельд издал несколько безымянных пасквилей на короля датского. Христина оправдывала Ульфельда, называя все эти обвинения клеветами. Желая сохранить приязненные сношения со шведским двором, Фридерик III писал Христине, что он прощает Ульфельда, позволяет ему возвратиться в Данию с тем условием, чтобы он признавал себя автором вышеупомянутых пасквилей и напечатал их опровержения… Ульфельд упрямился и настаивал, чтобы Фридерик III простил его безусловно. Эта кичливость раздражала Христину, а каверзы и интриги Ульфельда вывели ее окончательно «из терпения, и королева шведская предложила претенденту на датский престол одно из двух на выбор: или быть выданным Фридерику III, или удалиться из ее владений. Ульфельд, разумеется, выбрал последнее и отправился в Германию, странствуя по мелким герцогствам и тщетно отыскивая себе могучего протектора от несправедливых будто бы нападок датского короля, своего шурина. Заочно обвиненный в государственной измене, граф Ульфельд в виде восковой куклы был казнен в Копенгагене в июне 1664 года. Весть об этом позоре застигла Ульфельда в Базеле, и он до того был поражен ею, что с ним случился апоплексический удар — он скончался.
Единственный пример, в новейшей истории, смерти человека вследствие заочной казни над его манекеном! У нас в России при Петре Великом в 1709 году точно такая казнь была совершена над «персоной» Мазепы, соломенное чучело которого было сожжено на костре рукой палача… Однако же от этого костра изменнику-гетману было ни тепло, ни холодно. Граф Ульфельд, как видно, был впечатлительнее.
Чтобы несколько загладить неприятное впечатление, без сомнения, произведенное нашим рассказом о заблуждениях короля Христиана IV, скажем, что он, во всяком случае, один из величайших государей Дании, оставивший по себе незабвенную память как полководец, как администратор и наконец как покровитель наук и художеств. В бытность свою в Лондоне в 1606 году при дворе своего зятя, короля Иакова, Христиан IV видел на сцене несколько трагедий Шекспира, оценил по достоинству эти гениальные произведения и по возвращении в Данию озаботился основанием народного театра. Благодаря просвещенному его покровительству Мексиус и Понтанус написали на латинском языке историю Дании; Мунк совершал свои плавания к Северному полюсу. Во многих чертах своего характера Христиан IV схож с нашим Петром Великим, и, подобно нашему преобразователю, он один из любимейших героев датского народа. Сын короля Христиана IV и Христины Мунк, Вольдемар Христиан Гюльденлеве, граф Шлезвиг-Голштинский, едва не породнился с царственным домом Романовых. В 1643 году царь Михаил Феодорович вызвал его через послов в Москву, чтобы выдать за него свою дочь Ирину Михайловну. Прибыв в Москву в 1644 году, граф пробыл в ней до 20 августа 1645 года и уехал вследствие несостоявшегося бракосочетания. Сын Михаила Феодоровича, наследовавший ему царь Алексей Михайлович (12 июля 1645 года) непременным условием положил, чтоб жених перешел в православие, на что граф не согласился. По возвращении на родину он был назначен наместником Норвегии, а после смерти отца своего, короля Христиана IV, тщетно домогался власти королевской, не имея к тому ни нравственных, ни материальных средств.
Примерный супруг, дававший даже лишнюю волю своей супруге, Фридерик III питал нежную привязанность к одной любовнице — непостоянной, лживой, обманчивой, с которой боролся всю свою жизнь, как Беллерофон с Химерой, на которую потратил миллионы, из которых многие сотни тысяч были выманены у короля его любимцем, человеком, обещавшим ему сблизить его с прелестницей, во все время его ухаживания за ней сулившей многое, но, обманув короля, только разорившей его. В эту красавицу, с давних времен, были влюблены многие. Жилищем ее были не раззолоченные будуары, но дымные закоптелые лаборатории. Атмосфера, которой она заставляла дышать своих обожателей, была пропитана не упоительными ароматами, но испарениями кислот, удушливыми газами от плавящихся металлов… Имя этой обманщицы — Алхимия — искусство превращения металлов и составления эликсира бессмертия. Датский король был не первой и не последней жертвой сумасбродной науки; Борри не первым и не последним эксплуататором суеверного корыстолюбия. Мы уже упоминали об этом шарлатане в биографическом очерке Христины, королевы шведской, но здесь считаем нелишним представить полную его биографию. Джузеппе Франческо Борри, сын ученого доктора, величайшего потомка Бурра, наставника императора Нерона, родился в Милане в 1616 году и после предварительного учения у отца был отдан в римскую иезуитскую коллегию. Здесь Борри обратил на себя внимание учителей богатыми способностями, необыкновенной памятью, а также буйным и непреклонным характером. Однажды недовольный какими-то распоряжениями начальства Борри подговорил человек двадцать товарищей сделать демонстрацию, состоявшую в разбитии стекол, ломке мебели и вылазке в сад, в котором эти инсургенты засели за баррикадами, отвечая отказом на все требования покориться начальству* и явиться с повинной. Для усмирения семинаристов пришлось обратиться к полиции, и сбирры едва с ними справились. Только ради общего уважения к отцу Борри буйный его сынок не был исключен из семинарии.
Окончив курс, он был принят к папскому двору в какую-то незначительную должность, имея возможность заниматься химией и медициной. Вел себя молодой Борри непозволительно дурно к совершенному соблазну духовенства; постов не соблюдал, а, напротив, дни и ночи проводил в обжорстве и пьянстве и до прекрасного пола был страстный охотник. В 1653 году он поступил секретарем к маркизу Мироле, австрийскому резиденту в Риме, и в этой должности состоял несколько лет, продолжая вести себя по-прежнему. Постоянно без гроша в кармане, по уши в долгах, но всегда нарядно разодетый, Борри разгуливал по римским улицам, заходя в харчевни (остерии) и пьянствуя с людьми ниже себя по происхождению и по образованию. В случае какой истории, угрожающей ему неприятностями со стороны сбирров, Борри обыкновенно прятался в церквах, имевших привилегию убежищ (азилей), в стенах которых самые преступники были неприкосновенны.
Вдруг в характере этого человека произошла резкая, крутая перемена. «До сих пор, — говорит Лангле Дюфренуа в своей истории Герметической философии (Histoire de la Philosophie Hermetique, Tome I chapitres I–III), — Борри был человеком с испорченным сердцем, теперь повредился и в уме». Он смирился, стал ходить по церквам, в которых обращал на себя всеобщее внимание благоговением во время службы и горячими мольбами в слух. Иногда он собирал вокруг себя толпу народа и рассказывал ей о каких-то чудесных видениях, бывших ему; и народ, развесив уши, внимал странным речам пройдохи. Одни называли его блаженным, другие — помешанным, третьи — плутом, и это последнее мнение едва ли не было справедливее других. В 1655 году папа Александр VII возобновил прежние уставы о духовной полиции, и Борри, не желая иметь с ней столкновений, бежал из Рима в Инсбрук, отсюда в Милан (1656).
Ханжи обоего пола встретили бродягу с восторгом, видя в нем нечто необыкновенное, чуть не сверхъестественное существо. Недоучившиеся студенты, ученики скульпторов и живописцев — страстные любители художеств, но еще того более, праздности — целыми толпами бродили за вдохновенным мужем, как величался Борри. Его приняли в некоторых аристократических домах, и здесь он морочил добрых людей, показывая им разные фокусы и рассказывая о своем высоком призвании быть преобразователем нравов и религиозных убеждений. Он говорил, что действует не произвольно, но по внушению архангела Михаила, повелевшего ему распространять царствие Божие по земле. Последователями учения Борри могли быть люди, богатые смирением и бедные деньгами. Он не отвергал богатых, но они обязаны были, вступая в его секту, отдавать ему все свое имущество и драгоценности. На ночных сходбищах, бывших в доме Борри, он говорил, что каждый последователь его учения обязан налагать на свое чело знамение или печать, дарованную Борри небесными духами. Он показывал присутствовавшим меч, будто бы ниспосланный ему с неба, с изображением на рукояти семи чинов ангельской иерархии. Утверждал, что сам папа римский последует новому учению, главой которого пребудет Борри.
— Ангелы научат меня тайно делать золото! — говорил обманщик своим ученикам… — однажды в Риме я имел видение: пальму, окруженную сиянием, и неведомый голос с небес сказал мне, что я буду пророком… Аминь! я буду им!
Шпионы инквизиции довели до сведения папы Александра VII о новой ереси, возникшей в Милане, и папа требовал у миланского правительства выдачи еретика. Многие из его учеников были арестованы и на допросах дали такие показания, которые требовали немедленного пресечения зла. Борри бежал из Милана, спрятав все свои рукописи в женском монастыре, с аббатисой которого он был в весьма близких отношениях. Из этих бумаг и по дальнейшим розыскам оказалось, что Борри распространял новое еретическое учение, превратно истолковывая жизнь и деяния Богоматери, Иисуса Христа и распространяя верование в добрых и злых духов, которыми по его учению населены все четыре стихии. В воздухе, как он говорил, живут сильфы, в огне — саламандры, в воде — ундины, в земле — гномы. Человек, одаренный свыше благодатею, может повелевать этими духами и творить всевозможные и даже невозможные чудеса. Духи могут принимать видимую, телесную оболочку и обнаруживать свою силу, издавая звуки посредством бряцания посудой, стука мебелью, незримыми голосами и т. п. Мошеннические опыты, которыми Борри подтверждал сумасбродную свою теорию, привлекали к нему толпы приверженцев. Соединяя переворот религиозный с политическим, Борри намеревался, собрав шайку вооруженных инсургентов всех сословий, свергнуть правительство и, учредив республику, стать во главе ее. Вообще программа его действий напоминала Иоанна Лейденского (1537), и этот заговор угрожал папской власти опасным толчком.
Замечательно, Что во второй половине XVII века, несмотря на недавнюю тридцатилетнюю войну, дух реформы религиозной моровым поветрием носился по Европе, и состояние умов было самое возбужденное. У нас в России именно в эту же самую пору патриарх Никон начал ожесточенную борьбу с раскольниками, и если восторжествовал над ними, то единственно благодаря неограниченному к нему расположению царя Алексея Михайловича. По неимению подобной опоры Борри проиграл свое дело в Италии. Инквизиция затеяла с ним заочный процесс в 1659 году и через год приговорила к сожжению как еретика. По неимению живого подлинника палач в Риме сжег на костре портрет Борри и все его сочинения. Между тем Борри, живя в Швейцарии, подсмеивался над инквизицией, говоря своим приверженцам, что никакая власть на земле не может овладеть им, так как ангелы и светлые духи ему постоянно покровительствуют. В 1660 году из Швейцарии он отправился в Страсбург; из Страсбурга (1661) в Голландию. Свита его была немногочисленная, но блестящая. В надежде на обильную жатву он сеял золото пригоршнями, исцелял больных снадобьями собственного изобретения. Загадочные его речи удивляли невежд, озадачивали ученых. Подобно Парацельзу, зная очень хорошо, что умение кстати пустить пыль в глаза всего чаще способствует громкой репутации, Борри обладал этим искусством в совершенстве и морочил добрых людей на славу. Его величавая наружность, докторальный тон, черная бархатная мантия внушали невольное уважение при первой же с ним встрече, а фантастическая обстановка его жилища, пугая воображение посетителей, вселяла уважение к доктору в самых закоснелых скептиках. Монкони Литтихский (Monconi de Liege) видел Борри в Гааге (1663), а потом в Амстердаме; беседовал с ним о тайных знаниях и не мог не подивиться если не учености, то смелости Борри. Люди истинно ученые негодовали на шарлатана, старались улавливать его, но Борри был слишком опытен, чтобы даться в ловушку. Он вовремя убрался из Голландии, оставив по себе память человека замечательного, чуть-чуть что не великого. Проездом через Гамбург он виделся с Христиной, королевой шведской, но это свидание, как мы уже говорили, не принесло Борри никакой существенной пользы. Христина угадала в нем шарлатана; он же, в свою очередь, расстался с королевой, говоря приближенным, что она недостойна быть посвященной в великие его тайны, так как лишена «благодати».
Оставим на время этого скитальца и посмотрим, что этим временем делалось в Дании.
Фридерик III, глубоко оскорбленный притязаниями побочных своих братьев на королевский престол, с 1660 года задумал дело великое — именно: упрочение престолонаследия в своем семействе. Дворянство стояло за избирательное свое право, духовенство и крестьяне — за наследственную королевскую власть. Честолюбивая супруга Фридерика III София-Амалия подкупами и льстивыми обещаниями сумела привлечь на его сторону Сване, епископа Зеландии, и Нензенса, копенгагенского бургомистра. После долгих прений между депутатами от дворянства, от духовенства и от народа престол королевский был объявлен наследственным 10 января 1661 года, а другим актом от 14 января 1665 года королю были представлены права государя самодержавного. С этого времени Фридерик III окончательно посвятил себя алхимическим занятиям и не покидал их до самой своей кончины.
Сотрудником короля несколько времени был профессор копенгагенской академии Олай Боррикий. По его отъезде за границу с семейством государственного канцлера Герсдорфа король начал заниматься один, не желая ни денег, ни трудов, ни времени на сумасбродные алхимические опыты. Тайна алхимии заключается в искусстве из простых неблагородных металлов делать золото; король Фридерик III, наоборот, превращал золото в неблагородные металлы, тратя громадные суммы на покупку материалов для составления философского камня.
Осенью 1665 года в Копенгагене разнесся слух о прибытии Борри. Этому слуху предшествовала стоустая молва о чудесных исцелениях, производимых им в Швейцарии, в Страсбурге, в Голландии и в Гамбурге; о его видениях, о его искусстве делать золото. Прибытие знаменитого алхимика в столицу датского королевства привело Фридерика III в неописанный восторг. Как рьяный адепт, он готов был лично явиться к Борри; как король он обязан был ждать представления себе пресловутого чародея. Борри, как ловкий пройдоха, через придворных, испросил у короля разрешения быть ему представленным в качестве человека, преследуемого инквизицией и надеящегося найти в Копенгагене приют и защиту. Согласие короля, разумеется, не замедлило.
— Искренний мой привет могучему властителю Севера! — приветствовал Борри короля Фридерика. — Путеводная моя звезда вела меня ко двору вашего величества, которому я несу привет от всех духов, воздушных, земных, огненных и подземных и которому объявляю, что ему суждено быть обладателем священного камня премудрости человеческой!
Вне себя от восхищения король протянул шарлатану дрожащую руку.
— Могу уверить вас только в одном, — сказал при этом Фридерик Ш, — что во мне вы найдете самого послушного и почтительного ученика.
— Товарища, ваше величество! — живо возразил Борри. — Духи повинуются вам не менее того, как мне повинуются, а ключ к неистощимым сокровищам природы в руках ваших. Подобно тому, как ваше величество может из простого земледельца создать дворянина, так же точно, с помощью духов стихийных, из олова вы можете сотворить золото.
Король слушал Борри с видимым удовольствием. Вкрадчивая речь шарлатана оказывала свое действие.
— Вы были преследуемы инквизицией? — спросил Фридерик III.
— Да, ваше величество; но власть папы римского надо мной бессильна, а в будущем году она навеки прекратится.
— Почему же так?
— Будущий год: 1666… число зверя Апокалипсиса… Далее этого предела власть папы римского не распространится. Не от востока и не от запада свет истины разольется по земле — ас севера. Так говорят духи.
Весь разговор продолжался в этом же духе. Придворные с недоумением посматривали на заезжего краснобая; король боялся проронить каждое его слово. Отпустив Борри с уверением в своей благосклонности, король немедленно отправился в свою лабораторию и до поздней ночи просидел за книгами и перед атанором.[44] Об итальянском докторе возникли самые разноречивые толки. Одни называли его шарлатаном; другие — гениальным человеком; третьи — мошенником; четвертые — вдохновенным свыше; пятые — агентом духа тьмы. Никому не высказывая своего мнения о Борри, король приказал дать ему помещение во дворце, отпускать кушанье со своего стола и назначил ему для прислуги несколько придворных камер-лакеев. Дня через три после первого представления Борри королю Фридерик III пригласил его посмотреть дворцовую библиотеку и химическую лабораторию. В библиотеке Борри удивил короля и всех вельмож своей необыкновенной памятью и знанием древних языков. Лабораторию он осмотрел как знаток с должным вниманием; переглядел несколько книг и манускриптов, тут находившихся; сделал несколько заметок об устройстве атанора; потом, взяв в руку уголек, начертил на стене треугольник с алхимическими иероглифами по углам и сказал Фридерику:
— Вот, государь, чего вы никогда не должны упускать из виду. Вся сила герметической науки в этом треугольнике. Лаборатория ваша храм Божий, и в ней не должно быть места торгашам. В числе сочинений я вижу две, три книги, которые должны быть отделены от прочих, как козлицы от овец! Книги эти даже и не козлицы, но хищные волчицы, обвитые в золотое руно… Авгурели, Пено, Колессон, Комбах и весь им подобный сброд здесь не у места. Рудольф Глаубер, бесспорно, хороший печник, но можно ли его назвать адептом? Ван-Гельмет— только истопник; Филалет и Сендивогий — дровяники, но отнюдь не златоделатели…
Окончив эту критическую оценку, Борри с глубоковдохновенным видом продолжал:
— Отцами герметической философии я признаю Гермеса Трисмегиста, Синезия, Гебера, Альберта Великого, Раймунда Люллия, Василия Валентина и Парацельза… Только им повиновались стихийные духи, только они умели единым словом мгновенно творить то, на что другим, обыкновенным людям потребны были многие годы! Помните этот символ, государь! — заключил Борри, показывая на треугольник, начертанный им на стене. — Сера, меркурий и соль; тело, жизнь и душа; перст, душа и дух… Аминь, я сказал все.
Эти речи, кажущиеся нам бредом помешанного, казались королю-алхимику вещими речами истинного жреца науки. Через несколько дней Фридерик III и Борри работали вместе в королевской лаборатории; присутствовать при работах дозволялось весьма немногим избранникам; иногда не допускался никто. Месяца через два Фридерик III показывал придворным небольшой сплавок чистого золота, добытый им вместе с Борри; удивляясь этому чуду, король не принял во внимание даже и того обстоятельства, что стоимость сплава превосходила вчетверо стоимость золота, добываемого из рудников естественным путем. Алхимические познания Борри ограничивались умением извлекать золото из его окисей. Независимо от бесед с королем о квинтэссенции, соли и меркурий философов, Борри рассказывал ему о стихийных духах; однажды вызвал в ярком пламени затопленного камина саламандру, огненную змейку голубоватого цвета, которая с громким шипением вылетела в трубу. В другой раз духи огня по повелению Борри сожгли на глазах короля какую-то вздорную книжонку. Все эти фокусы с фосфором и разными горючими составами удивляли короля и придворных, и слава Борри разнеслась по всему королевству.
На исходе 1666 года Олай Боррикий, бывший сотрудник короля при его алхимических занятиях, возвратился из-за границы. Холодный прием, оказанный ему Фридериком III, доказал ему, во-первых, что место его занято, а во-вторых, что король совершенно подчинился влиянию Борри; из рассказов придворных Боррикий узнал, что итальянец занимается и лечением короля и его фамилии. «Обирает короля без зазрения совести», — говорили придворные. Что мог сказать против Борри его ученый соперник? Разочаровывать короля было тем
более неловко с его стороны, Фридерик III мог принимать это за зависть. Боррикий решился молчать и ждать, что будет дальше.
Казна истощалась. Борри выманивал у короля громадные суммы на покупку материалов, выписывая их из чужих краев, по его словам, за дорогую цену. 1666 год приблизился к концу; но папа, вопреки пророчеству Борри, по-прежнему сидел на престоле и власть его не умалялась. Увертливый Борри по этому случаю сказал королю, что гибель папы отсрочена на год, ссылался при этом на комету, явившуюся в сентябре месяце того же 1666 года. В это время внимание короля было особенно привлечено спиритическими опытами Борри, трудившегося тогда над своим сочинением «Ключ к кабинету кавалера Борри» (La chiave del gabinetto di Cavaliere Borri). В свою очередь, Олай Боррикий, писавший тогда свое сочинение «О происхождении и успехах химии» (Qe ortu et progressu chimial), рассказывая в нем о древних и новейших адептах, ни слова не упомянул о кавалере Борри и о мнимых его чудесах. Ревнуя о славе своего короля, Боррикий совестился поставить его имя рядом с именем бесстыдного шарлатана. Это не повело ни к чему: Фридерик III не разлучался с Борри. Предметы на беседе были неистощимы: от алхимии и умозрительной астрологии переходили к кабалистике и магии, от магии к политике… Борри предсказывал великие перевороты в Европе в весьма неотдаленном будущем; Фридерику сулил увеличение владений и золотые горы, выманивая у него чуть не последние деньги.
Три года царил итальянец при датском дворе, и наконец владычество его прекратилось: 9 февраля 1670 года король Фридерик III скончался, не дождавшись обретения философского камня, но великодушно прощая Борри, который так долго и так бессовестно употреблял во зло его доверие. Итальянец понял, что при новом короле ему в Дании делать нечего, и удалился в Саксонию.
Фридерик III, отец многочисленного семейства, через замужество дочерей породнился с двумя могучими государями Европы и был дедом двух замечательных личностей. Старшая дочь Анна-София была выдана за Иоанна Георга, курфюрста Саксонского и была матерью Августа II; младшая — Ульрика Элеонора, супруга короля шведского Карла XI, родила героя Севера — Карла XII. Сын Фридерика III, Христиан V, наследовал после него датский престол.
Собрав в Дании немалые крохи, Борри, как мы уже говорили, уехал в Саксонию, где надеялся попасть в милость к курфюрсту, но там его приняли равнодушно, и он решился из христианских государств отправиться в Турцию, с целью вооружить султана против папы римского Климента X. При проезде через Венгрию Борри, по подозрению в соучастии в заговоре Надасти, Серини и Франгипани, был задержан и посажен в крепость. Эрцгерцог — наместник — немедленно уведомил императора Леолольда о поимке Борри. Курьер, как назло, прибыл в Вену в то самое время, когда император беседовал с папским нунцием.
— Борри!! — воскликнули оба, один с выражением жалости, другой с величайшим злорадством.
— Еретик и чернокнижник! — досказал нунций. — Сожженный заочно на костре инквизиции девять лет тому назад! Надеюсь, ваше величество, что он будет мне выдан для вторичного предания суду и для возведения на костер в подлиннике?
— Об этом надобно подумать, — отвечал Леопольд.
— Или ваше величество будет укрывателем?
— Ни укрывателем, ни предателем. Всего прежде необходимо привести Борри из Венгрии в Вену… Там увидим.
Арестанта привезли в столицу и, по желанию Леопольда, представили ему. После долгих прений с папским нунцием император австрийский согласился выдать римскому двору, но с непременным условием, чтобы жизнь его была пощажена. В этом Климент X дал Леопольду торжественное обещание. Борри ни жив ни мертв был привезен в Рим, где в 1672 году после всенародного покаяния был заточен в темницы без надежды на прощение. Через несколько лет, благодаря ходатайству герцога д'Этре, участь Борри была смягчена: его переместили в крепость св. Ангела, где разрешили даже заниматься алхимическими опытами. Христина шведская, в бытность свою в Риме, часто беседовала с престарелым Борри об алхимии и разных тайных знаниях. Он умер в августе 1695 года на восьмидесятом году от рождения, но полупомешанный, одинокий, всеми забытый. При великом уме, необъятной дерзости и геройской предприимчивости, умея властвовать над страстями толпы, Борри не имел способности доводить предприятия свои до конца и, скоро охладевая к одному проекту, хватался за другой. Обладая большим постоянством характера, он мог бы, в Италии, быть повторением Иоанна Лейденского; мог бы произвести революцию, но ограничился ничтожными смутами. Заняв при Фридерике III место любимца, обладая неограниченным доверием короля, Борри не сумел сделать его орудием своих политических замыслов и довольствовался позорной ролью обиралы и мошенника. При жизни слыл колдуном, чародеем, а оставил по себе память фокусника.
Олай Боррикий, его соперник и завистник, гораздо лучше умел обделать свои дела и нажить огромное состояние теми же путями, как и Борри. Итальянец обирал одного короля, а Боррикий многих вельмож, выдавая сам себя за обладателя философского камня. Дельное и благородное употребление из своих неправо нажитых богатств Боррикий сделал на смертном одре — завещал значительный капитал, драгоценную библиотеку и лабораторию бедным студентам Копенгагена.
Первая добродетель чистого немца и матерь всех немецких добродетелей — уживчивость, иначе сказать — космополитизм; умение применять к делу премудрое изречение какого-то древнего переметчика: «где хорошо живется, там и родина» (ubi bene, ibi patria). Переселите итальянца к нам, на Север, или нашего русака на крайний юг — тот и другой зачахнут от тоски по родине… Не таков немец! Ему везде хорошо и привольно; ему одинаково легко дышится и под тропиками, и на, ледяных островах Северного океана; он уживется и и с лапландцем, и с патагонцем… Мало сказать уживется: он сообразно климату и наружность переменит, т. е., попав в Лапландию, побелеет, а в Патагонию — почернеет. В случае надобности он усвоит нравы и обычаи приютившей его страны, изменится нравственно и физически; не изменит только своему родному языку (Muttersprache) и, проживя сорок лет в чужой стране, будет коверкать ее язык на свой лад, точно так же, как он его коверкал в первый день своего прибытия на чужую сторону. Главная причина этого космополитизма немцев заключается в политической организации их фатерланда, раздробленного на несколько десятков герцогств, курфюршеств, ландграфств, княжеств и т. п. Двух, трех часов времени сыну Германии достаточно, чтобы пройти ее два, три государства. То, что у нас в России называется переходом из одного уезда в другой, в Германии величают переселением из владений одного герцога во владения другого. Подданный Фердинанда LXXXIV, сделав несколько лишних шагов, может очутиться во владениях Генриха XCVI, сделав еще несколько сажен — в областях, подвластных Леопольду XXII. Говорят, будто любовь к родной земле врождена человеку; но оно не совсем так. Человек может действительно привязаться к родной земле, если она ему родная и кормилица, а не злая мачеха, за кровавые труды еле-еле вознаграждающая его куском чёрствого хлеба либо гнилым картофелем. Может быть, немец и был бы привязан к своей родной земле, если бы она к нему была поласковее, пощедрее. Родина (положим) — мать, но и голод не тетка и не свой брат. С голоду человек вообще (а сын Тевтонии в особенности) способен обречься на добровольное изгнание не только куда-нибудь на берега Днестра или Ингула, но и на берега Лены либо Енисея. Плохой сын отечества, немец — прекрасный пасынок чужой земли, превосходный колонизатор; из голой степи он в несколько лет создаст цветущую плантацию, вырастит леса, фруктовые сады и какие вам угодно нивы и пашни. Вследствие этого умения обрабатывать чужую землю немец и на обитателей ее, на ее природных хозяев, глядит как на людей головой ниже себя и считает их чем-то себе обязанными; он третирует их свысока, едва удостаивает ответом, любит учить и наставлять там, где его никто не спрашивает, и не прочь, при случае, ругнуть свое второе отечество и соотичей. Настоящую родину он любит платонически; чужую землю, его усыновившую, — материально и, в конце концов, пребывает немцем до последнего своего издыхания. Со своей точки зрения, немец прав.
— Что важнее, — говорит он упрекающим его иноземцам, у которых он нашел приют, — что важнее: дать человеку жизнь или воспитание? Вы дали мне землю необработанную, бесплодную, я вам превратил ее в изобильную и плодоносную; я ее воспитал, облагородил. Кто же кому более обязан: вы — мне или я — вам?
Страсть переселяться существовала в немцах издревле. Бедность почвы и политические неурядицы побуждали жителей Германии целыми семьями переселяться на север, на юг, на восток и на запад… куда Бог приведет. Во время тридцатилетней войны это переселение особенно усилилось, и в числе многих протестантов, бежавших из Германии в северные государства Европы, был некто Готлиб Шумахер, переселившийся из Гамбурга в Копенгаген, в царствование короля Фридерика II (1588–1648). На родине Шумахер торговал вином; этим же промыслом занялся и в Копенгагене. Его погребок в короткое время приобрел известность; в числе посетителей, кроме моряков, военных, торговцев и студентов, бывали придворные служители, сообщавшие Шумахеру о том, что делалось при дворе, что слышно про войну, какие готовятся преобразования в Дании и т. д. С некоторыми из своих посетителей погребщик особенно коротко сошелся и по их милости стал известен некоторым из знатных господ и удостоился чести поставлять вина для их барских столов… Одним словом, Шумахер ужился в Копенгагене, вполне довольный судьбой и новыми своими соотичами. В 1635 году Бог дал ему сына Петра, восприемником которого от купели был один из знатных господ, покровительствовавших Шумахеру. Это кумовство породило в погребщике и жене его честолюбивые замыслы о том, какими бы способами вывести им в люди их единственного сына. Не торговать же вином крестнику вельможи; человеку, которому могут быть открыты все пути к достижению почестей на поприщах ученом, военном, гражданском или духовном. Ни наружностью, ни способностями Бог маленького Петра не обидел. Мальчик был миловиден, ловок, боек, остер на слово и понятлив. В школе, в которую он был отдан, учителя не могли нахвалиться его успехами и примерным поведением, а Петр в свою очередь не шутя гордился отзывами учителей и любил чваниться перед товарищами, особенно когда его назначали старшим по классу. Годы уходили; Шумахеры, отец и мать, старели, сын их рос, развивался и в семнадцать лет прилежно слушал лекции в Копенгагенском университете. По единодушным отзывам профессоров Петр Шумахер обещал сделаться замечательным юристом. О нем было доложено королю Фридерику III, и крестный отец Петра исходатайствовал у короля милостивое пособие, благодаря которому Шумахер имел возможность посетить университеты Германии, Франции и Англии. Было время — отец и мать гордились своим детищем, теперь Петр гордился перед ними, как будто стыдясь своего происхождения. По его настоянию отец прекратил торговлю и отстал от многочисленных знакомых; старуха мать не смела разговаривать о сыне со своими приятельницами, и Петр готов был отдать несколько лет жизни, чтобы из метрических книг вычеркнули невыносимые для его самолюбия слова: «сын погребщика»… Поняли бедные отец с матерью, что Петр — отрезанный ломоть, что это сокол, высиженный курицей, и не место ему на домашнем нашесте. Находясь за границей, он писал родителям очень редко; вовсе забыть их не мог, когда же и вспоминал, то не без желания поскорее избавиться от родных, а с ними и от стыда за свое рождение в погребке. Старое поколение всегда уступчивее молодого, оно недолго преграждало путь молодому честолюбцу: мать умерла, отец спился с кругу и скоро за ней последовал. По возвращении в Копенгаген Петр поклонился их могилам и вздохнул так, как будто тяжкое бремя свалилось у него с сердца. Мать и отец уже не хвалились даровитым сыном, но соотичи Шумахера, удивляясь его успехам в науках, постоянно прибавляли, ради усугубления похвал: «И сын простого погребщика!» Эти слова для Шумахера были хуже всякой брани, и краска ложного стыда выступала у него на лице каждый раз, когда он их слышал.
Благодаря ходатайству многих влиятельных лиц, Петр Шумахер получил место библиотекаря при собственном кабинете короля Фридерика III. Часто беседуя с ним, государь не мог надивиться его глубокому уму и обширным познаниям. Полагаясь на них, он поручил Шумахеру редактировать новый свод законов (Lex regia) и за долговременные его труды по этой части произвел Петра Шумахера в статс-секретари и правители собственной королевской канцелярии. Пришла пора, и сыну погребщика стали кланяться именитейшие вельможи; через его руки проходили все просьбы на королевское имя, и Петр, сортируя их, умел при случае вымогать у просителей более или менее щедрые благостыни. Любостяжание было развито в нем наравне с честолюбием. Король, любя Шумахера и покровительствуя ему, говаривал, что «этого человека не надобно баловать почестями и наградами, не то вознесется так, что с ним после и не сладишь!». Эти слова король нередко повторял и принцу Христиану, будущему своему преемнику. Когда Фридерик III слег в постель, сраженный предсмертным недугом, Петр Шумахер находился при нем безотлучно, и все акты, касавшиеся престолонаследия и посмертных распоряжений, были диктованы ему умирающим. В числе прочих документов король вручил ему книгу, запечатанную в пакет, для передачи принцу Христиану и кроме того особенное рекомендательное письмо, в котором были исчислены все заслуги Шумахера с поручением его вниманию нового короля. Это происходило накануне кончины Фридерика III, т. е. 8 февраля 1670 года. День был ненастный; хлопья мокрого снега били в окна королевской опочивальни, порывистый ветер скрипел флюгерами на дымовых трубах дворцовой кровли, нагоняя тоску на слушателя. Но мысли Шумахера были далеко не тоскливы. У смертного одра своего короля и благодетеля временщик мысленно пробегал события всей своей жизни, и они, в виде фантасмагорических картин, отчетливо и в ярких красках являлись его воображению.
Двадцать пять лет тому назад он был отдан в школу. Отец, поручая мальчика вниманию старшего учителя, просил его быть не слишком строгим к маленькому Петру, уверяя, что он и не заслужит никогда строгого взыскания. Оставляя сына в школе и- уходя домой, старик Шумахер крепко его обнял, несколько раз поцеловал и благословил на начало учения, предрекая мальчику, в случае успехов, блестящую будущность.
Через десять лет Петр Шумахер, прощаясь с отцом и с матерью, на королевский счет отправился в чужие края. Ему несносно докучливы были их напутствия и пожелания успехов и благополучного возвращения; он сознавал, что между погребщиком Шумахером и им, Петром, расстояние неизмеримое. Какая-то таинственная сила влекла юношу далеко от родного очага, чадом которого он считал себя вправе гнушаться, как человек новой породы, преобразованный и просветленный наукой.
Через шесть лет он возвратился в Копенгаген, и первейшие ученые не постыдились подать ему руку; ему — сыну погребщика; с ним беседовал король, лестно отзываясь о его дарованиях; король доверил ему хранение своей библиотеки.
Затем, чем дальше, тем выше и выше подымался Петр Шумахер на лестнице служебной иерархии. Чины, отличия сыпались на него градом. Ему, сыну погребщика, король поручил составление свода законов, катехизиса гражданского благосостояния. Ему король вверил сокровеннейшие государственные тайны; его он избрал и своим душеприказчиком.
«Чтобы из погребка достигнуть королевского кабинета, — думал Шумахер, — надобно, кроме ума и дарований, иметь особенную счастливую звезду путеводительницу; надобно быть избранником, и нет сомнения— судьба готовит мне славную, блестящую будущность. Я молод. В тридцать пять лет я, после короля, первое лицо в государстве. В сорок лет я могу быть и…»
Тут временщик призадумался. В его воображении мелькнул образ человека, еще недавно управляющего судьбами Англии; человека, приязнью которого дорожили монархи первоклассных государств Европы. Он был сыном пивовара; я — сын виноторговца (мечтал Шумахер); он умел владеть шпагой; я умею владеть пером; он для Англии; был олицетворением закона, не пощадившего и короля; я — законодатель датского королевства, отесавший краеугольный камень его благоустройства. Чем же я, Петр Шумахер, ниже Оливера Кромвеля?
К этим фантазиям сын погребщика мог бы прибавить тот афоризм, что честолюбие имеет много общего с вином. То и другое полезно и необходимо человеку только в умеренном количестве. Только тогда оно его укрепляет, придает ему силы и энергии. Не ведая меры в вине, человек делается пьяницей; не ведая предела честолюбию, он точно так же может дойти до безумия и кончить либо тюрьмой, либо домом умалишенных. Именно в эту эпоху жизни Петра Шумахера им овладел запой честолюбия, и его мечты напоминали бред больного белой горячкой.
Вокруг постели умирающего короля, кроме Шумахера, группировались заслуженные сподвижники Фридерика III и некоторые из любимцев принца Христиана. Старое поколение, стоя лицом к лицу к новому, хмурилось; новое посматривало на него с задорной, кичливой улыбкой, будто вызывая на борьбу. Шумахер по годам своим принадлежал к среднему возрасту и потому занимал самую выгодную позицию между двумя враждующими сторонами. Старики были с ним благосклонны; молодежь обходилась с ним почтительно. Отстав от одних, государственный секретарь не приставал к другим, твердо решившись держаться на месте, не уступая ни шагу могущему явиться совместнику или сопернику.
Утром 9 февраля 1670 года король Фридерик III скончался, и все присутствующие во дворце приветствовали принца Христиана как законного короля и наследника его усопшего родителя. С бледным лицом, но твердой, величавой поступью Шумахер приблизился к Христиану и попросил его удостоить разговором с глазу на глаз… Оба удалились в кабинет покойного короля и беседовали наедине более часу. Книга и письма, врученные Христиану Шумахером, подобно талисманам, привязали короля к государственному секретарю. По выходе из кабинета последний едва удостоил поклоном придворных, склонивших перед ним головы, как пред самим государем. Счастливая звезда Шумахера засияла ярче прежнего: предоставив корону и скипетр Христиану V, государственный секретарь твердой рукой взял государственное кормило, и если сравнить государство с кораблем, то Христиан V был капитаном, а Шумахер опытным кормчим, в руках которого находилась жизнь капитана и всего экипажа. Как бы в подтверждение этого Шумахер при коронации поднес Христиану королевские регалии — венец, скипетр и державу и, к крайнему негодованию вельмож-завистников, занял у трона ближайшее место. Через несколько дней Петр Шумахер был пожалован в тайные советники, канцлеры королевства и возведен в графское достоинство с присоединением к нему фамилии Грейфенфельд. Здесь заметим, что баронское и графское достоинства' были учреждены в Дании Христианом V согласно предложению его канцлера.
Оставим на время счастливца на высоте его могущества и займемся личностью короля Христиана V. Он родился в 1646 году и в юных годах путешествовал по Англии, Германии и Франции. Последняя произвела на него особенно глубокое впечатление, и Христиан по возвращении на родину задумал преобразовать датский двор по образцу двора Людовика XIV. Роскошь в нарядах, напыщенность и стеснительный этикет сменили недавнюю простоту в образе жизни короля, а за ним и придворных. В то же время, желая открыть народу новые источники богатства, Христиан, согласно проекту графа Грейфенфельда, основал Индийскую компанию, подарив ей остров св. Фомы, купленный у Англии, и оживил торговлю с Гвинеей. Появление датского флага у берегов Африки и на Антильских островах не могло не возбудить зависти в Голландии и в Англии. Христиан V отклонил всякие распри с этими государствами, заключив с Голландией союз (1673), невзирая на происки французского посланника Терлона, от имени Людовика XIV предлагавшего датскому королю громадные субсидии за соблюдение нейтралитета. Зная, что граф Грейфенфельд имеет могучее влияние на короля, Людовик XIV предлагал временщику исходатайствовать ему у папы кардинальское достоинство… На это предложение граф отвечал презрительным отказом. В это время он был пожалован Христианом V в кавалеры ордена Слона и в великие канцлеры с титлом графа Тонсберг. Под гербами двух графств скрылась скромная вывеска виноторговца Шумахера, и это имя никто не осмеливался произносить под опасением опалы. Супруга Христиана V королева Шарлотта-Амалия, особенно благоволившая Грейфенфельду и подписывавшаяся в письмах к нему его «покорной служанкой», предложила ему породниться с королевской фамилией, женив его на Луизе-Шарлотте, принцессе Гольштейн-Аугустенбургской. На это предложение Грейфенфельд отвечал согласием, но в то же время принял все меры к расторжению этого сватовства. Сердце его было занято находившейся тогда при датском дворе принцессой Тарентской Шарлоттой-Амалией де ла Тремуйлль — красавицей, превосходно образованной и ревностной покровительницей протестантов.[45] Принцесса Луиза-Шарлотта, в качестве невесты графа Грейфенфельда, ехавшая в Копенгаген, возвратилась в отчий дом, отвечая формальным отказом своему именитому жениху, к его совершенному удовольствию. Существует предание, будто он сам, через доверенное лицо, безымянным письмом уведомил принцессу о своей любви к принцессе Тарентской. 1674 и 1675 годы Христиан V провел в войнах со шведами, предоставив управление королевством Грейфенфельду. Тогда-то дворянство почувствовало всю тяжесть железной руки временщика, начавшего разыгрывать роль полновластного государя. Было время, пред Грейфенфельдом сгибались, теперь перед ним дрожали. Неограниченное расположение королевы до некоторой степени охраняло канцлера от покушений врагов к его низвержению, но они надеялись тем вернее погубить его в мнении короля… Партия противников Грейфенфельда с каждым днем усиливалась, а он, подобно Гюизу, смеясь над их усилиями, повторял его же слова: «Не посмеют!» Действительно, они не посмели убить его кинжалом или ядом, но употребили для его гибели вернейшее оружие — клевету, соединяющую на своем языке, в нравственном смысле, яд с острием кинжала.
Христиан V возвратился в Копенгаген в начале 1676 года. Грейфенфельд с должным почтением приветствовал государя; доложив ему о положении внутренних государственных дел, представил несколько проектов касательно законодательства. Ссылаясь на усталость, король отвечал канцлеру, что до времени откладывает занятие делами и дает на несколько дней отдых Грейфенфельду. Эти слова сопровождались таким странным, суровым взглядом, что временщик возвратился домой в предчувствии чего-то недоброго. Здесь его встретил секретарь, раболепствуя перед ним более обыкновенного. Вечером к графу приехал один из советников уголовной палаты, человек, обязанный ему своим возвышением, и при входе в его кабинет поразил канцлера своим встревоженным видом. Заметно было, что у этого человека на душе есть какая-то тайна, которую он не решается или боится высказать.
— Вы больны? — спросил его граф.
— Нет, я здоров, — отвечал советник, — но меня привела к вам забота о вашем здоровье.
— Оно, благодаря Бога, в отличном состоянии.
— Теперь, граф; но что ожидает вас… Одни ли мы? — продолжал советник, понизив голос.
Вместо ответа Грейфенфельд заглянул за двери соседних комнат и, выслав из них слуг, возвратился к собеседнику.
— Оставьте загадки, — сказал он, взяв его за руку, — и говорите прямо: в чем дело?
— Злое, страшное, черное дело! — произнес советник задыхаясь. — Известно ли вам, что вчера у его величества барон Фальсберг провел более часу времени?
— Какая мне забота об этом глупце?
— От короля он отправился к Альсену, у которого собралось человек до тридцати…
— Пьяниц, каков он сам. Потом?
— Сегодня утром, до вашего прибытия к королю, его величество имел продолжительный разговор с графом Браге…
— Вероятно, этот шут чем-нибудь смешил его величество. Послушайте, — продолжал Грейфенфельд, улыбаясь, — не от вас первого я слышу какие-то таинственные предостережения, но и вам, мой любезный, отвечу то же, что говорю и говорил всем моим доброжелателям: вы ошибаетесь — кучу червяков принимаете за гнездо ядовитых змей… Что для меня эти Фальсберги, Браге, Альсены и им подобные гадины? Вот!
И Грейфенфельд шаркнул, как бы давя под ногой ничтожную гадину. Советник покачал головой, но промолчал.
— Вспомните, — продолжал Грейфенфельд, постепенно разгорячаясь и возвышая голос, — что я, граф Грейфенфельд Тонсберг, председатель верховного суда, великий канцлер королевства, правая рука его величества короля Христиана V. Моим трудам Дания обязана преобразованными законами; я обогатил народ, оживил торговлю, промышленность; примирил короля с другими государями, указал ему путь к прославлению датского орудия… Я вашим аристократам дал титла, которыми они чванятся… Не кто другой, как я, шесть лет был душой правительства. Что я нажил себе завистников и врагов, в том не сомневаюсь, но что бы они могли мне быть опасны или чем-нибудь повредить— это вздор!
— Граф, — произнес советник, когда Грейфенфельд окончил свою тираду, — вы весьма верно сравниваете ваших недоброжелателей с червями и гадами… Не упускайте же из виду при этом сравнении, что черви опаснее для коренастого, могучего дуба, нежели змеи. Змея дуба не подточит. Орден Слона, которым король достойно вознаградил ваши заслуги, должен напомнить вам, что слон, отважно вступающий в бой со львом, с тигром, с носорогом, боится мыши, которая ему действительно опасный враг!
— Прибавьте к этим сравнениям басню про льва и комара, — усмехнулся Грейфенфельд. — По вашему мнению, что же я должен делать? Попросить короля засадить моих завистников в крепость?
— Нет, граф.
— Отдать их под суд?
— Еще того менее. Если бы вы позволили говорить откровенно…
— Прошу, не только позволяю.
— Уезжайте в чужие края, покуда есть время.
— Как! — воскликнул граф, вскакивая с места, — мне, бежать? Да вы с ума сошли, мой любезный. Вы стращаете меня каким-то призраком, которого создало перепуганное воображение. Бежать без борьбы с врагами, которых я наверное одолею и разобью?
— А если нет? Прием, оказанный вам сегодня его величеством…
— Почему вы это знаете?
— Об этом знает весь двор. Король сам сказал графу Браге: «Двух Кольберов в Европе быть не может, и если во Франции настоящий, то у нас в Дании поддельный!» — «Иные люди, — подхватил Альсен, — напоминают поддельное вино…» Тут все засмеялись, а он продолжал: «Иной выскочка — издали граф, а рассмотришь попристальнее — башмачник» (Schuhmacher).
— И что же король? — прошептал Грейфенфельд.
— Смеялся всех громче.
— Посмеемся же и мы в свою очередь, когда пустые головы моих обидчиков падут на эшафот, — сказал граф, скрежеща зубами и садясь к письменному столу. Воцарилось глубокое молчание, нарушаемое только скрипом пера, которым Грейфенфельд писал какую-то бумагу коменданту копенгагенской цитадели. — Я докажу им, — сказал он, запечатывая пакет, — что из поддельного Кольбера может выйти настоящий Ришелье!
Он позвонил и с дежурным фельдъегерем послал пакет к коменданту. Советник расстался с графом часу во втором пополуночи. Грейфенфельд всю ночь не сомкнул глаз, тревожно расхаживая по кабинету. Его лицо и мысли яснели по мере наступления рассвета. Заговор олигархов против временщика, заговор, в котором принял участие сам король, явление не новое; но графу Грейфенфельду оно казалось невероятным, невозможным, и он был в полном убеждении, что его враги сами падут в ту яму, которую рыли ему. Ранним утром граф оделся в полный парадный мундир, украшенный орденами, накинул канцлерскую мантию и, взяв портфель, поехал во дворец.
Ночью, покуда он беседовал с советником, заговорщики тоже не спали, совещаясь о средствах к его скорейшему низложению. Наговоры и нашептывания королю сделали свое дело. На недавнего своего любимца Христиан V смотрел как на оскорбителя величества, хищника казны, первого своего злодея. Комендант, приверженец партии Грейфенфельда, получив от него предписание арестовать главнейших заговорщиков, не только не повиновался ему, но препроводил бумагу к королю. Это самоуправство канцлера окончательно его погубило. Не подозревая, что пьедестал его величия подкопан и подточен, Грейфенфельд ехал во дворец, заранее торжествуя свою победу над врагами. Но каково было его удивление и негодование, когда в приемной путь в королевские покои был ему прегражден часовыми. Канцлер повернулся к выходу, но и здесь был остановлен стражами.
— По повелению его величества! — отвечали ему на все расспросы. Граф, будто оглушенный громовым ударом, стоял поникнув головой, и в это время в приемную, из внутренних покоев, один за другим вышли его зложелатели. Шествие замыкал комендант. Следовавшая за ним сцена, напоминавшая басню о вороне в павлиньих перьях, была разыграна по желанию Христиана V.
— Позвольте ваш портфель! — сказал граф Браге, вынимая его из рук Грейфенфельда.
— Потрудитесь снять мантию! — произнес Фальсберг, снимая ее с плеч канцлера.
— Кстати, уж и орден, — добавил Альсен с усмешкой. — Носить слона на плечах — вам не под силу.
Грейфенфельд остался в одном мундире, и тогда подошел к нему комендант, требуя, чтобы ему он отдал шпагу. Канцлер повиновался, но гордо подняв голову и тряхнув ею, чтобы отбросить назад букли алонжевого парика, он громко сказал:
— Каждый из нас исполняет свой долг: я повинуюсь моему государю, а вы разыгрываете роли палачей, снимая с меня знаки отличия. Каждому свое… Только помните, господа, что в Дании есть суд, есть законы, дающие каждому человеку возможность оправдаться. Закон возвратит мне все то, чего я теперь лишаюсь, благодаря произволу и грубому насилию!
Он опять сделал несколько шагов к выходу, но комендант загородил ему дорогу.
— Следуйте за мной! — сказал он графу, приглашая его выйти из приемной боковыми дверьми, выходившими во двор, где находилась гауптвахта. Через полчаса Грейфенфельд находился в крепости. К его дому была приставлена стража; на движимое имущество был наложен арест; все бумаги были захвачены и препровождены в следственную комиссию. Между ними найдены были: облигации лондонского и амстердамского банков на сумму свыше десяти миллионов риксдалеров; несколько собственноручных писем королевы; тетради дневников Грейфенфельда, в которых канцлер весьма дерзко отзывался о короле и его супруге. Следственная комиссия, назначенная для суда над Грейфенфельдом, составлена была из двадцати трех человек. Допросы начались.
Опытный юрист, бывший редактор свода государственных законов, защищался как нельзя лучше, и каждое заседание суда можно было назвать торжеством Грейфенфельда. С редким красноречием и достоинством он отражал возводимые на него обвинения, защищаясь, будто броней, статьями закона и доводами здравого смысла. Если бы выше закона в Дании не стояла тогда воля короля, Грейфенфельд, без сомнения, был бы оправдан, но гибель его была предрешена королем, и суд приговорил его к смертной казни, как оскорбителя величества и лихоимца.
Грейфенфельд выслушал свой приговор с спокойствием правого человека. Может быть, он надеялся на ходатайство королевы или на внимание короля к прежним его заслугам. В день казни Грейфенфельд, преодолевая нервную дрожь, пробежавшую по его телу, бодро вышел из темницы и сопровождаемый пастором сел в карету, в которой был привезен к подножию эшафота. Взойдя на него, он окинул глазами обширную площадь, будто вымощенную головами зрителей; кровли и окна домов были унизаны любопытными.
— Если бы я возвел на эшафот двух или трех моих завистников, — сказал он пастору, — я бы не был здесь… не сложил бы моей головы на плахе.
Палач, завязав ему глаза и подводя его к плахе, велел стать на колени и склонить голову. Дневной свет сокрылся от глаз несчастного, кровь застыла в жилах. Слух его, необыкновенно напряженный в эту минуту, явственно передавал ему ропот и гул народных волн, теснившихся вокруг эшафота; отдаленный звон колокола и бряцанье меча, передаваемого палачу его помощником… Вот скрипнули доски эшафотного помоста, и этот звук как будто поглотил все прочие. Воцарилась могильная тишина, и кровь застыла в жилах Грейфенфельда, дыхание замерло в его груди, и не живым голосом, но мысленно он произносил имя Божие. Если бы глаза его не были так плотно завязаны, он мог бы, сквозь щель между виском И повязкой, видеть, как палач размахивал мечом над его головой…
— Милость! милость!! — загудело на площади, и палач, бросив меч на эшафот, положил тяжелую руку на плечо Грейфенфельда. Повязку с его глаз сняли, приподняли его с колен. На лестницу эшафота всходил посланный из дворца, высоко поднимая над головой бумагу с королевской подписью. Головы всех присутствующих обнажились, и барабанная дробь стражи, окаймлявшей эшафот, подала знак к молчанию.
— Его величество Христиан V, король Дании и Норвегии, дарует жизнь Петру Шумахеру, — произнес посланный громким голосом, — и заменяет смертную казнь пожизненным заточением!
— Эта милость для меня хуже самой смерти! — воскликнул временщик, шатаясь и падая на руки палача.
В обмороке он был отнесен в карету, умчавшую его обратно в крепость. Площадь пустела; народ расходился, восхваляя доброту короля.
— Бывший канцлер, — говорили многие, — выдержал размах меча над своей головой, а от пощады не мог устоять на ногах.
— Потому и не устоял, — объясняли другие, — что прежнее имя Шумахера для него самое лютое наказание. Заживо обратился в прах и в прежнее ничтожество!
Очнувшись в темнице, бывший Грейфенфельд — теперь Петр Шумахер, выдержал сильный нервный припадок, по миновению которого он просил у коменданта, может ли он написать просьбу королю, и на утвердительный ответ тотчас же написал Христиану V следующее послание:
«Петр Шумахер, благословляя ваше величество за оказанную ему милость, умоляет вас дозволить ему поступить в ряды ваших воинов простым солдатом, чтобы отдать за вас жизнь, в случае надобности, или ценой своей крови воротить прежнее свое звание и права, которых он лишился».
«Последний из моих солдат, — отвечал король коменданту по прочтении письма, — не заслуживает стыда стоять рядом с Шумахером. Так и скажите ему».
С 1676 по 1680 год бывший канцлер просидел в копенгагенской крепости; отсюда его перевезли в крепость Дункгольм, близ Дронтгейма (в Норвегии), и с этого времени о нем забыли. Занятый войнами, Христиан V и не имел досуга вспомнить о несчастном узнике. Союзный датско-голландский флот под командой адмиралов Юэля и Тромпа, отняв у шведов остров Готланд, разбили их флот у берегов Скании. Вслед за тем король овладел Христианштадтом и, уступая требованиям Людовика XIV, заключил мир со Швецией — в Фонтенбло (2-го) и в Лунде (4 сентября 1679 года). После того он с флотом занял устья Эльбы и блокировал Гамбург, отступив от него тогда, когда город уплатил ему 200 000 ефимков контрибуции. В 1682 году он овладел Готторпом; в 1686-м — по случаю смут в Гамбурге — занял его своими войсками. По прекращении военных действий, возвратясь в свою столицу, Христиан V занялся пересмотром законов и редактировал новое их издание под именем Кодекса Христиана V, бывшего во всей силе в Дании до 1849 года. Он же составил новую литургию для норвежской церкви и ввел в своем королевстве единообразные меры и весы… По всем этим трудам для блага народного Христиан V мог бы найти деятельного помощника в лице Петра Шумахера; но несчастный по-прежнему томился в заточении, бесплодно дряхлея и хилея в нем, подобно Христиану II. Годы уходили за годами, и двадцать два года истекли со дня заключения Петра Шумахера. Некоторые из его злодеев уже умерли, другие состарились; с годами уходилась в них и злоба на временщика, заживо похороненного по их милости. В 1698 году к коменданту крепости Мункгольм явился посланный от короля с приказанием немедленно освободить арестанта Петра Шумахера. Эту радостную весть принесли несчастному в ту минуту, когда он играл в шахматы с одним из сторожей. Отвесив глубокий поклон вестник свободы, Шумахер не высказал ни удовольствия, ни удивления.
— Я пережил это желание, — сказал он коменданту, — и свыкся с ожиданием иной свободы, которой уже не лишит меня ни один король в мире. Эта свобода — смерть! Двадцать два года тому назад король изрек мне милость, заживо приговорив меня к могиле, — в ту минуту, когда голова моя лежала на плахе… Теперь его величество жалует мне свободу, когда я стою одной ногой в гробу. Согласитесь, что Христиан V очень тороплив на наказания и медлен на прощения. Двадцать два года тюрьмы, мои морщины и седые волосы дают мне право сказать, что из нас обоих теперь мне пришла очередь прощать королю, и я ему прощаю.
После нескольких месяцев тяжкой, изнурительной болезни Петр Шумахер скончался 11 мая 1699 года, в твердом уповании, что есть царство правды, где нет временщиков и где каждому королю и нищему воздастся по делам его.
Король Христиан V пережил его тремя месяцами. В августе того же 1699 года он нечаянно ранил себя на охоте и вследствие раны скончался 25 августа, завещая престол сыну своему, Фридерику IV.
Упоминая об отличиях, снисканных Грейфенфельдом от иностранных государей, когда он находился на апогее своего могущества, мы позабыли сказать, что император австрийский Леопольд I пожаловал его в имперские графы, а курфюрст Бранденбургский предлагал ему, в виде плена, остров Рюген, с графским титулом.
Сильные и могучие державы при своем развитии и разрушении напоминают законы геологические: из песчинки вырастают громадные скалы, впоследствии времени рассыпающиеся на песчинки.
В XIV веке юго-восточные берега Балтийского моря были покорены магистрами Немецкого ордена, с мечом в руке распространявшими в этих краях христианство. Жители Пруссии, угнетенные меченосцами, прибегнули под покровительство королей польских. После долгих войн поработители несчастной страны разделили ее на две части: одну присоединили к Польше, другую отдали меченосцам. В 1525 году магистр Альбрехт Бранденбургский объявил ее независимой и возвел на достоинство великого герцогства.
При Фридрихе Вильгельме (1640–1688), из дома Гогенцоллерн, Пруссия явилась могущественным курфюршеством, хотя зависимым от Австрии, но настолько сильным, чтобы бороться с Францией и Швецией.
Сын Фридриха Вильгельма — Фридрих III—10 января 1701 года венчался в Кенигсберге короною королевской. Внук его Фридрих II Великий С1740—1786), выдержав мужественную борьбу со всей Европой, доказал ей, что новое королевство в состоянии защитить свои права от всяких насилий со стороны одряхлевшей Австрийской империи… Затем, с 1786 по 1815 год, прусское королевство после ожесточенных войн с Францией, порабощенное ею, подобное всей Европе, испило до дна чашу унижения. Разоренная, истощенная войной, Пруссия с 1815 года опять начала крепнуть, усиливаться, и в 1870 году, отомстив Франции за позор, нанесенный своему королевству, смирив Австрию и присоединив к своим владениям несколько германских герцогств, Вильгельм1 короновался венцом императора Германского, и в настоящее время первое место, после России, в среде европейских государств, бесспорно принадлежит новой германской империи, в течение ста семидесяти лет возникшей из курфюршества, подчиненного Австрии… Песчинка превратилась в незыблемую, гранитную скалу; слабый росток, насажденный Фридрихом Вильгельмом, политый кровью битвы семилетней войны, разросся мощным дубом, горделиво вознесшимся раскидистой вершиной, на которой гнездится мощный орел, заклевавший орла второй французской империи. В семь месяцев Вильгельм I совершил то, что Фридрих II совершил в течение семи лет. Потомство решит, которому из двух, первому или второму, отдать пальма-преимущества, но мы, современники, удивляясь успехам Пруссии, только воздаем должное должному.
Оставив, однако, наше время, возвратимся к временам давно минувшим, когда прусский орел был едва оперившимся птенцом, а государь Пруссии еще именовался курфюрстом Бранденбургским.
Фридрих III, сын курфюрста Фридриха Вильгельма и супруги его Луизы-Генриэтты, принцессы Оранской, родился в Берлине в 1657 году. Неосторожность кормилицы, уронившей младенца, была причиной физических недостатков его (он был очень малого роста и горбат); но в то же время, может быть, способствовала раннему умственному его развитию, так как природа почти всегда, отнимая у человека его внешние качества, вознаграждает внутренними: ум и добродетель — красота людей безобразных. Фраза: «лицо есть зеркало души», выдуманная каким-нибудь влюбленным, положительно не имеет смысла. Чтобы соединять с красотой внешней соответствующие ей душевные качества, для этого надобно быть избранным из нескольких десятков тысяч. Подобные исключительные явления человеческой природы точно так же вне ее законов, как явление метеоров вне законов космических.
Условиями политическими поставленный в зависимость от многих первостепенных держав, Фридрих III был невольным союзником Голландии и Австрии. Во время войны Вильгельма Оранского с Англией и Францией он помогал ему, дав штатгальтеру маршала Шомберга и отняв у французов на Рейне Кейзерсверт и Бон. По требованию Леопольда I, императора австрийского, 10 000 прусского войска отправлено было в Венгрию против турок. Борьба с Людовиком XIV, в которую был вовлечен Фридрих III, была ему тем неприятнее, что в душе он питал особенную слабость к французскому королю и, подобно Христиану V, королю датскому, организовал свой двор по образу версальскому. В 1698 году курфюрст виделся с Вильгельмом III, королем английским. Высокомерие последнего было до того непомерно, что он не пригласил сесть своего собеседника. Глубоко оскорбленный этим обхождением, Фридрих III сказал приближенным:
— Он не предложил мне стула; пусть же сам на себя пеняет, если я сяду на королевский трон'
И с этой минуты желание возвести Пруссию на степень королевства сделалось неотразимой мыслью курфюрста Фридриха. Из недавнего союзника короля английского он сделался его непримиримым врагом и самым преданным другом Людовика XIV. Ходатайство французского кабинета у императора австрийского не могло не быть уважено, и Леопольд I, видимо, склонялся на признание курфюрства Бранденбургского королевством Прусским. Именно в эту достопамятную эпоху жизни Фридриха III случилось событие, о котором порасскажем тем охотнее, что оно мало известно даже лицам, хорошо знакомым с историей Бранденбургского дома.
В конце сентября 1699 года прибыл в Потсдам и остановился в лучшей гостинице городка молодой итальянец Антонио Беллуна. Весь его багаж состоял из небольшого чемодана, но, судя по одежде и расточительности, путешественник был человеком богатым. Свободно объясняясь на немецком языке, Антонио на другой же день своего приезда рассказал трактирщику, что он домашний секретарь и правая рука его сиятельства графа Каэтани и прибыл в Потсдам для найма квартиры своему патрону.
— Вероятно, имя графа вам известно? — спросил Антонио в заключение.
— Извините, — отвечал трактирщик, — но это имя я впервые слышу.
— После этого, — усмехнулся Антонио, — ваш город можно назвать захолустьем!
— Может быть, ваш граф пользуется громкой известностью в Италии, — отвечал трактирщик, задетый за живое, — но у нас, в Пруссии, о нем до сих пор никто ничего не слыхал. Он военный?
— А, так, по-вашему, только солдаты могут пользоваться знаменитостью? Нет, граф никогда не был военным.
— Или он прославился на дипломатическом поприще?
— Нет. Радуюсь, что могу просвятить вас. Мой покровитель, граф Каэтани, один из знаменитейших ученых нашего времени; несколько лет он провел в путешествиях по Востоку, был в Абиссинии, в Египте, в Палестине; посещал алмазные копи Голконды, золотые рудники Малакки, жемчужные ловли Цейлона, была в Перу, в Мехике и Бразилии!
Трактирщик, хотя и не очень сведущий в географии, невольно преклонился при этом перечне стран Старого и Нового Света.
— Граф был и в Китае, и в Татарии, и в Московии… Беседовал с тамошним царем, который подарил ему свою шубу ценой в три тысячи червонных. Цена громадная для человека необыкновенного; но не для графа, который сам чуть ли не богаче великого Могола!
Последняя фраза своей напыщенностью чуть не рассмешила трактирщика, и он, закусив губу, флегматически промолчал, одобрительно кивнув головой.
— Чем же, собственно, прославился граф, — спросил он немного погодя, — ученостью или богатством?
— Тем и другим: первая доставила ему второе. В вашу землю он придет затем, чтобы изучить месторождение янтаря.
— Да, у нас янтаря довольно, — с гордостью сказал трактирщик.
— Кроме того, граф намерен познакомиться со здешними учеными и, если они хотят, поделиться с ними своими обширными познаниями.
— Они у нас и так довольно чего знают! Антонио презрительно усмехнулся.
— Да, — проворчал он, — столько же они смыслят в науках, сколько слепы в красках.
— Ого! — воскликнул его собеседник, высоко подняв брови. — Так ваш граф умнее нашего Лейбница?
— Если не умнее, так ученее.
— Ну, это вы пустое говорите! Знаете ли вы, что с Лейбницем беседуют, как я с вами, сам курфюрст и его супруга?
— Они будут беседовать и с графом, это вы сами увидите.
— Это не так легко, государь мой!
— Для графа ничего нет невозможного.
Дня через два жена трактирщика сообщила своей соседке о скормом прибытии в Потсдам какого-то знаменитого графа Каэтани, с которым дружны короли и государи всего света. Стараниями кумушек-вестовщиц эта молва разнеслась по всему городу. Одни недоумевали, другие смеялись, третьи верили. Начальник гарнизона, полковник, сподвижник покойного Фридриха Вильгельма под Фербелином, нахмурил брови и проворчал:
— Не мешало бы унять дерзкого враля!
Дня через два Антонио Беллуна был приглашен к полковнику, у которого он встретил и бургомистра города Потсдама.
— По долгу службы, — начал последний, устремляя на Антонио испытывающий взгляд, — мы обязаны наблюдать за спокойствием города во всех тех случаях, когда оно нарушается вздорными и нелепыми слухами, Бог весть с какой целью распространяемыми.
— Я вас не понимаю! — спокойно отвечал Антонио.
— Позвольте узнать, с какими умыслами вы пускаете в ход…
— Нелепые сказки, — подхватил полковник.
— Какие сказки?
— Про вашего господина графа. Как вы смеете говорить, что его светлость, наш всемилостивейший курфюрст удостоит его своей благосклонностью?
— Если он «всемилостивейший», почему же ему и не удостоить графа своим вниманием? Он покровитель ученых, благодетель своих подданных…
— Это мы очень хорошо знаем, — перебил полковник, — но чем ваш граф может заслужить его милость? Ученых у нас и своих довольно. Два года тому назад целую академию основали…
— А четыре года назад, — перебил бургомистр, — в Галле основали университет!
— Все это доказывает только, что его светлость любит науки и ученых.
— Мы отклонились от главного предмета нашего разговора, — сказал полковник. — Мы пригласили вас сюда не для похвал его светлости, который в них не нуждается, а затем, чтобы попросить вас сказок не рассказывать. Какую шубу московский царь вашему графу подарил?
— Не царь московский, а император китайский. Это правда.
— И что у графа целые мешки бриллиантов?
— Это вздор. О мешках с бриллиантами я не говорил, а что у графини бриллиантов наберется на несколько сот тысяч — это верно!
Полковник и бургомистр переглянулись.
— Так у вашего графа свои золотые рудники?
— Именно.
— Далеко? В Китае, в Индии или в Америке?
— Нет, у него в кармане.
— А-а, — усмехнулся бургомистр, — он обладает кошельком Фортуната… философским камнем, может быть?
Антонио утвердительно кивнул головой.
— Чтобы вы удостоверились в истине моих слов, — сказал он, вынимая из кармана коробочку из слоновой кости, — позвольте подарить вам, от имени его сиятельства, два кусочка этого металла.
И Антонио положил на стол два кусочка золота величиной в маковую головку. Бургомистр и полковник, под обаянием притягательной силы золота, бросились к столу.
— Золото?! — воскликнули они.
— Нет, медь! — презрительно улыбнулся Антонио. — Покажите золотых дел мастеру, что он вам скажет? Потрудитесь послать за ним сейчас же!
На лицах полковника и бургомистра выразились и удивление, и ласка, и радость.
— Слыхал я об адептах, — сказал полковник, — но признаюсь, не верил в возможность делать золото! Будь сказано не в обиду вашему графу, но все алхимики до сих пор оказывались пройдохами и обманщиками!
— Извините, не все. Пятнадцать лет тому назад Сендивогий в присутствии императора Фердинанда III превратил в золото несколько фунтов свинца…
— А Швецер обманул саксонского курфюрста.
— Мало ли было обманщиков! Но этих огнепачкателей не следует смешивать с настоящими адептами. Одно дело — золото, другое— томпак. Бывали, например, штукари, чеканившие из золота монеты клеймом медных монет, потом закрашивали их под цвет меди и, опуская в кислоту, будто бы превращали их в золото… тоже делали и с гвоздями, и с свинцовыми пулями, но это мошенничество, и за подобные штуки следовало бы таких штукарей на виселицу…
Явился ювелир. Не говоря ему, что перед ним куски искусственного золота, полковник попросил испытать подаренные ему и бургомистру куски металла. Ювелир, свесив их, попробовал па камне и крепкой водкой и произнес:
— Чистейшее золото! В обоих кусках 18 1/2 унции, стоимостью до 140 талеров… Если вам угодно продать их мне, я сию минуту отсчитаю вам эту сумму…
— Нет, нет! — воскликнули бургомистр и полковник, хватаясь за куски.
— Позвольте подарить вам небольшую крупинку! — любезно сказал Антонио, подавая ювелиру кусок золота с горошину величиной.
Ювелир, рассыпаясь в благодарностях, обомлел от восторга и по знаку бургомистра вышел.
— Прекрасно! — сказал полковник. — За подарок благодарим, но чем вы можете доказать, что это золото работы вашего графа?
— Еще проще, — язвительно возразил Антонио, — скажите, чтобы я сказал вам, из какого металла оно добыто и какие составы входят в приготовление философского камня… Вы уже слишком многого хотите!
Полковник покраснел.
— Виноват… — пробормотал он, — но сомневаться извинительно, когда речь идет о чудесах…
— Чудес тут никаких нет, я только хотел доказать вам, что шарлатанством и истинным адептом такая же разница, как между артистом и ярмарочным фигляром. Вы убедились?
— Убедились, что вы дали нам по кусочку золота…
— Сделанного графом Каэтани. Затем можете, когда он сюда придет, и лично с ним познакомиться.
— Скоро он намерен приехать?
— Недели через две. По его поручению я приискиваю ему квартиру.
— Если его сиятельству угодно сделать мне честь, — сказал бургомистр, — я с радостью предложу ему помещение у меня в доме.
— А я, — сказал полковник, — готов вам содействовать в доставлении его сиятельству всевозможных удобств.
— Весьма вам благодарен, господа! — покровительственным тоном отвечал Антонио.
Когда он уходил, полковник и бургомистр проводили его до сеней, напрашиваясь на продолжение приятного знакомства.
Прошло три недели.
В Берлине у профессора химии Галле сидело в гостях несколько ученых собратьев и вели шумную, оживленную беседу. Речь шла об алхимии, по поводу письма, полученного из Потсдама одним из собеседников и извещавшего о прибытии в этот город графа Каэтани. Народ толпился на улицах (писал очевидец) и приветствовал графа восторженными кликами.
— Шарлатан! Скоморох, — говорил доктор Вагнер.
— А если?.. — перебил его адъюнкт Герман.
— Никакого если быть не может! Вздор, обман, плутни.
— Как вы думаете, господин Галле?
— Не берусь судить apriori, почтеннейший collega! Письмо ювелира Розенкнехта и присланная им крупинка золота доказывают…
— Ничего не доказывают!
— Respicimus finem, господин Вагнер. Колумб говорил о существовании Америки — ему также не верили…
— Но можно ли сравнивать Колумба с каким-то итальянским бродягой?
— Ваши отзывы об этом графе — предубеждение или только suppositio, более или менее неосновательное. Положа руку на сердце, разве вы не занимались опытами металлической трансмутации?
— Каюсь! Тратил время и деньги.
— Неуспех одного не есть еще порука за неуспех другого. Да вы-то, господин Галле, тоже работали над философским камнем?
— Не скрываю. Мне не удалось, может быть, удалось графу. Мы с вами не так ставим вопрос. Речь о том: допускаете ли вы или нет возможность превращать металлы?
— Допускаю!
— Возможно оно?
— Вероятно… Только не какому-нибудь графу Каэтани.
— Nomina sunt odiosa? Почему же Каэтани не может быть адептом?
— Потому что итальянец не способен быть истинным ученым!
— Absurdum! Галилей, Торичелли, Альдровандус, Маттиоли, Гини… — вмешался Герман, считая по пальцам.
— Из-за чего мы спорим? — перебил профессор Хемнитц. — Чтобы судить—надобно видеть; чтобы видеть — надобно побывать в Потсдаме, и я непременно поеду на этих же днях; поеду инкогнито…
— И я с вами! — сказал Галле.
— Едва ли это к чему-нибудь приведет, — заметил Герман. — Настоящие адепты скрытны, а вы, как истинные ученые, недовольно вкрадчивы. Но если Каэтани действительно обладает философским камнем… Боже мой, какая тогда слава нашему веку!
Прошли два месяца. В ноябре того же 1698 года до сведения курфюрста Фридриха III дошло известие о том, что в Потсдаме проживает итальянский граф, умеющий делать золото. Именно в это время в его голове возник исполинский план возвести Пруссию на степень королевства… Деньги были нужны, а казна была истощена. Войти первому в сношения с иностранцем — этому препятствовало самолюбие курфюрста; ждать авансов со стороны алхимика не хватало терпения. Тем же самым профессорам: Галле и Герману курфюрст поручил, в качестве соглядатаев, посетить графа Каэтани, вызвать его на опыт и о последующем донести.[46]
В Потсдаме граф занимал целый дом. Когда Антонио доложил ему о приезде ученых, он попросил их прямо в свою лабораторию. С первого взгляда на графа гости почувствовали невольное отвращение. Графу Каэтани было под пятьдесят лет. Он был небольшого роста, кривоногий, смуглый лицом, со взглядом исподлобья. Его манеры и разговор резко противоречили его титулу. Стены лаборатории были увешаны ружьями, пистолетами, кинжалами и скорее походили на берлогу разбойника, нежели на жилище ученого. Галле и Герман отрекомендовались; сказали несколько комплиментов, на которые граф отвечал полуулыбкой.
— Труд и терпение, — сказал он, — вот главные мои помощники. В алхимии не участвуют ни духи, ни гномы… Все это глупости… Писали дураки, будто золото или серебро можно делать только из ртути… или, по-ученому, из меркурия!
— Стало быть, вы его фиксируете? — спросил Галле.
— Стало быть, фиксирую, а иначе из ртути ничего не сделаешь… ведь она бегает! — добавил граф с глупой улыбкой. — Вы пошлите взять в лавке бутылку ртути, а остальное уже мое дело. Эй, Антонио! — крикнул он своему секретарю, — разведи огонь в камине.
Секретарь его сиятельства, как видно, исправлял при нем и должность истопника. Огонь запылал в камине.
— У меня, — продолжал граф, — как видите, нет ни атаноров, ни плавильной печи. Тут вся штука в порошке. Белый для серебра, а красный для золота (он показал присутствовавшим две коробки, наполненные блестящими порошками — белым и красным).
Принесли ртуть. Вывалив ее в тигель и поставив его на уголья, граф принялся раздувать их; когда же ртуть начала нагреваться и разбрызгиваться, он всыпал в тигель большую щепотку белого порошка. Ртуть закипела, струя белых паров взвилась в трубу камина, а граф, захватив тигель клещами, вылил ртуть в чашу с водой.
— И готово! — сказал он с усмешкой пирожника, испекшего пирожок или оладью. — Теперь вместо ртути — серебро.
Действительно, на дне судна лежал сплавок серебра.
— Как хотите пробуйте — настоящий! — сказал граф, самодовольно подбочениваясь.
Галле и Герман не верили глазам.
— Но это чудо! — воскликнул первый.
— Что это за порошок? — неосторожно произнес второй. Искривив рот в глупую улыбку, граф показал ему нос:
— Так я и сказал! Дурака нашли. Вы вот ежели люди ученые, дойдите сами своим умом, а не загребайте жар чужими руками. Это серебро вы свезите от меня курфюрсту и скажите все, что видели. Я этой дряни… серебра т. е., могу ему наделать хоть на миллион талеров.
Галле и Герман переглянулись.
— А после обеда, — сказал граф, — я вам сплавлю кусок золота. Поменьше этого будет, но для опыта и того довольно. Я одному королю в три минуты смастерил слиток в пять фунтов. Помнишь, Антонио?
— Помню, — отвечал секретарь. — Он вам за это орден пожаловал.
— Ну, орденов-то у меня и так много! — усмехнулся Каэтани. — Да наша фамилия и без всяких орденов знаменита. Мой предок был другом и приятелем Годфрида Бульонского; они вместе Иерусалим, брали.
— Вы, говорят, много путешествовали? — спросил Галле.
— Да, почти весь белый свет объехал. Разные естественные науки изучал. Без них нельзя! Материалы тоже собирал для порошков, а в их состав входят все произведения царств природы. Всяких зверей надобно в золу пережигать и из золы извлекать соль… Трудная работа! У кого нет терпения, тот уж за нее лучше и не берись. Однако, Антонио, — сказал граф секретарю, — пойди к моей супруге и спроси, угодно ли ей принять господ ученых.
Антонио ушел и через несколько минут доложил, что графиня принимает. (|7
Граф привел гостей на ее половину. Судя по наряду графини, можно было заключить, что она ждала гостей. Еще молодая и довольно красивая женщина, она была одета в малиновое бархатное платье, на ее шее сверкало алмазное ожерелье, на руках и на пальцах сияли браслеты и перстни. О каждой драгоценности граф рассказал с самодовольствием бедняка, не то получившего их в наследство, не то выигравшего их в лотерею. Сама графиня любовалась ими, будто недавними подарками. Герман завел с ней разговор о чужих краях. Коротко знакомая с Северной Италией, графиня говорила о Франции и Швейцарии как человек, которому эти страны известны из чужих рассказов. Впрочем, разговор шел через посредство переводчика в лице расторопного Антонио: гости спрашивали и отвечали по-немецки, графиня по-итальянски. Часа через полтора пошли в столовую. Здесь гостей поразила странная смесь богатства с неряшеством и роскоши с убожеством. Тарелки и блюда были разнокалиберные — дорогие фарфоровые и простые фаянсовые; изящной работы золотые бокалы стояли рядом с простыми стеклянными стаканами.
— Я все еще живу по-походному, — объяснил граф, — обзаводиться хозяйством не вижу надобности.
— Привычка путешествовать… — подсказал Герман.
— Именно так. Терпеть не могу долго оставаться на одном месте. Мои книги и рукописи до сих пор еще лежат в ящиках. Не откупоривал.
— Как вам нравиться здешний городок?
— Беден и скучен. Берлин лучше?
— Нельзя и сравнивать. В последнее время он особенно украсился многими новыми зданиями. Но, граф, позвольте поговорить с вами о предмете более интересном. Кто был вашим учителем в великой науке златоделия?
— Природа и собственный опыт.
— Но, чтобы изучить, необходимо было иметь запас предварительных сведений. Откуда вы их почерпнули?
— Из книг. Разных ученых читал, итальянских и иностранных. Вы арабский язык знаете?
— Нет, граф.
— Я больше по арабским рукописям занимался. Иное что вычитал из египетских иероглифов.
— Вы их разбираете?
— Да, немножко умею… Однако, — заключил граф, — обед наш кончен. Хотите, пойдемте ко мне в лабораторию? Я обещал показать вам еще один опыт.
Галле и Герман, поклонясь графине, последовали за графом. Он опять разжег камин и поставил на уголья небольшой тигель, наполненный ртутью, на этот раз вместо белого порошка он всыпал красный, и. ртуть, вылитая из тигля, превратилась в небольшой сплавок золота. На этот раз удивлению зрителей не было предела!
— Пожалуй, и это свезите курфюрсту, — сказал граф небрежно, — и уверьте его светлость, что я не из числа жалких морочил, унижающих достоинство истинных ученых. Что видели, то и скажите!
Дня через два ученые представились курфюрсту и, сообщив ему о виденных ими чудесах, поднесли оба слитка работы графа Каэтани.
— Вам верю, — сказал Фридрих III, — но не верю глазам! Непостижимо!..
Слава графа Каэтани росла не по дням, а по часам.
В январе 1700 года он имел честь быть представленным курфюрсту, принявшему его необыкновенно благосклонно и в короткое время привязавшемуся к графу всей душой. Та чарующая сила, которая сблизила курфюрста с итальянцем, заключалась не в уме, не в даровании последнего; силу эту называют златолюбием, а эта страсть способна привязать человека к человеку сильнее всякой любви и дружбы. Фаворитки и временщики, предававшие себя высоким своим покровителям и покровительницам, пользовались их щедротами и обирали их более или менее без зазрения совести. Курфюрст Фридрих III и граф Каэтани поменялись ролями; первый ласкал адепта, рассчитывая на его щедроты. Каэтани понял, чего от него добивается курфюрст, и не замедлил воспользоваться обстоятельствами. Получив квартиру во дворце, чествуемый придворными, он не замедлил зазнаться и обходиться со всеми его знавшими с обидным высокомерием. Ученая братия хмурилась, ворчала; втихомолку бранила шарлатана, но вслух превозносила его познания и преклонялась перед ним чуть ли не до земли.
Весной того же 1700 года по повелению курфюрста в одной из комнат нижнего этажа его дворца начались переделки и поправки. Перестилали пол, перекладывали стены, ставили огромную печь особенного устройства по рисунку графа Каэтани. Работами распоряжался Антонио Беллуна, страшно умничавший и покрикивавший на рабочих; курфюрст изредка и сам заходил посмотреть на работы и с удовольствием потирал руки по мере их приближения к концу. Месяца два граф Каэтани не приступал к алхимическим занятиям, чтобы дать время смазке печи обсохнуть, а в августе перебрался в это помещение. На устройство лаборатории курфюрст пожертвовал несколько тысяч талеров, но не обратил внимание на эту издержку, в твердой уверенности, что она возвратится сторицею. За ней, однако же, последовала другая, значительнейшая. Каэтани объявил курфюрсту, что ему необходимо запастись материалами для златоделия, а на материалы потребны деньги. По смете, составленной алхимиком, на путевые издержки Антонио и на покупки потребно было не менее 10 000 талеров. Можно ли было задумываться над подобной безделицей, когда дело шло о миллионах? И 10 000 были беспрекословно вручены графу Каэтани. Антонио уехал и месяца через три возвратился с всевозможными материалами, купленными чуть не за тридесять земель. Работы начались.
Несмотря на убедительные просьбы Галле присутствовать во время алхимических занятий Каэтани, хоть в качестве истопника, — ему было отказано; кроме Антонио, граф Каэтани в иных помощниках не нуждался и даже курфюрста встречал не совсем любезно, когда тот заходил в лабораторию. С утра и до ночи, а иногда и ночью яркий огонь пылал в печи, и там плавились в тиглях разные металлы, пережигали кости животных, растения, дерева. Три месяца продолжалась эта работа, наконец, в одно прекрасное октябрьское утро граф Каэтани доложил курфюрсту, что им добыто белого и красного порошка в количестве, достаточном для превращения пяти фунтов свинца в чистое золото.
— Угодно вашей светлости собственноручно произвести опыт? — спросил при этом Каэтани.
— Желал бы, любезный граф!
— Ваша воля для меня закон; но я не желал бы, чтобы, кроме вашей светлости, еще кто-нибудь присутствовал.
— Даже курфюрстина?
— О, ее светлость может посетить нашу лабораторию, но кроме ее…
— С ней неразлучна ее любимая фрейлина девица Глокнер.
— Но, кроме девицы Глокнер, я не желал бы иметь еще свидетелей нашего опыта.
Курфюрст нахмурился.
— Любезный граф, — сказал он, — там, где идет речь о торжестве науки, там скрытность неуместна. Вы как будто боитесь свидетелей.
— Не скрою от вас, государь, мне не по сердцу ваши профессора, которые смотрят на меня как на фокусника и стараются уловить как обманщика.
— Но если вы ни то, ни другое?
— Именно потому-то мне и оскорбительно сомнение!
— Будь по-вашему. В восемь часов мы у вас будем.
Минута в минуту, в назначенный час курфюрст с супругой, сопровождаемые девицею Глокнер, явились в лабораторию. На их глазах граф поставил на огонь большой тигель с кусками свинца, и, когда он расплавился, алхимик подал курфюрсту небольшой пакетик с порошком. Фридрих III бросил его в тигель. Произошла вспышка, и из тигля вылетел клуб красноватого дыма.
— Готово! — сказал Каэтани, снимая тигель с огня и опуская его в сосуд с водой. Тигель лопнул. Засучив рукава кафтана по локоть, граф достал со дна сосуда большой сплавок золота.
— Браво! Браво! — воскликнула курфюрстина, хлопая в ладоши. Курфюрст в восторге бросился графу на шею и крепко его обнял.
— Ты велик, Каэтани! — вскричал он. — Из этого сплава я велю вычеканить первые медали и жетоны для раздачи на моей коронации.
— А я, — сказала курфюрстина, — попрошу вашу жену почаще бывать у меня запросто.
— Не явное ли благословение Божие на нашем будущем королевстве? — произнес курфюрст с умилением. — В лице Каэтани Бог посылает нам олицетворенный Пактоль, а в его тиглях — рудники Перу и Мехики.
— Государь, — произнес Каэтани, — об одной милости прошу вас: чтобы все делаемое нами здесь, в лаборатории, оставалось в тайне, в строжайшей тайне, иначе я не уверен в моей безопасности.
— Но кто же посмеет посягнуть на вашу жизнь?
— На жизнь—завистники мои, а на свободу — завистники вашей светлости.
— От тех и от других вас защитят мои молодцы — солдаты. Я словом моим ручаюсь вам за сохранение нашей тайны и вашей личности.
Алхимические опыты на время были приостановлены; не до них было. Начались приготовления к венчанию Фридриха III венцом королевским. Это торжество происходило в Кенигсберге 10 января 1710 года и отличалось необыкновенным великолепием. Для перевозки утвари, мебели и украшений употреблено было до 300 лошадей. Одежда курфюрста была ослепительна; пуговицы на его кафтане, осыпанные крупными бриллиантами, были оценены в 3000 червонцев каждая. Короновали короля два епископа: реформаторский и лютеранский. Гром пушек и восторженные крики войск и народа приветствовали короля Фридриха I, в курфюрстах бывшего третьим. Через восемь дней издан был королевский манифест об учреждении ордена Черного Орла, знаки которого были розданы многим царедворцам и заслуженным генералам. Два месяца длились пиры и праздники, на которые король не жалел денег и тратил их, как Крез. В этом случае не обходилось дело без упования на искусство графа Каэтани.
Присутствовал и он со своей женой на коронации и на всех праздниках. Вообще внимание было обращено на виновника торжеств; граф и графиня не были заметны в толпе придворных, тем более что и сам адепт больше держался в тени и угрюмая его физиономия резко противоречила всеобщему ликованию.
Миновали праздники. Король с королевой возвратились в Берлин, и обыденная, будничная жизнь вступила в свои права.
— Слушай, Иеронимо, — говорил как-то Антонио своему патрону, сидя с ним наедине в лаборатории, — пора наконец подумать и об отступлении. Ходят слухи, что король по-прежнему благоволит к тебе; говорят, хочет даже пожаловать тебе и Черного Орла… Но ведь на нем не улетишь, а медлить нечего. Наш прошлогодний опыт не принес нам ничего, кроме убытку. Плавка золота, завернутого в листовой свинец, опыт прекрасный и поразительный, однако…
— Однако у меня еще есть порошок отца Франческо.
— Две, три щепотки? А на много ли их хватит? Подумай, что не сегодня, так завтра король за тебя ухватится, и плошать нечего!
— Будь спокоен, не оплошаю. Ты проводишь Розалию до Штеттина, где мы все сойдемся. Помни, друг, что теперь у нас пойдет игра большая, страшная. Со стороны короля — сотни тысяч, а с моей — голова. Славные ставки!
— Если ты дурак — проиграешь, а умен — выиграешь.
— Увидишь.
Антонио угадал. На другой же день король потребовал графа Каэтани к себе в кабинет.
— Ну, — сказал Фридрих I, — дошла очередь и до тебя, граф. Скажи прямо: сколько тебе нужно времени и денег на выделку золота и серебра суммою до двух миллионов талеров?
— Много и того и другого…
— Примерно?
— Не менее четвертой доли самой суммы.
— Хорошо, а во сколько времени ты воротишь эту сумму, учетверенную?
— Не ранее полугода, ваше величество!
— Не ранее? Это долго.
Король большими шагами заходил по кабинету.
— Поймите, граф, что я в последнее время вынужден был прибегнуть к займу у амстердамских и гамбургских банкиров; проценты огромные, и каждый месяц дорог, буквально дорог. Финансы мои — больной, вы — доктор.
— Я и вылечу больного, ваше величество; только на лечение время нужно.
— И верно то, что вы его вылечите?
— Мои опыты доказали вам…
— Да, все так… Но те опыты (если пошло на сравнение), те опыты — лечение больного зуба, а теперь предстоит пользование всего организма. Разница!.. Что твои познания не химера, а опыты не обман — я верю этому… Однако же, посвящая тебя в государственные тайны, я не могу не колебаться… Ты прости мне… не обижайся на мой вопрос: истинно ли ты честный человек, Каэтани?
— Бог видит, государь…
— Можешь ли ты взять его в свидетели, что ты не обманешь меня?
— Ваше величество, кажется, я доказал вам…
— Постой! — перебил король. — Опыты, которые ты делал, доказали мне одно из двух: или что ты действительно адепт, или что ты искусный обманщик. Если последнее справедливо, скажи мне прямо, и я ручаюсь тебе моим королевским словом, что я прощу тебе обман и плутни, если таковые были с твоей стороны… Но если теперь, когда я хочу сделать тебя моим сподвижником в деле народной пользы… если теперь ты намереваешься употребить во зло мою доверенность… Берегись! В случае успеха ты будешь первейшим из моих вельмож, но если обманешь меня — я буду безжалостен!
Каэтани побледнел.
— Ваше величество, — пролепетал он, — чем же я заслужил это недоверие?
— Нет, я тебе верю и тебе же вверяю счастье моих подданных.
Через несколько дней после этого разговора графиня Розалия Каэтани, сопровождаемая Антонио Беллуна, выехала из Берлина под предлогом пользоваться минеральными водами в Спа. Антонио поручено было, закупить материалы для предстоящих работ… На это Каэтани выдал ему из королевских денег до 150 000 талеров. Еще недели три прошло. Граф доложил королю, что Антонио должен прибыть в Берлин дня через два. Он говорил это утром, а вечером, когда Фридрих I послал за ним, требуя его к себе, Каэтани во дворце не оказалось. Никто не видел, когда и куда он вышел… И ночь прошла — но Каэтани не возвращался. Лаборатория, по обыкновению, была заперта на замок; ключ был унесен графом с собой.
Недоумевая, что бы это значило, король еще медлил принимать решительные меры к поимке беглеца и только к полудню приказал по всем дорогам разослать погони, которым велено было доставить Каэтани в Берлин, живого или мертвого.
В то время, при отсутствии телеграфов, поимка беглеца была делом крайне затруднительным. Покуда в Берлине снаряжали сыщиков и давали им маршруты, Каэтани, переодетый крестьянином, с тяжелой котомкой за плечами, плыл на рыбачьей лодке вниз по Одеру и к вечеру третьего дня своего побега прибыл в небольшую прибрежную деревушку, в которой лодочник намеревался передать его своему товарищу для дальнейшего плавания. Тут судьба готовила графу неожиданную встречу. Приятель лодочника сообщил ему, что у него в хижине уже целую неделю проживает какая-то госпожа, ограбленная своим лакеем, который должен был провожать ее до Штеттина. В этой путнице Каэтани узнал свою жену Розалию. Не теряя времени на подробный рассказ, она объявила мужу, что Антонио, оставив ее в деревне, бежал неведомо куда с ее бриллиантами и бывшими в его руках деньгами. Эта весть в одно и то же время огорчила и обрадовала графа Каэтани. Он сообразил, что в случае поимки мог сослаться на то, что сам отправился на поиски за похитителем. Эта мысль придала ему смелости, и он вместе с женой продолжал дальнейший путь, сравнительно говоря, в спокойном расположении духа. С 350 000 талеров в кармане он не тужил ни о 150 000 талеров, ни о бриллиантах жены, так как часть их еще оставалась в его руках.
Но Антонио не ограничился кражей. В небольшой деревушке, верстах в десяти от той, где беглец встретил свою жену, беглецы были остановлены и сданы в руки отряда солдат…
Антонио безымянным доносом известил короля о намерении графа Каэтани бежать в Штеттин. Таким образом, один вор спасся, выдав другого, и в ту минуту, когда Каэтани и жена его были схвачены, Антонио очень спокойно садился на голландский корабль в Штеттине.
Обманщик, схваченный с поличным, до того оторопел и растерялся, что даже не подумал сворачивать вину свою на предателя Антонио. По последствию, довольно продолжительному, оказалось, что Каэтани — самозванец и столько же граф, сколько ученый алхимик. Он сознался, что чудесные порошки, которыми он проводил первые свои опыты, были им похищены у убитого им священника в Кремоне, где отец Каэтани был кузнецом, а отец жены его торговал мясом. Антонио, бродяга, родом из Тироли, шесть лет разыгрывал при графе Каэтани роль фиглярского помощника, чтобы на седьмом сыграть с ним такую гнусную шутку. Галле, а с ним и некоторые другие ученые — очевидцы превращения графом Каэтани ртути в золото, тщетно домогаясь узнать сущность этого удивительного опыта, остались при том убеждении, что священник, убитый мнимым графом, был действительно обладателем философского камня.
Король Фридрих I был неумолим и утвердил над самозванцем смертный приговор, присудивший его к смертной казни через повешение, что и было исполнено в Потсдаме 27 июля 1701 года. Соединяя позор со смертью, король приказал, чтобы Каэтани был повешен в балахоне, обшитом мишурой.
Розалия Каэтани была выслана за границу.
Нам не должно казаться странным, что ловкий пройдоха мог обмануть короля, выдавая себя за обладателя философского камня. Верование в алхимию было сильно распространено в Европе 170 лет тому назад. Мы смеемся над легковерными предками точно так же, как наши правнуки будут смеяться над нами или над теми из нас, которые верили в спиритизм, ибо верование в эту глупость право, ничем не лучше верования в алхимию.
Теперь заключим биографический очерк короля прусского Фридриха I.
Фридрих Великий в своих записках (Memoires pour servir a l'histoire de la maison de Brandenbourg) отзывается о своем дяде, короле Фридрихе I, и непочтительно, и несправедливо. «Он был великим в малых делах, мал в великих». Антитеза даже и не остроумная. Создать из ничтожного курфюршества могучее королевство было дело немаловажное, на которое едва ли может быть способен «великий человек на малые дела». Вскоре после коронования королевским венцом Фридрих I обязался дать Австрии 10 000 вспомогательного войска в войне против Франции. После смерти Вильгельма III (в 1702 году) он предъявил права на наследство графства Линген; а после смерти герцогини Нембургской княжеств Нефшатель, Валангин, Мире. Во время борьбы Петра Великого с Карлом XII Фридрих I отклонил перенесение театра войны в Померанию и с этой целью виделся с русским царем в Мариенвердере. Государи поладили друг с другом и разменялись драгоценными подарками. Увеличив пределы своего королевства, Фридрих I прилагал горячее старание о благосостоянии подданных. В 1694 году он основал университет в Галле, в 1696-м — академию в Берлине; в 1707-м—королевское общество наук и словесности, президентом которого назначен был знаменитый Лейбниц. Кроме того, Фридрих I украсил Берлин многими прекрасными зданиями и у Бранденбургских ворот воздвиг памятник великому курфюрсту Фридриху Вильгельму (1640–1688).
Смерть короля сопровождалась очень странными таинственными обстоятельствами.
В 1683 году он сочетался браком с Елизаветой, принцессой Гессен-Кассельской, а по ее кончине с Софией Шарлоттой, принцессой Ганноверской. Прелестная собой, умная, образованная женщина, она содействовала королю во всех его деяниях в пользу народного образования. Овдовев в 1705 году, Фридрих женился на третьей супруге Луизе Мекленбургской. Больная, припадочная, Луиза была очень набожна; потом впала в ханжество и, наконец, помешалась. Поместив в отдельную комнату, приставив к ней докторов и многочисленную прислугу, Фридрих отдалился от нее по чувствам жалости и непреодолимого отвращения. Со времени ее болезни точно какой мрачный гений осенил дворец королевским своим крылом. Панический страх — следствие скуки и однообразия — овладели придворными. Из уст в уста распространился по дворцу и по всему городу рассказ о белой женщине, т. е. тени прародительницы дома Бранденбургского, появление которой, видно, предвещало скорую кончину которого-нибудь из чиновников царственной семьи. Они предвещали смерть курфюрстов Георга Вильгельма (1640) и Фридриха Вильгельма (1688), а равно и обеих жен короля Фридриха I. Но чуждый этого фамильного предрассудка, он с детства верил в белую женщину и был убежден, что она будет непременно вестницей и его смерти.
В первых числах января 1713 года в сумерки король сидел в креслах перед камином у себя в кабинете. Погода была ненастная; ветер напевал свои заунывные мелодии, нагонял тоску и склонял ко сну. Невольно Фридрих I погрузился в забытье и только что закрыл глаза, как странный стук и звон напомнил ему о действительности. Силясь привстать с кресла, чтобы позвонить пажа, король повернул голову к дверям и оцепенел от ужаса…
На пороге стояла белая женщина!
Платье ее длинным шлейфом облегало ее исхудалое тело, кисейный саван, концы которого были закинуты за плечи, окаймлял ее бледное лицо, будто ореол; глаза страшного призрака светились лихорадочным огнем, и из впалой груди вырывалось хриплое, прерывистое дыхание. Неслышными шагами белая женщина приблизилась к королю, протянула к нему костлявые руки… Он зажмурился и с закрытыми глазами чувствовал, как приближалось к нему привидение и затем охватило его шею холодными пальцами, вонзив в нее острые ногти!
Нечеловеческий, дикий крик исторгся из груди короля, и, собрав последние силы, он тщетно пытался высвободиться из объятия призрака. Ему помогли вбежавшие в кабинет придворные, белая женщина была не что иное, как помешанная королева Луиза, тайком вышедшая из своей комнаты и после долгой бессознательной ходьбы по дворцовым коридорам достигшая наконец королевского кабинета.
Короля, с которым сделался сильнейший нервный припадок, уложили в постель. Всю ночь он был в бреду, а поутру у него открылась сильнейшая горячка. Через шесть недель, 25 февраля 1713 года, он скончался. Ему наследовал сын его Фридрих Вильгельм I, родитель Фридриха Великого — король-фельдфебель, всю Пруссию превративший в обширную казарму, полагавший счастье отчизны в разводах, парадах, фухтелях и шпицрутенах. Впрочем, обзору его царствования мы посвятим в следующем томе особый рассказ.
Пруссия — здоровяк в цвете лет, богатырского сложения, носящий в своем организме богатый запас жизненных сил, которые можно назвать задатками его могущества и долголетия. Австрия — дряхлый старик, пораженный параличом, снедаемый гангреною, разлагающийся заживо. Пруссия — олицетворенный прогресс, Австрия — воплощенная отсталость. По мере возвышения первой клонится к упадку вторая. Слава Пруссии началась на полях Фербелина; бесславие Австрии — на полях битв тридцатилетней войны. Англия — крокодил в делах внешней политики; Австрия в них — ядовитая змея, во все время своего существования язвившая именно пригревавших ее у себя за пазухою. Держава, которая возвела коварство, вероломство и неблагодарность в принцип при своих сношениях с приязненными ей державами, этими же гнусными чувствами руководилась и в делах внутренней политики. Награждая золотом верных своих слуг во всех тех случаях, когда она имела в них надобность, по миновании таковой Австрия отделывалась от них железом или ядом. В одно и то же время подписать тайную конвенцию с одной державою против другой и заключить явный договор с третьей против первой — явление совершенно нормальное в австрийской политике; выдать врага своего союзника, заключив с этим общим врагом мир, — обыкновенный фортель венского кабинета; изменить данному слову, клятве или присяге, вечно обещать и ничего не исполнять, объявить амнистию, а потом казнить… но кто же из наших читателей этого не знает и кому из нас, русских, это неизвестно лучше, нежели кому другому? Турецкие войны в царствование Анны Ивановны, семилетняя война при Елисавете Петровне, наши союзы с Австрией при Екатерине II и Павле I; Суворов, покинутый на произвол судьбы на Альпах, двуличие Австрии при Александре I; ее спасение Николаем I, и отплата ее нашему императору во время несчастной войны с Турцией в 1853–1856 годах — вот факты, по которым каждый (и не посвященный в таинства политики) может составить себе точное понятие о том, что такое Австрия; что это за империя, являющая в своем составе вавилонское смешение языков и облеченная в порфиру, сшитую из разноцветных лоскутьев, хотя кровью и закрашенных — под один цвет. Нам скажут, пожалуй, в оправдание Австрии, что всему виною иезуиты. Но мы ответим на это, что для таких успехов в иезуитизме надобно же и государям австрийским обладать богатейшими для того способностями.
Начинаем наш рассказ с того рокового года, в котором Австрия была поражена страшным недугом, имевшим на дальнейшее бытие империи такое гибельное влияние. Кровавыми цифрами 1618 год занесен на страницы истории, и тридцатилетняя война не изгладится из памяти европейских народов.
Императоры австрийские, домогаясь неограниченной власти над Богемиею, навлекли на себя живейшее негодование всей страны, которую они же наводнили иезуитами и патерами всех возможных орденов для проповедей народу в духе политической пропаганды. Это явное глумление над религиею, которую потомки Рудольфа Габсбургского делали орудием своих честолюбивых замыслов, пуще прежнего ожесточало народ и возбудило в нем ненависть к самому католицизму. Дворянство и граждане целыми семьями стали переходить в протестантизм, и, наконец, вся Богемия разделилась (подобно Франции при Карле IX и Генрихе III) на две партии — католиков и протестантов. Император Матфий (1611–1619) при восшествии своем на престол особою грамотою разрешил богемским протестантам построить церкви в Браунау и Клостерграбе, принадлежавших к владениям епископа прагского. По его распоряжению выстроенные протестантами церкви были разрушены. За эту обиду, нанесенную его единоверцам, граф Турн, личный враг императора, решился отомстить жестоко и принял сторону протестантов. Жалоба последних на самоуправство католического духовенства была оставлена без внимания… Явясь в государственный совет со своими приверженцами, граф Турн начал настоятельно требовать удовлетворения; когда же и этот протест был оставлен без ответа, протестанты выбросили за окно секретаря и двух советников. Сигнал к восстанию был подан. Богемские протестанты изгнали иезуитов, овладели всеми частями государственного управления и занялись набором ополчения с целью поддержать свои права силою оружия. Император для усмирения страны клятвенно обещал подтвердить новою грамотою прежние привилегии протестантов, но граф Турн, зная по собственному опыту, что на обещания императоров австрийских полагаться не следует, начал военные действия и овладел многими городами Богемии. Затем к инсургентам присоединилась Силезия, Моравия и часть Австрии. Сподвижником Турна явился Эрнст, граф Мансфельд, подобно ему, личный ненавистник австрийских императоров-иезуитов, перешедший в протестантизм католик. Подвиги свои он начал взятием Пильзена. Поручив начальство над своими войсками графу Буккуа и Дампьеру, император Матфий скончался (20 марта 1619 года). С ним как бы пресеклась царственная династия Габсбургов. Брат его, эрцгерцог Альбрехт, наместник нидерландский, уступил права на престолонаследие линии Грец. Испанский дом, отказываясь от всяких притязаний на австрийский престол, предоставил его эрцгерцогу Фердинанду Австрийскому. Он был провозглашен императором после смерти бездетного Матфия (29 августа) и коронован (9 сентября 1619 года). Так как избрание в короли Богемии зависело от воли народной, богемцы объявили Фердинанда II лишенным престола и на его место избрали пфальцского курфюрста Фридриха V.
Новый император австрийский, Фердинанд II, сын младшего брата Максимилиана II, эрцгерцога Карла и супруги его принцессы Баварской, родился 9 июля 1578 года. Потеряв отца еще будучи в младенческих летах, Фердинанд был отдан матерью на воспитание герцогу Вильгельму Баварскому, ее родному брату. Герцог прилагал о племяннице отеческие попечения, дал ему прекрасное образование в Ингольштадтской академии, в которой преподавали отцы иезуиты. Ханжество и ненависть к лютеранизму, посеянные в сердце Фердинанда, пали на восприимчивую почву. Имея от роду семнадцать лет (в 1595 году), он вступил в обладание отцовским наследием: Крайнею, Каринтиею и Иллириею. Депутаты от всех сословий этих областей представили Фердинанду адрес с выражением желания пользоваться свободою совести и беспрепятственным отправлением обрядов лютеранского вероисповедания. На эту просьбу Фердинанд отвечал отрицательно… Надобно заметить, что незадолго перед тем он ходил на богомолье в Лоретто и в Рим, где был благословлен папою Климентом VIII. Покойный эрцгерцог Карл, отец Фердинанда, утвердил права протестантов формальным актом. Фердинанд решил отнять у них этот акт, но не силою, а хитростью. Этого таланта иезуитскому воспитаннику было не занимать стать. Исключая из акта одну статью, изменяя другую, вводя оговорки в третью, Фердинанд в течение немногих лет исподволь совершенно вытеснил протестантизм из своих владений. Иллирийские диссиденты переселялись в Богемию и присоединялись к тамошним протестантам; их старания немало способствовали устранению Фердинанда II от богемской короны… Впрочем, и корона императорская, которую он наследовал после Матфия, не совсем твердо держалась на его голове. Куда ни обращал он своих взоров — повсеместно свирепствовало пламя мятежа.[47] Силезия присоединилась к инсургентам богемским; Моравия — тоже; дух явного неповиновения и своеволия царил в Верхней и в Нижней Австрии; Венгрии угрожал Бетлен Габор, князь семиградский; турецкие полчища подвигались на юго-восточные области… Подданные Фердинанда, не причастные ни той, ни другой партии, колебались; приверженцы императора упадали духом, и только злоумышленники не теряли мужества. Половина Германской империи приняла сторону мятежников; другая выжидала: чья возьмет? О вспомоществовании Испании до времени Австрии нечего было и думать. По иезуитскому обычаю, Фердинанд II пустился в переговоры, щедрясь на обещания; но на все его льстивые предложения протестанты отвечали отказом, покоряя города. Одна область за другою меняла вероисповедание и образ правления… Наконец, войска инсургентов проникли и в самое эрцгерцогство Австрию и стали в виду Вены.
Отправив свое семейство в Тироль, император остался в столице, ежеминутно ожидая, что и она восстанет; его же окружала ничтожная горсть телохранителей, но и ее привязывали к Фердинанду одни денежные интересы… В недальнем будущем подданные императора видели его в монастыре, а детей его силою обращенными в протестантизм.
Тяжелые минуты переживал державный иезуит. Неприятельские пули свистали по улицам венских предместий; во дворце, в отдаленной комнате сидел сам император, окруженный семнадцатью вельможами, осыпавшими его упреками и принуждавшими подписать мирный договор с богемцами. Один из собеседников, схватив императора за пуговицу камзола и потрясая его, кричал:
— Да подпишешь ли ты, Фердинанд?
В эту позорную минуту во дворе раздались трубы и лошадиный топот: Дампьер со своими кирасирами вступил в город. Буйные олигархи, покинув императора, бежали в лагерь Турна… Вслед за тем пришло известие о поражении Мансфельда графом Буккуа под Будвейсом и о приступе имперских войск к Праге. Богемцы отступили; Вена и император были спасены. Пользуясь этою счастливою переменою, Фердинанд короновался; а в это же самое время богемцы провозглашали своим королем курфюрста Фридриха V. Последнему обещали свое содействие и поддержку его тесть, король английский Иаков II. Трусливый, бесхарактерный Фридрих долго не решался принять короны, казавшейся ему слишком тяжким бременем для его слабой головы, наполненной астрологическими бреднями. Он уступил требованиям своей честолюбивой супруги.
— Стоишь ли ты быть мужем дочери короля, — говорила она ему, — если боишься принять корону, которую тебе предлагают? Я согласна скорее есть черствый хлеб, сидя за королевским столом, нежели наслаждаться вкуснейшими яствами за столом курфюрстшеским!
Покорствуя супруге, Фридрих принял корону и венчался королем Богемии с неслыханною пышностью в Праге. Ему присягнули Силезия и Моравия; его признали королем Англия, Дания, Швеция, Голландия и Венеция, и Фридрих V помышлял об утверждении своей династии на престоле богемском, возлагая при этом особенную надежду на князя Бетлен Габора. Этот заклятый враг Австрии и католицизма, отнявший Трансильванию (Семиградие) у Гавриила Батория, надеялся расширить свои владения, пользуясь религиозными усобицами. Заключив союз с Богемией, Бетлен в то же время уверил Фердинанда, что он тем вернее погубит Фридриха V; и ему удалось провести иезуита. Утешая его обещаниями, Бетлен внезапно вторгнулся в Венгрию и в Пресбурге был провозглашен королем. Отсюда он двинулся к Вене, от стен которой был отражен графом Буккуа. Соединив свои войска с богемскими, Бетлен вторично осадил Вену, прервал подвоз в столицу империи съестных припасов по Дунаю и сухим путем… К счастью для Фердинанда, повальные болезни в лагере Бетлена принудил последнего отступить. С этого времени дела императора приняли благоприятный оборот, а дела его противника, короля богемского, напротив, весьма дурной. Австрия смирилась, получив от Фердинанда II совершенное согласие на свободное отправление протестантизма. Пользуясь этим, император привлек на свою сторону герцога Максимилиана Баварского и заключил с ним союз против Богемии. Герцог согласился принять на себя главное и полновластное начальство над союзными войсками. Стараниями австрийского посланника в Мадриде, графа Кефенгюллера, король испанский присоединился к австро-баварскому союзу, дав субсидию в миллион гульденов и обещая дать вспомогательные войска для вторжения в Пфальц — родовое владение Фридриха V.
По мере усиления союза католического ослабевала уния протестантская. Бетлен Габор оставался в бездействии; Голландия отступилась от Фридриха, боясь Испании; обольщенный последнею, и король английский охладел к своему зятю; курфюрст Саксонский Иоанн Георг перешли на сторону императора австрийского. Тем не менее протестанты под предводительством маркграфа Анспахского расположились близ Ульма, а имперские с Максимилианом у Донауверта. В самую минуту начала битвы неприятели без выстрела разошлись в разные стороны, получив весть о заключении мира при посредничестве Франции. Основною статьею договора было то, что, признавая Фридриха V курфюрстом Пфальцским, Франция отнюдь не защищает его как короля богемского… Другими словами, императору австрийскому и его союзникам можно было беспрепятственно отнять у Фридриха его королевство. Соединив свои войска с нидерландской армией, предводимой графом Буккуа, Максимилиан вторгнулся в Богемию, оттеснив князя Христиана Ангальта к стенам Праги. Здесь, на Белой горе, 30 000 богемцев должны были сразиться с 50 000 имперского войска, и 8 ноября 1620 года произошла решительная битва, окончившаяся, как и следовало ожидать, совершенным поражением богемцев. Эта роковая весть застала Фридриха V за обеденным столом. Растерянный, не зная на что решиться, король богемский просил перемирия на 48 часов; Максимилиан дал ему только восемь, и ими воспользовался Фридрих, чтобы бежать сначала в Бранденбургию, оттуда в Голландию… Богемия покорилась Фердинанду II как законному (?) королю, заключив с ним мир в Праге.
У всех народов, не только христианских, но и языческих, мир означает прекращение военных действий и с тем вместе забвение минувших несогласий. Габсбурги этому слову придавали всегда совсем иное значение. Заключая мир, как победители или как побежденные, они продолжали мстить неприятелям и тем более перед ними пресмыкались, чем больнее желали уязвить. Примиряясь с так называемой мятежной областью, Габсбурги клятвенно обещали ей всепрощение, но вместо амнистии — рубили головы, расстреливали и вешали… Оно неблагородно, зато, с иезуитской точки зрения, практично и полезно. Начальники народного восстания в Богемии после Прагского мира возвратились в свои дома, полагаясь на слово Фердинанда. Из них 48 человек были схвачены, отданы под суд, приговоривший 27 человек к смертной казни. Из простого народа, «говорит Шиллер», казнено было бесчисленное множество.[48] Имущества казненных и не явившихся на вызов правительства были конфискованы. Протестантские пасторы были изгнаны; иезуитское богослужение восстановлено; прежние эдикты о свободе богослужения были уничтожены собственною его католического величества рукою! Подобно волку в басне, Австрия проглотила ягненка — Богемию и досыта упилась ее кровью, но, подобно волку же, в другой басне — подавилась костью…
Журавлем, выхватившим кость из волчьей пасти, был Валленштейн, которого Фердинанд II и отблагодарил по-Габсбургски, т. е. хуже, нежели волк в басне отблагодарил своего благодетеля. Закон Христа говорит: «люби ближнего как самого себя, воздавай добром за зло; люби ненавидящих тебя», но иезуитский алкоран гласит другое: «люби себя больше всех ближних: воздавай злом за добро, ненавидь всех, тебя любящих», — и надобно отдать ей справедливость, Австрия всегда была неизменно верна этим правилам… ad rnajorem Dei gloriam.
Покорив Богемию, Фердинанд II задумал поработить и всю протестантскую Германию. Контрибуция в 40 миллионов гульденов, собранная с Богемии и Моравии, могла бы дать ему возможность расплатиться с союзными войсками и продолжать войну, если бы не была им растрачена на иезуитов и на придворных приспешников; но на вознаграждение Максимилиана Баварского денег у Фердинанда не хватило, и отблагодарить верного союзника он не нашел иного способа, как подарив ему Пфальц, владения Фридриха V, которые всемилостивейше позволил завоевать Максимилиану. Узнав об этом решении австрийского императора, ни один из недавних союзников короля богемского не решился защищать его прав, и только граф Мансфельд, находившийся в Пильзене, еще отстаивал правое дело с оружием в руках. В короткое время войска его возросли до 20 000 человек. С ними он занял Верхний Пфальц, откуда, обманув бдительного баварского генерала Тилли, проникнул и в Нижний, производя страшные грабежи во владениях католических епископов. По выступлении Мансфельда из Нижнего Пфальца он был занят испанскими войсками под начальством генералов Спинолы и Кордубы. Мансфельд удалился в Эльзас и здесь собрал громадную контрибуцию, давшую ему возможность возвратиться в Пфальц с целью вытеснить оттуда испанцев. Кроме Мансфельда защитниками протестантской Германии явились: Георг Фридрих, маркграф Дурлах-Баденский, Иоанн Георгий, курфюрст Бранденбургский, и Христиан, герцог Брауншвейгский. Иаков, король английский, опять приняв сторону своего несчастного зятя Фридриха V, склонил на его сторону и Христиана IV, короля датского. Князь Габор Трансильванский снова взволновал Венгрию, куда должен был поспешить со своими войсками граф Буккуа из Богемии. Он пал под стенами Нейгейзеля, а сподвижник его Дампьер незадолго перед |тем погиб при осаде Пресбурга. Габор, соединясь с графом Турн, приближался к границам эрцгерцогства Австрии — этого гнилого ядра империи, этой ничтожной вотчины Габсбургов… Имперцам и союзникам Фердинанда опять приходилось очень плохо. Этим временем Фридрих V, переодетый, пробрался в Пфальц, где был свидетелем соединения войск Мансфельда с войсками Георга Фридриха и их поражения генералом Тилли у Вимпфена (1622). Христиан Брауншвейгский снабдил Мансфельда 20 000 войска, в чаянии этой горсткой храбрецов остановить, успехи Тилли и Спинолы. Заклятый враг Австрии, а с нею и католицизма (т. е. иезуитизма), герцог Брауншвейгский из серебра, награбленного в монастырях, чеканил монету с оригинальной надписью: Друг Бога и враг попов (Gottes Freund und der Pfaffen Feind). Войска Христиана и Мансфельда соединились близ Текста и вторично были оттеснены генералом Тилли в Эльзас. Потеряв надежду на помощь друзей, Фридрих V вступил в переговоры со своим врагом Фердинандом. Император требовал, чтобы он покорился и, удалясь в Голландию, ожидал там решения своей участи. Фридрих повиновался.
Граф Мансфельд и герцог Христиан, находившиеся в Лотарингии, которую грабили жестоким образом, получили весть о примирении бывшего короля богемского с императором и в первую пору не знали, на что решиться. Мансфельд предложил свои услуги Фердинанду II; император их отверг. Голландцы, угнетаемые испанским генералом Спинолою, предложили Мансфельду и Христиану заключить с ними союз, на что эти искатели приключений с радостью согласились. После отчаянной битвы с испанцами при Фрежюсе они пробрались в Голландию и принудили Спинолу снять осаду Берген-оп-цоома. Несмотря на это, голландцы поспешили избавиться от союзников, которые оказались ничем не лучше врагов. Мансфельд со своими войсками расположился в западном Фризе; Христиан, увидевший супругу Фридриха V, страстно влюбился в нее и возвратился со своими отрядами в Нижнюю Саксонию, дав курфюрстине клятву защищать ее интересы до последней капли крови. Он пристегнул ее перчатку себе на шляпу вместо пера, а на знаменах велел вышить: «Все для Бога и для нее!» Вообще в кровавой трагедии тридцатилетней войны герцог Христиан явился лицом чисто комическим; это был истый Дон-Кихот, готовый на бой и с врагами, и с ветряными мельницами.
Пользуясь водворением тишины в империи, Фердинанд II созвал сейм в Регенсбурге для решения судьбы Фридриха V. На этом сейме, вопреки законам, невзирая на протест присутствовавших, император объявил Фридриха лишенным курфюрстшеского достоинства, а владения его — присоединенными к герцогству баварскому. Таким образом, возлюбленное чадо иезуитов в одно и то же время наказал врага и наградил друга без особенного для себя ущерба. Это дерзкое самоуправство в равной степени возбудило негодование как в протестантах, так и в католиках; наконец Англия, Франция, Дания и Швеция обратили пристальное внимание на усиление могущества Австрии и выжидали только удобного случая, чтобы положить ему предел. Протестантская уния рушилась, Мансфельд и Христиан, по недостатку средства, распустили свои войска, а между тем полчища Тилли занимали всю Южную Германию; к ним присоединились, наконец, и австрийские войска под начальством Валленштейна…
Оставим на время театр войны, чтобы заняться этим главным действующим лицом в войне тридцатилетней. Перед ним стушевывается невзрачная личность Тилли, который в сравнении с Валленштейном — вепрь в сравнении со львом.
Альберт Венцеслав Евсевий Вальдштейн, или Валленштейн, родился 14 сентября 1583 года в Богемии, близ Турнова. Отец его, барон Генрих, был лютеранин и в правилах лютеранского вероисповедания воспитал сына. Четырнадцати лет Альберт Валленштейн был отправлен в Альтдорф и поступил в тамошний университет. Одаренный живым умом и богатейшими способностями, мальчик в то же время отличался буйным и непокорным характером, шаловливостью, упрямством и скрытностью. Выведенные из терпения негодным учеником, профессора предложили его родным взять Валленштейна из университета, и он, не кончив курса, поступил в пажи к Карлу, маркграфу Браунаускому, брату эрцгерцога (впоследствии императора) Фердинанда. Здесь молодой головорез остепенился и вел себя сравнительно довольно скромно. Однажды он задремал, сидя на подоконнике открытого окна верхнего этажа, и упал из него с высоты нескольких сажен, не причинив себе ни малейшего вреда. Видя в этом событии видимое предзнаменование высокого удела в будущем, а с тем вместе и проявление особенной милости Божией, Валленштейн под обаянием мистицизма перешел в католики. Это отступничество действительно имело громадное влияние на всю его жизнь. Желая окончить образование, Валленштейн отправился в Италию и в Падуе прилежно занялся изучением языков, математики и умозрительной астрологии, питая к этой науке глубокое уважение и непреодолимую склонность. В досужие минуты Валленштейн искал развлечения в кругу женщин легкого поведения и полной чашей пил всевозможные наслаждения, покуда они ему не опротивели. По возвращении в Богемию он обратил на себя внимание богатой, знатной и пожилой вдовы, предложившей ему свою руку, сердце и все состояние. Валленштейн женился и четыре года носил цепи Гименея, хотя и вызолоченные, но тем не менее тяжкие. Супруга ревновала его немилосердно, запрещала не только говорить с другими женщинами, но даже смотреть на них. Желая привязать к себе мужа, супруга Валленштейна подмешивала ему в питье и в кушанье разные приворотные зелья, не имевшие никакого влияния на его здоровье и еще того менее на его сердце. После смерти жены Валленштейн наследовал все ее огромное состояние и, с этой стороны вполне обеспеченный, чувствуя в себе пробуждение честолюбия, пошел в военную службу. Это честолюбие для Валленштейна было тем же, чем был хитон Деяниры для Геркулеса. Во время войны императора Фердинанда II с Венецией Валленштейн на свой собственный счет снарядил конный отряд в триста человек и подарил его императору. Принимал участие в осаде Градиски и за это был произведен в полковники моравской милиции. При усмирении мятежных городов отбирал у них казну и хотя вручил деньги императору, но, удержав из них 12 000 ефимков, собрал и вооружил на них кирасирский полк в 1000 человек, по повелению императора причисленный к войскам Дампьера. Когда в Богемии начались мятежи (1619), полковнику Валленштейну поручено было усмирять их, за что он был награжден многими поместьями. Награда эта была тем более кстати, что родовые поместья Валленштейна были конфискованы мятежниками. Вскоре Валленштейн был обвинен во многих хищениях и в превышении власти. Губернатор Праги князь Карл Лихтенштейн передал ему приказ императора явиться в Вену на суд. Валленштейн отправился и совершенно оправдался по примеру Югурты, т. е. задарил судей и умилостивил недоброжелателей взятками. Во время этого пребывания в Вене Валленштейн сблизился с графом Гаррах, любимцем Фердинанда II, и женился на его дочери, взяв за нею огромное приданое и войдя в родственные связи со знатнейшими фамилиями империи. Подвиги Валленштейна в битве при Праге (8 ноября 1620 года) снискали ему особенное расположение императора, давшего ему чин генерала. В июне 1623 года он предложил Фердинанду собрать на свой собственный счет и содержать пятидесятитысячную армию. Завистники, смеясь над дерзким предложением Валленштейна, называли его сумасшедшим; но не так относился к нему Фердинанд. Он разрешил Валленштейну вербовать рекрутов в Богемии, дав ему право производить отличавшихся в офицерские чины. Вербовка шла настолько успешно, что в несколько месяцев под знаменами Валленштейна уже стояло до тридцати тысяч человек, вступивших в Нижнюю Саксонию. Тут были отчаянные головы и бездомные бродяги всех наций, не только входящих в состав Австрийской империи, но и иноземных. Привлеченные надеждою на богатую добычу, щедро вознаграждаемые в минуту поступления, новобранцы охотно продавали кровь свою за золото Валленштейна. Императору этот набор не стоил ни копейки; он только выражал полководцу свою признательность, а отцы иезуиты осыпали его своими благословениями. Впрочем, титул герцога Фридланд был для Валленштейна самою лестною наградою.
Вступление имперской армии в Саксонию, надеявшейся на протестантские войска, было тем более кстати, что на помощь последним шли войска Христиана IV, короля датского. Герцогу Фридланду император приказал соединить свою армию с баварскою, предводимою Тилли. Не желая ни действовать с ним заодно, ни делиться с ним добычею и лаврами, герцог расположился особенным лагерем у Дессау, на Эльбе. Независимо от удобств продовольствия, этот лагерь имел важное стратегическое значение, так как Валленштейн стоял в тылу датских войск… Христиан IV попал между двух огней. Мансфельд, верный союзник короля датского, желая воспрепятствовать соединению армии имперской с баварскою, повел свои войска к Дессау и, расположась на берегу Эльбы, стал укрепляться там за окопами. Валленштейн разбил его наголову (23 апреля 1626 года) и принудил к отступлению в Бранденбургию. Отсюда Мансфельд располагал, подкрепясь датскими и шотландскими войсками, пробраться в Силезию, потом в Венгрию для соединения с полчищами Бетлен Габора. Оставив армию Христиана IV, Валленштейн занял Силезию, чтобы преградить Мансфельду дальнейший путь. Христиан, пользуясь этим движением, отрядил часть своих войск для занятия Оснабрюка и Мюнстера. Для удобнейшего наблюдения за датчанами и войсками герцога Христиана Тилли расположился у Миндена, овладел Геттингеном и осадил Нордгейм… Король отступил в Турингию, но Тилли, преследуя его по пятам, принудил принять сражение близ деревни Луттер, близ Вольфенбиттеля (27 августа 1626 года). Датчане мужественно выдержали первый натиск и трижды сами ударяли на неприятеля, но, уступая в численности, были разбиты, потерпев страшный урон убитыми, ранеными и пленными. Тилли преследовал короля датского с жалкими остатками его армии и загнал его в Бранденбургию, между тем как Валленштейн занял Голштинию, в которую возвратился из Венгрии. Герцогу Фридланду не было даже и надобности силою оружия препятствовать соединению войск Мансфельда и Габора; они сами разладили между собою, и Габор поспешил заключить мир с императором австрийским… Мансфельд без войск, без денег решился просить помощи у Венецианской республики. Достигнув Зары в Далмации, Мансфельд скончался… Незадолго до него сошел в могилу и герцог Христиан Брауншвейгский. Не удалось бедному герою долее постоять за правое дело.
Валленштейн с быстротою бури пронесся по Бранденбургии, Мекленбургии, Голштейну и Шлезвигу — покорив все эти области. Устраняя Тилли от совместных действий, Валленштейн поручил ему идти за Эльбу для наблюдения за голландскими войсками. За исключением Глюкштадта, король датский лишился всех своих владений в Германии. Появление Валленштейна под стенами Берлина заставило курфюрста Бранденбургского признать Максимилиана Баварского в этом же достоинстве; герцоги Мекленбурга были объявлены лишенными прав и владений. Одним словом, вся Северная Германия была порабощена Австриею, и эта держава угрожала, наконец, возрастающим своим могуществом равновесию Европы.
Армия Валленштейна, этого самозваного диктатора, была, так сказать, особым царством в царстве, и все области Германии, им покоренные, служили ей провиантскими магазинами. Не на свой счет содержал Валленштейн свою армию; она питалась кровью мирных жителей, отнимая у них последние крохи, разоряя их вконец. Покоряя чужую область, Валленштейн налагал на нее контрибуцию; вступая в провинцию имперскую, вымогал добровольные пожертвования… наступая на горло. В течение семи лет предводительства Валленштейном стотысячной армией с одной половины Германии собрано было до шестидесяти миллионов талеров. Эта громадная сумма была вся израсходована на содержание фельдмаршала, его свиты, офицеров и солдат, на взятки императорским вельможам, на подарки клевретам Валленштейна. Он стал, наконец, страшен и самому императору, который, не смея противоречить фельдмаршалу, не давал, но позволял ему самому брать себе награды. Указом 21 апреля 1628 года Валленштейн был назначен генералиссимусом сухопутных и морских сил его католического величества[49] с титулом высочества. Завоевание Висмара утвердило владычество Австрии на Балтийском море. Герцог потребовал от ганзейских городов и от Польши кораблей для продолжения завоеваний на южных берегах Дании. Но завоеванием Висмара для достижения этой цели нельзя было ограничиваться; необходимо было овладеть ганзейским городом Штральзундом. Валленштейн осадил этот город. В силу конвенции, заключенной Христианом IV, королем датским, со Штральзундом, он послал туда свои войска. Корабли, посланные из Польши в помощь Австрии, были потоплены датчанами, к совершенной ярости генералиссимуса химерического имперского флота. Овладеть приморским городом с сухопутья, не овладев его гаванью, дело, противное здравому смыслу, но, несмотря на это, Валленштейн упорно продолжал осаду Штральзунда, бесполезно тратя время и людей. «Возьму этот город, — говорил он, — хотя бы он был цепями прикован к самому небу!» Император приказал ему отступить, но генералиссимус не повиновался. На помощь датчанам прибыли на кораблях шведские десантные войска (22 июля 1628 года). Валленштейн отступил, отказываясь от сумасбродной мысли перенести театр войны на Балтийское море. Тем не менее эта мысль вовлекла Австрию в новое столкновение со Швециею. Пришлось подумать о мире, и переговоры открылись в Любеке (1629). Валленштейн вел их не как полномочный министр императора австрийского, а скорее как самодержавный государь. Бывшие на Любеком конгрессе шведские послы подали голос за право герцогов Мекленбургских; но Валленштейн, получивший от императора титул Мекленбургского герцога и инвеституру на эти владения, с высокомерием уклонился от переговоров со Швециею, а Христиана IV принудил согласиться на отторжение Мекленбурга от его законных властителей, уступив ему право на Голштинию. Вторично мир в Германии был водворен, и после бурь войны воцарилась могильная тишина, именно—могильная! На месте городов лежали одни развалины; на месте сел и деревень — груды золы и углей; голод и повальные болезни свирепствовали повсеместно. Если бы император Фердинанд II имел в своем дряблом сердце хоть искру человеческих чувств, он озаботился бы посильным исправлением зол, причиненных войною всей Германии, но об этом он даже и не думал. Католические патеры на сейме в Мюльгаузене потребовали от Фердинанда отмены Аугсбургского эдикта (о религиозной свободе протестантов) и возвращения епископствам и монастырям католическим недвижимых имуществ, уступленных лютеранам. Чтобы достойно оценить это дерзкое насилие, следует вспомнить, что герцоги, курфюрсты и князья лютеранского вероисповедания владели монастырскими землями уже более сотни- лет, застроив их городами с храмами лютеранскими. Покорный раб ксендзов, Фердинанд в виде опыта отдал город Магдебург католическому епископу, объявив этот город собственностью империи. Вслед за тем 6 марта 1629 года обнародован был указ о возвращении духовных имуществ (Restitutions-edikt), скрепленный четырьмя католическими курфюрстами. В силу этого указа лютеране обязаны были возвратить католикам все их прежние владения, завоеванные, уступленные по договорам или приобретенные за деньги. Это, по словам указа, делалось для умиротворения Германии и для примирения партий! Протестантские государи апеллировали, но эта апелляция была гласом вопиющего в пустыне: Валленштейн со своей солдатчиной принялся по-своему умиротворять непокорных. Великодушный император дозволил протестантам в случае нежелания уступать владения откупаться деньгами. Бранденбургия откупилась за двадцать, Померания за десять, Гессен за семь миллионов талеров; прочие области по обоюдному соглашению. За эти уступки протестанты сочли себя вправе подать Фердинанду просьбу об увольнении Валленштейна, чего требовали даже и католики; на этом пункте диссиденты впервые сошлись во мнениях. Курфюрст Баварский не мог простить имперскому генералиссимусу его высокомерия; прочие жаловались на его хищение и непомерное превышение власти. При всем сознании благодеяний, оказанных ему Валленштейном, Фердинанд II решился пожертвовать им и уступить требованиям Баварского курфюрста и прочих католических государей. На жалобы протестантов он, разумеется, не обратил бы ни малейшего внимания. Увольнению генералиссимуса много способствовали посланники испанский и французский (креатура Ришелье, отец Иосиф). Двух, трех слов последнего было достаточно, чтобы убедить Фердинанда, привыкшего с юных лет беспрекословно повиноваться патерам. Вот подлинные слова его духовника: «Для Фердинанда II голос монаха был гласом Божиим. Для него ничего в мире не было святее пастырской главы. Он часто говорил, что если бы ему в одно и то же время, на одном и том же месте встретить ангела и монаха, то он монаху поклонился бы первому, а затем уже и ангелу». В отплату за это повиновение императора отец Иосиф отстранил его сына от венгерского престола и, кроме того, обманул императора, уверив его в соблюдении нейтралитета Франциею в ту самую минуту, когда Ришелье вел переговоры с Густавом Адольфом, королем шведским, о его вмешательстве в германские междоусобия. Так ловко провел Фердинанда посланник Ришелье на регенсбургском сейме!
Отрешить от должности предводителя стотысячной армии, в которой каждый офицер готов был идти за него в огонь и в воду, было делом нелегким. Император поручил двум друзьям Валленштейна принести ему нерадостную весть о его отставке. Генералиссимус находился тогда (в ноябре 1630 года) в Меммингене. Он принял это известие очень спокойно и, по-видимому, совершенно равнодушно.
— Императора обманывают, — сказал он посланным, — жалею его и прощаю ему. Очевидно, что в том деле особенно орудует Бавария. Жалею, что он не сумел отстоять меня… Повинуюсь!
Посланных он отпустил, одарив их по-царски. Писал императору, чтобы тот не лишил его, по крайней мере, титулов и почестей, подвигами заслуженных. Вся армия возроптала; большая часть офицеров подали в отставку, и многие из них последовали за Валленштейном в Прагу, избранную им для своей резиденции, для отдыха на лаврах и для занятий астрологиею с итальянцем Сени, без совещания с которым герцог ничего не предпринимал. Именно при увольнении генералиссимуса астролог предрекал ему в близком будущем великие подвиги, а с ними и новую славу.
В Праге Валленштейн жил с истинно царскою пышностью. В его дворец вели семь ворот, и для очистки площади перед ним было срыто до сотни домов. Точно такие же дворцы были и в прочих поместьях герцога. Ему прислуживали дворяне знатнейших фамилий, и в его дворце находилось несколько камергеров, перешедших из службы императорской к нему на службу. При нем находилось шестьдесят пажей из молодых дворян; вход в его покои охраняли пятьдесят драбантов. Метрдотель Валленштейна был знатный дворянин, и за ежедневным столом герцога бывало не менее ста блюд. Во время путешествий обоз герцога состоял из двухсот экипажей. Ливреи его прислуги были залиты золотом; жалованью и столу последнего лакея мог позавидовать любой офицер императорской службы. Шесть баронов и столько же рыцарей составляли свиту герцога; двенадцать патрулей охраняли его дворец. Валленштейн любил тишину, и потому мимо его дворца не позволяли ездить экипажам, а иногда улицы, прилегающие к площади, преграждали цепями и рогатками. Доступ к нему был труден. Угрюмый, задумчивый, несообщительный, он более скупился на слова, нежели на подарки; говорил же он тоном, не терпящим возражений. Он никогда не смеялся и всегда умел искушениям чувственным противопоставить холодный, бесстрастный рассудок. Углубленный в великие соображения и обуреваемый честолюбивыми замыслами, он не любил тратить время на пустые забавы. Переписку с европейскими кабинетами вел собственноручно, не полагаясь на скромность другого. Скажем в заключение, что Валленштейн был высокого роста, худощав, желт лицом, рыжеволосый, с маленькими, но живыми черными глазами. Обращение его с окружающими было до того непривлекательно, что только щедрые награды привязывали к нему прислугу и подчиненных.
Таким образом, в своем царственном уединении Валленштейн терпеливо ожидал, когда пробьет час его торжества и мщения. Отвратив взор от земли, он пытливо устремлял его на небо… не для молитвы, но для астрологических наблюдений. Платя дань суеверию своего века, великий муж был убежден в истине химерической науки звездословия и пытался угадать грядущую свою судьбу по звездам и по их сочетаниям.
Если не сочетания звезд, то стечение обстоятельств, видимо, клонилось в пользу герцога Фридланда. Имперская армия по удалении Валленштейна убыла до 40 000 человек и численностью сравнялась с протестантскою. Главного начальства над имперцами домогался Максимилиан Баварский, сам же император прочил в главнокомандующие старшего своего сына, короля венгерского; потом, желая угодить Максимилиану, вверил главное начальство Тилли.
24 июня 1630 года шведские войска Густава Адольфа высадились на берегах Померании и, не теряя времени, овладели Штеттином без боя. Занятие этого города было тем важнее, что его можно было назвать ключом плавания по Одеру. К войскам Густава Адольфа присоединились остатки ополчений Мансфельда, Турна и даже отставные офицеры и солдаты армии Валленштейна. Измена последних была плохою порукою за их верность под знаменами Швеции; однако же король не пренебрег ими и принял их в ряды защитников правого и святого, дела. Помимо вопроса религиозного, тридцатилетняя война была тесно связана с вопросом об освобождении Германии от ненавистного австрийского ига. Карл V мог уместить в своей короне половину Европы — это был исполин; его корона была слишком велика и слишком тяжела для слабой головы Фердинанда II.
Высокомерие и кичливость императора, питаемые лестью придворных, заставляли его с пренебрежением смотреть на вторжение шведов и считать этих врагов слишком ничтожными, чтобы употребить для их отражения все свои силы. Вслед за занятием Померании шведы овладели Мекленбургиею. Генералу Торквато-Конти император поручил отнять Штеттин от шведов. После первой попытки Конти убедился, что это дело невозможное. Кроме Штеттина, в руках короля шведского находились: Дамм, Штаргард, Камин, Вольгаст… Желая наказать жителей Померании за их покорность Густаву Адольфу и в то же время лишить его средств к продовольствию, Конти грабил и жег села и деревни; угонял скот, истреблял жатвы. Эти злодейства косвенно принесли пользу шведам, так как жители на опыте могли убедиться, какая разница между превосходно дисциплинированными войсками короля и развратной солдатчиной имперской. Отступив от Штеттина, Конти занял Гарц, чтобы прервать сообщение со Штеттином по Одеру. Здесь он ожидал прибытия войск графа Тилли, чтобы соединенными силами ударить на шведов. Вместо того он сам был разбит Густавом Адольфом и сложил с себя звание командира австрийской армии. Пользуясь перевесом над врагом, король осадил Грейфсвальде, Кольберг и Деммин и овладел ими. К его войскам присоединились мекленбургские под начальством герцога Франца-Карла Саксен-Лауенбургского. Он владел несколькими крепостями на Эльбе, но, вытесненный оттуда имперским генералом Паппенгеймом, был взят в плен под Рацебургом. Заняв Бранденбургию, австрийцы опустошали и грабили несчастную страну в ожидании прибытия в нее графа Тилли. Вот что говорит Шиллер об этом изверге.[50] В равной степени строгий к своим войскам и кровожадный в отношении врагов, подобно Валленштейну, мрачный, он далеко превосходил его в скромности и бескорыстии. Слепое усердие к вере и дух кровожадного гения, сопряженные с природной дикостью нрава, делали из графа Тилли истинное страшилище протестантов. Характеру соответствовала и его наружность, странная и страшная. Малый ростом, сухощавый, со впалыми щеками, длинным носом, широким крутым лбом, жесткими усами и заостренным подбородком, Тилли одевался обыкновенно в испанский колет серого атласа с откидными рукавами, голову покрывал серой остроконечной шляпой с красным страусовым пером, ниспадавшим за спину. Весь его облик напоминал герцога Альбу — фламандского палача; и в нравственном отношении между ними не было великой разницы. В эпоху тридцатилетней войны Тилли был немолод, и все страсти человеческие, кроме лютости животной, погасли в его чугунном сердце. Отдавая королю шведскому должную справедливость, он говорил о нем на собрании курфюрстов в Регенсбурге:
— Король шведский — неприятель, в одинаковой степени умный и храбрый, закаленный в бою и во цвете лет. Силы его в отличном состоянии, и вспомогательные средства немалые; государственные чины Швеции оказали ему самое искреннее расположение. Армия его, состоящая из шведов, немцев, лифляндцев, финляндцев, шотландцев и англичан, составляет как бы один народ, сплавленный слепым повиновением. С этим игроком, если только не проиграешь, то уже и тогда можешь считать себя в большом выигрыше![51]
Собрав все войска, рассеянные по Германии, Тилли с 20 000 солдат соединился с австрийским генералом графом Шаумбургом во Франкфурте-на-Одере. Поручив Шаумбургу защиту этого города, Тилли поспешил в Померанию, чтобы отразить шведов от Деммина и Кольберга… однако же опоздал: эти города были уже взяты. Переменив план, Тилли отступил к Эльбе и осадил Магдебург. Густав Адольф двинулся к Франкфурту и овладел им после трехдневной битвы. Гарнизон был перерезан; спаслись немногие, и на три часа город был предан разграблению. Причиною подобной жестокости было мщение графу Тилли, точно так же поступившему с Нейбранденбургом. Успехи шведского оружия побудили саксонского фельдмаршала графа Арнгейма уговорить курфюрста Иоанна Георга, союзника Австрии, войти в союз со Швецией и с помощью Густава Адольфа расширить свои владения. По конвенции, заключенной в Лейпциге (6 февраля 1631 года), все протестантские государи составили новый союз против Австрии, предложив последней во избежание дальнейшего кровопролития отмену эдикта о монастырских имуществах, свободу богослужения евангелических церквей и сдачу всех крепостей и городов, занятых имперцами, их законным владетелям. Протестантам придавало отважности еще то обстоятельство, что 13 января того же года король шведский заключил договор с Франциею, которая обязалась уплачивать ему субсидию в 400 000 талеров с условием, чтобы король при завоевании католических городов не посягал на права духовенства и не вмешивался в дело вероисповедания. На этот договор даже католические государи Германии, твердо уверенные в честности Густава Адольфа, смотрели весьма сочувственно… Фердинанд II был вне себя от ярости. Ни войск, порядочно организованных, ни полководцев, ни денег — ничего этого у него не было; все свои надежды к спасению чести и могущества империи император возлагал на графа Тилли, занятого тогда осадою Магдебурга.
Жители этого богатого, прекрасного города в твердом уповании на помощь Густава Адольфа нимало не тревожились при вести о намерениях Тилли. Шведский генерал Дитрих Фалькенберг был прислан на помощь к Христиану Вильгельму, защитнику города, для совокупных действий во время осады, гарнизон был многочислен, снарядов было достаточно… Наконец в виду Магдебурга показался передовой отряд Поппенгейма; за ним не замедлил и граф Тилли. На грозное его требование сдать город администратор отвечал отказом, и осада началась (30 марта 1631 года). Предместья Зуденбург и Нейштадт были обращены в пепел, осадные работы имперцев продвигались успешно с ужасающей быстротой. Вследствие безуспешных вылазок гарнизон Магдебурга уменьшился до 2000 человек пехоты и нескольких сотен конницы; из граждан ополчались только бедняки, богатые за себя посылали слуг, снабжали защитников города припасами… Несмотря на это почти отчаянное положение, о сдаче не было и помину. Густава Адольфа ожидали с часу на час. Силы осаждавших между тем возрастали с каждым днем; их траншеи приблизились к городским стенам, громимым неумолкаемым пушечным огнем. Повреждения немедленно исправлялись; пожары, производимые бомбами, успешно тушились… Вскоре имперцы стали замечать, что в Магдебурге истощены запасы пороху. Тилли решил идти на приступ, и тем неотлагательнее, что Густав Адольф со своими войсками находился в трех днях пути от города. 9 мая в имперском лагере воцарилась зловещая тишина; пушки умолкли, и несчастные жители Магдебурга в полной уверенности в отступлении Тилли не принимали никаких мер к отражению угрожавшего им штурма. На военном совете, собранном Тилли, было решено напасть на город одновременно с четырех сторон по сигналу, поданному пушечным выстрелом в пять часов утра… В то самое время, когда Тилли произносил над городом смертный приговор, жители Магдебурга покоились глубоким сном, городские стены были пусты, и даже часовые спали, подобно апостолам в саду Гефсиманском в предсмертные минуты Спасителя…
Роковой выстрел грянул; и Паппенгейм, ударив на город со стороны Нейштадта, без труда овладел валом. Фалькенберг, заслышав перестрелку, поспешил из ратуши и прибыл на место битвы в ту самую минуту, когда ворота были сломаны и неприятель уже врывался в город. Рев набатных колоколов, пальба, стук оружия, вопли умирающих — все сливалось в страшную надгробную песнь, возглашавшую Магдебургу — еще живому, вечную память: и доныне сохраняется она, и еще долго сохранится в позднейшем потомстве! Комендант пал; за ним последовал единственный по нем защитник города — капитан Шмидт… Еще трое ворот рухнули под ударами осаждающих; Магдебург был взят — и кровавыми буквами занесла история это имя на свои скрижали.
«Началось позорище, для описания которого у историка недостанет слов, а у поэта — выражений и красок. Ни невинные младенцы, ни беззащитные старцы, ни юность, ни пол, ни звание, ни красота не могли обезоружить победителей. Жен насиловали в объятиях их мужей; дочерей у ног их отцов, и слабый пол имел над мужским то преимущество, что служил жертвою двоякого мщения, т. е. насилия и смерти… Для яростного насилия не было (и нет) ничего святого, ничего заветного. В одной церкви нашли 53 женских обезглавленных трупа. Кроаты забавлялись, бросая детей в огонь; валлонцы Паппенгейма прокалывали пиками грудных младенцев в объятиях их матерей. Некоторые из офицеров напомнили графу Тилли, что эту резню следовало бы прекратить.
— Придите через час, — отвечал он, — и я посмотрю, что надобно делать. Надобно же солдату, за труды и опасности, чем-нибудь и поживиться!
И время проходило в разбое, грабеже и насилии, покуда пожар не положил им предела. Магдебург подожгли с нескольких концов; поднявшийся вихрь распространил пламень по всему городу… Воздух рдел, пропитанный огнем, и злодеи вынуждены были бежать из города в лагерь. В течение двенадцати часов многолюдный, большой Магдебург, один из прекраснейших городов в Германии, был превращен в пепел, за исключением двух церквей и нескольких хижин. Градоправитель Христиан Вильгельм и с ним три бургомистра были взяты в плен; некоторые именитые граждане откупились от смерти деньгами; четы многие были спасены офицерами…
Едва затих пожар, как имперские полчища возвратились на развалины с новою алчностью откапывать из-под золы свою добычу. Некоторые задохлись в дыму, но многие поживились, отыскав сокровища горожан в погребах. 13 мая Тилли вступил в город по очищении главных улиц от трупов. Эта сцена была возмутительна, гнусна, недостойна человечества. Из-под трупов выползали живые; дети с воплями отыскивали убитых родителей; грудные младенцы не покидали охладелых персей их матерей! Более шести тысяч трупов были брошены в Эльбу; огромное число живых и мертвых было пожрано огнем. Общее число убитых простиралось до 30 000».[52]
Это не сказка — быль; это происходило в Германии в 1631 году по Р. X. Впрочем, год тут решительно ни при чем! В семилетнюю войну (1756–1762) бывали сцены ничем не лучше; в семидесятых годах XVIII столетия точно так же отличались гайдамаки в Польше, Пугачев — в Юго-Восточной России. Французская революция в пять лет (1790–1795) поглотила 918 613 человек; войны Наполеона I вчетверо более и Наполеона III — не менее. Не ручаемся за будущее, и от участи Магдебурга не застрахован ни один город в Европе, не только XIX, но даже и XXV столетия. Бесспорно, что сообразно прогрессу и цивилизации совершенствуются и человекоистребительные снаряды: войска Тилли не были вооружены ни игольчатыми ружьями, ни револьверами, ни картечницами… На свете все совершенствуется! Так, во время революции французской головы рубили уже не топором, а машинкою, изобретенною доктором Гильотеном, утверждавшим, что он выдумал ее из любви к человечеству… И в наше время, пожалуй, то же могут сказать иные изобретатели. Благодарим за подобное человеколюбие! Ведь и Тилли был зверек до известной степени. В день своего триумфального въезда в Магдебург (14 мая) он пощадил 1000 человек граждан, спасшихся в соборной церкви, и велел их накормить: Шиллер говорит, что разорения, подобного разорению Магдебурга, не было со времен Трои и Иерусалима… Он позабыл Аквилею, разрушенную Атиллою — гениальным кровопийцею, имя которого почти однозвучно с именем Тилли.
Католический мир и его достойный представитель император австрийский, разумеется, рукоплескали этому аутодафе Магдебурга; это зрелище было в их вкусе. На Густава Адольфа отовсюду посыпались укор и жалобы за его мешкотность; но герой Швеции к оправданию своему представил весьма уважительные причины.
16 апреля он овладел Ландсбергом. Под его стенами он получил весть об осаде Магдебурга и немедленно двинулся на помощь к этому несчастному городу. Желая обеспечить себе тыл, он был вынужден занять Кюстрин и Шпандау и потому просил курфюрста Георга Вильгельма сдать ему эти крепости. Курфюрст, нимало не заботясь об участи Магдебурга, медлил решительным ответом, побуждаемый к тому своим министром Шварценбергом, получавшим за это взятки от императора. Густав Адольф принудил, однако же, курфюрста согласиться на его требование, но на переговоры было потрачено немало времени. К Магдебургу вели две дороги: одна с запада, сквозь ряды неприятеля; другая с юга, чрез Дессау или Виттенберг — совершенно безопасная, но пройти по которой было невозможно без согласия курфюрста Саксонского. Последний почему-то заупрямился, и покуда шли переговоры — Магдебург пал!
Тилли был прав, сравнивая себя и Густава Адольфа с игроками в карты. Падение Магдебурга, на первый случай, был важный выигрыш для Австрии, и победитель не замедлил воспользоваться им для усмирения некоторых партнеров кровавой игры. Член лейпцигского союза епископ бременский, запуганный графом Тилли, отрекся от союза. К тому же принудил и герцога Виртембергского возвратившийся со своими полками из итальянского похода австрийский генерал граф Фюрстенберг. Герцог обязался уплачивать императору ежемесячно на содержание армии тысячу талеров; таковой же штраф был наложен на город Ульм и Нюрнберг. От Магдебурга Тилли двинулся в Тюринген; выжег дотла и разграбил Франкенгаузен; той же участью угрожал и Эрфурту, избавившемуся от гибели доставкою имперцам провианта и уплатою большой контрибуции. Из Эрфурта Тилли отправил послов к ландграфу Гессен-Кассельскому, требуя от него, во-первых, чтобы он отступился от лейпцигского союза; во-вторых, принял на постой в свои города и крепости имперские войска; в-третьих, заплатил огромную контрибуцию; в-четвертых, чтобы он высказался: друг он или недруг императору? На эти предложения мужественный ландграф точно так же категорически отвечал: 1) что он не намерен содержать чужих солдат на своем иждивении, имея своих собственных на всякий случай; 2) что если граф Тилли нуждается в деньгах и в провианте, то не угодно ли ему обратиться за тем и за другим в Мюнхен. Фельдмаршал, взбешенный отказом, послал против ландграфа два полка, которые были прогнаны. Желая наказать эту дерзость, несоразмерную с силами ландграфа, Тилли решился разорить его владения, но принужден был отказаться от этого злодейского умысла, получив известие о движении шведов к берегам Эльбы. Они расположились укрепленным лагерем у Вербена; Тилли занял позиции по сю сторону реки, у Вольмиргаста. Он не решался напасть на Густава Адольфа, и король, со своей стороны, уклонялся от битвы. Незначительные стычки на форпостах оканчивались постоянно несчастливо для имперцев. Армия короля шведского, сравнительно с армиею Тилли, была малочисленнее, но в отношении нравственном была несравненно выше. При совершенном отсутствии субординации трусливые в честном бою, храбрые только при грабежах и насилии солдаты графа Тилли толпами дезертировали из-под его знамен, предпочитая разбойничью свободу дисциплинарной зависимости. Не то было у шведов, теснившихся одной дружной семьей вокруг обожаемого короля, будто пчелы вокруг их матки. В лагере при Вербене король был обрадован вестию о покорении всей Мекленбургии его генералами Тоттом и герцогом Адольфом Фридериком. Взятие Гюстрова произошло на его глазах. После того король заключил дружественный союз с ландграфом Вильгельмом Гессен-Кассельским. Связанные честным словом, оба союзника свято и нерушимо соблюдали его — король до могилы, ландграф до Вестфальского мира (1648). Тилли, сведав об этом союзе, пытался возмутить против ландграфа его подданных посредством подметных писем и послал против него сильный отряд под начальством графа Фуггера… И хитрость, и сила не повели ни к чему. Нимало не унывая, Тилли вступил в переговоры с курфюрстом Саксонским, требуя от него, чтобы он присоединил свои войска к имперским и отступился от союза с Густавом Адольфом, но и курфюрст Иоанн Георг не обратил на угрозы фельдмаршала ни малейшего внимания, в чем не замедлил раскаяться, ибо армия Тилли бурным потоком вторглась в Саксонию. В отчаянии курфюрст чрез своего посла Арнгейма обратился к Густаву Адольфу с мольбою о помощи. Напомнив посланному о недобросовестных поступках курфюрста во время осады Магдебурга, король согласился его выручить с условием сдачи ему, королю, крепости Виттенберга, присылки к нему старшего сына как заложника, уплаты шведским войскам жалованья за три месяца и выдачи головою изменников министров, имеющих тайные сношения с венским кабинетом. Вместо одного Виттенберга курфюрст предложил королю всю Саксонию, а в заложники, вместе со старшим сыном, самого себя и все свое семейство.
— Скажите же курфюрсту, — отвечал благородный Густав Адольф, — что я довольствуюсь уплатою жалованья курфюрстом моим войскам за один месяц и ничего более не требую!
На другой же день союз между Щвециею и Саксониею был заключен. Тилли двинулся к Лейпцигу, требуя от коменданта Ганса фон дер Пфорта сдачи города; фон дер Пфорт отвечал ему, предав огню галльское предместье, однако же через два дня сдал город. Тилли занял главную квартиру в доме могильщика, единственном жилье, уцелевшем в галльском предместье; здесь он подписал капитуляцию Лейпцига и решился напасть на Густава Адольфа. Убогая келья могильщика с заступами и лопатами в углу, с мертвыми костями и черепами, намалеванными по стенам (украшения ради), была самым приличным чертогом для жилища кровопийцы… Однако же Тилли побледнел, когда глаза его случайно встретились с изображениями мертвых голов, и сердце его сжалось от страшного предчувствия…
Этим временем в Торгау происходило совещание Густава Адольф с курфюрстами Саксонским и Бранденбургским. Речь шла о спасении всей Германии и евангелической церкви, о счастии нескольких миллионов народа и об участии многих государей. Союзники короля шведского были гораздо более его самого уверены в победе; сам же он, обсуждая план предстоявшей битвы со всех сторон, тревожился и сомневался…
— В этой игре, — говорил он, — я ставлю на карту одну корону и две курфюрстшеские шапки!
Союзные шведско-саксонские войска переправились через Фульду, и ранним утром 7, сентября 1631 года они стояли лицом к лицу с полчищами графа Тилли на равнине Брейтенфельд под Лейпцигом.
Эта знаменитая битва, признанная знатоками военного искусства образцового, окончилась совершенным поражением имперских войск: вся их артиллерия до ста знамен и штандартов и до пяти тысяч пленных достались в добычу победителям: около семи тысяч легло на месте; две тысячи бежало с поля битвы вместе с графом Тилли и Паппенгеймом к Галле и к Гальберштадту. Раненый Тилли едва не попался в плен, и от всех его воинских деяний не осталось иного воспоминания, кроме проклятий, которыми человечество осыпало этого изверга. С этого дня счастье навсегда покинуло Тилли, еще недавнего своего любимца. За брейтенфельдскою победою, увенчавшею Густава Адольфа неувядаемыми лаврами, следовали сдачи Мерзебурга и Галле. Тилли отступил в Брауншвейг. Протестантская Германия торжествовала; Австрия была обессилена, унижена; Максимилиан Баварский, отступив от союза с нею, был принужден позаботиться о защите собственных своих владений. Весь Палатинат (Пфальц) и Франкония были покорены королем шведским. Действия победителя в покоренных областях были выше всякой похвалы. В католических епископских городах он, открывая запечатанные лютеранские церкви, не посягал на католические; он уравнивал права лютеран и католиков, никогда не возвышая первых в ущерб последним. Меч в руках Густава Адольфа был для Германии не разбойничьим ножом, но бистуреем опытного хирурга: он исцелял, проливая кровь, и врачевал раны, нанесенные стране австрийским и баварским оружием.
Взятие Донауверта открыло Густаву Адольфу путь в Баварию, прегражденный незначительной рекою Лехом, на противоположном берегу которого расположен был укрепленный лагерь графа Тилли. Это было в октябре 1631 года, в то время, когда Лех от дождей и талых снегов течет с необыкновенной быстротой. Шведам и их союзникам предстояло буквально идти в огонь и в воду, чтобы овладеть неприятельскими укреплениями на противоположном берегу. На военном совете многие вожди короля шведского отговаривали его от намерения вступать в бой; но Густав Адольф был непоколебим в своем решении и отвечал Горну, бывшему настойчивее других:
— Неужели вы переплыли Балтийское море и перешли через множество рек Германии для того, чтобы отступить перед Лехом, этим Ничтожным ручьем?
Король, осматривая местность, заметил, что занимаемый им берег выше противоположного, и воспользовался этим преимуществом, чтобы весьма успешно действовать артиллериею с возведенных на берегу батарей. В течение двух часов непрерывной канонады король успел навести мост, через который совершилась переправа его победоносных вой«;к. Баварцы, воодушевляемые графом Тилли, дрались отчаянно, когда же Тилли и его сподвижник, Альтрингер, были смертельно ранены, баварцы не устояли и к ночи отступили к Нейбургу и Ингольштадту.
— Будь я на месте баварцев, — сказал Густав Адольф на другой день, — и если бы мне пришлось занимать эту позицию, я бы не отступил, хотя бы пуля оторвала мне и бороду, и подбородок!
В Ингольштадте Тилли окончил свое земное поприще, на смертном одре завещая курфюрсту Баварскому не упускать из рук Регенсбурга, ключа свободного плавания по Дунаю, И защищать Богемию. После безуспешной блокады Ингольштадта шведский король устремился внутрь Баварии и овладел Мюнхеном. Вступая во дворец, покинутый курфюрстом, король спросил, кто был строителем дворца.
— Сам курфюрст, — отвечали ему.
— Превосходный архитектор, и я желал бы отправить его для построек в Стокгольм!
В цейхгаузе были найдены пушки, зарытые в землю, и при этом король, всегда находчивый и остроумный, сказал, когда их выкапывали:
— Вставайте, мертвецы, и шествуйте на страшный суд!
Покуда Густав Адольф покорял прирейнские и придунайские области, саксонские войска, предводимые генералом Арнгеймом, двинулись в Лузацию, занятую австрийским генералом Рудольфом Тифенбахом. Последний по повелению императора отступил. Фердинанд II, щадя владения курфюрста Саксонского, надеялся тем склонить его на мир, но ошибся в расчете: саксонцы из Лузации направились в Богемию, умиротворяемую палачами и иезуитами. Шлекенау, Течен, Аусиг, Лейтмеритц, один за другим, были заняты саксонцами, грабившими католиков и быстро приближавшимися к Праге, весьма слабо защищенной. Жители надеялись, что Валленштейн, живший в стенах этого города, отразит неприятелей, но он к их вторжению отнесся совершенно безучастно. Защитником Праги вызвался быть австрийский полковник, граф Марадас. Он обратился к Валленштейну за советами, но получил холодный отказ, так как герцог (по собственным его словам) решился не вмешиваться ни в политику, ни в военные дела, да и Марадасу советует не браться за дело, которое может подвергнуть его строгой ответственности. В подтверждение своих слов Валленштейн со всею свитою выехал из Праги, и его примеру последовали все жившие там богачи, вельможи, наконец, и сам граф Марадас. В этом случае Валленштейн действовал, конечно, не по примеру древних римлян, героев великодушия, но совершенно справедливо и логично. Ведь и Фердинанд II, титулуясь императором римским, был только австрийским иезуитом, а с подобным господином всегда опасно играть в великодушие.
— Jngrati servire nefas! (В служении неблагодарному нет добра!) говорил Валленштейн себе в оправдание.
Правительство Праги и весь ее гарнизон удалились в Будвейс, и саксонцы без выстрела заняли этот город (11 ноября 1631 год Жители, не отлагаясь от Австрии, признали над собою покровительство курфюрста Саксонского Иоанна Георга, взяв с него охранную грамоту в неприкосновенности казенного и частного имуществ, а равно и католических церквей. Фельдмаршал Арнгейм приставил ко дворцу Валленштейна караул для охранения от грабежа, так же точно пощажены были все его поместья. Это великодушие саксонцев навлекло на герцога со стороны Фердинанда II подозрения в тайных сношениях с неприятелем.
Взятие Праги вызвало из недавнего ничтожества протестантских вельмож, и в их числе старого графа Турна. Они все получили обратно свои имения, конфискованные имперским правительством. Имея в руках значительные денежные средства, протестанты сознали в себе и силы для новой борьбы с императором. Между тем из Силезии вступили в Богемию отряды австрийцев под начальством Гетца и Тифенбаха и баварские войска из Пфальца. Арнгейм, разбив их под Лимбургом, принудил к отступлению за Эльбу. Впрочем, имперцы были счастливее, и кроатские полки проникли до самой Праги, однако же и они были по частям разбиты. Успехи саксонцев и шведов побудили Максимилиана Баварского подумать о нейтралитете. Один в поле не воин — и дальнейшая борьба с Густавом Адольфом была не под силу курфюрсту. Положение Австрии было отчаянное. Большая часть областей находилась в руках неприятелей. Преемник Габора, князь трансильванский Раготцы, угрожал Венгрии вторжением; Турция вооружилась, выжидая удобной минуты для нападения с юга… У Фердинанда II не было ни войск, ни провианта, ни денег, и Австрии в недальнем будущем угрожало совершенное падение. На государственном совете совещались об избрании полководца. Император сгоряча намеревался сам вести свои войска, но его без труда отговорили. Тогда министры подали голос о назначении в полководцы наследника императора (Фердинанда III), любимого народом и войсками. Император отклонил это предложение, ссылаясь на молодость и неопытность своего сына… Кроме того, император напомнил советникам, что если армия без начальника — тело без головы, то и фельдмаршал без армии — голова без тела. Тогда-то Фердинанд II вспомнил о Валленштейне и в нем в одном увидел спасение империи. Именно в это время герцог через графа Турна вступил в переговоры с Густавом Адольфом о поступлении на службу под его знамена. Требуя от короля 50 000 войска, герцог обещал ему завоевать Богемию, Моравию, взять Вену и прогнать императора в Италию. Высоко ценил король шведский дарования и ум Валленштейна, но, будучи сам человеком честным, не мог положиться на обещания изменника и доверить ему свои войска. Он отказался от предложения Валленштейна под предлогом ослабления своей армии. Гордость короля шведского послужила к спасению Австрии! Желая так же отомстить императору, Валленштейн вступил в переговоры с курфюрстом Саксонским. Иоанн Георг, конечно, был бы не прочь от союза, но войска у него было слишком мало для исполнения предприятия Валленштейна. Последний мог бы навербовать целую армию, однако же без ведома императора этого сделать было нельзя; просить же у Фердинанда II разрешения на набор под предлогом помочь ему же Валленштейну запрещала его необъятная гордость. Он не хотел унизиться перед человеком даже и для того, чтобы вернее сломить его. В предчувствии, или, лучше сказать, в предвкушении радости видеть императора чуть не у своих ног Валленштейн распускал слухи, что он предпочитает тишину и покой воинской славе, а отдых на прежних лаврах — пожинанию новых. Фердинанд II в качестве соглядатаев подослал к герцогу его друзей, Квестенберга и Верденберга, чтобы вызнать, согласился ли бы он опять поступить на службу, предводительствовать войском, эрцгерцогом Фердинандом.
— Никогда во веки веков! — отвечал Валленштейн. — И если бы я поступил на службу, то не потерпел бы сотрудника, будь он сам Господь Бог.
Подосланный к Валленштейну третий депутат, князь Эггенберг, тоже бывший его сослуживец, тщетно пытался уговорить его примириться с Фердинандом: герцог был непоколебим. Как образчик вкрадчивого, иезуитского красноречия приводим подлинные слова Эггенберга, сказанные Валленштейну:
— С вами, герцог, выпал из короны императора драгоценнейший алмаз. Он понимает свою потерю, раскаивается и поручает мне уверить вас, что уважение его к вам неизменно и благоволение постоянно. На ваши способности, на вашу испытанную верность император возлагает твердое упование, что вы исправите ошибки наших предшественников и перемените к лучшему нынешний порядок вещей. Подвиги ваши обезоружат клевету, и нет в мире победы славнее, как победа над самим собою!
Так лисица, подосланная ко льву ядовитой змеею, уговаривала его и убеждала. Одарив по-царски посланника, Валленштейн отпустил его с надеждою, дав обещание «подумать»; согласился набрать войска, но о предводительстве ими не сказал ни слова. На его призыв со всех концов Германии собирались под императорские знамена тысячи бродяг и хищников, побуждаемых корыстью и алчностью. На их вооружения император, его наследник и их союзник король испанский внесли большие пожертвования. Сам Валленштейн потратил до 200 000 талеров. Дворянам, которые набирали отряды, были даны права и чины полковых командиров. В состав ополчения вошли войска герцога Лотарингского, короля польского и герцогов итальянских. В три месяца набрано было до 40 000 человек. Сдав их императору с рук на руки, Валленштейн предоставил выбор предводителя на волю Фердинанда. Но кто же, кроме самого Валленштейна, мог предводительствовать ими? Кому, кроме герцога, согласились бы повиноваться эти войска?
Герцог находился в Цнайме (в Моравии), и сюда прибыл князь Эггенберг для переговоров от имени императора. На предложение принять начальство Валленштейн отвечал:
— Никогда! Император хватается за меня в отчаянии, но вовсе не по чувству справедливости. Я нужен теперь, но по миновании беды меня опять забудут и отплатят неблагодарностью… Не лучше ли заблаговременно и по доброй воле отдалиться от будущих неприятностей?
— Вы упускаете из виду, что за неповиновение можете навлечь на себя гнев государя, — возразил Эггенберг. — Довольно он перед вами унижался, но вы, нимало не трогаясь его великодушием, только ожесточаете его вашей гордостью. Если эта жертва, с его стороны, была бесполезна, поверьте, он сумеет из просителя сделаться повелителем и по праву монарха отомстить мятежному подданному. Как Фердинанд — он просил; как император — он может приказать. Человеку свойственно ошибаться, но государь не должен сознаваться в своих ошибках. Если он оскорбил вас, он же может и загладить обиду, залечить язвы, нанесенные вашему самолюбию. Неповиновение уничтожает все прежние заслуги. Император нуждается в вас и требует, чтобы вы повиновались. В свою очередь требуйте соответствующего вознаграждения, и государь наградит вас… Но знайте, что он вправе и наказать соразмерно вине!
Эти угрозы доказали Валленштейну только слабость правительства: сила никогда не грозит. Следствием объяснений с Эггенбергом было письмо, в котором, по словам Шиллера, «надменнейший слуга предписывал условия надменнейшему из государей».[53] Герцог требовал: 1) неограниченного и безотчетного начальства над союзными австро-испанскими войсками, с правом карать и миловать; 2) совершенного невмешательства в военные дела как императора, так и его сына; 3) чтобы без утверждения Валленштейна император не раздавал ни мест, ни наград; 4) чтобы герцог мог располагать по своему усмотрению контрибуциями и конфискованными имуществами; 5) чтобы ему был пожалован новый имперский титул и первая завоеванная область в подарок; 6) чтобы во время войны герцогство Мекленбургия, собственность Валленштейна, оставалась неприкосновенною. В силу этого договора император признал себя подчиненным своему подданному, и Фердинанд II согласился на все условия!.. Льстецы сравнивали его с больным, повинующимся беспрекословно врачу, т. е. Валленштейну. Дорого обошлись императору услуги герцога, но тем живее были надежды, возлагаемые на последнего.
План герцога состоял в разъединении сил шведских и саксонских, и он начал новые свои подвиги приступом к Праге. Благодаря измене, город был отнят у саксонцев. Арнгейм отступил, и вскоре вся Богемия была снова подчинена короне австрийской. Тогда герцог думал было перенести оружие в Саксонию, но, не желая действовать заодно с баварскими войсками, остался в Богемии, чтобы только не связываться с курфюрстом Максимилианом. Он помнил настойчивость курфюрста при его увольнении от службы и этой обиды не мог ему простить. Защищая Богемию, Валленштейн оставил Баварию в руках шведов, до тех пор, покуда последние не начали угрожать Австрии… Только тогда герцог согласился соединить свои войска с баварскими. Это соединение произошло близ Эгера. Здесь курфюрст чуть не на коленях вымолил у Валленштейна прощение на самых унизительных условиях, без надежды на скорое освобождение Баварии от шведского ига. По договору с императором Валленштейн приказал курфюрсту состоять при соединенной армии в качестве простого генерала. Максимилиан повиновался.
Численность союзной армии простиралась до 60 000 человек конницы и пехоты. Уклоняясь от сражения, Густав Адольф отступил в Франконию, Валленштейн следовал за ним. Королю шведскому оставалось одно из двух: или запереться в Нюрнберге, или отступить к Донауверту… Он избрал первое. Укрепив Нюрнберг, Густав Адольф расположился лагерем под его стенами, за рвами и окопами. Река Пегниц разделила лагерь на две половины, соединенные множеством мостов. На батареях, опоясывавших лагерь, насчитывали до трехсот орудий. Жители города и окрестных деревень, составив ополчение, соединились со шведскими войсками, к ним же на подмогу шли войска веймарские и гессен-кассельские, численность же шведской армии не превышала и 16 000 человек.
Делая смотр своей армии под Неймарком, Валленштейн хвастливо заметил, что через четыре дня судьба решит, ему или королю шведскому быть обладателем света (?). По примеру Густава Адольфа и герцог расположился со своими войсками по другую сторону Нюрнберга, на берегах Редница, преградив доступ к шведскому лагерю из Франконии, Швабии и Турингии. Таким образом, он держал в осаде и Нюрнберг, и Густава Адольфа. Летучие отряды герцога отнимали провиант и фураж, доставляемые шведами из окрестностей. Королю пришлось прибегнуть к запасам, находившимся в стенах Нюрнберга, и, в свою очередь, отбивать обозы, следовавшие из Баварии в лагерь Валленштейна. Две недели простояли неприятели лицом к лицу, не отваживаясь на битву, в обоих лагерях было немало больных и в одинаковой степени ощущался недостаток в съестных припасах… Наконец-то прибыли к Густаву Адольфу давно ожидаемые союзники с 50 000 войска и 4000 подвод обоза. Дальнейшее бездействие при недостатке продовольствия было бы безрассудством, и Густав Адольф, не выжидая нападения Валленштейна, решился взять его лагерь приступом… Завязался бой, отчаянный, кровопролитнейший, шведы и имперцы оказали чудеса храбрости, но Густаву Адольфу не удалось вытеснить Валленштейна из его позиции, и шведы отступили. Еще две недели, поедая последние запасы, неприятели постояли на своих местах, и Густав Адольф отступил от Нюрнберга, потеряв под его стенами до 20 000 солдат, павших в бою, от голода и болезней. Город и его окрестности представляли жалкую картину нужды, опустошения, смерти. От смрада гниющих трупов появились эпидемии: посеянное войною породило моровую язву… Отступление шведов произошло в совершенном порядке; имперцы их не преследовали. Предав огню и разграблению окрестности Нюрнберга, Валленштейн повел свою армию в Саксонию, вопреки ожиданиям Густава Адольфа, который надеялся сразиться с герцогом на полях Баварии. В Бамберге Валленштейн делал смотр своим войскам и ужаснулся: из 60 000 у него оставалось только 24 000 солдат, из которых четвертую долю составляли баварцы. Получив необходимые подкрепления, Валленштейн поручил своим генералам: фон Гольку, Галласу и Паппенгейму предавать саксонские области огню и мечу… Густав Адольф поспешил на помощь несчастной стране и 1 ноября 1632 года прибыл в Наумбург. Повсеместно саксонцы встречали короля как избавителя и защитника. Он же, видя это раболепство, сказал окружающим:
— Мне воздают Божеские почести… Опасаюсь, чтобы Господь не наказал людей, явив на мне доказательство ничтожества и тленности человека!
Но это вступление героя в саксонские области было торжественным шествием «грядущего на вольную смерть…». Точно так же жители Иерусалима приветствовали Спасителя за пять дней до Его распятия на Голгофе. Верный завету Сына Божия, король шведский «положил душу свою за други своя».
Валленштейн решился дать королю генеральное сражение. Астролог Сени предсказал герцогу, что звезда Густава Адольфа померкнет в ноябре месяце, а словам своего Калхаса верил слепо имперский полководец. От Мерзебурга он двинулся к Лейпцигу, чтобы воспрепятствовать соединению саксонских войск со шведскими. Между Флосграбеном и Лютценом произошло достопамятное сражение, стоившее жизни Густаву Адольфу, но и кончившееся поражением имперцев. Король был застрелен неизвестным всадником и пал на груду трупов… Австрийский генерал Паппенгейм, смертельно раненный, умер на другой день. Валленштейн при вести о смерти Густава Адольфа выказал живейшую радость, недостойную человека справедливого; но голос человечества давно был заглушён в герцоге эгоизмом и честолюбием. Черта тем более отвратительная, что даже Фердинанд II заплакал при вести о смерти короля шведского, а курфюрст Фридрих V умер от горя. Начальство над шведами приняли после короля: Бернард, герцог Саксен-Веймарский, Горн, Баннер, Торстесон; управление делами внешней политики принял на себя шведский канцлер Аксель Оксенстиерн… Однако же все эти люди, по-своему даровитые, не могли заменить ни армии, ни осиротелому королевству мудрого вождя и доброго государя.
Подробности роковой катастрофы, ознаменовавшей лютценскую битву (15 ноября 1632 года), слишком любопытны, чтобы не сообщить их читателям.
Войска свои Густав Адольф расположил точно в том же боевом порядке, как и год тому назад под Лейпцигом. Между колоннами пехоты расставлены были отряды конницы, а между эскадронами кавалерии — орудия и мушкетеры. Вся позиция состояла из двух линий фронтом к большой дороге, имея справа и частию с тыла Флосграбен, а город Люнцен слева. Центр занимала пехота под начальством графа Браге; кавалерия по флангам, перед фронтом — артиллерия. Левым крылом командовал герцог Бернгардт Веймарский, а правым сам король. Резервными шотландскими войсками начальствовал Гендерсон. Занималась заря; пурпур, окрасивший небо, был предвестником кровопролития на земле, покрытой непроницаемым туманом, замедлившим начало битвы. Шведские войска и их король, преклонив колени, пели гимн, испрашивая у Бога победу и одоление врагов; трубы аккомпанировали этому пению… Затем, сев на коня, в простой кожаной кирасе король объехал ряды, внушая мужество своим воинам. Воинским кликом шведов было: «С нами Бог!», имперцев: «Иисус, Мария!» Обе стороны, считая себя правыми, призывали на помощь одного и того же Бога, в полной уверенности, что за Него проливают кровь и в угоду Ему нарушают завет Его — любить ближнего. К одиннадцати часам туман рассеялся; будто белая завеса, разорванная на клочья, разнесся он облаками по поднебесью, и враги очутились лицом к лицу. Одновременно в Лютцене вспыхнул пожар. Город был подожжен по повелению Валленштейна… Битва началась!
Первый натиск шведов был удачен, и имперцы, дрогнув, обратили тыл; но Валленштейн, удержав беглецов, выстроил их в порядок и противопоставил натиску шведов эту живую, непоколебимую плотину. Трупы валились грудами с обеих сторон, однако же шведам не удалось захватить ни пяди земли. Правое крыло шведской армии напало на левое крыло имперской армии и обратило его в бегство. В эту минуту королю донесли, что левое крыло не может противостоять учащенным атакам Валленштейна. Поручив Горну продолжение разгрома неприятеля, король поспешил на левый фланг с конным отрядом, из которого уцелели немногие, между прочим герцог Франц Альберт Саксен-Лауенбургский, скакавший бок о бок с королем. Заметив короля, один из всадников австрийских указал на него мушкетеру… Выстрел грянул, пуля раздробила Густаву Адольфу левую руку… Вторым выстрелом, направленным в спину, король был сбит с седла.
— Все кончено, — вскричал он окружающим, — спасайтесь! — и, рухнув на груду убитых и раненых, скрылся под курганом из мертвых тел, возросших над его трупом через несколько минут. Последний вздох героя как будто вдохнул мужество в его воинов, и самые робкие почувствовали в себе львиную силу и непреодолимую отвагу. 12 000 свежего войска, предводимого Паппенгеймом, не в состоянии были справиться с неприятелем, который, будучи малочисленнее, превосходил имперцев в храбрости и единодушии… Шведы победили, но победа куплена была такой дорогой ценою, что стоила поражения, и победителями считали себя имперцы. С окровавленных полей Лютцена Валленштейн ушел на зимние квартиры в Саксонию. Труп Густава Адольфа, обезображенный, смятый копытами конницы, был найден шведами и набальзамированный отправлен в Стокгольм. Виновником смерти героя общая молва называла Франца Альберта, герцога Саксен-Лауенбургского, и вот обстоятельства, на которых было основано это обвинение:
Франц Альберт, младший из четырех сыновей Франца II, герцога Лауенбургского, по матери родственник королевской фамилии Ваза, в молодости был принят при шведском дворе и пользовался самым дружественным его расположением. Однажды он осмелился дерзким словом обидеть Густава Адольфа и за это получил от последнего пощечину. Хотя король и не замедлил извиниться в своей запальчивости, но Франц Альберт не мог ни простить, ни позабыть этого тяжкого оскорбления. Перейдя на службу к императору австрийскому, он подружился с Валленштейном и при саксонском дворе служил последнему в качестве лазутчика. После того, без всякой причины, перешел на службу к Густаву Адольфу в качестве волонтера. Несмотря на предостережения канцлера Оксенстиерна, доверчивый король удостоил переметчика приязнью и доверенностью. Под Лютценом Франц Альберт не отставал от короля ни на шаг и расстался с ним в ту самую минуту, когда раздался выстрел, нанесший королю первую рану. Франц Альберт под неприятельскими пулями остался цел и невредим, благодаря зеленой перевязи на руке, по которой его узнавали имперцы. Он первый известил Валленштейна об убиении короля и после того, покинув службу, стал явным клевретом герцога Фридландского; когда же последний был убит, Франц Альберт спасся от плахи, перейдя в католицизм… Служил императору снова и умер от ран после похода в Силезию. Личность темная, дела двусмысленные, однако же история еще не произнесла над Францем Альбертом окончательного приговора по делу о его соучастии в убиении короля шведского. Густав Адольф от неприятельских пуль не прятался и в сражениях бился, как простой солдат. Судьба могла его щадить двадцать раз, чтобы не помиловать на двадцать первый… И зеленая перевязь на руке Франца Альберта не могла предохранить его от шальных пуль (balles perdues), которые на войне не сторонятся ни перед какими перевязями и бьют без разбора.
С кончиною Густава Адольфа протестантская уния весьма естественно не замедлила явить в своем составе признаки распадения. Протестанты приуныли, и многие из них стали помышлять о принесении повинной императору Фердинанду II. Возобновление союза Франции со Швециею удержало некоторых из них от подобного безрассудства, но тем не менее ход войны утратил прежний характер, и военные действия были лишены обдуманного плана. Армия протестантов ослабела, а имперская хотя и усилилась, но и в ней не было прежнего духа единства. Кардинал-инфант, наместник Милана, брат испанского короля Филиппа IV, прислал в Баварию вспомогательную армию в 40 000 человек под предводительством герцога Фериа, для соединения ее с армиею Альтрингера. Шведы под начальством Горна и пфальцграфа Биркенфельдского двинулись им навстречу, но итальянцы отступили в Эльзас, где были разбиты. Большая часть этой армии погибла от болезней и стужи, а герцог Фериа умер от горя. Бергард Веймарский овладел Регенсбургом и Штраубингеном; Густав Горн — Швабиею; пфальцграф Биркенфельдский, генерал Баддиссин и рейнграф Оттон Лудвиг — рейнскими провинциями, а могучий их противник Валленштейн проводил время в бездействии, как будто не желая унижать своего достоинства, сражаясь с такими ничтожными противниками, особенно после Густава Адольфа. Удалясь в Богемию после лютценской битвы, герцог чинил суд и расправу над офицерами, уличенными в погрешностях, способствовавших победе шведов, и казнил их смертью. Пришла весна 1633 года, и Валленштейн, нехотя, будто медведь, выгнанный из берлоги, начал новую кампанию, как назло императору, именно в районе его владений. Силезия была занята шведскими, саксонскими и бранденбургскими войсками, и сюда со своими полчищами явился Валленштейн. Союзники двинулись к Мюнстербергу, надеясь, что герцог примет сражение, но он, укрепясь в лагере, не трогался с места. Видимо, не хотел воспользоваться невыгодной диспозицией неприятельских войск и выказывал совершенное равнодушие к интересам империи и его союзных католических государств Германии.
После девятидневного стояния лицом к лицу с неприятелем Валленштейн послал в качестве парламентера графа Терцки к саксонскому генералу Арнгейму для приглашения его на переговоры. Герцог предложил союзникам шестинедельное перемирие.
— В ожидании заключения мира, — досказал он, — на который, может быть, император и не согласится… Но в последнем случае я могу соединиться с протестантами и выгнать Фердинанда из его владений!
При втором свидании с графом Турн герцог выразился еще яснее.
— Все прежние привилегии протестантов будут восстановлены; конфискованные имущества возвращены, и я первый приложу к тому все мои старания. Иезуитов прогонят; Швецию за ее убытки вознаградят, и, составив с протестантами одно ополчение, мы пойдем войною на Турцию!
Затем, развивая свой исполинский план, Валленштейн дал понять собеседнику, что он, соединив свои войска с протестантскими, пойдет на Вену и принудит императора к отречению от богемской короны, составит из этого королевства независимое протестантское государство, которое придавит Турцию под своею пятою. Славянские народы Силезии, Моравии, Галиции охотнее признают над собою власть Богемии, видя ее веротерпимость, нежели Австрии — рабыни иезуитов. Созидая мысленно царство богемское, Валленштейн не говорил о будущем царе, но понятно было, что, кроме него, этим царем быть некому.
Переговоры герцога с его недавними неприятелями не могли остаться в тайне от венского двора. Врагам Валленштейна незачем было и клеветать Фердинанду II на его генералиссимуса; достаточно было и правды, чтобы пробудить в императоре ненависть и недоверие к коварному крамольнику. Всего прежде надобно было озаботиться об ослаблении Валленштейна. В этом случае императору помогло иезуитское умение увертываться и кляузничать. В договоре Фердинанда II с Валленштейном было сказано, что последний назначается генералиссимусом всех германских войск, но не иноземных. Основываясь на буквальном смысле этого пункта, император обратился с просьбою к королю испанскому: прислать ему армию с отдельным полководцем.
Цель Фердинанда II была понятна герцогу. Он протестовал на это нарушение договора — но безуспешно. Тогда Валленштейн чрез графа Кинского вступил в переговоры с французским послом Фекьером, который от имени своего государя обещал герцогу содействие к исполнению его смелого предприятия. Таким образом, император и подданный в одно и то же время заключали друг против друга союзы с иностранными державами. Однако же протестанты и Франция заподозрили Валленштейна в коварстве, полагая, что его союз с ними клонится в пользу Австрии. Вследствие этого недоразумения военные действия возобновились, и в битвах Валленштейн чаще всего доказывал неприятелям, что он действует им не во вред. Он отступал там, где следовало наступать; уклонялся от боя, когда победа была несомненна. Фердинанд II решился вторично уволить Валленштейна от службы. Это намерение побудило герцога со своей стороны принять решительные меры.
Душою и узами родства привязанные к Валленштейну полковники Кинский, Илло и Терцки по программе, начертанной герцогом, приступили к составлению заговора, нити которого должны были опутать всю имперскую армию. Илло ненавидел императора за отказ наградить его графским титулом по представлению Валленштейна. Герцог, посылая доклад о награждении Илло, в то же время писал императору, чтобы он не производил полковника в графы. Фердинанд II повиновался, и тогда тот же Валленштейн сказал Илло:
— Ни ваша служба, ни ходатайство мое не уважены. После этого стоит ли служить императору? Не знаю, как вы, но я Фердинанда ненавижу!
Уверенный в Кинском, Терцки и Илло, герцог решился приобщить к заговору графа Пикколомини, которому он постоянно благодетельствовал и к которому питал особенную симпатию за то, что Пикколомини был рожден под одной с ним звездою. Этому человеку он открыл все свои намерения. Пикколомини с ужасом напомнил о трудностях и непреодолимых препятствиях. Герцог уверил его в благоприятных предзнаменованиях по звездам, и новый сообщник согласился участвовать в заговоре, угрожавшем дому Габсбургскому конечным низвержением. Граф не замедлил известить императора о готовящемся бунте, советуя ему немедленно принять свои меры к его отклонению.
В январе 1634 года все начальники отдельных частей валленштейновской армии были им приглашены в Пильзен, куда герцог прибыл из Баварии будто бы для совещаний о положении военных дел. За исключением Галласа, Коллоредо и Альтрингера, на призыв герцога явились двадцать генералов. Илло, по поручению герцога, должен был выведать от каждого порознь его политические убеждения. Он начал с того, что указал на нарушение императором данного герцогу обещания не вмешиваться в его распоряжения; на требования Фердинанда II, чтобы военные действия продолжались, невзирая на зимнюю пору и на недостаток провианта; наконец, на намерения венского двора опять отрешить Валленштейна от должности.
— Императором нашим, — говорил он, — руководил испанский двор; у него на жалованье все наши министры; только герцог Фридланд до сих пор противоборствовал этой иноземной тирании, и за это его возненавидели. Его хотят отрешить, и чтобы успешнее достигнуть этой цели, его намерены унизить в глазах всей армии, а ее — уменьшить, под предлогом будто бы подкрепления армии испанской. Нарочно велят идти в зимний поход, чтобы возбудить ропот в солдатах. Их плохо кормят и не одевают, потому что деньги, назначенные на их содержание, истрачиваются иезуитами и министрами. Герцога в награду за двадцатидвухлетнюю верную службу ожидает унизительная отставка. Во избежание таковой он сам готов сложить свою власть; но неужели мы все согласны лишиться нашего начальника?
Слушатели отвечали единогласно «нет!» и тотчас же решили чрез депутатов просить Валленштейна, чтобы он в отставку не подавал и не покидал армии, искренно к нему привязанной. После долгого (притворного) колебания герцог сдался на просьбы генералов с условием, однако же, чтобы они дали ему подписку в том, что будут служить ему верой и правдой; никогда не расстанутся с ним и в случае надобности пожертвуют за него жизнию. Оговорка на подписном листе: «покуда Валленштейн будет находиться при армии» отстраняла от невольных заговорщиков всякое подозрение о настоящих умыслах герцога.
Чтение подписки происходило перед роскошным обедом, приготовленным по распоряжению Илло. Употребив за столом все средства, чтобы гости побольше подвыпили, радушный хозяин поднес им бумагу для подписи, когда они почти все были пьяны. Подписали многие, некоторые же заметили, что в бумаге, поданной для подписи, были выпущены слова «покуда герцог будет находиться при армии». Илло первую бумагу заменил другою, с этим пропуском. Пикколомини первый открыл подлог и забылся до того, что провозгласил тост за здоровье императора. В эту минуту Терцки, поднявшись с места, объявил всем присутствующим, что тот из них, кто откажется дать подписку, будет отъявленным подлецом, мошенником. Все подписали волей-неволею. Иные имена были навараксаны так неразборчиво, что давшие подписку легко могли и не признать в них своей руки. И при всем том Валленштейн на следующий день сам читал генералам этот документ, требуя от них устной клятвы пребывать ему верными и до последней капли крови защищать его интересы.
— Впрочем, — прибавил он, — ваше вчерашнее неудовольствие на замену одного документа другим доказывает ваше ко мне нерасположение, и потому, не принуждая вас, я готов возвратить вам ваши слова!
Генералы, вовлеченные в заговор, отвечали, однако, единодушным подтверждением присяги, данной накануне по милости лукавого Илло. Смотря на эту игру, трудно было решить, кто кого дурачил.
Не довольствуясь подписями присутствовавших, герцог озаботился получением согласия генералов, не явившихся на приглашение, и чрез нарочных просил их безотлагательно пожаловать в Пильзен. Альтрингер отговорился болезнию; граф Галлас прибыл для того, чтобы собрать достовернейшие сведения о заговоре и довести их до сведения императора. Фердинанд II, убежденный в злых умыслах генералиссимуса, поспешил дать приказ к арестованию Валленштейна, Илло и Терцки, в случае же упорства с их стороны не щадить самой их жизни. Графу Галласу повелено было образумить генералов и офицеров, вовлеченных в измену, и напомнить им об обязанностях верных слуг законного государя. Всем желавшим возвратиться на путь истинный было обещано прощение. Галлас, прибыв в Пильзен, не имел, однако же, духу действовать сообразно инструкции, полученной от императора. Арестовать герцога в городе, ему принадлежащем, во дворце, наполненном верными телохранителями, было нелегко. Галлас предложил Валленштейну привезти в Пильзен Альтрингера, на что герцог согласился и даже дал предателю свой собственный экипаж. Вместо того чтобы привезти Альтрингера в Пильзен, граф Галлас привез его в Вену для охранения императора; сам же поспешил в Верхнюю Австрию, куда ожидали вторжения Бернгардта Веймарского. В Богемии города Будвейс и Табор были заняты имперцами, и вообще в этой области приняты были все меры к предупреждению восстания.
Дело Валленштейна пред судом потомства являет редкий в истории пример неправоты обеих сторон. Заговор, во всяком случае, вещь гнусная, а измена присяге вещь недостойная честного человека. Валленштейн виноват. В свою очередь неправ и Фердинанд II, доведший герцога своею неблагодарностью до преступления и спасшийся от угрожавшей ему опасности путем тайного убийства. Примирения между мятежником и его государем, конечно, быть не могло; но, допуская со стороны Фердинанда слабость непростительную и предполагая, что он уступил бы Валленштейну Богемию, можно ли предположить, чтобы самозваный король богемский удовольствовался этою уступкою? Разумеется, нет, и, получив Богемию, он посягнул бы на Моравию, Силезию, Венгрию и отнял бы у императора все эти области. Другой вопрос: если бы все славянские земли отложились от Австрии и слились в одну державу, тогда, без сомнения, они благословляли бы свою судьбу и мир в Европе на многие века был бы упрочен. Впрочем, в истории подобные предположения не допускаются и слово если бы не у места пред совершившимися фактами.
Пикколомини, прибыв один к Валленштейну, оправдал промедление Галласа благовидным предлогом и без труда уговорил герцога позволить ему съездить за Галласом. И этому второму предателю Валленштейн, как первому, дал свой экипаж, и Пикколомини уехал в Линц. Он обещал герцогу возвратиться в Пильзен и возвратился с войсками. Другой отряд с генералом фон С у н с поспешил к Праге, чтобы предохранить ее от всякого покушения со стороны заговорщиков. Главнокомандующим имперских войск был назначен граф Галлас, а Валленштейн и его приверженцы были объявлены вне закона и лишенными всех прав… Поздно понял герцог, что он предан Галласом и Пикколомини, но это ни к чему не повело, и пробуждение от честолюбивого сна, в который Валленштейн был погружен, предшествовало погружению его в сон непробудный. Войскам, еще не отложившимся от него, он отдал приказ, чтобы никому — кроме Илло и Терцки — они не повиновались. В то же время он готовился вторгнуться в Прагу и там поднять знамя мятежа, а оттуда идти на Вену. Герцог Бернгард, предводительствовавший шведами, должен был сделать диверсионное движение к берегам Дуная… Терцки поспел к Праге; недостаток в лошадях принудил Валленштейна до времени отложить поход… Именно в это самое время до его сведения доходят вести об измене Галласа и Пикколомини; отряд за отрядом отступаются от мятежника; недавние приверженцы от него отшатываются, и он остается один, подобно дубу, с которого осыпались листья и который ждет порыва бури, чтобы рухнуть на землю. Возобновив сношения со шведами, Валленштейн выехал из Пильница в Эгер, сопровождаемый полком Терцки и немногими верными служителями. Он еще рассчитывал на поддержку со стороны силезской армии генерала Шафгоча и надеялся, что в случае удачи все малодушные, покинувшие его, опять возвратятся к нему. Во время пути один из свиты Валленштейна осмелился дать ему совет:
— Заслуги вашей светлости известны императору, — говорил он, — для неприятелей же вы все еще подозрительны. Не меняйте же верного на неверное и возвратитесь к Фердинанду, покуда еще есть время…
— Но чем поправить все, что сделано? — спросил герцог.
— У вас теперь с собою 40 000 червонцев, — сказал советчик, — берите их и явитесь прямо ко двору. Объясните там, что вы отважились на заговор единственно ради испытания верности императорских слуг, и так как они большею частью согласились участвовать в мятеже, то вы и поставляете себе долгом предостеречь государя от предателей. Все они останутся в дураках, а вы займете ваше прежнее высокое место.
— Совет хорош, — произнес Валленштейн в раздумье, — но не обмануться бы в расчете!
По прибытии в Эгер Валленштейн деятельно занялся переговорами со шведами и астрологическими наблюдениями. Шведы его обнадеживали; звезды в близком будущем предвещали ему великое благополучие… и не обманули его, так как, по словам какого-то мудреца: смерть есть высшее благополучие.
При герцоге находился офицер, ирландец Лесли, вступивший к нему на службу голодным, оборванным нищим, но в короткое время снискавший от Валленштейна щедрые милости, чины и повышения. Эта продажная душа, этот холоп в офицерском мундире сопровождал герцога в Эгер и вскоре по прибытии в этот город сообщил о намерениях Валленштейна полковнику Бутлеру и подполковнику Гордону, и они сговорились между собою захватить герцога в плен и выдать его головой императору. Однако же узнав, что неприятельские войска, по уговору, должны были в ту же ночь вступить в Эгер, злодеи переменили первый план и вместо плена решили умертвить Валленштейна.
Празднуя прибытие герцога, Бутлер дал великолепный обед в эгерском замке. На его приглашение прибыли все приверженцы герцога, он же сам отговорился нездоровьем. Пришли: Илло, Кинский, Терцки и всей душою ему преданный ротмистр Нейман. Рядом со столовою комнатою спрятаны были драгуны, которым было приказано, по знаку, отданному Бутлером, убить гостей. Не подозревая угрожавшей им опасности, приговоренные к смерти весело пировали, осушая кубки за здоровье Валленштейна и за успешное исполнение его намерений. Опьянелый Илло проговорился, что через три дня в Эгер прибудет армия, которою Валленштейн еще никогда в жизни не предводительствовал.
— Да, — подхватил Нейман, — но когда он возьмет ее под свое начальство, тогда вымоет руки в австрийской крови.
Когда подали десерт, по знаку Лесли подъемный мост, который вел в замок, был поднят, а ворота замкнули. После того толпа вооруженных ворвалась в столовую с криками: «Да здравствует Фердинанд!» Кинский и Терцки пали заколотые, не успев обнажить своих шпаг. Нейман выбежал во двор и здесь, узнанный стражами, был изрублен ими… Один только Илло, в эти страшные минуты не потерявший присутствия духа, защищался долго и отчаянно. Прислонясь к окну, он укорял Гордона за его вероломство и предлагал ему честный поединок… Злодей, разумеется, отверг это предложение, и убийцы окружили несчастного Илло. Он долго оборонялся; два драгуна пали с разрубленными черепами, но вслед за ними пал и Илло, пронзенный десятью ранами, из которых (говоря словами Шекспира) «малейшая была смертельна!».
Еще не застыла кровь убиенных, как Лесли поскакал в город, чтобы предупредить могущее вспыхнуть восстание. Часовые у городских ворот, приняв его за неприятеля, сделали по нем несколько выстрелов, но дали промах. Произошла тревога; Лесли рассказал собравшимся солдатам о заговоре Валленштейна, об участи, постигшей четырех его сообщников; напомнил им о соблюдении их присяги императору и предложил идти на мятежника. Сотня драгунов отправилась в город для объездов и для оцепления герцогского замка; ко всем городским воротам поставлены были многочисленные и надежные стражи. Идучи к жилищу Валленштейна, заговорщики на жизнь заговорщика приостановились для совещания: как поступить с ним? Взять ли его живого в плен или умертвить? Солдаты не без сожаления припомнили те дни, когда герцог на высоте славы и могущества водил их к победам, отечески пекся о них и не скупился на награды… Но эти воспоминания были заглушены голосом Лесли, убеждавшим солдат, что они тем щедрее будут награждены императором, чем будут безжалостнее к герцогу. Роль предводителя палачей взял на себя капитан Девру — ирландец, когда-то нищий, подобно Лесли, точно так же, как и он, облагодетельствованный тем, на кого он теперь готовился поднять руку… Тихо, неслышно злодеи приближались ко дворцу Валленштейна.
Этим временем герцог, стоя у открытого окна, вместе с астрологом Сени рассматривал купы звезд, ярко светивших на темно-синем небе… Это было ночью с 5 на 6 сентября 1634 года, за девять дней до празднования пятидесяти первой годовщины рождения герцога.
— Опасность еще не миновала, — говорил Сени, — и ваша звезда еще не вышла из созвездия змееносца…
— Опасность угрожает тебе самому! — перебил герцог, — и ты сегодня ночью попадешь в тюрьму. Это я очень ясно читаю по звездам!
Эти слова, сказанные в шутку, сбылись через несколько часов. Астролог распростился с герцогом и ушел в свою комнату; Валленштейн спустился в свою опочивальню… Огни по окнам дворца погасли; звезды, с которыми еще так недавно совещался герцог, по-прежнему мерцали на небе, бесстрастно взирая на землю, на которой готовилось совершиться чудовищное злодейство!
Девру, сопровождаемый шестью алебардистами, беспрепятственно вошел во дворец, так как он пользовался правом постоянного и свободнго пропуска к герцогу. Паж, встретивший убийц на лестнице, был ими немедленно заколот. В передней они натолкнулись на камердинера, шедшего из герцогской спальни. Он сделал знак Девру, чтобы тот не шумел…
— Теперь-то и время шуметь! — отвечал злодей во все горло, бросаясь к дверям и вышибая их ударом ноги.
Пробужденный шумом, Валленштейн в одной сорочке вскочил с постели и бросился к окну, чтобы кликнуть стражу. До его слуха достигли вопли и рыдания графинь Терцки и Кинской, помещавшихся в соседнем флигеле… Он не успел опомниться, как Девру с алебардистами уже ворвался в комнату. Герцог стоял у окна, облокотясь на стол.
— Говори, — заревел Девру, — ты ли тот самый мерзавец, который хотел предать отечество врагам и сорвать корону с головы императора? Теперь твоя смерть пришла!
Герцог что-то лепетал, протянув вперед обе руки… Выстрел из карабина раздробил ему грудь, и, обливаясь кровью, он тяжко рухнул на пол.
На другой день прискакал нарочный от герцога Лауенбургского, Франца Альберта, с известием о скором прибытии его войск в Эгер. Посланного задержали, а к герцогу отправили гонца в ливрее с гербами Валленштейна и поручили ему сказать герцогу, что Валленштейн ждет его. Франц Альберт дался в ловушку и был взят в плен; той же участи едва не подвергся и Бернгардт Веймарский.
Император Фердинанд II, получив известие о кончине Валленштейна, счел нужным прослезиться и заказал в Вене за упокой души убиенного три тысячи панихид; вдове герцога он разрешил похоронить его в фамильном склепе. Бутлер, Лесли, Гордон, Девру были награждены деньгами, чинами, камергерскими ключами и поместьями… Фердинанд II был государь справедливый — умел казнить, умел и наградить.
Мы уже говорили, что жизнь и приключения всех временщиков и фавориток служили многим поэтам и драматургам богатыми темами для их произведений; к сожалению, последние, обремененные поэтическими вымыслами и прикрасами, большею частию грешили и грешат против истины, т. е. истории. Этого упрека нельзя сделать Шиллеру за его гениальную трилогию, сюжетом которой послужила жизнь Валленштейна. В первой части, Валленштейновский лагерь, (Wallenstein's Lager), великий поэт представил зрителю верную, живую картину военного быта разноплеменной армии, набранной Валленштейном во всех концах Германии… Патер с его проповедью — личность, которою не погнушался бы и Шекспир, если бы только сумел обрисовать ее такой же мастерской кистью, какою обрисовал ее Шиллер. Во второй части трилогии, Пикколомини, он представил во всех подробностях заговор гениального честолюбца; в последней части — Смерть Валленштейна (Wallenstein's Tod) — предсмертные минуты героя… Во всех трех частях Шиллер велик, неподражаем и достигает совершенства безукоризненного. В Истории тридцатилетней войны он немногими штрихами дорисовал характер Валленштейна и сохранил эту личность навеки от забвения потомства. Последнее произведение Шиллера послужило нам, при нашем бледном очерке, драгоценным материалом, на что едва ли посетуют на нас благосклонные читатели. Закончим наш биографический очерк словами бессмертного поэта:[54]
— Так окончил Валленштейн пятидесяти лет свою жизнь, необыкновенную и богатую деяниями, вознесенный честолюбием и им же низверженный, при всех своих недостатках все-таки великий, удивительный и неподражаемый, если бы умел положить границу своим планам. Резко выделяются в его характере все добродетели повелителя и героя: мудрость, справедливость, твердость и мужество… недостает только добродетелей человеческих, украшающих героя, внушающих любовь к повелителю. Страх был тот талисман, благодаря которому он властвовал. Одинаково расточительный на наказания и на награды, он умел поддерживать неослабное усердие в своих подчиненных и внушать им повиновение, беспримерное как в средние, так и в последние века. Повиновение своим приказаниям он ставил выше храбрости: последнею силен солдат, первым — могуч полководец… Однажды он, под опасением смертной казни, запретил войскам носить иные перевязи, кроме красных. Один из ротмистров немедленно по получении приказа сорвал с себя вышитую золотом перевязь и стал топтать ее под ногами. Валленштейн, которому донесли об этом, немедленно произвел его в полковники… Грабежи солдат в занимаемых ими областях побудили принять против мародеров наистрожайшие меры, и каждого уличенного в краже присуждали к виселице. Случилось, что Валленштейн встретил солдата, наружность которого показалась ему подозрительною, и он, не разобравши дела, произнес громовым голосом:
— Повесить эту скотину!
Тот же солдат клялся и уверял в своей невинности.
— Если ты невинен, — отвечал ему бесчеловечный герцог, — тем более казнь твоя послужит острасткою для виноватых!
Делают распоряжения для казни; солдат, видя, что гибель его неминуема, в отчаянии решился отомстить своему неумолимому судье: он бросается на него, но его тотчас же обезоруживают…
— Простите его, — говорит герцог, — будет с него и страха! Щедрость Валленштейна была тем громаднее, что ежегодный его доход простирался до трех миллионов, кроме громадных контрибуций, которые он обращал в свою пользу. Его здравый смысл и трезвый взгляд на вещи ставили его выше предрассудков его века, и иезуиты никогда не могли ему простить, что он проникал в их хитрости и папе видел только римского первосвященника. Но так как со времен пророка Самуила каждый разлаживавший с церковью не кончал добром, то и Валленштейн умножил собою число жертв. Происками патеров под Регенсбургом он лишился фельдмаршальского жезла, а в Эгере — жизнь; вследствие тех же самых происков он лишился и драгоценнейшего того и другого — честного имени и доброй славы в памяти потомства. Наконец, справедливости ради должно сказать, что доныне еще не нашлось правдивого и беспристрастного пера, которое начертало бы историю этого необыкновенного человека. Измена герцога и его притязания на богемскую корону еще не доказаны, и все эти обвинения основаны единственно на догадках. Доныне еще не найдено документов, которые могли бы с историческою достоверностью разоблачить тайные побуждения, руководившие поступками героя; из явных же его деяний нет ни одного, которое не проистекало бы из источника совершенно невинного. Многие из его предосудительных поступков доказывают только его живейшую склонность к миру; прочие могут быть оправданы справедливым недоверием к императору и весьма извинительным желанием упрочить свое значение. Хотя поступки его с курфюрстом Баварским и носят на себе отпечаток мщения и непримиримой ненависти, но явной измены в делах его мы не видим. Если, наконец, крайность и отчаяние довели его до того, что он заслужил смертный приговор, но погиб невинный, тогда ничем нельзя оправдывать этого приговора. Валленштейн пал не потому, что был мятежником: он сделался таковым вследствие своего падения. Несчастием для живого была его борьба с могучею партиею; несчастием для мертвого было то, что враги его, принадлежавшие к этой партии, пережили Валленштейна и писали его историю.
Генералиссимусом имперских войск после смерти Валленштейна был назначен сын императора, король венгерский Фердинанд. Вспомоществуемый итальянскими и лотарингскими войсками, он вытеснил протестантов из занятых ими областей и осадил Нердлинген в Швабии, защищаемый шведскими войсками. Они потерпели страшное поражение, и этот удар, нанесенный Швеции, разрушил протестантский союз. Курфюрст Саксонский поспешил заключить мир с императором. Кардинал Ришелье, имея виды на Эльзас и прирейнские города, обещал шведскому канцлеру Оксенстиерну поддерживать шведов и с целью ослабить силы Австрии объявил войну ее союзнице, Испании. По его же стараниям Голландия присоединилась к Франции, а Польша заключила со Швециею перемирие на 26 лет. Эта могущественная поддержка дала возможность шведским генералам, Баннеруи Врангелю, одержать над саксонскими и австрийскими войсками блистательную победу при Гитштоке. Война разгорелась с новою силою, и в это самое время — 23 февраля 1637 года — император Фердинанд II скончался, завещая престол и дальнейшее кровопролитие сыну своему Фердинанду III. По отзывам иезуитов, покойный император был ангел, по отзывам протестантов — демон; возьмем среднее и скажем просто: он был человек со всеми слабостями и пороками, свойственными человеку вообще, а потомку Габсбурга в особенности.
— Rex fuit Elisabeth, nunc est regina Iacobus! — то есть:
Елисавета была королем,
Теперь королева Иаков!
Этими немногими словами неизвестный остряк, современник Иакова Стюарта, как нельзя вернее охарактеризовал этого Гелиогабала Англии, грязью и кровью запятнавшего ее летописи. Иаков Стюарт, в физическом и в нравственном отношениях недоносок, обладал всеми пороками раба и попал в короли; был глуп и постоянно выказывал притязания на остроумие; будучи невеждою, слыл за ученого; чванился храбростью, а между тем (бездушный трус!) падал в обморок при виде обнаженной шпаги… наконец, в чувственных своих побуждениях, являя отвратительный пример гермафродитизма, питал страстную нежность к хорошеньким мальчикам. Немногого не хватало этому уроду, чтобы назваться чудовищем.
Самое происхождение Иакова Стюарта двусмысленно. Что он сын Марии Стюарт, это не подлежит ни малейшему сомнению; но был ли его отцом Генрих Дернлей, супруг Марии, или Давид Риццио, ее секретарь (он же и любовник) — это еще вопрос, и вопрос нерешенный.[55] Иаков родился в Эдинбурге 19 июня 1566 года. Благодаря проискам Елисаветы Английской ему с самого нежного детства были внушены чувства ненависти к матери и к католицизму. Когда Мария Стюарт томилась в темницах, ее презренный сын не только выказывал совершенное равнодушие к ее судьбе, но еще и издевался над нею в угоду ее гонительнице, Елисавете. Через два года после казни матери (1589) Иаков женился на датской принцессе Анне. Основываясь на акте 1485 о наследии английского престола (Entail of the crown), он вел тайную переписку с Робертом Сесиль, секретарем королевы Елисаветы, стараясь чрез его содействие приобрести себе побольше приверженцев в Англии. Как шотландский король, Иаков не пользовался особенной любовью своих подданных, доказательством чему могло служить покушение Гоури на его жизнь, к несчастью для Англии, неудачное. Видя в своем спасении проявление особенной милости Божией, Иаков установил в память 5 августа 1600 года ежегодное молебствие, и день этот приказал пометить в календаре праздничным знаком. 3 апреля 1603 года королева Елисавета испустила последний вздох, и Иаков был единогласно признан ее преемником, хотя в то время он и находился в Шотландии. Не теряя ни минуты, Иаков с огромной свитой отправился в новое свое королевство, ознаменовав этот путь поступком, на который, кроме его, конечно, никто не был бы способен. На границах Англии в каком-то местечке был пойман вор, и Иаков Стюарт дал повеление немедленно его повесить. Ознаменовывая свой первый шаг к английскому трону чрезмерною строгостью, Иаков воображал, что этим он дает своим подданным залог правосудия… Тупоумный педант упускал из виду, что милость в этом случае была бы более у места, нежели подобное бесчеловечное правосудие. Повсеместно народ приветствовал нового короля восторженными кликами и изъявлениями живейшей радости. Один из его спутников, шотландец, невольно произнес: «Этими криками и преждевременными похвалами англичане испортят нашего короля!»
Никто не ответил ему, что Иакова уже и портить было нечего.
Надобно заметить, что в минуту восшествия его на престол Англия и Шотландия уже были волнуемы религиозными распрями — зародышами революции, разразившейся через сорок лет. Подданные Иакова: пуритане, пресвитериане, католики старые и новые вели одни с другими ожесточенную борьбу, покуда еще ограничивавшуюся памфлетами и пасквилями, но готовую принять и более серьезный характер. Между пресвитерианами были многие перешедшие в это исповедание из католицизма; немало было и католиков из прежних пресвитериан. Это были большею частью воспитанники иезуитов, отчаянные фанатики, по мановению своих наставников готовые идти в огонь и в воду. Чтобы собрать всех этих разношерстных козлиц, овец и волков в овечьей коже в одно стадо, для этого нужно было иметь могучий ум, твердую, железную волю, стоять выше предрассудков своего времени, одним словом, быть великим мужем, а не жалкой бабой, какою можно было назвать Иакова Стюарта. Поддержать Англию на той высоте, на которую она была вознесена рукою покойной королевы Елисаветы, мог только гений, ей подобный… Но таковые родятся веками. Вельможи точно так же делились на партии, главы которых вели ожесточенную борьбу из-за первенства. Прибытие Иакова со своими шотландцами возбудило в английской аристократии серьезные опасения, чтобы Иаков не унизил ее перед шотландской знатью. Дворянство встретило нового короля в Иорке и чрез депутатов заявило ему надежду, что он будет постоянным блюстителем их прав и их неприкосновенности. Ответ Иакова был самый благосклонный. Ни один из царедворцев покойной королевы не подвергся опале; сановники, занимавшие главнейшие государственные должности, остались на своих местах; чинами и орденами были награждены даже и те. которые всего менее могли рассчитывать на королевские милости. В течение первых шести недель своего воцарения король Иаков подписал 237 грамот на рыцарское достоинство. Эти щедроты и милости не заглушали, однако же, ропота всеобщего негодования, возбужденного низостью и бестактностью нового короля. Он раболепствовал перед покойной Елисаветой, которая, не доверяя его покорности, опасалась мщения с его стороны и держала себя с ним крайне осторожно. Иаков слишком мало любил свою мать и чересчур боялся ее гонительницы, чтобы при жизни последней отважиться на мщение. Когда же Елисавета умерла, тогда только этот трус и лицемер, подражая ослу в басне, лягающему умирающего льва, выказал пренебрежение к памяти королевы английской под предлогом мщения за все бедствия и за казнь Марии Стюарт. Чем же это мщение выразилось? Он умышленно рядился в пестрые платья и выказывал неудовольствие вельможам, облекшимся в траур по покойной Елисавете. Распространял слух, будто в последние годы ее жизни он, Иаков, управлял государством, будучи руководителем королевы во всех государственных делах внешней и внутренней политики. Это выразил он на одном из народных обедов герцогу Сюлли, посланнику французского короля Генриха IV. Сюлли едва мог удержаться от смеха, слушая бессовестного враля, в тупоумии которого вскоре удостоверился на опыте. Согласно инструкциям Генриха IV его посол предложил Иакову союз с Францией и Голландией против Испании — опасной соперницы Англии на морях и в Новом Свете. Предпочитая мир с Испанией борьбе с нею, хотя бы и в союзе с ее сильными врагами, Иаков отклонил предложение Сюлли и едва-едва согласился поддержать Голландию в ее борьбе с Испанией 6000 войска. Сердце его как-то особенно лежало к Испании, и борьбу с этой державою, начатую в последние годы царствования Елисаветы, он готов был окончить постыднейшим миром. Сэр Вальтер Рэли (Raleigh), этот герой Англии, ревнитель ее славы и могущества, не мог простить королю его малодушия и присоединился к партии недовольных, имевшей целью свержение Иакова с престола и возведение на его место родственницы короля, Арабеллы Стюарт. Напуганный мыслью о заговоре Арабеллы, Иаков немедленно распорядился об арестовании главнейших ее приверженцев, и в их числе — Вальтера Рэли (15 декабря 1603 года), обвиненного в государственной измене. Все приверженцы Арабеллы были заточены в Башню, сюда, кроме Рэли, отправлены были лорды: Кобгэм, Грей, Грифин-Меркгем, Копли и два патера: Уатсон и Клэрк. Малодушный Кобгэм в надежде спасти свою голову без зазрения совести плел на сообщников всякие небылицы, в особенности же на Рэли — всех менее виноватого. Автор Лондонской Башни Диксон[56] очень подробно описывает этот срамной процесс и прямо говорит, что соучастие Вальтера Рэли в заговоре Арабеллы было вымышлено его врагами и самим Иаковом, единственно как предлог для его заточения в угоду испанскому двору. Однако же Сюлли говорит в своих записках, что Рэли сам выражал ему желание всеми мерами содействовать свержению Иакова и даже намекал, не примет ли и Франция участия в этом деле. Как бы то ни было — правый или виноватый, — но сэр Вальтер Рэли, как орел в клетке, просидел в Башне четырнадцать лет (с 15 декабря 1603 до 17 марта 1617 года), невзирая на ходатайство королевы Анны, Арабеллы и многих вельмож, в которых еще не совсем угасли чувства человеческие… Иаков был неумолим! По мере всеобщего сочувствия к славному узнику возрастала ненависть к его презренному гонителю.
Следствие по делу о заговоре Арабеллы окончилось ничем, оно показало, что король Иаков принял мыльный пузырь за чиненую бомбу. Арабелла Стюарт — это перезрелая дева, одержимая нимфоманией; большая часть ее приверженцев была освобождена, кроме Вальтера Рэли. Не распространяемся о подробностях его долговременного заточения: читатель найдет их в книге Диксона; мы не имеем ни малейшего желания передавать своими словами изящного рассказа этого даровитого и плодовитого автора.
В последующие затем два года (1603–1605) Англия представляла жалкую картину неурядиц, возникших вследствие распрей иезуитов, католиков, пуритан, пресвитериан и вольнодумцев (freethinkers). Желая примирить партии и утишить волнения, Иаков созвал синод в Гэмптон-Корте, на котором явился в роли умиротворителя. Не давая рта разинуть представителям партий, он вздумал урезонить их речью собственного сочинения, имевшею на распри то же действие, которое имеет масло, пролитое на огонь. Диссиденты, отстаивая друг перед другом преимущества своих исповеданий, были все люди более или менее верующие, хотя и каждый по-своему; его величество в своей великолепной речи высказался решительным отступником, которому тексты и цитаты заменяли догматы. В своей велеречивой ерунде король делал ссылки на мифологию и на послания апостолов; несколько раз упоминал имя Христа и вслед за ним Юпитера, Минервы и других олимпийских богов. Вместо примирения враждовавшие стороны озлобились пуще прежнего, и обе в одинаковой степени возненавидели идиота-оратора, обладавшего единственным даром говорить много, не высказывая ничего, являя в своих речах «поток слов в пустыне мысли».
Видя, что приведение государственных дел в порядок не под силу его слабой голове, Иаков решился созвать парламент. Собрание это было замедлено моровою язвою 1605 года, поглотившею в числе 30 000 жертв пятую долю лондонского населения. По миновании бедствия парламент был созван, и в своей речи, пересыпанной текстами, цитатами, метафорами, Иаков выразил мысль о соединении Шотландии и Англии в одну державу. Пословица говорит: «один дурак кинет камень в воду, десятеро умных не вытащат». Этим камнем был именно вопрос о соединении королевств. В этом вопросе за и против были так многочисленны, что парламент решился уклониться от категорического ответа. В ноябре 1605 года был открыт знаменитый пороховой заговор. Католики Кэтсби, Перси, Фоукс и иезуитские патеры Гарнет и Ольдкорн с 80 сообщниками провели подкоп под своды залы парламента и, зарядив мину 36 бочонками пороха, намеревались поджечь ее в день заседания, 5 ноября 1605 года. Член парламента лорд Монтигл, заблаговременно уведомленный безымянным письмом, предупредил государственного канцлера Сесиля, и злодейский умысел не удался. Гарнет, Ольдкорн, Дигби, Фоукс, Райт, Грант, Руквуд и Уинтер были повешены; Кэтсби и Перси были убиты при схватке с сыщиками. Об этом заговоре написано множество книг; английские и иностранные историки доныне не могли разрешить простого вопроса: действительно ли пороховой заговор был делом иезуитов, или же он был выдуман Сесилем и самим Иаковом для того, чтобы отделаться от католической партии. Диксон в своей книге по этому поводу написал целую диссертацию,[57] из которой все-таки мудрено добиться прямого ответа. После заговора Иаков хвалился, что пороховой заговор — его выдумка, но полагаться на слова этого самохвала едва ли можно. На лорда Сесиля падает подозрение в подстрекательстве, но если бы это действительно так было, едва ли заговорщики умолчали бы, особенно под пытками, об этом важном обстоятельстве. Фоукс был схвачен в подвале парламента, с зажженным фонарем и фитилем в руках, стало быть, катастрофа могла разыграться не на шутку… Нет! всего вернее, что пороховой заговор был действительно задуман иезуитами в угоду испанскому и папскому дворам; наконец, и католической партии Иаков был настолько ненавистен, что она рада была каким бы то ни было способом свернуть ему шею…
В память чудесного своего спасения король установил ежегодное молебствие 5 ноября, увековечил этот день надписью на стене Башни. Парламент поднес королю поздравительный адрес с подтверждением данной ему присяги в вере и верности. Это, однако же, не помешало парламенту отказать королю в желанном объединении королевств. Вследствие отказа его величество изволили прогневаться и выразили парламенту свое неудовольствие…
Пора, однако, поговорить и об удовольствиях этого тупоумного содомитянина.
Мы уже говорили, что он страстно любил хорошеньких мальчиков. Привилегированной поставщицей этих миньонов и свахою короля бывала обыкновенно леди Суфольк — развратнейшее создание всех трех соединенных королевств. Она же была и шпионкою короля испанского Филиппа III при дворе короля Иакова. Страстный, но непостоянный Стюарт недолго был привязан к Карлейлю, Монгомери, Гаю, Герберту и Гьюму и, щедро одарив их графскими титулами и поместьями, изъявил желание осчастливить нового Ганимеда. Выбор леди Суфольк пал на хорошенького конюха Роберта Карра, румяного, женоподобного, с томными глазками, нежной улыбкой и… одним словом, со всеми достоинствами, которые так умел ценить король английский. По окончании в Париже курса всех искусств, потребных при том непотребном ремесле, к которому его подготовляла леди Суфольк, Роберт Карр прибыл в Лондон и в великолепном наряде явился на Тильтскую площадь, на которой происходил турнир в присутствии короля. Приняв участие в этой потехе, прелестный конюх умышленно свалился с лошади. Это падение, буквально говоря, было причиною его возвышения. По приказанию Иакова мнимый раненый был перенесен во дворец, уложен в постель и до совершенного выздоровления пользовался нежнейшими попечениями его величества. Как при этом не вспомнить слова нашего бессмертного Грибоедова, применимые вообще и ко всем временщикам и фавориткам:
«Упал он низко, встал здорово!»
Милости и награды дождем посыпались на любимца королевского. Иаков беспрекословно повиновался ему, как повинуется нежный супруг своей страстно любимой супруге. Сам по себе Карр был слишком глуп, чтобы руководить Иаковом в делах государственных, но у него был друг — Томас Овербьюри, человек умный, талантливый, которого Карр решился вывести в люди, и это был временщик временщика. В пять лет времени Карр достиг звания виконта Рочестер, а Овербьюри — государственного советника. Он прибрал к рукам всю государственную администрацию, и в народе сложилась поговорка: Карр управляет королем, а Овербьюри управляет Карром. Жаль, народ не говорил, приятно ли было ему быть управляемым этим триумвиратом?
Из виконтов Иаков пожаловал Карра в маркизы Оркни; 21 мая 1612 года скончался канцлер Сесиль, и Карр занял его должность. В этом же году король лишился своего наследника Генриха, принца Уэльского, отравленного кистью, винограда, и имел намерение усыновить Карра. Этот миньон, руководимый Томасом Овербьюри, совершенно изменил положение дел внешней политики и, восстановив Иакова против Испании, приобрел народную любовь и всеобщее уважение. Диксон говорит,[58] что он даже «выказал многие добродетели», хотя вслед за тем прибавляет: «он был способен увлечься на зло и слишком слаб, чтоб удержаться от зла»… Это напоминает ложку меду в бочке дегтю: человек, имеющий многие добродетели, едва ли способен увлекаться злом, а если способен, то какой прок в его добродетелях?
Завистниками Карра и Овербьюри были: Норфсгемптон, Ноллис и Суфольк (супруг знаменитой свахи, или руффианы). Они воспротивились утверждению Карра в должности канцлера, и король не смел согрубить им, а еще того более не смел обидеть свою возлюбленную… (т. е. фаворита, хотели мы сказать!), а потому вовсе упразднил должность канцлера. Вышеупомянутые пройдохи шпионы на жалованье у мадридского кабинета, видя, что между Испаниею и Англиею готовится явный разрыв, и потому страшась лишиться щедрой благостыни, решили расстроить Карра с Овербьюри — так как последний был главным виновником враждебных отношений обеих держав. На первый случай леди Суфольк намеревалась обольстить Карра своими дебелыми прелестями, но Овербьюри — чрезвычайно строгий в нравственном отношении[59] — отвлек его от этой западни. Тогда Норфсгемптон при содействии ворожеи Анны Тюрнер (прозванной белою ведьмою) и чернокнижника Симона Формана свел с Карром свою племянницу графиню Эссекс. Само собою разумеется, что связь эта вовсе не была следствием чар, а просто-напросто королевский любимец, опоенный афродизиатическим снадобьем, волей-неволей пал в объятия развратницы. Она в короткое время сумела подчинить себе этого слабоумного красавчика, а однажды, взяв власть над ним, решилась уже не выпускать его из своих рук. Зная очень хорошо, что власть любовницы над любовником непрочна и ненадежна, графиня Эссекс вознамерилась выйти замуж за Карра, чего он и сам желал всей душой. Для достижения этой цели графине было необходимо избавиться от мужа, а ее возлюбленному избавиться от опеки его друга Овербьюри… Мог ли бездушный негодяй призадуматься над принесением этой жертвы своей возлюбленной, если люди, истинно добрые и благородные, но увлекаемые страстями, приносят в жертву любимым женщинам не только друзей, но и единокровных родных. К тому же падение Овербьюри было главным предметом задушевных желаний графини Эссекс, и не потому она желала его падения, что была в связи с Карром, а затем и вошла связь с последним, чтобы погубить Овербьюри.
Избавиться от мужа графиня Эссекс могла двумя путями: его убийством или разводом с ним. Сначала она ухватилась за первое и уговорила брата своего, Генриха, вызвать ее мужа на дуэль. Поединок, вследствие запрещения королевского, не состоялся. После этого графиня подкупила какого-то чернокнижника, чтобы он навел порчу на графа; чары оказались недействительными. Злодейка подарила бриллиантовый перстень и обещала тысячу фунтов стерлингов колдунье Мэри Вуд, если та отравит графа Эссекса, но колдунья вместо яду дала ему какой-то безвредный порошок, даже и нимало не повлиявший на его здоровье. После всех этих неудач возлюбленная королевского фаворита стала хлопотать о разводе с мужем, в чем обещал ей свое содействие ее достойный дядюшка Норфсгемптон.
Овербьюри тщетно старался исторгнуть Карра из омута, в который его вовлекла сирена — графиня Эссекс. Он не скупился на нравоучения, к которым Карр оставался глух; он написал в назидание другу целую поэму: Жена (the Wife), на которую одурелый Карр не обратил ни малейшего внимания, дни и ночи проводя у ног своей очаровательницы. Усыпляя любовника своими ядовитыми ласками, притуплявшими в нем рассудок, гасившими в его сердце последние искры человеческих чувств, сама графиня не дремала. Она вызвала из Гринвича некоего Давида Вуда, искателя приключений, и предложила ему за соответствующее вознаграждение зарезать Овербьюри… Но, несмотря на все ее уверения в личной безопасности убийцы от всяких преследований, он наотрез отказался. Отравить Овербьюри у него в доме не было никакой возможности. Пришлось в ожидании удобного случая к лишению жизни предварительно лишить его свободы. Приспешники Норфсгемптона, находившиеся при дворе, стали наговаривать королю Иакову, будто высокомерие Овербьюри превосходит всякие границы; будто он везде и всюду хвастает своими заслугами и могучим влиянием на все государственные дела, приписывая все благодеяния, оказываемые народу королем, своим внушениям и советам. Обиженный Иаков предложил Овербьюри отправиться в качестве посла в чужие края, именно к нам, в Россию. Овербьюри отказался. За это неповиновение король повелел заточить его в Башню. Только этого-то и добивались Норфсгемптон и его прелестная племянница. Не жалея денег, они сменили коменданта (наместника) Башни — Ваада, и должность его передали Джервису Гельвису — за деньги способному на какое угодно преступление. В тюремщики к Овербьюри приставили Вестона, слугу Анны Тюрнер и клеврета графини Эссекс. При этой обстановке отравить Овербьюри было уже нетрудно. Щедрою рукою ему подсыпали яд в кушанье и в питье, но благодаря крепкой комплекции узника отрава не действовала на него с той быстротой, которой желали злодеи. Пришлось прибегнуть к средствам более энергическим. Французский доктор Лобель, пользовавший больного Овербьюри и подкупленный Норфсгемптоном, отравил несчастного, поставив ему промывательное из сулемы. Это было в июле 1613 года, а через месяц Карр, граф Соммерсет, сочетался браком с разведенною графинею Эссекс. Король подарил молодым замок Шерберн, конфискованный у сэра Вальтера Рэли, и, в этом надобно отдать ему справедливость, лучшего подарка двум разбойникам нельзя было и придумать, как отдав им поместье ограбленного, последний кусок отнятый у его несчастных детей и жены!
Нежные аркадские пастушки до брака — супруги Соммерсет оказались после него волками в овечьей коже. Ее сиятельство начала укорять мужа незнатностью его происхождения, а его сиятельство стал колоть глаза своей высокорожденной супруге ее злодействами, и зажили они, по нашему простонародному выражению, как кошка с собакою. Леди Соммерсет воображала, что после смерти Овербьюри она в королевском совете займет его место, но жестоко ошиблась в расчете. Способная на всякую подлость и злодейство, она была слишком тупа, чтобы уметь управлять государством и руководить тупоумным королем. Лорд Норфсгемптон умер в июне 1614 года, напутствуемый проклятьями сограждан, проклятьями, в которых не откажут ему и позднейшие потомки, как и всякому интригану, ставящему личные свои интересы выше интересов народа, имеющего несчастье подчиняться ему, как соучастнику в государственном управлении.
Смерть Норфсгемптона могла огорчить только подобных ему бездельников сатрапов; но о кончине Овербьюри сожалели, кроме друзей его, все честные и благомыслящие люди. Хотя смерть его была приписана воспалению в желудке, но это свидетельство доктора-отравителя не могло зажать ртов большинству, утверждавшему громогласно, что воспаление в желудке было следствием отравы. Поэма покойного Овербьюри «Жена» за несколько месяцев выдержала пять изданий; всеобщие похвалы автору были в то же время данью народного сочувствия к плачевной судьбе страдальца. Поэма была грозным memento mori, вопиявшим о мщении злодеям. Рив, ученик Лобеля, французского отравителя, и его сотрудник в гнусном убиении Овербьюри, терзаемый угрызениями совести, повинился во всем Трумбалю, английскому резиденту во Фландрии. Трумбаль сообщил о признании Рива государственному секретарю Винвуду, преемнику Овербьюри. Последний донес королю о злодействе и указал на Джервиса Гельвиса, выдал лорда и леди Соммерсет и всех их клевретов — убийц Овербьюри. Белая ведьма Анна Тюрнер показала на допросе, что покойный Генрих, принц Уэльский, был отравлен Карром, покушавшимся подвергнуть той же участи курфюрста Палатината Фридриха V и его супругу принцессу Елисавету, дочь короля Иакова. Соммерсет (еще не арестованный), чуть не издыхая от страха, заготовил акт всепрощения себе и своей супруге и без труда уговорил Иакова подписать его; но государственный канцлер лорд Элесмир отказался контрассигнировать этот документ, не желая, по собственным его словам, участвовать в государственной измене. Волей-неволей пришлось королю Иакову назначить особую следственную комиссию по делу об отравлении Овербьюри, и перед нею предстали на первый случай агенты Соммерсетов: Гельвис, Монсон, Уэстон, Франклин и Анна Тюрнер (белая ведьма). Уэстон рассказал о связи графини Эссекс с Карром, о постепенном отравлении несчастного Овербьюри и об умерщвлении его посредством промывательного. Анна Тюрнер и Франклин—т. е. колдунья, сводница, торговка ядами и знахарь-чернокнижник — рассказали о гаданиях и чародействах графини Эссекс и о их услугах, оказанных этой гнусной твари. Одним словом, все улики были налицо, а между тем Соммерсеты пользовались совершенной свободою и имели время уничтожить многие документы, проливавшие яркий свет на это черное дело. Наконец-то по настоянию следственной комиссии муж и жена были арестованы. Король Иаков, прощаясь со своим возлюбленным, нежно поцеловал его и прослезился… Еще бы! Легко ли было расставаться этому Юпитеру со своим прелестным Ганимедом.
По приговору следственной комиссии: Гельвис, Анна Тюрнер, Франклин и Уэстон были перевешены. Эта позорная казнь и доныне во всех благоустроенных государствах не одинакова: в одном государстве пациента притягивают на верхнюю оконечность виселицы по блоку; в другом — под его ногами проваливаются подмостки, в третьем — его книзу притягивает за ноги палач и т. д. Это зависит от вкуса судей и от мнения специалистов по своей части. В Англии, при Иакове Стюарте, вешали таким манером, что и волки были сыты, и овцы целы. Приговоренного к виселице подвозили под нее на высокой телеге и здесь же, надев ему петлю, ударяли по лошади: телега из-под ног преступника выскальзывала, и он оставался между небом и землею… Это было очень ловко, и удобно, и, может быть, даже самому преступнику приятно. Так были повешены агенты графа и графини Соммерсет, и, по здравому смыслу, точно той же участи следовало бы и их подвергнуть… Но разве королевского любимца и его прелестную супругу можно было казнить так, как казнили их лакеев? Если он сам выполз в люди из простых конюхов и из конюшни попал в королевскую спальню, то она, его Цирцея, была чистокровная аристократка, состояла в родстве с первейшими знатными фамилиями Англии и Шотландии. Что было нужды, что этой госпоже пестрый, раззолоченный герб служил ширмою для прикрытия дел, на которые не отваживалась бы и площадная камелия, что она — эта леди Соммерсет, по первому мужу графиня Эссекс — браталась со сводницами, сводниками, колдунами и отравителями. Вешать ее и ее прелестного супруга было нельзя! Noblesse oblige. Гнусен, отвратителен временщик на высоте величия, которой он достигает по черной лестнице или с заднего крыльца путем всяких мерзостей. Напоминает он, облепленный звездами и увешанный крестами, напоминает он сам ворону на вершине креста колокольни, на котором она силится удержаться несколько секунд, хлопая крыльями. Достаточно сильного порыва ветра, и ворона слетает на более ей приличное место, на груды навозу. Гнусен, повторяем, временщик, когда он в милости; но он же, подвергшийся опале — просто гадок! Тогда он гнется перед теми, которых сам гнул в дугу, смиряется, вспоминает о Боге и из шелков да бархатов, попав в рубище, а нравственном смысле сам делается шелковым.
24 мая 1616 года прелестная графиня Соммерсет и не менее ее прелестный супруг были приговорены к смертной казни, к величайшей радости всего Лондона. Его величество король Иаков I смягчил этот приговор, заменив его, во внимание к прежним будуарным заслугам графа Соммерсета, заточением его вместе с женою в Башню. Отсюда через несколько времени они были высланы в отдаленное поместье. Распространяться о дальнейшей участи этих двух зверей (чтобы не сказать — животных) — не стоит. Диксон[60] с умилением говорит о голубоглазой дочери Соммерсетов, леди Анне Карр, матери Уильяма Росселя, казненного за святое народное дело. За это Росселю честь и слава, но подвиг внука не изглаживает позора деда и бабки, а голубые глаза леди Анны Карр, как бы ни были прелестны, не снимут черного пятна с имени ее родителей Соммерсетов, равно и деда ее, Норфсгемптона, клеветника, сводника и отравителя.
С незапамятных времен существует сравнение счастия временщика со звездою, которая, ярко блеснув на небесном своде, меркнет или падает. Это сравнение немножко вычурно и отчасти несправедливо. Не вернее ли счастливого временщика уподобить ракете: высоко взлетая к небу, она блеском потягается с самою яркою звездою, а потом гаснет и падает на землю в виде обгорелой, смрадной гильзы. Взятый от грязи, Карр (он же и Соммерсет) возвратился к прежнему ничтожеству, и этим временем новая ракета засияла на придворном небосклоне: на смену падшему временщику явился новый, в полном блеске молодости и красоты — единственных своих достоинств.
Нового фаворита звали Георгом Вилльерсом. Он был сын бедного провинциального дворянина и его второй жены. Мэри Бомонд, бывшей горничною при первой. После смерти старика Вилльерса она с четырьмя детьми осталась без куска хлеба. Еще довольно свежая и красивая, Мэри нашла старого дурака, который женился на ней сострадания ради. Этот второй муж, Рейнер, хворый, тщедушный, вскоре умер, и его вдова, чтобы не терять времени, вышла за третьего — сэра Томаса Комптона, безобразного карлика, но человека богатого, любившего Мэри до безумия, чему могла служить самым ясным доказательством его женитьба на этой семейной камелии. В свою очередь, нимало не стесняясь обязанностями, которые налагало на нее замужество, не умея ценить человека, пожертвовавшего ей именем и всем своим состоянием, Мэри заводила интриги (ради денег) и без зазрения совести торговала своими прелестями. Верным ее помощником в грязных ее интригах был доктор Лэм — астролог, магик, продавец косметических и приворотных снадобьев, а равно и ядов, которыми снабжал знатных барынь, желавших отделаться от старых мужей. Кроме этого доктора, Мэри зналась со многими гадалыцицами, постоянно совещалась с ними и, основываясь на их предсказаниях, была уверена в блестящей будущности Георга Вилльерса — своего достойного и любезного сыночка. Первоначальное воспитание, данное ему этой женщиной, позорившей имя матери, состояло в систематическом его развращении, в прививке к его сердцу чувств непомерного тщеславия, эгоизма и чисто женской кокетливости. Мэри внушила своему сыну с его малых лет, что с хорошеньким личиком, с изящными, грациозными манерами при дворе короля Иакова I всего скорее можно выйти в люди. Париж в то время был рассадником распутства, высшей школою для искателей и искательниц счастия, спекулировавших красотою, умением рядиться, танцевать, кокетничать и т. д. Георг и Джон Вилльерсы, сопровождаемые верным слугою, были отправлены их маменькою в Париж.
Пребывание будущего содомитянина в этом Вавилоне довершило образование Георга, начатое его родительницею. Адоним Ганимед или Антониной, по красоте Вилльерс был обольстителен, как Венера, ловок, как Меркурий. Превосходный танцор, отличный наездник, талантливый актер, он обратил на себя всеобщее внимание, как товар, выставленный на показ в ожидании покупщика. Мать выводила его в свет, точно невесту, ищущую выгодной партии; рядила его как куколку, не жалея денег на костюмы, в которых красота Георга проявлялась в полном блеске, будто жемчужина в дорогой оправе. На домашнем театре в Кембриджском университете играли комедию Вунча под названием: Jgnoramus. В ней чуть ли не в женской роли участвовал Вилльерс и обратил на себя внимание короля Иакова, удостоившего спектакль своим присутствием. Успех комедии был блестящий; актеры были вызваны множество раз. Иаков, плененный красотою Георга Вилльерса, милостиво говорил с ним, потрепал по щечке, и карьера временщика была начата. Через несколько дней он был произведен в рыцари, камергеры королевского двора с содержанием в 1000 фунтов стерлингов в год. Все враги и ненавистники Карра стали его друзьями; знатнейшие вельможи домогались его приязни… даже несчастный узник сэр Вальтер Рэли писал ему из темницы льстивые послания, а канцлер Бэкон давал советы, как родному сыну. Доктор Лэм занял при временщике должность астролога. Через четыре года Вилльерс, щедро награжденный поместьями, доходными местами, арендами, орденами, был виконтом, графом, маркизом: впоследствии и герцогом Бекингэм, а на деле — королем Англии и Шотландии!
Не довольствуясь щедротами Иакова, Георг Вилльерс продавал места и королевские милости за соответствующие взятки, которые брала вместе с ним и его маменька. Его ходатайству сэр Вальтер Рэли был обязан своим освобождением (17 марта 1617 года), за которое заплатил временщику 1200 фунтов стерлингов. Во время владычества Карра и Овербьюри Англия находилась во враждебных отношениях с Испаниею; с воцарением Вилльерса они перешли в самые дружественные. По желанию своего возлюбленного король продал голландцам за 250 000 фунтов Флиссинген, Брилле и Рамекенс, до того времени бывшие грозными оплотами Англии против испанского владычества в Нидерландах. Освобожденный Рэли 20 марта 1617 года — через одиннадцать месяцев после выхода своего из Башни — отплыл со своей эскадрой в Гвиану для покорения этой американской области королю английскому. Он передал Иакову I план предстоящей экспедиции, а Иаков, в свою очередь, вручил его испанскому посланнику Гондомару. Экспедиция была бедственная: сэр Вальтер Рэли имел столкновение с испанцами, занявшими укрепление св. Фомы на Ореноко, и был ими разбит наголову. Это столкновение, заблаговременно подготовленное Гондомаром (благодаря предательству короля Иакова Стюарта), было поводом к требованию со стороны Испании законного удовлетворения. Вальтера Рэли мадридский кабинет обвинял в самоуправстве, так как он дерзнул вступить в бой с войсками Испании, не объявлявшей войну Англии. По возвращении на родину Рэли был отдан под суд, приговоривший его к смертной казни. Герой был обезглавлен 29 октября 1619 года. В один общий вопль слились крики ужаса и негодования всей Англии или, по крайней мере, всех честных и благомыслящих людей королевства. Голова, достойная венца королевского, пала на плахе в угоду Испании, расположения которой домогался во что бы оно ни стало венценосный трус, т. е. Иаков I, занятый придворными интригами. Вилльерс не вымолвил ни слова в защиту Рэли; он смотрел на его казнь как на самое уважительное raison d'etai. Грозный для всех и для каждого, кто становился ему поперек дороги, Вилльерс перед королем пресмыкался и паясничал хуже последнего шута.
— Ты шут, Стини? — говорил ему король под веселый час. — Ты мой шут, Том Баджер.
— Нет, — отвечал Вилльерс, целуя его ноги, — я — ваша собачка!
И в подтверждение этих слов он тявкал по-собачьи и прыгал на корточках, будто собака на задних лапках. И этого щенка король ласкал, холил, лелеял, а героя Вальтера Рэли — этого верного, как собака, хранителя могущества Англии, король убил, как негодную дворняжку.
Политический горизонт был омрачен громовыми тучами: в Германии вспыхивали, будто молнии, первые искры тридцатилетней войны. Зятю короля Иакова, курфюрсту Палатината Фридриху V. угрожала неминуемая опасность, а тупоумный его тесть в это время любезничал с Испанией, тратя время на переговоры с Австрией. Протестанты говорили о государствах, на которые надеялся Фридрих V:
— Датский король пришлет к нему на помощь 100 000 кадушек масла; голландцы — 100 000 бочонков сельдей и король Иаков — 100 000 посланников для переговоров!
В последние пять лет жизни короля Иакова I Вилльерс прославился успешной борьбой со знатью, окончившейся низвержением всех тех, которым временщик был обязан своим возвышением. Ему мешала старшая ветвь дома Гоуадров, члены которой занимали важные государственные должности. Лорд Суфольк был королевским казначеем; его сын Вальден — начальником королевских телохранителей; младший Томас — шталмейстером наследника престола, принца Карла. Все они и их сродники были клевретами короля испанского. Борьбу свою с ними Вилльерс начал отрешением некоторых из них от занимаемых ими должностей. Братья Монсоны (начальник арсенала и адмирал флота) были заточены в Башню по обвинению в соучастии в убиении Овербьюри. Леди Суфольк намеревалась свергнуть Вилльерса, сводя короля с другим красавчиком, сыном адмирала Монсона, но неудачно вышло: король не обратил на эту куклу ни малейшего внимания и даже удалил его от двора. Желая угодить королю, Монсон, католик, перешел в протестанты; но и к этому Иаков отнесся совершенно равнодушно. Леди Суфольк, как опытная сваха, приказала Монсону притвориться больным, будто от безнадежной любви к Иакову, и старый развратник на этот раз был тронут — приласкал Монсона. Вилльерс, опасаясь соперника, стал действовать энергичнее против леди Суфольк. Он напал на ее друга, первого государственного секретаря Томаса Лэка (бывшего своего покровителя), и, вмешавшись в грязное, семейное дело, сообщил королю множество таких черных подробностей о его первом секретаре, что Лэк был отправлен в Башню и подвергнут огромной денежной пене. На Суфолька Вилльерс сделал донос как на казнокрада… И государственный казначей, слетев с места, попал в каземат Башни. Так, один за другим, будто карточные солдатики, попадали враги временщика, а дальнейшая его карьера открылась перед ним без сучка без задоринки. Мать временщика Мэри Вилльерс (по третьему мужу леди Комптон) сосватала ему богатую невесту Катерину Маннерс, дочь графа Рутленд. Отец ее сначала не соглашался на брак, ибо Катерина была католичка, а Вилльерс — протестант; но временщик, обольстив невесту, принудил ее отца не только согласиться на свадьбу, но даже на переход дочери в протестантизм. Приданое, выторгованное у графа матерью Вилльерса, было огромное; ей и временщику это казалось недостаточным. Они пожелали овладеть Иорк-Гаузом, дворцом государственного канцлера Френсиса Бэкона… Канцлер заупрямился и подвергнулся опале.
Испанский посланник Гондомар предложил королю Иакову дружественный союз с Испанией скрепить родственным путем бракосочетания инфанты доны Марии с принцем Карлом. Молодые люди ненавидели друг друга; но в политике чувства жениха и невесты во внимание не принимаются. Парламент подал голос против предполагаемого брака, требуя, напротив, объявления Испании войны. Король Иаков собственноручно разорвал протест парламента, арестовал некоторых особенно настойчивых членов и по предложению Вилльерса приказал принцу Карлу, вместе с временщиком, ехать в Мадрид с формальным предложением. Не обращая внимания на всеобщий ропот, Георг, герцог Бекингэм, и Карл, принц Уэльский, инкогнито отправились в Испанию. После нескольких месяцев, проведенных в переговорах, на которых испанские министры выторговали у Карла согласие на все предложенные ему условия (имевшие целью отклонение Англии от союза с протестантской Германией), черновой брачный договор был подписан. Проникая в коварные умыслы Испании, угадывая, что брак принца Карла на инфанте Марии и тайный договор о сдаче Нидерландов Англии — ложь и обман, герцог Бекингэм, по возвращении в Лондон, начал действовать в угоду большинства, требовавшего войны с Испанией. Иаков колебался; однако же по настоянию Бекингэма и принца Карла созвал парламент. Желая ознаменовать это важное событие милостями, король объявил амнистию всем политическим преступникам, которые немедленно были выпущены из тюрем. Народ в полной уверенности, что Иаков действует по указаниям своего любимца, осыпал последнего благословениями. Герцог Бекингэм приобрел лестную популярность; но, к несчастью, его клеврет доктор Лэм навлек на себя всеобщее негодование и по обвинению в изнасиловании и чародействе был заключен в тюрьму. Опасаясь, чтобы Лэм не выдал некоторых грязненьких тайн, лично до него касавшихся, Бекингэм освободил негодяя. Этим опрометчивым поступком он уронил себя в мнении народном и возбудил громкий ропот всеобщего негодования.
При заседании парламента особенно отличились Эллиот и Уэнфсуорт. Первый прямо стоял за союз с Францией; второй — за союз с Испанией. Эллиот требовал войны; Уэнфсуорт — мира. Бекингэм без зазрения совести утверждал, что поездка в Испанию имела единственную цель: отклонить короля Филиппа IV от его вмешательства в германские дела. О сватовстве принца Карла за инфанту герцог не сказал ни слова. Гондомар, обиженный резкими выражениями временщика, потребовал у короля удовлетворения — голову обидчика. Этой головы он, разумеется, не получил, но народу понравилась смелая выходка Бекингэма, а парламент единогласно настоял на разрыве с Испанией. Дигби, лорд Бристоль, английский посол при мадридском дворе, был отозван в Лондон и по прибытии сюда был заточен в Башню. Чтобы немногими словами объяснить эту запутанную интригу и дать читателю возможность понять коварство Бекингэма, скажем, что этот временщик, лукавя с парламентом, представителем воли народной, был главным виновником враждебных отношений, в которые с этого времени народ был поставлен к королю. Народ мог простить своему государю невольную ошибку, особенно в том случае, когда она проистекала от избытка его усердия к благу народному; но за дерзкую мистификацию, которую король (подучаемый Бэкингэмом) позволил себе с народом, он возненавидел временщика и отомстил ему ножом убийцы, а преемнику Иакова, королю Карлу I, — плахою и топором палача. Располагая вступить в союз с Испанией, Иаков попирал под ногами народную гордость, интересы Англии и дерзко надругался над владычествующим ее вероисповеданием. Наружно помогая германским протестантам, Иаков тайно дружил с их заклятым врагом, королем испанским. Последний, обольщая его обещаниями сделать его обладателем Голландии, налагал руку на английские владения в Америке; сулил Иакову утку, чтобы отнять у него курицу с золотыми яйцами. Не так были просты народ и парламент, чтобы не понять, в какую опасную игру играл король Иаков I, сам, в свою очередь, жалкая игрушка герцога Бекингэма…
Разбитый параличом, Иаков I умер 27 марта 1625 года, завещая своему преемнику Карлу I — позор и гибель, в лице своего временщика герцога Бекингэма, еще четыре года игравшего новым королем, как простою пешкою.
Что же сказать в заключение нашего обзора царствования Иакова I? Двадцать два года восседал он на троне английском, в то же время увенчанный и короною Шотландии, и во весь этот период не принес государству той пользы, которую приносила ему Елисавета в каждый год своего царствования. Людей даровитых, душою и телом преданных отечеству, он гнал, преследовал, унижал, казнил; шутам, сводникам, шарлатанам и гермафродитам покровительствовал и поручал им важнейшие государственные должности. Отнимал имущества у вельмож, завещанные прадедами правнукам, чтобы отдавать их презренным скоморохам да конюхам… Одним словом, Иаков I на престоле английском был живым пасквилем на достоинство королевское. Когда Бекингэм и принц Карл уехали в Мадрид, шут короля Иакова Арчи Армстронг предложил ему поменяться с ним головным убором, т. е. прося у короля корону, отдавал ему свой дурацкий колпак… Если бы король согласился на подобный обмен, мы думаем, что Англия не только не была бы в проигрыше, но, может быть, была бы даже и в выигрыше. Королями при короле Иакове были его любимцы, а он сам, всю свою жизнь, исправлял при них должность добровольного шута.
Перья французских романистов и кисти французских живописцев окаймили отрубленную голову Карла I такой лучистой ореолой мученика, что у нас едва хватает духу говорить о нем как о человеке обыкновенном, даже довольно слабом и бесхарактерном. При имени Карла I (мы уверены) в воображении просвещенного читателя является портрет Ван-Дика: гордо подбоченившаяся фигура и худощавое лицо с закрученными усами и остроконечной бородкой; лицо, имеющее некоторое сходство с лицом кардинала Ришелье, только без выражения лукавства, свойственного последнему… Или читателю приходят на память картины Поля Деларош: «Карл I, оскорбляемый солдатами Кромвеля»; «Прощание Карла I с семейством», «Кромвель над гробом Карла I» — картины, знакомые по многочисленным копиям и литографиям. Бесспорно, последний год царствования этого несчастного сына Иакова Стюарта был для Карла I годом тяжких испытаний, обид и мучений, от которых его наконец избавила смерть на эшафоте… Но он царствовал двадцать четыре года, и каждый из них можно назвать ступенью лестницы, возведшей несчастного Карла I на эшафот или — низведшей его с высоты престола на степень простого гражданина, преступившего закон и наказанного по закону. Он страдалец и мученик — бесспорно! Однако же нельзя не обратить внимания на причины его страданий и мученической смерти. Эти причины — его ошибки и заблуждения: его неуважение к закону и к правам народным, которые он был обязан чтить и охранять свято и ненарушимо. Он сам себе сплел терновый венец мученика и сменил на него венец королевский; жить не умел, но зато умел умереть, и в этом единственная его заслуга в глазах потомства. Не соразмерив своих сил, не имея необходимой к тому энергии, Карл I отважился вступить в борьбу с народом, и его падение было неминуемым и весьма естественным следствием непосильной отваги.
Карл родился в Думферлинге, в Шотландии, 29 ноября 1600 года. Он был третьим сыном короля Иакова и королевы Анны; после смерти старших братьев, Генриха и Роберта (в 1616 году), был провозглашен наследником престола. В детстве прелестный, кроткий и покорный ребенок, Карл в юности отличался если не особенно богатыми способностями, то старанием в учении и склонностью к богословским и философическим диспутам. Непритворно набожный, он свято чтил постановления англиканской церкви, сохраняя при этом дух веротерпимости в отношении вероисповедания католического. Свидетель распутств своего отца, Карл не осмеливался выказывать ему своего негодования и смиренно молчал во всех тех случаях, когда даже имел полное право заметить отцу все неприличие его поступков. Король Иаков не любил ни правды, ни прямодушия; вследствие этого Карл постепенно приучил себя ко лжи и лукавству, и эти пороки (приличные рабу, но в монархе непростительные) развились в нем с годами, чему немало способствовал и Бекингэм, не замедливший подчинить наследника престола своему влиянию, подавлявший в нем добрые чувства и всеми мерами способствовавший нравственной его порче. Этому демону удалось сделать труса — из человека миролюбивого, криводушного — из правдолюбца. Сначала Карл не ладил с временщиком и пытался свергнуть с себя его непрошеную опеку; но однажды после горячего спора, при котором Бекингэм позволил себе поднять на него руку, сын Иакова Стюарта смирился и признал над собою власть отцовского любимца. Когда испанский посланник Гондомар предложил королю Иакову породниться с Филиппом IV путем бракосочетания Карла с инфантою, доною Мариею, Бекингэм (подкупленный испанским золотом) сумел обольстить неопытного юношу рассказами о прелестях его нареченной невесты и победить в нем невольную к ней антипатию. Во время пребывания Карла в Мадриде Бекингэм, не гнушаясь ролью сводника, всячески старался содействовать принцу к одержанию преждевременной победы над сердцем инфанты, гордой дикарки, воспитанной в правилах крайнего ханжества и инквизиционной нетерпимости. Когда же дальнейшие действия мадридского кабинета доказали тупоумному Иакову, что сватовство было только хитрой мистификацией со стороны короля испанского, Бекингэм с не меньшим усердием начал стараться о женитьбе принца Карла на сестре короля французского Людовика XIII принцессе Генриэтте. Он в качестве свата ездил в Париж и уладил этот несчастный брак, ознаменовав пребывание свое при дворе Людовика XIII скандальной интригой с его супругою.[61] 11 июня 1625 года принцесса Генриэтта прибыла в Дувр; 12-го числа того же месяца совершилось ее бракосочетание с Карлом I в Кантербьюри, а 16-го происходил торжественный въезд новобрачных в Лондон. Радостно приветствовал народ доброго короля и его прелестную супругу; но восторг его был бы еще живее, если бы в толпе царедворцев, на первом месте, не торчала красивая, но всем ненавистная фигура надменного Бекингэма. Некоторые из зрителей, глядя на него, разодетого в парчу, бархат и с головы до ног осыпанного жемчугами и бриллиантами, называли Бекингэма «гробом повапленным». Другие, еще того остроумнее, сравнивали его с «содомским яблоком», одним из растущих, по сказаниям библейским, на берегах Мертвого моря; эти прекрасные, румяные и на вид сочные плоды наполнены гнилью и смрадом… Таков и действительно был герцог Бекингэм — величавый красавец, у которого сердце было точно так же испорчено, как сердцевина в содомском яблоке, да и сам он в начале блестящей своей карьеры был истинным содомитянином.
Брачные пиршества продолжались два дня; на третий (18 июня) королем был созван парламент. На этом шумном собрании высшего дворянства и выборных от народа по предложению Карла I обсуждался вопрос о выдаче субсидий для продолжения войны с Испанией, начатой по желанию народному. Парламент сначала отвечал королю отказом; когда же Карл решился настоятельно требовать субсидий, ему предложили вместо необходимых 700 000 только 120 000 фунтов стерлингов. Впервые, со времени своего существования, парламент обнаружил такое дерзкое своеволие. Он вступил в открытую борьбу с королевской властью не из ненависти к Карлу I, нет! но единственно из нежелания повиноваться Бекингэму, устами короля вздумавшему повелевать парламенту. Временщика ненавидели все столько же, сколько и боялись. Вернейшими его клевретами были в это время архиепископ Лауд и знаменитый чернокнижник и астролог доктор Лэм. С обеими королевами: родительницею и супругою Карла I, Бекингэм обходился с непозволительным высокомерием. Однажды, когда молодая королева напомнила временщику о великом расстоянии между ним и ею, Бекингэм дерзко отвечал:
— У нас, в Англии, иным королевам и головы рубили!
Жалоба, принесенная королевою ее супругу, была оставлена им без внимания. Он сознавал весь стыд быть во власти временщика и не имел духу столкнуть его с той высоты, на которую он забрался еще при покойном Иакове I.
Невзирая на отказ парламента королю и выдаче ему субсидий, война с Испанией продолжалась на деньги, занятые у вельмож и косвенными податями выжатые из народа. Экспедиция Бекингэма в Кадикс, безуспешная и позорная, пуще прежнего ожесточила парламент и народ. При заседании обеих палат 9 мая 1626 года пэры и депутаты настоятельно требовали от короля увольнения Бекингэма и предания его суду как государственного изменника. Вместо того чтобы уступить народному требованию, король распустил парламент, сурово объявив ему, что отныне будет управлять государством без сотрудников. «Советовать мне можно, — сказал он при этом, — но водить себя на помочах не позволю никому…» Никто при этом не досказал: «кроме Бекингэма!» Депутаты, особенно настойчиво требовавшие увольнения временщика, сами были отправлены в Башню. Для покрытия издержек на неудачный испанский поход король прибегнул к внутреннему займу, к увеличению налогов, к которым присоединился новый — именно: военный постой, насильно навязанный городским и сельским обывателям. Буйная солдатчина, по обыкновению, принимая дома сограждан за завоеванные у неприятелей, бесчинствовала, оскорбляла жен и дочерей, силою отнимала у мужей и отцов последнее имущество. На эти насилия и вообще на последние распоряжения короля депутаты принесли ему формальную жалобу. При этом особенно горячо отстаивал народные права депутат Томас Уэнфсуорт. За эту дерзость он был заключен в Башню, впрочем, ненадолго. Сознавая, что депутат был прав, Карл I заменил тюремное заключение высылкою Уэнфсуорта в графство Кент. Таким образом, истинные сыны отечества подвергались опале, а временщик, достойный виселицы, торжествовал и кичился пред многочисленными врагами. Гнусные его поступки, подобно едкой кислоте, пятнали королевскую порфиру, и она тлела на плечах Карла I неприметно для него самого. С этого времени парламент и король составили два враждебных лагеря, готовившихся к борьбе за главенство над народом. Карл ссылался на свои права родовые; парламент на свои права благоприобретенные, дарованные ему законом и древнею хартиею… Стоглавая гидра республики готовилась ринуться на змея деспотизма, пытавшегося опутать Англию своими кольцами. Уступить народу не позволяло Карлу I чувство собственного достоинства; бороться с народом было ему решительно не под силу… Как утопающий за соломинку, он держался за Бекингэма.
Презренный временщик между тем тратил время и деньги на волокитство, продолжая вести свою интригу с Анной Австрийской. Людовик XIII не пожелал его принять в качестве посла, и Бекингэм решился вторгнуться во Францию как полководец. За предлогом к объявлению войны дело не стало: помощь кальвинистам была предлогом самым благовидным, к которому даже и парламент не мог отнестись несочувственно. Французская кампания 1627 года началась экспедицией графа Денби, зятя Бекингэма, на остров Ре. Она окончилась точно так же позорно, как и экспедиция в Кадикс. Потеряв без толку множество людей, Денби со стыдом возвратился на родину. Кальвинисты Ла-Рошели, оставленные без помощи, испытали всю тягость мщения, обрушенного на них кардиналом Ришелье. Все эти неудачи принудили Карла I созвать парламент в третий раз (17 марта 1628 года). Заседание открылось очень мирно и дружелюбно. Члены верхней палаты в льстивых своих речах называли короля святилищем добродетелей; депутаты держали себя скромно и почтительно. Это было затишье перед бурей: она разразилась с обеих сторон, когда король отклонил просьбу парламента о возвращении ему прежних прав, а сам в то же время потребовал субсидий от парламента… И на этот раз заседание окончилось подобно предыдущим, и некоторые из членов нижней палаты со своих скамеек попали в Башню. Герцог Бекингэм, вопреки воле народной, был объявлен главнокомандующим армии и флота для новой экспедиции в Ла-Рошель. Флот был собран на Темзе; сухопутные войска были сосредоточены в Гаспорте и Фарнгаме. На этот раз ярость народная уже не знала предела, и жертвою ее, предтечею Бекингэма, пал достойный его клеврет доктор Лэм.
В глазах простого народа — чернокнижник; в глазах людей образованных — торговец ядами, отъявленный мошенник и преступник, неоднократно избавленный от суда благодаря ходатайству своего патрона, доктор Лэм не миновал наконец своей участи. Поздно вечером 18 июля 1628 года он возвращался из театра и проходил через Сити — квартал, населенный чернью и обильный трущобами. Несколько уличных мальчишек, заметив Лэма, стали его преследовать с криками: «колдун! дьявол!!» Доктор, выбежав из Сити в Чипсайд, попросил встретившихся ему матросов защитить его от уличников, и матросы, благодаря щедрой подачке, полезли в драку… За мальчишек вступились взрослые, и произошло побоище нешуточное. Пользуясь суматохой, Лэм бросился в ближайшую таверну; но хозяин, опасаясь, что ее разнесут по камням, выгнал доктора на улицу. Началась травля несчастного, травля, на которую может быть способна только буйная чернь, в остервенении своем всегда превращающаяся в дикого зверя. Лэм, преследуемый сотнями полупьяных мастеровых, рыбаков, лавочников и матросов, бежал по улице, осыпаемый комьями грязи и булыжниками. С разможженной головой, с переломанными ребрами, залитый кровью, полурастерзанный, он был поднят на мостовой и перенесен в Комтерскую тюрьму, где и умер. Всю ночь, по всем улицам Лондона раздавались веселые крики: «Дьявол околел! Дьявол издох!!» В это же время, неведомо чьей рукой, портрет Бекингэма, висевший на стене в верховном суде, был сброшен на пол.
Когда Карлу I донесли о беспорядках в Сити, он, в наказание тамошних обывателей, лишил их прежних привилегий и преимуществ. «И герцогу будет тоже!» — отвечали граждане. На новые угрозы короля они отвечали, вывесив на воротах Сити надпись, что «герцогу Георгу не миновать участи доктора Лэма!».
Должно заметить, что чернокнижник всегда уверял герцога, будто между их бытием есть таинственная связь и смерть одного будет предзнаменованием близкой смерти другого. Бекингэм, эта красавица в мужском теле, был суеверен, как последняя рыночная торговка. Весть об убиении Лэма поразила его как громовой удар, и он в предчувствии гибели решился отказаться от начальства над войсками… На этот раз, впервые в жизни, Карл I приказал любимцу повиноваться королевской воле. Будто сама судьба устами короля говорила Бекингэму в эту минуту: что посеял, то и жни!
Как в армии, так и во флоте, при совершенной разнузданности, господствовал дух неповиновения и ненависти к герцогу, которого вместо радостных кликов приветствовали ропотом, чуть не бранью. Жители городов, через которые следовали военные отряды, смотрели на них как на шайки разбойников, и солдаты своими бесчинствами вполне оправдывали это нелестное о них мнение. Напутствуемые проклятьями сограждан, они сами проклинали ту власть, которая посылала их на смерть ради прихоти пустоголового баловня счастья. Каждый солдат задавал себе вопрос: да из-за чего мне подставлять лоб под пулю? Что мне французские кальвинисты и что я им? Миновали для короля английского те блаженные времена, когда солдаты по мановению его руки, очертя голову шли в огонь и в воду, подуськиваемые криком: «За короля и отечество!», хотя бы война была объявлена из-за какого-нибудь поношенного башмака его величества… Теперь народ рассуждал и мыслил, а здравый смысл в народе — самый мощный реактив деспотизму. Потому-то деспоты всегда так и радели о невежестве народном, употребляя все средства для наложения тормозов на народное образование. Не стадо покорных волов, ведомых на убой, встретил Бекингэм в королевских войсках; это были стада разъяренных зверей, способные растерзать смельчака, воображающего, что он может быть их укротителем. В Гаспорте солдаты взбунтовались, и при усмирении бунта четверо были убиты. В городе Ботлее между ними и горожанами произошло весьма серьезное столкновение. В Спидгете матрос нагрубил Бекингэму и за это был арестован, но товарищи, смеясь над властью, выручили его из-под ареста.
Наконец, герцог прибыл в Портсмут и занял квартиру на главной улице, в доме, принадлежавшем капитану Масону. При главнокомандующем находилась огромная свита адмиралов, военачальников и знатных барынь, явившихся провожать в поход свое красное солнышко. В субботу 23 августа 1628 года у него было собрание, на котором лорд Дорчестер объявил, что осада Ла-Рошели снята и едва ли есть надобность отправляться в поход. Эта весть обрадовала полудержавного Адониса, но бывший при нем герцог Фонтенуа требовал настоятельно, чтобы герцог не медлил и не верил ложным слухам. Покуда эти переговоры шли в доме главнокомандующего, на улицах Портсмута происходили сильные волнения; матросы, проклиная временщика, вступили в драку с его солдатами и только благодаря дружному напору кавалерийского отряда были оттеснены к гавани. Главный зачинщик, по повелению Бекингэма, был схвачен и повешен. Несмотря на настояния герцога Фонтенуа, Бекингэм, отложив отплытие в Ла-Рошель, намеревался ехать к королю для личных объяснений. Дорожный экипаж был подан, и Бекингэм по узкому коридору шел на крыльцо. Вдруг лорд Клевеланд, шедший за ним, услыхал Глухой удар и кем-то шепотом произнесенные слова: «Господи, помилуй его душу!» В эту же минуту герцог, шатаясь, силился выхватить из груди нож, вонзенный в нее сильною рукою невидимого убийцы.
— Злодей! — пролепетал временщик и, захлебываясь своей кровью, бездыханным трупом рухнул на землю.
Так погиб на тридцать седьмом году от рождения[62] могущественный герцог Бекингэм, в течение тринадцати лет разыгрывавший в Англии первостепенную роль во главе правительства, имевший множество врагов, но не имевший ни одного соперника. Спокойствие короля, народа было для этого человека игрушками, которыми он располагал по своему произволу. Не коронованный, он был настоящим королем при двух королях-автоматах и, не возведенный на престол, сидел на нем, оскверняя его своим прикосновением.
В первую минуту убиения герцога спутники его подумали, что он пал от руки герцога Фонтенуа; но неосновательное это подозрение рассеялось, когда из толпы народа, теснившейся у крыльца, вышел среднего роста человек, смуглый, без шляпы, в запыленной одежде, и громко произнес: «Я убийца!»
Его тотчас арестовали и повели к допросу. На вопросы о звании и имени он отвечал, что он солдат Джон Фельтон, обойденный производством в чине и не получивший следующего ему жалованья. Но не эти обиды были причиною убиения герцога. Зная, что Бекингэм объявлен государственным преступником, Фельтон решился покарать его за все злодеяния и в то же время пострадать за правое и святое дело. Это был фанатик, из породы наших раскольников, безропотно слагавших головы за свои убеждения, изменить которые не в состоянии были ни власть, ни сила. Весть об убиении Бекингэма застала Карла I за утренней молитвою. Король залился слезами и объявил, что у Фельтона должны непременно быть соучастники между членами нижней палаты, и как на главнейшего из них он указал на Эллиота, еще недавно обвинявшего временщика в своей сильной, громовой речи. По королевскому повелению Фельтона привезли в Лондон. Путь убийцы от Портсмута до столицы можно было назвать триумфальным шествием победителя. Повсеместно народ восторженно его приветствовал, называя его Давидом, победившим Голиафа, и призывая на него благословение Божие. Не только гуляки в тавернах, даже студенты в Оксфордском университете пили за здоровье героя Фельтона. Все, от мала до велика, молились за него, как за освободителя отечества; поэты в его честь сочиняли оды и хвалебные гимны. О Бекингэме, кроме короля, сожалели только его клевреты и любовницы. Для следствия по делу об убиении герцога назначена была особенная комиссия под председательством архиепископа Лауда. Желая выведать от Фельтона имена небывалых сообщников, Лауд пригрозил ему пыткою.
— Под пыткою я и вас могу назвать моим сообщником! — весьма справедливо отвечал Фельтон.
Король приказал пытать упрямца; верховный, уголовный суд не только воспрепятствовал этой варварской мере, но даже приказал истребить все орудия пытки. Если бы Карл I помиловал Фельтона, он, без сомнения, воротил бы утраченную народную любовь, но о ней он всего менее заботился. Убийца Бекингэма был приговорен к казни и, покорный своей участи, погиб, как герой, и был оплакан, как мученик.
Вскоре после казни Фельтона был созван парламент для обсуждения вопроса о субсидиях и о налогах. В первых было отказано, а что касается до вторых, то парламент объявил короля лишенным права налагать подати. Сверх того, один из членов нижней палаты обвинил короля в потворстве католикам, а архиепископа Лауда в искажении основных догматов англиканской церкви. Этот молодой смельчак был не кто иной, как Оливер Кромвель, двадцать лет спустя — протектор английской республики. Король объявил парламенту через посланного, что заседание прекращается; но не обращая на это приказание ни малейшего внимания, члены продолжали размениваться речами, имевшими главною целью крайнее ограничение прав королевских. Наконец единогласно было утверждено три следующих предложения:
1) Всякий переменивший религию да будет признан врагом общественного спокойствия.
2) Всякий взимающий пошлины с меры и веса (т. е. король), будет считаться врагом отечества и
3) Таковым же будет признан каждый торговец, который будет вносить вышеупомянутые подати.
Отменить этих постановлений парламента король не имел права; но никто и не осмелился воспрепятствовать ему арестовать и заключить в Башню девятерых членов нижней палаты, особенно горячо отстаивавших права народные. Все они, после более или менее продолжительного заключения, были освобождены, уплатив значительные пени, и только один Эллиот скончался в темнице, не желая смириться перед королем и купить свободу ценою унижения или отступничества от своих убеждений. Прав или неправ был король, поступая таким образом с народными представителями, но как бы то ни было — спокойствие было водворено и власть королевская, которую парламент хотел ограничить, приняла размеры власти самодержавной. Сотрудниками Карла I в эту мрачную эпоху были архиепископ Лауд и Томас Уэнфсуорт, известный более под именем графа Страффорда. С точки зрения народной, и он, подобно Бекингэму, был временщик, но между тем и другим какая же неизмеримая разница! Место Бекингэма, занятое Страффордом, было загрязнено его предшественником, сам он был чист, безукоризнен и настолько же высок и честен, насколько Бекингэм был низок и подл. Новейшие историки (в том числе и Диксон) отзываются о графе Страффорде с пренебрежением и вообще стараются выставить его в невыгодном свете; причина тому весьма понятна. Эти господа судят о последнем любимце Карла I с предубеждением тех пристрастных либералов, для которых каждый приверженец монархии должен быть непременно злым, а республиканец прекраснейшим человеком. Справедливо ли это? Почему же, воздавая должное должному, не чтить в равной степени память каждого человека, пожертвовавшего жизнью за свои убеждения? По крайнему нашему разумению, роялисты первой французской революции, слагавшие свои головы под топор гильотины с криком: «Да здравствует король!», точно такие же герои, как и жирондисты, умиравшие с возгласом: «Да здравствует свобода!» Память Страффорда тем более достойна уважения, что он, как увидим, был принесен в жертву народной ярости именно тем человеком, права которого он защищал до последней своей минуты… Человек этот был сам король, Карл I.
Прошло пять лет со дня великого переворота, совершившегося в правлении. Карл властвовал как самодержец, парламент замолк и не вступал более в борьбу с единодержавием. Бурные волны революции, еще недавно угрожавшие престолу, вошли в свои берега и угомонились… до новой бури. Если бы король сам умел держаться в пределах благоразумия, не преступая в своем правительстве той демаркационной линии, которая отделяет монархию от деспотизма и тирании, прочный мир мог бы водвориться в Англии. К несчастию, Карл I, подобно всем слабым характерам, впал из одной крайности в другую. Было время, он миловал людей, достойных казни, теперь начал преследовать и карать невинных или, по крайней мере, заслуживавших снисхождения. Телесные наказания, каторжные работы, ссылки, тюремные заключения были неизбежными результатами судебных приговоров; подати взимались вооруженною рукою. К довершению зла во все церкви Англии было введено богослужение с изменениями, введенными в него архиепископом Лаудом. Эти изменения во многом отличались от обрядов первобытной англиканской церкви и были схожи с обрядами католическими. Это посягательство на предмет неприкосновенный возбудило ропот в многочисленных старообрядцах, блюстителях древнего благочестия, именовавшихся пуританами. От столкновения короля с этими фанатиками вспыхнули первые искры мятежа, превратившегося вскоре в страшное пожарище революции.
Покойный король Иаков неоднократно и безуспешно пытался соединить Шотландию с Англиею посредством введения в обоих королевствах одних и тех же законов, судебных учреждений и богослужебных обрядов (так как литургия англиканской церкви несколько разнилась от литургии шотландской). Задавшись этой же самой несчастной мыслью, Карл I решился начать объединение королевств именно введением единообразной литургии. Лауд, по желанию короля, взял на себя труд приступить к этому важному преобразованию и именно в это время встретил сильного противника в лице адвоката Вильяма Прайна, даровитого писателя и вместе с тем закоснелого пуританина. В небольшой книге «Бич скоморохов» (Scourge for stage players) Прайн, называя театр бесовскою потехою, затронул и Лауда, говоря, что по его милости ныне и церковь Божия превращена в театр и богослужение смахивает на комедию. Книга Прайна была напечатана с разрешения цензуры, но Лауду ничего не значило обвинить Прайна в самовольном ее издании, причем он показал королю и королеве некоторые страницы, содержавшие будто бы дерзкие намеки на поведение их величеств. По королевскому повелению книга была конфискована, а Прайн, вместе с издателем и типографщиком, были отданы под суд Звездной палаты. Она приговорила книгу к сожжению рукою палача, а Прайна к лишению прав и званий, к выставке у позорного столба, к отрублению ушей и к четырехлетнему тюремному заключению… Далее увидим, что гонения Прайна этим не кончились.
Бедственное положение Ирландии настоятельно требовало самых энергичных мероприятий. Между тамошними католиками и протестантами происходили частые и довольно серьезные столкновения; земледелие, при скудости почвы, было в упадке; народ, страдая от голода и от эпидемий, коснел в невежестве, так как в Ирландии не было ни порядочно организованного сельского хозяйства, ни народных школ. Наместником в этот несчастный край Карл I назначил Уэнфсуорта, и королевский любимец явился ангелом-спасителем Ирландии. Он сумел, не притесняя протестантов, оградить от их произвола угнетенных католиков; оживив земледелие и промышленность, повсеместно учреждал школы, приюты, больницы и в короткое время снискал благословения народа как гениальный администратор. Покуда Уэнфсуорт призывал к жизни бедную Ирландию, Карл I и архиепископ Лауд бросили в Шотландию первые искры религиозных мятежей. Желая лично ознакомиться с духом и настроением умов в Шотландии, король в 1633 году посетил это королевство и был принят тамошними своими подданными восторженно. Преобразования в литургии пресвитериан, сделанные Лаудом, отвергнуты не были, так как покуда были еще незначительны. Пользуясь этой уступкою со стороны народа, Карл I поспешил приступить к изменениям обрядов более существенным. Это посягательство на уставы церкви пресвитерианской возбудило ропот, перешедший в открытый бунт, когда (в 1637 году) Лауд вздумал служить новую обедню в Эдимбургском соборе. Толпы (пресвитериан) бегали по улицам с отчаянными криками: «Пресвитерианизм или смерть!» К ним присоединились и пуритане (старообрядцы), и волнения народные приняли угрожающий характер. Образовалась религиозная уния, известная под именем Ковенанта. Предводители мятежников обвинили епископов в приверженности к католицизму и поэтому объявили их отрешенными от их должностей. Бродяги обоего пола, выдавая себя за вдохновенных свыше, призывали простой народ к защите церковных прав от покушений папистов, как называли Лауда и Карла I. Последний вызвал из Ирландии Уэнфсуорта, умоляя его содействовать усмирению мятежной страны. Прайн, несмотря на свое заточение в Башне, писал и выпускал в свет памфлеты возмутительного содержания против религиозных реформ. За это по приговору Звездной палаты он, Бастуик и Бертон — его единомышленники — были приговорены к пожизненному тюремному заключению, а Прайн, кроме того, и к заклеймению железом обеих щек. Пуритане признали его мучеником. На соборе народном, созванном в Глесго (21 ноября 1638 года), Ковенант был единогласно принят, а власть Карла I над королевством шотландским была объявлена отринутою. Шайки шотландских инсургентов соединялись в целые полки, и под предводительством Лесли двинулись к границам Англии.
— Дайте парламент Ирландии и объявляйте войну шотландцам! — так говорил Уэнфсуорт растерявшемуся королю.
Но чтобы воевать, нужно было иметь войска и деньги, а у Карла I не было ни тех, ни других. Тогда Уэнфсуорт, ссудив короля 30 000 фунтов стерлингов, на собственное иждивение снарядил три полка, обнародовал воззвание к ирландцам о пожертвованиях в пользу Карла I и об ополчении на его защиту. Клич Уэнфсуорта не остался без ответа: в короткое время было собрано до 28 000 правильно организованного войска, которое с 5000 человек матросов могло смело вступить в бой с мятежниками. Именно в эти решительные минуты король медлил и, уклоняясь от междоусобия, вопреки советам Уэнфсуорта, вступил в переговоры с предводителями инсургентов. Переговоры эти происходили в Беруике и 17 июня 1639 года окончились перемирием, основным условием которому положено было обоюдное разоружение враждовавших сторон. Верный договору, Карл I распустил свои войска, но инсургенты оружия не сложили, продолжая угрожать королю вторжением в английские пределы. Это вероломство шотландцев требовало примерного наказания, и опять верный Уэнфсуорт, не щадя на военные издержки собственных денег, деятельно занялся новым набором войск и благодаря поддержке ирландского духовенства (пожертвовавшего шестую долю с церковных доходов) с 11 000 солдат прибыл в Честер, но здесь, к несчастью для Карла I, опасно заболел. Парламент совершенно безучастно относился к бедственному положению короля, а в нижней палате главными коноводами были пуритане, искренние доброжелатели мятежников и заклятые враги Карла I и Уэнфсуорта. Так как в пожертвованиях на войну участвовали безразлично протестанты и католики, этим обстоятельством не могли не воспользоваться пуритане, чтобы обвинить Карла I в небывалых умыслах водворить католицизм во всех трех королевствах, как владычествующее вероисповедание. Таким образом, политический вопрос сливался с вопросом религиозным, и это слияние особенно содействовало брожению умов и волнению страстей, будто соединению двух газов, угрожавших монархии в недальнем будущем гибельным взрывом. В благодарность Уэнфсуорту за все его старания к усмирению мятежа король пожаловал его в графы Страффорд. Положение дел с каждым днем ухудшалось, и необходимость заставила Карла I прибегнуть к содействию парламента и просить о выдаче субсидий. Сторону его приняли Гайд и Гленуилл; парламент изъявил согласие помочь королю, но министр его, Генрих Вэн, умышленно увеличил сумму требуемых субсидий, и члены парламента, пуритане, настояли на отказе королю (5 мая 1640 года). Пламя революции, разгораясь с каждым днем, приняло ужасающие размеры. Толпы черни и рабочих устремились на дом архиепископа Лауда; перебили стекла, посуду, переломали мебель… Городские власти безмолвствовали не столько от сознания своего бессилия, сколько от ненависти к королю. Последний вместе с графом Страффордом и Лаудом удалился в Иорк, а пуритане, пользуясь этим, беспрепятственно вступили в Англию. Страффорд опять настоятельно требовал от Карла I полномочия — вытеснить мятежников, обещая в несколько дней опрокинуть их в пределы Шотландии… Король медлил, оправдываясь жалостью к заблудшим подданным, с тщетной надеждой, что они образумятся. Желая доказать Карлу I, как легко сладить с круглоголовыми,[63] Страффорд сразился с ними близ Дургама и обратил в бегство; но испуганный король приказал ему немедленно отступить, а сам вошел в переговоры с вождями мятежников (16 октября 1640 года). Условия предписывали они ему, не он им. Они требовали, чтобы он немедленно распустил свои войска, а им, мятежникам, уплатил причитающееся им жалованье, и Карл согласился! Чем бы историки ни оправдывали этого малодушия, оно ни в каком случае непростительно. Это была вопиющая несправедливость в отношении к Страффорду и предводительствуемым им войскам. Одной ошибкой поправляя другую, Карл I созвал парламент, известный в истории под именем долгого (long parliament), в течение десяти лет управлявший королевством. На первом же заседании пуритане и главные двигатели народного восстания выразили королю общее желание, чтобы он был отстранен от правительства. П и м, обвиняя графа Страффорда в государственной измене и в подстрекательстве короля к междоусобию, потребовал, чтобы этот единственный защитник Карла I был отдан под суд. Невзирая на протест короля, Страффорд и архиепископ Лауд были заключены в Башню. Началось судбище. Народ судил человека, дерзнувшего отстаивать права монархии против посягательств республики; решение суда не могло быть сомнительно, и Страффорду был произнесен смертный приговор. Играя законом, республиканцы не взяли на себя утверждения приговора, но представили его для подписи королю. В эти ужасные минуты сама судьба представляла Карлу на выбор одно из двух: или самому пасть жертвою народной ярости, или выдать ей на жертву своего недавнего ангела-хранителя. Карл избрал второе и, заливаясь слезами, утвердил смертный приговор над Страффордом! Далее этого, в унижении своем, король идти не мог, и, кроме эшафота, на котором он искупил свои ошибки, идти ему более было некуда!
Невозмутимо, с гордой улыбкой Страффорд выслушал свой смертный приговор и просил только три дня сроку на приведение в порядок своих домашних дел, в чем ему было отказано. В день казни, 15 мая 1641 года, Бальфур, наместник Башни, явился к Страффорду и объявил ему, что карета готова.
— Зачем карета? — спросил Страффорд.
— Для вашей безопасности, — отвечал Бальфур, — так как я не ручаюсь за народ, который способен растерзать вас…
Страффорд побледнел, однако же с улыбкою презрения спокойным голосом произнес:
— Нет, милорд, ваши опасения совершенно напрасны. Я не намерен прятаться от смерти и готов смело смотреть ей в глаза. Мне все равно: умирать ли от руки палача или быть истерзанным безумной чернью.
Сопровождаемый графом Ньюпорт, примасом Армагом, графом Клевеландом и многими вельможами, Страффорд остановился под окном каземата Башни, в котором содержался Лауд, и, преклонив колено, громким голосом попросил узника дать ему благословение на жизнь вечную. Лауд протянул руки сквозь решетки, но, не имея сил ни слова выговорить в ответ, отшатнулся от окна и без чувств упал на пол темницы.
— Да защитит Господь Бог вашу правоту! — громко воскликнул Страффорд и отправился на место казни, не обращая внимания на проклятия толпы и на возгласы пьяных баб из простонародья, возгласы, напоминавшие визг голодных гиен, алчущих мертвечины. Безжалостен был народ, права которого Страффорд в былые времена так же усердно ограждал от насилия королевского, как теперь готовился сложить голову на плаху, отстаивая законные королевские права от посягательства на них народа… Этот народ, говорим мы, был безжалостен; но не таков был палач, которому суждено было обезглавить Страффорда.
— Милорд, — произнес он, заплакав и опускаясь перед ним на колени, — прощаете ли вы мне?
— И тебе, и всем! — отвечал Страффорд, ласково положив ему руку на плечо.
С молитвою на устах, с лицом белым, как мрамор, и, как мрамор, бесстрастным, последний защитник короля Карла I положил голову на плаху, и через минуту эта голова рухнула на окровавленный пол эшафота.
Временщик! тиран!! притеснитель народа! Так и доныне некоторые историки относятся к памяти этого мученика. Пусть будет так, но сложить голову за свои убеждения, во всяком случае, честнее и похвальнее, нежели, подобно многим господам из разряда пишущей братии, торговать своими убеждениями и в угоду либералам позорить память честного человека, героя.
Томас Уэнфсуорт, граф Страффорд погиб сорока девяти лет; он родился в Лондоне 13 апреля 1593 года. Оплакивая его, Карл I сказал, что Страффорд его счастливее — и не ошибся: в последнюю минуту казненного совесть не укоряла его ни в измене, ни в предательстве.
После казни Страффорда парламент окончательно прибрал к рукам верховную власть, располагая участью короля и всего королевства со всем деспотизмом, свойственным черни, мстящей свергнутому властителю. Из министров Карла I канцлер Финч и государственный секретарь Уиндебанк бежали из Англии на континент. Шотландские пуритане и индепенденты (независимые) побратались с английскими подданными короля; город Лондон вручил предводителям мятежа свыше 300 000 фунтов стерлингов, собранных из добровольных пожертвований. В Ирландии свирепствовали усобицы между католиками и протестантами… Повсеместно царил дух хаотического безначалия, и несчастный Карл I, король по имени, но лишенный власти, был как овца, окруженная стаей бешеных волков. Отняв у него власть, парламент отнял и право располагать войсками. Лорд Фалькланд с горстью немногих приверженцев и часть войск, еще не изменивших королю, защищали его до последней крайности. Междоусобная война королевских войск с парламентскими началась в апреле 1642 года. Победы Оливера Кромвеля при Мерстн-Муре (1644) и Нфэзби (в июне 1645 года) доказали Карлу I, что дело его проиграно окончательно.
Оставим на время несчастного короля и займемся характеристикой его могучего противника.
Приверженцы Стюартов, враги и ненавистники Кромвеля, еще при его жизни распустили молву, будто он был сыном простого пивовара. Эта выдумка, подхваченная многими историками, перешла и к позднейшему потомству, но в недавнее время вопрос о происхождении Кромвеля решен в его пользу. Сказать по правде, если бы даже он действительно был сыном пивовара — тем более ему чести и славы, что из ничтожества он, благодаря своим дарованиям, достиг престола, хотя и под именем протектора; но отец его пивоваром никогда не бывал, и фамилия Уильяме, которую отец Оливера переменил на фамилию Кромвель, была дворянская, хотя и не из особенно важных. Оливер родился 25 апреля 1599 года и с самых младенческих лет обнаружил богатые задатки характера мощного и силы воли непреклонной. Какая-то особенная инстинктивная ненависть к дому Стюартов проявлялась в нем с семилетнего возраста. Однажды кто-то из знакомых подарил маленькому Оливеру несколько гравированных картинок, и в числе их портрет короля Иакова I. Хотя в этом лице не было ничего безобразного, Оливер разорвал портрет в мелкие куски и запальчиво топтал их ногами. Не любил он резвиться со сверстниками, хотя при случае не прочь был пошалить, но шалости его всегда носили на себе отпечаток злости и страсти досаждать другим. Не по летам задумчивый, Кромвель-мальчик по целым дням бродил по пустынным окрестностям отцовского дома либо безмолвно просиживал в углу и терпеть не мог, чтобы его тревожили расспросами или докучали ему нравоучениями. На пятнадцатом году возраста он, по собственному признанию, тогда же сделанному своей матери, имел чудесное видение — физически возможное мальчику с пылкой фантазией и живым воображением. В сумерки Оливер лежал на постели в своей комнате и не дремал, а находился в расположении духа, свойственном лентяю, наслаждающемуся праздностью. Внезапно полутемная комната озарилась странным светом; призрак молодой, величавой женщины в длинном белом одеянии подошел к мальчику и сказал ему звучным голосом:
— Тебя ожидает великая и славная будущность… Ты достигнешь высоты, многим тысячам людей недостижимой, и будешь первым лицом в королевстве!
Мать Оливера, выслушав его рассказ, побранила мальчика за глупые выдумки: он клятвенно ручался ей за истину своих слов, и впоследствии времени, когда пророчество призрака сбылось, Кромвель неоднократно вспоминал о нем в кругу своих приближенных.
Отданный матерью в Кембриджский университет, он особенным прилежанием не отличался. В надежде обеспечить его в будущем верным куском хлеба мать Кромвеля предложила ему посвятить себя адвокатуре и заняться правоведением. С этой целью молодой человек отправился в Лондон, но здесь вместо изучения законов он стал, напротив того, беззаконничать, безобразничать, ведя себя как отъявленный мот и гуляка. Новая забота бедной матери: какие средства употребить, чтобы повеса образумился и остепенился? Бедная женщина не могла придумать лучшего средства, кроме женитьбы, и женила Оливера на доброй и скромной девице Елисавете Берчир (Bourchier). Действительно, брак имел самое благотворное влияние на недавнего шалуна; он ударился из одной крайности в другую и из недавнего гуляки сделался смиренником, из пьяницы и мота — постником и скопидомом; сверх того, сблизился с пресвитерианами, вел с ними диспуты, говорил проповеди, посещал их сходки, на которых эти сектаторы, подобно нашим духоборцам, юродствовали и прорицали в каком-то экстазе, будто под влиянием святого духа. Эти сходки ознакомили Кромвеля с характером пуритан и вместе с тем развили в нем ораторский дар, впоследствии принесший ему немалую пользу. Он умел говорить увлекательно, прикрашивая свою речь меткими сравнениями, заимствованными из Библии, или нравоучениями из Нового завета. Получив небольшое имение в 600 фунтов стерлингов годового дохода на острове Эли, он переселился туда с семейством и прилежно занялся хозяйством, покуда не был избран в члены нижнего парламента (в 1628 году). Здесь он обратил на себя всеобщее внимание громовыми речами против папства и чуть не явными обвинениями высшей власти в искажении литургии первобытного пресвитерианизма. После того, вследствие расстройства домашних дел, Кромвель вознамерился переселиться в Новую Англию, но недавний королевский указ против эмиграции принудил его отказаться от переселения, и он остался на родине. При новых выборах в члены парламента Кромвель, благодаря своим проискам, был избран в депутаты от Кембриджского университета. Он явился в парламент в старом кафтане, стоптанных сапогах, вообще в одежде, неряшливой до цинизма, возбудившей невольный смех в присутствовавших. Однако же Гэмпден, взглянув на Кромвеля, верно угадал, какая мощная душа таится в этом невзрачном теле, прикрытом дрянною одежишкой.
— В настоящее время, — сказал он прочим членам парламента, — этот человек едва ли не самая гениальная личность всех трех королевств!
Начались мятежи, и в них Кромвель принял самое деятельное участие. Несомненно, что он имел тайные сношения с кардиналом Ришелье, который под рукою помогал инсургентам. Когда же английский парламент присвоил власть над войсками, Кромвель поступил в военную службу и обнаружил дарования если не гениального стратега, то именно такого полководца, который был нужен индепендентам, яростным фанатикам, именовавшимся Божиими ратниками. Кромвель читал своим солдатам проповеди, заставлял их петь духовные гимны, прикидываясь вдохновенным свыше, пророчил одоление на врагов и торжество, как он называл, святого народного дела. Зять Кромвеля, Иртон, весьма успешно разыгрывал роль Сеида при этом английском Магомете… В 1644 году, незадолго до роковой битвы при Мерстн-Муре, Оливер Кромвель был генерал-лейтенантом всех кавалерийских войск парламентской армии, а после сражения при Нэзби (1645), хотя и не номинально, главнокомандующим.
Итак, Англия превращена была из монархии в республику. Король Карл 1 в надежде, что Шотландия, его родовое наследие, не откажет ему в пристанище, не отвергнет его власти над собою, бежал в это гнездо мятежа и попал из огня да в полымя. Его встретили радушно; народ и вельможи выразили ему свои верноподданнические чувства, но духовенство — бывшее душою Ковенанта, шотландские пресвитеры, именовавшиеся святьрми, — продали Карла I парламенту за 800 000 фунтов стерлингов, и король возвратился в Лондон — в виде пойманного беглеца, пленника. Любопытно знать (а между тем история об этом умалчивает), какое употребление сделали шотландцы из полученной ими цены крови? Шотландские ковенантисты хвалились постоянно, что они строгие последователи учения Христова и ревностные блюстители закона евангелического… Что же? Продавая Карла I, они доказали на деле, что имели полное право называться даже учениками Иисуса Христа, так как в числе Его учеников был же Иуда-предатель.
Итак, парламент мог теперь, по собственному усмотрению, располагать участью короля-пленника, и республика, по-видимому, основалась незыблемо. Этого не хотели допустить индепенденты, образовавшие, помимо парламента, другой, на свой лад, имевший целью, подобно первому, верховную власть. Войска под начальством Фэрфакса объявили, что не намерены более повиноваться старому парламенту и признают главенство нового, в котором Кромвель был президентом, Иртон и офицеры составляли верхнюю палату, а простые солдаты — нижнюю. Полковник Джойс (бывший портной) с 500 кавалеристов освободил Карла I из его заключения, по приказанию Кромвеля. Эта перемена одной тюрьмы на другую произошла, разумеется, не вследствие любви индепендентов к королю (они его ненавидели), а единственно для того, чтобы дать ему возможность бежать, и бежать на континент, чего душевно желал Кромвель. В чужих краях Карл Стюарт не мог быть опасен республике, тем более что из европейских государей, конечно, ни один не стал бы содействовать возведению его на королевский престол. Но несчастный развенчанный король имел неблагоразумие бежать на остров Уайт, занятый индепендентами, и, взятый в третий раз в плен, остался во власти Кромвеля. В этот промежуток времени приверженцы диктатора разогнали старый парламент, причем особенно отличился тележник Прайд. Сопровождаемый Гаррисоном, Карл Стюарт был привезен в Лондон и отдан под суд, состоявший из 60 членов. Короля обвиняли в государственной измене, в тирании, в подстрекательстве подданных к междоусобию. Против этого суда апеллировали 16 пэров, но на их апелляцию не было обращено никакого внимания. По распоряжению Кромвеля была наряжена следственная комиссия из 143 членов, из которых только 73 явились на первое заседание — 20 января 1649 года.
В траурном одеянии, в орденах, с покрытой головою, бледный, но спокойный, Карл Стюарт предстал пред судилищем, гордо обвел глазами всех присутствующих и сел на кресла с тем же величием, с которым он в былые времена садился на трон. Председатель комиссии Брэндшо начал по списку вызывать членов.
— Фэрфакс! — воскликнул он.
— Слишком умен, чтобы здесь присутствовать! — отвечал ему звонкий голос с трибуны, на которой помещалась публика.
Окончив перекличку, Брэндшо объявил заседание открытым, присовокупив при этом, что суд над Карлом Стюартом есть отголосок желания всего народа.
— И не десятой его доли! — опять крикнул голос с трибуны. Председатель объявил невидимому нарушителю порядка, что он для его усмирения велит стрелять по всем зрителям. Тишина водворилась. Голос, вступивший в спор с председателем, принадлежал прямодушной и смелой жене Фэрфакса. Честь и слава памяти этой благороднейшей женщины! Карлу Стюарту было предложено несколько вопросов как подсудимому. Внятно, медленным и ровным голосом, не вставая с места, он произнес:
— Прежде нежели я отвечу на предложенные мне вопросы, я сам считаю долгом спросить: чьей волей я сюда призван? Волей моего народа? Но имеет ли право народ судить своего законного короля? По древнейшим государственным узаконениям Англии и Шотландии дворян судит палата пэров; равного судят равные, и я, первый дворянин моего королевства, требую над собою суда правильного, законного, а не комиссии, созванной неведомо кем и неведомо откуда!
Выходя из залы заседания, Карл увидел стоявший в углу топор. Прикоснувшись к нему тростью, он гордо произнес: «Я его не боюсь!»
Карла в портшезе отнесли в назначенный для его помещения дом сэра Роберта Коттона. Конвой из тридцати офицеров сопровождал узника; верный его слуга Томас Герберт[64] был с ним неразлучен. Утро следующего дня (воскресенье 21 января) Карл провел в чтении духовных книг и был в продолжение всего дня невозмутимо спокоен, хотя из соседней комнаты, в которой помещались стражи, до его слуха достигали насмешки и ругательства. В понедельник 22 января было второе заседание суда, на котором Карл, как и на первом, не отвечая на обвинения, требовал над собою другого, законного суда. Когда его выводили из палаты мимо живой изгороди солдат, один из них закричал: «Да благословит вас Бог, государь!»
За это офицер, сопровождавший Карла, ударил солдата тростью по голове.
— Строго же вы наказываете за такую маловажную вину, — сказал король с грустной улыбкой.
Во вторник (23 января) приведенный в суд Карл Стюарт, отрицая все взводимые на него обвинения, по-прежнему требовал от своих врагов разбирательства правильного, законного. Как бы в подтверждение справедливых требований подсудимого палата заседания в этот день походила на разбойничий притон. Солдаты, дерзко издеваясь над. королем, пускали ему в лицо клубы табачного дыма, прерывали его речи, грозили ему кулаками. Один из судей, Гарлэнд, при выходе Карла из судилища плюнул ему в лицо. Король, не взглянув даже на этого подлеца, вынул платок из кармана и утерся. Он именно настолько становился велик, насколько его враги старались его унизить, и, вообще говоря, Карл I в нравственном отношении являл в себе редкий образец человека — высокого в своем унижении и низкого в те времена, когда находился на высоте величия. Он был жалок в короне, но достоин удивления в терновом венце несчастного мученика.
В субботу 27 января председатель суда, облаченный в красную мантию, прочел королю нижеследующий приговор:
«Общины Англии на собрании своем в парламенте созвали уголовный суд над Карлом Стюартом, королем английским, который в оный суд трижды был призываем. В первый раз ему был читан обвинительный акт от имени английского народа, объявлявший Карла виновным в государственной измене и прочих преступлениях и злодеяниях. По прочтении акта Карлу Стюарту было дано право говорить в свою защиту, от чего он отказался. За таковые измену и преступления суд постановил, чтобы означенный Карл Стюарт как тиран, изменник и враг общественного спокойствия был предан смерти чрез обезглавление».
Король хотел говорить, но судьи встали со своих мест, а короля из суда препроводили сперва в Уайт-Голл, а потом в сент-джэмский дворец — предсмертное его жилище. Весть о смертном его приговоре произвела на весь народ ужасающее впечатление; представители Франции и других иностранных держав, находившиеся в Лондоне, предъявили формальные протесты. Четыре бывших члена парламента, лорды Ричмонд, Герфорт, Линдсэ и Соуфсгемптон требовали от правительства отмены казни, ссылаясь на древний закон, в силу которого всякая ответственность за погрешности в делах государственных падала на министров, но отнюдь не на короля… Все усилия благородных защитников Карла I остались тщетны, и приговор именем народным был утвержден и подписан тринадцатью судьями. В последние три дня, предшествовавшие казни, при короле находились безотлучно, кроме Герберта, епископ Джэксон и капитан Томлинсон, начальник стражи, но, несмотря на то, человек добрый и жалостливый, исполнивший по мере возможности все предсмертные желания несчастного узника.
Супруга и два старших сына Карла I находились за границей; с ними проститься он не мог; в Англии оставались только дочь его, принцесса Елисавета, и младший, десятилетний сын, герцог Глочестер. Прощаясь с дочерью и благословляя ее, король поручил ей сказать своей супруге, что он всегда искренно любил и уважал ее, по долгу христианскому свято сохраняя супружескую верность. «Перед матерью твоею, — сказал Карл в заключение, — я безукоризненно чист, так как во всю жизнь мою не изменил ей даже помышлением!» Затем он взял на руки маленького герцога и, нежно его обнимая, сказал:
— Мне отрубят голову, дитя мое… (тут мальчик затрясся всем телом). Да, — продолжал король, — злые люди убьют меня, и, может быть, тебя, помимо старших братьев, изберут в короли. Прошу тебя и приказываю, как отец, не принимать короны, на которую ты не имеешь права, до тех пор, покуда живы старшие твои братья… Обещаешь ли ты мне исполнить эту мою последнюю волю?
— Исполню! — твердо отвечал мальчик, — хотя бы меня за это изрезали на куски…
Отдав детям некоторые из бывших при нем драгоценностей, король навеки распростился с ними. Принцессу Елисавету замертво вынесли из комнаты. Тяжело прощаться с близким сердцу человеком, когда он лежит в гробу, холодный, недвижимый, когда гробовая крышка навсегда отделяет его от живых, когда гроб его опускают в могилу и глухо стучат глыбы земли об эту гробовую крышку, которая, подобно самому усопшему, навсегда скрывается под землею. Не менее мучительно прощаться с человеком, лежащим на смертном одре, человеком еще живым, но минуты жизни, самые удары сердца которого — уже сосчитаны… При всем том, что значат эти страдания в сравнении с испытываемыми родными в минуты их прощания с человеком, полным сил, здоровым, во цвете лет — которого ожидает плаха или петля?
С уходом детей Карл снова овладел собою, и мужественная твердость не покидала его уже до последней минуты. Томлинсону Карл поручил переслать после казни гербовый перстень, который постоянно носил, старшему своему сыну, Карлу, принцу Уэльскому. Епископа Джэксона он просил отдать ему же орден св. Георгия, в котором король имел намерение взойти на эшафот. Из сент-джэмского дворца, накануне казни, короля перевезли во дворец Уайт-Голл, под самыми окнами которого строили эшафот, и таким образом, что он был плотно прислонен к наружным стенам дворца. Несмотря на стук топоров работников, Карл спокойно спал ночь накануне рокового дня, подкрепляя свои силы сном временным, предшествовавшим сну вечному.
Ночь с 29 на 30 января была морозная, и в комнате короля, несмотря на затопленный камин, было довольно свежо. Карл пробудился рано, при свечах, и тотчас же приказал Герберту приготовить ему одеться и подать две сорочки:
— Чтобы я не дрожал от холоду идучи на эшафот, — сказал при этом король, — а то подумают, что я дрожу от страха!
Долго он беседовал с Джэксоном, который сопровождал его до самой плахи. Светало; восток алел; взошло, наконец, и солнце — без лучей, кровавым пятном зардевшееся сквозь морозную мглу… Королю оставалось жить не более двух часов. Сохранилось предание, будто приверженцы Карла I похитили палача, в той надежде, что казнь, за его отсутствием, будет отсрочена, а во время отсрочки они найдут возможность спасти короля. Несмотря на это (повествует то же предание), к Кромвелю явился племянник леди Стэр, когда-то обесчещенной Карлом, вызвался заменить палача и действительно заменил его, скрыв лицо под маскою… Это — фантазия романистов. Голову Карлу I рубил настоящий палач, правда, замаскированный, но это было сделано из предосторожности, чтобы лицо его осталось неузнанным; может быть, также и для того, чтобы народ не видал смущения несчастного исполнителя его воли.
Короля привели в парадный зал второго этажа, с балкона которого был выход на эшафот, обтянутый черным сукном и окаймленный с трех сторон двойным рядом солдат. Площадь до такой степени была загромождена народом, что казалась вымощенною человеческими головами. По знаку, поданному распорядителями казни, двери на балкон распахнулись настежь, и клубы морозного воздуха, будто рой призраков, хлынули в зал, навстречу королю, твердо ступавшему на роковой помост; Джэксон шел с ним рядом; за ними следовал плачущий Герберт, судьи, стража и два замаскированных палача, один из них с топором на плече. Так как на эшафоте не могли уместиться все, сопровождавшие короля, часть их осталась в зале дворца и на пороге балкона. Палач спустил топор с плеча и положил его на плаху. Кто-то из присутствовавших, желая удостовериться, остро ли отточено страшное орудие казни, стал потрагивать его лезвие…
— Не прикасайтесь к топору! — сказал король с каким-то особенным выражением.
Этим словам, впоследствии времени в память страдальца, был придан смысл пословицы, равносильной нашей: «не шути с огнем — обожжешься!» Однако же Карлу I в эти роковые минуты было не до шуток, и он просил любопытного спутника, трогавшего топор, не прикасаться к нему, чтобы как-нибудь не притупить лезвия. После того он обратился к палачу с вопросом: хорошо ли тот сумеет сделать свое дело?
— Надеюсь, милорд, исполнить все как следует! — глухо отвечал замаскированный палач.
Король говорил какую-то речь народу, но ее никто не расслышал, так как она была заглушена ропотом нетерпеливой и в эту минуту кровожадной толпы. Большинство жалело Карла, многие (даже и не женщины) плакали, а между тем, если бы казнь была отменена, те же самые плачущие первые возроптали бы на то, что их лишили зрелища, сопровождаемого сильными ощущениями, до которых народная толпа всегда и повсеместно такая великая охотница.
— Я сам подам вам знак, вытянув руки, когда можно будет нанести мне удар! — сказал король палачу, развязывая ленты у ордена св. Георгия и снимая его с шеи.
— Еще один только шаг, — сказал королю епископ Джэксон, — шаг ужасный, но краткий, и вы перейдете от жизни временной в жизнь вечную, в которой вас ожидает утешение и блаженство.
— Да, — отвечал король, — от венца тленного я перейду к нетленному…
— От земного — к небесному, — досказал епископ. — Обмен хороший!
Карл передал ему свой орден и что-то еще довольно долго шептал ему… Потом он преклонил колени, читая молитву; положил голову на плаху, громко воскликнул: «Помните (Remember)!»
И вытянул руки… Раздался глухой удар, и вся площадь ахнула от ужаса: голова Карла Стюарта пала на эшафот. Палач не хвастал, говоря покойному, что исполнит все как следует: он был мастер своего дела.
Так окончил земное поприще сын короля Иакова, искупив своею жизнию преступления отца и собственные погрешности. Хотя он и принадлежал к разряду людей, в которых недостатки перевешивают добрые качества, но в последние два года жизни он заслужил полное право на имя героя и мученика. Труп его был положен в свинцовый гроб, обитый черным бархатом, с надписью на крышке: Карл, король. Гроб снесли в склеп Уиндзорского аббатства и поставили рядом с гробницами короля Генриха VIII и Иоанны Сеймур. Перед отправкою в Уиндзор бренных останков казненного короля Кромвель приказал открыть гроб и долго, пристально всматривался в лицо обезглавленного.
— Да, — сказал он окружающим после продолжительного раздумья, — это был человек здоровой комплекции… мог бы еще пожить. В заключение приводим читателю отзывы о Карле Стюарте двух историков: Джона Лингарда и Давида Юма. Как одно, так и другое достойны внимания.
«Конец Карла Стюарта, — говорит первый, — страшный урок людям, облеченным верховною властью, поучающий их следить неусыпно за успехами общественного мнения, умерять свои притязания и соображаться с разумными желаниями своих подданных. Если бы Карл жил в эпоху более отдаленную, когда чувство обиды заглушало в людях привычку покорствовать, — его царствование было бы менее обесславлено нарушением прав народных. Ему противились, он сделался тираном. Народный характер не хотел уступить злоупотреблениям власти, а король, совершив одну несправедливость, был принужден совершать целый ряд других и наконец прибегнул к насильственным мерам, которые даже его предшественниками употреблялись с крайнею осмотрительностью. В течение нескольких лет усилия его, по-видимому, увенчивались успехом, но восстание Шотландии обнаружило все самообольщения короля, который сам лишил себя власти, решась утратить доверие и любовь своих подданных».
Слова Давида Юма запечатлены дешевенькой моралью, которую обыкновенно пропускают мимо ушей те, кому ведать надлежит:
«Из всех государственных переворотов, совершившихся в XVII веке, англичане могут извлечь то же нравоучение, которое извлек сам король в последние годы своего царствования, а именно: как опасно государям присваивать себе власть, более определенной законом. Те же события приводят к размышлению о волнениях народных, ужасах фанатизма и об опасности, которой подвергаются государи, прибегая к содействию наемных войск».
Как бы то ни было, но история кровавой тяжбы между народом и королем, окончившейся роковой катастрофой, приводит каждого беспристрастного человека к тому заключению, что в этой тяжбе обе стороны были в равной степени неправы. Виноват народ, и во многом сам виноват Карл I, и за это было достаточно лишить его власти — что и было сделано: народ лишил его короны, но вместе с нею не должен был лишать его жизни и, снимая корону с головы Стюарта, обязан был щадить самую его голову. Предавая своего короля позорной смерти, английский народ доставил ему случай, первый и последний раз в жизни, выказать геройскую силу духа, и казнь Карла I была торжеством для него и позором для народа.
На первых страницах всех учебников всемирной истории находим следующее определение монархии и республики: «Монархиею называется тот образ правления, при котором верховная власть находится в руках одного лица; республикою — тот, при котором верховная власть в руках многих лиц».
Полно, так ли? Не вернее ли сказать, что понятие о верховной власти нераздельно связано с мыслию о единстве и что так называемая республика — псевдоним монархии? Государство без властителя такое же немыслимое явление, как тело без головы, а многоглавое правительство точно так же невозможно, как существование десятиголового человека. Архонт, трибун, консул, диктатор, дож, посадник, стадгудер, протектор, президент… как ни переименовывайте правителя государства, а все же он правитель, государь, а правительство (хотя бы оно и называлось республиканским) все то же — монархическое. Так было в глубочайшей древности, так оно есть в наше время, так будет и во веки веков, и в том порукою — история. Участь всех республик была и будет вечно одна и та же: в числе десяти, двадцати правителей, номинально равноправных, непременно отыщется один — поумнее, поталантливее своих товарищей, который сумеет избавиться от их сотрудничества, присвоит верховную власть и объединит ее в своем лице. А чтобы народ не укорял его в тирании и деспотизме, он назовется не королем, а президентом; объявит, что по прошествии определенного срока передает свою власть другому… Два, три срока пройдут, и он же, сняв маску президента республики, заставит признать себя монархом единодержавным. Обыкновенная история!
Читатель спросит нас, может быть, почему Оливер Кромвель[65] причислен нами к временщикам? Спешим объясниться.
По крайнему нашему разумению, временщик и похититель власти — одно и то же. Первый обязан своему возвышению — искусству льстить страстям монарха, второй — точно так же льстит страстям народа. Первый, уверяя своего государя в чувствах искренней преданности и покорности, крадет у него милости; тем более раболепствует, чем успешнее желает взять над ним нравственный перевес; унижается, чтобы возвыситься; гнется, чтобы выше воспрянуть… Узурпатор, временщик народа, усыпляет его клятвами и обещаниями быть блюстителем его прав и свободы, чтобы наложить на него ярмо деспотизма; как дикого зверя лакомит его кровью так называемых «врагов отечества», чтобы после тот же народ оковать цепями, а потом заставлять его плясать, как ручного медведя, по своей дудке… Еще того вернее, узурпатора можно сравнить с женихом, страну и народ с невестою, а корону — с брачным венцом. Жених всегда раб невесты; муж — всего чаще — тиран своей жены. Посмотрите на президента или на протектора, когда он стремится к верховной власти, и на него же, когда он ее достигнет, — небо и земля, день и ночь. Таковы были Наполеоны №№ 1 и 2, наш Борис Годунов и многие другие. Нам возразят, что не каждый президент республики делается королем; оно так! Но правитель республики не законный супруг, а любовник чужой жены или вдовы, что еще хуже даже законного тирана.
Кромвель ухаживал за Англией, как опытный волокита за интересной вдовушкой. Угождая ее ханжеству, он сначала прикинулся ярым фанатиком, пел ей гимны, читал проповеди; потом, уверяя народ в своем бескорыстии, разогнал его опекунов — в лице членов парламента и затем положил на всю страну свою львиную лапу, и народ из огня деспотизма королевского попал в полымя деспотизма республиканского; Карл 1 утверждал свою власть, выставляя у позорных столбов, клеймя железом и ссылая непокорных; Кромвель их вешал или рубил им головы… Зато Карл Стюарт именовался королем, а Кромвель—протектором (1651).
Сильно домогался он титула королевского, но, увы! после казни Карла I закон под опасением смертной казни запрещал даже говорить о королевской власти, и ее похитителю пришлось довольствоваться званием протектора. Надобно отдать ему должную справедливость, что он в течение семи лет своего царствования оказал отечеству немаловажные услуги, а знаменитым актом мореплавания положил прочное основание владычеству Англии на морях. Первостепенные европейские державы через своих послов домогались приязни правителя; Франция, Австрия и Испания высоко ценили его приязнь. Со всем своим семейством он жил во дворце Уайт-Голл, имел собственную почетную стражу, статс-секретарей (в том числе славного Мильтона, автора «Потерянного рая»), свиту льстецов… одним словом, был окружен всеми принадлежностями королевской власти того времени и был истинным королем — только без короны. В последние три года жизни, со дня на день, он ожидал, что народ провозгласит его своим государем… но народ трепетал перед ним и безмолвствовал.
Тогда-то в сердце Кромвеля закрались чувства негодования, подозрительности и страха, свойственного всем вообще похитителям власти. Опасаясь покушения на его жизнь, он начал носить под одеждою панцирь; ежедневно менял спальные свои комнаты и ходил постоянно вооруженный. Его бесили памфлеты и пасквили, которыми его осыпали приверженцы династии Стюартов; в каждом постороннем лице он видел подосланного к нему наемного убийцу… Такова была жизнь могучего протектора. Постоянная душевная тревога не могла не иметь влияния на самую его наружность. В два года он состарился лет на десять: поседел, исхудал, сгорбился и, как ни бодрился наружно, все же внутренно не мог не сознаться, что могила к нему ближе, нежели королевский трон.
Смерть любимой его дочери Елисаветы Клейноль окончательно разрушила его организм. Уверяя окружающих в превосходном состоянии своего здоровья, Кромвель как будто сам хотел этому верить. Едва передвигая ноги, он утверждал, что силы его ежедневно возрастают и он здоров, бодр, как цветущий юноша. В этой борьбе со смертью было много смешного, еще того более — грустного… Наконец, протектор слег в постель. Весть о его болезни взволновала весь Лондон; народ в унынии толпился вокруг дворца Уайт-Голл, посещал церкви, в которых совершались молебствия о скорейшем выздоровлении протектора. Его приверженцы-фанатики были твердо убеждены, что Бог явит чудо и непременно спасет своего избранника (как они называли Кромвеля).
1 сентября 1658 года по повелению Кромвеля в часовне Уайт-Голла и в церквах Лондона были отслужены благодарственные молебствия о его выздоровлении, а он между тем был почти при последнем издыхании. «Бог внял моей молитве, — слабым голосом говорил умирающий своим приближенным, — он спас меня, и завтра же я встану с постели!»
Эти слова были проникнуты тоном такого убеждения, что им можно было бы поверить, если бы доктора протектора не объявили его семейству, что с ним начинается агония. Весь следующий день Кромвель провел в забытьи и очнулся после полудня.
— Какое у нас сегодня число? — спросил он у доктора.
— Второе сентября, ваша светлость! — отвечал тот.
— А-а, помню, помню! — прошептал умирающий. — День моих побед над сыном Карла Стюарта под Дунбаром и Уорчестером… Счастливый день! А что там шумит на улице?
— Проливной дождь и ветер…
Под вой бури протектор задремал и вскоре уснул глубоким сном. Судя по его недвижности и мертвенной бледности лица, можно было бы подумать, что он скончался, если бы хриплое дыхание, вылетавшее из впалой груди, не обличало присутствия жизни в этом исхудалом теле.
Буря час от часу свирепела более и более и, наконец, превратилась в ураган, подобного которому не могли припомнить старожилы. Мутная Темза, выступая из берегов, затопляла низменные кварталы Лондона; порывы ветра, срывая железные листы с домовых кровель, крутили их в воздухе, как легкие ветошки; в окрестных парках и лесах целые сотни вековых деревьев были повырваны с корнем; множество кораблей у берегов Англии, Франции и Голландии потерпели крушение.
— Знамения кончины праведника! — говорили пуритане и приверженцы Кромвеля. — Само небо сетует о своем избраннике!
— Явное доказательство, что Кромвель исчадие ада! — в свою очередь шептали его враги. — Гибелью и разорением сами демоны празднуют последнее его издыхание!
К полудню 3 сентября буря стихла, а вместе с нею пресеклось и дыхание Оливера Кромвеля. Подобная обстановка последних минут властителя Англии действительно могла заставить призадуматься и самого несуеверного человека.
Погребение протектора происходило с невиданной пышностью; его, мертвого, народ возвел в королевский сан, почтив церемониалом, подобающим только венценосцам. В тронной зале Уайт-Голла, обитой черным сукном, на высоком катафалке, окруженном целым лесом горящих свеч, был поставлен гроб с бренными останками протектора. На гробовой крышке лежала его фигура, отлитая из воску, облеченная в королевское одеяние, со скипетром в правой руке и державою — в левой. В головах на бархатной подушке стояла золотая корона. В течение восьми недель это изображение покойного было выставлено во дворце на поклонение народа, в числе нескольких сотен тысяч стекавшегося для прощания с покойным. После того с подобающими почестями тело протектора было погребено в склепе Уэстминстерского аббатства, рядом с гробницею его дочери Елисаветы Клейноль.
Весьма многие из посещавших траурный зал во время выставки в нем гроба и восковой фигуры Кромвеля удивлялись, почему мертвый подлинник лежал в гробу наглухо закрытом? Тому была — как гласит предание — весьма уважительная причина. Передавая это предание читателям, мы не ручаемся за его достоверность, хотя оно и не совсем невероятно.
Приверженцы протектора из опасения, чтобы роялисты при возвращении сына Карла Стюарта не вздумали исторгнуть из могилы труп Кромвеля, сделали такого рода подмен: труп Карла I они положили в гроб Кромвеля, выставленный в траурном зале, а труп последнего в гроб казненного короля. По другим сказаниям, это перемещение сделано было не с целыми трупами, а только с головами обоих покойников. В следующем очерке мы доскажем развязку этой хитрой затеи.
Ни одна эпоха истории английской не послужила таким богатым источником для романистов и для драматургов, как революция при Карле I, протекторство Кромвеля и восстановление престола Стюартов. Кроме того, о великих событиях этих времен написано множество монографий, эпизодических очерков, исследований, диссертаций и т. п. При этом нельзя не пожалеть, что доныне еще не произнесено окончательного приговора над великими деятелями, участвовавшими в этих переворотах, и каждое историческое сочинение более или менее проникнуто духом враждебных партий и пристрастия. Каждый историк, возвышающий Карла I, унижает Кромвеля и, наоборот, — возвышающий Кромвеля, унижает Карла I. «От столкновения суждений родится истина», — говорит древняя аксиома, но в данном случае при разноречии сталкивающихся мнений самая истина разлетается вдребезги, и самый прилежный ее исследователь в истории Карла I и Кромвеля, написанной авторами противоположных воззрений, принужден довольствоваться самыми скудными крупицами этой истины.
Карл, принц Уэльский, старший сын короля Карла I и супруги его Генриэтты Французской, родился 29 мая 1630 года. Прелестным лицом он походил на мать, а нравом был в дедушку, в покойного короля Генриха IV.[66] Не знаем, какие планеты играли главные роли в гороскопе новорожденного, но уверены, что первое место между ними принадлежало Венере… Звезда богини любви, во все продолжение жизни Карла II, была его путеводницей, а он ревностнейшим ее жрецом. Влюбчивый в детстве, ненасытно сладострастный в юности и в зрелых годах, развратный в старости — Карл II постепенно превращался из эпикурейца в циника, подавая пример крайней разнузданности нравов всему двору. Лучше отомстить чопорным пресвитерианам и постникам-пуританам за смерть отца (и в то же время поглумиться над его памятью) Карла I он, конечно, не мог, как превратив в срамной лупанар тот самый дворец, в котором король-мученик проводил последние свои дни, а суровый Кромвель первые годы своего царствования… Какую память оставил по себе в потомстве английский Сарданапал? Развел породу длинноухих комнатных собачек, названную в его честь кинг-чарльс, — и только. Выражаясь языком баснописцев, скажем в заключение, что и сам-то Карл II был таким же дрянным охранителем славы, богатств и интересов Англии, каким бывает избалованная комнатная собачка в отношении имущества своего хозяина: вор ее самое унеси — и ухом не поведет. Не таков был Кромвель — сердитый' бульдог, грозно рычавший и скаливший зубы на каждого, дерзавшего только протянуть руку к Англии, охраняемой этим верным стражем.
Когда начались междоусобия Карла I с народом, малолетний принц Уэльский был отправлен в Гаагу и отдан на попечение Вильгельма Оранского. Известия о ходе борьбы короля английского с его подданными день ото дня становились тревожнее; несчастная королева Генриэтта отправилась во Францию умолять о помощи ее супругу всемогущего Ришелье, а после него продажного лицемера Мазарини. Короля английского, на словах, жалели все европейские государи, но из них ни один не оказал ему существенной помощи. В то время европейская политика уже была проникнута отвратительным иезуитством, основное правило которого выражено было впоследствии Талейраном ужасными словами: «язык дан человеку на то, чтобы скрывать свои мысли». Трон Карла I колебался; порфира на его плечах превращалась в хитон Деяниры, сброшенный с плеч несчастным королем вместе с жизнью. В то же самое время, когда отец томился в плену у своих подданных, восемнадцатилетний его сынок проводил время в любовных интрижках, одерживая победы над красавцами более или менее легкого поведения. В 1648 году принц Уэльский встретил в Гааге любовницу полковника Роберта Сидни, некую Люси Уольтерс, влюбился в нее по уши и упорно стал домогаться взаимности. Совесть, которую сын Карла I тогда еще не утратил окончательно, укоряла его за соперничание с содержателем прелестной Люси; но Сидни был философ; узнав о слабости короля к его содержанке, он равнодушно отозвался, что Люси властна располагать собой как ей угодно. Принц Уэльский не замедлил взять Люси к себе, а она, в свою очередь, не замедлила объявить себя беременной и в 1649 году родила Карлу сына, Иакова. Злые языки и люди в этом деле компетентные утверждали, что настоящий отец новорожденного не принц, но Роберт Сидни, на которого ребенок был поразительно похож, даже на щеке был помечен родинкой, точно так же, как и благодетель Люси… Но кто любит, тот и верит. Куртизанке не стоило большого труда убедить принца Уэльского, что он отец ее ребенка, и Карл беспрекословно признал его своим. Он по целым дням проводил у ног развратницы, повиновался ей беспрекословно, предупреждал малейшие ее желания; тратил на ее прихоти последние деньги из скромных субсидий, выдаваемых ему Вильгельмом Оранским. Весть о казни Карла I на время прекратила эту грозную идиллию и заставила принца — теперь наследовавшего после отца титул королевский — заняться делами более приличными его званию. Весной 1649 года, нежно распростившись с Люси Уольтерс, Карл II отправился в Ирландию, где права его мужественно отстаивал маркиз Ормонд. Отсюда с небольшим отрядом солдат, душой и телом ему преданных, Карл переправился в Шотландию. Его появление в этом королевстве произвело в народе сильное впечатление. Как бы желая загладить недавнее предательство и измену отцу, шотландцы с восторгом встретили сына и приветствовали его как законного короля. В свою очередь, Карл II, желая задобрить пресвитериан, показал себя ревностным последователем Ковенанта и вступил в эту секту, смиренно подчинясь ее строгим уставам. Это фарисейство увенчалось желанным успехом; шотландские изуверы признали его святым и решились грудью постоять за него. Эта защита была тем необходимее Карлу II, что надежная его опора в Шотландии, знаменитый Монроз[67] — погиб, а войска Кромвеля с каждым днем усиливались.
Армия Карла II, состоявшая большей частью из шотландских горцев (гайлендеров), под его предводительством двинулась к границам Англии, и здесь близ Дунбара 2 сентября 1651 года произошла первая битва между шотландцами и войсками парламента, предводимыми Кромвелем… Последние победили, и горцы были рассеяны. Беспрепятственно Кромвель занял Эдинбург, и вскоре вся окрестная страна признала над собой его владычество. Карл II, отступивший с жалкими остатками своей армии, но не преследуемый неприятелем, соединился с отрядом ирландцев, пришедшим к нему на помощь. Всю зиму 1651, весну и лето 1652 года он провел в наборе войск. Располагая наконец достаточными силами и рассчитывая на поддержку со стороны народа, Карл II решился проникнуть в Англию. Зорко следил Кромвель за движениями неприятеля и, заняв сильную позицию близ Уорчестера, преградил роялистам дальнейший путь в английские пределы. Вдохновляемые пророчествами Кромвеля, его войска были заранее уверены в победе; армия Карла, при всей готовности постоять за короля, падала духом и, вместо того чтобы внезапным и дружным натиском опрокинуть неприятелей и прорваться сквозь эту живую стену, медленно придвигаясь к Уорчестеру, казалась огромным стадом волов, ведомых на бойню. Дело было в начале сентября, погода стояла довольно теплая и тихая. В ночь с 1-го на 2-е число на окрестные поля Уорчестера пал густой, непроницаемый туман, и влажной завесой отделил войска Карла II от дружин Кромвеля. Роялисты даже и не подозревали, что неприятель от них так близко. Наступило утро, туман рассеялся…
— Вот они! — сказал Кромвель своим солдатам, указывая на роялистов. — Сам Господь выдает их в наши руки. Год тому назад, в этот самый день мы победили под Дунбаром, победим и сегодня. Да воскреснет Бог и расточатся врази его!
По сигналу, поданному главнокомандующим, республиканцы с яростью устремились навстречу роялистам. Последние, не выдержав натиска, быстро отступили и после непродолжительного сопротивления обратились в бегство. Пешие и конные, тесня, давя друг друга, обуянные паникой, позабыв о короле, думали единственно о своем спасении. Увлекаемый этим живым потоком, Карл II пытался остановить беглецов, умоляя их убить его, чтобы он не был свидетелем этого позора. Все напрасно — поражение было совершенное: кроме восьми тысяч убитыми и ранеными, Карл потерял свыше десяти тысяч пленных, которые, по повелению Кромвеля, были отправлены на поселение в Америку. Если бы победитель, пользуясь поражением роялистов, продолжал преследовать жалкие их остатки, он, без сомнения, захватил бы в плен Карла II и горсть его спутников, великодушно разделявших с ним бедственную его участь; но Кромвель щадил сына Карла I и в этом случае руководился не жалостью, а весьма разумным расчетом. По закону, Карл II, как мятежник, взятый в плен с оружием в руках, подлежал смертной казни. Решение вопроса о его участи непременно сопрягалось бы с новыми междоусобиями, страшнее прежних; тот же самый народ мог, в виду новой плахи и топора, поднятого над головой сына казненного короля, взять его под свою защиту, свергнуть иго парламента, Кромвеля и вместо эшафота возвести Карла II на родительский престол. Щадя побежденного врага и преследуя его, Кромвель предоставил парламенту принять свои меры против претендента. Парламент объявил Карла Стюарта изгнанником и оценил его голову в 1000 фунтов стерлингов. Легко может быть, что за сумму, во сто раз большую, нашелся бы предатель, но ничтожество цены не могло прельстить и самого презренного корыстолюбца.
Увенчанный лаврами победы, Кромвель возвратился в Лондон, а развенчанный его противник с поля битвы бежал в Шотландию, но, одумавшись вовремя, он, сопровождаемый преданным ему лордом Уильмот, приютился на ферме, принадлежащей верному служителю покойного Карла I. Убежище это было, однако же, небезопасно; жители фермы со дня на день ожидали обыска и потому убедили изгнанника скрыться на соседней мельнице, хозяин которой, Пендерелль, с пятью братьями душой и телом был предан Стюартам. Здесь Карл коротко остриг волосы, выбелил себе лицо мукой, перепачкал руки, придав им вид загорелых и грубых; переоделся работником в старый кафтан, дырявые башмаки и серую остроконечную шляпу. Несмотря на свою удачную гримировку и костюм, король и на мельнице Пендереллей не был вне опасности: краснокафтанники (республиканские солдаты) бродили по окрестностям, угрожая мельнице неминуемым обыском. Братья Пендерелль наблюдали за сыщиками, извещая Карла условленными сигналами о степени опасности; на мельнице не было того тайного уголка, в котором не скрывался бы король, как травимый заяц в своей норке. Однажды он был принужден бежать и забраться на высокий дуб, в густой листве которого спрятался. Мельник с женой, сопровождающие его, занялись сбором валежника. Страшную минуту переживал Карл Стюарт, он видел сквозь ветви, как несколько солдат подошли к Пендереллю и расспрашивали, не видал ли он в лесу какого-нибудь подозрительного прохожего. Благодаря находчивым ответам мельника сыщики пошли в противоположную сторону и скрылись из виду. Ночью король спустился с дуба на землю и благополучно возвратился на мельницу. Маститый царь лесов — дуб, укрывший в своих ветвях короля-изгнанника, после воцарения Карла II был назван королевским (the king's oak), и роялисты отплатили ему самой возмутительной неблагодарностью: они срубили это дерево и, расщепив на тысячи обломков, разделили их между собой, чтобы сохранить в семействах своих на память. Плохая награда спасителю короля, но —
«Тому в истории мы тьму примеров видим!» —
и не с одними дубами. На другой день Карл, братья Пендерелль и лорд Уильмот с мельницы отправились к небольшой гавани Лим, в надежде найти хоть рыбачью лодку, на которой Карл мог бы переправиться на континент. Этот переход к Лиму, сопряженный со многими трудностями и опасностями, был ознаменован благородным самоотвержением и неустрашимостью Пендереллей. Простодушные их шутки услаждали державному беглецу скуку долгого пути и разгоняли уныние и ужас, по временам на него нападавшие. Старая лошадь, на которой Карл ехал верхом, едва передвигала ноги, и он сетовал на ее медленность. «Не мудрено, государь, — сказал ему в утешение один из мельников, — ведь наша животинка впервые в жизни несет на спине целых три королевства!» Достигнув замка кавалера Уайтгрева, Пендерелли с рук на руки сдали ему короля и расстались с ним, дав клятву в нерушимой верности, с выражением надежды увидеться с ним в иные, счастливейшие времена. До Лима оставалось еще три дня пути, и Уайтгрев посоветовал Карлу, переодевшись в платье служителя, отправиться туда с ехавшей к отцу девицей, мисс Лэн. Верхом на лошади, усадив сзади себя свою добрую спутницу, король отправился к месту, где ожидали его спасение или смерть. Во время дороги им попадались навстречу солдаты и матросы; многие из них узнавали короля и, здороваясь с ним, будто со знакомцем, не выдавали его, способствуя, по мере возможности, удачному исполнению взятой им на себя унизительной роли слуги. Существует предание, вымышленное республиканскими злоязычниками, будто Карл Стюарт дорогой, плененный юными прелестями мисс Лэн, одержал над ней победу и за спасение своей жизни отнял у девушки неоцененное сокровище — честь и доброе имя. Двадцатитрехлетний юноша, конечно, мог увлечься восемнадцатилетней красавицей, тем более Карл Стюарт, в котором после страха и ужаса, чувства голода и сладострастия проявились прежде всех прочих… но, признаться, нам не хотелось бы верить этому сомнительному повествованию, и едва ли беглецу было до нежностей в те минуты, когда топор палача, подобно Дамоклесову мечу, висел над его головой.
В Лиме Карл нашел лорда Уильмота, которому после долгих стараний удалось подкупить лоцмана, взявшегося перевести его и Карла Стюарта на берега Франции. Ночь накануне побега король и его спутник провели в приготовлениях к дальней дороге на чужую сторону; им помогал трактирщик, у которого они остановились; последний хотя и узнал Карла, но делал вид, что принимает его за простого эмигранта. Когда лорд Уильмот вышел из комнаты, трактирщик, с улыбкой целуя руку у короля, сказал ему:
— А не правда ли, милорд, если мы с женой доживем до тех пор, попадем мы с ней в знатные господа?
Карл побледнел и едва устоял на ногах; но трактирщик уверил его в своей преданности и без труда убедил довериться ему как усерднейшему слуге. Через несколько часов Карл Стюарт и лорд Уильмот на небольшом катере отплыли от берегов Англии и после четырех дней благополучного плавания прибыли в Нормандию и высадились в городке Фекан (Fecamp). Отсюда, после кратковременного отдыха, король отправился в Париж, где его встретили со всеми почестями, подобающими его сану, но еще того более — перенесенным бедствиям. Крута гора, да забывчива: при дворе юного короля Людовика XIV изгнанник почувствовал себя в своей сфере и, не теряя времени, пустился ухаживать за придворными дамами и девицами. Будто резвый мотылек, перепархивающий с одного цветка на другой, Карл Стюарт остановил было страстные помыслы на младшей племяннице кардинала Мазарини Марии Манчини.[68] Мысль о браке с Марией некоторое время занимала ее всемогущего дядюшку, но потом он передумал. Этому немало способствовали дошедшие до него слухи, будто клеврет Карла II граф Оррери в Лондоне ходатайствует о согласии Кромвеля на бракосочетание короля с его дочерью. Эти слухи, к стыду претендента, были основательны, и, крайнему его позору, сватовство было безуспешно. Суровый Кромвель отвечал свату:
— Это дело невозможное. Карл никогда не простит мне смерти своего отца, но если бы и простил, то я не выдам дочь за такого развратника!
По мере приязненных отношений кардинала Мазарини с протектором английской республики парижский двор становился равнодушнее к Карлу Стюарту, и положение этого паразита, поддерживаемого голландским золотом, с каждым днем становилось двусмысленнее. Королева Анна Австрийская на него косилась; Мазарини ворчал; король Людовик XIV хмурился; даже фрейлины, еще недавно заигрывавшие с интересным королем без королевства, сделались с ним суровы и неприветливы… Дошло наконец до того, что кардинал, по требованию Кромвеля, попросил Карла II избавить Францию от своего присутствия, и бедный юноша со стыдом удалился в Кельн. После развеселого житья в Париже и Сен-Жермене этот город показался королю чуть не темницей; но в вознаграждение за скуку здесь он вступил в переписку с республиканским генералом Георгом Монком,[69] уже тогда занятым мыслью о восстановлении королевского престола и возведении на него сына Карла I. Следующее письмо может служить доказательством как приязненных отношений между Монком и Карлом II, так равно и успехов партии роялистов, за два года до кончины Кромвеля:
«Кельн, 12 августа 1656 г.
Некто, хорошо знакомый с вашим характером и вашими убеждениями, уверял меня, что вы, невзирая на все мои бедствия и неудачи, еще сохраняете ваше прежнее ко мне расположение и готовы доказать его при удобном случае. Лучшего от вас ничего не желаю. Будем же терпеливо дожидаться случая, который представится, может быть, ранее, нежели вы думаете. Будьте наготове, но покуда и настороже, чтобы не попасться в руки тех, которым известно все зло, могущее быть вами им сделано, если догадки их оправдаются, и которые, вероятно, подозревают, что вы расположены, как я уверен, к любящему вас другу — Карлу».
Кромвель не только не подозревал — он был уверен в тайных сношениях Монка со Стюартом и при всем том был настолько великодушен, что щадил изменника. В одном из своих писем к Монку в Шотландию протектор между прочим писал ему:
«…в настоящее время в Шотландии проживает некий хитрец, умышляющий на спокойствие республики, которого поручаю вашему вниманию. Этот человек испытанной храбрости, очень умный и способный; зовут его Георгом Монком. Я бы вас попросил арестовать этого молодца и препроводить его ко мне, в Лондон…»
Монк отшутился, однако же удвоил осторожность, равно и все приверженцы Стюартов. После смерти протектора Карл II из Кельна возвратился во Францию, с надеждой на содействие и помощь кардинала Мазарини, однако же приехал не в добрый час. Занятый переговорами о Пиренейском мире, первый министр не имел ни времени, ни охоты покровительствовать Карлу II. В бессильном негодовании на временщика и на его малодушного, хотя уже и не малолетнего питомца, короля Людовика XIV, Карл II уехал в Голландию и здесь, буквально сидя у моря, ждал погоды. Политический горизонт Англии яснел; мрачные тучи, застилавшие его во время владычества Кромвеля, рассеялись, и сквозь низ просвечивала кроткая лазурь мирного затишья. Сын и преемник Кромвеля Ричард, добрый, но совершенно бездарнейший малый, всего менее был способен играть роль протектора. Он удалился от зла и сотворил благо, а Монк, на время диктатор, беспрепятственно занялся приготовлениями к новому правительственному перевороту, который при тогдашнем настроении умов мог обойтись без кровопролития. Народ жаждал перемены, оплакивая Карла I, он призывал его сына, изгнанника, и восстановление престола было желанием всех трех соединенных королевств. Новый парламент, созванный Монком, выказывая самые миролюбивые наклонности, единодушно и единогласно говорил об отмене республики. Окончательного решения участи Карл I дожидался в Бреде. Желая загладить обиды, причиненные династии Стюартов во время революции, парламент решился принести в жертву новому королю виновников страшного переворота, оставшихся в живых. Член старого республиканского парламента Гариссон с семью товарищами были приговорены к смертной казни и обезглавлены; трупы Кромвеля и зятя его Иртона, вырытые из могил, были повешены на виселицах Тибурна, и при этой гнусной мести мертвецам заметили (как говорят иные писатели) подмен трупа протектора трупом Карла I… Еще одно обстоятельство, заслуживающее внимания. Историки-монархисты, задавшиеся благой идеей охранять память Карла I от нареканий, утверждают, что казни республиканцев и старых революционеров происходили помимо его воли, по распоряжению парламента; историки-республиканцы его одного обвиняют в этом поступке, действительно гнусном и бесчеловечном… Кому же тут верить? Карл II, истый эпикуреец, кровожаден не был и при восшествии своем на родительский престол, заискивая расположения народного, не стал бы пятнать себя злодействами, приличными каннибалу. Самый состав парламента, в котором роялисты сидели рядом с республиканцами, оставление королем на службе многих военных, сражавшихся против него, доказывают, что Карл II был далек от тирании в первые годы своего воцарения… Впоследствии он избаловался.
Восстановление престола было объявлено 8 мая 1660 года. По совету Монка Карл прислал в Лондон Джона Грэнвилля с письмом, в котором предъявил свои права на английскую корону. Парламент провозгласил Карла II королем Англии, Шотландии и Ирландии и поручил лорду-мэру Томасу Адамсу ехать в Гаагу и именем народа пригласить нового государя в его владения. Карл II не замедлил отъездом и в Дувре был встречен Монком, преклонившим перед ним колено. В день своего рождения, 29 мая 1660 года, Карл II совершил торжественный свой въезд в Лондон, при радостных криках нескольких сот тысяч народа, при грохоте пушек и звоном колоколов. Карл, щедро награждаемый судьбой за минувшие страдания, был сам не менее щедр ко всем своим приверженцам и милостив к врагам. Наградами он не обошел ни Монка, ни Уильмота, ни Уайтгрева, ни Лэна, ни Пендереллей. Лорд Гайд, граф Кларендон, был назначен первым министром; парламент был составлен из людей различных вероисповеданий и политических убеждений; сан епископский был восстановлен, и епископам опять было разрешено присутствовать в парламенте. Вместо прежних налогов с мер весов, составлявших главный доход короля, ему назначена была на содержание определенная сумма. Питая непреодолимое отвращение ко дворцу Уайт-Голл, бывшему жилищу Кромвеля и месту казни Карла I, король избрал своим местопребыванием дворец Сент-Джэмс с прекрасными садами, обширными парками и создал из него второй Версаль. При расстройстве финансов расходы на украшение Сент-Джэмса возбудили неудовольствия в среде людей государственных, радевших о пользах отечества. Республиканская партия выразила свое негодование мятежом, счастливо усмиренным (1661 г.). Предводитель бунтовщиков Вернер, полоумный фанатик, вербуя недовольных под свое знамя, уверял их, что сам Иисус Христос, снизойдя с небес, будет предводительствовать защитниками правого дела. Пресвитериане, недавние защитники Карла II, разочарованные в короле, роптали на его отступничество и явное его покровительство церкви англиканской; последователи ее уставов, в свою очередь, роптали на короля за его благосклонность к папистам. Таким образом, на него злобились подданные всех вероисповеданий, и, наконец, народ начал (если можно так выразиться) раскаиваться в своем недавнем раскаянии, которое побудило его призвать на королевство сына Карла Стюарта.
Державный эпикуреец, нимало не возмущаясь ропотом народным, не унывал и полной чашей пил амброзию всевозможных наслаждений на своем сент-джэмском Олимпе. Побочного своего сына от Люси Уольтерс, прибывшего из Франции, он, призвав, пожаловал в графы Оркни, в герцоги Момут, в кавалеры ордена Подвязки. Милейшая его маменька была давно забыта Карлом II, и не без причины, так как Люси во время его скитаний по Шотландии, оставаясь в Гааге, вела себя непозволительно дурно и наконец снискала себе репутацию продажной женщины. За новыми фаворитками при дворе Карла II дело не стало; все затруднение было в выборе. Маститый К а п ф и г, добродушный панегирист блаженного старого времени и всех вообще фавориток, говорит о дворе Карла II следующее:[70]
«Трудно было найти двор изящнее, легкомысленнее, богаче интригами и красавицами. Между знатнейшими красавицами особенно заметны были: графиня Кэстльмэн, впоследствии герцогиня Клевеланд, графиня Честерфильд, графиня Шрюсбюри, графиня Мидльтон, девица Гамильтон, вышедшая за графа Грамона, и мисс Франциска Стьюарт, любимая королем. Все эти блестящие леди могли смело соперничать с первейшими красавицами версальского двора, принятого ими за образец. Двор был занят предстоящим бракосочетанием короля с инфантой португальской (Екатериной), руки которой король официально просил у лиссабонского двора».
Нельзя сказать (еще бы!), чтобы Карлом II при его браке руководилась любовь. Инфанта была ни хороша собой, ни умна: в этом выборе главную роль играла политика; кроме того, за ней давали полновесными дублонами отличное приданое (ну, разумеется), а король постоянно нуждался в деньгах… не потому, что бы он был скуп, напротив, он был расточителен, но ему неприятно было спрашивать субсидии у парламента, каждый раз вступавшего в пререкания, чуть заходила речь о выдаче денег.
Знатные кавалеры, окружавшие короля, были люди веселые и не охотники до политики. Верный герцог Ормонд, герцоги: Бекингэм и Цент-Альбан, граф Фальмут, конфидант (т. е. помощник в интригах) короля граф Гамильтон — образец придворного человека. «Он был одарен счастливыми способностями, ведущими к фортуне и успехам в интригах любовных: ловкий царедворец, умный, с изящными манерами, превосходный танцор, щеголь. Ему под пару был красавец Сидни, далеко не такой опасный волокита, каким казался с виду, ибо не имел достаточно умения, чтобы предохранять свою красоту от увядания… но особенно счастлив в любви был юный Джермин, младший сын графа Сент-Альбан, на которого отовсюду дождем сыпались удачи в интригах».[71] Дух двора был, как я уже сказал, духом подражания Версалю. Обаянием французских мод и грации проникнут был двор Карла II.
Этому настроению умов способствовало пребывание в Англии дворян, изгнанных из Франции или добровольно прибывших ко двору Карла II после реставрации… Из таковых особенно любимы королем были: граф Сент-Эвремон и блестящий и ветреный кавалер де Грамон.[72]
Мы после пристальнее займемся этими прихлебателями сент-джэмского дворца, а здесь заметим, что для предстоящей свадьбы, на содержание красоток, на подарки приспешникам и всей своей будуарной челяди Карлу II деньги были нужны до зарезу. Чтобы не кланяться парламенту, король, долго не думая, решился продать Дюнкирхен Франции, уступленный ей Англии еще при Кромвеле. За эту крепость Карл II получил 50 000 фунтов стерлингов, и, сверх того, Людовик XIV долгое время уплачивал ему ежегодную пенсию. За эту позорную продажу злые языки прозвали Карла II «вице-королем французского короля», а патриоты, республиканцы и роялисты возопили от негодования. В свое оправдание король мог сказать, что крепость в чужом королевстве, вообще говоря, политическая какофония, и если шотландцы продали англичанам покойного Карла I за 800 000, почему же его сын не мог продать Дюнкирхена французам за 50 000 фунтов стерлингов? Оно, пожалуй, дешево, но ведь и крепость не король!
Любовница Карла II мисс Франциска Стьюарт — личность замечательная. Не беремся описывать ее своими словами, из опасения, чтобы несколько капель желчи не придали нежному личику этой кокетки неподобающего ему колорита; мы заимствуем рассказ из записок кавалера Грамона, в назидание потомству, оставившему драгоценные сведения о дворе Карла II. «Характер у нее был ребячески смешливый; склонность к забавам, приличным только двадцатилетней девочке. Любимейшей ее игрой были жмурки. Она любила строить карточные домики, в то время, когда у нее в доме бывала большая игра, причем услужливые придворные снабжали ее строительными материалами или показывали ей постройки новой архитектуры. Она также любила музыку и пение. Герцог Бекингэм умел отлично строить карточные домики, прекрасно пел, сочинял песенки и детские сказочки, от которых мисс Стьюарт была без ума; но особенно удачно он умел подмечать смешные черты в манерах и в разговоре других и искусно передразнивать для них же самих неприметно. Короче, Бекингэм был таким отличным лицедеем и приятным собеседником, что без него не обходилось ни одного собрания. Мисс Стьюарт в своих забавах была с ним неразлучна, и если он не приходил к ней вместе с королем, она тотчас же за ним посылала».[73]
Грамон, глядя на эту ребячившуюся развратницу с умилением, воображал, что пишет ей панегирик, а вышел злейший пасквиль. Не можем не пополнить его несколькими чертами, заимствованными из Диксона, писателя нам современного, который на красоток этого разбора смотрит с правдивой точки зрения и называет их настоящим именем. В нее одновременно были влюблены король, брат его Иаков и двоюродный брат Карла Стьюарта герцог Ричмонд. Шалунья сожительствовала со всеми тремя, чтобы не обидеть ни того, ни другого, ни третьего. Эта Франциска была прелестнейшей и глупейшей женщиной при дворе, переполненном красавицами и дураками. Кроме трех обожателей из королевской фамилии, ее любовниками были: Бекингэм — карточный архитектор, Мондевиль, Карлингтон и Дигби, из любви к ней решившийся на самоубийство. Связь Карла с мисс Стьюарт не мешала ему в то же время сожительствовать с леди Кэстльмэн и актрисами Нелли Гуин и Молли Дэвис… О каждой из них мы поговорим подробно; сперва окончим обзор жизни Франциски.
Она жила во дворце Уайт-Голл, в котором Карл II весьма часто посещал ее. Разоряя казну для постройки Сент-Джэмса, король оправдывался отвращением ко дворцу Уайт-Голл — отвращением понятным: сыну тяжело было жить во дворце, в котором был казнен его отец… Каким же родом эти благородные чувства уважения не помешали Карлу II бывать чуть не ежедневно в Уайт-Голле для празднования в его стенах таких луперкалий, от которых могли покраснеть древние Поппея и Мессалина? Однажды ночью Франциска, леди Барбара Кэстльмэн, Нелли Гуин, Молли Дэвис и целый лупанар им подобных в присутствии короля играли пародию венчания. Леди Кэстльмэн представляла жениха, Франциска Стьюарт — невесту, прочие фиглярки — священников и свидетелей. Обряд сопровождался всеми церковными и общественными церемониями; новобрачных уложили в постель, и следовавшие затем сцены были такого игривого, каскадного свойства, что о них ни в сказке сказать, ни пером описать! Сам король пел, аккомпанируя себе на гитаре неблагопристойные песни, нагие фаворитки плясали перед ним, вино лилось рекой, и праздник окончился совершенной вакханалией…
Милые, шаловливые дети! Не эти ли забавы кавалер Грамон в своих записках называет невинным «строением карточных домиков»?
Из всех обожателей мисс Стьюарт герцог Ричмонд был ею пленен всех более и, ослепленный страстью, решился, наконец, тайно обвенчаться с ней. Тогда в сердце Карла II закипела нешуточная ревность. Он распустил свой гарем; дни и ночи проводил с Франциской… Поговаривали даже, будто он хочет развестись с королевой и жениться на своей возлюбленной. Однако же он ни сам не венчался с ней, ни Ричмонду не позволял венчаться. Франциска, как опытная развратница, разочла, что ее замужество с Ричмондом несравненно будет выгоднее, нежели с королем, так как сан королевский наложит на нее обязательства с ее шаловливой натурой положительно не исполнимые. Досадуя на Карла II, она притворилась больной, перестала его принимать, чтобы все устроить к побегу с Ричмондом. Разобиженный Карл II отправился с жалобой к леди Кэстльмэн.
— Она тебя выгнала? — спросила леди, радуясь случаю отомстить сопернице.
— Выгнала. Нездорова…
— Так советую еще навестить ее и кстати повидаться с ее доктором. Бабиани, — продолжала она, обращаясь к своему шпиону-итальянцу, — проводите короля на половину мисс Стьюарт.
Карл бросился опрометью; оттолкнул горничную, преградившую ему дорогу в спальню фаворитки; вбежал и увидел Франциску в объятиях Ричмонда. Влюбленные сговаривались о предстоящем побеге. Король разразился бранью, приличной разве только пьяному матросу… Виновные дрожали от ужаса, и Ричмонд из спальни был отправлен прямо в Башню, в которой просидел три недели (с 31 марта по 21 апреля 1655 года). Немедленно по освобождении Ричмонд и Франциска Стьюарт бежали в Кент и там тайно обвенчались. Мисс Стьюарт возвратила королю все им подаренные ей бриллианты. Несколько времени Карл II бесился на изменницу, потом помирился с ней, и зажила герцогиня Ричмонд, молодая супруга, по-старому, т. е. меняя любовников как перчатки, уверяя короля в неизменной верности и обирая его без зазрения совести. Муж ее умер в 1670 году, а она в 1700 или в 1701 году, оставив после себя огромное состояние.
Биография этой фаворитки заставила нас нарушить хронологический порядок, которого мы придерживались при обзоре политических событий царствования Карла II. Возвратимся же к ним, чтобы не утомить читателя рассказами о распутствах, которые более всяких других рассказов могут прискучить своим грязным однообразием.
В 1663 году, покоряясь требованиям парламента, король принужден был объявить войну Голландии, ради ограждения торговых интересов своего королевства. Война в начале была успешна, но самые успехи английского оружия побудили Людовика XIV и Фридриха III, короля датского, заключить с Голландией союз против Карла II. Тогда военные дела приняли несчастный оборот, угрожавший Англии конечным разорением. Голландско-датский флот беспрепятственно вошел в устье Темзы, достиг Мидуэ и у Чэтэма сжег стоявшие в гавани английские корабли. За одним бедствием следовало другое, страшнейшее. В 1665 году в Лондоне внезапно появилась моровая язва, в течение нескольких месяцев поглотившая до 90 000 жертв. Надобно отдать справедливость Карлу II, что он во время чумы не только не растерялся, но выказал самое благородное и великодушное самоотвержение. Он посещал чумные лазареты, помогал осиротевшим, поддерживал энергию в народе двумя диаметрально противоположными средствами: торжественными молебствиями и публичными увеселениями. Эта мрачная эпоха, подобно холерным годам у нас, в Петербурге, проникнутая поэзией ужаса, вдохновила нашего Пушкина и дала ему мысль написать одно из прекраснейших произведений «Пир во время чумы». Впрочем, и английские поэты, современники чумы, несмотря на все ее ужасы, находили в себе достаточно энергии, чтобы писать поэмы; из таковых авторов можем указать на Драйдна. Истый тип поэта-низкопоклонника, Драйдн, подобно подсолнечнику, оборачивал лицо к входящему светилу власти. Был в силе Кромвель — и Джон Драйдн в его честь сочинял греческие стансы; воцарился Карл II, и тот же Драйдн приветствовал его поэмой Astra redux и воскурял стихотворные фимиамы его любовницам… Впрочем, вдохновение поэта всегда своенравно; вдохновение — вино, поэт — пьяница: кто бы его ни попотчевал, он безразлично охмелеет и в хмелю запоет в честь амфитриона. Нам еще придется поговорить в нашей книге о твердости политических убеждений поэтов вообще и наших в особенности. Мы по этой части делали много любопытных наблюдений.
Чума не утихала, угрожая Лондону совершенным опустошением; к счастью, новое бедствие, в котором во всем блеске проявилось мудрое правило промысла «нет худа без добра», успешнее всяких санитарных мероприятий способствовало прекращению моровой язвы. 2 сентября 1666 года в пекарне булочника в Пуддинг-лэне вспыхнул пожар и с неудержимой быстротой распространился по всему городу. В три дня огнем было истреблено в Лондоне 400 улиц, 13 200 домов, 89 церквей и других общественных зданий. И на этот раз Карл II и брат его Иаков, герцог' Йорк, снискали себе всенародные благословения за их отвагу и разумную распорядительность. Стараниями короля и парламента Лондон по новому, правильному плану, в течение немногих лет возник из пепла, а чума, тотчас же после пожара, исчезла, как будто сгорела в пламени. О причинах лондонского пожара ходило множество разноречивых толков: пресвитериане обвиняли в поджоге города папистов; паписты — пуритан… Можно сказать, что пожар разжег прежнюю ненависть диссидентов. Памятниками этого страшного события остались: монумент, воздвигнутый в 1671 году архитектором Реном (Wron), и поэма Драйдна. Трудно решить, что из двух безобразнее. Придворный поэт, говоря, что проливной дождь способствовал тушению пожара, выражается так: «Господь тронулся мольбами жителей Лондона и накинул на огонь гасильнике виде огромной хрустальной пирамиды, наполненной водами небесными»…
Мир, заключенный с Голландией в 1667 году, дал Карлу II возможность заняться внутренними делами, к которым он, впрочем, очень редко прилагал особенное старание. Встретив противоречие со стороны благомыслящего Кларендона, Карл II уволил его от должности первого министра и изъявил намерение действовать собственным умом; вследствие этого, как и следовало ожидать, наделал множество глупостей. Не имея желания распространяться о его правительственных ошибках, мы возвращаемся к его гарему и к жизнеописанию любимейших одалисок.
До Карла II английский театр, несмотря на то что мог похвалиться произведениями Марло и Шекспира, находился в самом плачевном положении относительно персонала. Женские роли в пьесах исполнялись молоденькими мальчиками, а иногда и взрослыми мужчинами; чопорные пресвитерианки почитали за смертный грех выходить на театральные подмостки. В первый год своего царствования Карл II изъявил желание, чтобы театральные труппы в своем составе непременно заключали и женщин. Первыми актрисами были прелестные собой Нелли Гуин и Молли Дэви с, не замедлившие попасть и в королевский гарем. Обе они были довольно темного происхождения, но красота и талант заменили им дворянские дипломы. Знатные барыни обижались на комедианток, осмеливавшихся отбивать у них хлеб, т. е. короля; но актрисы, в сознании своих прав, не выпускали из рук могущественного покровителя. Наконец, стараниями Карла II знатные его любовницы примирились с плебейками, сиживали с ними за одним столом и чередовались на королевском ложе. Нелли, ловкая, грациозная, прекрасно танцевала и пела. Подобно дочери Иродиады, потешавшей царя Ирода, она могла попросить у Карла II чью угодно голову, и король, без сомнения, отдал бы ее своей возлюбленной. К счастью, Нелли не была одарена кровожадными инстинктами: она и Молли Дэвис, женщины практические, выманивали у короля только золото и подарки и, как две ненасытные пиявки, истощали казну. Нелли Гуин, как гласят скандальные хроники, родилась на чердаке; в детстве торговала рыбой, потом, сделавшись уличной певицей, бродила по тавернам, распевая неблагопристойные песни перед пьяными матросами и мастеровыми. Из этой грязи извлекли ее актеры Гарт и Лэси, давшие ей возможность дебютировать на королевском театре. Здесь ее заметил лорд Дорсет и взял к себе на содержание. Карл Ц, дав ему место при посольстве во Франции, переманил красавицу к себе за ежегодное вознаграждение в 500 фунтов стерлингов. Через четыре года этот оклад возвысился до 60 000. Замечательно, что король благоволил к ней до самой своей смерти (1685 г.) и благодаря ее ходатайству покровительствовал вообще театру, что, хотя и косвенно, немало способствовало народному образованию. Артисты театра по повелению Карла II были названы придворными и числились на государственной службе. Когда в парламенте был поднят вопрос об обложении актеров податью, это предложение было отринуто под тем предлогом, что актеры служат на потеху королю.
— Актеры или актрисы? — спросил один из членов нижней палаты.
За эту дерзкую шутку члену парламента был урезан нос, и это обезображение несчастного заменило ему каторжные клейма.
Молли Дэвис, актриса из труппы, содержимой герцогом Бекингэмом, им же и была сосватана Карлу II. Она славилась мастерским умением петь песенки каскадного содержания, сопровождая их приличными или, лучше сказать, совершенно неприличными телодвижениями. Но именно это ухарство и нравилось английскому падишаху. Молли Дэвис имела от Карла II дочь, названную Марией Тюдор и впоследствии выданную за графа Дервентуотер.
С обеими актрисами соперничали две титулованные султанши: знаменитая мисс Стьюарт (о которой мы уже говорили) и графиня Барбара Кэстльмэн, с которой король сблизился еще в бытность свою в Голландии. Эта госпожа красотой и распутством могла смело потягаться со всеми тремя соперницами. Барбара посвятила себя служению Венере с пятнадцатилетнего возраста. Обольстителем ее был Стенгоп, граф Честерфильд, человек женатый и чудовищно безобразный; но к уродам эта красавица всегда питала особенную склонность. Не она ли послужила подлинником Жозианы для Виктора Гюго в его романе Смеющийся (L'homme qui rit)? Барбара, сознаваясь в этой странности и извращенности вкуса, говорила всегда, что люди безобразные гораздо страстнее красивых; они более ценят ласку женщины, дорожат ею, ревнуют… тогда как красавцы, хотя бы любимые красавицами же, весьма редко бывают постоянны. Как видит читатель, у Барбары, женщины-циника, была своя философия. Чтобы скрыть последствия своей связи с графом Честерфильд, она вышла за Роджерса, графа Кэстльмэн, отвратительного карлика, но и страшно богатого; только в религиозных убеждениях и могли сойтись эти милые супруги, так как она была католичка и он был католиком, всей своей черной душонкой и безобразным телом преданный его святейшеству папе римскому. Вскоре после свадьбы супруги отправились в Голландию к Карлу II, тогда еще изгнаннику. Муж открыл ему свой кошелек, жена — страстные объятия. По прибытии в Лондон Карл II вознаградил доброго рогоносца, дав ему, по его желанию, место смотрителя тюрьмы королевской скамьи; затем пожаловал его в бароны и, наконец, в графы Кэстльмэн. Через два месяца у него родился сын. Графиня в надежде, что Карл II признает его своим, желала окрестить его по обряду протестантскому: граф — по католическому. Невзирая на протесты Барбары, младенца помазали миром и окрестили, дав католическое имя. Обиженная мать пожаловалась королю, и он приказал окрестить своего сына вторично, как протестанта, и сам был его восприемником, а крестной матерью была графиня Суфольк. По крайнему нашему разумению и сам царь Соломон не мог лучше разрешить этого спорного вопроса. У новорожденного было два отца: католик и протестант — ergo, — и крестить его следовало дважды. Одно было не совсем по-христиански, что родной отец был вместе с тем и крестным, но в глазах Карла II это была мелочь, недостойная внимания. Вследствие религиозной распри супруги поссорились и разъехались. Муж уехал во Францию, жена переселилась к своему брату в Ричмонд.
Через три года по возвращении на родину граф Кэстльмэн был встречен супругой, представившей ему, кроме старшего сына, еще одного — Генриха, графа Грифтона, а через два месяца подарила ему и третьего — Георга… Это было уже слишком, и граф потребовал формального развода, на который Карл II выразил свое милостивое согласие, с условием, чтобы граф выехал за границу и ни под каким видом не возвращался в Англию… Кэстльмэн повиновался; однако же через полгода возвратился, чтобы в сообществе с английскими иезуитами издать «Апологию английских католиков», написанную в довольно возмутительном духе. Автор был арестован и посажен в Башню. Карл II негодовал на Кэстльмэна не столько за сочинение книги, сколько за самовольное возвращение. Арест Кэстльмэна подал повод недоброжелателям короля к изданию множества пасквилей и карикатур, на которое королевская фаворитка изволила надуть губки. Опасаясь ее гнева, Карл II приказал освободить узника, и он удалился в Голландию. В это время Барбара Кэстльмэн вела себя непозволительно… Она меняла любовников ежедневно, чуть не ежечасно; подобно Мессалине, переодетая ходила по разным притонам разврата, выбирая себе в наложники красивых матросов, дрягилей, мастеровых, лакеев… Покупая их ласки за золото, щедро расточаемое ей королем, Барбара обходилась с ним грубо, хуже нежели с последним слугой, а он беспрекословно ей повиновался. Требовала она денег — и на нее сыпался золотой дождь; пожелала быть герцогиней — герцогская корона была ей пожалована; приказывала королю признавать своими детей, рожденных ею невесть от кого, — Карл II узаконял их, давая им герцогские титла. Эта прелестная леди скончалась в преклонных летах в царствование Вильгельма III. До появления при дворе Карла II Луизы де Керуаль (впоследствии герцогини Портсмут) эта скотообразная женщина имела на него огромное влияние.
Прислужниками и угодниками королевских любовниц были лизоблюды — Сент-Эвремон, Грамон и герцог Бекингэм. Этот смышленый холоп увивался за ними вьюном, пресмыкался перед ними ужом и жабой. Для Нелли Гуин и Молли Дэвис он сочинял песенки и плясал с ними pas de trois на королевских оргиях; прелестной мисс Стьюарт строил карточные домики, рассказывал сказочки и целовал ножки; у Барбары Кэстльмэн целовал ручки и ухаживал за ее собачками… Капфиг в своей книги (La duchesse de Portsmouth) называет Бекингэма «Алкивиадом». Если бы маститый компилятор имел понятие о «Горе от ума» Грибоедова, он, конечно, назвал бы Бекингэма «Молчалиным», это прозвище пришлось бы как нельзя более к лицу этого негодяя. Именно такие слуги нужны были Карлу II; именно подобных приспешников он ценил и щедро награждал. Благодаря протекции графини Кэстльмэн Бекингэм занимал при дворе видное место и пользовался особенным расположением короля.
К этой группе развратниц, проходимок и сводников следует присоединить и побочного сына Карла II (от Люси Уольтерс) Иакова, герцога Монмут. Это ненаглядное детище в своем роде стоило десяти фавориток. Непозволительно надменный со знатнейшими вельможами, Монмут выдавал себя не за побочного, но за законного сына Карла II, распуская слухи, будто король был тайно обвенчан с его матерью. Постоянно нуждаясь в деньгах, он выманивал их у Карла, причем ползал перед ним, целуя ему ноги, уверяя в своей любви и преданности. Получив деньги, милый юноша отворачивался от отца, присоединился к партии недовольных; вмешивался во все заговоры; наушничал, сплетничал, а потом, головой выдавая сообщников, выходил сух из воды. Бекингэм был только гадина, пресмыкающееся; но Монмут — ядовитая змея, которую Карл II отогревал у себя за пазухой.
До 1668 года король довольствовался красавицами доморощенными. На них безрассудно тратил казну, а в оргиях с ними — здоровье. В конце 1668 года в его гареме произошел великий переворот, имевший громадное влияние, как на него самого, так и на дела государственные.
Парламент всеми силами старался, чтобы король вступил в союз с Голландией, еще недавней неприятельницей и соперницей Англии. Этот предполагаемый союз был опасен Франции, и Людовик XIV озаботился, чтобы отвратить его во что бы то ни стало. Посланник его в Англии маркиз Таллар уведомил, что Карл II, видимо, склоняется на сторону парламента и советовал принять меры неотлагаемые. Людовик XIV обратился к посредничеству сестры Карла II, проживавшей во Франции, Генриэтты Английской, герцогини Орлеанской.[74] Он в этом случае рассчитывал, во-первых, на нежную дружбу брата к сестре, во-вторых, на ее дипломатические способности, в-третьих, на ее фрейлин, одна другой красивее, кокетливее и лукавее. Из них отличалась мадемуазель Луиза де К е — р у а л ь, бретанская дворянка, которая вела свой род чуть не от друидов. Судя по портретам, дошедшим до нас, Луиза была огненная брюнетка, с веселыми черными глазками, детски-пухленьким личиком и роскошными, кудрявыми волосами. Ко двору Генриэтты она поступила в весьма молодых годах, и эта школа разврата пошла ей впрок. Теорию (отчасти и практику) кокетства девица Керуаль изучила в совершенстве; от обожателей ей не было отбою, но она настолько была умна и знала себе цену, что все покушения отъявленных волокит двора Людовика XIV — завоевать сердце красавицы — были тщетны. Она приберегала себя для выгоднейшего покупщика, и покупщик отыскался.
Чтобы скрыть истинную причину поездки Генриэтты в Англию, Людовик XIV предложил ей сопутствовать ему во вновь завоеванные фландрские области. Прибыв в Остенд, герцогиня Орлеанская со своими отборными фрейлинами села на корабль и прибыла в Лондон, где Карл II, заблаговременно уведомленный письмом, уже ожидал ее. Влюбчивые его глаза с первой же встречи остановились на Луизе Керуаль, и он был пленен, очарован. Изящные манеры француженки, ее умная, бойкая речь, кокетливая стыдливость и уместная развязность — все эти качества, которых не было ни у мисс Стьюарт, ни у Нелли и т. д., не могли не броситься в глаза Карлу II. Услужливая сестрица предложила ему девицу Керуаль в виде награды за союз с Францией, и король не в силах был устоять от искушения. Кавалер Грамон и Сент-Эвремон успешно (да и не впервые) взяли на себя роли сводников, и англо-французский союз был улажен. «Шелковый пояс девицы Керуаль связал Францию с Англией!» — писал Сент-Эвремон к своему другу Ниноне Ланкло. О, милое, старое время, когда женские пояса и подвязки служили узами, связывавшими державы между собой!.. Оставив девицу Керуаль в Англии, Генриэтта возвратилась во Францию и через несколько месяцев скончалась — отравленная (30 июня 1670 года).
Одновременно с воцарением Луизы де Керуаль в будуаре Карла II подвергся опале канцлер граф Кларендон. Одно с другим было отчасти в связи. Кларендон, друг народа и враг деспотизма, человек дальновидный, всеми силами противился англо-французскому союзу. Мог ли он после этого раболепствовать перед Луизой, этой шпионкой Людовика XIV при английском дворе? Верного и честного Кларендона заменил при Карле II герцог Бекингэм. Чтобы читатель составил себе самое верное понятие о способностях этого человека, приводим панегирик Бекингэму, сочиненный Капфигом,[75] автором, обладающим завидным даром выставлять пороки временщиков и фавориток в самом выгодном свете:
«Король полюбил и удостоил своего доверия герцога Бекингэма, человека с умом любезным и твердым. Под маской ветреника и шутника он скрывал храбрость испытанную и решимость, необходимую для поддержки самодержавия. Он служил при Кромвеле и от протектора наследовал его презрение к парламенту. Был свидетелем великих событий, совершившихся во время диктатуры Кромвеля, и не мог допустить мысли, чтобы при законных королях, при Стюартах, власть не могла достигнуть той же степени независимости, как и при ее похитителе. Бекингэм, охотник до удовольствий и изящных развлечений, был чрезвычайно мил с дамами: целовал затянутую в перчатку руку герцогини Портсмут точно так же, как, бывало, лобзал колени мисс Стьюарт[76] или строил ей карточные домики; как сочинял стишки и комедии для миссис Гуин, прелестной и прихотливой актрисы, прежней фаворитки короля. У него было то убеждение, что для того, чтобы управлять народом, не следует вести себя подобно строгому траписту, и подвергался лишениям монашеским; правительство должно руководить пороками своего времени, представляя моралистам труд исправлять нравы». Так отзывался Капфиг о герцоге Бекингэме, хваля его способности: «Не поздоровится от этаких похвал!» Заняв при короле должность первого министра, Бекингэм взял к себе в помощники Томаса Клиффорда, за ним следовал лорд Эшли (Шефтесбюри), бывший любимец Кромвеля: при нем ярый республиканец, при Карле II ревностный роялист. Третьим членом министерства был лорд Лаудердэль и четвертым — Арлингтон, талантливый оратор. Эти пять министров-временщиков прибрали Карла II к рукам и смело пошли наперекор справедливым желаниям народным. Враги деспотизма как нельзя лучше охарактеризовали это министерство, составив из имен его членов анаграмму Cabal (крамола) таким образом: Клиффорд (Clifford) — С, Эшли (Ashly) — А, Бекингэм — В, Лаудердэль — L. Первым делом этих заговорщиков против блага народного был договор с королем, в силу которого он обязывался: 1) поддерживать самодержавие против нападок парламента; 2) быть верным союзником Людовика XIV против европейской коалиции. Душой министерства была герцогиня Портсмут (Луиза Керуаль). По ее настояниям король объявил свободу вероисповеданий. Пресвитерианам, пуританам и католикам он разрешил повсеместно строить церкви и говорить проповеди. Герцог Йорк, брат короля, пять лет посещавший церкви английские, объявил себя последователем церкви римско-католической. Ни парламент, ни народ не могли отнестись к этому королевскому указу дружелюбно. Священники английские распустили слухи (и весьма основательные), будто Карл II, повинуясь любовнице-католичке, намерен изменить вере своих родителей. Субсидии, уплачиваемые Людовиком XIV Карлу II, окончательно уронили короля во мнении народном. Министры убеждали его действовать с народом по-кромвельски, т. е. по головке не гладить, а взять его в железные когти; того же мнения была и герцогиня Портсмут; а ей мог ли в чем отказать влюбленный король? Мог ли он ей противоречить, особенно в то время, когда она объявила ему о своем интересном положении. Сын, рожденный ею, при появлении на свет получил герцогские титулы Ричмонд, Леннокс и удостоен был пожалованием королевского герба.
В то же время парламенту было объявлено, что это собрание народное, республика в королевстве, распускается, а затем не замедлило и объявление войны Голландии (1672–1673).
Привязанность короля к герцогине Портсмут день ото дня возрастала. Для нее он позабыл и оставил прежних своих фавориток… О супруге его не говорим: о ней он давно позабыл и думать. Она, бедняжка, приписывала равнодушие к ней супруга не его сатириазическому сластолюбию, а единственно своему неплодию. В самые тяжкие минуты одиночества королева утешалась мыслью, что Карл II привяжется душевно и к ней, если она порадует его рождением наследника; но могла ли она быть матерью, будучи супругой только по имени? Она молилась постоянно, ходила на богомолье в Тибурн в твердом уповании, что Бог явит чудо, внушит Карлу II чувство любви к супруге и разрешит ее неплодие. Эти надежды так и остались несбыточными. Сердце короля до того привыкло к грязи, что ему было бы невыносимо питать в себе чистые, нежные чувства и мирно наслаждаться любовью в объятиях законной жены. Стыдливость и скромность были ему несносны; он жаждал нахальства и цинизма. Только одаренная этими свойствами женщина и могла ему нравиться.
Соперницы герцогини Портсмут ревновали короля к ней и, хоть в складчину, не пожалели бы миллиона, лишь бы свергнуть могучую фаворитку. Франциска Стьюарт и Барбара Кэстльмэн, сами неверные Карлу II, громко укоряли его за измену и непостоянство; но Нелли Гуин в своем негодовании была более их справедлива и логична. Она отважилась вступить с чужестранной красоткой в открытую борьбу и первое время была немаловажной помехой Луизе де Керуаль в ее заискиваниях и ухаживании за королем. Знаменитая чечетка или сорока, прославившаяся своим пером, госпожа де Севинье, уведомляя свою дочку об успехах Луизы де Керуаль при дворе Карла II, говорит:[77]
«Керуаль, уже герцогиня Портсмут, в расчетах своих не обманулась: желала быть любовницей короля и сделалась ею; родила сына, которого признали и которому пожаловали два герцогства. Она немножко жадна и собирает богатства, впрочем, заставляя, кого может, любить себя и уважать. Не могла она только предвидеть, что ей поперек станет молодая комедиантка, околдовавшая короля.[78] Герцогиня не может его отвлечь от нее, и комедиантка этим хвалится и кичится перед герцогиней, поддразнивает ее и хвастает своими над ней преимуществами. Она молода, хороша собой, смела, развратна и нрава веселого; танцует, поет и на театре представляет не без таланта, у нее есть сын, и она домогается, чтобы его признали. Вот ее отзывы о герцогине: «эта барышня корчит из себя знатную особу, говорит, что все французские вельможи ей родня, чуть который из них умирает, она облачается в траур… Пусть будет так! Но если она знатная госпожа, зачем же она хочет быть потаскушкой (Pourqnoi fait-elle la сateau)? Ей бы следовало со стыда умереть! Я ей не пример, это уж мое такое ремесло, и я за другое не хватаюсь: король меня содержит, и я ему принадлежу; имею от него сына, желаю, чтобы король его признал, и он его признает, потому что любит меня не менее своей Портсмут!»
В этой диатрибе умной Нелли Гуин так много здравого смысла, что невольно поставишь ее выше какой-нибудь мамзель де Керуаль. Нелли выражается попросту, без затей; она, дочь народа, говорит напрямик, что знатная барышня берется не за свое ремесло, что ей стыдно соперничать с простой актрисой и отбивать у нее содержателя… В этом случае комедиантка Нелли была тысячу раз благороднее и честнее заезжей мамзели, знатного происхождения, навязавшейся Карлу II, чтобы тем успешнее исправлять при нем должность советницы и в то же время шпионки короля французского!
Война, объявленная Голландии, в угоду Людовику XIV, началась; английский флот под предводительством герцога Йорка и французский — графа д'Этре блокировали приморские города республики; Людовик XIV вторгнулся в ее пределы с сухопутными войсками. Английский народ не мог сочувствовать этой войне, в которой Карл II играл роль кошки, лапками которой обезьяна — Людовик XIV вытаскивал каштаны из горящих углей. Парламент и общины поднесли королю адрес, в котором его убеждали примириться с Голландией. Министерство крамольников в это время распалось: лорд Клиффорд умер, лорд Эшли перешел на сторону оппозиции; Бекингэм, по обыкновению, готовился перебежать под знамена партии сильнейшей, т. е. народной. Прелестная герцогиня Портсмут, несмотря на свое могучее влияние на Карла II, опустила крылья и созналась, что ее дело плохо. В новом адресе общин, поднесенном королю, он настаивал на мире с Голландией и на разрыве с Францией, предлагая Карлу II, в случае войны его с Людовиком XIV, выдать ему потребные субсидии. Король согласился, требуя от общин 600 000 фунтов стерлингов. После долгих торгов и переторжек сошлись на половине этой' суммы, и декорации переменились: с Голландией был заключен мир, скрепленный родственным союзом — племянница короля принцесса Мария (дочь герцога Йорка) была объявлена невестой Вильгельма Оранского (свадьба была в мае 1677 года). Герцог Монмут с 3000 войска отправился в Остенд для защиты города от войск Людовика XIV. Все хитросплетения герцогини Портсмут порвались гнилой паутинкой.
Сближение с Голландией отразилось немедленно на общественном и придворном быту Англии. Король, а за ним и вельможи перестали обезьянить французов в нарядах и в образе жизни; патриархальная простота вытеснила недавнюю роскошь; бархат, кружева, парча, бриллианты исчезли, и на смену им явилось сукно, полотно, шерстяные ткани, сталь, слоновая кость. Балы и спектакли, признанные бесовскими потехами, были заменены проповедями, чтением «Потерянного рая», Библии… В угоду этой батавомании, обуявшей народ, Карл II из недавнего сибарита сделался чуть не стоиком или еще того удивительнее — трапистом. Глядя на этот переворот, мудрено было решить, что было хуже: прежнее распутство или новое ханжество.
Почти все королевские любовницы в этот период повышли замуж, за исключением герцогини Портсмут. Она, подражая ла Вальер, уныло ворковала Карлу II о своем раскаянии, о желании поступить в монастырь, и т. п. Соперница Нелли Гуин на поприще любовном, теперь герцогиня Портсмут могла потягаться с комедианткой на поприще артистическом, великолепно разыгрывая роль Тартюфа в женском платье. Что касается до фавориток, вышедших замуж, замечательно, что они избрали себе в супруги своих сводников; так, лорд Литльтон женился на мисс Тэмпль, кавалер Грамон на мисс Гамильтон и т. д.
1678 год был ознаменован Нимвегенским миром и заговором папистов, открытым шпионами Бодло и Оатсом. Читая о нем в истории, писанной католиками, обвиняешь пасторов англиканских, этот же заговор, описанный англичанами, является следствием иезуитских происков. Католики обвиняли правительство Карла II в религиозной нетерпимости, указывая, во-первых, на парламентский билль Тест (Test-act), обязывавший каждое должностное лицо исповедовать догматы церкви англиканской; во-вторых, на билль, отрешавший Иакова, герцога Йорка, от престола за исповедание им католицизма. Основываясь на этих жалобах католиков, Том Оатс (Oates) донес королю, будто иезуиты, и в главе их Николай Арондель, граф Стаффорд, имеющие сношения с духовником Людовика XIV, отцом ла Шезом, умышляют на жизнь короля, затем чтобы по его убиении возвести на престол брата его Иакова. Следствие по этому делу тянулось три года и окончилось удалением герцога Йорка в Брюссель и казнями виновных или невиновных заговорщиков. 29 декабря 1680 года семидесятилетний граф Стаффорд был обезглавлен; иезуиты: Иреланд, Уайтбрид, Гарон, Тюрнер, Фенуик, Гаркур; адвокат Лэнггорн, секретарь Кольман; граждане: Гилль, Грин, Берти, Грове, Пикринг — были повешены. Не довольствуясь этими казнями, лондонская чернь грозила католикам поголовным избиением. Палаты общин требовали их изгнания; парламент присудил щедрые пенсии доносчику Оатсу и капитану Бодло, последнему за его памфлет, в котором он всех католиков называл бунтовщиками и цареубийцами.
Карл II в этой кровавой драме выбрал себе роль самую благодарную. Как Понтий Пилат, умывая руки, он отдал на жертву беснующимся фанатикам людей, может быть, и не виноватых, слагая ответственность в их смерти на парламент. По закону он имел право помиловать заговорщиков, но он этого не сделал, не желая будто бы противоречить воле народной… Он имел обыкновение идти наперекор только в тех случаях, когда речь шла о денежных его выгодах, но к жизни и смерти подданных он относился всегда с совершенным равнодушием. Его, однако же, возмутил билль парламента об изгнании католиков из Англии. Следовательно, этому биллю должны были повиноваться королева и герцогиня Портсмут? Первая еще куда ни шло, но мог ли Карл II расстаться с Луизой? Тонкий политик, не упоминая о ней, король вступился за супругу:
— Я не Генрих VIII, — отвечал он палате общин, — не разведусь с моей доброй и честной супругой за ее неплодие…
«И любовницы от себя не отпущу!» — досказывало ему его нежное сердце.
Партии консерваторов и либералов разделились на тори и вигов; прозвище последней (Whig) происходило от анаграммы ее девиза: We hope in God — W, H, I, G — «Мы надеемся на Бога». В Шотландии и в Ирландии происходили волнения; жители Лондона и некоторых графств подносили королю адресы с. изъявлениями верноподданнических чувств, но в то же время в столице возникали новые тайные общества, и дух революции носился в воздухе… Вместо того чтобы в парламенте примирить между собой партии или присоединиться к истинным друзьям отечества, Карл II распустил парламент и ударился в крайний деспотизм. Еще следствие по делу о заговоре папистов продолжалось, как был открыт новый, так называемый мучной заговор (Meal-tub), вследствие находки бумаг заговорщиков в бочке муки. На этот раз на жизнь короля покушались пресвитериане, и во главе их стоял герцог Монмут, имевший виды на королевский престол… За этим заговором следовал третий, обширнейший и опаснейший, известный под именем Рай-гоузского заговора. Прежде нежели мы перейдем к его очерку, посмотрим, чем именно Карл II мог навлечь на себя народное негодование.
Распустив парламент, руководимый Портсмут, король опять вступил в дружественные сношения с Францией, переписываясь с Людовиком XIV, а герцогиня с любовницей последнего — герцогиней Монтеспан. Французский король обещал свое содействие английскому в великом деле утверждения самодержавия и уничтожения неприкосновенной святыни народной: палладиума его могущества — конституционной хартии. За давностью времени Карл fl позабыл, что этим путем сорок лет тому назад шел его отец и достиг… эшафота. Играя в ту же опасную игру, Карл II начал ограничивать права и привилегии цехов и общин; те из них, которые желали сохранить их в прежней неприкосновенности, могли откупаться более или менее значительными податями и налогами. Эти деньги — цена свободы — как бы ради глумления тратились королем на герцогиню, на пенсии отставным любовницам. Этому бесстыдству народ решил положить предел, и Рай-гоузский заговор затлелся зловещей искрой, угрожая королевской власти сокрушительным пламенем.
В этом заговоре приняли участие лица всех сословий и противоположных вероисповеданий. Кроме Иакова, герцога Монмут, на первом месте стояли: Артур, граф Эссекс; Карл Брендон, Томас Гоуард; лорды Уильям Россель, лорд Грей, Альджернон Сидни, Джон Гемпден, Джон Вильдман, Джек Тринчард… За ними следовали военные, торговцы, ремесленники. Как бы особый отряд от этих категорий заговорщиков — ирландец Ромсей, адвокат Вест и проповедник Ферджью с он взялись за отвратительное дело цареубийства. Приманив на свою сторону Ричарда Румбольда, бывшего офицером в армии Кромвеля, они убедили его без особенного труда умертвить короля и герцога Йорка, подкараулив их на дороге во время их возвращения из Ньюмеркета в Лондон. Местом сборища цареубийц была избрана ферма Румбольда, Рай-Гоуз, уединенно стоявшая в стороне от большой дороги. План нападения был зрело обдуман и должен был, по-видимому, увенчаться успехом; только две вещи не были приняты заговорщиками в соображение; случайная помеха и донос. Случайной помехой было промедление Карла II и его брата в Ньюмеркете, и за доносом не стало дело, так как очень древняя аксиома говорит: «из трех заговорщиков — один всегда бывает доносчиком», в Рай-гоузском заговоре было всех участников более сотни. Все они были перехвачены и заточены — кто в Башню, кто в Ньюгэт и в Маршальси. Следствие началось.
Монмут, подлейший из самых последних доносчиков, валяясь в ногах у Карла II, заливаясь слезами, выдал ему головой всех своих сообщников и, кроме правды, наплел на них всякие небылицы. Щадя свою кровь, король приговорил Монмута к изгнанию в Голландию, куда до самой своей кончины исправно высылал ему пенсию; но далеко не так милостив Карл II был к прочим заговорщикам. Артур, граф Эссекс 13 июня 1683 года был зарезан в Башне: смерть его приписали самоубийству; шестидесятилетний Альджернон Сидни 5 декабря того же года был обезглавлен на Тауэр-Гиле, невзирая на очевидные доказательства его невиновности; той же участи подвергся и лорд Россель в Ньюгэте… Остальные участники Рай-гоузского заговора, более или менее виновные, были приговорены к тюремному заточению и ссылке. Карл II и любовница его торжествовали, Людовик XIV собственноручным письмом поздравил его с победой над врагами. Это торжество короля английского было последним. Преждевременно одряхлевший от распутства и пьянства, в последние два года жизни он был похож на живую подкрашенную и подрумяненную мумию: с трудом передвигал ноги, ходил сгорбившись и вообще являл в своей особе живой или, вернее, полумертвый пример, до чего разврат может довести человека. 6 февраля 1685 года удар паралича пресек жизнь Карла II на пятьдесят пятом году от рождения и на двадцать пятом царствования. Герцогиня Портсмут (о которой мы еще поговорим при обзоре царствования Иакова II) доиграла роль свою до конца: при жизни Карла II она заставила его изменить присяге, данной народу, на смертном его одре убедила изменить вероисповеданию. По ее настоянию король, умирая, исповедовался и приобщался у католического, чуть ли не иезуитского патера, и герцогиня Портсмут со слезами говорила после его кончины:
— За все милости покойного моего благодетеля я спасла ему душу, обратив его от ереси и возвратив на лоно единоспасающей церкви!
Иаков, до восшествия своего на престол герцог Йорк, второй сын короля Карла I и Генриэтты Французской, родился 30 октября 1633 года. Характером, особенно же чувственными наклонностями, он и брат его Карл II были двойни, и то, что мы говорили об одном, из слова в слово может быть применимо и к другому. Лет тринадцати от рождения Иаков уже влюблялся в придворных девиц своей родительницы, платонически ухаживал за фрейлинами и материально за камер-юнгферами. При шаткости тогдашних понятий английского двора и нравственности на шалости маленького герцога смотрели сквозь пальцы, нередко и с одобрительной улыбкой. Может быть, на воспитание Иакова отец и мать обратили бы более серьезное внимание, если бы оно не было отвлекаемо смутами, предвестницами революции, ниспровергшей престол короля английского. Отправив жену во Францию, старшего сына в Голландию, Карл I туда же отослал и второго своего сына. Переодетый в женское платье, Иаков бежал в Голландию и оставался под покровительством Вильгельма Оранского до самой роковой катастрофы — 30 января 1649 года. Во время протекторства Кромвеля Иаков отправился во Францию и, в качестве волонтера поступив на службу, сражался под знаменами Тюренна и Конде. Великие полководцы отдавали должную справедливость способностям и храбрости английского принца, хотя и не особенно даровитого вождя на сухом пути, но весьма сведущего в морском деле. По восстановлении престола Стюартов Иаков сопровождал брата своего Карла II в Англию и был назначен последним в великие адмиралы. Поступление свое в эту должность, особенно важную в государстве, которое издревле называли морскою державою, Иаков ознаменовал многими полезными преобразованиями и нововведениями. Ему неотъемлемо принадлежит честь изобретения флотских сигналов, днем — разноцветными флагами, ночью — таковыми же фальшфейерами; его победы над голландским адмиралом Ондамом в 1665 году, битвы с знаменитым Рюйтером в 1672 году снискали ему лестную репутацию и некоторую популярность, хотя народ вовсе не сочувствовал войне с Голландией). Таков послужной список Иакова Стюарта, о котором один из его современников весьма справедливо сказал: «этот человек был достоин престола до тех пор, покуда на него не взошел». В частной жизни Иаков был далеко не тем, чем он был на поприще служебном. При дворе Карла II трудно было бы устоять от соблазнов самому Катону; чего же было ждать от Иакова, эпикурейца до мозга костей? Любовные интрижки были его насущной потребностью, но, не любя тратить время на бесплодные ухаживанья, герцог Йорк, без околичностей, шел прямо к цели, а достигнув ее, искал нового предмета страсти; за ним третьего… и так далее. Постоянство было не в его характере; он покидал красавицу и бросался в объятия дурнушки; обольстив неопытную молоденькую девочку, спешил на свидание с какой-нибудь дебелой леди зрелых лет — единственно ради разнообразия. Позабыв о кровном родстве. Иаков вступал в связи даже с фаворитками своего брата, вследствие чего между ними бывали частые ссоры, а иногда дело доходило даже и до драки. По этому поводу при дворе ходило множество скандалезных рассказов, жадно подхватываемых недоброжелателями королевской фамилии и распространяемых в народе. Пресвитериане негодовали, пуритане бесновались, уподобляя короля и шаловливого брата Фараону, Навуходоносору, Ахаву, Ровоаму, Иеровоаму и другим ветхозаветным нечестивцам. Ни Карл II, ни Иаков не обращали внимания на эти громы уличных ораторов и сочинителей памфлетов и пасквилей; жили себе в свое удовольствие, усердно служа Венере и Бахусу.
Наконец с Иаковом Стюартом случилась история, весьма обыкновенная с волокитами: он встретил девушку, относительно говоря, честную и если не особенно строгих правил, то настолько расчетливую, чтобы, завлекши его в свои сети, опутать ими и заставить шалуна купить блаженство взаимности ценою законного брака. Эта чопорная, расчетливая особа была дочь государственного канцлера лорда Кларендона мисс Анна. Король позволил этот брак и признал его законным. Уступая требованиям своей возлюбленной и ее почтенного родителя, Иаков, со своей стороны, тоже был не совсем чужд довольно хитрых расчетов. Лорд Кларендон, надобно заметить, был любим народом за то, что постоянно отстаивал его права от насилий со стороны королевской власти, ратовал за его привилегии. Женясь на его дочери, Иаков надеялся привлечь на свою сторону народных трибунов и… ошибся в расчете. Англичане, пресвитериане и пуритане в одинаковой степени ненавидели его за неуважение к их вероисповеданиям и за явную приверженность к католицизму. Женитьба не имела на характер Иакова ни малейшего влияния, и он оставался прежним ветреником, несмотря на то что был уже и отцом двух дочерей: Марии и Анны, впоследствии времени выданных замуж, первая — за Вильгельма Оранского, вторая — за принца датского. Женатый Иаков почти одновременно имел связь с некоей миссис Сидли (Seediey) и мисс Арабеллою Черчилль, дочерью лорда Черчилля, известного своими историческими сочинениями. На все протесты своей супруги герцог Йорк отвечал весьма лаконически, указывая на самого короля, коротавшего свой век в гаремах Сент-Джэмса, Ричмонда и Уиндзора.
«Не прикасайтесь к топору!» — говорил Карл I на эшафоте Уайт-Голла. Если бы эту фразу короля сыновья его, как завет, приняли в аллегорическом смысле, подразумевая под словом «топор» «народ», не было бы в Англии в течение сорока лет ни распрей, ни междоусобий, ни революций. Но Карл II своими деспотическими выходками дразнил народ, «играл топором», завещая своему преемнику срам и изгнание, пролагая тропу к престолу Стюартов династии иноплеменной… И самый этот престол — обагренный кровью отца, опозоренный братом, престол, сделавшийся мишенью для комьев грязи демократии, для колкостей парламентских ораторов, для ядовитых стрел пасквилянтов, какую он мог иметь привлекательность в глазах Иакова?
Кроме орды побочных детей обоего пола, иных законных наследников Карл II после себя не оставил, и брат его Иаков II взошел на престол, на котором народ приветствовал его довольно дружелюбно. В последние пять лет до своего воцарения Иаков как будто изменился к лучшему в нравственном отношении. В 1680 году он схоронил первую свою супругу герцогиню Анну и через два года сочетался браком с Мариею, принцессою Моденскою. Эта молодая красавица, умная, превосходно образованная, усердная католичка с примесью иезуитизма, в короткое время взяла верх над мужем и занялась его перевоспитанием. На первый случай она принудила его расстаться с фаворитками, что он отчасти исполнил, уменьшив свой гарем на две трети, и хотя сердце его все еще лежало к Арабелле Черчилль, но он в отношении к ней стал соблюдать более приличия, обходясь с нею с должною холодностью. Эта холодность, разумеется, не препятствовала ему тайно посещать Арабеллу и в беседе, с глазу на глаз, вознаграждать себя за обязательную скромность. Миссис Сидли, немедленно по восшествии его на престол, была уволена в чистую отставку с вознаграждением титулом герцогини Дорчестер. Оставив на своих местах всех министров предыдущего царствования, Иаков II дал торжественную клятву отечески заботиться о спокойствии и счастии народа, не стеснять его свободы и по мере сил содействовать всему, что только могло клониться к общественному благу. Эти обещания народ принял за чистую монету и выразил королю живейшую свою признательность. Многие города через своих выборных поднесли Иакову II адресы с выражением верноподданнических чувств и уверенности, что он мудрым своим правлением оправдает всеобщие, на него возлагаемые надежды. При этом отличилась депутация квакеров. Верные правилам своей секты, они сказали королю:
— Надеемся, что нам ты предоставишь ту же самую свободу совести, какую сам взял, и не будешь стеснять нас в угоду последователям иных исповеданий, точно так же, как и сам не стесняешься.
Иаков II действительно не стеснялся ни в деле вероисповедания (явно благоволя католикам), ни в обхождении своем с государственною казною. Парламент постановил, чтобы король Карл II, кроме выдаваемого ему определенного содержания, пользовался таможенным и акцизным сборами пожизненно. По закону его преемник был обязан сделать парламенту запрос: имеет ли он, король Иаков II, право пользоваться теми же самыми доходами, которыми пользовался его покойный брат? Но, опасаясь получить отказ или уверенный в согласии парламента, Иаков II самовольно объявил акцизы и таможенные пошлины своею собственностью. Парламент и общины ему не противоречили, однако же были не совсем приятно поражены этим пренебрежением к их правам и существующим узаконениям. Они утешались мыслью, что король, верный своей клятве, в своих сношениях с иностранными державами будет придерживаться иной политики, которой придерживался покойный Карл II, в особенности же расторгнет ненавистный союз с Францией… Ничуть не бывало!
Луиза де Керуаль, герцогиня Портсмут по-прежнему играла роль посредницы, а посланник Людовика XIV Барильон, поздравляя Иакова II с восшествием на престол, вручил ему подлинное письмо своего государя и 500 000 франков в виде субсидий. Английский король, тронутый до слез этой внимательностью державного соседа, выразил посланнику свою неограниченную привязанность и самое дружественное расположение к Людовику XIV. Лорд Черчилль, брат Арабеллы, был в качестве чрезвычайного посла отправлен в Версаль. Таким образом, союз с Францией, вопреки желанию народному, был и скреплен, и упрочен. Этими действиями, выставив себя в весьма невыгодном свете, Иаков созвал парламент и общины. Речь короля на этом собрании, льстивая и лживая, произвела на присутствовавших неприятное впечатление. Из нее они поняли, что Иаков II, несмотря на свои недавние обещания заботиться о благе поданных, совещаясь с представителями народа, становился к ним в те же самые отношения, в которых находился и Карл II. Другими словами, король давал понять парламенту и общинам, что не считает их ни за советников, ни за сотрудников, а только за исполнителей его неограниченной воли. Этот взгляд Иакова II особенно ясно был выражен в речи, обращенной к членам общин:
— Помните, господа, что чем вы усерднее будете исполнять мои желания, тем чаще мы будем видеться!
Первое желание Иакова II, выраженное парламенту, было отдача под суд Тита Оатса — доносчика на участников в заговоре папистов — и признание последних оклеветанными. В исполнение монаршей воли наряжена была особая следственная комиссия для пересмотра дела о заговоре, окончившая свои заседания оправданием папистов и приговором к позорному наказанию гнусного клеветника. Конечно, этим решением не воскресили безвинно казненных иезуитов и лорда Стаффорда, но на католиков оно произвело отрадное впечатление, в протестантах возбудило ропот. Покуда все это происходило в столице, королю угрожала великая опасность со стороны Шотландии. Граф Арчибальд Арджиль, приверженец герцога Монмута, проживавшего в Голландии, уведомил изгнанника, что время благоприятствует и он может прибыть в Англию для свержения с престола Иакова II и занятия его места. Мысль быть королем английским не покидала герцога с самых юных лет; он свыкся с нею, и как на родине, так и в чужих краях изощрял свой скудный умишко, приискивая всевозможные способы к ее осуществлению. При Карле II, как мы видели, не было заговора, в котором Монмут не принимал бы участия; все они не удавались, и каждый раз Монмут, благодаря предательству, увертывался от наказания. Изгнанный в Голландию, он вел переписку с шотландскими пресвитерианами, исправно извещавшими его о всех переменах в делах правительства, о взаимных отношениях короля и народа, наконец — о настроении умов. Штатгальтер Голландии Вильгельм Оранский, негодуя на Иакова II за его расположение к католикам и пренебрежение к владычествующему вероисповеданию его королевства, уже замышлял свергнуть тестя своего с престола, оправдывая это насилие своим сочувствием к народу английскому, в сущности же, имея личные виды на королевскую корону. Но Вильгельм действовал осторожно, со свойственными ему благоразумием и осмотрительностью. Слабоумный Монмут вздумал, как вороненок орлу в басне, подражать ему и подвергся той же самой участи. Роль защитника религии, взятая на себя герцогом Монмутом, не могла не возбудить к нему сочувствия англичан и шотландцев, и на него-то именно рассчитывал негодяй, по приглашению лорда Арджиля отправляясь в Шотландию. С 80 человеками вооруженных приверженцев, размещенных на трех канонерках, Монмут 11 июня 1685 года отплыл из гавани острова Текселя и высадился на берега Шотландии в Лиме. Немедленно по прибытии, чтобы разжечь народную ненависть к Иакову II, Монмут распространил прокламацию, в которой, называя короля врагом истинной церкви и злодеем народа, обвинял Иакова в поджоге Лондона (в 1666 году) и в отравлении Карла II. Вместе с тем он объявил народу, что готов до последней капли крови постоять за церковь и за права истинных ее сынов. Это воззвание произвело на фанатиков желанное действие, и до трех тысяч человек мятежников в несколько дней собралось под знамена Арджиля и Монмута. Располагая этими незначительными силами, последний двинулся к Эксминстеру, угрожая вторжением в английские пределы. При известии о движении мятежников парламент применил к Монмуту билль о покушении на цареубийство (bill of attainder), оценил его голову в 5000 фунтов стерлингов, дал королю субсидии на подъем армии, выступившей навстречу Монмуту под предводительством герцога Альбемэрль, сына Монка. Как бы в ответ на парламентский билль Монмут издал вторую прокламацию, в которой, именуясь настоящим Иаковом II, утверждал, что он законный сын Карла II и Люси Уольтерс, в удостоверение чего может предъявить и формальные документы. Нимало не поправив положение дела этой нелепой прокламацией, Монмут только усугубил свою вину перед законным королем, присоединив к мятежу и самозванство. Несмотря на обещание постоять за правое дело, Монмут, преследуемый герцогом Альбемэрлем, убегал от него как травимый заяц, безуспешно бросаясь то к Бату, то к Бристолю. Наконец, понуждаемый ропотом своих дружин, самозванец решился сразиться с королевскими войсками в Седжморе близ Бриджуотера. Кавалерия мятежников, предводимая лордом Греем, обратила тыл; пехота еще могла бы и небезуспешно сразиться с солдатами герцога Альбемэрля, если бы ею предводительствовал не Монмут, оторопевший, растерявшийся и сам подавший ей пример постыдного бегства (6 июля). Томимый усталостью и голодом, он скрылся от преследователей, но ненадолго. Блуждая по окрестностям Седжмора, он забрел в ров, поросший лапушником, бурьяном, крапивою, в изнеможении уснул и здесь был схвачен. Отправленный в Лондон, Монмут написал к Иакову II льстивое письмо, в котором изъявлял раскаяние, клялся загладить свое преступление верностью неподкупной, если только королю угодно его помиловать; умолял о позволении увидеть короля. Это желание пленника было исполнено. Монмут прибегнул к тому же самому маневру, который неоднократно выручал его из беды при покойном Карле II: плача и ломая руки, он ползал перед Иаковом II на коленях, целовал ему ноги, возбуждая в нем вместо жалости справедливое презрение. Монмут опять умолял о свидании со своим грозным судьею, уверяя коменданта Башни и всех сторожей, что ему достаточно сказать одно только слово, и король непременно его помилует. Из намеков жалкого труса можно было понять, что он намерен сделать донос на королевского министра лорда Сундерланда за его тайные сношения с Вильгельмом Оранским. И эта гнусная увертка не удалась Монмуту. Дорожа своей презренной жизнью, он отважился на третью, подобно второй, бесполезную подлость: объявив, что отрекается от ереси пресвитерианской и желает присоединиться к церкви католической. Зная, что Монмут в это время был бы готов перейти даже в исламизм, король совершенно безучастно отнесся к предложению преступника, говоря, что и отступничеством он своей головы не спасет.
— В таком случае, — сказал Монмут, — я умру верным сыном церкви пресвитерианской, умру как мученик!
Эта фраза доказывает, насколько искренно было раскаяние Монмута.
Таинственный час разлуки души с телом иные называют пробным камнем твердости характера. Справедливо ли это? Бывали примеры, что люди, всю свою жизнь пользовавшиеся репутацией героев, выказывали в последние минуты самое постыдное малодушие, и наоборот: люди бесхарактерные, трусливые умирали героями… Подобное явление можно назвать героизмом безысходности, которая иногда и отъявленного труса заставляет быть храбрецом. Таковы, большею частью, самоубийцы, из которых весьма многие посягают на свою жизнь под влиянием страха. Обращаемся к собственным чувствам читателя или, еще того ближе, к нашим собственным, общечеловечным чувствам. Особенной храбростью похвалиться не можем, но, если бы случилось в морской битве быть на корабле, окруженном неприятельскими судами, осыпаемом ядрами и долженствующем неминуемо быть взятым в плен, в котором нас ждали бы жестокие истязания (также неминуемые), мы, разумеется, с радостью не только отозвались бы па предложение капитана взорвать пороховую камеру, но и сами охотно вызвались бы быть исполнителями этого геройского предложения… Между тем, строго судя, разве это, с нашей стороны, была бы истинная храбрость? Нет, этот героизм был бы следствием безысходности или, вернее сказать, следствием трусости, доведенной до отчаяния. Точно так, по наблюдениям натуралистов, скорпион, пойманный и положенный в круг из горячих угольев, сам себя уязвляет, желая спастись от мучительной агонии.
Героизм безысходности напал и на Монмута, когда он удостоверился, что и ему не миновать казни. Из малодушного труса он вдруг сделался стоиком и покорился своей участи безропотно. Сообщник его граф Арджиль был казнен 10 июля, а Монмут 15-го числа того же месяца 1685 года в Тоуэргилле. Накануне Монмут довольно равнодушно простился со своим семейством, беседовал с пресвитерианским пастором… На эшафоте отказался повязать себе глаза и только просил палача отрубить голову с одного удара, а не мучить своей неловкостью, как то было с лордом Росселем. Эту просьбу несчастный Монмут выразил именно «на свою голову». Палач, желая доказать свое искусство, ловко взмахнул топором, но вместо шеи опустил его всей тяжестью на плечо Монмута… За этим первым неудачным ударом последовал второй… Рука у палача дрожала, и топор, соскользнув с шеи, рассек Монмуту затылок и глубоко вонзился в плаху. Пациент ревел нечеловеческим голосом, и зрители громко роптали на палача и грозили ему. Третий, четвертый удары были то же не совсем удачны, и только при пятом голова Монмута отделилась от туловища. Лет через двадцать после казни во Франции, а затем и во всей Европе разнесся слух, будто вместо самого Монмута на эшафоте была обезглавлена восковая кукла, а настоящий преступник, тайно увезенный во Францию герцогинею Портсмут, был заточен сперва в Пиньероль, а потом в Бастилию и приобрел себе печальную известность в истории под именем железной маски. Из множества догадок о личности таинственного узника эта более всех прочих пользовалась правами правдоподобия. Имея по закону неотъемлемую власть казнить мятежников, Иаков II не имел надобности навязывать его Людовику XIV, чтобы последний держал его за железной решеткой, да еще и в железной маске. Французский король был слишком горд, чтобы в угоду Иакову II брать на себя роль тюремщика… Как бы то ни было, Монмут с жизнью покончил, и мятеж был потушен его кровью. Полковник Кирке и судья Георг Джеффри с, особенно прославившиеся страшными зверствами во время следствия над мятежниками, были щедро награждены Иаковом II; судья был пожалован в пэры королевства.
Монмут своим мятежом, а главное — смертью на эшафоте окончательно восстановил народ против короля, но иного злейшего врага у Иакова II не было — каким он был сам. По внушениям своей супруги, но еще того более своего духовника, иезуита Петерса король отменил присягу Тест, разрешив католикам вступление во все государственные должности наравне с пресвитерианами. В угоду королю министр его герцог Сундерланд, а за ним многие английские и шотландские вельможи перешли в католицизм. Усердие короля английского к интересам римского первосвященника было особенно поощряемо Людовиком XIV. Ненавистный английскому народу король французский навлек на себя еще сильнейшую ненависть обнародованием Нантского эдикта. Из Франции многие бежали в Англию, где были приняты своими единоверцами с распростертыми объятиями. Видя народное сочувствие к изгнанникам, Иаков II не посмел угнетать их, а, давая им приют, был обязан — не одобрять Нантского эдикта, хотя внутренне вполне ему сочувствовал. Это сочувствие короля, против собственной его воли, проявлялось во всех его распоряжениях. Проповедник Шарн говорил в своей церкви против эдикта и отзывался непочтительно о французском короле. За это Иаков II потребовал у архиепископа кантербюрийского, чтобы пресвитерианский пастор был уволен от должности; архиепископ на это не согласился; тогда король уволил Шарна собственным своим именным указом. Другой пресвитерианин, явясь в лагерь королевских войск, расположенных между Лондоном и Уэстминстером, увещал их отступиться от Иакова: король приговорил возмутителя к наказанию кнутом и выставке у позорного столба. Эти гонения пресвитериан возбудили в народе живейшее сочувствие к своей вере и яростную злобу к католицизму. По повелению Иакова II граф Кэстльмэн, в качестве чрезвычайного посла, отправился в Рим и от имени короля передал папе Иннокентию XI его обещание объявить веру католическую владычествующею. Это предложение было принято папою римским с презрительным равнодушием, хотя он и послал к Иакову, как к государю католическому, своего нунция. Последний был принят в Уиндзоре с теми же самыми почестями, с которыми мог быть принят только в Австрии или в Испании. Не откладывая дела в долгий ящик, Иаков по совету отца Петерса приступил к восстановлению католицизма. Каждого члена парламента, поодиночке, король приглашал к себе и, сообщая ему о своем намерении, просил о содействии, за которое обещал щедрые награды. Этот заговор короля против народа был оглашен под названием кабинетной крамолы (closetings). Желая в виде опыта ознакомиться с общественным взглядом на равноправность пресвитериан и католиков, Иаков II предложил Кембриджскому университету дать магистерский диплом монаху бенедиктинского ордена. Университетский капитул отказал наотрез; то же повторилось и в Оксфорде. Тогда последовал королевский указ об уравнении прав католиков с правами пресвитериан и о свободе религиозной. Этот указ повелено было читать в праздничные дни, обедни во всех церквах. Архиепископ кантербюрийский с шестью епископами предъявили королю протест, в котором не обинуясь заявили, что повиноваться королевскому повелению не намерены. Он приказал заключить ослушников в Башню и тем дал случай народу и войскам произвести многознаменательную демонстрацию. Священников везли по Темзе под стражею, на военном катере. По обоим берегам теснились тысячи народа, преклонявшего колени по мере приближения узников и оглашавшего воздух благословениями им и проклятьями королю. Архиепископ и его спутники, в свою очередь, благословляли народ ошуюю и одесную и самых стражей, их сопровождавших, так как и солдаты, стоя на коленях перед священниками, целовали края их одежд. Мятежники (как их называл король) были отданы под суд. Иаков надеялся, что комиссия, в угоду ему и иезуитам, приговорит архиепископа и его сообщников к виселице… И жестоко ошибся: они были оправданы!
Этот приговор был принят королем с бешенством, а народом с невыразимой радостью. Весь Лондон ликовал так, как ему не доводилось ликовать и в высокоторжественные праздники. В тавернах, битком набитых посетителями, с громкими «ура!» пили за здоровье архиепископа и великодушных защитников истинной веры Христовой. Эта радость сообщилась и войскам, находившимся в лагере. До слуха короля, сидевшего в своем шатре, достигли радостные крики солдат и звуки труб.
— Это что? — спросил он, меняясь в лице, у лорда Фивершэма.
— Ничего, — отвечал тот спокойно, — солдаты вашего величества радуются оправданию архиепископа.
— А-а! — прошептал король. — Это, по-вашему, ничего? По-моему, милорд, это слишком много!
Семейная радость на время отвлекла Иакова II от его борьбы с народом или, лучше сказать, придала ему сил для продолжения борьбы. Королева Мария после шестилетнего неплодия 10 июля 1688 года разрешилась от бремени принцем, в святом крещении (по обряду католической церкви) нареченным Иаковом с присоединением к этому имени титула принца Уэльского, подобающего наследнику английского престола. Кроме короля, королевы и их приверженцев, появлению младенца на свет никто не возрадовался. В народе распространились слухи, что этот ребенок — подложный, что король объявил о его рождении единственно ради упрочения своей династии. Для опровержения этой клеветы Иаков II обнародовал свидетельство тридцати лиц, присутствовавших при родинах королевы в качестве экспертов. Этой дурацкой выходкой он только дал новую пищу злым языкам. Достойно замечания, что все члены несчастной фамилии Стюартов, потомки Марии, отличались тупоумием. Родоначальница их была обезглавлена, и они все в своих делах напоминали не то безголовых, не то безмозглых.
— Зачем вы слушаетесь ваших патеров? — говорил Иакову II испанский посланник.
— А разве ваш государь не совещается со своими? — возразил король.
— Совещается, но именно потому наши дела и идут так дурно! — простодушно отвечал посланник.
Искусная интриганка герцогиня Портсмут в это время несколько раз слетала во Францию, где набирала сторонников Иакову II и откуда возвратилась со своим побочным сыном (от Карла II или от другого кого-нибудь). Она известила Иакова о злых умыслах Вильгельма Оранского и о его намерении вторгнуться в Англию с войсками, чтобы избавить народ от деспотизма короля и ненавистных католиков. Об этом еще три года назад извещали Иакова II французский посланник Барилльон, граф д'Аво, Скельтон, английский резидент в Голландии, которому сообщил о планах Оранского великий ненсионарий Фагель… Но Иаков этим предостережениям не верил, когда же убедился в их правдивости, было уже немножко поздно: Вильгельм с 41 000 голландско-германских войск на 500 кораблях плыл к берегам Англии. Адмиралы Россель, Герберт, Генрих Сидни, лорд Домблэн и многие другие открыто перешли на сторону Вильгельма; примеру их последовал и первый министр герцог Сундерланд.
Иаков растерялся. При содействии Лозена, отправив во Францию свою супругу и новорожденного сына, он поспешил обнародовать манифест об отнятии у католиков всех данных им прав и преимуществ… На это вся Англия отвечала ему единодушным хохотом: эта поздняя уступка насмешила и самых серьезных людей! Вильгельм прибыл в Торбэ 5 ноября 1688 года (в роковой день порохового заговора) и прокламациею возвестил народу английскому, что прибыл избавить его от ненавистного ига своего тестя. Собрав войска, Иаков II выступил в поход в Экстер, и здесь, в виду неприятеля, множество офицеров, и в числе их Черчилль, перешли на сторону Вильгельма. К нему же присоединился и принц датский, супруг Анны, младшей дочери Иакова II.
— Чего же мне ждать от чужих, когда родные дети восстали на меня! — плакался бедный идиот своим приближенным.
Его лагерь, в котором каждый солдат искренно сочувствовал принцу Оранскому, был царством измены и неповиновения. Войска Иакова приветствовали его песенкой Лилли баллеро, наполненной самыми язвительными выходками на его счет. Король дрожал со страху, плакал от досады и предложил офицерам, буде кому из них угодно перейти к неприятелю, то переходить заблаговременно, а не на поле сражения. В ночь с 11 на 12 декабря он сам бежал из Лондона и, пойманный в Фивершэм (между Рочестером и Салисбюри), был представлен Вильгельму. Зять обошелся с тестем довольно благосклонно и назначил ему местопребыванием замок Гам, принадлежавший герцогине Лаудердэль; но Иаков упросил своего противника отправить его в Рочестер. Пословица говорит: «дальше моря, меньше горя», а король английский, напротив, удаляясь от горя, стремился на морской берег, желая при удобном случае перебраться во Францию. Умышленно оставив его без присмотра, Вильгельм Оранский сам способствовал бегству Иакова II. Накануне рождественского сочельника 23 декабря 1688 года он сел на фрегат и поплыл к жене и сыну. О прибытии английского короля во Францию и пребывании его при дворе Людовика XIV мы уже говорили выше.
Парламент объявил Иакова Стюарта, как беглеца и нарушителя присяги, лишенным престола. Правление королевством на время было поручено народному конвенту, который 23 февраля 1689 года королем и королевою Англии, Шотландии и Ирландии провозгласил Вильгельма III Оранского и супругу его Марию. Еще три года продолжались междоусобия. С помощью субсидий и войск Людовика XIV Иаков II дважды вторгался в пределы своего королевства, в котором никто его не хотел, а ненавидели все… Бог его знает, чего он там добивался! Король французский поддерживал Иакова не столько из любви к нему, сколько из ненависти к Вильгельму III — Сумрачному (le Taciturne), как его прозывали, который и сам сравнивал себя с громовою тучею, затмевавшею версальское солнце. Разбитый при Бойне в Ирландии (июнь 1690 года), Иаков II на следующий год отважился на новую морскую экспедицию, но и тут, при мысе Ла Гог, защищавший отставного короля, французский флот потерпел жестокое поражение…
Неравнодушный к прелестям королевы английской, Людовик XIV неутомимо покровительствовал ее несчастному супругу. В 1697 году он предложил Иакову II свою протекцию для возведения его на вакантный польский престол, но Стюарт отказался, не считая себя вправе лишать своих детей их законного наследия, т. е. английской короны. При заключении Рисвикского мира Людовик XIV, признавая Вильгельма III королем английским, истребовал у него согласия на признание своим наследником сына Иакова II. Вильгельм охотно согласился, но Иаков II в порыве благородного и совершенно неуместного негодования сказал, что не потерпит и не допустит, чтобы его сын, будущий Иаков III, был преемником похитителя власти. Эта выходка не препятствовала обнищалому Стюарту пользоваться пенсией от щедрот короля Вильгельма III. Людовику XIV он отплатил за любовь и дружбу, отдав под его знамена побочного своего сына от Арабеллы Черчилль — герцога Бервика, впоследствии славного маршала. Последние годы своей жизни Иаков II провел в Сен-Жермене, беседуя с иезуитами и делая смотры своей гвардии, состоявшей из сотни шотландцев и ирландцев. Грустно и обидно кому бы то ни было быть у кого-нибудь нахлебником; тем грустнее и обиднее одному королю у другого… Но Иаков Стюарт был человек необидчивый; горе и нужда притупили в нем всякие чувства личного достоинства, к тому же и Людовик XIV умел благотворить так деликатно, что и не унижал нищего короля своею милостынею.
16 сентября 1701 года Иаков Стюарт скончался, завещая свой титул сыну своему Иакову III, известному в истории XVIII столетия под именем кавалера Сен-Жорж. Сын его Карл Эдуард был тот самый претендент, который неоднократно пытался отнять английскую корону у Георга II. Мы в свое время подробнее поговорим о нем; это был единственный достойный уважения человек из всего несчастного племени Стюартов.
Суровый Вильгельм III, отнявший английскую королевскую корону у своего тестя Иакова II, царствовал тринадцать лет (с 23 февраля 1689 по 16 марта 1702 года), не опозорив себя ни фаворитками, ни временщиками: для первых был слишком честен, для вторых — слишком умен. Англичане не любили его и не почтили памяти этого великого человека монументом… Впрочем, в нем Вильгельм III и не нуждается: история спасет его память от забвения в позднейшем потомстве. Следующий анекдот лучше всяких похвал может дать понятие о благородстве этого государя.
Какой-то знатный молодой юноша из придворных, ездивший в Париж, сказал Вильгельму, желая ему подслужиться:
— Как смешон показался мне король Людовик XIV! Вообразите, государь, что у него все навыворот, как у других королей: молокосос министр (Барбезье) и фаворитка—дряхлая старуха (Ментенон).
— Это доказывает, милорд, — угрюмо отвечал Вильгельм III, — что король Людовик XIV не пользуется ни ласками фаворитки, ни советами министра!
О короле Вильгельме при его жизни говорили весьма справедливо: «он король в Голландии и штатгальтер в Англии».
При публикации сочинений Кондратия Биркина (книга 1, 2 и 3) мы стремились сохранить орфографические и синтаксические особенности авторского текста, прибегая к правке лишь в отдельных случаях (например, окончание «ого» вместо «аго», «ее» вместо «ея» и т. п.).
Географические названия и имена собственные даны нами в соответствии с изданием произведения, с которого печаталась данная книга. Стилистическую правку мы считаем излишней, полагая, что читателю будет интересна не только содержательно-повествовательная сторона этого произведения, но также и языковые его особенности, отражающие русский литературный язык второй половины девятнадцатого века.