Стефани и Бенни прожили в Крандейле год, прежде чем их впервые пригласили на вечеринку. Да, здесь не встречают чужаков с распростертыми объятиями. Стефани и раньше это знала, да и не велика важность, им с Бенни хватает своих друзей, но почему-то ее это сильно задевало. Скажем, она высаживает пятилетнего Криса возле школы, машет рукой какой-нибудь блондинке, только что выпустившей своего отпрыска из черного «хаммера», а в ответ — вопросительная недоулыбочка: это еще кто такая? Что, непонятно, кто такая, злилась Стефани, когда мы тут сталкиваемся нос к носу каждый день, столько месяцев подряд. Дуры, цацы белобрысые. Но невольно сжималась всякий раз, когда на нее веяло этим уничтожающим холодом.
Зимой сестра одного из музыкантов, с которыми работал Бенни, «поручилась» за них перед местным загородным клубом и дала нужные рекомендации. И в конце июня, после череды многоступенчатых процедур — разве что чуть сложнее оформления американского гражданства, — их приняли. В первый день они приехали со своими плавками, купальниками и полотенцами и только потом узнали, что в клубе всем выдают одинаковые монохромные полотенца — чтобы исключить цветовой винегрет на территории вокруг бассейна. В женской раздевалке Стефани столкнулась с одной из блондинок, у которой дети учились в той же школе, что и Крис, и та впервые разомкнула уста, чтобы сказать «привет», — очевидно, последовательное появление Стефани в двух отстоящих друг от друга точках завершило в голове у блондинки некий сложный процесс триангуляции, без которого у Кати просто не получалось сфокусировать на ней взгляд. Кати — это так звали блондинку. Собственно, Стефани давным-давно это знала.
На Кати было коротенькое белое теннисное платьице, из-под которого едва виднелись такие же коротенькие белые шортики. В руках ракетка. Тонкая талия, сильные ноги, загорелые плечи, и ни следа на теле от активного чадорождения. Гладкие волосы стянуты в хвостик на затылке, случайные прядки прихвачены золотистыми заколками-невидимками.
Переодевшись в купальник, Стефани встретилась с Бенни и Крисом возле буфета. Пока они неуверенно топтались на месте — три пестрых полотенца через плечо, — до слуха Стефани откуда-то долетело знакомое тук, тук, тук: ностальгические звуки теннисного корта. И Стефани, и Бенни были никто из ниоткуда, оба выросли в захолустье, только захолустья разные. Бенни в детстве жил в Дейли-Сити — это Калифорния, южнее Сан-Франциско; его отец с матерью вкалывали как проклятые, дети вообще их почти не видели, Бенни и четырех его сестренок вырастила бабушка. А Стефани приехала из ниоткуда на Среднем Западе, и там, на окраине, тоже был свой клуб, правда, в клубном буфете водились одни жирные гамбургеры, а не салат «Нисуаз» со слегка обжаренным тунцом, как тут, но на растрескавшихся от солнца кортах тоже играли в теннис, и Стефани даже достигла кое-каких успехов — ей тогда было тринадцать лет. С тех пор она на корт не выходила.
К концу этого первого дня, одурев от солнца, приняв душ и переодевшись, они сидели за столиком на каменной террасе. Пианист рядом наигрывал что-то безмятежно-легкое, закатные блики вспыхивали на клавишах. В траве неподалеку кувыркались дети — Крис и две девочки из его класса. Бенни и Стефани потягивали джин-тоник, искали глазами светляков.
— Вот, значит, как оно, — сказал Бенни.
В голове у Стефани промелькнула парочка возможных ответов: да, только они пока ни с кем не знакомы; и вообще не факт, что им тут будет с кем знакомиться. Но вслух она ничего не сказала. Бенни сам выбрал Крандейл, и Стефани понимала почему: бывало, что их с Бенни заносило далеко, несколько раз они даже летали на частных самолетах на частные острова (собственность рок-звезд), но для Бенни этот загородный клуб — много дальше тех островов: дальше от Дейли-Сити, от старенькой бабушки с черными глазами. В прошлом году он удачно продал свой лейбл, и это ли не лучший способ отметить успех — попасть туда, куда раньше путь тебе был заказан?
Стефани поднесла к губам руку Бенни, поцеловала в костяшку мизинца.
— Пожалуй, куплю себе теннисную ракетку, — сказала она.
А спустя три недели их впервые пригласили на коктейль — пригласил организатор и спонсор мероприятия, некто Дак, управляющий частным инвестиционным фондом. Дак случайно узнал, что Бенни, оказывается, открыл его любимую рок-группу — «Кондуиты» — и записал все их альбомы. Когда после первого занятия Стефани вернулась с теннисного корта, Бенни с Даком сидели у бассейна в шезлонгах и увлеченно беседовали.
— Вот бы они опять собрались вместе, — мечтательно говорил Дак. — Интересно, а что с их припадочным гитаристом, куда он пропал?
— Боско? Он продолжает записываться, — тактично отвечал Бенни. — Через пару месяцев выйдет его новый альбом, «От А до Б». У него теперь более сдержанная манера игры. — Про то, что Боско теперь алкоголик, снедаемый раком и ожирением, Бенни умолчал. И про то, что он их самый старый друг, тоже.
Стефани подошла к Бенни и присела на подлокотник его шезлонга. Она сияла: занятие прошло превосходно, выяснилось, что все ее удары на месте, никуда не делись, — крученый, резаный, подача. Краем глаза она видела, как проходившие мимо корта блондинки останавливались посмотреть, и была довольна, что она не похожа на них, что у нее темные короткие волосы, татуировка на одной ноге — минойский осьминог обвивается вокруг икры — и кольца на всех пальцах. Пришлось, правда, купить маленькое белое платье для тенниса и белые шортики — раньше в гардеробе у Стефани ничего белого не водилось, разве что в глубоком детстве.
На коктейле, естественно, была и Кати — Стефани заметила ее в дальнем конце террасы. Пока Стефани гадала, что на этот раз, «привет» или опять недоулыбочка типа «это еще кто?», Кати, поймав ее взгляд, сама направилась к ней. Последовало перекрестное знакомство. Муж Кати, Клей, был в легких полосатых шортах и розовой оксфордской рубашке (на ком-то другом столь неожиданный ансамбль вызвал бы улыбку), Кати в темно-синем платье, оттеняющем голубые глаза. Заметив, как взгляд Бенни задержался на Кати, Стефани на миг напряглась — но это было рефлекторное, остаточное напряжение, оно тут же прошло, да и Бенни уже отвернулся и говорил с Клеем. Сегодня волосы у Кати были распущены, только по бокам светлые пряди заколоты невидимками, чтобы не лезли в глаза. Интересно, подумала Стефани, сколько невидимок у нее уходит в неделю?
— Видела вас на корте, — сказала ей Кати.
— Я пока еще примериваюсь, — ответила Стефани. — Давно не играла.
— Постучим как-нибудь вместе?
— Конечно, — бросила она небрежно, но в ушах зашумело, а когда Кати с Клеем двинулись дальше, голова так закружилась, что Стефани стало стыдно. Это была глупейшая победа в ее жизни.
Спустя несколько месяцев всякий, глядя на Кати и Стефани, сказал бы, что они лучшие подруги. Дважды в неделю по утрам они встречались на корте и вскоре добились неплохих результатов в парной игре, потеснив других теннисисток в маленьких белых платьицах в лиге местных загородных клубов. Все у них складывалось соразмерно и гармонично, вплоть до имен — Кат и Стеф, Стеф и Кат, — даже их сыновья учились теперь в одном и том же первом классе — Колин и Крис, Крис и Колин. Как вышло, что из множества имен, которые Стефани и Бенни перебирали, пока она ходила беременная — Ксанаду, Пикабу, Ренальдо, Крикет, — они выбрали то единственное, которое так идеально вписалось в безмятежный ландшафт крандейльских имен?
Ступенька Кати находилась где-то на самом верху иерархической лестницы местных блондинок, что помогло Стефани внедриться легко и естественно: ее приняли, вместе с татуировками и темными, коротко остриженными волосами. Все, конечно, понимали, что она другая, но в ее случае это было как бы простительно, хотя в норме войны с самозванцами и самозванками здесь шли не на жизнь, а на смерть. Особой приязни к своей подруге Стефани не испытывала: Кати была убежденной республиканкой, и в ее лексиконе мелькала подлая фразочка «кому что» — особенно когда речь заходила об ее успехах или о чужих бедах. О жизни Стефани Кати не знала почти ничего и уж точно онемела бы от изумления, выяснив, к примеру, что печально известный репортер, который несколько лет назад в ходе интервью для журнала «Дитейлс» попытался изнасиловать интервьюируемую, юную кинозвезду Китти Джексон, — это старший брат Стефани, Джулс. Иногда, впрочем, Стефани казалось, что ее подруга кое-что понимает и, возможно, думает про себя так: Ты нас ненавидишь, и мы тоже тебя ненавидим — ну вот и славно, вот и договорились, а теперь пойдем сотрем в порошок этих сучек из Скарсдейла. Стефани любила теннис так жадно и агрессивно, что иногда ей самой делалось не по себе; по ночам ей снились крики судьи на линии и удар слева. Кати пока играла сильнее, но дистанция неуклонно сокращалась, и это только раззадоривало обеих. Партнерши и соперницы, матери и соседки — Стеф и Кат идеально подходили друг к другу. Проблема была лишь одна: Бенни.
Еще в их первое лето в клубе — а в Крандейле, соответственно, второе, — он жаловался, что все как-то странно на него смотрят, но Стефани тогда не верила. Точнее, она решила, что он говорит про женщин, — ну что поделаешь, конечно смотрят, он же сидит у бассейна в одних плавках, поигрывает коричневыми рельефными мышцами, еще и глаза черные, широко расставленные. Помнится, она даже съехидничала: «С каких это пор ты стал таким стеснительным?»
Но Бенни имел в виду другое, и Стефани вскоре тоже почувствовала: стоит ее мужу появиться, как в воздухе повисает легкое облачко неуверенности. Сам Бенни как будто относился к этому спокойно; он давно уже привык к вопросу «Что это за фамилия — Салазар?», домыслы по поводу его национальной и расовой принадлежности его не трогали, и к тому же он умел так обаять окружающих, особенно женщин, что скепсис и недоверие легко развеивались.
Где-то в середине этого второго лета, на очередном коктейле, устроенном все тем же инвестиционным фондом, они вместе с Кати и Клеем («Клеем Канцелярским», как Бенни и Стефани называли его между собой) стояли в группе гостей посреди террасы: всем хотелось послушать, что скажет Билл Дафф — местный конгрессмен, прибывший на коктейль прямо с заседания Совета по внешним сношениям. Заседание посвящалось присутствию Аль-Каиды в Нью-Йорке и примыкающих к нему населенных пунктах. В некоторых, особенно далеких от центра округах, доверительно сообщил Билл, действуют агенты, и не исключено, что они каким-то образом связаны между собой (тут Стефани заметила, как белесые брови Клея неожиданно вскинулись, а голова дернулась, словно ему в ухо попала вода), однако вопрос в том, достаточно ли прочны их связи с материнской организацией, а то ведь — Билл хохотнул — каждый уборщик, которому якобы недоплатили, готов кричать, что он «Аль-Каида», но если он не прошел обучение, если это бунтарь-одиночка без гроша за душой, без поддержки (Клей опять дернул головой и скосил глаза вправо, где стоял Бенни), то какой нам смысл тратить время и деньги…
Билл замялся и умолк посередине фразы. Тут же кто-то перевел разговор на другое, Бенни взял Стефани под руку, и они двинулись дальше. Взгляд у него был безмятежный, чуть ли не сонный, но у Стефани на запястье остались синяки от его пальцев.
Побыв еще немного, они ушли. Дома Бенни заплатил девушке, которая присматривала за Крисом (девушке было шестнадцать, Крис ее звал Вертушкой), и отвез ее домой. Вернулся быстро, Стефани еще даже не начала поглядывать на часы и задумываться о прелестях шестнадцатилетней Вертушки. Войдя в дом, щелкнул тумблером — включил охранную сигнализацию; поднимаясь по лестнице, он уже с трудом сдерживал ярость — взлетевшая впереди него кошка Сильфа в страхе метнулась в спальню, под кровать; Стефани, наоборот, выскочила из спальни навстречу мужу.
— Какого хрена я тут делаю? — орал он.
— Чш-ш-ш! Разбудишь Криса.
— Нет, ты слышала? Это паноптикум!..
— Ну, мерзость, согласна, — сказала она. — Но Клей, он же просто…
— Ты — их защищаешь?!
— Нет, конечно. Но Клей…
— Ага, Клей мерзавец, а остальные — невинные овечки? Не понимают его вонючих намеков?
Понимают, думала Стефани про себя. Но она не хотела, чтобы Бенни так думал.
— Ну, знаешь, это уже паранойя. Даже Кати говорит…
— Ты опять?!
Он стоял, сжав кулаки, на площадке перед лестницей. Шагнув, Стефани обвила его обеими руками, и он вдруг обмяк — она чуть не осела под его весом. Они стояли в обнимку долго, пока он не пришел в себя и дыхание не выровнялось. Потом Стефани тихо сказала:
— Давай уедем отсюда.
Бенни вздрогнул, отшатнулся.
— Я серьезно, — сказала она. — Эти люди мне никто, чихала я на них. Это же был эксперимент, так? Переехать в пригород?
Бенни молчал, оглядывался. Вот пол — паркет розового дерева, по которому он сам ползал на четвереньках, шлифовал вручную каждую дощечку (такую тонкую работу никому нельзя доверять, только напортачат); вот окошки в двери их спальни — они были варварски закрашены, он корпел над ними несколько недель, отскабливал лезвием слой за слоем, и отскоблил; ниши в стене вдоль лестницы — кому рассказать, сколько он мучился над их оформлением, не поверят: подбирал фигурки, потом регулировал подсветку, все своими руками, естественно, отец же у него был электрик.
— Пошли они все, — буркнул он. — Пускай сами переезжают. Это мой дом.
— Прекрасно. Но если вдруг передумаешь, то я готова. В любой момент. Завтра. Через месяц. Через год.
— Нет, — сказал Бенни. — Я хочу здесь умереть.
— Ни фига себе, — пробормотала Стефани, и тут обоих разобрал такой смех, что они еле держались на ногах, складывались пополам, махали друг на друга руками, но не могли остановиться.
Так они остались в Крандейле. Теперь по утрам, когда Стефани переодевалась в свое теннисное платьице, Бенни спрашивал:
— Пошла к своим фашистам?
Он, понятно, хотел, чтобы Стефани не ходила на корт и вообще не здоровалась с женой этого дебила Клея, но у Стефани на этот счет были свои соображения. Раз уж они выбрали пригород, в котором вся жизнь крутится вокруг одного вонючего клуба, то чего ради она будет портить отношения с той, которая может ввести ее в этот клуб как к себе домой? Стефани совершенно не улыбалась перспектива стать отщепенкой — как Норин, их соседка справа, дамочка со странностями, у которой всегда темные очки на пол-лица и руки трясутся — наверное, от успокоительных. У Норин трое детей, все хорошенькие и смышленые, но все равно никто из соседок с ней не разговаривает, и она ходит везде одна. Как привидение. Нет уж, спасибо, думала Стефани.
Осенью, когда похолодало, они с Кати стали встречаться на корте днем, что Стефани вполне устраивало: когда Бенни на работе, можно хоть спокойно переодеться. А с тех пор, как она начала подрабатывать в пиар-агентстве у Ла Долл и могла назначать клиентам встречи в Манхэттене в любое удобное время, все еще упростилось. Стефани не то чтобы обманывала Бенни — всего лишь немного недоговаривала, как бы старалась лишний раз его не огорчать. Если он спрашивал, играла она сегодня или нет, она всегда говорила правду. Да и в конце концов, разве он сам не обманывал ее годами? И с какой стати она должна выкладывать ему все как на духу?
Следующей весной к ним переехал брат Стефани, Джулс, которого только что освободили условно-досрочно. Его не было пять лет, первый год он дожидался судебного процесса в тюрьме Райкерс-Айленд, а после того, как обвинение в попытке изнасилования Китти Джексон было снято (по просьбе самой Китти Джексон), сидел еще четыре года в Аттике, осужденный за похищение человека и физическое насилие при отягчающих обстоятельствах — полный абсурд, учитывая, что юная звезда экрана пошла с ним в Центральный парк по собственной воле и не получила в итоге ни единой царапины. Достаточно сказать, что на суде Китти выступала в качестве свидетеля защиты. Но окружной прокурор убедил присяжных, что такое поведение потерпевшей — чуть ли не вариант стокгольмского синдрома. «Тот факт, что жертва пытается оправдать своего насильника, — вещал он в суде, — лишь доказывает серьезность нанесенной ей травмы». Стефани просидела в зале весь процесс, десять долгих мучительных дней, и все эти десять дней старалась жизнерадостно улыбаться.
В тюрьме Джулс как будто вновь обрел равновесие, утраченное им за несколько месяцев до злополучного нападения на Китти Джексон. Он прошел курс лечения от МДП и перестал наконец сходить с ума из-за своего несостоявшегося брака. Редактировал тюремный еженедельник; его серия публикаций о влиянии событий одиннадцатого сентября на судьбы заключенных была удостоена специальной премии ПЕН-клуба для авторов, оказавшихся в местах лишения свободы. Его даже отпустили в Нью-Йорк на церемонию вручения премии, где он произносил речь, честно говоря, несколько сумбурную, но сидевшие в зале родители, Стефани и Бенни все равно проплакали ее от начала до конца и мало что слышали. Он занялся баскетболом, согнал животик, непонятным образом избавился от экземы. Было полное ощущение, что он готов вернуться в серьезную журналистику, ради которой он, собственно, и приехал в Нью-Йорк двадцать с лишним лет назад. Когда комиссия по условно-досрочному освобождению подписала его бумаги, Стефани и Бенни не задумываясь предложили ему поселиться у них — временно, пока он не встанет на ноги.
Он и поселился, но прошло уже два месяца, а у него ничего не происходило — наоборот, наметился какой-то болезненный застой. В самом начале, правда, он несколько раз съездил на собеседования (которых боялся до беспамятства), но никто ему потом не перезванивал. Джулс обожал племянника и, пока Крис был в школе, часами готовил для него сюрпризы — собирал целые города из микроскопических лего-деталек. Но со Стефани он соблюдал саркастическую дистанцию и с кривоватой улыбкой взирал на суету ее жизни (сегодня утром, в частности, когда все путались друг у друга под ногами, собираясь в школу и на работу). Он слонялся по дому нечесаный, с неживым обвисшим лицом — Стефани больно было на него смотреть.
— Едешь в город? — спросил Бенни, глядя, как она торопливо составляет тарелки в раковину.
Но Стефани не ехала в город, во всяком случае пока. Как только потеплело, они с Кати опять начали встречаться на корте по утрам, а для Бенни Стефани придумала новый трюк: оставляла белое теннисное платье в клубе, дома же одевалась как на работу, садилась за руль «вольво» и ехала в клуб, там переодевалась и играла. Собственно, и обмана-то почти никакого, она просто не уточняла, что в каком порядке будет делать; если Бенни спрашивал про ее планы, она называла встречу, назначенную, скажем, на середину дня, и если потом вечером он интересовался, «как прошло», она честно отвечала.
— В десять я встречаюсь с Боско, — сказала она сегодня. Боско был последним из рок-музыкантов, с кем она еще работала. Правда, встретиться они договорились в три.
— Боско? С утра? — удивился Бенни. — Это он сам тебе так назначил?
Стефани запоздало сообразила, что ляпнула глупость: по ночам Боско пил по-черному, шансов застать его в десять утра во вменяемом состоянии — практически ноль.
— Вроде сам. — Оттого что пришлось врать мужу в глаза, противная игольчатая слабость разлилась по всему телу. — Но ты прав: странно, конечно.
— Не то слово. — Поцеловав на прощание Стефани, Бенни вместе с Крисом направился к двери. — Позвони, как закончите с ним, хорошо?
Стало ясно, что придется отменять игру с Кати (причем по-свински, в последний момент!) и тащиться в Манхэттен, к Боско. В десять утра. По-другому никак.
Едва Бенни с Крисом уехали, Стефани привычно подобралась: каждый раз, когда они с братом оставались вдвоем, возникало это странное напряжение, словно вопросы, которые она хотела ему задать, но не задавала, наталкивались на незримую броню, которой он заранее от нее отгораживался. Стефани понятия не имела, чем он занимается целыми днями, не считая лего-конструирования. Раз или два, возвращаясь с работы домой, она замечала, что телевизор в их с Бенни спальне настроен на порноканал; это так ее зацепило, что она уговорила Бенни купить второй телевизор специально для Джулса, — черт с ним, пусть смотрит, что хочет, но у себя в гостевой комнате.
Поднявшись с мобильником наверх, она оставила Кати сообщение на автоответчике: извини, сегодня не получается, сыграем в следующий раз. Когда она вернулась на кухню, Джулс что-то разглядывал за окном.
— Что это с твоей соседкой? — спросил он.
— Ты про Норин? По-моему, она чокнутая, а так ничего.
— А что она делает около вашего забора?
Стефани подошла поближе. Точно, за штакетником мелькала голова Норин. Волосы, как у всех соседок, стянуты в хвостик на затылке, только у всех хвостики осветленные а-ля натуральная блондинка, а у Норин — обесцвеченные до карикатурной белизны. И сама она в своих огромных черных очках похожа на муху из мультика. Или на инопланетянку. Стефани досадливо повела плечом: нашел на кого засматриваться.
— Все, я побежала!
— Подвезешь до города?
У Стефани кольнуло в груди.
— Конечно, — сказала она. — У тебя сегодня встреча?
— Нет. Но хочется же куда-нибудь выбраться.
Когда они подходили к машине, Джулс глянул через плечо и сказал:
— Твоя Норин, кажется, за нами следит. Через забор.
— Запросто.
— И что, вы так и живете?
— А что мы можем сделать? Она на своей территории, нас не трогает.
— Мало ли, вдруг тронет.
— Вот когда тронет…
— Ясно, — усмехнулся Джулс.
В машине Стефани сразу же вставила в плеер диск с новым альбомом Боско — «От А до Б»: у нее было чувство, что это как бы подкрепляет ее алиби. Все последние альбомы у Боско походили один на другой: куцые странненькие песенки под аккомпанемент укулеле. Бенни продолжал записывать их только по дружбе.
— Я выключу, ладно? — сказал Джулс после первых двух и выключил, не дожидаясь ответа. — Это тот, к кому мы едем?
— Мы? Я вроде подбрасываю тебя до города.
— Можно я пойду с тобой? Пожалуйста.
Голос робкий, просительный — ясно, что мужику некуда себя деть. Стефани хотелось выть: это что, наказание такое за то, что она соврала мужу? В последние полчаса ей пришлось отменить игру, о которой она мечтала несколько дней, подложить свинью партнерше, отправиться якобы на встречу с человеком, который наверняка сейчас валяется в беспамятстве, и вот теперь выясняется, что ее суперироничный братец, просто от нечего делать, собирается идти вместе с ней и смотреть, как будет лопаться мыльный пузырь ее вранья.
— Вряд ли тебе будет интересно, — сказала она.
— Ничего, поскучаю, — ответил Джулс. — Мне не привыкать.
Пока Стефани маневрировала, выруливая с парковой дороги Хатчинсон-Ривер на скоростное шоссе Кросс-Бронкс, Джулс заметно нервничал. Когда они наконец вписались в поток, он откинулся на сиденье и спросил:
— У тебя любовник?
— Свихнулся? — уставилась на него Стефани.
— Эй, следи за дорогой!
— С чего ты взял?
— Какие-то вы с Бенни оба дерганые. Раньше вроде так не было.
— Да? — Стефани удивилась. — Бенни кажется тебе дерганым? — Старый страх стиснул ее как рука, что всегда у горла, — не помогла ни клятва, которую Бенни давал ей два года назад, в день своего сорокалетия, ни полное отсутствие поводов для недоверия.
— Ну, вы с ним, даже не знаю, какие-то чересчур вежливые.
— По сравнению с заключенными в Аттике?
Джулс улыбнулся.
— Ладно, — сказал он. — Может, ты и права, все зависит от окружения… У вас же тут Крандейл… Нью-Йорк… — произнес он нараспев. — Небось еще и республиканцев полно?
— Каждый второй.
— Правда, что ли? — Он недоверчиво уставился на Стефани. — И вы с ними мило беседуете о том о сем?
— Бывает, Джулс.
— Что, и ты? И Бенни тоже?! С республиканцами?
— Ты мог бы не орать?
— Следи за дорогой! — рявкнул он.
Стефани перевела взгляд на дорогу, но ее руки на руле дрожали. Больше всего ей сейчас хотелось развернуться и отвезти брата домой — но тогда она пропускает свою якобы десятичасовую встречу.
— Черт, стоит человеку выпасть на несколько лет — а мир уже другой! — сердито говорил Джулс. — Едешь по городу, ищешь глазами знакомые башни — их нет! Идешь в какой-нибудь вонючий офис — тебя обыскивают при входе, чуть не догола раздевают. По телефону у всех голоса как с того света: говорят с тобой, а сами не отрываясь стучат по клавиатуре, им, видите ли, надо срочно кому-то ответить. Том и Николь разбежались в разные стороны… А моя сестра с мужем начхали с высокой горы на свой рок-н-ролл и тусуются с республиканцами. Я хренею!
Стефани медленно втянула воздух через нос: спокойно. Спокойно.
— Какие у тебя планы, Джулс?
— Я же говорил, я еду с тобой на встречу с этим…
— Планы на жизнь.
Джулс долго молчал. Наконец сказал:
— Понятия не имею.
Стефани скосила глаза на брата, ее сердце стиснул страх. Они уже ехали вдоль Гудзона, и Джулс смотрел на реку — тупо, безнадежно.
— А помнишь, — сказала она, — много лет назад, когда ты только приехал в Нью-Йорк? У тебя было полно идей.
Джулс усмехнулся:
— У всех полно. В двадцать четыре года.
— Но ты же добивался, чего хотел.
Стефани тогда училась на первом курсе в Нью-Йоркском университете. Ее соседке по общежитию (у них была двухкомнатная секция на двоих) пришлось взять академ и лечиться от анорексии. Тогда Джулс — он двумя годами раньше закончил Мичиганский университет — въехал в освободившуюся комнату, всего на три месяца. Он бродил по городу с блокнотом, бегал по редакциям, запросто появлялся на всех сборищах в «Пэрис ривью». К тому времени когда анорексичка вернулась в университет, у него уже была работа в «Харперс» и квартира, которую он с друзьями снял на углу Восемьдесят первой и Йорк-авеню. Из трех его тогдашних друзей двое редактируют известные журналы. Третий получил Пулитцера.
— Я не понимаю, Джулс, — опять заговорила Стефани. — Не понимаю, что с тобой случилось.
Он смотрел на ослепительные очертания Нижнего Манхэттена, не узнавая.
— Я как Америка, — сказал он.
Холодея, Стефани обернулась к брату.
— Ты о чем? Ты не бросил пить свои лекарства?
— У нас грязные руки, — ответил Джулс.
Оставив машину на стоянке на Шестой авеню, они двинулись в Сохо пешком, лавируя между покупателями с необъятными фирменными пакетами «Крейт и Баррел».
— Кто он такой, этот Боско? — спросил Джулс.
— Группу «Кондуиты» помнишь? Он был у них гитаристом.
— Подожди, так это мы с ним встречаемся? — Джулс встал посреди тротуара. — С гитаристом «Кондуитов»? Это такой рыжий, тощий?
— Ну как тебе сказать. Он слегка изменился.
Они уже свернули на Вустер и шли в сторону Канал-стрит, солнце отскакивало от булыжника, Стефани зажмурилась — и тут же над мостовой всплыл бледный пузырь воспоминания: вот здесь когда-то «Кондуиты», неловко посмеиваясь от волнения, фотографировались для обложки своего первого альбома, а Боско, пока фотограф возился с объективами, пытался запудрить свои веснушки. Воспоминание все еще висело над ней, когда она жала на кнопку домофона, повторяя про себя: молчи, не отвечай, тебя нет дома. Не ответит — хоть с утренней частью этого сюра будет покончено.
Боско не ответил, но домофон сработал, в замке щелкнуло. Сбитая с толку, Стефани толкнула дверь: может, они с Боско и договорились на десять, просто она забыла? Или перепутала кнопки?
Вызванный лифт долго ехал вниз, в шахте гулко скрежетало.
— Эта штука не опасна для жизни? — спросил Джулс.
— Подожди внизу, если хочешь.
— Все пытаешься от меня отделаться?
В сегодняшнем Боско трудно было узнать тонконогого рыжего парня в брючках-дудочках, который выдавал классический звук конца восьмидесятых, что-то среднее между панком и ска, и бесновался на сцене так, что сам Игги Поп после него смотрелся как замедленное кино. Пару раз во время выступления «Кондуитов» владельцы клубов вызывали службу 911, будучи в полной уверенности, что с рыжим гитаристом приключился припадок.
Теперь он был необъятен — от антидепрессантов и химиотерапии, как уверял он сам, но если присмотреться, где-то рядом с мусорной корзиной у него всегда валялось пустое ведерко из-под мороженого «Роки роуд», с пастилой и орешками. От его рыжей когда-то копны остался жидкий сивый хвостик. После неудачной замены тазобедренного сустава Боско ходил пошатываясь, отвисшее брюхо опасно кренилось то вправо, то влево, будто холодильник погрузили на ручную тележку. Тем не менее сегодня он с утра был на ногах, одет и даже побрит. Шторы в квартире подняты, в воздухе парок от утреннего душа и запах свежесваренного кофе.
— Я ждал тебя в три, — сказал Боско.
— Да? Мне казалось, мы договорились на десять. — Стефани рылась в сумочке, чтобы не смотреть на него. — Значит, не расслышала.
Боско понимал, что она врет, — тут и дурак бы понял, а Боско не дурак, — но все же ему было любопытно. Его любопытство естественным образом перекинулось на Джулса.
— Большая честь для меня, — сказал Джулс, когда Стефани их знакомила.
Боско всмотрелся в его лицо — не насмешка? — только после этого пожал протянутую руку.
Стефани примостилась на складном стульчике у окна, поближе к черному глубокому кожаному креслу с откидной спинкой, в котором Боско проводил почти все свое время. Квартира располагалась под самой крышей, из пыльного окна открывался вид на Гудзон, даже с кусочком Хобокена на том берегу.
Боско принес Стефани кофе и, колыхая телесами, начал погружаться в кресло — оно всосало его в свои желатиновые объятия. Сегодня Стефани и Боско собирались обсудить, как продвигать альбом «От А до Б». Поскольку Бенни теперь отчитывался за каждый цент перед корпоративными акулами, он мог тратить на Боско ровно столько, сколько требуется для записи и отгрузки дисков, и ни центом больше. Так что Боско приходилось нанимать Стефани в качестве пиар-агента и одновременно импресарио с почасовой оплатой. Оплата, прямо скажем, условная, но и работа условная: когда они делали последние два альбома, он был уже сильно болен и ко всему безразличен, и мир отвечал ему точно таким же безразличием.
— Вот что, девонька моя, — начал Боско. — Придется тебе на меня попахать, уж не обессудь. Потому что на этот раз — с этим альбомом — все будет по-другому. Это будет мое возвращение.
Шутит, подумала Стефани. Но Боско смотрел на нее из складок черного кожаного кресла спокойно и невозмутимо.
— Возвращение? — переспросила она.
Джулс бродил вдоль стен, сплошь увешанных золотыми и платиновыми дисками «Кондуитов», разглядывал последние гитары, которые Боско еще не успел распродать, и стеклянные ящики с коллекцией древнеиндейских фигурок, которую он продавать не собирался. Стефани показалось, что при слове «возвращение» ее брат насторожился.
— Альбом называется «От А до Б», так? — говорил Боско. — Значит, я сразу шарахну свой главный вопрос: как вышло, что из рок-звезды я превратился в непотребное жирное мудло? Превратился, девонька, превратился, не спорь.
Стефани и не спорила, она онемела от изумления.
— Так вот, — продолжал Боско, — мне нужны будут статьи, интервью, вся эта хрень — ну, ты лучше знаешь. Мы впендюрим в них всю мою жизнь, до последнего унижения, до последнего плевка, все как есть, — пускай все видят, что двадцать лет делают с человеком. А если из него вдобавок извлекли половину потрохов… В общем, не зря говорят: время — бандит, и рожа у него бандитская.
— Так говорят? — удивился подошедший Джулс. — Никогда не слышал.
— А что, разве не правда? Насчет времени? — Боско смотрел на него с вызовом.
— Правда, — ответил Джулс после паузы.
— Послушай, Боско, — начала Стефани. — Я высоко ценю твою честность…
— Ой, только не надо вот этого, — прервал ее Боско. — Не надо меня высоко ценить, как-нибудь обойдемся без этих ваших пиаровских штучек.
— Ты нанял меня ради этих пиаровских штучек, — напомнила Стефани.
— Да, но самой-то в них верить… Ты, девонька, для этого уже стара.
— Я просто хотела помягче, — заметила Стефани. — Но не важно, суть одна: Боско, людям начхать на твою загубленную жизнь. С чего ты взял, что она кому-то интересна? Добро бы ты еще был рок-звездой — но ты даже не звезда. Ты никто, анахронизм.
— Жесть, — пробормотал Джулс.
Боско расхохотался:
— Это она обозлилась, что я назвал ее «старой»!
— Ага, — согласилась Стефани.
Джулс перевел глаза с сестры на Боско и поморщился. Было видно, что любое выяснение отношений причиняет ему боль.
— Знаешь, — снова заговорила Стефани. — Я могу уверить тебя, что это с ума сойти какая гениальная идея… и подождать, пока она умрет своей смертью. А могу сказать прямо: чушь, бред. Людям начхать.
— Но ты ее еще не выслушала, — возразил Боско. — Идею.
Джулс принес себе складной стульчик и тоже сел.
— Концертное турне, — сказал Боско. — Мне нужно турне. Как раньше. Я буду выступать, как раньше, и буду выделывать на сцене те же штуки, и это будет так же круто, как раньше… только еще круче.
Стефани отставила кофе. Как ей хотелось, чтобы Бенни сейчас оказался рядом. Он бы сразу все понял — оценил бы пропасть самообольщения, в которую катится их друг.
— Так, — сказала она. — Давай кое-что уточним. Значит, ты хочешь кучу интервью и статей и чтобы все крутилось вокруг того, что ты нынешний — недужная бледная тень тебя прежнего. Это во-первых. А во-вторых, ты хочешь турне…
— Национальное турне.
— Национальное турне, вот именно. Как если бы ты был прежний.
— Молодец, умница.
Стефани глубоко вздохнула.
— У меня есть некоторые сомнения, Боско.
— Я подозревал, что они у тебя появятся. — Боско подмигнул Джулсу. — Ну давай, вперед.
— Во-первых: кто будет все это описывать? Найти профессионального журналиста, который клюнет на такой замечательный проект, может оказаться проблематично.
— Я профессиональный журналист, — сказал Джулс. — И я уже клюнул.
Господи, помоги! Стефани чуть не брякнула это вслух, но вовремя сдержалась. Она уже много лет не слышала, чтобы ее брат называл себя журналистом.
— Ладно, одного профессионала завербовали…
— Отлично! — Боско обернулся к Джулсу. — Считай, что у тебя карт-бланш. Полный доступ ко всему. Можешь ходить за мной в сортир и смотреть, как я сру.
Джулс сглотнул.
— Я подумаю над этим предложением.
— Ладно, в сортир не обязательно, я просто хотел сказать: никаких ограничений.
— Замечательно, — опять начала Стефани. — Значит, у нас…
— А еще можно снимать меня на видео, — перебил ее Боско. — Забацаем с тобой такое кино!..
Джулс смотрел растерянно.
— Я могу наконец договорить? — Стефани повысила голос. — Итак, у нас есть журналист, который берется за проект, который никому не интересен…
— Нормально, а? — Боско обернулся к Джулсу. — Что прикажете делать с такой пиарщицей? Уволить ее, что ли?
— Найди себе другую, — посоветовала Стефани. — Желаю удачи. Так вот, насчет турне…
Боско, впечатанный в клейкую кожу своего кресла, которое среднему человеку служило бы диваном, широко ухмылялся. Ей вдруг стало жаль его.
— Еще неизвестно, выгорит ли что-то с контрактами, — мягко сказала она. — Ну и… сколько лет ты не гастролировал? Все-таки ты сейчас не вполне… И если вдруг начнешь выступать как раньше…
Боско уже смеялся ей в лицо, но Стефани стоически продолжала:
— Ясно же, что физически… в смысле по здоровью… — Она явно подбиралась к тому, что Боско давным-давно не способен выкладываться на сцене, как раньше, а если попытается, то это его убьет, причем очень скоро.
— Да пойми ты, Стеф, — взорвался наконец Боско, — в этом вся суть! Конец известен, неизвестно только, где и когда. И кому повезет его лицезреть. Это суицид-турне!
Ничего себе заявочки! Стефани разобрал смех. Но Боско, наоборот, посерьезнел.
— Мне кранты, девонька, — сказал он. — Я стар и уныл, и это еще в хорошие дни. Все, хватит, пора с этим кончать. Но я не хочу угаснуть — я хочу сгореть! Пусть моя смерть таит в себе загадку, пусть это будет зрелище, аттракцион. Произведение искусства! Ну что, госпожа пиарша, — перегнувшись через складки своего живота, он сверкнул на нее щелками заплывших глаз, — говоришь, всем будет начхать? А вот хрен тебе. Вашим реалити-шоу из ящика такое реалити и не снилось! Суицид — это смерть, да. А слабо превратить ее в искусство?
Закончив, он ждал: человек с огромным недужным телом, одной безумной идеей в голове и одной горячечной надеждой, что Стефани эту идею примет.
Пока она молчала, собиралась с мыслями, заговорил Джулс.
— Гениально, — тихо сказал он.
Боско послал ему ласковый взгляд: он был растроган собственной речью и тем, что Джулс тоже растроган.
— Вот что, народ… — Стефани только что поймала себя на мысли, которая показалась ей самой достаточно абсурдной: если у этой идеи, думала она, есть какой-нибудь, хоть малейший шанс (а его нет, потому что идея дикая, наверняка противозаконная и вообще противоестественная до идиотизма) — тогда ею должен заниматься настоящий профессионал.
— Нет уж, нет уж!.. — перебил ее Боско таким тоном, словно она успела высказать свои путаные сомнения вслух, и помахал пальцем у нее перед носом. Кряхтя, охая и отказываясь от предлагаемой с двух сторон помощи, он извлек себя из кожаного кресла (которое по окончании процедуры облегченно чавкнуло) и тяжко двинулся в дальний конец комнаты, к захламленному столу. Дошел, постоял опираясь на столешницу, отдышался и принялся обшаривать завалы в поисках бумаги и ручки.
— Как вас зовут, я забыл? — крикнул он.
— Джулс. Джулс Джонс.
Боско долго молча что-то писал.
— Все, — объявил он через несколько минут и, проделав такой же трудный путь назад, вручил Джулсу бумагу.
Джулс прочел вслух:
— «Настоящим удостоверяется, что я, Боско, находясь в здравом уме и твердой памяти, передаю Джулсу Джонсу эксклюзивные медиаправа на освещение моего суицид-турне и истории моего ухода».
На этом месте силы Боско иссякли. Он ввалился в свое многострадальное кресло и долго хрипел с закрытыми глазами, восстанавливая дыхание. И все это время в голове у Стефани бесновался призрак того Боско, чокнутого рыжего гитариста, — заслоняя от нее этого, издыхающего от ожирения. Печаль накрыла ее тяжелой волной.
Боско наконец смог поднять веки.
— Ну вот, — сказал он Джулсу. — Ваш выход, маэстро.
Джулс и Стефани обедали в Музее современного искусства, в кафе сада скульптур. Джулс как заново родился: энергия бурлила в нем, настроение было превосходное; он делился с сестрой впечатлениями — он впервые сегодня видел музей после реконструкции. Только что в сувенирной лавке он купил ежедневник с ручкой (то и другое в Магриттовых облаках) и уже сделал первую запись: «Боско, завтра, 10 утра».
Стефани жевала блинчик с индейкой и поглядывала на «Козу» Пикассо. Ей хотелось радоваться вместе с братом, но это почему-то оказывалось невозможно, будто хлынувшая на Джулса радость была выкачана из нее самой, будто она обессилела ровно настолько, насколько укрепился ее брат. В голове все время бессмысленно крутилось: зачем я отменила теннис?
После третьего стакана клюквенной газировки Джулс забеспокоился:
— Что ты как в воду опущенная? Что-то не так?
— Не знаю.
Он наклонился к ней, ее старший брат, и тут же из памяти вынырнуло знакомое с детства почти физическое ощущение: Джулс всегда рядом, ее защитник, ее сторожевой пес, ходит с ней на все теннисные матчи, растирает ей икры, когда их сводит судорогой. Много лет, пока Джулс сражался со своими заморочками, это ощущение не возвращалось, а тут вдруг выскочило — теплое и живое, как прежде, и глаза у Стефани сразу наполнились слезами.
Брат озадаченно взял ее за руку.
— Стеф, — сказал он, — ты что?
— Чувство такое. Будто все кончилось.
Она думала о тех временах — у них с Бенни они так и назывались: те времена — не просто до Крандейла, а еще до того, как они поженились, до Криса, до денег, до отказа от тяжелых наркотиков, до любой мало-мальской ответственности — тогда они вместе с Боско слонялись по Нижнему Ист-Сайду, ложились спать после рассвета, вваливались в незнакомые квартиры, занимались сексом чуть ли не у всех на виду, ввязывались в авантюрные истории, кололись героином, точнее, она кололась — собственно, почему бы и нет, это же не по-настоящему, а они так молоды, удачливы, сильны, о чем тут беспокоиться? Не понравится — всегда можно вернуться и начать сначала. А теперь Боско едва волочит ноги и лихорадочно планирует свою смерть. Что это, извращение, патология — или это и есть норма и к тому все и шло? Или они сами себя на все это обрекли?
Джулс обнял ее за плечи.
— Сегодня утром, — сказал он, — я тоже думал, что все кончилось. У нас, у этой страны, у этого сучьего мира. Но с тех пор мои ощущения сильно переменились.
Это заметно, подумала Стефани. Трудно не заметить, когда надежда хлещет у человека по жилам.
— И что теперь? — спросила она вслух.
— Все кончается, — сказал он. — Но пока еще не кончается.
Плюнув на нехорошие предчувствия и отработав следующую встречу — с дизайнером лакированных женских сумочек, — Стефани заехала в агентство.
Ла Долл, как всегда, сидела на телефоне, но она тут же отключила звук и крикнула:
— Эй, что случилось?
— Ничего, — удивленно откликнулась Стефани. Она еще даже не успела войти.
— Что-то не так с сумочником? — Ла Долл держала в голове рабочие графики всех своих сотрудников, даже нештатных, как Стефани.
— Да все нормально.
Закончив звонок, Ла Долл нацедила в свою чашку-наперсток очередную порцию эспрессо из настольной кофемашины «Крупе» и позвала:
— Входи, Стеф, не стесняйся.
Агентство Ла Долл занимало угловое помещение в одной из манхэттенских башен — офис с видом, — и сама Ла Долл была из тех женщин, в которых даже друзьям мерещатся следы компьютерной обработки: яркая блондинка, короткий боб, хищно-красный рот, блуждающий алгоритмический взгляд.
— В следующий раз отменишь встречу. — Она стрельнула глазом в Стефани, как ущипнула пинцетом.
— Ты о чем? — не поняла Стефани.
— У тебя на лбу написано: все плохо, — сказала Ла Долл. — А это как грипп. Еще клиентов мне перезаражаешь.
— Ну ты и стерва, — рассмеялась Стефани. Она знала свою нынешнюю работодательницу с незапамятных времен и понимала, что Ла Долл и правда всерьез забеспокоилась о своих клиентах.
— Что делать, такая планида. — Усмехнувшись, Ла Долл набрала следующий номер.
В Крандейл Стефани возвращалась одна: Джулс уехал раньше, на поезде. Пора было забирать сына с тренировки по сокеру. В семь лет Крис все еще скучал по маме и после дневной разлуки бросался с ней обниматься.
Прижав его к себе, она вдохнула пшеничный запах его волос.
— Дядя Джулс дома? — выпалил Крис. — Он сегодня что-нибудь строил?
— Нет, дядя Джулс сегодня ездил на работу, — ответила она, невольно гордясь братом.
Теперь все пережитое за этот день сплавилось для Стефани в одно-единственное желание: поговорить с Бенни. Пока что ей удалось поговорить только с его помощницей Сашей, которой она много лет не доверяла, подозревая, что Саша прикрывает похождения своего босса, но к которой искренне привязалась после того, как Бенни изменился. Бенни, правда, потом перезвонил из машины (застрял в пробке по дороге домой), но к тому времени Стефани уже не терпелось его увидеть, а не просто выложить все по телефону. Она представляла, как они вместе посмеются над Боско — и ее странная печаль развеется. Про себя она точно знала одно: врать мужу про теннис она больше не будет.
Когда они с Крисом вернулись, Бенни еще не было дома. Вышел Джулс с баскетбольным мячом под мышкой, позвал Криса поиграть, и вскоре дверь гаража загудела и загрохотала от ударов мяча. Солнце уже докатилось до горизонта.
Вернувшийся наконец Бенни сразу отправился наверх принимать душ. Стефани сунула замороженные куриные ноги в теплую воду, чтобы оттаяли, и тоже пошла наверх. Из приоткрытой двери ванной в их спальню вплывал парок, клубясь в последних солнечных лучах. Стефани тоже захотелось в душ, благо он у них двойной, а вся сантехника ручной работы — конечно, стоило это удовольствие немерено, и она долго пыталась отговорить мужа от такого транжирства, но он был непреклонен.
Она отшвырнула туфли, расстегнула блузку, кинула на кровать рядом с одеждой Бенни. Содержимое своих карманов он, как всегда, выложил на маленький антикварный столик, и Стефани машинально просмотрела горку мелочей: привычка, оставшаяся от тех времен, когда она жила подозрениями. Монетки, обертки от жвачек, парковочный талон из гаража. Когда она уже отходила от столика, к ее голой пятке что-то приклеилось — заколка для волос. Она отлепила ее и понесла к мусорной корзине, но прежде чем выбросить, скользнула по ней взглядом. Ничего особенного, обычная светло-золотистая невидимка, такие валяются по углам в любом доме в Крандейле. В любом, кроме ее дома.
Стефани немного постояла, перекатывая невидимку между пальцами. Невидимка могла оказаться тут по тысяче разных причин: какая-нибудь соседка, когда у них были гости, поднималась в туалет и обронила по пути, или потеряла уборщица — но Стефани уже знала, чья это невидимка. А может, она знала это и раньше, просто почему-то забыла, только сейчас вспомнила. В юбке и лифчике она опустилась на кровать, ее бросило одновременно в жар и в холод. Да, конечно. Все сходится, и думать нечего. Сначала обида, потом желание отомстить, взять верх, потом просто желание. Он спал с Кати. Конечно.
Стефани снова надела блузку, застегнула на все пуговицы, по-прежнему держа невидимку двумя пальцами. Вошла в ванну, всмотрелась в темный гибкий силуэт Бенни, щурясь сквозь воду и пар, — он стоял спиной, не видел ее. Хотела шагнуть вперед, но помешало гадкое ощущение, будто все это уже было, будто они уже проходили весь этот кривой изломанный путь от полного отрицания до самобичевания (Бенни) и от ярости до вымученного смирения (Стефани). Она думала, что они никогда уже к этому не вернутся. Поверила по-настоящему.
Закрыв дверь ванной, она выкинула невидимку в мусорную корзину. Тихо, босиком спустилась по лестнице. На кухне Джулс с Крисом пили воду, отбирая друг у друга кувшин от фильтра. Скорее, скорее, стучало у нее в висках, — ей казалось, что она несет неразорвавшуюся гранату и надо поскорее выбраться с ней из дома, чтобы, когда рванет, никого больше не убило.
Небо над деревьями светилось пронзительной голубизной, но во дворе уже почти стемнело. Стефани добралась до края лужайки, села на траву, еще теплую от солнца, и уронила голову на колени. Плакать не получалось: все было слишком глубоко.
Она легла на бок, свернулась в траве калачиком, будто ей надо было зажать пульсирующую рану, удержать боль внутри. Она пыталась думать, но от этого становилось еще страшнее и еще яснее, что она не выкарабкается — не хватит сил. Почему на этот раз все оказалось настолько хуже, чем раньше?
— Стеф! — звал ее Бенни из кухни.
Она встала и качаясь побрела через клумбу. Стебли хрустели у нее под ногами — гладиолусы, хосты, черноглазые рудбекии, они с Бенни сажали их вместе, — но она не оборачивалась. Возле штакетника она опустилась на колени, прямо на землю.
— Мам? — Крис, из окна второго этажа.
Стефани зажала уши руками. Но тут же послышался другой голос, он был так близко, что просачивался сквозь ладони.
— Привет, — сказал он шепотом.
Стефани не сразу отделила его от голосов, долетавших из дома. Ей не было страшно, просто шевельнулось вялое любопытство.
— Кто здесь?
— Это я.
Стефани сообразила, что она сидит зажмурившись. Открыла глаза, всмотрелась в тень. По ту сторону от штакетника белело лицо Норин. Ее взгляд без темных очков показался Стефани игривым, почти кокетливым.
— Привет, Норин.
— Я люблю тут сидеть, — сказала Норин.
— Я знаю.
Стефани хотела уйти, но у нее не получилось двинуться с места. И она опять закрыла глаза. Минуты шли, Норин молчала, словно растворялась в вечерней прохладе и в дребезжании сверчков. Стефани еще долго сидела скрючившись, или ей просто казалось, что долго, а на самом деле прошла всего минута. Ее снова звали: тревожный голос Джулса из темноты. Наконец она встала, распрямилась, и в тот же миг боль растеклась по телу и осела в нем. От новой, непривычной тяжести дрожали колени.
— Спокойной ночи, Норин, — сказала она и пошла в дом, огибая кусты и клумбы.
— Спокойной ночи, — еле слышно донеслось сзади.
Шапка — это была первая гениальная идея Долли. Она выбрала пушистую сине-зеленую шапку с ушами, которые обязательно должны быть опущены: свои уши у генерала большие, уродливые и сморщенные как урюк, пусть лучше их будет не видно, решила она.
Но, открыв несколько дней спустя «Таймс» с фотографией генерала, она чуть не поперхнулась вареным яйцом: он был похож на младенца — огромного больного младенца с внушительными усами и двойным подбородком. И заголовок — хуже не бывает:
СТРАННЫЙ ГОЛОВНОЙ УБОР ГЕНЕРАЛА Б. ПОРОЖДАЕТ ТРЕВОЖНЫЕ СЛУХИ: ОПУХОЛЬ МОЗГА?
Долли вскочила со стула и забегала по засаленной кухоньке, выплескивая чай на махровый халат. В чем дело, что не так? Она в смятении вглядывалась в фотографию. Наконец сообразила: завязки. Она же велела им отрезать завязки на ушах! Идиотский пушистый бантик под двойным генеральским подбородком — это катастрофа. Долли босиком кинулась в свою спальню (служившую ей также кабинетом) и принялась лихорадочно перебирать сваленные на столе факсы: она искала последний номер Арка, отвечавшего в штабе генерала за связи с общественностью. Номера менялись, поскольку генерал, опасаясь наемных убийц, часто переезжал с места на место, но Арк аккуратно слал Долли факсы со свежей контактной информацией. Эти факсы обычно приходили около трех часов ночи, от звонка каждый раз просыпалась она сама и иногда ее дочь Лулу — но Долли не жаловалась. В штабе у генерала явно полагали, что она руководит самым крутым пиар-агентством в Нью-Йорке и ее факс стоит в этаком угловом офисе с панорамным видом на город (и так оно и было много лет подряд), а не у изголовья ее складного диванчика. Видимо, они повелись на какой-нибудь залежалый номер «Вэнити фэйр», или «Ин стайл», или «Пипл», да мало ли — раньше статьи о ней мелькали во всех журналах, и все знали ее под ее тогдашним псевдонимом «Ла Долл».
Первый звонок из генеральского штаба раздался как нельзя более кстати, Долли только что заложила свой последний браслет. Ее жизнь складывалась на тот момент примерно так: до двух ночи она редактировала какие-то учебные пособия, потом спала до пяти, потом сидела на телефоне и поддерживала вежливую болтовню с Токио (изучающие английский японцы желали общаться с носителями именно в это время), а дальше пора было поднимать Лулу и готовить завтрак. И все это выливалось в жалкие гроши — гораздо меньше, чем она платила за обучение Лулу в школе мисс Ратгерс для девочек. Часто и те три часа, что Долли отводила себе на сон, она ворочалась в постели, с ужасом представляя себе очередной счет за обучение.
А потом позвонил Арк. Генералу требуется эксклюзивный пиар на постоянной основе. Генерал желает восстановить свое доброе имя, вернуть симпатии американцев и положить конец преследованию со стороны американских спецслужб. Генерал уверен, что это возможно, — у Каддафи же получилось. Долли всерьез заподозрила, что у нее начались галлюцинации от недосыпа и переутомления, но назвала цену. Арк записал номер ее банковского счета, заметив, что генерал ожидал более высоких расценок. Если бы Долли в тот момент была способна говорить, она бы сказала: Вы не поняли, имелась в виду плата за неделю, а не за месяц, или Постойте, я еще не назвала формулу, по которой вычисляется конечная сумма, или Это только на двухнедельный испытательный срок, я еще не решила, берусь ли я за эту работу. Но Долли не могла ничего сказать. Она плакала.
Когда первая сумма поступила на ее банковский счет, облегчение Долли было столь огромно, что внутренний голос, тревожно бубнивший Твой клиент кровавый диктатор, он проводит геноцид своего народа, практически заглох. Господи, да что она, раньше, что ли, не пиарила мерзавцев; откажется она — найдутся другие; пиар-технологу не пристало судить своих клиентов — все эти оправдания она держала наготове на случай, если предательский внутренний голос осмелится заговорить громче. Но в последнее время его вообще не было слышно.
Долли еще металась по вытертому персидскому ковру, пытаясь отыскать номер генерала, когда на столе зазвонил телефон. Шесть утра! Долли бросилась к трубке: только бы Лулу не проснулась.
— Алло? — Она уже знала, кто ей ответит.
— Мы недовольны, — сказал Арк.
— Я тоже, — сказала Долли. — Вы не отрезали…
— Генерал недоволен.
— Арк, послушайте меня. Вы должны отрезать…
— Генерал недоволен, мисс Пил.
— Послушайте меня, Арк…
— Он недоволен.
— Поймите, это все из-за… Я прошу вас, возьмите ножницы..
— Он недоволен, мисс Пил.
Долли умолкла. Иногда в бархатно-монотонном голосе Арка ей мерещилась ироническая усмешка: будто он говорит то, что ему приказано говорить, но его слова — лишь шифр, на самом деле за ними стоит что-то совсем другое. В трубке повисла пауза. Потом Долли заговорила снова, тихо и настойчиво.
— Арк, возьмите ножницы и отрежьте завязки на шапке. Не должно быть никаких бантиков у генерала под подбородком.
— Он больше не наденет эту шапку.
— Он должен ее надеть.
— Он не наденет ее. Он отказывается.
— Отрежьте завязки, Арк.
— Мисс Пил, до нас дошли слухи.
— Слухи? — В животе у нее что-то странно накренилось.
— Нам сообщили, что дела ваши не так хороши, как раньше. И вот теперь эта неприятность с шапкой.
Долли чувствовала, как вокруг нее смыкаются темные щупальца. Она застыла, теребя длинную прядь (с тех пор как она перестала стричься и краситься, ее волосы начали курчавиться и серой паклей свисали вдоль лица). Под окном на Восьмой авеню грохотали машины. Надо было что-то отвечать, срочно.
— Арк, у меня есть враги, — сказала она. — Как и у генерала.
Он молчал.
— Если вы будете слушать моих врагов, я не смогу делать свою работу. Так вот. Возьмите свою замечательную ручку — на всех фотографиях в газете она торчит у вас из кармана — и запишите: Отрезать завязки на шапке. Выкинуть бантик. Сдвинуть шапку чуть дальше на затылок, чтобы был виден чубчик. Сделайте, что я вам говорю, Арк. И увидите, что будет.
Лулу в розовой пижамке вошла в комнату, потирая глаза. Долли взглянула на часы. Господи, полчаса сна украдено у ребенка! Долли представила, как в школе на Лулу наваливается усталость, и ей самой чуть не стало дурно. Она притянула дочь к себе. Лулу, как всегда, приняла материнскую ласку с царственным равнодушием.
Долли уже забыла про Арка, когда из трубки, зажатой между ухом и плечом, послышалось:
— Хорошо, мисс Пил. Я это сделаю.
В следующий раз фото генерала появилось в газетах спустя несколько недель. Шапка теперь была сдвинута набекрень, завязки отрезаны. И заголовок:
НОВЫЕ ФАКТЫ О ПРОШЛОМ:
СОВЕРШАЛ ЛИ ГЕНЕРАЛ Б. ВСЕ ВОЕННЫЕ ПРЕСТУПЛЕНИЯ, КОТОРЫЕ ЕМУ ПРИПИСЫВАЮТСЯ?
Шапка была ровно та, что надо, и генерал в ней — просто душка. Разве возможно, чтобы человек в такой пушисто-сине-зеленой шапке мостил дороги человеческими костями?
Ла Долл кончилась два года назад, во время грандиозного новогоднего приема, которого ждал и о котором грезил весь Нью-Йорк. Корифеи истории культуры — из тех, кого она сочла нужным внести в список приглашенных, — предсказывали, что этот прием затмит легендарный «Черно-белый бал» Трумена Капоте. Заветное слово «список» слышалось отовсюду. А он есть в списке? — и всем все было понятно. Или просто «прием», тоже понятно. Прием — в честь чего? Оглядываясь назад, Долли терялась перед этим вопросом. В честь того, что американцы все богатеют и богатеют, пока остальной мир погружается в трясину? Формально устроителями приема числились несколько знаменитостей, но настоящей хозяйкой, как все прекрасно знали, была Ла Долл. Потому что у нее было больше связей, опыта и чутья, чем у всех знаменитостей, вместе взятых. И вот, положившись на это свое хваленое чутье, Ла Долл допустила дурацкую, по-человечески понятную ошибку, какую мог допустить любой на ее месте — или так она утешала себя по ночам, когда воспоминания о собственной гибели жгли ее раскаленной кочергой и она корчилась на складном диванчике и глотала бренди прямо из бутылки: она решила, что раз что-то одно получается у нее очень, очень хорошо (собрать множество звезд в одном помещении), то должно получиться и все остальное. Оформление зала, в частности. Она нарисовала себе такую картину: наверху маленькие разноцветные прожекторы, как в театре, под ними на цепочках подвешены круглые прозрачные блюда с маслом и водой. От тепла прожекторов несмешиваемые жидкости придут в движение и начнут клубиться — и тогда, представлялось ей, люди внизу запрокинут головы и будут как завороженные смотреть на всплывающие пузырьки и любоваться причудливыми переливами света. И люди запрокидывали головы и любовались — Ла Долл наблюдала за ними из кабинки под потолком, которую соорудили специально для нее в конце зала, чтобы она могла насладиться панорамой созданного ею великолепия. С приближением полуночи она первая заметила из своей кабинки, что прозрачные блюда, в которых клубилась и булькала смесь воды и масла, начали как-то странно меняться, будто оседать; они уже больше походили на подвешенные на цепочках мешки, чем на блюда, — короче, они плавились. А потом они стали расползаться на куски — куски обвисали, отрывались и падали вниз, и кипящее масло лилось на головы гламурных знаменитостей Америки, и не только Америки. И каждая капля причиняла ожоги, шрамы и увечья — в том смысле, что даже крошечный рубец на лбу у кинодивы или небольшая проплешина в волосах модели, арт-дилера, вообще любой звезды, живущей за счет своего имиджа, — есть нешуточное увечье. Пока Ла Долл, оказавшаяся в стороне от обжигающих потоков, наблюдала за происходящим, что-то в ней перемкнуло: она не верила, что такое возможно. Она даже не позвонила в службу спасения, просто, цепенея, смотрела, как ее гости вопят, визжат, мечутся зигзагами, в ужасе закрывают головы руками, сдирают с обожженных тел залитые маслом одежды, падают ниц и ползают на коленях, как грешники на средневековых фресках, низвергнутые в ад из-за любви к мирской роскоши.
Впоследствии Ла Долл обвинили в том, что она действовала с заранее обдуманным намерением, дабы получить садистское наслаждение от людских страданий, — и эти обвинения казались ей еще страшней раскаленного масла, излившегося на головы ее пятисот гостей. Потому что в те первые минуты ее окружала защитная оболочка шока, а после шок прошел и стало совершенно ясно: они ее ненавидят. Ими владело единственное желание — стереть ее с лица земли. Будто она не человек, а мерзкая тварь, крыса. И так и произошло: они ее стерли. Даже раньше, чем она успела отсидеть свои шесть месяцев «за преступную халатность», раньше, чем их коллективный иск увенчался конфискацией ее капитала (оказавшегося гораздо скромнее, чем они рассчитывали) и распределением его между потерпевшими, — еще до этого Ла Долл не стало. Из тюрьмы она вышла потяжелевшей на пятнадцать кило и постаревшей на пятьдесят лет, с седой паклей вместо волос. Никто ее не узнавал — ее просто не было; и целого мира, в котором она жила раньше как рыба в воде, больше не было: теперь даже богатые чувствовали себя неимущими. Несколько злорадных заголовков, несколько фотографий, запечатлевших ее поверженную, — и все. О ней забыли.
Зато у нее появилось время поразмышлять над своими просчетами — не только очевидными, вроде температуры плавления пластика или распределения нагрузки при подвешивании груза на цепочках. Свой главный просчет она допустила еще раньше — когда, не заметив тектонических смещений, взялась увековечивать эпоху уже ушедшую. Для профессионала ее уровня это непростительная ошибка. И правильно, что ее предали забвению, поделом. Время от времени Долли задумывалась: а что можно было бы устроить, чтобы увековечить вот эту новую эпоху, в которую она вернулась, — и чтобы это потом запомнилось, как бал Капоте, или Вудсток, или прием в честь семидесятилетия Малькольма Форбса, или крестины журнала «Ток»? Долли не знала ответа. Она утратила способность судить здраво; теперь пусть разбирается Лулу, ее поколение.
Когда тон газетных заголовков вокруг имени генерала Б. однозначно смягчился, когда выяснилось, что несколько свидетелей обвинения против генерала получали деньги от оппозиции, Арк позвонил снова.
— Генерал платит вам ежемесячно, — сказал он. — Вы же пока предложили нам одну-единственную идею.
— Но согласитесь, Арк, это была хорошая идея.
— Генерал ждет, мисс Пил, — произнес Арк, и в его голосе Долли опять почудилась ироническая усмешка. — Ваша шапка уже не нова.
А ночью Долли приснилось, как генерал, без шапки, выходит из стеклянных дверей дома навстречу светловолосой красавице: она берет его за руку, и они в обнимку скрываются за дверью. Сама Долли — во сне — сидела в кресле и радовалась, как хорошо эти двое, генерал и его подружка, играют каждый свою роль. На этом месте Долли проснулась, словно ее тряхнули за плечи. Она успела ухватить ускользающий сон — вцепилась в него железной хваткой. Генералу нужна кинозвезда, поняла Долли.
Она села на своем диванчике. В свете уличных фонарей, сочившемся сквозь сломанные жалюзи, ее голые ноги светились как восковые. Правильно, кинозвезда! Узнаваемая и притягательная. И тогда люди поймут, что в генерале, который казался им нечеловеком, все же есть что-то человеческое. Кто-то подумает: Ну, раз для нее он хорош… А кто-то: Мы с генералом сходимся во вкусах, она нравится нам обоим. Или так: Что-то же она в нем нашла. Треугольная голова — может, это эротично? Или даже: Интересно, а как он танцует?.. И вот если у Долли все получится, если она заставит людей задать этот последний вопрос — тогда можно считать, что проблема генерала решена, с его имиджем все в порядке. Не важно, сколько тысяч человек зверски убиты по его приказу: если в общественном сознании его образ связывается с танцем, значит, все то осталось позади.
Кинозвезд, особенно слегка линялых, можно было подобрать десятки и сотни, но Долли уже знала, кого она хочет: Китти Джексон. Лет десять назад Китти дебютировала в фильме под названием «О, беби, о!» в роли задиристой девицы, которая по ходу фильма перевоспитывается и становится агентом по борьбе с преступностью. Но настоящая слава пришла к Китти год спустя, когда Джулс Джонс, репортер журнала «Дитейлс» и старший брат одной приятельницы (и протеже) Ла Долл, неожиданно набросился на молоденькую актрису прямо во время интервью. Этот эпизод вкупе с судебным разбирательством окружили Китти ореолом мученичества. А когда ореол рассеялся, все поразились произошедшим в ней переменам: вместо бесхитростной инженю, какой она была совсем недавно, люди увидели взрослую самостоятельную актрису, вполне с характером — что называется, палец в рот не клади. Таблоиды безжалостно фиксировали ее выходки, отнюдь не всегда безобидные: на съемочной площадке такого-то вестерна Китти Джексон вывалила на голову маститого актера мешок навоза; во время съемок диснеевского фильма выпустила из клеток несколько тысяч лемуров. Когда влиятельнейший продюсер попытался затащить ее в постель — позвонила его жене. После этого уже никто не приглашал Китти сниматься, зато публика ее помнила, а Долли только это и требовалось. Ну и — всего двадцать восемь лет, что тоже немаловажно.
Отыскать Китти не составило труда, благо засекречиванием ее телефона никто особо не занимался. Уже около полудня Долли ей дозвонилась. Сонный голос, чирканье зажигалки. Китти слушала не перебивая. Дослушав, попросила повторить итоговую сумму (немалую), помолчала. Долли чувствовала, как пауза заполняется смесью брезгливости и отчаяния, знакомой ей самой до тошноты. На миг ее пронзила острая жалость к актрисе, у которой из всех вариантов в жизни остался один этот. Наконец Китти сказала: да.
От кофе у Долли уже гудела голова, но она все же дотянулась до кнопки — старенькая кофемашина «Крупс» выплюнула очередную порцию эспрессо. Напевая про себя, Долли позвонила Арку и изложила свой план.
— Генерал не интересуется американскими фильмами, — донеслось из трубки.
— Ну и что? Главное — американцы ее знают.
— Генерал не любит, когда ему что-то навязывают, — сказал Арк. — Если он говорит «нет», значит, нет.
— Арк, ему необязательно к ней прикасаться. Необязательно с ней говорить. Единственное, что от него требуется, — постоять рядом, пока их сфотографируют, и все. И улыбнуться.
— Улыбнуться?..
— Надо, чтобы он выглядел счастливым.
— Генерал редко улыбается, мисс Пил.
— Но он же надел шапку, так?
Долгое молчание в трубке. Наконец Арк сказал:
— Вы должны приехать вместе с актрисой. Тогда мы посмотрим.
— Приехать… куда?
— Сюда. К нам.
— Но, Арк..
— Это непременное условие.
В комнате у Лулу Долли чувствовала себя как Дороти в стране Оз: всё кругом в одном цвете. Лампа с розовым абажуром. С потолка, задрапированного легкой розовой тканью, свисают нитки розовых бус. На стенах — крылатые розовые принцессы, раскрашенные по трафарету. В тюрьме на занятиях по домоводству Долли научилась работать с трафаретами и потом много дней подряд, пока Лулу была в школе, занималась украшением комнаты. Дома Лулу сидела в своей комнате почти безвылазно, выходила только поесть.
В школе мисс Ратгерс все девочки дружили группками — кланами, и у Лулу тоже был свой клан, сплоченный до такой степени, что даже после всего случившегося с ее матерью, включая полгода тюрьмы (на это время из Миннесоты приезжала бабушка Лулу), внутриклановые связи не распались. В клане Лулу девочки были не то что связаны между собой прочными нитями — скорее скручены стальной проволокой. И Лулу была стержнем, на который эта проволока наматывалась. Прислушиваясь к тому, как ее дочь разговаривает с подругами по телефону, Долли поражалась ее спокойной уверенности: Лулу умела, когда надо, быть жесткой и непреклонной. Или ласковой и снисходительной. И доброй. В девять лет.
Сидя в розовом кресле-мешке, Лулу делала уроки на лэптопе и одновременно общалась в чате с подружками (с тех пор как Долли начала работать на генерала, в доме завелся беспроводной интернет).
— Привет, Долли. — После тюрьмы Лулу перестала называть Долли «мамой». Сейчас она щурила глаза, будто никак не могла разглядеть, кто вошел. Возможно, так оно и было, Долли и сама чувствовала себя расплывчатым пятном в этом розовом будуаре, пришелицей из окружающей серости.
— Мне придется уехать на несколько дней, — сказала она Лулу. — У меня встреча с клиентом. Я подумала: может, тебе пожить это время у кого-то из подружек, чтобы не пропускать школу?
Школа — это то, чем жила Лулу. Во всем, что касалось школы, она была категорична и непреклонна. Так, если раньше Долли каждый день заходила в класс, то теперь Лулу даже близко не подпускала ее к школьным дверям: тень материнского позора могла повредить ее статусу. По утрам Долли высаживала ее на углу, а потом долго стояла, вглядывалась в каменную сырость Верхнего Ист-Сайда, чтобы убедиться, что Лулу добралась благополучно. Во второй половине дня Долли терпеливо ждала на том же углу, пока Лулу с подружками закончат свои дела и договорят обо всем и походят по бордюру образцово-безукоризненной клумбы перед входом и пока Лулу досовершит все действия, необходимые для подтверждения и укрепления ее власти. В дни детских праздников, которые растягивались до вечера, Долли разрешалось ждать в школьном вестибюле. Лулу выходила из лифта разгоряченная, окутанная облачком духов или ароматом свежевыпеченного шоколадного кекса. Тогда она брала Долли за руку и вела ее мимо вахтера на улицу — не в том смысле, что она чувствовала себя виноватой перед матерью (с чего бы?), а в знак солидарности: все-таки они вместе переживали тяжелые времена.
Лулу с любопытством вскинула голову.
— Встреча с клиентом — это же хорошо, да?
— Конечно! Это очень хорошо, — поспешно заверила ее Долли. Генерал был ее тайной, в которую она не собиралась посвящать Лулу.
— Сколько тебя не будет?
— Не знаю точно. Думаю, дня четыре.
Долгая пауза. Наконец Лулу спросила:
— А мне можно с тобой?
Долли забеспокоилась:
— Но… тогда тебе придется пропускать школу.
Лулу снова долго молчала: то ли прикидывала, что хуже, пропустить школу или жить в чужом доме, то ли пыталась сообразить, можно ли в ее возрасте переехать на несколько дней к подруге без переговоров родителей подруги с ее матерью, — Долли не знала. А может, Лулу и сама этого не знала.
— Куда мы едем? — спросила Лулу.
Долли забеспокоилась еще сильнее. Она не умела говорить дочери «нет». Но при мысли о том, что Лулу и генерал окажутся в непосредственной близости друг от друга, внутри у нее все сжалось.
— Я… я не могу тебе этого сказать.
Лулу не настаивала.
— Только, Долли…
— Да, доченька?
— А можно, чтобы у тебя волосы опять стали светлые, как раньше?
В аэропорту Кеннеди они ждали Китти Джексон в зале для пассажиров частных рейсов. Когда актриса, одетая в джинсы и линялую желтую толстовку, наконец появилась, Долли обругала себя последними словами. Надо же было хоть взглянуть на эту звезду, прежде чем договариваться! За несколько лет Китти изменилась так, что еще неизвестно, узнают ли ее поклонники на фото. Разве что волосы по-прежнему светлые (правда, нечесаные и, кажется, немытые) и глаза такие же голубые. Но взгляд иронично-колючий, отчего создается впечатление, что она все время усмехается, и вот эта ядовитая усмешка — не паутинки в углах глаз, не наметившиеся складки у рта, а именно усмешка — делала ее лицо немолодым. Это была уже не Китти Джексон.
Пока Лулу отлучалась в туалет, Долли торопливо изложила Китти несложную актерскую задачу: выглядеть как можно гламурнее (она кинула озабоченный взгляд в сторону маленького чемоданчика Китти) и, прильнув к генералу, обозначить нежные чувства — в пристойной форме, разумеется. Долли будет снимать их скрытой камерой. Обычный фотоаппарат у нее тоже с собой, но это так, для вида.
Китти кивала, усмехаясь уголками рта. Задала лишь один вопрос:
— А дочку зачем взяли — познакомить с генералом?
— Я не собираюсь знакомить ее с генералом, — прошипела Долли и оглянулась: не идет ли Лулу. — Она ничего не знает про генерала. И прошу вас, даже имени его при ней не упоминайте!
Китти оглядела ее скептически.
— Ну-ну, — сказала она.
Уже темнело, когда они наконец взошли на борт генеральского самолета. Сразу же после взлета Китти попросила стюардессу принести ей мартини, высосала его не отрываясь, откинула кресло до горизонтального положения, натянула на глаза маску для сна (наконец-то хоть одна незамызганная вещь в гардеробе, подумала Долли) и тут же начала тихонько похрапывать. Лулу наклонилась над актрисой, вглядываясь. Во сне лицо Китти казалось юным и целомудренным.
— Она чем-то болеет, да?
— Нет. — Долли вздохнула. — А может, и болеет. Не знаю.
— Наверное, у нее давно не было каникул, — сказала Лулу.
На пути к резиденции генерала черный «мерседес» останавливали раз двадцать. На каждом КП два автоматчика с двух сторон вглядывались в лица пассажирок на заднем сиденье. Четыре раза их заставляли выходить из машины, и они стояли под выжигающим солнцем, пока их методично обыскивали и охлопывали под дулами автоматов. Возвращаясь в машину, Долли вглядывалась в невозмутимый профиль дочери: нет ли признаков психической травмы? Лулу сидела выпрямившись, держа на коленях свой розовый рюкзачок от Кейт Спейд. Она встречала взгляды автоматчиков так же спокойно и уверенно, как взгляды подружек из своего клана, многие из которых не один год — безуспешно — пытались лишить ее заслуженного статуса и власти.
По обе стороны от дороги тянулся высокий белый забор, на котором сидели сотни тучных нахохленных птиц с длинными серповидными клювами и блестящими черными перьями. Долли казалось, что такие птицы должны пронзительно каркать, но когда машина останавливалась, стекло отъезжало вниз и очередной стрелок с автоматом, щурясь после яркого солнца, вглядывался в полумрак салона, она каждый раз терялась от тишины за окном.
Наконец одна из секций забора распахнулась наподобие ворот, машина съехала с дороги и остановилась перед большим белым особняком, утопавшим в буйной зелени. Между деревьями искрилась вода, белые стены особняка тянулись куда-то вдаль. На краю крыши сидели те же черные птицы, таращились вниз.
Водитель «мерседеса» распахнул дверцу, Долли, Лулу и Китти выбрались на солнце. Долли тут же ощутила его горячие лучи на непривычно голой шее: перед отъездом она постриглась, опять сделала себе светлый боб до подбородка — как раньше, только чуть подешевле и попроще. Китти стало жарко, она стянула с себя толстовку, под которой, к счастью, оказалась чистая белая футболка. У нее был приятный ровный загар, не считая нескольких некрасивых бледно-розовых рубцов на одной руке чуть выше запястья. Шрамы. Долли уставилась на них.
— Китти… — Она запнулась. — Вот это, на руке — что это у вас?
— Ожоги. — Китти подняла глаза, и от ее взгляда внутри у Долли начало что-то переворачиваться; выплыло смутное, словно из тумана или даже из младенчества, воспоминание — кто-то умоляет ее внести в список Китти Джексон, но она отрезает: нет. И речи быть не может. Список закрыт.
— Да ладно, я это сама себе сделала, — сказала Китти.
Долли уставилась на нее, не понимая. Китти вдруг улыбнулась ей задорной, немного хулиганистой улыбкой — и тут же стала похожа на героиню своего первого фильма.
— Не я одна, многие себя потом так же разукрасили. Вы не знали?
Долли пыталась сообразить, правда это или ее проверяют на вшивость. Главное — не ляпнуть при Лулу ничего лишнего.
— Там же кого только не было, на том приеме, — продолжала Китти. — И каждый потом предъявил доказательства. Вот они, наши доказательства, — кто посмеет усомниться?
— Я знаю, кто там был, — сказала Долли. — Список до сих пор у меня в голове.
— Да? А вы… кто? — все еще улыбаясь, спросила Китти.
Долли молчала. Серые глаза дочери следили за ней.
Тут Китти сделала нечто неожиданное: протянула руку через залитое солнцем пространство и сжала пальцы Долли сильно и горячо, так что у Долли защипало в глазах.
— Ну их к черту, а? — мягко сказала Китти.
На пороге особняка появился стройный невысокий человек в отлично скроенном костюме. Арк.
— Мисс Пил, наконец-то мы встретились. Мисс Джексон, — с лукавой, как показалось Долли, улыбкой он обернулся к Китти, — большая честь для меня. Очень, очень рад. — Он запечатлел поцелуй на ее руке. — Я видел ваши фильмы. Мы с генералом смотрели их вместе.
Долли напряглась (что она ему ответит?), но тут же послышался голос Китти — звенящий, почти детский, разве что кокетливый по-взрослому:
— Боюсь, это не самое интересное кино.
— Генералу понравилось.
— Что ж, я польщена. Мне приятно, что генерал получил удовольствие от просмотра.
Не ожидая ничего хорошего, Долли перевела взгляд на лицо актрисы. Если бы не эта глумливая усмешечка, с которой Китти уже срослась! Но, к ее изумлению, никакой усмешечки не было, ни намека. Взгляд открытый, искренний. Десять лет как отлетели — это снова была Китти Джексон, восходящая звезда, взволнованная и наивная.
— Увы, — сказал Арк, — я вынужден вас огорчить. Только что генералу пришлось сменить место своего пребывания.
Все смотрели на него молча.
— Генерал просил передать, что он искренне сожалеет, — закончил Арк.
— А… нельзя ли отвезти нас туда, где он сейчас находится? — спросила Долли.
— Можно, — ответил Арк. — Если вас не смущает, что придется еще некоторое время провести в дороге.
— Н-ну… — Долли неуверенно покосилась на Лулу. — Смотря по тому…
— Нисколько не смущает, — перебила ее Китти. — Надо — значит, надо! Мы едем к генералу, чего бы нам это ни стоило. Да, котик?
Лулу не сразу поняла, что это ее назвали «котиком». До сих пор Китти ни разу к ней прямо не обращалась.
Она улыбнулась актрисе и ответила:
— Да.
Переезд был назначен на следующее утро, а до этого, вечером, Арк пообещал свозить их в город. Китти отказалась.
— Поезжайте без меня, — сказала она, когда они устроились в двухкомнатных апартаментах с отдельным выходом к бассейну. — Мне и тут хорошо. Давно не живала в таких хоромах. — Она скорбно рассмеялась.
— Смотрите не перестарайтесь, — посоветовала Долли, заметив, что актриса направляется к дверце бара.
Китти резко обернулась, сощурилась.
— Что-то не так? У вас есть ко мне претензии?
— Никаких претензий. Все было прекрасно. — И, понизив голос, чтобы не услышала Лулу, добавила: — Просто не забывайте, с кем мы имеем дело.
— Но я хочу забыть, — сказала Китти, наливая себе джин с тоником. — Изо всех сил стараюсь забыть. Я хочу быть как Лулу — невинной.
Она подняла стакан и, кивнув Долли, отпила глоток.
Долли и Лулу ехали на заднем сиденье темно-серого «ягуара», Арк — впереди, рядом с шофером. Петляющие улочки шли под уклон, пешеходы при виде их машины бросались врассыпную, заскакивали в дома или прижимались к стенам. Город мерцал внизу — миллионы белых домов, косо сбегающих в туманную дымку. Вскоре и они съехали в ту же дымку, и все кругом потускнело, лишь стираное белье цветными пятнами колыхалось на балконах.
Возле одного из рыночков шофер остановил машину: горы истекающих соком фруктов и расколотых благоухающих орехов, горы дешевых сумочек. Пока они шли за Арком между рядами, Долли критически разглядывала товары на прилавках. Апельсины и бананы огромные, Долли в жизни таких не видела, но у мяса вид, мягко говоря, сомнительный. Судя по нарочито индифферентным лицам продавцов и покупателей, Арка тут знали.
— Хочешь чего-нибудь? — спросил Арк у Лулу.
— Можно мне вот это? — Лулу указывала на тропическую звезду — карамболу. Долли знала название, потому что видела такие звезды в магазине «Дин и ДеЛюка», в отделе фруктовой экзотики. Здесь карамболы лежали сваленные друг на друга как попало, по ним ползали мухи. Выбрав одну из звезд, Арк коротко кивнул стоявшему за прилавком старику с тощей грудью и добрым суетливым лицом. Старик радушно заулыбался Лулу и Долли, но глаза у него были испуганные.
Лулу тщательно обтерла плод от пыли подолом своей тенниски и вгрызлась в ярко-зеленую мякоть — сок брызнул на воротник. Смеясь, она вытерла рот рукой.
— Мам, попробуй, — сказала она, и Долли тоже откусила. Они доедали карамболу вместе, потом облизывали липкие пальцы; Арк смотрел. Долли распирала радость, она не сразу поняла почему. Мам. Почти год она не слышала от дочери этого слова.
Арк повел их в переполненную чайную. Завсегдатаи, сидевшие за угловым столиком, повскакивали, освобождая места, и через минуту в заведении восстановилась обычная суматоха — почти как до их прихода, разве что чуть напряженнее. Подбежал официант, трясущейся рукой разлил по чашкам мятный чай. Долли пыталась успокоить его взглядом, но он отводил глаза.
— Вы часто выбираетесь в город? — спросила она Арка.
— Генерал старается больше общаться с народом, — ответил он. — Люди должны видеть, что он такой же, как они. Конечно, ему приходится при этом вести себя очень осторожно.
— Из-за врагов?
Арк кивнул.
— К несчастью, у генерала много врагов. Сегодня они угрожали взорвать его жилище, и ему пришлось немедленно уехать. Вы ведь понимаете, он обязан заботиться о своей безопасности.
Взорвать его жилище? Долли напряглась.
Арк улыбался.
— Враги полагают, что он находится в своей резиденции. А он уже далеко.
Долли скользнула взглядом по лицу дочери. От карамболы вокруг рта у Лулу остались зеленые разводы.
— Но… мы здесь, — сказала она.
— Мы да, — подтвердил Арк. — А он нет.
Долли почти всю ночь пролежала без сна, прислушиваясь к птичьим крикам и шорохам за окном. Ей мерещилось, что наемные убийцы рыскают по территории, ищут генерала Б. и его пособников. Ищут ее, иными словами. Потому что она и есть главная пособница генерала, внушающая его врагам тревогу и страх, и они мечтают от нее избавиться.
Как могло такое случиться — с ней? Не успела Долли задать себе этот вопрос, как ее унесло в прошлое, в ту минуту, когда пластиковые блюда только начали крениться и деформироваться и жизнь, в которой она благоденствовала, полилась вниз раскаленным маслом. Этот поток привычных воспоминаний затягивал ее и раньше, в другие ночи, но сегодня с ней рядом на огромной двуспальной кровати лежала спящая Лулу в ночной рубашке с оборками — теплое дыхание, коленки как у козочки. Поздний ребенок, плод мимолетного романа с клиентом, звездным киноактером. Лулу думала, что ее отец умер, — так ей сказала Долли, предъявив для убедительности несколько фотографий одного бывшего бойфренда.
Перекатившись ближе к дочери, она поцеловала Лулу в теплую щеку. Рожать не имело смысла — зачем Долли ребенок? Она не противница абортов, и в любом случае карьера для нее важнее. И она решила все сразу и твердо, вот только никак не могла назначить день — уже начался утренний токсикоз с перепадами настроения и со всеми сопутствующими недомоганиями, а она все тянула и тянула. И дотянула до того момента, когда, цепенея от страха и одновременно от радости, поняла, что уже поздно.
Лулу шевельнулась, и Долли придвинулась ближе к дочери, обвила руками. Во сне Лулу не отшатнулась, как бывало днем, а легко и естественно вписалась в материнское объятие. Долли испытала прилив нелепой благодарности к генералу за эту двуспальную кровать. Такое редкое наслаждение — прижать дочь к себе и слушать, как бьется ее сердце.
— Не бойся, родная, — прошептала Долли в ухо Лулу, — я сумею тебя защитить, ты же знаешь. С нами никогда ничего плохого не случится.
Лулу спала.
На следующее утро к особняку подъехали две черные бронированные машины — вроде джипов, только потяжелее. Арк и несколько солдат сели в первую машину, Долли с Лулу и Китти — во вторую, на заднее сиденье. Долли было страшно и почему-то не покидало ощущение, что машина всем своим весом вдавливает их в землю.
Китти ошеломляюще преобразилась. Она помыла голову, сделала макияж и переоделась в платье из жатого бледно-зеленого бархата, без рукавов. Платье высветило зеленые крапинки в ее глазах, так что они теперь казались бирюзовыми, а не голубыми. Здоровый золотистый загар, легкий блеск на губах, легкие веснушки на носу; все вместе — так хорошо, что Долли и надеяться не могла. Так хорошо, что больно смотреть; и Долли старалась не смотреть.
Без задержек проскочив несколько контрольно-пропускных пунктов, они выехали на шоссе, огибающее дымчато-тусклый город. Вдоль шоссе группками дежурили продавцы фруктов, в основном дети. При виде джипов они поднимали над головой тяжелые связки бананов или размахивали картонными ценниками, а когда машины проносились мимо — скатывались с насыпи — а может, их отбрасывало потоком воздуха. Оглянувшись в первый раз, Долли вскрикнула, подалась вперед, хотела что-то сказать шоферу. Но что сказать? И она откинулась на сиденье и постаралась больше не оглядываться. Лулу смотрела на детей молча, на коленях у нее лежал раскрытый учебник математики.
Наконец город остался позади и потянулся плоский однообразный пейзаж, похожий на пустыню. Изредка встречались коровы или антилопы, щипавшие скудную растительность. Китти, не спросив ни у кого разрешения, закурила. Она выдыхала дым в щель над стеклом, но его несло обратно. Долли еле сдержалась, чтобы ее не отругать: Лулу-то чем виновата, почему она должна становиться пассивной курильщицей?
— Так что? — Выбросив окурок, Китти повернулась к Лулу. — Какие у нас планы?
Лулу помолчала, видимо обдумывая вопрос с разных сторон, потом уточнила:
— Вы спрашиваете про мои планы на жизнь?
— Вроде того.
— Я пока не решила, — очень серьезно ответила Лулу. — Мне всего девять.
— Ну что ж, разумно.
— Лулу вообще разумная девочка, — заметила Долли.
— Имелось в виду: о чем ты мечтаешь? — Китти явно нервничала, ее сухие наманикюренные пальцы все время беспокойно двигались, будто ей хотелось еще курить, но она уговаривала себя подождать. — Или у вас теперь мечтать не принято?
И Лулу, видимо, поняла, что на самом деле Китти хочется поговорить.
— А когда вам было девять, — сказала она, — о чем вы мечтали?
Китти помолчала, потом рассмеялась и закурила следующую сигарету.
— Я хотела стать жокеем, — ответила она. — Или кинозвездой.
— И одно из ваших двух желаний сбылось, да?
— Одно сбылось, да. — Китти зажмурилась, выдувая дым в приоткрытое окно.
— Но это оказалось не так интересно, как вы ждали?
Китти открыла глаза. Лулу смотрела на нее очень серьезно.
— Играть? Да нет, мне нравилось быть актрисой, мне и сейчас нравится, хотя я уже забыла, когда играла. Но люди, котик, люди… В кино же одни уроды.
— Почему?
— Потому что врут, — сказала Китти. — Сначала все мило улыбаются — но это одно притворство. С настоящими злодеями и то проще, те хоть не скрывают, что хотят тебя убить.
Лулу кивнула задумчиво, будто сама сталкивалась с той же проблемой.
— А вы не пробовали врать, как они?
— Еще как пробовала! Только я все время помнила, что я вру. А если пыталась говорить правду — еще хуже. Понимаешь, это как узнать, что Санта-Клауса нет: хочется опять верить в него — но поздно, поезд ушел.
Она вдруг обернулась к Лулу, словно спохватившись.
— То есть… Я надеюсь, я не…
Лулу рассмеялась.
— Я никогда не верила в Санта-Клауса, — сказала она.
Они ехали и ехали. Лулу сделала математику. Потом историю. Потом написала сочинение про сов. Пустыня, кажется, растянулась на сотни миль, за окном по-прежнему было голо — если не считать расставленных вдоль дороги КП с автоматчиками и придорожными туалетами — и плоско; но наконец дорога пошла вверх. Деревья подступили с двух сторон, солнце теперь с трудом пробивалось сквозь густую листву.
Бронированные джипы вдруг резко свернули с дороги и остановились. Десятки солдат в камуфляжных формах появились непонятно откуда, будто отделились от деревьев. Долли с Лулу и Китти, озираясь, выбрались из машины. Кругом были джунгли, птицы в ветвях орали как оголтелые.
Подошел Арк, озабоченно поглядывая под ноги: он был в изящных кожаных туфлях.
— Генерал ждет вас с нетерпением, — сообщил он.
Они все вместе двинулись вверх по склону, ступая по пружинящей красной почве. В кронах деревьев ссорились обезьяны. Склон стал круче, впереди показались бетонные ступеньки. Появились еще солдаты, тоже стали подниматься по лестнице, со всех сторон доносилось поскрипывание армейских ботинок. Долли ни на шаг не отставала от дочери, придерживала ее за плечи. Китти шла сзади, мурлыкала что-то себе под нос. Долли попыталась разобрать мотив, но мотива не было — всего две ноты, снова и снова.
Сумка со скрытой камерой висела у Долли на плече. Когда они начали подниматься, она вытащила пульт и зажала его в руке.
Наверху лестницы оказалась забетонированная площадка, похожая на вертолетную. Солнечные лучи зримо пробивались сквозь влажный тропический воздух, под ногами клубился легкий парок. Генерал стоял на голом бетоне в окружении солдат. Маленького роста, как многие выдающиеся личности; без сине-зеленой шапки — вообще без головного убора; густые волосы хмуро топорщились над треугольным лицом. Он был при всех своих генеральских регалиях, но что-то в них казалось не так: то ли кривовато, то ли не вычищено как надо. Он выглядел усталым — возможно, из-за мешков под глазами. И раздраженным — как человек, которого только что вытащили из постели, сказав «они здесь», а он даже не понял, кто такие «они», пришлось ему напоминать.
Все пока молчали, словно никто не знал, что говорить.
Потом на верхней ступеньке появилась Китти. Долли слышала монотонное мурлыкание у себя за спиной, но не оборачивалась, а наблюдала за генералом. Он узнал Китти, на его лице тотчас отобразился неуверенный интерес. Китти двинулась в его сторону медленно и плавно, будто не шла, а перетекала в своем струящемся бледно-зеленом платье, будто обычная ходьба с ее нелепыми вульгарными подскоками — не для нее. Доструившись до генерала, она с улыбкой взяла его руку, пожимая, но одновременно обтекая его и чуть ли не смеясь от смущения, так что со стороны казалось, что они как бы слишком хорошо друг друга знают, чтобы здороваться за руку. Долли смотрела как завороженная. Она даже забыла про свою скрытую камеру, прозевала всю сцену рукопожатия. Лишь когда бледно-зеленая струящаяся Китти на секунду закрыла глаза и прижалась к генеральской груди, Долли очнулась и нажала кнопку — послышался тихий щелк. Генерал смешался и, не зная, что делать дальше, вежливо похлопал Китти по спине — щелк; тогда Китти забрала обе его руки (большие и узловатые, мужские) в свои (нежные и тонкие) и, сконфуженно улыбаясь ему в лицо, потом тихо смеясь, откинула голову — щелк, — как бы досадуя на то, что им обоим приходится испытывать такую неловкость. И тогда генерал улыбнулся. Это произошло совершенно неожиданно: его губы растянулись, приоткрыв два ряда мелких желтоватых зубов — щелк, — и лицо его тут же сделалось уязвимым, как у человека, который ужасно хочет понравиться. Щелк, щелк, щелк — Долли не отрывала палец от кнопки. Это было то, чего мир еще не видел, а увидит — ошалеет, потому что эта улыбка и есть то самое глубоко сокрытое человеческое в генерале.
И все это произошло в одну минуту, никто еще не успел произнести ни слова. Китти с генералом, оба взволнованно-раскрасневшиеся, стояли держась за руки, и Долли едва сдерживалась, чтобы не завопить от радости, потому что это было все! Она получила, что ей требовалось, — слова и не понадобились. Она обожала Китти, преклонялась перед ней: гениальная актриса, она не просто попозировала под ручку с генералом, она приручила его — это ли не чудо? Долли мерещились два мира: в одном живет генерал, в другом — Китти, и между ними дверь, которая открывается только в одну сторону. Китти впустила генерала в свой мир легко и естественно, он и не заметил. Теперь он уже не сможет вернуться! А придумала все это она, Долли, — наконец-то, впервые в жизни, вышло что-то осмысленное. И Лулу это видела.
На губах Китти все еще трепетала милая открытая улыбка — улыбка для генерала, но зрачки двигались: она по очереди оглядывала солдат, застывших с автоматами наперевес, потом Арка, и Лулу, и Долли с восторженно сияющими глазами. Молодец актриса, думала Долли, понимает, что все уже произошло, ее звездный час пробил, период забвения закончился. Она вернется в свое любимое кино — спасибо тирану, стоящему с ней рядом.
— Интересно, — заговорила Китти, — а куда вы деваете трупы?
Генерал непонимающе смотрел на нее. Арк быстро шагнул вперед, Долли тоже. И Лулу тоже.
— Просто бросаете их в ямы, — дружеским, задушевным тоном продолжала Китти, — или сперва сжигаете?
— Мисс Джексон, — напряженно произнес Арк. — Генерал вас не понимает!
Генерал уже не улыбался. Он желал знать, что происходит. Отпустив руку Китти, он сурово обернулся к Арку и что-то спросил.
Лулу потянула Долли за руку.
— Мам, — прошептала она. — Скажи ей, чтобы она замолчала.
Голос дочери выдернул Долли из оцепенения.
— Китти, прекратите немедленно, — быстро сказала она.
— Вы их сами едите, — спрашивала Китти у генерала, — или стервятникам оставляете?
Долли повысила голос:
— Китти, придержите язык! Это не игрушки.
Генерал что-то жестко выговаривал Арку. Дослушав, Арк повернулся к Долли.
— Генерал сердится, мисс Пил, — сказал он, и это был шифр, Долли прекрасно его поняла. Она подошла к Китти, вцепилась в загорелые плечи, приблизила лицо к ее лицу и тихо сказала:
— Если вы не замолчите, мы все умрем.
Но одного взгляда в эти безумные, горящие саморазрушением глаза было достаточно, чтобы понять: Китти не может замолчать.
— Ай-ай-ай! — притворно удивилась она. — Как же это я так оплошала? Не надо было заводить разговор про геноцид, да?
А вот это слово генерал знал. Он отшатнулся от Китти так, будто она охвачена пламенем, что-то сдавленно скомандовал солдатам. Кто-то оттолкнул Долли, и она упала на бетон. Когда она приподнялась на одном локте, Китти уже было не видно, солдаты сомкнулись вокруг нее.
Лулу пыталась поднять Долли, тащила ее за руку, кричала:
— Мама, останови их! Мама, сделай что-нибудь!
— Арк, — крикнула Долли, но Арк ее не слышал. Он стоял навытяжку перед орущим взбешенным генералом. Солдаты уволакивали Китти; Долли показалось, что в их гуще мелькнул пинающий ботинок.
— А кровь? — доносился до нее звонкий голос Китти. — Вы ее пьете — или просто моете ею полы?.. А зубы? Вы их нанизываете на веревочку, да?..
Послышался глухой удар и визг. Долли вскочила на ноги. Но солдаты уже затащили Китти в скрытое за деревьями строение в конце вертолетной площадки. Генерал с Арком проследовали туда же, и дверь захлопнулась. В джунглях, над криками попугаев и всхлипами Лулу, повисла зловещая тишина.
Пока генерал бушевал, Арк успел шепнуть что-то двум солдатам, и едва начальство скрылось за дверью, они, слегка подталкивая, повели Долли и Лулу вниз по бетонной лестнице, потом сквозь джунгли — обратно к джипам. Их шофер встал, затушил сигарету. В машине Лулу заплакала, уронив голову на материнские колени. Дорога шла через джунгли, потом через пустыню. В тюрьму? — оцепенело думала Долли, поглаживая мягкие волосы Лулу. Но к вечеру, когда солнце разлилось по горизонту (Лулу уже сидела прямо, отодвинувшись на другой конец сиденья), их высадили в аэропорту. Генеральский самолет ждал.
Лулу спала беспокойно, вцепившись обеими руками в свой розовый рюкзачок. Долли не спала совсем. Она смотрела прямо перед собой, на пустое сиденье Китти Джексон.
Они приземлились в аэропорту Кеннеди затемно. В Ист-Сайд ехали на такси, за всю дорогу не проронили ни слова. Долли удивлялась про себя, что их дом не взорван, что квартира все еще на месте, на верхнем этаже, и ключи в сумке.
Лулу сразу же прошла к себе, закрыла дверь. Долли сидела за своим рабочим столом и, осоловело глядя перед собой, пыталась привести мысли в порядок. С чего начать? С посольства? С Конгресса? Сколько придется провисеть на телефоне, чтобы ее связали с кем-то, кто может реально помочь? И что она будет им говорить?
Лулу, причесанная, в школьной форме, вышла из своей комнаты. Оказывается, уже рассвело — Долли и не заметила. Лулу скользнула неодобрительным взглядом по ее пыльной одежде и сказала:
— Нам пора.
— Ты… пойдешь в школу?
— Естественно, я пойду в школу. А что еще мне делать?
Они поехали на метро. Между ними висело непреодолимое молчание; Долли боялась, что так теперь будет всегда. Она вглядывалась в бледное измученное личико Лулу и, холодея, понимала: да, так и будет, если Китти Джексон погибнет.
На углу ее дочь отвернулась и ушла не попрощавшись.
Хозяева магазинчиков на Лексингтон-авеню поднимали металлические роллеты. Долли зашла в соседнюю забегаловку, выпила кофе. Ей хотелось находиться поближе к Лулу, и она решила ждать прямо здесь, на углу, до конца школьного дня; осталось пять с половиной часов. Звонить, если что, можно и с сотового. Но ее все время что-то отвлекало: мерещилась Китти в бледно-зеленом платье, масляные ожоги на ее запястье; вспоминалась собственная непристойная гордыня — как она думала, что укротила генерала, и мнила себя чуть ли не спасительницей мира.
Она так никому и не позвонила. Не придумала, что сказать.
За спиной лязгнула очередная роллета, Долли обернулась посмотреть. Фотомастерская. В руках у Долли по-прежнему была сумка со скрытой камерой. Что ж, хоть какое-то занятие; она вошла и сделала заказ: записать на диск и распечатать все, что получилось.
Следующий час она проторчала на улице под дверью. Потом из мастерской вышел парень с диском и пачкой фотографий. За это время она успела сделать несколько звонков насчет Китти, но на том конце все, очевидно, принимали ее за умалишенную. Их можно понять, думала Долли.
— Фотошоп? — спросил парень, передавая ей фотографии. — А вышло ничего, прямо как настоящие.
— Они настоящие, — ответила Долли. — Я сама фотографировала.
— Ага, как же, — осклабился парень, и тут в голове у Долли шевельнулась наконец смутная мысль. А что еще мне делать? — кажется, так сказала утром Лулу.
Она помчалась домой и села обзванивать старых знакомых: кое-кто ее еще помнил — и в «Инкуаерер», и в «Стар». Устроить слив информации. Этот трюк помогал Долли раньше, поможет и сейчас.
Несколько минут спустя письма полетели по всем нужным адресам, с картинками во вложениях, и уже через пару часов фотографии улыбающегося генерала Б. и Китти Джексон появились в сети — их продавали, покупали и перепродавали. Вечером пошли звонки от репортеров серьезных газет, не только американских. Генералу тоже звонили; его помощник по связям с общественностью все категорически опровергал.
Вечером, пока Лулу в своей комнате делала уроки, Долли сидела за столом, ела холодную кунжутную лапшу и пыталась связаться с Арком. Удалось с четырнадцатой попытки.
— Мы больше не можем с вами говорить, мисс Пил, — сказал он.
— Арк.
— Мы не можем с вами говорить. Генерал сердится.
— Послушайте меня.
— Генерал сердится, мисс Пил.
— Она жива, Арк? Это все, что я хотела узнать.
— Она жива.
— Спасибо. — Глаза Долли наполнились слезами. — Она… С ней… нормально обращаются?
— Она цела и невредима, — сказал Арк. — Мисс Пил, больше мы с вами не увидимся.
Они немного помолчали, слушая шелест помех на линии. Потом Арк сказал:
— Мне жаль. — И повесил трубку.
Но они увиделись — спустя почти год, когда генерал прибыл в Нью-Йорк, чтобы поведать ООН о переходе его страны на демократический путь развития. К тому времени Долли и Лулу уже переселились из своей ист-сайдской квартирки в другое место, но однажды вечером они специально приехали на машине в Манхэттен, чтобы встретиться с Арком в ресторане. Арк был в черном костюме, его темно-бордовый галстук идеально подходил по цвету к отменному каберне, которое он подливал себе и Долли. Он смаковал каждую деталь своего рассказа — Долли даже показалось, что он и запоминал все в таких подробностях нарочно для нее: как через три-четыре дня после того, как они с Лулу покинули генеральский редут, начали появляться фотографы, сначала один-два — этих солдаты быстро отловили и бросили за решетку, — потом еще и еще, столько, что не переловишь и не сосчитаешь: они прятались везде, где можно и нельзя, лазали по деревьям как обезьяны, закапывались в ямы, увешивали себя пальмовыми листьями. Киллерам никогда не удавалось точно определить местонахождение генерала — фотографы справлялись с этой задачей элементарно: пересекали границу без всяких виз, залезали в корзины и винные бочки, зарывались в тряпье, тряслись по каменистым дорогам в кузовах грузовичков и в конце концов осадили убежище генерала со всех сторон — он уже не осмеливался выходить. Понадобилось десять дней, чтобы убедить генерала, что вариантов нет — придется предстать перед мучителями. Он облачился в генеральскую шинель с медалями и эполетами, сдвинул сине-зеленую шапку набекрень, взял Китти под руку и пошел сквозь строй нацеленных на него объективов. Долли помнила, какое озадаченное лицо было у генерала на тех снимках; в своей пушистой шапке он больше всего напоминал потерявшегося ребенка. А рядом улыбалась Китти в черном облегающем платье — Арку наверняка пришлось постараться, чтобы его раздобыть: непринужденно-простое и в то же время открытое — идеальное для интимной обстановки. Выражения ее глаз Долли не смогла разобрать, как ни всматривалась в газетную бумагу, но смех Китти по-прежнему стоял у нее в ушах.
— Вы уже смотрели новый фильм мисс Джексон? — спросил Арк. — Мне показалось, это пока ее лучшая роль.
Долли смотрела этот фильм — романтическую комедию, где Китти играет жокея, причем держится в седле легко и уверенно, — вместе с Лулу, в кинотеатре маленького городка к северу от Нью-Йорка. Они переехали в пригород вскоре после того, как начались звонки от генералов: первым позвонил генерал Г., потом А., потом Л., и П., и Ю. Молва летит быстро, и на Долли обрушился целый шквал предложений от массовых убийц, желающих начать жизнь заново. «Я вышла из игры», — отвечала им Долли и перенаправляла к своим бывшим конкурентам.
Ее дочь поначалу противилась переезду, но Долли была тверда. И Лулу быстро прижилась в частной школе их нового городка, начала играть в сокер, и другие девочки вскоре начали ходить за ней по пятам. Никто в городке никогда не слышал про Ла Долл, так что Лулу нечего было скрывать.
Вскоре после нашествия фотографов на счет Долли поступила весьма серьезная сумма. «В знак признательности за вашу неоценимую помощь, мисс Пил», — сказал ей Арк по телефону, но в его голосе сквозила знакомая усмешка, и Долли поняла: плата за молчание. Она купила на эти деньги торговое помещение на главной улице городка и открыла магазин для гурманов, где продавались необычные сыры и прочие деликатесы, красиво подсвеченные разноцветными фонариками (осветительную систему Долли разрабатывала сама). «Как в Париже», — часто слышала она от ньюйоркцев, приезжавших в свои загородные дома на выходные.
Изредка Долли заказывала для своего магазинчика партию карамболы — и тогда обязательно прихватывала несколько тропических звезд домой, в маленький коттеджик в конце тихой улицы. Поздно вечером они с Лулу садились за стол перед распахнутым окном и, вполуха слушая радио, наслаждались загадочно-сладковатым вкусом.
Все кинозвезды, когда впервые видишь их живьем, кажутся неожиданно маленькими, и Китти Джексон, при всей ее исключительности, — не исключение.
Точнее, она кажется не маленькой, а прямо-таки крошечной: этакий человеческий бонсай в белом платье без рукавов, сидит за столиком в глубине ресторана на Мэдисон-авеню, беседует по мобильнику. Когда я усаживаюсь напротив, она улыбается мне и с обреченным видом скашивает глаза на телефон. Волосы у нее, как и у всех теперь, мелированные — этому слову меня научила Дженет Грин, моя бывшая невеста, — хотя на Китти Джексон взлохмаченная путаница из светлых и темных прядей смотрится естественней и шикарней, чем на Дженет. Лицо ее (Китти) вряд ли будет чем-то выделяться рядом с лицами, скажем, ее бывших школьных подруг: просто миловидное лицо — вздернутый носик, полные губы, большие голубые глаза. Однако по причинам, которые я не берусь точно определить — вероятно, по тем же самым, по каким мелирование на Китти выглядит лучше, чем на прочих крашеных блондинках (Дженет Грин), — это ничем особенно не примечательное лицо воспринимается как необыкновенное.
Она все еще висит на телефоне. Пять минут.
Наконец она заканчивает разговор, захлопывает телефон, размерами напоминающий пластинку мятной жвачки, опускает его в белую лакированную сумочку. И начинает извиняться. Сразу становится ясно, что Китти относится к категории «приятных» звезд (Мэтт Деймон) — в отличие от «трудных» звезд (Рэйф Файнс). Звезды из категории приятных ведут себя так, будто они в точности такие же, как вы (то есть в нашем с вами случае — как я): это должно помочь вам их полюбить и написать о них кучу лестных слов; такая тактика практически всегда себя оправдывает, даже если изначально у вас рука не поворачивалась написать, что экскурсия по дому, устроенная лично для вас Брэдом Питтом, не имеет никакого отношения к его желанию появиться на обложке «Вэнити фэйр». Китти сожалеет, что мне пришлось прыгать сквозь двенадцать огненных колец и бежать несколько миль по раскаленным углям, дабы получить возможность провести сорок минут в ее обществе. Она также сожалеет, что первые шесть минут из этих сорока она проговорила по телефону. Выныривая из потока ее извинений, я невольно вспоминаю, почему я предпочитаю иметь дело с трудными звездами, которые сидят, забаррикадировавшись внутри своей звездной оболочки, и плюют наружу через щелочку. Трудные звезды время от времени теряют самоконтроль — а описание этого волнующего момента является, как известно, необходимейшей частью успешного рассказа о знаменитости.
Официант принимает наш заказ. Следующие десять минут мы с Китти обмениваемся шуточками, которые вряд ли кого-то заинтересуют, посему я их опускаю, отметив лишь (здесь и далее — в стиле подстрочных примечаний, которые призваны овеять мои поп-культурные наблюдения ароматом старинных кожаных переплетов), что если вам повезло быть юной кинозвездой с шикарно мелированными волосами и стопроцентно узнаваемым лицом — судя по кассовости фильма, в котором вы только что снялись, каждый американец успел посмотреть его как минимум дважды, — то окружающие будут относиться к вам несколько иначе или даже совсем иначе, нежели к лысеющему сутуловатому экзематозному индивиду среднего возраста. Точнее, на поверхности мы видим вроде бы то же самое — «Что будете заказывать?» — но под поверхностью истерически пульсирует узнавание знаменитости. И далее, с синхронностью, объяснимой разве что законами квантовой механики или, конкретнее, свойствами так называемых запутанных частиц, этот импульс истерического узнавания охватывает одномоментно все пространство ресторана, включая столики, расположенные так далеко, что разглядеть нас оттуда нет никакой возможности.[4] Обедающие разворачиваются, тянут шеи, искривляют спины и отчасти левитируют над своими стульями, борясь с желанием наброситься на Китти и вырвать у нее прядь волос или клок платья.
Я спрашиваю Китти об ощущениях человека, постоянно находящегося в центре внимания.
— Странные ощущения, — отвечает она. — Для меня это так неожиданно. Понимаете, приходится все время помнить о том, что ты этого совершенно не заслуживаешь.
Вот они, приятные собеседники.
— Ну что вы! — говорю я и отвешиваю ей махровый комплимент по поводу фильма «О, беби, о!», где она, в роли вчерашней бомжеватой наркоманки, а ныне агента ФБР, проделывает поистине акробатические трюки, — комплимент, от которого мне самому становится так тошно, что хочется послать всех знаменитостей куда подальше и вкатить себе смертельную инъекцию. — Вы, верно, гордились своим успехом?
— Да, конечно, — говорит она. — Но по-настоящему я тогда еще не понимала, что делаю. Зато сейчас, работая над своей новой ролью, я чувствую себя гораздо более…
— Стоп-стоп! — восклицаю я. — Отложим пока эту мысль! — хотя официант с высоко поднятым подносом в одной руке еще далеко от нашего столика и не факт, что он несет этот поднос нам. Но дело в том, что меня совершенно не интересует новая роль Китти Джексон, и вас, я уверен, тоже; конечно, мы никуда от этого не денемся, она все равно будет щебетать о том, какая это потрясающая роль, какие доверительные отношения сложились у нее с режиссером картины и какая это честь для нее — работать бок о бок с таким корифеем экрана, как Том Круз, — так что нам с вами придется проглотить эту горькую пилюлю ради удовольствия провести некоторое время в обществе звезды. Но все же хотелось бы проглотить ее как можно позже.
К счастью, это наш поднос (когда обедаешь со знаменитостью, еду приносят быстрее): салат «Кобб» для Китти; картофель фри, чизбургер и «Цезарь» для меня.
Еще немного теории, прежде чем мы приступим к обеду. На самом деле отношение официанта к Китти представляет собой этакий трехслойный сэндвич: снизу обычное слегка скучающее презрение, первооснова его общения с клиентами; в середке — истерика и смятение, спровоцированные явлением девятнадцатилетней дивы; наверху — стремление прикрыть и закамуфлировать этот чужеродный второй слой, напустив на себя хотя бы видимость привычного презрения и скуки, лежащих в основании сэндвича. У Китти Джексон тоже свой сэндвич: внизу как бы «она сама» — такая, какой ее знал пригород Де-Мойна, где она росла, каталась на велосипеде, бегала на школьные вечера, зарабатывала хорошие оценки и, самое интересное, занималась конным спортом, — эти занятия вылились в изрядную коллекцию ленточек и призов и вселили в юную Китти, хоть и ненадолго, мечту стать жокеем. Дальше идет начинка сэндвича — ее собственная, возможно несколько нервическая реакция на новообретенную славу; и, наконец, сверху — попытка имитировать нижний слой сэндвича, то есть притвориться собой, точнее бывшей собой.
Шестнадцать минут мимо.
— Ходят слухи, — начинаю я, хотя рот у меня набит недожеванным чизбургером, но в этом и есть мой расчет: я надеюсь внушить отвращение интервьюируемой и тем самым перфорировать предохранительный щит ее приятности и нанести коварный удар по ее самоконтролю, — что у вас интимные отношения с вашим звездным партнером.
Вот так. Обрушиваю это на нее без подготовки, поскольку не раз убеждался, что когда начинаешь подкатываться к человеку с подобными «личными» вопросами издалека, то трудный собеседник успевает ощетиниться, а приятный — залиться румянцем и мягко увернуться.
— Это ложь! — выкрикивает Китти. — Мы с Томом просто друзья. И с Николь тоже. Она для меня образец для подражания, во всем! Я иногда даже сижу с их детьми.
Я достаю свою самую гадкую ухмылку — без какой-либо определенной цели, единственно чтобы усугубить беспокойство интервьюируемой. Если мой метод кажется кому-то жестковатым, напомню, что мне было отведено сорок минут, почти двадцать из которых протикали впустую, а заодно уже признаюсь, что если у меня ни шиша не выйдет — то есть если мой репортаж не раскроет ни одну из неповторимых особенностей Китти, доселе неведомых широкой публике (а ровно это, как мне объяснили, произошло с моими предыдущими репортажами, в которых я охотился на лосей с Леонардо Ди Каприо, читал Гомера с Шэрон Стоун и собирал моллюсков с Джереми Айронсом), то его попросту выкинут в корзину, что окончательно обесценит жалкие остатки моих акций в Нью-Йорке и Лос-Анджелесе и завершит мой «список несчастий — черт, что ж они на тебя так валятся-то?» (Аттикус Леви, мой приятель и редактор, месяц назад, за обедом).
— Почему вы так улыбаетесь? — враждебно спрашивает Китти.
Как видите, приятность уже на исходе.
— Я улыбался?
Она переключается на салат «Кобб». Я тоже. Коль скоро доступ во внутренние святилища Китти Джексон для меня закрыт и заняться больше нечем, остается наблюдать за процессом поедания пищи, который сводится к следующему: в продолжение обеда она съедает все салатные листья, примерно два с половиной кусочка курятины и несколько помидорных долек. Не съедает: маслины, голубой сыр, вареные яйца, бекон и авокадо — иными словами, все то, что делает салат «Кобб» салатом «Кобб». Что касается салатной заправки, которую она попросила подать ей «отдельно, пожалуйста», то она притрагивается к ней один-единственный раз, обмакнув в нее кончик указательного пальца и облизнув.[5]
— Знаете, что я думаю, — произношу наконец я, разряжая вибрирующее над нашим столом напряжение. — Вот, думаю я, девятнадцать лет. За плечами мегакассовый фильм, от которого полмира уже писает кипятком, — ну и? Дальше-то что?
На лице Китти отображается облегчение, что я не выдал еще какую-нибудь гадость про Тома Круза, а также подмешанное к этому облегчению (или, возможно, вытекающее из него) мимолетное желание увидеть во мне не просто очередного придурка с диктофоном, но человека, способного постичь всю странность ее мира. Ах, если бы так оно и было! Я бы с дорогой душой постиг всю странность ее мира — зарылся бы в эту странность с головой и носа б не высовывал. Но на деле максимум, на что я способен, — это постараться скрыть от Китти Джексон, что никаких точек соприкосновения у нас с ней нет и быть не может, и то, что она не раскусила меня в течение вот уже двадцати одной минуты, — моя большая личная победа.
Вы спросите: зачем я без конца вписываю себя в этот репортаж? Затем, что я хочу вытрясти нечто удобочитаемое из девятнадцатилетней девочки, вся индивидуальность которой сводится к ее исключительной приятности; пытаюсь состряпать рассказ, который не только раскроет бархатные глубины ее юной души, но в котором будет какая-никакая интрига, динамика и — перекрестясь! — намек на некий смысл. Но тут возникает одна проблема: в Китти Джексон нет никакой интриги, в ней вообще нет ничего интересного — кроме воздействия, оказываемого ею на других. А поскольку единственным «другим», готовым предоставить свой внутренний мир со всеми потрохами на всеобщее обозрение, являюсь в данном случае я сам, то совершенно естественно и, строго говоря, неизбежно («Только умоляю, постарайся, чтобы меня потом не смешали с дерьмом за то, что я поручил тебе это интервью» — Аттикус Леви в ходе недавнего телефонного разговора, в котором я жаловался, что я иссяк, не могу больше писать про знаменитостей), что мой репортаж о так называемом обеде с Китти Джексон становится в конечном итоге репортажем о бессчетных воздействиях, которые Китти Джексон оказывала на меня в продолжение этого обеда. А чтобы эти воздействия не воспринимались как слишком уж необъяснимые, следует учесть тот факт, что Дженет Грин, с которой мы встречались три года и были официально обручены один месяц и тринадцать дней, ушла от меня две недели назад к мемуаристу, последняя книга которого воссоздает во всех подробностях его отроческую привычку дрочить в аквариум с рыбками («Он, по крайней мере, работает над собой!» — Дженет Грин по телефону, в ответ на мои попытки внушить ей, что она совершает колоссальную ошибку).
— Вот именно! — говорит Китти. — Я сама без конца об этом думаю — что дальше? Иногда даже пытаюсь представить, как спустя много лет я оглядываюсь, скажем, на сегодняшний день. Я спрашиваю себя: а откуда я оглядываюсь? И как этот сегодняшний день выглядит оттуда, откуда я оглядываюсь, — как начало новой прекрасной жизни… или?..
Хотелось бы узнать: что есть «прекрасная жизнь» в понимании Китти Джексон?
— Ну, вы же меня поняли! — Она розовеет, хихикает. Стало быть, мы вернулись к приятности, но уже иного рода. Примирение после размолвки.
— Богатство, слава? — подсказываю я.
— И это тоже. Но еще — просто счастье. Я хочу встретить настоящую любовь — это звучит банально, ну и пусть. Хочу, чтобы были дети. Знаете, в новой картине я так привязываюсь к своей суррогатной матери…
Но мои усилия, направленные на пресечение самопиара в начале нашего обеда, не прошли даром, павловский рефлекс срабатывает, Китти умолкает. Не успев поздравить себя с новой победой, я, однако, замечаю, как она искоса взглядывает на часы («Гермес»). Как я реагирую на ее взгляд?
Во мне плещется взрывоопасная смесь — гнев, страх, вожделение: гнев — потому что эта наивная девочка имеет, без всяких на то оснований, куда больше власти в этом мире, чем у меня было, есть и будет в течение всей жизни, и когда мои сорок минут дотикают, мои приземленные маршруты уже ни при каких обстоятельствах, кроме заведомо криминальных, не смогут пересечься с ее возвышенными путями; страх — потому что, косясь на собственные часы («Таймекс»), я вижу, что прошли уже тридцать минут из сорока, а мне по-прежнему не на чем строить жизнеописание звезды; и вожделение — потому что на ее замечательно длинной шее болтается тонюсенькая, почти прозрачная золотая цепочка. Открытые плечи (белое платье держится на одной лямочке через шею) — хрупкие, нежные и загорелые, как два цыпленка гриль. Звучит, пожалуй, не слишком соблазнительно, но на самом деле это соблазнительно, еще как!
Они (плечи) похожи на цыплят гриль как раз в том смысле, что они необыкновенно хороши, к ним хочется приникнуть и обсасывать мясо с косточек.[6]
Я спрашиваю Китти, какие ощущения испытывает секс-бомба от того, что она секс-бомба.
— Никаких. — Она досадливо отворачивается. — Их, скорее всего, испытывает кто-то другой.
— Мужчины?
— Да, вероятно, — отвечает она, и по ее миловидному лицу рябью пробегает новое выражение — я бы назвал его выражением внезапной скуки.
И мне тоже становится внезапно скучно. Или просто скучно.
— Господи, какой фарс, — вырывается у меня. Это непродуманное замечание, оно не преследует никаких конкретных тактических задач, так что через минуту я о нем непременно пожалею. — Зачем нам с вами все это?
Китти вскидывает голову. Кажется, она понимает, как мне скучно. И чуть ли даже не догадывается почему. Короче, она смотрит на меня сочувственно. И я оказываюсь на грани самого серьезного провала, какой только возможен в моем деле: это когда вектор меняется на противоположный — то есть не ты изучаешь звезду, а она тебя. А ты ее при этом уже не видишь. По темени ползет мелкая испарина, щекоча мой изрядно поредевший волосяной покров. Я торопливо хватаю краюху хлеба, принимаюсь вымакивать ею салатную тарелку, а потом заталкиваю в рот — поглубже, как дантист заталкивает цемент внутрь зуба. И именно в этот момент — какая досада! — ко мне подкрадывается чих, сперва ерундовый и неопасный — но вот он уже распирает меня, не важно, хлеб не хлеб — ничто не остановит оглушительную стихию, извергающуюся одновременно из всех полостей в моей голове, — а-а-пчхи! Вид у Китти напуганный. Незаметно отодвинувшись, она ждет, когда я приведу себя в порядок.
Трагический финал предотвращен. Или, во всяком случае, отсрочен.
— Знаете, — говорю я, когда спустя три минуты мне все же удается проглотить злополучную краюху и отсморкаться. — Я бы сейчас с удовольствием прогулялся. Что скажете?
При мысли о том, что можно сбежать на свежий воздух, Китти резво вскакивает из-за стола. В конце концов, такой прекрасный день — солнце прямо льется в окна. Но ее оживление тут же гаснет под напором привычной осмотрительности.
— А как же Джейк? — Джейк — это ее личный агент, который появится по истечении наших сорока минут и, взмахнув волшебной палочкой, превратит меня обратно в тыкву.
— Он позвонит нам, — говорю я, — и мы скажем ему, куда подойти.
— Хорошо, — говорит она, пытаясь воскресить в себе то первое оживление и прикрыть им скучную начинку своего сэндвича. — Тогда идемте.
Я поспешно расплачиваюсь по счету. Отмечу, что есть несколько причин, которые заставили меня устроить этот исход из ресторана. Во-первых, я надеюсь урвать несколько лишних минут общения с Китти Джексон и тем самым спасти почти уже проваленное задание, а заодно мою некогда безупречную, но слегка захиревшую литературную репутацию («Быть может, ее разочаровало, что вы не попытались написать еще один роман, после того как ваш первый роман оказался невостребованным?..» — Беатрис Грин, за чаем, после того как я рыдая бросился в Скарсдейл, к порогу ее дома, моля о сочувствии в связи с дезертирством ее дочери). Во-вторых, я хочу видеть Китти Джексон в движении, а не на стуле. Поэтому я следую за ней, а она следует к дверям, огибая столики и при этом не отрывая глаз от пола — так ходят либо очень привлекательные женщины, либо знаменитости (либо то и другое вместе, как Китти). В переводе на понятный всем язык этот взгляд и эта походка означают: Я знаю, что я знаменита и неотразима — сочетание, по своему воздействию близкое к радиоактивности, — и что вы все в этом зале беззащитны передо мной; и вы тоже это знаете. Мы с вами вместе помним о вашей беспомощности перед моей радиоактивностью, и нам одинаково неловко смотреть друг на друга, поэтому я буду держать голову опущенной, а вы можете смотреть спокойно. Я тем временем разглядываю ноги Китти: они длинные, особенно учитывая ее скромный рост, и загорелые, и загар у нее — не тот светло-оранжевый, что из солярия, а настоящий, густо-каштановый, навевающий мысли — о чем? — пожалуй, о лошадях.
До Центрального парка идти целый квартал. Сорок одна минута. Но ничего, тикаем дальше. В зелени парка плещутся свет и тень, и кажется, будто мы с Китти вместе нырнули в глубокий тихий пруд.
— Я забыла, когда мы начали, — говорит Китти. Взгляд на часы. — Сколько у нас еще времени?
— Все в порядке, — бормочу я. Меня почему-то начинает клонить в сон. Я смотрю и смотрю на ее ноги (но все же не бросаюсь наземь и не ползу за ней на четвереньках — хотя мелькала и такая мысль) и вскоре начинаю различать на ее коже выше колен тончайшие золотые волоски. И оттого, что Китти пока еще так юна, взлелеяна и защищена от всякого хамства и скотства, так искренне не ведает о том, что и она когда-то состарится и умрет (возможно, в одиночестве), и оттого, что она еще ничем не разочаровала себя и мир, лишь удивила своими скороспелыми успехами, — от всего этого кожа Китти — эта гладкая, налитая благоухающая капсула, на которой жизнь ведет запись потерь и неудач, — чиста и совершенна. Под совершенством я имею в виду, что на ней нигде ничего не болтается, не провисает, не морщит, не сборит и не съеживается — она как кожа зеленого листа, только что не зеленая. Совершенно невозможно представить, чтобы такая кожа была неприятной на ощупь, запах или вкус, и уж тем более невозможно представить на ней никакую заразу или, скажем, экзему, даже самую безобидную.
Мы сидим рядом на траве, на пологом склоне. Китти, повинуясь долгу, опять свернула на свою новую роль: не иначе как призрак ее агента, который вот-вот должен материализоваться, напоминает Китти, что она терпит мое общество единственно ради продвижения этой роли.
— Ах, Китти, — говорю я. — Забудьте про кино. Мы в парке, день такой сказочный. Давайте отрешимся от всех! И поговорим… к примеру, о лошадях.
О боже! Как она на меня посмотрела! Все наислащавейшие метафоры, какие только бывают, выскочили из памяти одновременно: раскрытие цветка, солнце из-за туч, внезапное явление радуги. Дело сделано. Кружным, окольным, обманным — не важно, каким путем я проник во внутренние покои Китти, я прикоснулся к ней! И по причинам, мне неведомым — относящимся, видимо, к самым таинственным загадкам квантовой механики, — это прикосновение открывает передо мной неожиданные возможности: словно, перекинув мостик между собой и этой юной старлеткой и ступив на этот мостик, я вдруг оказался недосягаем для окружающей тьмы.
Китти лезет в свою белую сумочку, достает фотографию. Лошадь! Белая звезда на носу. Как зовут? Никсон.
— Как президента? — спрашиваю я, но Китти отвечает мне таким недоуменным взглядом, что я сам теряюсь.
— Мне просто нравится это имя, — говорит она и начинает рассказывать, как она кормит Никсона яблоком: он берет его губами и хрумкает все сразу, и сок пенится парным молоком. — Только мы с ним теперь почти не видимся, — добавляет она с неподдельной грустью. — Меня вечно нет дома, а ему же нужна выездка! Приходится каждый раз кого-то нанимать.
— Ему, верно, одиноко без вас, — говорю я.
Китти оборачивается. Кажется, она забыла, кто я такой. Мне страшно хочется опрокинуть ее на спину, на траву, и я так и делаю.
— Эй! — сдавленно-удивленно, но пока еще не испуганно вскрикивает интервьюируемая.
— Представь, что скачешь верхом на Никсоне, — советую ей я.
— Э-эй! — Китти верещит во весь голос, приходится зажать ей рот ладонью. Она извивается, пытается вывернуться из-под меня, но это не просто — во мне как-никак метр девяносто один роста и сто двадцать кило веса, из которых не меньше трети — живот, точнее, «вываливающаяся утроба» (Дженет Грин, в ходе нашей последней — неудавшейся — сексуальной попытки), и эта утроба, подобно мешку с песком, придавливает Китти к земле. Одной рукой я зажимаю ей рот, другую ввинчиваю между нашими дрыгающимися телами и — наконец-то! — нащупываю язычок молнии на ширинке. Каковы при этом мои ощущения? Ну, во-первых, мы лежим в Центральном парке, пусть не в самом людном месте, но у всех на виду, это факт. Я смутно сознаю, что этими игрищами ставлю под удар свою карьеру заодно с репутацией, и меня это несколько беспокоит. Это одна часть моих ощущений. А вторая, по всей видимости, — неукротимое бешенство, иначе откуда бы взялось это зверское желание выпотрошить Китти как рыбу; и в качестве довеска — еще одно, отдельное, желание: переломить ее надвое и запустить руки по локоть в чистейшую благоуханную влагу или что там плещется у нее внутри, черпать эту влагу горстями, втирать ее в мои гноящиеся «золотушные струпья» (цитата из того же источника) — и исцелиться. Я хочу ее трахнуть (это понятно), а потом убить; или трахнуть и убить одновременно («затрахать насмерть» тоже сгодится, главное — результат). А вот, например, убить и потом трахнуть — это мне ну нисколечко не интересно, потому что мне как раз позарез нужна ее жизнь: внутренняя жизнь Китти Джексон.
Как потом выясняется, у меня не вышло ни то ни другое.
Но вернемся к интересующему нас моменту: одна моя рука зажимает рот Китти и одновременно старается придавить к траве ее голову, которая сопротивляется и не желает придавливаться к траве; вторая возится с молнией и никак не может ее расстегнуть из-за того, что интервьюируемая подо мной корчится и извивается. Вне моего контроля остаются, таким образом, руки Китти, одна из которых только что проникла в белую лакированную сумочку и выхватывает из нее поочередно некие предметы: фото лошади, потом тоненький как чипсина мобильник, который последние минуты трезвонит не переставая, а потом баллончик, предположительно с «мейсом» или другой такой же слезоточивой гадостью, — я догадываюсь об этом, когда Китти направляет струю мне в лицо: жжение и слепящая боль в глазах, слезы рекой, спазмы в горле, удушье, прилив тошноты — я вскакиваю на ноги, но тут же сгибаюсь пополам и чуть не вырубаюсь от боли (при этом одной ногой продолжая прижимать Китти к земле), и в этот момент она нашаривает в сумочке еще один предмет — связку ключей с пристегнутым к кольцу маленьким, практически игрушечным складным ножичком, и сквозь мою армейскую штанину всаживает тупое лезвие мне в ногу.
Теперь уже я ору как раненый буйвол, а Китти убегает по траве — солнечный свет, просеянный сквозь листву, наверняка вспыхивает веселыми бликами на ее загорелых ногах, но мне так плохо, что я даже не смотрю.
Думаю, это и есть последняя минута нашего обеда. Ну, еще минут двадцать к тем сорока урвать удалось.
Итак, обед закончился, началось другое — я предстал перед расширенной коллегией присяжных, и мне были предъявлены обвинения: попытка изнасилования, похищение человека и физическое насилие при отягчающих обстоятельствах; я оказался за решеткой (несмотря на героические попытки Аттикуса Леви собрать для меня полмиллиона залога), где и пребываю в ожидании суда, который начнется в этом месяце, — по странному совпадению, в тот же день, что и широко разрекламированная премьера нового фильма Китти — «Козодоев водопад».
В тюрьме я получил письмо от Китти.
Прошу простить меня за то, — писала она, — что я стала невольной причиной Вашего нервного срыва и пырнула (sic!) Вас ножом.
Все заглавные буквы с аккуратными завитушками, в конце письма — смайлик.
А я что говорил? Кругом одна приятность.
Как вы уже догадались, наша кратковременная размолвка сослужила Кипи неплохую службу. Сенсационные заголовки на первых полосах газет сменились шквалом статей и публикаций полемического характера, высвечивающих целый комплекс смежных проблем, как то: незащищенность звезд перед преступными посягательствами («Нью-Йорк таймс»); неспособность некоторых мужчин смириться с отказом («Ю-Эс-Эй тудей»); требование к редакторам журналов тщательнее проверять благонадежность своих авторов («Нью рипаблик»); недостаточность мер безопасности в Центральном парке в дневное время;[7] и над всем этим многоголосым хором — Китти Джексон, которую уже возвели в ранг мученицы и объявили новой Мэрилин Монро. А она еще даже не успела умереть.
Так что не знаю, о чем уж там ее новый фильм, но кассовость ему обеспечена.
Твои друзья вечно кого-то из себя строят, а ты вечно к ним из-за этого цепляешься — такая игра. Дрю вдруг заявляет, что идет теперь учиться на юриста. Выучится, поработает в какой-нибудь конторе и будет баллотироваться в сенат штата. А потом в сенат США. А потом в президенты. И все это с таким видом, с каким ты бы сказал: пойду схожу на лекцию по современной китайской живописи, потом в спортзал, потом до ужина посижу в библиотеке — то есть сказал бы, если бы мог строить какие-то планы — а ты не можешь — и ходил бы в колледж — а ты не ходишь, хотя это, считается, временно.
Ты смотришь на Дрю сквозь струйку гашишного дыма, плывущего в солнечном луче. Дрю сидит на раскладушке в обнимку с Сашей, у него большая открытая улыбка (типа «заходи, не стесняйся»), темные космы и крепкое тело — не накачанное, как у тебя, а по-звериному крепкое и поджарое. Это из-за того, что он много плавает.
— А потом будешь кричать, что ты не затягивался? — спрашиваешь ты.
Все смеются, кроме Бикса, который сидит уткнувшись в свой компьютер, и сначала ты полсекунды радуешься, что удачно сострил, но тут же понимаешь, что, может, они просто видели, как ты пытался сострить, и боятся: вдруг ты решишь, что у тебя не получилось, да и сиганешь из окна — прямо на Седьмую Восточную.
Дрю глубоко затягивается. Дым поскрипывает у него в груди. Он протягивает трубку Саше, Саша, не затягиваясь, передает ее Лиззи.
— Наоборот, Роб! — хрипит Дрю. Нормально говорить он сейчас не может, ему надо удержать дым внутри. — Расскажу всем, какой отличный гашиш мы курили с Робертом Фриманом Младшим!
«Младшим»? Это он так стебется? Что-то гашиш сегодня плохо пошел — у тебя от него одна паранойя. И от травки тоже. Нет, решаешь ты, Дрю не стебется. Он всегда говорит то, во что сам верит. Прошлой осенью он с утра до вечера, как маньяк, дежурил на Вашингтон-сквер перед универом, раздавал листовки, вербовал сторонников Билла Клинтона. Когда они с Сашей начали встречаться, ты тоже стал ему помогать, только ты агитировал в спортзале, там тебе привычнее. Тренер Фриман, он же твой отец, зовет таких, как Дрю, «дровосеками». Говорит, все эти северяне, дровосеки, лесные люди — они одиночки, командные игроки из них никакие. Зато ты все понимаешь про командных игроков и умеешь с ними разговаривать. (Правда, Нью-Йоркский университет ты выбрал за то, что в нем уже лет тридцать нет футбольной команды, — но об этом знает только Саша.) Как-то за полдня ты зарегистрировал двенадцать демократов — забирая у тебя кипу заполненных бумажек, Дрю аж присвистнул: «Ну, Роб, ты силен!» Вот только сам ты не зарегистрировался — сначала тянул, потом неловко было признаваться. А потом уже стало поздно. Даже Саша, которая знает все твои тайны, — и то не догадывается, что в итоге ты так и не проголосовал за Билла Клинтона. Дрю поворачивается к Саше и целует ее взасос, и ты кожей чувствуешь, как он возбуждается от гашиша — потому что с тобой то же самое, и страшно ломит зубы, а чтобы отпустило, надо кому-нибудь врезать или чтобы тебе врезали. В школе, когда у тебя такое начиналось, ты ввязывался в драки, но здесь кто же с тобой будет драться — после того как три месяца назад ты вскрыл себе вены на обеих руках канцелярским ножиком со сменными лезвиями и чуть не сдох от кровопотери. Это отпугивает — прямо как силовое поле, все кругом сразу делаются как паралитики с застывшими ободряющими улыбочками на рожах. Хочется сунуть им под нос зеркало и спросить: ну и чем, по-вашему, мне эти улыбочки должны помочь?
— Дрю, — говоришь ты, — гашишистов не выбирают в президенты. Так не бывает.
— У меня период юношеского экспериментирования, — отвечает он. Будь на его месте кто другой, все бы заржали, но Дрю из Висконсина, он еще и не такое может завернуть на полном серьезе. — И потом, откуда они узнают?
— От меня, — говоришь ты.
Дрю хохочет:
— Роб, я тебя тоже люблю!
А я разве говорил, что я тебя люблю? — чуть не спрашиваешь ты.
Дрю приподнимает Сашины волосы, скручивает жгутом, целует ее шею под запрокинутым подбородком. Внутри у тебя все бурлит, ты вскакиваешь. У Лиззи с Биксом квартирка крошечная, как кукольный домик, она вся забита растениями и пропитана влажным ботаническим запахом. Лиззи обожает растения. На стенах постеры — у Бикса их целая коллекция, он собирает картины Страшного суда: люди толпятся, голые как младенцы, их делят на хороших и плохих, хорошие возносятся вверх, к зеленым лугам и золотому свету, а плохих внизу пожирают чудовища. Через открытое окно ты выбираешься на площадку пожарной лестницы. От мартовского холода в носовых пазухах потрескивает.
Через секунду рядом с тобой появляется Саша.
— Ты чего сюда выскочил? — спрашивает она.
— Так просто. Воздухом подышать. — Интересно, думаешь ты, сколько так можно продержаться? Чтобы в каждом предложении по два слова? — Хорошая погода.
В окнах дома напротив две старушки расстелили полотенца у себя на подоконниках, стоят облокотившись, рассматривают что-то внизу.
— Гляди туда, — говорю я Саше. — Бабули шпионят.
— Бобби, — говорит Саша. — Что-то мне тревожно, когда ты тут висишь. — Она одна тебя так называет, больше никто; раньше, до десяти лет, ты для всех был «Бобби», но после десяти это уже звучит по-девчачьи — так считает твой отец.
— Не тревожься, — говоришь ты. — Никакого риска. Третий этаж. Перелом руки. Максимум ноги.
— Пожалуйста, давай вернемся.
— Расслабься, Саш. — Ты усаживаешься на решетчатую лестницу, ведущую на четвертый этаж.
— Что, перебазируемся все сюда? — Дрю складывается как оригами, выскальзывает из окна и, опираясь на перила, смотрит вниз.
Лиззи в комнате говорит по телефону. Слышно, как она старается выдохнуть гашиш из своего голоса.
— Пока, мам! — Ее родители сейчас в Нью-Йорке, приехали из Техаса на несколько дней, и значит, Бикс — он черный — ночует в электромеханической лаборатории, где он днем проводит какие-то исследования для своей диссертации. И это еще ее мама-папа остановились в гостинице, а не у дочери! Но если Лиззи ляжет в постель с чернокожим, пока они здесь, в Нью-Йорке, — они, видите ли, узнают.
Лиззи высовывается из окна. На ней коротенькая голубая юбочка и светло-коричневые лаковые сапоги выше колен. Она учится на модельера, но для себя давно уже сама все моделирует.
— Как там расисты? — спрашиваешь ты и немедленно жалеешь, потому что в твоем вопросе три слова.
Лиззи оборачивается и вспыхивает.
— Это ты мою маму так назвал?
— Почему я?
— Роб, пожалуйста, веди себя прилично, ты все же у меня в гостях, — говорит она спокойно и ровно: с тех пор как ты вернулся из Флориды, у них у всех стали такие ровные спокойные голоса, и тебе остается только вести себя неприлично, чтобы это их спокойствие наконец лопнуло.
— Уже нет, — говоришь ты и указываешь на пожарную лестницу.
— Хорошо, ты на моей пожарной лестнице.
— Она общая, — поправляешь ты. — Городская собственность. Не твоя.
— Пошел ты в жопу! — шипит Лиззи.
— Идем вместе. — Ты расплываешься в довольной улыбке: ну вот, хоть одна обозлилась. Долго пришлось стараться.
— Лиззи, успокойся, — говорит Саша.
— Ничего себе, я же еще и «успокойся»! — возмущается Лиззи. — Он как вернулся, с ним невозможно стало разговаривать! Совсем оборзел.
— Две недели всего прошло, — напоминает Саша.
Ты оборачиваешься к Дрю.
— Мне нравится, как они меня обсуждают — будто меня тут нет. Думают, что я уже помер?
— Думают, что ты обдолбан.
— Правильно думают.
— Ага. Вот и я как ты. — Дрю карабкается мимо тебя по железной лестнице и усаживается пятью ступеньками выше. Он медленно, глубоко вдыхает, будто пьет воздух, и ты делаешь то же самое. У себя в Висконсине Дрю однажды застрелил оленя из лука, освежевал его, разрубил тушу на куски и отнес домой в рюкзаке — шел пешком, на снегоступах. Если не врет, конечно. В другой раз он вместе с братьями построил бревенчатую хижину — собственными руками, от начала до конца. Вырос у озера, плавал каждое утро, даже зимой. Теперь он плавает в университетском бассейне. Жалуется, правда, что хлорка щиплет глаза и никакого кайфа, когда сверху потолок. Но все равно он там проводит кучу времени, особенно если что-то не ладится, или настроение ни к черту, или с Сашей поцапались. Услышав, что ты из Флориды, он сказал: «Ого, ты там небось вообще из воды не вылезал», и ты кивнул: а как же. Хотя ты воду терпеть не можешь с детства — но про это тоже знает только Саша.
Ты встаешь, бредешь пошатываясь на другой конец решетчатой площадки — там еще одно окно, прямо перед рабочим столом Бикса, в закутке, где живет его компьютер. Бикс, с толстыми как сигары дредами, сидит перед экраном, переписывается со своими приятелями-аспирантами: он что-то печатает, они читают это на экранах своих компьютеров и сразу же ему отвечают. Скоро, говорит Бикс, так будут переписываться все, это даже круче телефона. Это у Бикса любимое занятие — предсказывать будущее. Хотя ты почему-то еще ни разу к нему не цеплялся — то ли потому что он старше, то ли потому что он черный.
Когда в окне появляется твой силуэт в обвисших джинсах и старой футболке с номером, которую ты опять почему-то таскаешь не снимая, Бикс подскакивает от неожиданности.
— Роб, зараза, ты меня напугал, — говорит он. — Что ты там делаешь?
— Слежу за тобой.
— Лиззи из-за тебя совсем издергалась.
— Ну прости.
— У нее проси прощения, я-то что.
Ты лезешь в окно. Над столом у Бикса висит Страшный суд из собора Святой Сесилии в Альби, во Франции, ты помнишь эту картинку из прошлогоднего введения в историю искусств. Тот курс так тебя впечатлил, что ты потом подал заявку на двойную специализацию: бизнес плюс история искусств. Интересно, думаешь ты, Бикс верующий?
В гостиной Саша и Лиззи сидят на раскладушке. Дрю по-прежнему на лестнице за окном.
— Прости, Лиззи, — говоришь ты.
— Да ладно, — отвечает она, и вроде все уже хорошо, пора заткнуться, но внутри у тебя зудит какой-то идиотский моторчик, который не дает тебе заткнуться, и ты продолжаешь:
— Прости меня, что у тебя мама расистка. Прости, что у Бикса подружка из Техаса. Прости, что я оборзел. Прости, что у меня не вышло сдохнуть и ты уже вся издергалась. Прости, что испакостил тебе такой прекрасный день… — Когда их лица из обкуренных становятся печальными, горло у тебя сжимается, глаза влажнеют, и все это мило и трогательно, одно мешает — часть тебя как бы висит снаружи, в паре метров сверху или сбоку, смотрит и думает: нормально, они тебя простят, они не бросят, — только неизвестно, который из этих двоих «ты»: который ходит и говорит или который смотрит.
Вы отчаливаете втроем — ты, Саша и Дрю, сворачиваете в сторону Вашингтон-сквер, на запад. От холода у тебя стягивает шрамы на запястьях. Этим двоим хотя бы теплее, они идут как сплетенные: плечи, локти, карманы у них общие. Пока ты ездил долечиваться домой, в Тампу, они успели смотаться на автобусе в Вашингтон, на инаугурацию, там всю ночь бродили по городу, а когда солнце поднялось над Моллом — это они оба потом рассказывали, — они вдруг почувствовали, как мир прямо у них под ногами начал меняться. Ты ухмылялся, когда Саша это говорила, но теперь всякий раз, когда идешь по улице, вглядываешься в лица и думаешь: а может, все их чувствуют, эти перемены, не важно, с Клинтона они начались или нет, может, они везде — в воздухе, под землей, — только ты один их не замечаешь?
На Вашингтон-сквер Дрю откалывается от вас и идет в бассейн, поплавать и выполоскать гашиш из мозгов. Вы с Сашей остаетесь вдвоем. У Саши в рюкзачке книги, ей надо в библиотеку.
— Слава богу, — говоришь ты. — Свалил наконец. — У тебя опять все предложения по два слова, теперь не можешь от них отвязаться.
— Очень мило, — замечает Саша.
— Ладно, шучу. Он классный.
— Я знаю.
Кайф постепенно выветривается, на месте головы остается коробка с ошметками грязной ваты. Все это для тебя новый опыт, раньше его не было — потому Саша и выбрала тебя в прошлом году, в первый день занятий, когда первокурсники после вводной лекции выползли на Вашингтон-сквер: остановилась перед твоей скамейкой, занавесив солнце длинными, крашенными хной волосами, окинула тебя взглядом чуть искоса и сказала:
— Мне нужен фиктивный бойфренд. Возьмешься?
— А настоящий твой где? — спросил я.
Она села рядом и выложила все сразу. Еще в школе — она тогда жила в Лос-Анджелесе — она сбежала с барабанщиком одной группы, про которую ты никогда не слышал, уехала из Штатов и путешествовала одна по Европе и Азии, даже школу не закончила. Сейчас ей почти двадцать один, а она еще только поступила на первый курс. И то благодаря отчиму: он пустил в ход свои связи, чтобы запихнуть ее сюда. На прошлой неделе он ее предупредил, что нанимает детектива — будет следить, чтобы она опять не выкинула какой-нибудь фортель.
— Может, как раз сейчас за нами наблюдают, — сказала она, оглядывая площадь, где все болтали друг с другом как старые знакомые. — Такое у меня чувство.
— Могу тебя обнять, если хочешь.
— Да, пожалуйста.
Ты где-то читал, что, когда улыбаешься, сразу начинаешь чувствовать себя счастливее. Ты обнял Сашу — и тебе сразу захотелось ее защитить.
— А почему выбрала меня? — спросил ты. — Просто любопытно.
Она пожала плечами:
— Круто смотришься. И на торчка не похож.
— Я футболист, — сказал ты. — Был.
Вам обоим надо было покупать учебники, и вы пошли их покупать вместе. В общаге вы поднялись в ее комнату, и ты заметил, как Лиззи, ее соседка, одобрительно подмигнула, когда ты отворачивался. В половине шестого ваши подносы стояли рядом в кафе самообслуживания. Ты налегал на шпинат: говорят, когда человек перестает играть, футбольные мышцы быстро расползаются как кисель. Потом записались в библиотеку, потом ты пошел к себе, она к себе, а в восемь вы встретились баре «Эппл», набитом студентами. Саша все время озиралась — ищет детектива, подумал ты, и обнял ее, и поцеловал в висок и в волосы, которые пахли жженым, и оттого, что это все не по-настоящему, тебе стало хорошо и легко — гораздо легче, чем на свиданиях с девушками дома. И тут Саша объяснила тебе вторую часть своего плана: вы должны рассказать друг другу что-то такое, чтобы встречаться по-настоящему после этого было никак нельзя.
— А ты раньше с кем-нибудь так пробовала? — неуверенно спросил ты.
Она уже выпила два бокала белого вина (ты — четыре пива) и взяла себе третий.
— Ты что, сдурел?
— То есть я должен рассказать тебе, как я мучил котят, и тогда тебе уже точно не захочется со мной спать, так?
— Ты мучил котят?
— Черт, да нет же. Это я к примеру.
— Ладно, я первая, — сказала Саша.
Она начала подворовывать по мелочи с тринадцати лет: они с подружками слонялись по магазинам, прятали в рукава дешевые блестящие сережки или заколки, чтобы потом сравнить, у кого больше, и Саша прятала, вроде бы как все, но выходило по-другому — потому что внутри у нее от этого все пело. В школе на уроках она по сто раз проигрывала в памяти каждую минуту своей последней вылазки и считала дни до следующего раза. Для других девочек это было просто соревнование, игра, — и Саша зажимала себя в кулак и делала вид, что она тоже играет.
В Неаполе, когда у нее заканчивались деньги, она воровала что-нибудь в универмаге и несла скупщику, шведу по имени Ларс. У него в кухне она садилась прямо на пол и ждала своей очереди, а рядом сидели ее ровесники, голодные, как и она, с кошельками зазевавшихся туристов, дешевыми украшениями и американскими паспортами. Все ругались сквозь зубы, потому что Ларс никогда не давал настоящей цены. Говорили, что у себя в Швеции он был флейтистом, играл на концертах. А может, это он сам нарочно пустил про себя такой слух. Дальше кухни он никого не пускал, но однажды через приоткрытую дверь кто-то разглядел в комнате пианино, а Саша несколько раз слышала детский плач в глубине квартиры. В самый первый раз, когда Саша принесла Ларсу взятые в бутике туфли — с блестками, на платформе, — он заставил ее прождать дольше всех, а когда все остальные получили свои гроши и разошлись, он опустился на корточки рядом с ней и расстегнул ширинку.
Несколько месяцев подряд она приходила к Ларсу, иногда с пустыми руками, — просто нужны были деньги.
— Я думала, что я его подружка, — сказала она тебе. — Хотя нет, вру, я уже ничего не думала.
Потом все как-то выправилось, и в последние два года она не воровала.
— Это была не я, в Неаполе, — говорила она, глядя мимо тебя в толпу. — Я не знаю, кто это была такая. Мне жаль ее.
Наверное, тебе показалось, что она бросила тебе вызов, или что в комнате правды, куда вы с ней вместе вошли, можно говорить абсолютно все, или она создала вакуум, который ты теперь, повинуясь неведомым физическим законам, должен заполнить, — но ты рассказал ей про Джеймса из твоей команды: как-то вечером вы с Джеймсом водили двух девушек в кафе, потом развезли их по домам на машине твоего отца (рано, потому что в тот день у вас была игра), выехали из города, остановились в стороне от дороги и около часа пробыли в машине вдвоем. Это случилось только однажды, вы ничего не обсуждали и ни о чем не сговаривались, а после вообще практически не разговаривали. Иногда тебе кажется, что ты все это придумал.
— Я не пидор, — сказал ты Саше.
Это был не ты, в машине с Джеймсом. Ты был снаружи, смотрел сверху, думал: вот пидор забавляется с другим таким же. Как он может делать это? Как он может хотеть этого? Как он может жить с этим?
В библиотеке Саша сидит два часа — строчит курсовик по раннему Моцарту и время от времени прихлебывает диетическую колу из бутылки. Она старше и все время помнит, что отстала от ровесников, поэтому тянет по шесть курсов каждый семестр и еще записывается на летнюю школу, чтобы успеть пройти программу за три года. У нее двойная специализация, бизнес/искусство, как и у тебя, только ее искусство — музыка. Ты садишься за соседний стол, укладываешь голову на руки и дрыхнешь. Когда она заканчивает, уже темно, и вы вместе идете в общагу на Третьей авеню. Сначала к тебе. Еще от лифта доносится запах попкорна и орет Nirvana — значит, твои соседи по секции, все трое, сидят дома, и Пилар тут, это девушка, с которой ты как бы встречался осенью, чтобы отвлечься и не думать все время по Сашу и Дрю. Как только ты входишь, музыка приглушается, окна распахиваются. Похоже, ты теперь наравне с преподами и копами: все дергаются при твоем приближении. Осталось научиться получать от этого удовольствие.
Потом вы с Сашей идете к ней. Студенческая комната — это почти всегда хомячья нора, выстеленная клочьями и лоскутьями родного дома: подушками, плюшевыми собачками, чудо-кастрюльками, пушистыми шлепанцами; но Саша как в прошлом году приехала сюда с одним чемоданчиком, так комната у нее и осталась практически голая. В углу стоит взятая напрокат арфа, Саша учится на ней играть. Ты заваливаешься на ее кровать; она берет свою сумку для душа и зеленое кимоно и выходит. Возвращается быстро (будто боится тебя надолго оставлять) — в кимоно и с полотенцем на голове. С кровати ты смотришь, как она трясет волосами, чтобы скорее высохли, и расчесывает их редкой щеткой. Потом скидывает кимоно и начинает одеваться: черный кружевной лифчик с трусиками, драные джинсы, черная линялая футболка, мартинсы на толстой подошве. В прошлом году, после того как Лиззи с Биксом сняли квартиру, ты стал оставаться на ночь в Сашиной комнате. Спал на Лиззиной кровати, а Саша на своей — это один шаг. Ты знаешь шрам на ее левой лодыжке, где у нее был перелом, а кость не срасталась, пришлось оперировать; знаешь «Большую медведицу» из красноватых родинок у нее вокруг пупка, и запах нафталина в ее дыхании по утрам. Все думали, что вы спите вместе, — естественно, а что еще они могли думать? Иногда она плакала во сне, тогда ты ложился на ее кровать, обхватывал ее одной рукой, и она опять начинала дышать ровно. Обнимая ее легкое тело, ты засыпал, а потом просыпался оттого, что у тебя стоит, и лежал, вдыхая такой знакомый запах ее кожи, и помирал от желания кого-нибудь трахнуть, и ждал, когда то и другое сольется внутри тебя в один порыв, которому ты уже не сможешь сопротивляться. Да ладно, давай уже, поступи как нормальный человек — хоть раз, для разнообразия, но ты боялся проверять свои желания на прочность, боялся разрушить то, что у вас с Сашей уже есть, — если что-то вдруг пойдет не так. Это было самой большой ошибкой в твоей жизни, что ты не трахнул Сашу, ты понял это с жестокой ясностью, когда она влюбилась в Дрю. Вот это тебя подкосило. Думал, не выживешь. А ведь мог изменить все одним махом — удержать Сашу и стать нормальным, но ты даже не попытался, упустил единственный дарованный тебе шанс, другого не будет, а теперь все, поздно.
На людях Саша брала тебя за руку, иногда обнимала, иногда целовала — для детектива. Он мог оказаться где угодно, мог наблюдать за вами, когда вы бросались снежками на Вашингтон-сквер или когда Саша напрыгивала на тебя со спины — у тебя на языке потом оставались шерстинки от ее варежек. Он был вашим незримым спутником, когда вы ходили обедать в «Додзё», — вы улыбались ему над тарелками паровых овощей («Пусть видит, что я ем здоровую пищу», — говорила она). Иногда ты начинал расспрашивать ее про детектива: что еще говорил отчим? Сколько будет продолжаться слежка, он не сказал? А это точно мужчина, не женщина? Но твои вопросы, кажется, сердили Сашу, и ты затыкался. «Хочу, чтобы он видел меня счастливой, — говорила она. — И что у меня все хорошо и я опять нормальный человек, после всего». И ты хотел того же самого.
Когда Саша встретила Дрю, она забыла думать про детектива. Дрю неуязвим для детективов. Он даже ее отчиму нравится.
В одиннадцатом часу вы встречаетесь с Дрю на углу Третьей авеню и Сент-Марк-плейс. Глаза у него красные от хлорки, волосы влажные. Он целует Сашу как после недельной разлуки. «Моя старшая подруга» — так он иногда ее называет: ему нравится, что она такая самостоятельная, успела поездить по миру. Он, конечно, не догадывается, как все было плохо в Неаполе, а в последнее время тебе кажется, что она и сама стала об этом забывать — будто для нее все началось сначала, с Дрю, с того, какой он ее увидел. И тебя корчит от зависти: почему ты не мог дать это Саше? И кто даст это тебе?
На Седьмой Восточной вы проходите мимо дома Бикса и Лиззи, но у них в окнах темно — Лиззи сегодня ужинает с родителями. На улицах толпы людей, многие смеются, и ты опять вспоминаешь про меняющийся мир и как Саша почувствовала это в Вашингтоне, когда вставало солнце. Может, эти люди в толпе тоже чувствуют, как он меняется, — потому и смеются?
На авеню Эй перед клубом «Пирамида» вы останавливаетесь, вслушиваетесь.
— Еще только вторая группа, — говорит Саша, и вы идете дальше до русского киоска, где, кроме газет, продается молочный коктейль с сиропом, берете себе по коктейлю и усаживаетесь на скамейке в Томпкинс-сквер-парке — он был закрыт больше года, но прошлым летом опять открылся.
— Кому? — говоришь ты и разжимаешь ладонь. Три желтых таблетки. Саша тоскливо вздыхает.
— Это что? — спрашивает Дрю.
— Экстази.
Дрю — оптимист, все новое его притягивает, во всяком случае, попробовать никогда не вредно, так он считает. В последнее время ты научился играть на его любознательности, подогревать интерес в нужный момент.
— Только вместе с тобой! — говорит он Саше, но она мотает головой. Он огорчается. — Эх, упустил я кайфовый период в твоей жизни.
— Слава богу, — бормочет Саша.
Ты закидываешь таблетку в рот, две кладешь обратно в карман. Прошибать начинает, когда вы входите в клуб. В «Пирамиде» не протолкнуться. На сцене группа «Кондуиты». Их все знают, они уже несколько лет выступают по университетам, но Саша уверяет, что их новый альбом — это что-то потрясающее. Говорит, это будет мультиплатина, не меньше. Ей нравится стоять прямо перед сценой, но ты так не можешь, тебе надо отойти подальше. Дрю остается рядом с Сашей, но когда Боско, соло-гитарист и главный псих «Кондуитов», начинает мотаться из стороны в сторону взбесившимся пугалом, Дрю все-таки не выдерживает, пятится.
У тебя стадия, когда радость звенит в ушах и вибрирует в животе — в детстве ты примерно так представлял себе взрослую жизнь: все смазано, не поймешь где что, но никто не зудит над ухом — иди обедать, делай уроки, пора в церковь, Роберт Фриман Младший, нехорошо так разговаривать с сестрой. А ты вообще хотел брата. Пусть бы Дрю был твоим братом. Вы бы вдвоем построили бревенчатую хижину и спали в ней, и окна завалило бы снегом. Убили бы лося, а потом у костра вместе скинули бы одежду, липкую от лосиной крови и шерсти. И если бы ты увидел Дрю без одежды, хоть раз, оно бы схлынуло, это подлое напряжение внутри тебя.
Боско, весь мокрый от пива и пота, прыгает со сцены в зал и пролетает над толпой — каменные мышцы спины проскальзывают над твоими пальцами. Он продолжает бить по струнам и орать без микрофона. Дрю отыскивает тебя глазами, проталкивается сквозь толпу. До Саши он ни разу не бывал на концертах. Ты нащупываешь в кармане желтую таблетку и вкладываешь ему в ладонь.
Наверное, вас что-то рассмешило, но ты уже не помнишь что. И Дрю наверняка не помнит, но вы оба корчитесь от смеха, не можете остановиться.
Саша думала, что после концерта вы будете ждать ее внутри, а не на улице перед входом, поэтому она отыскивает вас не скоро. В ядовитом фонарном свете она переводит глаза с тебя на Дрю и обратно.
— A-а. Все ясно.
— Не злись, — говорит ей Дрю. Он старается не смотреть на тебя: если вы будете смотреть друг на друга, вы пропали. Но ты все равно не можешь на него не смотреть.
— Я не злюсь, — говорит Саша. — Просто мне скучно. — Только что она познакомилась с Бенни Салазаром, продюсером «Кондуитов», он пригласил ее на вечеринку. — Я думала, мы пойдем все втроем, — говорит она. — Но у вас у обоих глаза разъезжаются.
— Он не хочет идти с тобой! — Ты так гогочешь, что у тебя аж сопля из носа выскочила. — Он хочет идти со мной.
— Угу! — откликается Дрю.
— Прекрасно, — зло говорит Саша. — Тогда все счастливы.
Вы откатываетесь от нее вдвоем. Веселье длится еще несколько кварталов, оно уже кажется болезненным, будто у тебя все зудит, но если продолжишь чесать, то зуд просочится сквозь кожу, мышцы, кости, прямо в сердце. Вы уже задыхаетесь от смеха, чуть не всхлипываете. Обессиленные, падаете на какое-то крыльцо и сидите, привалившись друг к другу. На углу ты покупаешь двухлитровую коробку апельсинового сока, вы хлещете сок по очереди, он льется по подбородку, стекает на куртки. Запрокинув голову, ты вытряхиваешь себе в глотку последние капли, отшвыриваешь коробку и оглядываешься. Перекресток Второй улицы и авеню Би. Дома наверху уходят в черноту. Люди на углу будто бы здороваются за руку, а на самом деле передают друг другу крошечные флакончики. Дрю не смотрит, он стоит вытянув руки, ловит ощущение экстази на кончиках пальцев. Ему не страшно — ему никогда не страшно, только любопытно.
— С Сашей нехорошо вышло, — говоришь ты.
— Не волнуйся, — отвечает Дрю. — Она простит.
Когда врачи в больнице Сент-Винсент уже наложили все швы, обмотали твои руки бинтами и влили в тебя чью-то кровь, когда твои родители уже сидели в тампинском аэропорту, ждали первого утреннего самолета, Саша поднырнула под трубку капельницы и легла на твою кровать. Обезболивающее не помогало, боль тупо пульсировала в запястьях.
— Бобби? — шепнула она тихо, но ты услышал, потому что вы лежали вплотную, она вдыхала твое дыхание, а ты ее, хмельное от страха и от недосыпа. Это Саша тогда тебя нашла. После сказали, еще бы минут десять, и все. — Бобби, послушай меня.
Сашины зеленые глаза глядели прямо в тебя, ее ресницы задевали за твои.
— В Неаполе, — сказала она, — там были ребята, которые совсем потерялись. Смотришь и понимаешь: с этим все ясно, нормальная жизнь для него кончилась. И были такие, про которых думаешь: а вот этот, скорее всего, выгребет.
Ты пытался спросить, из каких был Ларс — тот швед, но смог только промычать что-то невнятное.
— Бобби, слушай, не перебивай! Меня сейчас отсюда выпрут.
Ты открыл глаза; оказывается, они были закрыты.
— Вот что я хотела сказать: мы — выгребем.
От ее слов в голове у тебя вдруг прояснилось, вся муть, которой тебя накачали, рассеялась: будто Саша вскрыла конверт и прочла решение, а ты его страшно ждал. Или будто попал в офсайд и надо возвращаться на исходную позицию.
— Смогут не все. Но мы с тобой сможем. Понял меня?
— Да.
Вы лежали, тесно прижавшись друг к другу, как было до Дрю, много ночей подряд, и ее силы вливались в тебя сквозь кожу. Ты попытался обнять Сашу, но руки не слушались, торчали как плюшевые лапы с ватой внутри.
— Значит, — сказала она, — больше ты так делать не будешь. Никогда. Никогда. Обещаешь, Бобби?
— Да.
Ты обещал Саше. Ты сдержишь слово.
— Бикс! — Грохоча ботинками, Дрю бросается вперед.
Бикс в одиночестве бредет по авеню Би, руки в карманах армейской куртки. Увидев Дрю, он сразу все понимает по глазам, смеется:
— Ого!
Твой кайф уже начинает выветриваться, ты как раз собирался закинуться последней таблеткой. Но ты лезешь в карман и протягиваешь ее Биксу.
— Вообще-то я завязал, — говорит Бикс. — Хотя… на то и правила, чтобы их нарушать, верно?
Ночной сторож выставил его из лаборатории, и он уже два часа слоняется по улицам.
— А Лиззи спит, — вворачиваешь ты. — В твоей квартире.
Бикс окидывает тебя ледяным взглядом, от которого остатки твоего хорошего настроения перегорают.
— Хватит об этом, — говорит он.
Дальше вы бредете вместе, ждете, пока на Бикса подействует экстази. Его накрывает только в третьем часу, когда нормальные люди давно спят в своих постелях, а по улицам шатаются одни психи — ужравшиеся, обдолбанные или затраханные. Тебе не хочется оставаться среди этих психов. Хочется в общагу, к Саше — когда Дрю у нее не ночует, она не запирается.
— Роб, где витаешь? — Бикс смотрит на тебя ласково, глаза сияют мягким светом.
— Думаю, не пойти ли домой, — отвечаешь ты.
— Ни в коем случае! — восклицает Бикс. Любовь к ближним окружает его лучистой аурой, ты чувствуешь блики этой любви на своей коже. — Ты наше главное звено.
— Ага, — бормочешь ты.
Дрю закидывает руку тебе на плечо. От него пахнет Висконсином — лесом, костром и озерами. Ты узнаешь эти запахи, хотя никогда там не был.
— Да, Роб, — говорит Дрю тихо и серьезно. — Так и есть. Ты наше больное стучащее сердце.
Бикс знает один ночной клуб на Ладлоу-стрит, и вы заваливаетесь туда. В клубе весь народ под крутым кайфом, вы вливаетесь в толпу и танцуете все вместе, заполняете пустоту между сейчас и завтра, и уже мерещится, что время развернулось и ползет в обратную сторону. Ты выкуриваешь крепкий косяк на пару с девушкой, у которой короткая-короткая челка и от этого лоб кажется сияюще-белым. Она танцует, обхватив руками твою шею, а Дрю орет тебе в ухо, перекрикивая музыку: «Она хочет, чтобы ты отвел ее к себе, Роб!» Но потом девушка сдается, а может, забывает про тебя — или ты про нее, — и исчезает.
Когда ваша троица покидает клуб, только-только начинает светать. Вы движетесь по авеню Эй на север, к ресторанчику «Лешко», съедаете там по яичнице с жареной картошкой и возвращаетесь на покачивающуюся улицу. Бикс идет посередине, обхватив одной рукой тебя, другой Дрю. На домах болтаются пожарные лестницы. Сипло гудит церковный колокол, и ты вспоминаешь: воскресенье.
Наверное, кто-то из вас первым сворачивает к пешеходному мосту, что ведет от Шестой улицы к Ист-Ривер, но на самом деле вы движетесь синхронно, все втроем, как участники спиритического сеанса. Поднимается солнце, ослепительный вращающийся металлический диск, под его ионизирующими лучами поверхность воды начинает светиться, так что не видно ни мусора, ни грязи. Мистическая, библейская картина. Ком подкатывает к горлу.
Бикс стискивает твое плечо и говорит:
— Доброе утро, джентльмены!
Вы стоите у кромки воды, среди последних клочьев ноздреватого снега, смотрите вдаль.
— Какая вода, — говорит Дрю. — Я хочу в ней плыть. — И через минуту: — Давайте запомним этот день. Даже если мы потом растеряем друг друга.
Ты видишь, как Дрю щурится на солнце, и на секунду будущее выстраивается перед тобой длинным туннелем, в конце которого стоишь «ты» — другой «ты», — оглядываешься назад. И в эту секунду ты наконец чувствуешь то самое, что отражалось в лицах людей на улицах, — будто внизу зарождается неясное движение, низовая волна, и она подхватывает тебя и несет вперед — пока не разглядеть куда.
— Нет, — говорит Бикс. — Мы не растеряем друг друга. Те времена, когда люди терялись, они скоро закончатся.
— То есть? — не понимает Дрю.
— Мы встретимся, — отвечает Бикс. — Не здесь, в другом месте. Там будут все, кого мы теряли, мы их найдем. Или они нас.
— Где? — спрашивает Дрю. — Как?
Бикс медлит, будто он слишком долго хранил тайну и неизвестно что может случиться, когда он откроет ее миру.
— Это будет похоже на день Страшного суда, — говорит он, не отрывая взгляда от светящейся воды. — Я вижу это так: мы поднимаемся над нашими телами и находим друг друга. Мы духи, и мы встречаемся все вместе. Сначала нам это кажется странным, но потом уже странно, что можно было раньше кого-то потерять. Или потеряться.
Бикс знает, думаешь ты, он всегда знал — все время, пока сидел за своим компьютером. А теперь он передает это знание нам. Но вслух ты говоришь:
— И ты наконец встретишься с родителями Лиззи?
Бикс оборачивается ко мне: его лицо застывает от удивления, он смеется — смех катится по воде.
— Не знаю, Роб, — говорит он и качает головой. — Может, с ними не встречусь. Может, и нет. Но я предпочитаю думать, что да. — Он проводит рукой по глазам (сразу становится видно, как он устал) и говорит: — Ну и раз уж мы об этом вспомнили… Пора домой.
Бикс уходит — руки в карманах армейской куртки, — но несколько минут тебе кажется, что он все еще здесь. Ты выуживаешь из бумажника свой последний косяк, и вы с Дрю выкуриваете его вдвоем. Вы движетесь вдоль Ист-Ривер на юг. Тихо, ни одной лодки на воде, и никого кругом, только под Вильямсбургским мостом два беззубых старикана с удочками.
— Дрю, — говоришь ты.
Он молча отупело таращится на воду — когда люди таращатся с таким видом, хочется тоже посмотреть, что там. Не выдержав, ты начинаешь тихо ржать, и он оборачивается.
— Что?
— Знаешь, чего я хочу? Пожить в той хижине. Чтобы ты и я, вдвоем.
— В какой хижине?
— В той, что ты построил. В Висконсине. — Он смотрит на тебя растерянно, и ты добавляешь: — Если она, конечно, там есть, хижина.
— Конечно есть.
После косяка с твоим зрением начинает что-то происходить: воздух дробится и осыпается, лицо Дрю тоже рассыпается на части, потом опять собирается, но уже по-новому — в нем сквозит подозрительность. Тебя это пугает.
— Я бы скучал по Саше, — медленно произносит он. — А ты разве нет?
— Скучал бы? — говоришь ты, замирая от отчаяния. — Да ты ее не знаешь по-настоящему.
Слева от вас появился длинный складской ангар, он тянется и тянется, отделяя вас от воды.
— И чего же, интересно, я про нее не знаю? — спрашивает Дрю своим обычным дружелюбным тоном, но он уже как будто отворачивается от тебя, и ты паникуешь.
— Она проститутка, — говоришь ты. — Проститутка и воровка. По-твоему, чем она зарабатывала в Неаполе?
И пока ты это говоришь, в ушах начинается вой. Дрю останавливается. Ты уверен, что сейчас он ударит тебя, ты этого ждешь.
— Что ты несешь, — говорит он. — Вообще, пошел на хер.
— А ты сам у нее спроси! — Ты кричишь, пытаешься перекричать вой. — Да, спроси у нее про Ларса — про шведа, который играл на флейте!
Дрю идет дальше, глядя себе под ноги. Ты рядом с ним, но твои шаги отстукивают страх: Что ты наделал? Что ты наделал? Что ты наделал? Что ты наделал? Рузвельт-драйв ревет у вас над головами, наполняет ваши легкие бензином.
Дрю снова останавливается, разглядывает тебя сквозь дымный маслянистый воздух так, будто видит впервые.
— Роб, — говорит он. — А ты, оказывается, мразь.
— А ты до сих пор не знал? Все давно знают.
— Не все. Саша тоже не знала. До сегодняшнего дня.
Он разворачивается и быстро идет вдоль воды. Но ты бросаешься за ним — тобой овладевает шальная идея, что если не отпускать Дрю, не терять его из вида, то можно еще как-то закупорить то страшное, что ты выпустил наружу. Она еще не знает, уговариваешь ты себя. Пока Дрю здесь, пока ты его видишь — она не знает.
Ты крадучись идешь за ним, держишься метрах в пяти, иногда переходишь на бег, чтобы не отстать. Один раз он оборачивается, орет: «Не смей ко мне приближаться!» Но ты чувствуешь: он не знает, куда ему идти и что делать, — и это вселяет в тебя надежду. Пока еще ничего не случилось.
Между Манхэттенским и Бруклинским мостами Дрю замедляет шаг, останавливается. Здесь пологий берег, как на галечном пляже, только вместо гальки мусор: старые покрышки, щепки, осколки, обломки, обрывки грязной бумаги, пластиковые мешки — все это плавно сбегает к воде. Дрю стоит среди этих завалов и смотрит вдаль, ты ждешь. Потом он начинает раздеваться, и сначала ты думаешь — нет, не может быть; но он уже снял куртку, свитер, две футболки, надетые одна на другую, майку. Ты разглядываешь его голое до пояса тело, сильное и мускулистое, как ты и представлял, только легче и тоньше, волосы на груди — два темных треугольника друг на друге, сверху побольше, внизу поменьше — как туз пик.
В джинсах и ботинках, он шагает прямо по мусору к самой кромке воды и взбирается на торчащий из нее бетонный блок — несостоявшийся фундамент чего-то давно забытого. Расшнуровывает и отбрасывает ботинки, стягивает джинсы, трусы. Даже сквозь страх ты замечаешь грубую красоту мужского тела.
Дрю оглядывается, и ты видишь его спереди — черные лобковые волосы, сильные ноги.
— Давно хотелось тут поплавать, — тусклым, безжизненным голосом говорит он, отталкивается и, вытянув руки, прыгает далеко вперед. До тебя долетает всплеск и одновременно то ли хрип, то ли крик — но Дрю уже выныривает, пытается перевести дыхание. Воздух градусов шесть-семь, не больше.
Вскарабкавшись на бетонный блок, ты тоже начинаешь раздеваться: от страха ты отупел, тобой движет одна невнятная надежда, что если ты сумеешь преодолеть этот свой страх, то кому-то что-то этим докажешь. На холоде твои шрамы натягиваются как струны, член съежился до размеров грецкого ореха, бывшая футбольная мускулатура уже начала расползаться — но это не важно, Дрю все равно на тебя не смотрит: он плывет, рассекая воду длинными мощными гребками.
Ты прыгаешь, неловко шлепаешься о воду и сразу же ударяешься коленом обо что-то острое. Холод смыкается вокруг тебя, вышибает дыхание. Ты отчаянно барахтаешься, тебе хочется поскорее выплыть из этой свалки; ты представляешь, как снизу к тебе когтями тянутся ржавые крючья, сейчас ухватят за ногу или вцепятся в пах. Болит ушибленное колено.
Подняв голову, ты отыскиваешь глазами Дрю. Он плывет на спине.
— Эй, — орешь ты. — А мы отсюда выплывем?
— Выплывем, Роб, — отвечает он своим новым, безжизненным голосом. — Как заплыли, так и выплывем.
Ты больше не пытаешься говорить: все силы уходят на барахтанье и на судорожные попытки вдохнуть. Тебе теперь не холодно, по коже разливается тепло, как в тропиках. Вой в ушах понемногу стихает, ты снова дышишь. Оглянувшись, ты поражаешься тому, как сказочно красиво кругом. Вода обтекает остров. Буксир вдалеке прорезает воду черным резиновым носом. Статуя Свободы. Гудящий под колесами Бруклинский мост похож на арфу, вид снизу. Церковные колокола звонят вразнобой, будто просто болтаются на ветру, как мамины колокольчики над крыльцом. Ты движешься быстро, и когда оборачиваешься взглянуть на Дрю, не можешь его отыскать. Возле берега плавает человек, он отчаянно машет руками, но на таком расстоянии ты его не узнаешь. «Роб!» — слабо доносится до тебя, и ты понимаешь, что слышишь этот голос уже давно. Щелкают ножницы страха, и становится вдруг кристально ясно: тебя несет течение — это пролив, в нем есть течения — ты знал об этом — знал, но забыл — ты кричишь, но жалкая капля твоего голоса теряется в равнодушии окружающих вод — все это в одно мгновение.
— Дрю, помоги!
Пока ты молотишь по воде руками и ногами и уговариваешь себя не поддаваться страху — страх истощает силы, — ты легко отделяешься от своего тела, как делал и раньше, иногда сам того не замечая, и, предоставив Роберту Фриману Младшему бороться с течением самостоятельно, поднимаешься выше, откуда лучше видно пролив, дома, улицы, бесконечные коридоры авеню, общагу, заполненную дыханием спящих студентов. Ты проскальзываешь в Сашино открытое окно, проплываешь над подоконником, заставленным сувенирами ее дальних странствий, — вот белая морская раковина, маленькая золотая пагода, пара красных игральных костей. В углу комнаты стоит арфа с деревянной табуреточкой. Саша спит на своей узкой кровати, в ярком пятне пережженных рыжих волос. Ты опускаешься возле нее на колени, вдыхаешь знакомый запах ее сна и шепчешь ей в ухо все сразу: Прости меня, и Я верю в тебя, и Я всегда буду рядом, буду защищать тебя, и Я не покину тебя, я теперь в твоем сердце до конца твоей жизни, — но вода тяжело давит на мои плечи и грудь, и я просыпаюсь и слышу, как Саша кричит мне в лицо: Борись! Борись! Борись!
Соглашаясь ехать в Неаполь на поиски пропавшей племянницы, Тед Холлендер изложил мужу сестры, взявшему на себя все расходы, вполне конкретный план: он будет курсировать по вокзалам и другим местам скопления праздношатающейся обкуренной молодежи, расспрашивая про Сашу. Саша. Americana. Capelli rossi — американка, рыжие волосы — так он планировал ее описывать, даже отрабатывал произношение, и раскатистое «r» в слове rossi уже получалось у него прекрасно. Но, пробыв в Неаполе неделю, он пока еще ни разу не произнес это «r» вслух.
Сегодня он наконец твердо решил идти искать Сашу, но вместо этого отправился на развалины Помпей, где разглядывал раннеримские фрески, смотрел на маленькие человеческие тела, разложенные для туристов в итальянских двориках с колоннами. Сидя под оливковым деревом, он съел банку тунца, потом долго вслушивался в гулкую волнующую тишину. Под вечер он вернулся в гостиницу, дотащил усталое тело до огромной двуспальной кровати и позвонил Бет — своей сестре и Сашиной матери, — чтобы сообщить ей, что усилия пока ничем не увенчались, еще один день мимо.
— Ясно. — Бет в Лос-Анджелесе вздохнула, как вздыхала в конце каждого дня. Ее разочарование заключало в себе столько энергии, что казалось чуть ли не отдельным мыслящим существом: во всех телефонных разговорах с сестрой Тед ощущал его присутствие.
— Мне жаль, — сказал он, и капля яда растеклась по его сердцу. Все, поклялся он себе, завтра он идет искать Сашу. Но одновременно с этой клятвой он продолжал планировать экскурсию в Музео Национале, где хранятся нежно любимые им «Орфей и Эвридика» — мраморный барельеф, римская копия с греческого оригинала. Сколько лет он мечтал об этой встрече!
После сестры трубку обычно берет Хаммер, второй муж Бет, и засыпает Теда вопросами, которые на самом деле сводятся к одному-единственному вопросу: Не зря ли я плачу деньги? (отчего Теда, как всякого филона и прогульщика, прошибает холодный пот). К счастью, сегодня Хаммер решил не встревать — или его просто не оказалось дома. Повесив трубку, Тед направился к мини-бару и сделал себе водку со льдом. С водкой и телефоном прошел на балкон и развернул белый пластиковый стул так, чтобы видеть виа Партенопе и Неаполитанский залив. Скалистый берег, море не слишком чистое, зато ослепительно-синее, неаполитанцы — почти все толстые — спокойно раздеваются на камнях, на виду у прохожих и туристов, глазеющих на них из окон отелей и автобусов, и прыгают в воду. Он набрал номер жены.
— Ты? Привет, милый. — Сьюзен удивилась, услышав голос мужа так рано: обычно он звонил перед сном, когда на Восточном побережье время уже шло к ужину. — Ничего не случилось?
— Все прекрасно.
В голосе жены было столько лучезарного веселья, что ему тут же расхотелось разговаривать. Здесь, в Неаполе, он часто думал о Сьюзен, только это была немного другая Сьюзен: умная, чуткая, все понимающая — Сьюзен, с которой он мог говорить без слов. Эта слегка другая Сьюзен бродила с ним по развалинам, вслушивалась в тишину, ловила далекие отзвуки. Крики, шорох пепла, опустошение: как люди могли забыть об этом — молчать об этом — жить дальше? Вот такие вопросы не давали ему покоя всю эту неделю одиночества, и неделя то растягивалась для него до бесконечности, то сжималась до краткого мига.
— Я начала прощупывать почву насчет дома Саскиндов, — сообщила Сьюзен, видимо полагая, что весть из мира недвижимости должна взбодрить мужа.
Так уж сложилось, что все мелкие разочарования, капля за каплей подтачивающие его чувство к жене, сопровождались для Теда муками вины. Много лет назад он сознательно свернул страсть, которую испытывал к Сьюзен, вдвое, чтобы не ощущать себя таким безнадежно утопающим, лежа рядом с ней в постели, скользя взглядом по ее сильным тонким рукам и благодатным изгибам. А потом еще вдвое, чтобы, когда желание пронзало его, не умирать от страха, что оно не будет утолено. И еще вдвое, чтобы оно не оборачивалось всякий раз тупой необходимостью действовать немедленно. И еще вдвое, чтобы уже почти его не чувствовать. И оно, это желание, в конце концов умельчилось до таких размеров, что можно было запросто сунуть его в карман или в ящик стола и забыть — это давало Теду ощущение покоя и выполненного долга, словно он благополучно обезвредил бомбу, на которой они оба могли подорваться в любой момент. Сьюзен сначала никак не могла понять, в чем дело, а поняв, разозлилась, влепила ему пощечину, и еще одну, потом ночью, в грозу, убегала из дома и спала в мотеле, потом, надев черные трусики с прорезью, затаскивала Теда в спальню и тянула на пол. Но наконец ею овладела амнезия, бунт заглох, обида прошла, уступив место перманентной веселости. Теда ужасала эта веселость — вот так же, думал он, ужасала бы нас сама жизнь, не будь она конечна и увенчана смертью. Сначала ему казалось, что Сьюзен притворяется и эта солнечная безмятежность — на самом деле новая форма ее бунта; но постепенно до него дошло, что Сьюзен просто забыла, как все у них было раньше, до того как Тед начал сворачивать свою страсть; забыла и вполне этим довольна, да и всегда была довольна — и он, с одной стороны, поражался гуттаперчевости человеческого разума, но с другой — не мог избавиться от ощущения, что его жена зомби. И что это он ее зомбировал.
— Милый, — сказала Сьюзен, — Альфред хочет с тобой поговорить.
Тед вздохнул, готовясь к разговору с сыном. Альфред, с его перепадами настроения, был трудным собеседником.
— Здорово, Альф!
— Пап, только не надо говорить со мной таким голосом.
— Каким голосом?
— Вот этим самым, папским.
— Альфред, ты что-то хотел мне сказать или как?
— Мы проиграли.
— Так, и что у вас в итоге получается? Пять — восемь?
— Четыре — девять.
— Ну, время еще есть.
— Нету никакого времени, — буркнул Альфред. — Всё уже.
— А мама где? — Тед начал дергаться. — Если рядом, передай ей трубочку.
— Тут Майлс и Эймс, они тоже ждут.
Тед по очереди поговорил с двумя остальными сыновьями, выслушал текущую статистику: очки, победы, поражения. Иногда он ощущал себя букмекером — его дети играли во все мыслимые и немыслимые (с точки зрения Теда) игры и занимались всем, что только бывает: футбол, сокер, хоккей, бейсбол, лакросс, баскетбол, фехтование, борьба, теннис большой, теннис настольный, скейтбординг (не спорт!), гольф, «Вуду» (вообще видеоигрушка! Тед отказался это санкционировать), скалолазание, катание на роликах, банджи-джампинг (это Майлс, старший, — Тед угадывал в нем нездоровую тягу к саморазрушению), нарды (не спорт!), волейбол, бейсбол, регби, крикет (эй, мы в какой стране живем?), сквош, водное поло, балет (это Альфред, разумеется) и, совсем недавно, тхэквондо. Иногда Теду казалось, что все это спортивное многообразие нужно его сыновьям лишь затем, чтобы обеспечить отцовское присутствие на максимальном количестве игровых площадок, — и он покорно присутствовал, болел за них и горланил до хрипоты, топчась осенью по пропахшей дымом листве, весной по росистому сверкающему клеверу, а летом отбиваясь от комаров, от которых, впрочем, в нью-йоркских северных пригородах все равно не отобьешься.
После разговора с женой и мальчиками водка ударила Теду в голову, захотелось пройтись. Он редко пил: от спиртного его быстро развозило, и тогда драгоценные вечерние часы пропадали втуне. Каждый вечер после семейного ужина он уединялся на два-три часа, чтобы думать и писать об искусстве. В идеале ему полагалось думать и писать о нем постоянно, но, по правде сказать, не было необходимости (он подвизался в третьесортном колледже, где количество публикаций никого не интересовало), да и возможности (каждый семестр — три курса истории искусств плюс куча административных обязанностей, все ради заработка). Местом уединения служил небольшой кабинетик, удачно вписавшийся в один из углов их довольно безалаберного дома. Тед даже врезал в дверь кабинетика замок — от сыновей, так что по вечерам его мальчики, все в трогательных ссадинах и царапинах, скорбно топтались за порогом. Даже стучать в дверь им было строго-настрого запрещено — папа думает об искусстве! — но запретить им находиться снаружи Тед не мог, и они этим пользовались, толклись под дверью — три призрачных одичалых существа, пивших в полнолуние воду из пруда, ступавших босыми пятками по ковру и оставлявших на стене жирные потные следы от пальцев, о чем Тед каждую неделю напоминал уборщице Эльзе. Сидя у себя в кабинете, он прислушивался к шорохам за дверью, пытаясь уловить горячее любопытное дыхание сыновей. Не открою им, говорил он себе, буду сидеть и думать об искусстве. Но, к своему отчаянию, он все чаще убеждался, что у него не получается думать об искусстве. И он вообще ни о чем не думал.
В сумерках Тед добрел по виа Партенопе до пьяцца Виттория. На площади жители прогуливались семьями, дети радостно пинали мячи, обмениваясь оглушительными залпами итальянской скороговорки. Но чуть дальше, в полутьме, слонялись дети постарше — угрюмые мальчики и девочки, немытое неголосующее поколение: их были толпы в этом городе с тридцатитрехпроцентной безработицей, они ошивались вокруг ветшающих палаццо (где их предки из пятнадцатого столетия жили в роскоши) и ширялись на ступеньках церквей (в чьих усыпальницах покоились те же предки — маленькие гробики штабелями один на другом). Тед, при своих впечатляющих внешних данных — рост под два метра, вес за центнер, лицо с виду вполне безобидное, но иногда почему-то внушает ближним необъяснимое беспокойство, — все же сторонился этих мальчиков и девочек. Он боялся, что среди них окажется Саша, что это она вот прямо сейчас разглядывает его сквозь желтушный фонарный свет, пронизывающий этот город по ночам. В гостинице он выгреб из своего бумажника почти все и сунул в сейф, оставил только одну кредитку и минимум наличных. Ускорив шаг, Тед начал озираться в поисках ресторанчика, где можно поужинать.
Саша исчезла два года назад, ей тогда было семнадцать. И точно так же до этого исчез ее отец, Энди Грейди, проходимец и авантюрист с фиолетовыми глазами, — испарился после очередной неудачной аферы, через год после развода с Бет, и с тех пор о нем не было ни слуху ни духу. Саша, в отличие от него, периодически выныривала на поверхность и просила срочно выслать денег, называя при этом населенные пункты, разнесенные на сотни и тысячи миль; дважды Бет с Хаммером срывались с места и летели на край света, тщетно пытаясь ее перехватить. В списке Сашиных отроческих бед, от которых она спасалась бегством, числились: наркотики, бессчетные аресты за магазинные кражи, непреодолимая (по словам растерянной Бет) тяга к обществу рок-музыкантов, четыре психиатра, семейная терапия, групповая терапия, три суицидальных попытки — все это Тед наблюдал издали с ужасом, который все прочнее сцеплялся для него с самой Сашей. А в детстве она была — маленькая фея: Тед помнил, он однажды провел целое лето у Бет с Энди, в их доме на озере Мичиган. Но после, в редкие семейные праздники, когда Тед с Сашей пересекались, она уже вся была словно раскаленная — не дотронешься, и он старался держать своих мальчиков подальше от нее, чтобы ее самосожженческая злость случайно не опалила и их. Он больше не хотел иметь с Сашей ничего общего. Для него она была потеряна.
На следующее утро Тед встал рано и взял такси до Музео Национале. В музее было прохладно, гулко и пусто, как зимой. Пока он двигался меж пыльных бюстов — Адриан, несколько Цезарей, — его пульс начал учащаться: обилие мрамора граничило с эротикой. Он почувствовал близость Орфея и Эвридики еще до того, как увидел их, — догадался по прохладной тяжести, растекавшейся по залу, — но не смотрел, оттягивал до последнего, восстанавливал в памяти события, приведшие к запечатленному в мраморе моменту: влюбленные Орфей и Эвридика только что поженились; Эвридика, убегая от посягательств пастуха, наступает на ядовитую змею и умирает; Орфей спускается в подземное царство, и сумрачные коридоры наполняются звуками лиры, в песне он изливает тоску по умершей жене; Плутон дарует Эвридике освобождение от смерти, поставив лишь одно условие: Орфей не должен оглядываться, пока они будут восходить наверх. А дальше тот самый злосчастный момент — Эвридика спотыкается, и Орфей, испугавшись за нее и забыв обо всем, оборачивается.
Тед шагнул к барельефу — ему показалось, шагнул прямо в барельеф, — и его тут же охватило волнение. Вот уже сейчас Эвридика снова должна спускаться в подземное царство: они прощаются, Эвридика и Орфей. И трогательней всего — будто тонкое стекло треснуло и рассыпалось у Теда в груди — их спокойствие: как просто они смотрят друг на друга, без надрыва, без слез, легко касаясь друг друга. Связь между ними так глубока, что не нужны слова, да этого и не выразишь словами: все потеряно.
Полчаса он как прикованный стоял перед барельефом. После отходил, возвращался. Выходил ненадолго из зала, возвращался. И каждый раз по телу пробегал трепет, какого он не испытывал уже давно, много лет, глядя на произведение искусства, и вслед за ним — трепет оттого, что он еще способен так трепетать.
Потом он поднялся наверх и долго бродил среди помпейских мозаик, но мысленно продолжал стоять все там же, перед Орфеем и Эвридикой. И он завернул к ним еще раз, прежде чем покинуть музей.
Время было послеобеденное. Все еще потрясенный, Тед шел куда глаза глядят, пока окончательно не заплутал среди улочек и переулков — таких узких, что в них как будто уже начали сгущаться сумерки. Он проходил мимо церквей с въевшейся навек копотью, мимо дряхлых палаццо, сочившихся детским плачем и кошачьим воем. Над их массивными дверями темнели всеми забытые резные фамильные гербы; Тед грустил, глядя на них: такие понятные, вечные символы — а время обессмыслило их подчистую. Он представлял, как рядом идет та, слегка другая Сьюзен, и грустит вместе с ним.
Когда Орфей с Эвридикой понемногу начали отпускать, он стал улавливать приглушенный говорок, какие-то перемигивания, пересвистывания — тайные сигналы, понятные, казалось, всем вокруг, — от скрюченной старухи в черном на паперти до юнца в зеленой футболке, который несколько раз проносился мимо Теда на своей «веспе». Всем, кроме него. Какая-то тетка, высунувшись из окна, спускала на веревке корзину с пачками «Мальборо». Черный рынок, подумал Тед, смущенно наблюдая за тем, как девушка со спутанными волосами и загорелыми руками рассовывает сигаретные пачки по карманам и бросает в корзину несколько монет. Корзина снова дернулась вверх, и Тед узнал в покупательнице «Мальборо» свою племянницу.
Он так страшился этой встречи, что, когда она произошла, столь поразительное совпадение даже не поразило его. Пока Саша, морща лоб, прикуривала, Тед замедлил шаг, притворившись, что разглядывает загаженный фасад палаццо. Саша двинулась дальше, и он пошел за ней. Она была в истертых черных джинсах и грязно-серой футболке. Почему-то она прихрамывала и двигалась неравномерно, то замедляя, то ускоряя шаг, — Теду приходилось напрягаться, чтобы не отстать от нее или не догнать.
Они продолжали соскальзывать в темное чрево города — нищенские, нетуристские кварталы, где хлопает белье над головой и на всех карнизах толкутся голуби. Саша вдруг развернулась без предупреждения — и замерла, глядя ему в лицо.
— Ты?.. — Она запнулась. — Дядя…
— Господи, Саша! — воскликнул Тед, старательно изображая изумление. Получилось так себе.
— Ты меня напугал, — все еще не веря, пробормотала Саша. — Я чувствовала, что кто-то…
— Ты тоже меня напугала, — перебил ее Тед, и они оба нервно рассмеялись. Надо было сразу ее обнять, подумал он, а теперь уже, наверное, поздно.
Чтобы предотвратить очевидный вопрос (что он делает в Неаполе?), Тед начал выяснять у Саши, куда она направляется.
— Я?.. — переспросила она. — К друзьям. А ты?
— Просто гуляю, — ответил он, возможно, чуточку громче, чем требовалось. Они шли в ногу. — Ты хромаешь?
— У меня был перелом лодыжки, — сказала она. — Упала с лестницы. В Танжере.
— К врачу хоть обращалась?
Саша взглянула на него сочувственно.
— Я в гипсе проходила три с половиной месяца.
— Что ж тогда хромаешь?
— Откуда я знаю.
Она повзрослела. Взрослость была столь очевидна, а список ее атрибутов столь материален — груди, бедра, нежный изгиб под футболкой на месте талии, палец, уверенно стряхивающий столбик пепла, — что перемена показалась Теду мгновенной. Как чудо. Ее волосы были уже не такие рыжие, как раньше, скорее рыжеватые, лицо — тонкое, хрупкое и насмешливое. И бледное — из-за этого оно будто вбирало в себя все цвета и оттенки: зеленый, розовый, фиолетовый — как на портретах Люсьена Фрейда. Лет сто назад такая девочка, скорее всего, умерла бы при рождении. Сказали бы, не жилица.
— Так ты здесь обосновалась? — спросил он. — В Неаполе?
— Ну, не совсем здесь, в более приятном районе, — снисходительно ответила она. — А ты, дядя Тедди? Все там же — Маунт-Грей, Нью-Йорк?
— Да. — Он удивился, что она помнит.
— Большой у вас дом? Много деревьев? Наверное, качели во дворе?
— Деревьев хватает. Качелей нет, есть гамак — правда, никто им не пользуется.
Саша закрыла глаза, словно представляла себе картинку. Помолчав, сказала:
— Сыновей трое: Майлс, Эймс и Альфред, так?
Да, всех правильно назвала, даже по старшинству.
— Надо же, помнишь, — сказал Тед.
— Я все помню.
Саша остановилась перед очередным обшарпанным палаццо, где поверх герба над дверью была намалевана желтая улыбающаяся рожица, показавшаяся Теду омерзительной.
— Вот тут живут мои друзья. Ну, пока, дядя Тедди. Рада была повидать.
Тед оказался не готов к столь стремительному прощанию.
— Постой… н-но… — От неожиданности он начал заикаться. — Может, поужинаешь сегодня со мной?
Саша вскинула голову; их взгляды встретились.
— Вообще-то я занята, — озабоченно проговорила она. И тут же, будто врожденная вежливость все же возобладала: — Но знаешь, сегодня, пожалуй, смогу.
Лишь толкнув дверь своего гостиничного номера и шагнув в спокойные бежевые тона 1950-х, встречавшие его в конце каждого дня, когда он не искал Сашу, — он осознал всю невообразимость случившегося. Пора было звонить Бет — он звонил ей ежедневно примерно в одно и то же время; он представлял, как онемеет от радости его сестра, когда он выложит ей сегодняшние новости: он не только отыскал ее дочь, но убедился, что Саша более или менее здорова, адекватна, отмыта и даже имеет друзей — словом, все значительно лучше, чем они смели надеяться. И все же особой радости Тед не испытывал. Почему? — думал он, лежа на кровати со скрещенными руками и закрытыми глазами. Почему ему так хочется вернуться во вчерашний день или хотя бы в сегодняшнее утро, в те относительно спокойные часы, когда он должен был искать Сашу, но не искал? Вот это было непонятно.
Брак Бет и Энди закончился весьма бурно — это случилось как раз тем летом, когда Тед жил с ними на озере Мичиган и одновременно работал прорабом на стройке, в двух милях от их дома. Помимо самого брака, в списке потерь того лета числились: декоративное блюдо (майолика) — подарок Теда сестре на день рождения; несколько поврежденных предметов мебели; сломанная ключица Бет; и ее же левое плечо, вывихнутое мужем дважды. Когда они дрались, Тед забирал Сашу и уводил по колючей траве прямиком к морю, на пляж. У нее были длинные рыжие волосы и белая-белая кожа с голубыми прожилками — Бет всегда старательно оберегала дочь от солнечных ожогов. Тед тоже относился к вопросу серьезно и всегда брал с собой солнцезащитный крем. Во второй половине дня песок был уже такой горячий, что Саша повизгивала, когда на него наступала. Тед нес ее на руках — она была легкая как кошка, — усаживал на полотенце, втирал крем в плечики, спину и лицо и, скользя пальцем по крошечному носику — сколько ей было, лет пять? — думал: как она будет жить дальше, после всей этой жестокости? У нее был красно-белый раздельный купальник — трусики с лифчиком, и Тед еще строго следил, чтобы на солнце она не снимала свою белую панамку. Он тогда писал диссертацию по истории искусств, а на стройке работал, потому что надо было платить за аспирантуру.
— Про-раб, — глубокомысленно повторила Саша. — Кто такой прораб?
— Ну, рабочие вместе строят дом, а прораб говорит им, кому что делать.
— Какие рабочие? Паркетчики?
— Есть и паркетчики. Ты что, знакома с какими-то паркетчиками?
— С одним да, — сказала она. — Он у нас дома ремонтировал полы. Его зовут Марк Эйвери.
Тед нахмурился, паркетчик Марк Эйвери чем-то ему не понравился.
— Он подарил мне рыбку, — добавила Саша.
— Золотую?
— Нет! — Саша залилась смехом, шлепнула его ладошкой по руке. — Резиновую, для ванны.
— Твоя рыбка умеет пищать?
— Да, только мне не нравится, как она пищит.
Так они беседовали часами, и у Теда возникало странное ощущение, что Саша нарочно говорит и говорит — просто чтобы заполнить пустоту и не думать о том, что сейчас происходит дома. Из-за этого она казалась ему гораздо старше, чем на самом деле: маленькая женщина, думал он, все знает, все понимает, жизненные тяготы ей уже так опостылели, что она не хочет о них говорить. За все время она ни разу не обмолвилась ни о родителях, ни о том, от чего они с Тедом спасаются на этом пляже.
— А мы пойдем плавать?
— Конечно, — всегда отвечал он.
На время купания он разрешал ей снимать панамку. Пока он нес ее в воду — а он нес ее каждый раз, потому что ей так нравилось, — ее длинные шелковистые волосы щекотали ему лицо. Она обвивала его тонкими руками и ногами, горячими от солнца, и цеплялась подбородком за его плечо. Когда они подходили к воде, Тед чувствовал, как она сжимается от страха, и предлагал вернуться, но она ни за что не соглашалась. «Не хочу назад, — бормотала она куда-то ему за ухо. — Идем!» — будто купание в озере Мичиган было испытанием, которое ей полагалось пройти ради неведомой высокой цели. Тед по-всякому пробовал облегчить для нее момент погружения — они то входили в воду постепенно, по чуть-чуть, то, наоборот, плюхались с размаха, но ничего не помогало, Саша каждый раз сжималась и еще крепче обхватывала его руками и ногами. Когда все заканчивалось и они уже были в воде, она тут же расслаблялась и начинала барахтаться по-собачьи. Тед пытался учить ее кролю, но Саша только отмахивалась: «Я умею! Просто не люблю плавать». Она брызгалась, храбро стучала зубами и не хотела выходить, но Тед все равно переживал — ему казалось, что, заставляя племянницу погружаться в воду, он причиняет ей боль — а ему, наоборот, хотелось ее защищать и спасать, и даже мерещилось, как он это делает: заворачивает ее в одеяло и они убегают из дома перед рассветом; или уплывают в старой, брошенной на берегу шлюпке; или он просто уносит ее прочь и не оборачивается. Ему было двадцать пять. Он никому не доверял, кроме себя. Но на самом деле и он тоже не мог защитить свою племянницу: тянулись недели, и впереди уже зловеще маячил конец лета, о котором Тед боялся даже думать.
Все прошло до странности легко. Когда он уже сложил вещи в багажник и начал прощаться, Саша молча стояла, прижавшись к матери, на него едва взглянула — и он так и уехал, злой и обиженный на нее, то есть понимал, конечно, что обижаться глупо и по-детски, но ничего не мог с собой поделать; а когда первая горечь схлынула, сил не осталось даже на то, чтобы вести машину. Он припарковался у какой-то фастфудовской закусочной и уснул.
— Как же я узнаю, что ты умеешь плавать, если ты мне не хочешь даже показать? — спросил он однажды, когда они с Сашей сидели на песке.
— Я брала уроки. Мою учительницу зовут Рейчел Костанца.
— Ты мне не ответила.
Она улыбнулась ему растерянно и чуть виновато, будто ей очень хочется притвориться ребенком, но она знает, что так делать нехорошо, она ведь уже большая.
— У нее есть сиамский котик. Его зовут Пушок.
— Почему ты не плаваешь?
— Ну дядя Тедди! — сказала она, воспроизводя материнские интонации с пугающей точностью. — Ты меня утомляешь.
Саша вошла в гостиницу ровно в восемь — в коротком алом платье, черных лакированных сапогах и с таким слоем косметики на лице, что само лицо казалось маленькой крикливо раскрашенной маской, а сощуренные глаза чернели на нем как две запятые. Нежелание куда-то идти почти парализовало Теда. Честно говоря, он бессовестно надеялся, что она не придет.
Но он все же заставил себя встать, пересек вестибюль и взял ее под руку.
— Тут рядом неплохой ресторанчик, — сказал он. — Если у тебя нет других предложений.
У Саши были другие предложения. Выдувая дым из окна такси, она на ломаном итальянском объясняла водителю дорогу. Петляя, то и дело скрежеща тормозами и игнорируя запрещающие знаки на улочках с односторонним движением, они в конце концов выехали на вершину высокого холма — это был богатый район Вомеро, здесь Тед еще не бывал. Пошатываясь от долгого кружения, он расплатился с водителем и направился к Саше, которая молча стояла к нему спиной в просвете между домами. Плоский сверкающий город раскинулся внизу, лениво оползая в море. Хокни, подумал Тед. Дибенкорн. Джон Мур. В отдалении темнел совершенно безобидный Везувий. Он представил, как рядом с ним стоит слегка другая Сьюзен, впитывает в себя сказочную панораму.
— Отсюда лучший вид на город, — сказала Саша с вызовом, и Тед понял, что она ждет его реакции.
— Прекрасный вид, — заверил ее он. И позже, когда они уже покинули смотровую площадку и не спеша шли по тихим, обсаженным деревьями улочкам: — Из всего, что я успел посмотреть в Неаполе, это самый приличный район.
— Я живу тут неподалеку, — сообщила Саша. — Несколько улиц отсюда.
Тед окинул ее скептическим взглядом.
— Сказала бы, я бы приехал прямо сюда. Тебе бы не пришлось тащиться ко мне через весь город.
— Сомневаюсь, чтобы ты без меня добрался куда надо, — сказала Саша. — Иностранцам трудно в Неаполе. Их тут часто грабят.
— А ты разве не иностранка?
— Формально да. Но я знаю, как себя вести.
Тед с Сашей дошли до небольшой площади, запруженной мальчиками и девочками в черных кожаных куртках — видимо студентами (эта братия во всех краях ухитряется выглядеть одинаково), и все они были на «веспах»: одни подъезжали или отъезжали, другие сидели, лежали или стояли на «веспах» — в самых разных позах. Площадь вибрировала от скопления «весп»; их выхлопные газы подействовали на Теда как легкий наркотик. На заднем плане кордебалетом выстроились черные, на фоне беллиниевского неба, пальмы. Саша пробиралась между студентами, сосредоточенно глядя прямо перед собой.
В ресторане с видом на площадь она выбрала столик возле окна и заказала для них обоих пиццу и жареные цветки цукини. Она то и дело поглядывала в окно, на мальчиков и девочек с «веспами», и было пронзительно ясно, что ей хочется быть среди них.
— Знаешь кого-нибудь из этих ребят? — спросил Тед.
— Это студенты, — ответила она пренебрежительно; прозвучало как: «это никто».
— Примерно твои ровесники, да?
Саша пожала плечами.
— Они почти все живут дома, — сказала она. — Дядя Тедди, расскажи о себе. Ты все еще преподаешь историю искусств? Наверное, уже профессор?
Тед опять подивился ее цепкой памяти — и слегка напрягся, как всегда, когда ему приходилось говорить о своей работе: теперь он уже и сам с трудом представлял, как когда-то, поправ родительские надежды и влезая в чудовищные долги, корпел над диссертацией и доказывал миру (с горячностью, о которой неловко вспоминать), что посредством своего характерного мазка Сезанн пытался изобразить звук; в частности, на летних пейзажах — гипнотическое пение цикад.
— Я исследую влияние греческой скульптуры на французских импрессионистов. — Сказать это вдохновенно не получилось, хотя он старался.
— Твою жену зовут Сьюзен, — задумчиво проговорила Саша. — Она ведь блондинка, да?
— Да, верно, Сьюзен блондинка.
— А у меня раньше были рыжие волосы.
— Они и сейчас рыжие, — сказал он.
— Но не как раньше. — Она смотрела на него, ждала подтверждения.
— Да, не как раньше.
Пауза.
— Ты любишь ее? Сьюзен?
Этот бесстрастный вопрос угодил ему прямо в солнечное сплетение.
— Тетю Сьюзен, — поправил он.
— Тетю, — послушно повторила Саша.
— Конечно, я ее люблю, — тихо сказал Тед.
Принесли пиццу с буйволиной моцареллой, горячую и маслянистую. После второго стакана красного вина Саша заговорила. Она сбежала из дома с Уэйдом, барабанщиком группы «Крейз-арт» (которая, по-видимому, в представлении не нуждалась), и улетела с ним в Токио.
— Мы остановились в отеле «Окура» — в шикарном отеле, — рассказывала она. — Был апрель, в Японии в это время цветет сакура, все деревья розовые. А бизнесмены выползают из своих офисов, надевают бумажные шляпы и поют и танцуют под цветущими деревьями, представляешь?
Тед, не бывавший на Востоке, ощутил укол зависти.
После Токио группа полетела в Гонконг.
— Мы там жили в таком высоком белом доме на холме, вид обалденный, — говорила Саша. — Кругом вода, и тут же острова, корабли, самолеты…
— Так Уэйд сейчас тоже здесь? В Неаполе?
— Уэйд? — Она сощурилась. — Нет.
Он бросил ее тогда же, в Гонконге, уехал, а она осталась в высоком белом доме, протянула там еще несколько дней, а потом хозяин велел ей освободить квартиру. Тогда она переехала в молодежное общежитие, правда, это не совсем общежитие, там еще куча всяких производственных помещений, где люди спят прямо под своими швейными машинками: просто подгребают под себя накопившиеся за день обрезки и укладываются. Все это Саша рассказывала ему легко и беззаботно, будто это была такая игра.
— Потом у меня появились друзья, — сказала она, — и мы вместе поехали в Китай.
— Это те друзья, к которым ты ходила сегодня днем?
Саша рассмеялась:
— Дядя Тедди, я всегда знакомлюсь с новыми людьми. И не я одна, все так, когда путешествуют.
Она порозовела — то ли от вина, то ли от воспоминаний.
Тед подозвал официанта и расплатился. На душе было муторно.
Студенты на площади уже разошлись, растворились в ночной прохладе. Саша была без пальто.
— Вот, накинь. — Тед начал стягивать с себя поношенный твидовый пиджак, но она решительно помотала головой: хочет остаться в своем алом платье, догадался он. В высоких лаковых сапогах ее хромота казалась заметнее.
Через несколько кварталов они дошли до ночного клуба, ничем не примечательного на вид. Швейцар вяло махнул им рукой. Была уже полночь.
— Хозяева клуба — мои друзья, — прокричала Саша, протискиваясь между телами. Фиолетовый флуоресцирующий свет, музыка, грохочущая в ритме отбойного молотка и столь же благозвучная, — даже на Теда, хотя он был невеликий эксперт по части ночных клубов, повеяло чем-то знакомым до оскомины, но Саша смотрела горящими глазами.
— Дядя Тедди, возьмешь мне коктейль? Вот такой, с зонтиком? — Она ткнула пальцем в соседний столик, на котором стоял бокал с какой-то гадостью, и Тед начал пробираться к барной стойке.
Едва он удалился от племянницы на несколько шагов, у него возникло странное чувство, будто в комнате, где нечем было дышать, приоткрылось окно и струйкой втекает свежий воздух, — с чего бы, спрашивается? Саша путешествует, отрывается в свое удовольствие. Если начистоту, то за эти два года она успела повидать больше, чем он за двадцать. Так почему же ему хочется бежать от нее куда подальше?
Саша потащила его к низкому столику, где Теду пришлось сидеть по-обезьяньи, чуть не упираясь коленями в подбородок. Когда она подносила коктейль с зонтиком к губам, мерцающий фиолетовый свет выхватил бледные полоски шрамов на внутренней стороне ее запястья. Дождавшись, пока она поставит бокал на стол, Тед взял ее за руку и перевернул ладонью вверх. Поняв, куда он смотрит, Саша отдернула руку.
— Это еще дома, — сказала она. — В Лос-Анджелесе.
— Дай посмотрю.
— Нет, — сказала она, и Тед, сам себе удивляясь, перегнулся через стол и схватил ее за обе руки; она вырывалась, но он не отпускал и, видя, что ей больно, даже как будто получал от этого мстительное удовольствие. Только сейчас он заметил у нее на ногтях алый лак: значит, красила уже вечером, перед выходом. Саша больше не сопротивлялась, сидела отвернувшись, пока он разглядывал ее руки в странном холодном свете. Они были все в царапинах и рубцах, как старая исчирканная мебель.
— Это в основном случайно, — сказала Саша. — Одно время я чувствовала себя не очень устойчиво.
— Трудно тебе пришлось. — Ему хотелось услышать от нее: да, трудно.
Но Саша молчала. Наконец она сказала:
— Мне все время казалось, что я вижу своего отца. Это ненормально, да?
— Не знаю.
— В Китае, в Марокко. Просто: сижу, поднимаю глаза, и вдруг — бац, его волосы. Или ноги. Его ноги до сих пор помню, какой они были формы. Или как он откидывал голову, когда смеялся, — помнишь, дядя Тедди? Как он хохотал, аж повизгивал?
— Да, ты сейчас сказала, я тоже вспомнил.
— Я решила, что он за мной следит, — продолжала Саша. — Хочет убедиться, что у меня все в порядке. А иногда мне казалось, что он меня потерял, и становилось страшно. — Тед отпустил ее руки, она сложила их на коленях. — Я думала: наверное, он вычислил меня по цвету волос. А теперь, видишь, они у меня даже не рыжие.
— Но я же тебя узнал.
— Да. — Она приблизила к нему бледное, словно заострившееся от ожидания лицо и спросила: — Дядя Тедди, а что ты тут делаешь?
Он страшился этого вопроса, но ответ соскользнул легко, как вареное мясо с кости.
— Я приехал смотреть на картины, — сказал он. — На скульптуры. Думать об искусстве.
Вот так. И сразу спокойно и легко. Он ехал не ради Саши, это точно.
— Об искусстве.
— Ну да. Искусство — это дело всей моей жизни. — Он улыбнулся, вспомнив сегодняшних Орфея с Эвридикой. — Любимое дело.
Что-то отпустило в Сашином лице, будто с нее только что сняли груз, из-за которого она сидела вся сжавшись в кулак.
— А я думала, ты приехал искать меня, — сказала она.
Тед смотрел на нее молча, спокойно, со стороны.
Саша достала «Мальборо», закурила. Сделав две затяжки, расплющила сигарету и сказала:
— Пошли танцевать. — Она встала тяжеловато, словно замедленно. — Идем, дядя Тедди! — И потянула его в середину зала, в гущу тел, перемешанных так тесно, что Теда сковала неожиданная робость, он даже уперся и не хотел идти, но Саша все-таки вытащила его, и вскоре он почувствовал себя подвешенным среди других танцующих. Сколько лет прошло с тех пор, как он танцевал в ночном клубе? Пятнадцать? Больше? По-медвежьи неуклюжий в своем профессорском твиде, Тед начал неуверенно двигаться — перетаптываться на месте в неком подобии танца, — пока не заметил, что Саша стоит неподвижно, наблюдает за ним. Потом она шагнула к Теду, обвила его длинными руками и прижалась к нему, так что он почувствовал ее сразу всю, весь рост и вес — весьма скромный, впрочем, — этой новой Саши, его когда-то маленькой, а теперь взрослой племянницы, и от необратимости этих изменений Теду сделалось тоскливо, горло болезненно сжалось, и защипало в носу. Он приник к Саше. Но ее уже не было, той маленькой девочки. Она сбежала с пылким мальчиком, который в нее влюбился.
Саша наконец отстранилась от него.
— Подожди, — сказала она, не глядя ему в глаза. — Я сейчас вернусь.
Сбитый с толку, Тед некоторое время потоптался среди танцующих итальянцев, но вскоре почувствовал себя совсем уже по-дурацки и отошел в сторону. Потом двинулся по кругу. Саша говорила, что у нее в клубе друзья, — может, она с ними заболталась? Или вышла на улицу, на свежий воздух? Теду было тревожно и немного туманно от выпитого, и он заказал себе стакан минералки. И лишь сунув руку в карман за бумажником и ничего не найдя, он понял, что Саша его обокрала.
Веки слипались, но солнце било в глаза, и спать дальше не получалось: он забыл опустить жалюзи. К тому времени, когда Тед добрался до постели, было пять утра — до этого он несколько часов беспомощно кружил по городу в поисках полицейского участка; потом излагал свою печальную историю (умолчав, впрочем, о том, кем ему приходится воровка) дежурному в участке, парню с сальными волосами и полнейшим безразличием ко всем и вся; потом пожилые супруги, с которыми он познакомился там же, в участке (у них украли паспорта на пароме «Амальфи-Неаполь»), предложили Теду подвезти его до отеля — что ему, собственно, и требовалось.
Тед поднялся с кровати, прислушался: голова гудит, сердце колотится. На тумбочке куча сообщений о телефонных звонках, на плохом английском, рукой гостиничного дежурного: пять штук от Бет, три от Сьюзен и два от Альфреда — его команда опять проиграла. Тед их просмотрел вполглаза. Принял душ, оделся, бриться не стал. Подошел к мини-бару, налил водки, выпил. Достал из сейфа еще одну кредитку и несколько банкнот. Он знал, что должен найти Сашу сегодня, сейчас, и когда он это понял — не в какой-то конкретный момент, просто понял, — вчерашнее отлынивание тут же обернулось железной решимостью. Были другие срочные дела — позвонить Бет, позвонить Сьюзен, позавтракать, но сейчас обо всем этом не могло быть и речи. Он должен ее найти.
Вот только где? Обдумывая этот вопрос, Тед выпил в вестибюле три эспрессо подряд — водка с кофеином сошлись у него в мозгу настороженно, как бойцовские рыбки. Где искать Сашу в этом огромном зловонном городе? Вернуться к намеченной, но не реализованной тактике — опрашивать юных оболтусов на вокзалах и в хостелах? Нет, нет. Поздно заниматься такими глупостями.
Не имея четкого плана, он доехал на такси до Музео Национале и двинулся дальше пешком, примерно в ту же сторону, что вчера после встречи с Орфеем и Эвридикой. Все выглядело по-другому — но он и чувствовал себя по-другому, внутри у него словно тикал крошечный тревожный метроном. Все выглядело по-другому, но казалось смутно знакомым: закопченные церкви, корявые заскорузлые стены, решетки в завитках-заусенцах. Вильнув в последний раз, кривой переулок вывел его на довольно оживленную улицу — два ряда угрюмых палаццо, в которых нижние этажи давно выпотрошены и забиты дешевыми одежными и обувными магазинчиками. На Теда повеяло ветерком узнавания. Он замедлил шаг и смотрел во все глаза, пока не увидел знакомый палимпсест — желтую рожицу, намалеванную поверх крестов и мечей.
Он толкнул небольшую дверь, врезанную в створку парадных арочных ворот — когда-то в них въезжали конные экипажи, — и, пройдя короткий переход, оказался в мощеном дворике. От камней веяло теплом, будто здесь недавно было солнце; пахло гниющими дынями. Повязанная платком кривоногая старуха в синих гольфах и в халате заковыляла в его сторону.
— Саша, — сказал Тед, заглядывая в старухины линялые слезящиеся глаза. — Americana. Capelli rossi. — Раскатистое «r» с первого раза не получилось, и он попробовал снова. — Rossi! — Теперь вышло как надо. — Capelli rossi. — Лишь договорив, он сообразил, что это описание уже не совсем соответствует действительности.
— No, по. — Отвернувшись, старуха похромала прочь, но Тед догнал ее, сунул двадцатидолларовую бумажку в ее мягкую ладонь и опять задал свой вопрос — на этот раз «r» проскочило идеально. Старуха поцокала языком, дернула подбородком и, окинув Теда почти скорбным взглядом, махнула рукой, чтобы он следовал за ней внутрь палаццо. Он последовал, полнясь презрением: легко же ее оказалось купить, немногого стоит ее покровительство. Наверх вела широкая лестница, сквозь въевшуюся грязь местами просвечивал драгоценный неаполитанский мрамор. Старуха поднималась медленно, тяжело опираясь на перила. Тед плелся сзади.
Второй, или «благородный», этаж, как он сам объяснял студентам много лет, был нужен владельцам палаццо, чтобы чваниться своим богатством перед гостями. Даже закаканные голубями, его сводчатые окна с видом на внутренний дворик все еще были великолепны. Заметив его интерес, старуха сказала: Bellissimo, eh? Ecco, guardate![8] — и с умилившей Теда гордостью распахнула дверь в просторную темноватую комнату. Он разглядел на стенах тусклые пятна, похожие на плесень. Но когда старуха щелкнула выключателем и загорелась лампочка, голо свисающая с потолка, выяснилось, что это не плесень, а стенная роспись в стиле Тициана или Джорджоне: крепкие нагие женщины с фруктами в руках, купы темной листвы, в листве какие-то серебристые птицы. Здесь была бальная зала.
На третьем этаже два тощих юноши перед распахнутой дверью курили косяк. Еще один спал в комнате на полу, с протянутой над ним веревки свисали мокрые носки и трусы, аккуратно прихваченные прищепками. На лестницу плыл запах марихуаны вперемешку с прогорклым оливковым маслом и доносились звуки невидимой отсюда жизни: судя по всему, бывший дворец теперь превратился в пристанище для беспутной молодежи. Той самой, усмехнулся про себя Тед, с которой он старался не сталкиваться. Но таки пришлось.
На верхнем, пятом этаже, где раньше жили слуги, двери были поменьше, а коридор поуже. Провожатая Теда остановилась у стены, чтобы отдышаться. Его презрение к ней сменилось благодарностью: сколько трудов — за какие-то двадцать долларов. Наверное, она очень в них нуждается.
— Простите, что вам пришлось так высоко подниматься, — сказал он.
Но старуха лишь покачала головой, не понимая. Доковыляв до середины коридора, она постучала в одну из узких дверей. Дверь открылась, и Тед увидел заспанную Сашу в мужской пижаме. При виде Теда ее глаза расширились, но лицо оставалось спокойным.
— Привет, дядя Тедди, — тихо сказала она.
— Саша, — только сейчас он понял, что ему тоже надо перевести дух после подъема, — я хочу… поговорить.
Старуха медлила, ее взгляд перескакивал с Саши на него и снова на Сашу; наконец она захромала прочь по коридору. Едва она скрылась за поворотом, Саша захлопнула дверь у Теда перед носом.
— Уходи, — сказала она. — Мне некогда.
Тед шагнул к двери, прижал ладонь к рассохшейся древесине. Он чувствовал, что его племянница стоит по ту сторону, злая и напуганная.
— Так вот где ты живешь, — негромко сказал он.
— Я скоро перееду в другое место, нормальное.
— Ага, только насшибаешь побольше бумажников.
Пауза.
— Это не я, — сказала она. — Это один мой друг.
— У тебя кругом друзья, но что-то я ни одного пока не видел.
— Иди отсюда, дядя Тедди!
— Я бы с удовольствием, — сказал Тед. — Честное слово.
Но он не мог уйти, не мог даже двинуться с места — стоял, пока не заныли ноги, потом съехал по стене на пол. День перевалил на вторую половину, из окна в конце коридора сочился тусклый пыльный свет. Тед потер глаза, чтобы не уснуть.
— Ты еще здесь? — крикнула Саша из-за двери.
— Здесь.
Дверь приоткрылась, Теду на голову упал бумажник, соскользнул на пол.
— Убирайся к черту, — прорычала Саша, и дверь опять захлопнулась.
Тед открыл бумажник, проверил содержимое — все на месте, — сунул в карман. Потом долго, возможно несколько часов (он забыл надеть часы, когда уходил), было тихо. Иногда до Теда доносились звуки из соседних комнат, где двигались другие, бестелесные жильцы. Он уже чувствовал себя частью этого палаццо — ступенькой, мыслящей плесенью на стене: его удел — наблюдать за сменой поколений, их приливами и отливами, и ощущать, как средневековые стены врастают глубже в землю. Еще год прошел, еще полвека. Дважды он вставал с пола, чтобы пропустить девушек с облезлыми кожаными сумочками в трясущихся руках. Девушки проходили, не взглянув на него.
— Ты здесь? — спросила Саша из-за двери.
— Здесь.
Она вышла из комнаты и быстро заперла дверь на ключ. На ней были джинсы, футболка и пластиковые шлепанцы, в руках розовое выцветшее полотенце и пакет с ручками.
— Ты куда? — спросил он, но она удалилась по коридору, не проронив ни слова.
Через двадцать минут она вернулась с мокрыми волосами, за ней шлейфом тянулся запах цветочного мыла. Отперев дверь, она помедлила секунду, бросила:
— Я мою коридоры, чтобы платить за эту комнату, ясно? И подметаю этот вонючий двор. Ты доволен?
— А ты — довольна? — спросил он.
Дверь громыхнула.
Сидя на полу и вслушиваясь в течение времени, Тед поймал себя на том, что думает о Сьюзен. Не о той, слегка другой Сьюзен, а о Сьюзен — своей жене. Много лет назад, еще до того как он начал сворачивать свое чувство к Сьюзен и оно уменьшилось до нынешних крошечных размеров, они вдвоем ездили в Нью-Йорк. Когда они сели на Статен-Айлендский паром — просто решили покататься, просто так, — Сьюзен вдруг повернулась к Теду и сказала: «Только давай договоримся, чтобы так было всегда». И мысли их в тот момент так тесно переплетались, что Тед совершенно точно знал, почему она это сказала: не потому, что утром они занимались любовью, а за обедом выпили бутылку «Пуйи-Фюиссе» на двоих, а потому, что она ощутила течение времени. И Тед тоже его ощутил (рыжая вода бурлит внизу, мимо проносятся катера, в ушах свистит ветер — кругом движение, хаос), и тогда он взял Сьюзен за руку и сказал: «Хорошо. Так будет всегда».
Недавно, когда он в какой-то связи упомянул эту поездку, Сьюзен посмотрела ему прямо в лицо и спросила своим новым солнечным голосом: «Ты уверен, что это была я? Ничего такого не помню!» — и жизнерадостно чмокнула его в макушку. Амнезия, подумал он. Зомби. Но только что ему пришло в голову, что Сьюзен попросту солгала. Он отпустил ее, чтобы сберечь себя — для чего? Он понятия не имеет для чего, вот что самое страшное. Но он отпустил ее, и она ушла.
— Ты еще здесь? — спросила Саша.
Тед промолчал.
Дверь распахнулась, Саша выглянула в коридор.
— Здесь, — сказала она с облегчением. Тед посмотрел на нее снизу вверх и ничего не ответил. — Входи. Если хочешь.
Он тяжело поднялся на ноги и вошел. Комната оказалась крошечная: узкая кровать и стол. Веточка мяты в пластиковом стаканчике на столе пропитывает все своим ароматом. Алое платье свисает с крючка на стене. Закатное солнце скользит по крышам домов и шпилям церквей, заглядывает в единственное окно. На подоконнике строй безделушек — память о путешествиях? Маленькая золотая пагода, медиатор для гитары, белая продолговатая раковина. В центре окна — подвешенное на ниточке проволочное кольцо, согнутое из плечиков для одежды. Саша, сидя на кровати, наблюдала, как он разглядывает ее скудные пожитки. Только сейчас Тед с беспощадной ясностью увидел то, чего не заметил вчера: как одинока его племянница в этом чужом мире. Одинокая девочка с пустыми руками.
— Я легко схожусь с людьми, — сказала Саша, будто уловив движение его мыслей. — Но получается ненадолго.
На столе лежала стопка книжек на английском: «Всемирная история за 24 часа». «Фантастические сокровища Неаполя». Наверху — истрепанный «Самоучитель машинописи».
Тед сел на кровать рядом с племянницей, обнял ее одной рукой. Сквозь твид ее плечи показались ему хрупкими, как ласточкины гнезда. У него больно защипало в носу.
— Послушай меня, Саша, — сказал он. — Ты справишься и одна. Но будет гораздо труднее.
Саша не ответила. Она смотрела на солнце. Тед тоже перевел взгляд на окно, на буйство пыльных красок. Тёрнер, подумал он. О’Киф. Пауль Клее.
Потом, двадцать с лишним лет спустя, уже после того, как Саша закончит университет и останется жить в Нью-Йорке; после того, как она разыщет через фейсбук своего бывшего университетского бойфренда и поздно (Бет уже почти потеряет надежду), но все же выйдет замуж и у нее будет двое детей, девочка и мальчик, немного аутичный; когда она станет как все и жизнь, наполненная заботами, будет держать ее в постоянном напряжении, Тед — давно разведенный, успевший стать дедушкой — приедет в гости к своей племяннице, в ее дом в калифорнийской пустыне. Он шагнет в гостиную, усеянную детскими вещами и игрушками, и сквозь стеклянные раздвижные двери увидит пылающий на западе солнечный диск. И тогда он на мгновение вспомнит Неаполь: как они с Сашей сидели в ее крошечной комнатке и он сперва удивленно, потом зачарованно смотрел на солнце, которое, докатившись наконец до середины ее окна, точно вписалось в тонкое проволочное кольцо.
Он обернулся к ней, улыбаясь. Ее волосы и лицо горели оранжевым светом.
— Нравится? — пробормотала Саша, глядя на солнце. — Это мое.
— Короче, у тебя нет желания за это браться, — с улыбкой спросил Бенни. — Так?
— Ни малейшего, — подтвердил Алекс.
— Ты думаешь, это предательство идеалов. Типа согласишься — перестанешь быть собой.
Алекс рассмеялся:
— Я не думаю. Я знаю.
— Ну, вот видишь, — сказал Бенни. — Значит, ты пурист. И значит, ты справишься с этой работой лучше всех.
Лесть уже начала действовать на Алекса, как первые сладкие затяжки марихуаны, когда понимаешь, что тебе хана, если докуришь до конца, — но все равно затягиваешься. Долгожданный обед с Бенни Салазаром подходил к концу, и взлелеянная Алексом надежда на то, что Бенни возьмет его к себе помощником, уже зачахла. Но теперь, когда они расслабленно полулежали на двух диванчиках, расположенных под прямым углом друг к другу, и нежились под зимним солнцем, льющимся через застекленную крышу трайбекского лофта Бенни Салазара, Алекс вдруг ощутил, что собеседник разглядывает его с явным любопытством, и это ощущение его слегка будоражило. Их жены общались на кухне, дочки играли на красном персидском ковре у отцовских ног, недоверчиво делили один набор игрушечной посуды на двоих.
— Ну, лучше или нет, мы никогда не узнаем, — сказал Алекс. — Раз я за нее не возьмусь.
— А мне кажется, возьмешься.
Алекс почувствовал себя слегка уязвленным.
— Это еще почему?
— У меня такое чувство, — сказал Бенни, приподнимаясь со своего расслабляющего ложа, — что нас с тобой связывает какая-то история, которая еще не произошла.
Алекс впервые услышал имя Бенни Салазара от девушки, с которой он встречался всего однажды, когда только приехал в Нью-Йорк, — Бенни в то время еще был знаменитым продюсером. Девушка говорила, что она раньше работала у Бенни, это Алекс помнил точно, но больше практически ничего: ни имени, ни как она выглядела, ни как прошло свидание — все стерлось. Остались какие-то смутные обрывки: вроде бы зима, темно, и вдруг ни с того ни с сего какой-то бумажник — что за бумажник, что с ним связано? Потерялся? Нашелся? Или его украли? У кого украли, у него или у девушки? Ответов не было, хоть сдохни — будто пытаешься выудить из памяти песню, которая чем-то зацепила: думаешь, ну хоть бы вынырнуло название, или исполнитель, или хоть два-три аккорда — ничего. Так и с девушкой: ничего, не за что ухватиться. Маячит в мозгу один этот ни к чему не привязанный бумажник, будто нарочно дразнит. В последние дни Алекс чуть ли не зациклился на этой девушке, совершенно непонятно с чего.
— Дай! — протестующе воскликнула Ава, дочь Бенни, возвещая этим переход от мирного дележа к присвоению, и выхватила пластмассовую кастрюльку с ручкой у Кари-Анны, дочери Алекса.
Кари-Анна с ревом качнулась за кастрюлькой:
— Дай! Дай!
Алекс вскочил на ноги, но, заметив, что Бенни даже бровью не повел, заставил себя снова опуститься на диван.
— Конечно, ты бы предпочел сидеть за пультом, — говорил Бенни, не повышая голоса, но сквозь ор и визг его почему-то было слышно. — Ты любишь музыку. Хочешь работать со звуком. Поверь, я прекрасно тебя понимаю.
Малышки сражались с остервенением двух гладиаторов, воя, царапаясь и выдирая друг у дружки пучки нежных шелковистых волос.
— У вас там все в порядке? — крикнула из кухни Ребекка, жена Алекса.
— Нормально, — отозвался Алекс. Спокойствие Бенни его восхищало: интересно, это у всех так во втором браке, со вторыми детьми?
— Но тут есть одна проблема, — продолжал Бенни. — Видишь ли, теперь дело уже не в звуке. Даже вообще не в музыке. А в том, чтобы обеспечить охват. Это оказалась самая горькая пилюля в моей жизни. Но пришлось проглотить.
— Да, знаю.
Имелось в виду: Алекс, как и все, кто когда-либо работал в звукозаписи, знает, что много лет назад Бенни выперли из «Свиного уха», хотя раньше это был его собственный лейбл, — это произошло после того, как он заказал для своих боссов обед из коровьих лепешек, которые внесли прямо на заседание совета директоров («Особое внимание мы уделяем свежести продукта: он подается в горячем виде», — писал в Гокере его секретарь, в реальном времени комментировавший развитие событий). «Вы хотите, чтобы я скармливал людям дерьмо? — якобы орал Бенни на обомлевших боссов. — Так попробуйте сами, каково оно на вкус!» После этого он снова стал выпускать записи со скрипучим аналоговым звучанием, но они практически не продавались. Теперь ему было уже под шестьдесят и о нем мало кто вспоминал, разве что в прошедшем времени.
Когда Кари-Анна вонзила свои новенькие резцы в Авино плечо, Алекс не прореагировал, продолжал возлежать с истинно буддийским спокойствием на лице; влетевшая из кухни Ребекка, оттаскивая дочь от покусанной Авы, кидала на мужа озадаченные взгляды. Вместе с Ребеккой прибежала и Джина, темноглазая молодая мама из их группы раннего развития; она была красавица, и Алекс старательно ее избегал, пока случайно не выяснилось, что она замужем за Бенни Салазаром.
Наконец раны были перевязаны, порядок восстановлен, и Джина, поцеловав Бенни в висок (его знаменитая шевелюра теперь роскошно серебрилась), сказала:
— Никак не дождусь, когда ты уже поставишь Скотти.
— Приберегаю на десерт, — с улыбкой ответил Бенни юной жене и, коснувшись телефона двумя пальцами, выудил из своей умопомрачительной аудиосистемы (когда она была включена, Алексу казалось, что музыка вливается в него прямо через поры) нервный голос вокалиста и звенящую, как пружина, слайд-гитару. — Мы это записали пару месяцев назад, — сказал Бенни. — Скотти Хаусманн. Слышал про такого? У него, кстати, целая куча песен для тычков.
Алекс покосился на Ребекку, которая терпеть не могла это словечко и вежливо, но твердо поправляла всякого, кто пытался обозвать Кари-Анну «тычком». К счастью, Ребекка пропустила «тычков» мимо ушей. На сегодня самой популярной моделью телефона считалась «Морская звезда» — на нее мог без труда качать музыку любой младенец, умеющий тыкать пальцем в экран, то есть «тычок»; а самым юным покупателем музыкальных записей был пока трехмесячный житель Атланты, скачавший на свой телефон песню «Га-га-га» в исполнении группы Nine Inch Nails. За пятнадцатилетней войной последовал демографический взрыв, и дети не только возродили практически сдохший музыкальный бизнес, но и оказались в нем главными судьями. Музыкантам ничего не оставалось, как подстраиваться под нового слушателя, который еще и говорить-то не умеет. Даже у Бигги вышел новый посмертный альбом, заглавной песней которого стал ремикс одного из его старых хитов типа «Ты просто чмо, блин» (в новом варианте «Ты прямо вождь, сын»), — на обложке Бигги держит на руках малыша в индейском уборе из орлиных перьев. У «Морских звезд» есть еще куча функций: можно рисовать пальцем, можно использовать как GPS-навигатор для малышей, можно пересылать картинки — но Кари-Анна ни разу в жизни не притрагивалась к телефону, и Ребекка с Алексом единодушно решили, что и не притронется, как минимум до пяти лет. Поэтому в присутствии дочери они старались лишний раз не пользоваться своими телефонами (в которых, впрочем, от «телефона» осталось одно название да возможность совершать звонки, остальные фишки старым телефонам и не снились).
— Послушай его, — сказал Бенни. — Просто послушай.
Скорбное вибрато; дрожащий металлический струнный звон — ну и что Бенни Салазар нашел в этом Скотти? Но с другой стороны, много лет назад Бенни вот так же открыл группу «Кондуиты».
— А что ты в нем слышишь? — спросил Алекс.
Бенни закрыл глаза, будто вслушиваясь каждой клеткой своего тела. Наконец он сказал:
— Скотти — это чистота. Абсолютная. Нетронутая чистота.
Алекс тоже закрыл глаза, и все звуки в его ушах тотчас сгустились: шум вертолета, звон церковного колокола, гудение электродрели где-то внизу. Обычная разноголосица автомобильных гудков. Жужжание потолочных светильников, плеск воды в посудомоечной машине. Сонное «Не-е-ет…» Кари-Анны — Ребекка уже натягивала на нее свитер: пора. При мысли, что обед с Бенни Салазаром закончился и надо уходить ни с чем, Алексу стало тоскливо.
Он открыл глаза. Бенни спокойно смотрел прямо на него.
— Алекс, — сказал он, — по-моему, ты слышишь то же, что и я. Так?
Ночью, когда Ребекка и Кари-Анна крепко спали, Алекс извлек себя из вязкого теплого лона их семейной постели, выпутался из пены москитной сетки и пошел в соседнюю комнату, служившую одновременно гостиной, игровой комнатой и кабинетом. Если подойти вплотную к среднему из трех окон и задрать голову, можно увидеть Эмпайр-стейт-билдинг, самую верхушку. Сегодня его остроконечный шпиль подсвечивался красным и золотым. Много лет назад — сразу после катастрофы, — когда родители Ребекки подыскивали для своей дочери скромную квартирку на одну спальню в Швейном квартале, этот ломтик вида из окна чуть ли не определил окончательный выбор. Алекс с Ребеккой планировали продать квартиру, когда Ребекка забеременела, но тут выяснилось, что оборотистый застройщик, выкупивший приземистое здание перед их окнами, намерен его снести и построить на его месте небоскреб — который перекроет им воздух и свет. Продать квартиру стало нереально. И вот, спустя два года, небоскреб начал расти, и это наполняло Алекса безысходной тоской и одновременно головокружительной легкостью: каждый миг, пока солнечное тепло вливалось в их три восточных окна, радовал сердце, и этот клочок сверкающей ночи — которым, сидя на подоконнике и подсунув подушку под спину, он столько раз любовался, часто между затяжками травки, — казался теперь прекрасным, как мираж.
Алекс любил глубокую ночь. Когда не грохочет стройка и не стрекочут вездесущие вертолеты, в ушах словно открываются тайные клапаны, через которые начинают сочиться другие звуки: свист чайника, шаги — это Сандра, мать-одиночка из квартиры наверху, в одних носках топает на кухню; ритмичное постукивание — видимо, ее сын-подросток в соседней комнате мастурбирует со своим телефоном. Покашливание и обрывки случайного разговора на улице: «… ты что, хочешь, чтобы я стал другим человеком?..» — «…да клянусь, меня только бухло и спасает от наркоты!»
Алекс откинулся на подушку, раскурил косяк. Весь вечер он пытался улучить момент и рассказать Ребекке, какую работу он согласился выполнить для Бенни Салазара, но так и не улучил. Бенни ни разу не произнес слова «попугай» — после грандиозных блогоскандалов оно стало восприниматься как оскорбительное. Политическим блоггерам теперь вменяется в обязанность выкладывать на своих страницах декларации о доходах, но даже это не избавляет их от обвинений в продажности. Стоит высказать любое мало-мальски одобрительное суждение, не важно о чем, и тебя немедленно подымут на смех: «Эй, попугай, кто тебе платит?» — и это понятно, люди же не хотят, чтобы им впаривали всякое фуфло. Но Алекс обещал Бенни пятьдесят попугаев, каждый из которых будет на все лады расхваливать Скотти Хаусманна и зазывать народ на его первый концерт: через месяц, в Нижнем Манхэттене.
Вооружившись телефоном, Алекс начал разрабатывать систему отбора потенциальных попугаев из числа своих пятнадцати тысяч восьмисот девяноста шести друзей. Он ввел три переменных: нужны ли человеку деньги («потребность»), есть ли у него связи и авторитет («охват») и велика ли вероятность, что он согласится их продать («продажность»). Выбрав наугад несколько человек из списка, он оценил каждого по всем трем параметрам на десятибалльной шкале и вывел результаты на трехмерный график в своем телефоне, чтобы прикинуть область пересечения для трех линий. Но каждый раз выходило, что если человек показывает приличный результат по двум параметрам, то с третьим у него совсем худо: скажем, его друг Финн, практически нищий, готовый продаться кому угодно, неудавшийся актер, специалист по наркотическим коктейлям, рекомендующий на своей странице оптимальные соотношения кокса с героином и живущий в основном за счет подачек от бывших одноклассников из Уэсли (потребность — 9; продажность — 10), не имеет ни связей, ни авторитета (охват — 1). Люди бедные и при этом имеющие влияние на окружающих — например Роуз, стриптизерша и виолончелистка: стоит ей поменять прическу, как половина женского населения Ист-Виллиджа делает себе такую же (потребность — 9; охват — 10) — практически неподкупны (продажность — 0); к слову, Роуз даже завела на своей страничке новостную ленту, в которой с дотошностью полицейского протокола описывает, кому из ее подружек бойфренд навесил фингал, кто взял взаймы и безнадежно угробил чужую ударную установку и чья собака полдня выла под дождем, привязанная к счетчику на автостоянке. Встречаются, правда, неожиданные сочетания авторитетности с продажностью — к примеру, Макс, бывший вокалист группы «Розариум», а ныне магнат ветроэнергетики и владелец трехэтажной квартиры в Сохо, ежегодно устраивающий в ней рождественские вечеринки с черной икрой, из-за которых все его знакомые уже с августа начинают лизать ему задницу в надежде быть приглашенными (охват — 10; продажность — 8). Но авторитет в данном случае проистекает от толстого кошелька (потребность — 0), так что никакого резона продаваться у Макса нет.
Алекс тупо таращился в экран телефона. Ну и где взять хоть одного человека, который согласится? Но тут вдруг до него дошло, что один человек уже согласился: он сам. И он составил еще один график, постарался оценить себя глазами Ребекки. Потребность — 9; охват — 6; продажность — 0. Он пурист, как правильно заметил Бенни; скажем, когда-то он мог запросто развернуться и уйти от продюсера, заподозрив его в нечистоплотности (это в музыкальном бизнесе!), и точно так же сейчас он разворачивался и уходил от женщин, которые млеют при виде мужика, готового в рабочее время заниматься собственным ребенком. А как он познакомился с Ребеккой — погнался в Хэллоуин за мерзавцем в волчьей маске, который вырвал у нее сумочку. Но — он же согласился, продался Бенни Салазару! Почему? Потому что в его квартире скоро станет душно и темно? Потому что от сидения с ребенком в рабочее время, пока Ребекка преподает и занимается наукой, он уже начинает потихоньку звереть? Потому что постоянно помнит о том, что каждая крупица информации, которую он в свое время постил в сети (любимый цвет, овощ, поза во время секса), хранится в базах данных транснациональных корпораций, которые божатся, что они никогда, ни при каких обстоятельствах ею не воспользуются, — иными словами, потому что он уже куплен со всеми потрохами — сам продался бездумно и беспечно, причем в тот момент жизни, когда считал себя свободным как птица? Или виновата странная симметрия, по которой он впервые услышал имя Бенни Салазара от той девушки, с которой встречался всего однажды, пятнадцать лет назад, и вот теперь встретился наконец с самим Бенни — благодаря игровой группе?
Впрочем, это сейчас не важно, решил Алекс. Важно найти еще полсотни таких, как он, которые перестали быть собой, сами о том не догадываясь.
— Нет, физика — это обязаловка. Три семестра. Кто не справился, до свидания.
— Постой, — поразился Алекс. — Ты же говорила, твоя специальность — маркетинг?
— Ну и что? — Лулу пожала плечами. — А раньше была эпидемиология. Это еще когда вирусный маркетинг был актуален и все кругом говорили про вирусы.
— А теперь про них разве не говорят? — Алекс жалел, что нельзя выпить чашку настоящего кофе вместо пойла, которым потчуют в этой греческой закусочной. Лулу, помощница Бенни, кажется, выпила сегодня чашек двадцать настоящего кофе — ну или такое она производила впечатление.
— Про вирусы? Уже нет, — улыбнулась Лулу. — То есть, может, и говорят на автомате — мы же говорим до сих пор «подключение» или «пересылка», хотя ясно, что эти старые механистические метафоры не имеют ничего общего с передачей информации. На самом деле причинно-следственные связи тут совершенно ни при чем: все происходит одномоментно, быстрее скорости света, это измерено и зарегистрировано. Вот нам и приходится изучать физику частиц.
— А дальше у вас что? Теория струн?
— Это факультативно.
В свои двадцать с небольшим Лулу уже училась в аспирантуре при Барнард-колледже и одновременно работала у Бенни секретарем. Она была воплощением суперсовременного «телефон-менеджера», который как бы находится везде одновременно — без кучи бумажек, без стола, без коммутатора, — хотя со стороны казалось, что она вообще не обращает внимания на стрекотание и треньканье своего телефона. Фотографии на ее странице мало что отражали — завораживающая гармония лица, как и сияние глаз и волос, благополучно ускользнули от камер. Она была «чистая»: ни пирсинга, ни тату, ни шрамирования. Хотя девочки и мальчики теперь все «чистые». И их можно понять, думал Алекс, у них перед глазами три поколения линялых татуировок, свисающих с вялых бицепсов и дряблых задов наподобие траченной молью диванной обивки.
Кари-Анна мирно спала в своем слинге, уткнувшись в ямку над отцовской ключицей, — до него долетало ее фруктовое, бисквитное посапывание. Времени было мало: еще минут тридцать, от силы сорок пять, и она проснется, захочет есть. Но Алекс все не мог избавиться от нелепого желания что-то доспросить, доразобраться — ему хотелось понять, чем Лулу его так зацепила.
— Как ты попала к Бенни?
— Его бывшая жена работала у моей мамы, — ответила Лулу. — Давно, когда я еще была маленькая. Так что я знаю Бенни с детства — и Криса тоже. Это его сын, на два года старше меня.
Алекс усмехнулся.
— А мама твоя чем занимается?
— Раньше у нее было свое пиар-агентство, сейчас ничем, — сказала Лулу. — Просто живет в пригороде.
— Как ее зовут?
— Долли.
Будь его воля, Алекс постарался бы выяснить про Лулу все, вплоть до момента зачатия, но он все же взял себя в руки и прервал допрос. Неловкое молчание нарушилось, только когда им принесли еду. Алекс хотел взять суп, но в последний момент вдруг решил, что это будет выглядеть чересчур мягкотело, и заказал сэндвич с сыром и копченой говядиной, забыв, что, когда он начнет активно жевать, Кари-Анна может проснуться. Лулу выбрала себе лимонное суфле и ела по чуть-чуть, отделяя вилкой крошечные кусочки.
— Бенни предложил нам создать слепую команду, — заговорила она, убедившись, что Алекс не собирается прерывать молчание. — А ты будешь неформальным капитаном, только никто не будет об этом знать.
— Правда? — удивился Алекс. — Бенни так прямо и сказал?
Лулу рассмеялась:
— Нет, я просто применила новые термины, из курса маркетинга.
— Вообще-то это старые термины… из спорта, — пробормотал Алекс. Ему доводилось бывать капитаном команды, и не раз, но так давно, что вряд ли стоило рассказывать об этом юной собеседнице.
— Значит, старые спортивные метафоры еще работают, — задумчиво проговорила Лулу.
— Так это общеизвестная штука — «слепая команда»? — уточнил Алекс. До сих пор ему казалось, что это он сам так гениально придумал: чтобы участники не стыдились своего попугайства и не мучились угрызениями совести, им лучше не знать про остальную команду и про то, что у них есть капитан. Каждый будет иметь дело только с Лулу, а Алекс будет руководить всем процессом.
— Конечно, — ответила Лулу. — СК, в смысле слепая команда, считается идеальным вариантом для людей немолодых. Я имею в виду, — с улыбкой поправилась она, — старше тридцати.
— Почему, интересно знать?
— Старшее поколение не так охотно… — Она замялась, подбирая слово.
— Продается?
Лулу улыбнулась.
— А вот это у нас называется ПМ, «перевернутая метафора», — сказала она. — Если не вникать, может показаться, будто такие метафоры — описательные. Но на самом деле все ПМ, конечно, оценочные. Вот например: если человек продает апельсины, ты скажешь про него, что он продается? Или если он ремонтирует какие-нибудь приборы?
— Нет. Продавец же в этих случаях действует в открытую. — Алекс уловил в собственном голосе нотки снисходительности. — Тут как раз все по-честному.
— Ага, а вот все эти «в открытую», «по-честному» — это уже из области так называемого атавистического пуризма. АП исходит из существования некоего этического идеала — которого, как мы прекрасно понимаем, нет и никогда не было в природе. Но люди его всякий раз выдумывают, чтобы оправдать собственные предрассудки.
Когда Кари-Анна тихонько заворочалась, Алекс от неожиданности проглотил не жуя длинную полоску копченой говядины. Сколько они уже тут сидят? Во всяком случае дольше, чем он рассчитывал, — но он не мог себя заставить встать и уйти. Потрясающая уверенность Лулу казалась ему даже не плодом счастливого детства, а ее естеством, чуть ли не частью ее клеточного строения — будто она переодетая королева, которая ходит в простой одежде, только из-за этого подданные ее не узнают.
— Так ты считаешь, — уточнил он, — что если человек соглашается верить во что-то за деньги, то в этом нет ничего заведомо дурного?
— Заведомо дурного, — просияла она. — Шикарный, просто шикарный пример мумификации нравственных принципов! Запомню его для мистера Басти, нашего преподавателя современной этики: он их коллекционирует. А насчет дурного… — Выпрямив спину, она окинула Алекса серьезным, несмотря на дружескую улыбку, взглядом. — Понимаешь, если я верю, то я верю. Кто ты такой, чтобы судить о моих мотивах?
— Если твои мотивы оплачиваются наличными, то это не вера, а дерьмо.
Лулу поморщилась. Еще одна особенность нового поколения: они не сквернословят. Алекс собственными ушами слышал, как нынешние подростки говорят друг другу: «Ты меня удивляешь» или «Знаешь, мне это как-то не очень» — и все на полном серьезе, без иронии.
— Но вообще-то это часто встречается, — размышляла Лулу, разглядывая Алекса. — Этическая двойственность, или ЭД, для краткости, — обычное дело при серьезном маркетинговом усилии.
— СМУ, по всей вероятности?
— Да, — кивнула она. — Вот ты, например, решил не светиться — и создается впечатление, что человек колеблется, чуть ли не вот-вот откажется… Но мне как раз думается, что наоборот: ЭД выполняет роль такой этической прививки: ты как бы заранее извиняешься за то, чем собираешься заниматься, а на самом деле ты этого хочешь… без обид, ладно?
— Ну, то есть как бы говоришь человеку «без обид», и все тип-топ — не важно, что ты его только что обидел, да?
Лулу вдруг залилась румянцем, какого Алекс в жизни не видел: ее захлестнула алая горячая волна — как от удушья или как будто кровь проступила сквозь поры. Алекс невольно заерзал на стуле, скосил глаза на дочку. Оказалось, Кари-Анна не спит, смотрит широко раскрытыми глазами.
Лулу порывисто вздохнула.
— Ты прав, — сказала она. — Прости, пожалуйста.
— Ладно, не парься, — ответил Алекс.
Смущение Лулу ошеломило его еще больше ее уверенности. Когда краска схлынула, ее щеки показались ему болезненно бледными.
— Как себя чувствуешь? — спросил он. — Все нормально?
— Да. Просто немного устала от разговора.
— Аналогично, — кивнул Алекс. Хотя он скорее не устал, а обессилел.
— Так легко во всем этом запутаться, — пожаловалась Лулу. — В языке же кругом одни метафоры, а они всегда… чуть-чуть мимо. Невозможно сказать то, что хочешь сказать.
— То эта? — спросила Кари-Анна, не сводя глаз с Лулу.
— Это Лулу.
— Знаешь, я лучше буду писать, — сказала Лулу.
— Ты хочешь…
— Да, в телефоне. Можно?
Вопрос был риторический; пальцы Лулу уже бегали по экрану. Спустя три секунды в брючном кармане у Алекса завибрировало и тихонько застрекотало. Пришлось приподнять Кари-Анну, чтобы достать телефон.
списк кмнд? — прочел он на экране.
лови, написал он в ответ и скинул ей список из пятидесяти имен вместе с краткими комментариями.
ок. тгд нчнм Их взгляды встретились.
— Да, так легче, — сказал Алекс.
— Еще бы, — пробормотала Лулу голосом почти сонным от облегчения. — Потому что чище — без философии, без метафор с оценками.
— Дай! — сказала Кари-Анна и потянулась за его телефоном: он забыл его спрятать и бездумно держал прямо перед собой.
— Нет. — Алекс вдруг забеспокоился. — Нам пора.
— Постой! — Лулу смотрела на Кари-Анну, будто только сейчас ее заметила. — Я кое-что ей напишу.
— Нет-нет, мы не… — начал Алекс, но не излагать же Лулу их семейные взгляды на воспитание детей? Телефон в его руке опять завибрировал. Кари-Анна радостно взвизгнула и ткнула толстым пальчиком в экран.
— Я, я! — объявила она.
малыш, тв папа класс
Алекс послушно прочел это вслух и почувствовал, как теперь он сам краснеет. Кари-Анна тыкала в клавиши с яростным воодушевлением изголодавшейся дворняжки, которую запустили в мясной отдел. На экране уже появилась картинка из стандартного детского набора: лев под сияющим солнцем. Кари-Анна тут же принялась зумить льва по частям так уверенно, будто занималась этим с первого дня жизни. Лулу прислала новое сообщение: я не знла св папу, умер до мго рожд. Алекс прочел молча, поднял глаза.
— Обидно, — сказал он, но собственный голос показался ему громким до развязности. Тогда он опустил глаза и, вклиниваясь между толстыми детскими пальчиками, впечатал: жаль.
истор древн мра, ответила ему Лулу.
— Дай! Дай! — гортанно негодовала Кари-Анна, пытаясь дотянуться до отцовского кармана и чуть не вываливаясь из своего слинга.
В кармане вибрировал телефон — вот уже несколько часов, почти непрерывно, с того самого момента, как Алекс с Кари-Анной вышли из греческой закусочной. Неужели вибрации передаются через тело и она их чувствует? — думал Алекс.
— Дай! Люлю!
Алекс понятия не имел, почему Кари-Анна решила назвать его телефон «люлю», но он, разумеется, не собирался ее поправлять.
— Маленькая моя, что ты хочешь? — с чрезмерной (казалось Алексу) заботливостью спрашивала Ребекка: после проведенного на работе дня она часто в разговоре с дочерью впадала в преувеличенно заботливый тон.
— Папа! Люлю!
Ребекка перевела вопросительный взгляд на Алекса.
— Что за «люлю»?
— Откуда я знаю?
Они спешили на запад, чтобы успеть дойти до реки к заходу солнца. Из-за потепления и связанной с ним «корректировки» земной орбиты зимние дни сократились: в январе теперь солнце садилось в четыре двадцать три.
— Давай ее мне, — сказала Ребекка.
Она вытащила Кари-Анну из слинга и поставила на закопченный тротуар. Кари-Анна сделала несколько смешных неуклюжих шажочков.
— Так мы не успеем, — напомнил Алекс.
Ребекка подхватила малышку на руки, они пошли быстрее. Сегодня Алекс встретил жену под дверью библиотеки; в последнее время он встречал ее часто, даже если они не договаривались заранее, — просто чтобы не сидеть в квартире, заполненной грохотом стройки. Но сегодня была еще одна причина: он хотел наконец рассказать ей о своем договоре с Бенни. Сколько можно тянуть.
Пока они добирались до Гудзона, солнце успело скрыться за дамбой, но, поднявшись по ступенькам до надписи «Прогулки с видом на Гудзон!» (по парапету дамбы тянулись рекламные щиты), они увидели его снова: оно висело над Хобокеном, оранжевое, как яичный желток. «Сама!» — выкрикнула Кари-Анна и, как только Ребекка опустила ее на ножки, потопала к железной ограде, всегда в этот час облепленной людьми. До возведения защитной дамбы многие из них (как и Алекс), скорее всего, вообще не замечали закатов. Зато теперь возлюбили. Пробираясь вслед за Кари-Анной в толпу, Алекс взял жену за руку. Ребекка, сколько он ее помнил, всегда носила нелепые массивные очки — будто в противовес собственной женственности и сексуальности. Оправы были разные: иногда как у героини старого шпионского фильма «Дик Смарт 2.007», иногда как у бэтменовской Женщины-кошки. Алекс был доволен, что в борьбе с очками Ребеккина сексуальность все-таки выигрывала — правда, в последнее время он не был в этом так уверен: очки, плюс ранняя седина, плюс ночные бдения над книжками делали свое дело, и Алексу уже казалось, что Ребекка потихоньку врастает в тот образ, за которым раньше пряталась, превращается в замотанную, затурканную профессоршу — пашет, чтобы успеть сдать книжку в срок, читает два курса в университете и председательствует в куче комитетов. И меньше всего в этой картинке Алексу нравился он сам: стареющий музыкальный фанат, который не в состоянии заработать на жизнь и поэтому вытягивает жизненные соки (во всяком случае, остатки сексуальности и женственности) из жены.
В академическом мире Ребекка была звездой. Ее новая книга раскрывала феномен словесных оболочек — таким термином она обозначила слова, которые практически утратили смысл и мало что значат без кавычек. Этих слов становилось все больше: «друг», «текст», «реальность», «реальный» — и все они были выхолощенные, пустые, одна шелуха. Некоторые слова — скажем, «поиск», «пространство» или «облако» — явно обессмыслились от частого использования в сети; с другими дело обстояло сложнее, а кое-что и вовсе казалось необъяснимым: как, например, слово «американец» превратилось в ироническое прозвище? И почему «демократия» звучит теперь так издевательски-насмешливо?
Как обычно, в последние несколько секунд перед тем, как солнце скользнуло за горизонт, толпа застыла. Даже Кари-Анна затихла у Ребекки на руках. Алекс закрыл глаза, наслаждаясь едва ощутимым солнечным теплом на щеках, слушая плеск волны от проходящего парома. Но солнце село, и люди вдруг задвигались, словно спало заклятие. «Сама!» — Кари-Анна побежала вдоль решетчатой ограды. Смеясь, Ребекка кинулась вдогонку. Алекс торопливо заглянул в свой телефон.
джон: дмает
санчо: да
кэл: послл к чрт
И каждый ответ вызывал в душе Алекса маленький всплеск эмоций, к этим всплескам он привык быстро, за несколько часов: «да» — торжество с презрением пополам; «нет» — разочарование с примесью уважения. Он начал набирать ответ, когда рядом послышался ускоряющийся топот и отчаянный крик его дочери:
— Люлюуууууу!!!
Алекс быстро сунул телефон в карман, но было поздно: Кари-Анна уже стояла рядом и тянула его за штанину.
— Дай-дай-дай!
Тихо подошла Ребекка.
— Так это и есть «люлю»?
— По всей видимости.
— Понятно. Ты давал ей телефон?
— Да ладно, один разок всего. — Но его сердце колотилось.
— Вот так взял и поменял правила — сам, единолично?
— Я их не менял, просто так вышло. Ну прокололся. Могу я проколоться раз в жизни?
Ребекка вскинула брови.
— Почему именно сегодня? — спросила она, разглядывая мужа. — Столько времени все было нормально, и вдруг… Я не понимаю.
— Черт, да нечего тут понимать! — огрызнулся Алекс, но в голове стучало: откуда она знает? И: что она знает?
Они стояли, глядя друг на друга в меркнущем свете. Кари-Анна, забыв про «люлю», кротко ждала. Дамба почти опустела. Сказать Ребекке про Бенни, оцепенело думал Алекс — сейчас, не откладывая! — но он не мог ничего сказать, как будто все слова, которые он еще только собирался произнести, уже испортились, загрязнились и теперь надо искать другие. Откуда-то выскочила нелепая мысль послать ей сообщение. Он даже представил, как оно будет выглядеть: Пжлст птерпи ншел нов рбту пожлй мне удчи.
— Идем, — сказала Ребекка.
Алекс посадил Кари-Анну обратно в слинг, и они по ступенькам спустились вниз, в темноту. Пока они шли домой по сумрачным улицам, Алексу почему-то вспомнился день, когда они с Ребеккой познакомились. Он так и не смог догнать того поганца с волчьей головой, похитителя сумочки, зато уговорил хозяйку сумочки посидеть с ним в кафе. Пили пиво, ели буррито, потом занимались любовью на крыше ее дома на авеню Ди — из квартиры ушли, чтобы не смущать трех Ребеккиных соседок. Он даже фамилию ее тогда не знал. И тут вдруг, без всякого повода, Алекс вспомнил имя девушки, которая когда-то работала у Бенни Салазара: Саша. Легко, как дверь отворилась от сквозняка. Саша. Алекс подержал это имя в памяти — осторожно, чтобы не спугнуть; и точно, вслед за именем что-то забрезжило: гостиничный вестибюль; маленькая квартирка с раскаленными батареями. Чувство такое, будто он вспоминает сон. А секс-то у них потом был? Скорее всего да, у него тогда все свидания заканчивались одинаково. Хоть в это и трудно поверить сейчас, когда они давно уже спят втроем — он, жена и ребенок — и запах у них в постели младенческий и немножко химический — от биоподгузников. Но про секс Саша так ничего ему и не сказала: подмигнула (глаза зеленые?) и исчезла.
знаеш нвст? — прочел Алекс сообщение однажды ночью, сидя с телефоном на своем обычном месте на подоконнике.
угу
Новость состояла в том, что Бенни решил перенести концерт Скотти Хаусманна на открытую площадку — на «След» — и, значит, Алексовым попугаям придется (без дополнительной оплаты) опять связываться со всеми, кого они успели охватить, иначе люди не будут знать, куда идти.
О перемене места Бенни сообщил Алексу еще днем, по телефону: «Идея с закрытым помещением Скотти не впечатлила. Надеюсь, теперь он будет доволен». Открытая площадка была пока последним пунктом в длинном списке выдвинутых исполнителем требований. «Ему нужно уединение» (Бенни, объясняя, почему Скотти необходим трейлер). «Он не любит без толку трепать языком» (Скотти отказался давать интервью). «Ему редко приходится общаться с детьми» (Скотти может болезненно воспринять детский гвалт во время концерта). «Он не доверяет компьютерам» (Скотти отказался вести стрим или отвечать на вопросы фанатов на страничке, созданной Бенни Салазаром специально для этих целей). Фотография на страничке — длинные волосы, насмешливая улыбка, полный рот фарфоровых зубов и огромные разноцветные шары над головой — почему-то вызывала у Алекса глухое раздражение, и он всякий раз старался поскорее отвести взгляд.
чт дальш? прикжт устрц? — написал он Лулу.
ага китайск консрврвн
!
…
как он при личн контктх?
не зн
???
некнтктн
#@<&*
…
Так они могли переписываться часами, а в перерывах Алекс мониторил своих «слепых» попугаев: заглядывал на их странички и в стримы, проверял, кто сколько успел пропеть дифирамбов Скотти Хаусманну, сачков вносил в «список нарушителей». За три недели он ни разу не видел Лулу, они даже не созванивались, но со дня той встречи в греческой забегаловке она жила у него в брючном кармане. Он назначил для нее отдельный виброзвонок.
Алекс поднял глаза. Зазубренный силуэт стройки с торчащими балками уже перекрыл нижнюю половину его окна, от Эмпайр-стейт-билдинг остался один светящийся шпиль наверху. Еще несколько дней — и он тоже исчезнет. Сначала, когда внизу все вдруг загрохотало и ощетинилось и под их окнами закопошились люди, Кари-Анна пугалась, а Алекс старался ее отвлечь и обратить все в игру. «Смотри, подрос домик!» — говорил он каждый день, будто это так весело и увлекательно, и Кари-Анна подхватывала — хлопала в ладоши и радовалась: «Домик! Домик!»
подрс дмик, написал он и улыбнулся тому, как легко детский лепет вписывается в пространство телефонных сообщений.
… дмик? — сразу же откликнулась Лулу.
стрйка под окн. перекрыв свет/возд взрвть?
увы
преехть?
увы
нй!
Алекс озадаченно перечитал коротенький ответ. Странно, язвит насчет его нытья, что ли? Вроде сарказм не в ее духе. Но потом он понял, что Лулу имела в виду: это Нью-Йорк.
День концерта выдался «не по-зимнему теплым», как все по привычке продолжали говорить, — точнее, стояла тридцатиградусная жара, золотое солнце косо било в глаза на каждом перекрестке, и за идущими тянулись несуразно длинные тени. Деревья отцвели еще в январе и уже выпускали первые листочки. Ребекка нарядила Кари-Анну в летнее платьице, оставшееся с прошлого года, — с уточкой на груди. Только что они свернули на Шестую авеню и влились в поток других молодых семей, движущихся по широкому коридору между небоскребами. Кари-Анна ехала у Алекса на спине — в новеньком рюкзачке, купленном взамен слинга. Пользоваться колясками в местах скопления людей запрещено: это может помешать эвакуации.
Алекс долго размышлял, как заманить Ребекку на концерт, но заманивать не понадобилось: однажды вечером, когда Кари-Анна уже спала, Ребекка, просматривая сообщения на телефоне, спросила:
— Ты не помнишь, тот слайд-гитарист, которого мы слышали у Бенни Салазара, — случайно не Скотти Хаусманн?
В груди у Алекса что-то оборвалось.
— Кажется, да. А что?
— Просто мне уже в который раз пишут: в субботу всех зовут на «След» — там будет бесплатный концерт этого Скотти Хаусманна, для детей и взрослых.
— А-а.
— Кстати, мы тоже можем сходить, вдруг у тебя получится снова поговорить с Бенни.
Она все еще переживала за Алекса — огорчалась, что Бенни не позвал его к себе работать. Каждый раз, когда об этом заходила речь, Алексу становилось жутко стыдно.
— Можно попробовать, — сказал он.
— Значит, идем! Тем более концерт бесплатный.
После Четырнадцатой улицы небоскребы расступились и слепящий свет ударил прямо в глаза; кепка с козырьком не помогала: февральское солнце висело слишком низко. Из-за этого Алекс не сразу заметил Зюса, своего старого друга; попытался свернуть в сторону — Зюс был одним из его «слепых» попугаев, — но не успел, Ребекка уже махала Зюсу рукой. Рядом с Зюсом шла Наташа, его русская подружка, у обоих на груди висело по «кенгурушке» с младенцем: полгода назад у них родились двойняшки.
— Вы к Скотти? — спросил Зюс таким тоном, будто Скотти Хаусманн — их общий приятель.
— Вроде как, — сдержанно ответил Алекс. — А вы?
— И мы тоже, — сообщил Зюс. — Кстати, вы хоть раз слышали наколенную слайд-гитару живьем? Нет? Тогда готовьтесь: это будет круто — круче рокабилли!
Зюс работал на станции переливания крови, а в свободное время — с группой подростков с синдромом Дауна, помогал им наносить принты на футболки. Алекс невольно всматривался в лицо друга, пытаясь отыскать признаки «попугайства», но ничего не находил: Зюс как Зюс, вплоть до маленькой джазменской треугольной бородки под нижней губой, какие давным-давно вышли из моды, но Зюс носил свою с юности и сбривать не собирался.
— Говорят, на сцене он еще лучше, чем в записи, — с заметным русским акцентом сказала Наташа.
— Вот и мне человек восемь говорили то же, — откликнулась Ребекка. — Даже странно.
— Восемь человек — одно и то же? — Наташа рассмеялась. — Ну, значит, попугайчики!
Кровь прилила к щекам Алекса; не в силах смотреть на Наташу, он отвел глаза. Но было ясно, что она ни о чем не догадывается: Зюс хранит свою тайну.
— Да нет, — улыбнулась Ребекка, — это все свои люди.
Сегодня был день встреч: старые друзья, друзья друзей, просто знакомые, смутно знакомые встречались чуть ли не на каждом углу. Алекс слишком долго прожил в Нью-Йорке, чтобы вспомнить, где и когда он с ними пересекался: когда работал диджеем в клубе? Или секретарем в адвокатской конторе? Или когда много лет подряд играл в баскетбол в Томпкинс-сквер-парке? Он приехал в Нью-Йорк двадцатичетырехлетним мальчиком и сразу же, с самого первого дня, начал думать об отъезде — даже сейчас они с Ребеккой готовы были подхватиться в любой момент, если бы нашлась подходящая работа в другом, желательно более дешевом городе. Но прошло уже столько лет, а он по-прежнему в Нью-Йорке — и, скорее всего, успел столкнуться с каждым жителем Манхэттена хоть однажды, а то и не однажды. Может, и Саша сейчас где-то здесь, в толпе? — думал Алекс. Вглядываясь в смутно знакомые лица, он искал Сашино лицо, и ему казалось, что если он его найдет — и если узнает, годы спустя, — то само это знание (Саша здесь!) будет ему достойной наградой.
Вы на юг?.. Говорят, не только для тычков… Нет-нет, обещают живой звук…
После девятого или десятого обмена подобными репликами — где-то в районе Вашингтон-сквер — Алекс вдруг осознал, что все эти люди, шагающие в одиночку и попарно, с детьми и без детей, геи и натуралы, татуированные и чистые, идут слушать Скотти Хаусманна. Все до единого. Тут же накатило сомнение (не может быть!), потом гордость (это его победа — он гений), потом уныние (нечем гордиться), потом страх: а что, если Скотти Хаусманн не великий исполнитель? Если он вообще бездарь? Надо было как-то спасаться от этого страха, и тогда Алекс мысленно послал сам себе сообщение: слеп кмнд. я невидмк.
— Алекс? — Ребекка смотрела на него.
— Да?
— Ты нервничаешь?
— С чего ты взяла?
— Ты так сжал мою руку, — сказала она и, улыбнувшись ему одними глазами сквозь очки, как сквозь дырки от пуговиц, добавила: — Но это ничего, мне даже приятно.
В Нижнем Манхэттене, куда они наконец добрались (и где, по последним данным, плотность детского населения самая высокая в стране), толпы запрудили улицы от тротуара до тротуара. Транспорт стоял, над головой оглушительно стрекотали вертолеты; в первые годы Алекс с трудом переносил этот звук (как можно жить при таком уровне шума?), но потом привык: цена безопасности. А сегодня военизированная трескотня кажется даже к месту, думал Алекс, оглядывая море слингов, детских рюкзачков и кенгурушек: взрослые несут детей, старшие дети младших — чем не армия? Армия детей: возрождение веры в сердцах, закрывшихся для веры.
гд дети тм бдщее
Прямо перед ними в небо величественно возносились новые башни, они были величественней старых (те Алекс видел только на фото) и больше походили на скульптуры, чем на дома, — потому что были пусты. На подходе к ним движение замедлилось — толпа впереди уже обтекала зеркальную гладь бассейнов, — и сразу стало заметно, что кругом полно полицейских и агентов безопасности (которых легко узнать по одинаковым телефонам), а над головами, прикрепленные к карнизам, столбам, деревьям, работают устройства визуального сканирования. Груз случившегося здесь больше двадцати лет назад привычно давил на Алекса — так было и раньше, всегда, когда он приближался к этому месту: чудилась докатившаяся из прошлого дрожь — низкое, монотонное треньканье чуть за пределами слышимости. Сегодня это треньканье звучало настойчивее обычного; оно было знакомо Алексу до такой степени, что казалось первоосновой и скрытым пульсом всех звуков, которые он записывал, слышал и коллекционировал все эти годы.
Ребекка сжала его руку влажными тонкими пальцами.
— Я люблю тебя, Алекс.
— Пожалуйста, не говори это таким тоном. Будто должно случиться что-то плохое.
— Извини, просто я теперь тоже нервничаю.
— Это из-за вертолетов, — сказал Алекс.
— Отлично, — пробормотал Бенни. — Алекс, постой там, если тебе не трудно. Да, у двери.
Алекс оставил Ребекку и Кари-Анну в компании друзей и еще множества людей — тысяч и тысяч людей, которые ждали терпеливо, потом менее терпеливо — время начала концерта давно прошло, все взгляды были направлены на четырех парней из техперсонала, застывших по углам приподнятой платформы, где должен был появиться Скотти, — но Скотти не появлялся, и парни мрачнели. Когда Лулу прислала сообщение, что Бенни срочно нужна помощь, Алекс явил чудеса изворотливости и, просочившись сквозь кордоны безопасности, проник в трейлер Скотти Хаусманна.
В трейлере было двое, Бенни и какой-то престарелый фанат из техперсонала, с виду грузчик. Оба сидели на складных черных стульчиках. Скотти не было. У Алекса запершило в горле. я невидмк, подумал он.
— Бенни, послушай меня… — говорил фанат. Его руки, нелепо торчащие из рукавов клетчатой рубашки, тряслись.
— У тебя получится, — говорил ему Бенни.
— Послушай, Бенни…
— Алекс, стой у двери, — не оборачиваясь, повторил Бенни, и вовремя: Алекс как раз собирался подойти к Бенни и спросить: он в своем уме? Он что, хочет вытолкнуть этого старого хрена на сцену — вместо Скотти Хаусманна? Сделать вид, будто это и есть Скотти Хаусманн? Да у него вон щеки уже ввалились. А руки — красные, узловатые, такими небось карточную колоду не удержишь, что уж говорить про этот странный тонкий, чувственный инструмент, зажатый у него между колен… Но стоило Алексу взглянуть на инструмент, как в животе у него все съежилось и он понял, сразу и без всяких сомнений: этот старый хрен и есть Скотти Хаусманн.
— Нет, Скотти, все уже собрались, — говорил Бенни. — Люди здесь. Отменить невозможно, понимаешь?
— Слишком поздно. Я старик. Я… не могу.
Скотти Хаусманн сказал это так, будто он только что плакал, или сейчас заплачет, или то и другое вместе. У него были зализанные назад волосы до плеч и пустые, словно остекленевшие глаза. Бомж, хоть и чисто выбритый. Из той фотографии с его странички Алекс узнал только зубы, белые и сверкающие — вид у них был смущенный, они словно говорили: ну вот и все, больше ничего с этой образиной не сделаешь. И, глядя на них, Алекс понял: Скотти Хаусманна нет. Его просто не существует. Он словесная оболочка в человеческом обличье. Шелуха, внутри которой — пусто.
— Ты можешь, Скотти, и ты пойдешь, — говорил Бенни своим обычным спокойным голосом, но на темени сквозь редеющее серебро его волос мелкими каплями просвечивала испарина. — Да, у времени бандитская рожа, мы с тобой это знаем, ну и что? Все равно, ты не должен сдаваться!
Скотти качнул головой:
— Бандит победил.
Бенни глубоко вздохнул, стрельнул глазом на часы (других признаков нетерпения Алекс не заметил) и сказал:
— Скотти, а помнишь, как ты ко мне приходил? Двадцать с лишним лет назад, помнишь? Рыбу мне принес.
— Угу.
— Мне тогда показалось, ты собирался меня убить.
— Правильно показалось. — Скотти усмехнулся. — Надо было.
— А когда у меня потом все полетело к чертям собачьим — Стеф меня вышвырнула, из «Свиного уха» меня вышвырнули, — я тебя разыскал. И что я сказал, помнишь? Ты тогда рыбачил на Ист-Ривер, под мостом, я явился прямо туда? Ну, что я тебе сказал?
Скотти что-то буркнул.
— Я сказал: я сделаю тебя кумиром. А ты мне что ответил? — Наклонившись, Бенни заглянул Скотти в лицо, сжал красивыми ухоженными пальцами его трясущиеся руки. — Ты ответил: «Ну вперед».
Скотти долго молчал. Потом вдруг вскочил и, опрокинув стул, рванул к выходу. Алекс уже хотел шагнуть в сторону, но не успел: Скотти полез прямо на него и попытался его оттереть, и тут только Алекс сообразил, что его миссия — единственное, ради чего Бенни его высвистал, — стоять в двери и не дать исполнителю сбежать. Теперь они со Скотти, пыхтя, толкались на пороге, лицом к лицу, так близко, что Алекс дышал его перегаром — пивным, показалось ему сначала, но потом он узнал запах «Егермейстера».
Бенни ухватил Скотти сзади, но, видимо, недостаточно крепко — Алекс понял это, когда Скотти вдруг попятился и с размаху боднул его головой в солнечное сплетение. Алекс охнул и сложился пополам. Бенни висел у Скотти на плечах и что-то бормотал, словно усмиряя лошадь.
Когда дыхание восстановилось, Алекс попытался поговорить с боссом:
— Бенни, раз он не хочет…
Скотти развернулся, чтобы врезать Алексу между глаз, но Алекс успел отклониться — кулак впечатался в дверь. Ноздри защекотал кислый запах крови.
Алекс попробовал еще раз:
— Бенни, это уж совсем…
Скотти стряхнул Бенни и пнул Алекса коленом в пах. Алекс рухнул на пол и стал молча корчиться в позе эмбриона. Скотти ногой откинул его вбок и распахнул наконец дверь трейлера.
— Привет! — донесся из-за двери высокий, чистый, смутно знакомый голос. — Я Лулу.
Повернув голову, Алекс сквозь муть и боль пытался что-то разглядеть. Скотти все еще был здесь, молча смотрел сверху вниз на Лулу. От зимнего косого солнца волосы над ее лицом светились как нимб. Она стояла на ступеньке, загораживая проход, положив руки на хлипкие металлические перила. Скотти мог бы отшвырнуть ее в сторону одной левой, но почему-то не отшвырнул. Разглядывая милую девочку в светящемся нимбе, он промедлил лишнюю секунду — и проиграл.
— Можно я пойду с вами? — спросила Лулу.
Бенни подхватил с пола гитару, протянул ее Скотти над скрюченным телом Алекса. Скотти молча прижал инструмент к груди, порывисто вздохнул.
— Только если вы соблаговолите опереться на мою руку, мадемуазель, — ответил он, и Алексу показалось, что из-за плеча жалкого и потерянного Скотти Хаусманна выглянул призрак другого Скотти Хаусманна — нахального, самоуверенного и сексуального.
Лулу ухватилась за локоть Скотти, и они двинулись в толпу: одурманенный старикан со странным продолговатым инструментом в руке — и девушка, годящаяся ему в дочери. Бенни помог Алексу встать, и они тоже спустились по ступенькам; Алекс тяжело опирался на перила и волочил ноги, как паралитик. Людское море будто само собой раздвинулось, в нем открылся проход к сцене, на которой стоял табурет в окружении двенадцати больших микрофонов.
— Лулу, — тихо сказал Алекс и помотал головой.
— Эта девочка будет править миром, — отозвался Бенни.
Скотти взошел на платформу, сел на табурет. Не представляясь, даже не глядя на толпу, он заиграл «Я малая овечка», но слайд-гитара звенела металлом и гудела натянутой тетивой, и детская песенка казалась совсем не детской, а глубокой и сложной. После «Овечки» пошли «Козы любят розы» и «Я как деревце расту». Усилители работали отлично — мощный звук заглушал трескотню вертолетов и разливался во всю ширь толпы, исчезая между домами. Алекс слушал, внутренне съежившись, уже предощущая гул негодования, — тысячи людей, которых он заманил сюда обманом, ждали слишком долго, их терпение уже наверняка истощилось. Но никто не возмущался: тычки радовались знакомым песенкам, хлопали в ладоши и повизгивали, взрослые вслушивались, ловя тайные скрытые смыслы в каждой строке. Возможно, в определенные исторические моменты толпе, просто для самооправдания, необходим кумир, и толпа создает себе кумира — кажется, что-то подобное видели фестивали шестидесятых: Хьюман Би-Ин, Монтерей, Вудсток. А возможно, после двух поколений войны и постоянного напряжения людям вдруг понадобилось живое воплощение этого напряжения — одинокий растерянный старик со слайд-гитарой. Не важно почему, но одобрительная волна, стихийная и осязаемая как ливень, зародилась в середине толпы, покатилась к краям, ударилась там о дома и об откос дамбы, понеслась с удвоенной силой обратно к центру, к приподнятой платформе, и подкинула Скотти на ноги (техперсонал бросился поправлять микрофоны), сокрушив дрожащую оболочку, которой был Скотти Хаусманн всего несколько мгновений назад, и высвободив его скрытую сердцевину — сильную, харизматичную и страстную. Спросите у тех, кто там был, — вам скажут, что по-настоящему концерт начался с той минуты, когда Скотти встал — когда он запел свои песни, которые писал в течение многих лет и которых никто никогда не слышал. «Глаза на моем лице», «Крестики-нолики», «Кто внимательней всех» — баллады паранойи и одиночества, рвущиеся из груди человека, на которого достаточно взглянуть — и понимаешь, что у него нет и не было своей странички в сети (резюме, кода, телефона) и что его нет ни в каких базах данных — потому что все эти годы он жил затаясь, забытый всеми, но яростный и мятущийся, — и все это было воспринято огромной толпой как чистота. Нетронутая чистота. Хотя, конечно, теперь уже не разберешь, кто был и кого не было на том первом концерте Скотти Хаусманна: если всем верить, получится такая тьма-тьмущая народу, какая ни за что бы не вместилась в обширное, но все же ограниченное окрестными улицами пространство. Скотти теперь миф, и каждый желает к нему приобщиться. Наверное, так и должно быть. Миф должен принадлежать всем.
Стоя рядом с Бенни, который не сводил глаз со Скотти и одновременно в бешеном темпе рассылал сообщения, Алекс испытывал странное чувство, будто все это происходит не сейчас, а когда-то давно — будто он уже вспоминает. Ему захотелось быть рядом с Ребеккой и Кари-Анной: это желание, поначалу смутное, вскоре разрослось и сделалось нестерпимым. Его телефон вычислил телефон жены за секунду, но, чтобы ее зазумить, пришлось сканировать сектор толпы несколько минут. Пока он искал Ребекку, на экране мелькали восхищенные, иногда заплаканные лица взрослых, редкозубые ликующие детские улыбки, распахнутые глаза молодых людей — глаза Лулу, которая теперь стояла, держа за руку своего чернокожего друга, монументального как изваяние, и оба смотрели на Скотти Хаусманна с восторгом юности, нашедшей для себя достойного героя.
Он все-таки отыскал Ребекку: она улыбалась и танцевала с Кари-Анной на руках. Пробраться к ним было нереально, слишком далеко, и разделяющее их пространство казалось Алексу пропастью: а что, если он никогда больше не сможет дотронуться до нежного шелка Ребеккиных век, почувствовать под хрупкими ребрышками сердцебиение Кари-Анны? Если не сможет даже увидеть жену и дочь — без зума? В отчаянии он послал Ребекке сообщение: прекрсная моя жди меня пжлст и продолжал зумить ее лицо. Наконец Ребекка уловила вибрацию и, прервав танец, потянулась за телефоном.
— Такое случается раз в жизни, и то не всякому везет, — сказал Бенни.
— Ну, тебе-то везло, — возразил Алекс.
— Нет. — Бенни покачал головой. — Нет, Алекс, поверь. Такого, как сегодня, не было никогда, даже близко! — Он все еще пребывал в эйфории, шагал разгоряченный, с расстегнутым воротом, широко размахивая руками. Событие уже завершилось, празднование тоже, они пили шампанское (Скотти — «Егермейстер») и ели пельмени в китайском квартале, отвечали на тысячи звонков от репортеров, еще тысячи откладывали на потом, отправляли счастливых жен с малышками домой на такси. («Ты его слышал? — в сотый раз спрашивала мужа Ребекка. — Ничего подобного еще не было, ведь правда?» А перед самым отъездом шепнула Алексу в ухо: «Поговори с Бенни насчет работы!») Сюжет с Лулу завершился в тот момент, когда она познакомила Алекса со своим женихом: Джо, родился в Кении, дописывает диссертацию по робототехнике в Колумбийском университете. Было уже далеко за полночь, Бенни с Алексом шли пешком через Нижний Ист-Сайд: Бенни захотелось проветриться. Алексу было муторно и уныло, в том числе потому, что приходилось скрывать свое уныние от Бенни.
— Ты просто гений, Алекс. — Бенни Салазар по-дружески взъерошил ему волосы. — Гений! Это я тебе говорю.
Гений чего? — чуть не спросил Алекс, но сдержался. Вместо этого он задал другой вопрос:
— У тебя работала когда-нибудь девушка, которую звали Саша?
Бенни остановился как вкопанный. Произнесенное имя светящимся шаром повисло в воздухе между ними. Саша.
— Работала, — сказал Бенни. — Она у меня была ассистентом. А ты откуда ее знаешь?
— Так, встречались однажды. Много лет назад.
— Кстати, она жила где-то здесь. — Бенни зашагал дальше. — Саша. Давно я ее не вспоминал.
— Какая она была?
— Супер, — сказал Бенни. — Одно время я даже был влюблен в нее по уши… Но потом выяснилось, что у нее кое-что прилипало к рукам. — Он взглянул на Алекса. — Короче, она воровала.
— Шутишь?!
Бенни покачал головой:
— Думаю, это у нее была болезнь.
Что-то шевельнулось у Алекса в памяти, но так и не выплыло на поверхность. Он знал, что Саша воровка? Или не знал? Это как-то выяснилось в ту ночь? Или нет?
— Ну и… ты ее уволил?
— Пришлось, — вздохнул Бенни. — После двенадцати лет. А она ведь была — половина моих мозгов… Три четверти, если уж совсем честно.
— А сейчас чем она занимается, не знаешь?
— Понятия не имею. Думаю, если бы она работала в музыкальном бизнесе, я бы знал. А может, и нет. — Он рассмеялся. — По правде говоря, я сам от него уже отошел.
Бенни замолчал, будто погрузился в воспоминания о Саше. Они еще несколько минут шли по тихой лунной улице. На углу свернули на Форсайт-стрит и перед вторым или третьим домом остановились.
— Вот тут она жила. — Бенни смотрел вверх. Сквозь потертый плексиглас из подъезда лился голубоватый свет.
Алекс тоже задрал голову. При взгляде на закопченные стены, чернеющие под бледно-лиловым небом, вспыхнула холодная искра узнавания, пробежала дрожь дежавю: он словно стоял перед домом, который был когда-то на этом месте.
— Не помнишь номер квартиры? — спросил он.
— Кажется, 4-А, — сказал Бенни. Помолчав: — Хочешь проверить, дома она или нет?
Он широко улыбнулся, отчего его лицо сразу помолодело. Алекс подумал, что со стороны они с Бенни, наверное, смотрятся как двое гуляк — стоят перед чужим подъездом, решают, не завалиться ли в гости к знакомой.
— Ее фамилия Тейлор? — спросил Алекс, тоже улыбаясь, разглядывая написанный от руки список над панелью домофона.
— Нет. Но мало ли, может, это ее соседка по квартире.
— Так я звоню? — Алекс нажал кнопку.
Теперь каждым электроном своего тела он стремился наверх, на тускло освещенную лестницу, которую он вспомнил вдруг так ясно, будто был здесь только сегодня утром. Он мысленно взбежал по этой лестнице на четвертый этаж, в маленькую тесную зелено-фиолетовую квартирку — всю пропахшую ароматическими свечами и влажноватую от пара. Под окнами тихонько шипят батареи. На подоконниках разложены какие-то мелочи. И ванна в кухне — точно, у нее прямо в кухне была ванна! Больше Алекс нигде такого не видел.
Бенни с Алексом ждали, оба странно волновались. Алекс стоял затаив дыхание. Сейчас Саша откроет входную дверь, и они с Бенни поднимутся по узким ступенькам. Узнает ли ее Алекс? А она его? Он вдруг понял, почему его так тянет наверх, к Саше: ему хочется войти в ее квартиру и найти там себя — молодого, полного идеалов и больших планов, себя, у которого в жизни ничего еще не решено. Картинка, нарисованная воображением, внушала ему зыбкую надежду. Он снова нажал кнопку домофона и снова стал ждать, но надежда утекала с каждой секундой. Странная пантомима разваливалась.
— Никого, — сказал Бенни. — Скорее всего, она теперь далеко отсюда. — Он стоял запрокинув голову, смотрел на небо. — Надеюсь, у нее все хорошо. — И, помолчав, закончил: — Она этого заслуживает.
Они пошли дальше. У Алекса першило в горле и ломило глаза.
— Не знаю, что со мной случилось, — помотав головой, пробормотал он. — Честно, не знаю.
— Ты повзрослел, Алекс, — ответил Бенни, немолодой человек с растрепанной серебристой шевелюрой и задумчивыми глазами. — Как и мы все.
Алекс зажмурился и стал слушать: шум опускаемых ставней. Хриплый собачий лай. Рев машин на мосту. Бархатная ночь в ушах. И гул, который звучит всегда, он похож на эхо, но, может быть, это не эхо — просто ход времени.
лилов ноч
невидм звзды
гул ктр звчит всгд
Сзади послышалось клацанье каблучков по тротуару. Алекс открыл глаза. Они с Бенни синхронно обернулись: не Саша ли, в пепельной мгле? Но это была другая девушка — юная, недавно приехавшая в этот город. Она отпирала дверь ключом.
Я в долгу перед Джорданом Павлином, Деборой Трейсман и Амандой Эрбан — моими вдохновителями и тонкими советчиками.
За редакторскую мудрость и поддержку, за ценные мысли, высказанные в нужный момент, спасибо вам — Эдриэнн Бродер, Джон Фриман, Колин Харрисон, Дэвид Хершковиц, Ману и Рауль Хершковиц, Барбара Джонс, Грэм Кимптон, Дон Ли, Хелен Шулман, Айлина Силверман, Роб Спиллман, Кей Кимптон Уокер, Моника Эдлер Вернер и Томас Ягода.
Своим появлением книга обязана терпеливому вниманию Лидии Бюхлер, Лесли Левин и Марси Льюис.
Есть области, о которых я знаю мало или ничего, в них мне помогали ориентироваться Алекс Бузански, Александра Иган, Кен Голдберг, Джейкоб Сликтер (автор книги «Хочешь стать звездой рок-н-ролла?») и Чак Цвики. Спасибо.
Пока писалась книга и до этого, много лет, со мной были мои чуткие внимательные читатели — Эрика Белеи, Дэвид Хершковиц (да, Дэвид, снова ты!), Элис Ноде, Джейми Вулф и Алексей Уорт. Спасибо.
Наконец, я благодарна моим друзьям и коллегам, щедро делившимся со мной своими уникальными талантами. Без их помощи, как они сами прекрасно знают, не было бы этой книги. Спасибо вам, Рут Дэнон, Лайза Фугард, Мелисса Максвелл, Дэвид Розенсток и Элизабет Типпенс.
Эта книга — произведение художественной литературы. Все имена, персонажи, местности и события являются плодом воображения автора либо используются в художественных целях. Любое сходство с реальными людьми — покойными или здравствующими, — местностями или событиями следует считать случайным.