III

Я вновь почему–то лежал посреди своей комнаты на ковре, а она сидела на диване и расчесывала жесткие черные неровно обрезанные волосы. Я уже и не пытался вспомнить, откуда она мне знакома и где я видел ее прежде. Я просто смотрел, как она расчесывает волосы, снимает их с гребня, смотрит на свет сизого осеннего вечера, пробивающегося в пыльное окно, сматывает в колечки и бросает на пол, совсем не заботясь об их дальнейшей судьбе. Одно такое колечко, неопрятное и колючее, упало совсем рядом со мною; я с трудом протянул руку, но все же дотянулся, взял его, повертел перед глазами, сунул в нагрудный карман. Она, казалось, ничего не заметила.

Я перевел глаза - к ее ногам, обутым в стоптанные домашние туфли, худым и покрытым ссадинами. Колени ее были раздвинуты - не бесстыдно, а просто небрежно - короткое черное платье ничего не скрывало, да это, похоже, ее и не заботило. И тьма, затаившаяся там, куда в конце концов притянуло мой, до того бессильный и бессмысленный взор - будто обещание, будто зов древнего божества - придала мне силы, и я пополз, чтобы погрузиться в эту тьму, забыться, исчезнуть в ней без остатка… Это было нелегко, поскольку я был еще отчего–то очень слаб; я уткнулся в ее колени головою, как ребенок утыкается в колени матери, когда обижен или болен. Однако она, отложив гребень, легко потрепала меня по затылку и заставила поднять голову. Некоторое время я смотрел на нее снизу вверх, ничего не понимая, но она глазами указала мне за спину. Там сидел — одетый не в странный, а в самый обычный темно–серый плащ — какой–то высокий человек.

Я почти не удивился, но все же удивился немного; несколько мгновений спустя я понял, что положение мое нелепо, даже неприлично, и удивление сменилось досадой - так, что я даже покраснел. Я попытался подняться, бесцеремонно опираясь на ее колени, - за это она наградила меня сердитым взглядом, но рук моих не сбросила, даже помогла выпрямиться, поддерживая за плечо. Поднявшись, я вдруг обнаружил, что штаны у меня расстегнуты и сползают ко все еще дрожащим от слабости коленям: это снова, в который уже раз, напомнило мне что–то неясное, однако раздумывать об этом было некогда - и я торопливо наклонился и подтянул штаны. Уже застегивая их, я вдруг снова начал думать, что такие вот туманные воспоминания уже превратились у меня как будто в систему, и накопилось их уже порядочно: я стал подозревать одни воспоминания в том, что они пытаются напоминать мне другие, я стал замечать, что все большее число предметов и положений походят на воспоминания о других - но, возможно, тех же самых - положениях и предметах, которые я забыл, хотя смутно сознавал, что многие из них помнил когда–то хорошо. Из этих складывающихся друг в друга, точно привозимые из далекой восточной страны дурацкие куклы, воспоминаний - одно другого туманнее - составлялись уже целые ряды, бесконечные коридоры отражений реальности, будто бесконечные цепочки отражений свечи, зажженной меж поставленных друг против друга зеркал… Но свеча - настоящая, реальная свеча - лишь одна! И эта аналогия в свою очередь навела меня на какой–то, давно, казалось, забытый мною ночной разговор при свете костра, разведенного на обочине брошенной и пустынной дороги, в какие–то древние и также давно позабытые времена; снова навеяла ощущение, что какое–то необходимое знание пытается и никак не может пробиться в мой разум сквозь пелену реальности… Я окончательно запутался в этих лабиринтах — так, что даже голова закружилась немного; я счел за лучшее присесть на край дивана, рядом с неожиданно появившейся в моей жизни, до умоисступления знакомой незнакомкой. Она немного подвинулась, давая мне место.

В комнате было полутемно; хотя глаз еще без напряжения различал все детали предметов со стороны, повернутой к незашторенному и потому глядевшему неуютно окну, противоположная сторона вся тонула в дымчатой тени; в нее были совсем погружены дальние от окна углы комнаты, шкаф с одеждой, книжные полки - высокие, уходящие к чуть белеющему потолку - и кресло рядом с ними, занятое незнакомым высоким господином в темно–сером плаще. На лицо господина свет падал в количестве еще достаточном, чтобы видеть ясно: приятное лицо, безбородое, взгляд серьезный, но приветливый, рот хорошо очерченный, выдающий благородное происхождение; нос - обычный нос, чуть с горбинкой. Волосы - очень коротко стриженые. Приятная, сильная натура.

— Вы, вероятно, еще ммм… слабы?.. Я, видите ли, просто еще не успел уйти, несколько задержался… Но, поверьте, в моем присутствии нет более необходимости - еще пара часов, вы окрепнете… поверьте.

В его руках что–то блеснуло, я пригляделся - то было золотистое, вернее, просто золотое вечное перо. Заметив мой взгляд, приятный господин не спеша убрал перо во внутренний карман. Эти его уговоры непременно ему поверить навели меня на первую связную мысль:

— Простите, — запинаясь от чего–то мешающего во рту, спросил я, — вы - доктор?

— Да, да, конечно: я - доктор, — немедленно отозвался он. И добавил: — В некотором роде.

Однако дальнейший наш разговор не представил более ничего особенного: «Нуте–с, мне пора…» - «Благодарю вас…» - «К здоровью вам следует относиться бережнее…» - «Конечно, я понимаю…» - «Непременно навещу вас через пару дней…»

Он попрощался со все еще сидевшей рядом со мной женщиной: как с моею женой… — она кокетливо подала ему руку. «А что я должна была ему сказать?» — словно говорил ее чуть смущенный, искоса брошенный на меня взгляд.

Когда за доктором захлопнулась дверь, я спросил:

— Что тут произошло?

— Ну, вчера ты прямо с утра так упился - я просто не знала, что и подумать… Фи, ты был совершенно несносен - нарядился в простыню, вылез на балкон и все пытался обратиться к прохожим с какой–то речью. Но вместо этого поминутно закатывал глаза, будто увидел в облаках марширующее войско, да и не смог выговорить ни слова. Я боялась тебя трогать, поскольку ты так свесился с балюстрады, что только чудом не сорвался. На твое счастье этот весьма милый господин не только проходил мимо в то время, но еще и оказался доктором - он любезно согласился мне помочь… — она чуть задумалась. - Я ему заплатила, конечно… Ты еще был… не в себе…

— Когда мы–таки вытащили тебя с балкона, — продолжала она, — ты сделался буен, кричал, что у тебя отняли сердце, а раз так, то пусть, дескать, разрежут его на кусочки , чтобы раздать всем нуждающимся… Бр–р-р, - ее передернуло. — Это было ужасно, ужасно - доктору даже пришлось сделать тебе какой–то укол… Ты что же - ничего не помнишь?

Я был вынужден признать, что — ничего: ничего из только что рассказанного мне я не помнил. Я помнил совсем другое, но оно теперь уже казалось таким диким в этой мирной домашней обстановке, настолько выходящим за рамки всякого сообразного ей здравого смысла, что я счел за лучшее промолчать. Да и не являются ли мои - по правде сказать весьма туманные и отрывочные воспоминания просто бредом? последствием пристрастия к алкоголю, или таившейся во мне душевной болезни, ждавшей только часа, когда беспутный образ жизни позволит ей выползти наружу? Нет - то есть, да: конечно же - бред. Бредовый сон смертельно пьяного человека… Кстати, я не подозревал, что могу - вот так, до такой степени… — зачем это мне понадобилось? Я откашлялся.

В комнате стало совсем темно; засветили лампу под абажуром. Знакомая лампа - я сам покупал ее несколько лет назад; да и вся обстановка комнаты была мне знакома, привычна, хотя и бедновата. Совершенно знакома, я жил на этой квартире уже давно, с тех самых пор, как переехал из провинции - вернее сказать, не сразу переехал, а уже после того, как несколько лет работал по найму в восточных колониях - был управляющим, потом комендантом - мне еще казалось тогда непонятно: было ли это повышение по службе или понижение, потому что обязанностей и хлопот прибавилось неизмеримо, а платили, в сущности, так же плохо; собственно, по этой причине я и решил вернуться обратно в метрополию и поселился здесь, в районе не слишком роскошном, окраинном, однако же в столице, не в глуши, и первое время казалось, что жизнь наладится.

И теперь я видел знакомые шторы на окне - старые, пыльные и оттого казавшиеся неопределенно–бурыми; шкаф - что достался мне вместе с этой квартирою - тоже, конечно, знакомый; полки с книгами - я был страстный их любитель и собиратель, целый сундук привез с собою после своей службы, и каждая книга также была мне знакома очень хорошо. Запах, какой от проживающих людей бывает в каждой квартире свой собственный - здесь был собственный мой, хотя к нему всегда примешивался еще запах пыли и чуть отсыревшей штукатурки (был последний этаж, и в дождь подтекало). Тихий шум не слишком оживленной улочки, куда выходило окно. Словом, вся обстановка была мне совершенно привычна и знакома, и одного я никак не мог понять - кто эта женщина, сидящая рядом со мною.

То есть я понимал отчетливо, что знаю ее откуда–то очень хорошо, встречался с нею когда–то давно, возможно не раз, вероятнее всего, в колониях, хотя и не мог бы утверждать этого наверное; я мог даже допустить, что был с нею близок когда–то - но все это проступало в памяти моей настолько смутно, настолько далеко, как, бывало, неясный силуэт стершихся от древности своей безлюдных гор проступал на горизонте еще несколько дней после того, как давно уже оставлены позади каменистые тропы, ведущие через их ущелья, и стелется кругом молчаливая степь, и глухая дорога совсем теряется в неприметно набегающих волнах пустынных песков, и уставшие глаза обманываются порою, и нельзя уже сказать - точно ли еще видны далекие отроги или это просто дымные тучи надуваются с заката, обещая наутро пыльную бурю или сухой, не смачивающий земли, дождь.

Я не мог вспомнить ее имени и весьма сильно подозревал, что не знал его никогда. В то же время было ясно, что она если и не живет здесь со мною, то бывает очень часто: вот и домашние туфли на ногах, стоптанные, а значит, старые, давно здесь поселившиеся - не принесла же она их с собою нарочно, чтобы лишь вытащить меня с балкона и встретить доктора - конечно, если только эта рассказанная мне история была правдой. Да и вся обстановка незаметно выдавала присутствие - не слишком домовитой и аккуратной - но все–таки женщины; ваза на столе: я любил ее, но не помнил, чтобы сам покупал; кружевная, прожженная в одном месте салфеточка - съехала, правда, набок, но мне также в голову не пришло бы завести такую - только женщине… Словом, было ясно, что нас связывают какие–то отношения - в сущности, несомненно близкие - и, следовательно, продолжать вот так молча сидеть друг рядом с другом, становилось с каждой минутой все нелепее.

— Вас, или… эээ… прости - тебя… — начал я. - Словом, видишь ли, я не могу вспомнить твое имя… Я, вероятно, еще не вполне хорошо себя чувствую…

— Ты спрашиваешь, как меня зовут? — уточнила она, казалось бы, очевидную вещь. Я сокрушенно кивнул.

— Лили, — ответила она, подняв брови.

Она казалась удивленной и обиженной, однако, заглянув ей в глаза, я вдруг понял, что она не удивлена нисколько и ничего другого не ожидала. В тот же момент она отвела взгляд - будто бы в поисках своего гребня.

Я спросил еще о чем–то - она ответила, сперва поджав еще губы, но затем увлеклась и стала рассказывать о своей какой–то то ли подруге, то ли родственнице уже совершенно обычно, чуть устало. Я не понимал, о ком она говорит, да и не особенно пытался - прислушиваясь к себе, я чувствовал, что мне и впрямь нехорошо: в груди было как–то пусто и зябко, как бывает в нежилой комнате — от этого меня донимала легкая, но неотвязная тошнота и головокружение. Да и печень к тому же побаливала… В целом это и точно похоже на картину похмелья, хотя если верить рассказу моей… Лили? - все должно быть гораздо тяжелее. Это странно. Впрочем, какой–то укол… Может быть, это он так помог?..

Лили, заметив, что я не слушаю, умолкла; я спросил ее еще о чем–то - что за доктор: «Ты его знаешь?» — «Нет, конечно: я же рассказывала» — «Но имя его ты знаешь?» — «Как ты это стал интересоваться именами… — вот на столе его визитка». Я взял визитку: «Др. Шнопс» — золотыми буквами - и больше ничего. Я повертел картонку - ничего. «Шнопс», — повторил я, — «Да, кажется», — безразлично отозвалась Лили.

Так, разговаривая о всяких пустяках, мы просидели еще час или два. Была совсем уже ночь. Неожиданно я почувствовал, что проголодался; спросил Лили - глаза у нее радостно блеснули, она закивала и даже будто улыбнулась. Я вспомнил, что за все эти несколько часов, что мы провели вместе, она не улыбалась ни разу. Она поднялась было, но выглядела как–то растерянно: огляделась, хотела что–то сказать, но не сказала, снова улыбнулась - уже явно - улыбка получилась немного виноватой. Тогда я тоже поднялся, вышел в буфетную (мы сидели в комнате, считавшейся гостиной), принес хлеб, сыр, лимон, полбутылки вина - «Тебе нельзя», — прошептала она неуверенно, — «Я и не стану, — ответил я, — это для тебя». Она стащила со стола салфетку, привлекшую недавно мое внимание, постелила ее прямо на диван.

Роняя крошки на пол, мы ломали хлеб, резали сыр захваченным из буфетной ножом; я, спохватившись, еще раз поднялся, принес бокал, налил вина - Лили выпила, затем спросила: «А ты?» — я устало махнул рукой, принес себе простой воды. Так прошел еще час.

Под утро стало ясно, что нужно бы уже и лечь: мы поднялись, свернули салфетку, оставили на столе. Поднялись, перешли в спальню; кровать там, разумеется, была одна; в общем–то из всего следовало, что спим мы вместе. Не зажигая огня, стали раздеваться, разделись, легли рядом. Меня снова кольнула мысль, что ей это явно непривычно - мое тело не было ей знакомо, она неуверенно гладила меня, вдруг задумывалась, пальцем трогала шею, брови - чуть не попав при этом в глаз: ойкнула, виновато поцеловала меня в щеку. Кажется, не более чем через десять минут мы уже спали.

* * *

…Она снова сидела там, на той самой балюстраде, где я увидел ее впервые; я стоял прямо перед ней склонившись, затем медленно опустился на колени. Чувствуя в груди пустоту и холод, закрыл глаза, уткнулся головой в ее лоно и заплакал. Я плакал, обняв ее руками за бедра, а она гладила меня по неряшливо выбритой голове, по спине, где выступающие, обтянутые кожей лопатки, казалось, торчат обрубками бывших у меня когда–то крыльев. Давно был разрушен великий храм божественного огня, что питал меня и давал мне силу и надежду; и самый огонь осквернен был и давно потушен, и был наложен запрет новыми правителями мира на поклонение ему. И тело мое наливалось каменной тяжестью, каменными становились руки, плечи; иссеченное песчаными бурями и временем неузнаваемое лицо мое, будто отколовшаяся каменная глыба давила на нежную и теплую животворящую человеческую плоть, и плоть эта, казалось, не замечала тяжести - привычная к ней, и сотворенная для ее вынашивания - и слезы мои орошали ее, словно родник, пробивающийся из трещины в скале, орошает живую плодородную землю.

И она - будто сама земля - говорила со мною, гладя руками - будто живыми ветвями рожденных и питаемых ею дерев - легонько касаясь каменных глыб, из которых было сложено мое тело, что принимали за меня самого многие века, и будут принимать, вероятно, до скончания времен. И она говорила, что совсем рядом уже явился тот, кому должно было прийти: родился из живого лона прекрасной дочери той земли, воплотился в маленькое - орущее и чмокающее крохотным человеческим ротиком при виде материнских сосцов - существо; что будет теперь расти он, учиться ходить, играть со сверстниками в их детские игры, снова учиться, и узнавать все, что его окружает, и получать за это синяки и царапины; отроком по зову своего предназначения отправится он в странствие, чтобы снова познавать мир - уже не детский, а - большой, человеческий, познавать древнюю, скрыто спящую в самой глубине земли мудрость, по крупице накопленную теми, кто был до него - много тысяч лет до него. И он, именно он соберет эти крупицы - все до единой — и выложит ими, словно цветными камушками, и ракушками, и кусочками водорослей, и птицами, и следами их на морском берегу - символ его веры, единое слово - с грамматической точки зрения - глагол: «любить».

И наваждение мое стало рассеиваться - и рассеялось; морок полуденный спал, сполз с моей измученной страданиями души, и снова: я сам, живой, в нежной и наполненной кипением бытия плоти - а не просто мой, сложенный из каменных глыб исполинский кокон, до сих пор овеваемый ветрами где–то далеко на востоке - сам я выпрямился и сел рядом с моей, похожей на большую черную птицу, вещуньей, сел рядом с ней на каменную балюстраду дома давно пропавших в глубине времени людей — как и его хозяева, медленно поглощаемого жадными губами земли — и продолжал слушать не очень связные, но очень для меня утешительные речи, задавая порою вопросы и не получая ответов, но все равно с волнением и трепетом узнавая, что уже открыта тайная доселе мудрость древних обитателей земли, собранная наконец по крупице воедино, как богатая житница щедрой рукою благодетельного правителя открывается для его подданных в голодные годы; что придумана уже здесь, в этом мире и вера в эту мудрость и силу ее, вера в жизнь вечную, равную величию мироздания - а не жалкую, быстротечную жизнь червя, в вечной тьме грызущего корни живых дерев, произращенных землею для света и ветра - недоступных для червя и губительных.

И открылось мне, что вера эта есть: в нашего общего - не господина только, но - отца; творца всему, всем видимым, но и невидимым тоже; и в пришедшего, наконец - пока еще малого ребенка - сына его, кому родиться должно было прежде начала времен, чтобы, воплотившись в облике, доступном человеческому глазу, и в голосе, слышимом грубым человеческим ухом, сказал он прямо в него - в это поросшее жесткой свиной щетиной ухо - каждому, как глухому: есть у тебя радость и смысл в твоей бессмысленной и безотрадной жизни. И чтобы открыл он путь и дал утешение и спасение всем жителям земли, поверившим ему - без разбору: богатым и бедным, и сильным, и мудрым, и играющим на гуслях и свирелях, и тщетно копошащимся в дорожной пыли убогим - всем, рожденным когда–то в этом свете человекам, принявшим имя и слово его, всем смирившимся пред ним овцам в пасомом стаде его.

«А нам?» — спросил я тогда.

* * *

Ночь прошла на удивление спокойно, без сновидений. Проснувшись и еще некоторое - недолгое - время побалансировав между сном и явью, я почувствовал себя выспавшимся и отдохнувшим; продолжать валяться в постели не было никакого смысла, и я открыл глаза. Часы на стене показывали за полдень.

Ни следа вчерашних неприятных ощущений в груди не осталось, голова была ясной, тошнота прошла. Я соскочил с постели - тело было наполнено бодростью, мысли пребывали в совершеннейшем покое: я думал, что погода сегодня не слишком хороша, но для осенней поры вполне сносна; что сейчас следует принять ванну и побриться, а затем позавтракать; что мое нынешнее относительное безделье сделает всю эту утреннюю процедуру неспешной и оттого весьма приятной; но что - сперва, конечно, посетив туалет - непременно необходимо сделать ежедневные гимнастические упражнения для укрепления мышц и создания общего здорового тонуса.

Но в этот момент я бросил случайный взгляд на постель и вдруг заметил на ней вторую подушку, откинутое и смятое одеяло, ложбинку, оставленную вторым — небольшим — телом, казалось, еще теплую. Я немедленно вспомнил вчерашний день и ночь, поздний ужин, или, лучше сказать - слишком ранний завтрак, сбивчивый вечерний перед этим разговор, вспомнил странную, будто ритуальную, близость с еще недавно, казалось, совершенно незнакомой женщиной… В голове у меня образовалась некоторая сумятица: все это - пьяный дебош, явно обыденный для меня самого и окружающих, последующее беспамятство, посещение врача… — настолько не вязалось с моим нынешним состоянием духа и тела, что впору было задуматься - не страдаю ли я раздвоением личности, а то и чем похуже. Мне вспомнились относительно недавно появившиеся в печати статьи по этому поводу, всемирно известный роман — кстати, имевшийся в моей библиотеке… Некоторое время я - забыв, разумеется, обо всем, что собирался делать - сидел на постели и тупо глядел, как вызревает серенькое мокроватое утро за окном.

На звук растворившейся за моей спиною двери я обернулся - на пороге комнаты стояла Лили: неглиже - но, видимо, давно проснувшаяся, свежая, даже причесанная.

— Ты проснулся… Хорошо, — сказала она, уселась на постель и стала натягивать чулки. — Я не хотела тебя будить.

Говорила она спокойным будничным тоном, беззаботно, почти весело, но, глядя на ее склоненную - в погоне за убегающими складками на чулках - спину, я снова подумал, что весь вид ее, сидящей и поправляющей чулки, здесь, на неубранной постели в просто обставленной спальне самой обыкновенной квартиры на столичной окраине, нисколько не был будничным - они не связывались совершенно, абсолютно, как будто взъерошенная от осенней сырости ворона, разбив клювом стекло, залетела сюда и уселась, роняя капли с мокрых перьев и оставляя на простынях грязные следы когтистых лап. Я снова почувствовал, что конечно же знаю ее - ибо есть непередаваемая словами, но совершенно отчетливая разница в ощущениях от присутствия совершенно незнакомого, чужого человека и человека - пусть смутно, пусть когда–то давно, но - знакомого. Мне думалось, что она выглядела бы естественно в каком–нибудь цыганском таборе, ночью, у костра, но - в одиночестве, как мне казалось, в таборе невозможном; значит, что–то вроде семьи степных кочевников - жена, или, скорее, дочь вышла поздним вечером из шатра - но когда, при каких обстоятельствах я мог встречать ее? Или это мои ушедшие в прошлое фантазии обрели уже для меня большую реальность, чем действительные события моей богатой ими жизни - вследствие болезни? или, скажем, невоздержанности? И встретил я ее где–нибудь там, в колониальной миссии: может, работала она там так же, как и я - по найму, мы сошлись, как это часто бывает в таких случаях, без особой любви, просто от одиночества, в отсутствие выбора, но - привыкли друг к другу, вместе вернулись назад, потом переехали сюда…

Почувствовав мой взгляд, она сначала замерла и несколько времени - пока я предавался своим размышлениям - сидела в напряженной позе, опершись руками на край постели; затем повернула голову ко мне: взгляд ее уже не был ни беззаботным, ни будничным - она смотрела на меня так, будто чего–то ждала.

— Рассказывай, — вздохнул я.

Время, верно служащее для всех твердой и прямой дорогою, перестало держать меня на своей каменистой спине, покрытой пылью веков - я утопал в нем, будто в зыбучем песке, проваливался сквозь него, оказываясь неожиданно для себя то в одном, то в другом пласте его бесконечной толщи, и вместе с наползающими на меня одновременно с разных сторон пластами времени менялись и декорации реальности - или того, что мы принимаем за нее.

Ну - разумеется: не было никаких колоний - вернее, были, только во времена, когда я ходил дорогами тех краев, здесь, на этом самом месте - где стоит дом, в котором теперь сидели мы на противоположных краях неубранной с ночи постели, спиной друг к другу - шумели дикие леса, и даже следов человеческих было еще тогда не найти меж вековых деревьев и на песчаных отмелях тихо бормочущих никем покуда не слышимые сказки ручьев - около трех тысяч лет назад. Я слушал Лили - другого ее имени я все равно не знал - и рассказы ее мешались с моими воспоминаниями - действительными и - как оказалось - мнимыми; я узнавал от нее о наших с нею встречах, и узнавал ее в своих, казавшихся мне бредом сновидениях, - такою, какой она была тогда. Я вспомнил ее лицо, освещенное пламенем придорожного костра - с черными, будто покрытыми запекшейся кровью устами, просившими у меня тогда помощи, а затем бессовестно обманувшими - возможно, чтобы спасти от чего–то себя, или меня: возможно от чего–то преждевременного, исправить свою торопливость, или какую–то оплошность. А может быть, просто поняла она тогда, что ничем, ничем уже не смогу я помочь ни ей, ни ей подобным - просто не пойму ее, косный мой ум не вместит того, что она хотела поведать мне; а может, увидела просто, что видимое могущество мое - уже подходило к концу, что уже иссякала понемногу данная мне и, быть может, небережливо растраченная сила, что уже истекало время, отведенное мне для моего служения, и тот, кто более меня, уже готовился явиться в мире мне на смену, а может, и чтобы поправить то, что я сделал не так, неправильно, или недостаточно - чтобы дать верное направление и указать новый верный путь… К чему только? — Этого я теперь уже не мог сказать, хотя в нынешней своей жизни знал это хорошо: годами мне вколачивали в голову перевранные - случайно или намеренно - и тем умерщвленные слова древних книг, годами ходил я в храм его, где пел ему хвалу, не зная, не помня - кому возношу я ее, и не чувствуя в душе подлинной благодарности или любви… Любить… — этим многие века я увлекал людские сердца, готовя их для его прихода, а теперь, когда пришел он и незримо воцарился в них - сам я потерял этот живой огонь, которым был наполнен, остались внутри только мертвый холод, да пустота, да чудом сохранившаяся горстка отсыревшей золы, как в топке старой и ржавой чугунной печки, давно выброшенной на свалку…

— Не сам, — прервала меня Лили.

— Что?

— Ты не сам потерял его - свой огонь, хотя и не сам приобрел, конечно… Правду сказать, тебе его выдали - как выдают оружие солдату, чтобы он сражался им и принес победу и славу пославшему его. А солдату… Что же — когда его полководец во славе своей празднует добытую его войском победу, солдату достается нечто поважнее - жизнь. Но оружие, выданное солдату, он обязан затем - сдать, — она немного помедлила и продолжала: — Только воин - оружие имеет свое, собственное, и отнять его можно только вместе с жизнью…

Да… Да - была она права: из мертвого, пересыпаемого ветром по дорогам видимых и невидимых миров песка, невесть от чего и как зародился я в незапамятные времена, и камень, мертвый камень наполнил я подобием жизни, что впитал, когда родился и рос. Только вот не было у меня никогда того, что от рождения дарится истинным кротким детям живой земли - просто так, как дарится ребенку его первая одежда: кипящей силы жизни и радости бытия. Не нужны были они мне, когда бездумно и неосмысленно существовал я, неведомо кем и для чего помещенный в свой исполинский каменный кокон, и тем более не нужны - когда также неизвестно зачем и почему я вылупился из него и, наполненный нездешним огнем, был отправлен исполнять свою службу: которая была мне дана - а я, как настоящий солдат - без размышлений и колебаний принял ее и стал служить с ревностью, со рвением, по–прежнему не задумываясь: к чему она, закончится когда–нибудь или нет, и если закончится, то чем, и - главное - что со мною будет после?

— Человечество было ведь настолько неизобретательно, — продолжала между тем Лили, — что за всю свою историю выдумало только четыре главных дела: копаться в земле, добывая и взращивая ее плоды; обмениваться друг с другом плодами, что дает земля, стараясь взять - побольше, а отдать - поменьше; утверждать свое превосходство над другими, и присваивать себе плоды земли, просто отнимая их и убивая тех, кто владеет ими; а также учить и объяснять, почему все так происходит и почему такое устройство человеческих дел - правильно. Все остальные человеческие дела либо второстепенны, либо производны от этих четырех.

Ты, к сожалению, принадлежишь теперь незримой касте воинов, то есть тех, кто стремится утвердить свое превосходство над другими, или природою… или просто - самим собой…

— Но я что–то не чувствую в себе такого стремления, — невольно усмехнулся я, — да и не чувствовал, когда… когда был… в общем, когда нес свою службу - утвердить?.. превосходство?.. — какая ерунда! Я просто учил - я, правда, плохо помню, как я это делал, но я давал наставления - тем, кто в них нуждался; а тех, кого не удавалось наставить - утешал, что наставлю когда–нибудь потом, после когда–нибудь… или наоборот… — ну, я уже сказал: помню плохо что–то, но никакого превосходства я, конечно, утвердить не стремился…

— А тогда что же ты делал? — перебила она меня. — Одна из горьких пилюль, которую жизнь подсовывает еще в детстве: тот, кто учит, всегда именно утверждает свое превосходство - хорошо, пусть не свое: своего учения, предмета, ремесла - да чего угодно; и тому, кто учится, не остается ничего иного, как смириться с этим - или учиться самому. Но лишь единицы способны на это - это требует сверхъестественных способностей постижения: гениальности - называют люди… Остальным - если и не приходится подчиняться живому учителю из плоти и крови, все равно - придется подчиниться мертвым - через книги, что они написали…

Я не нашел, что на это возразить. Вообще эти ее речи - каких не ожидаешь от молодой голой женщины, натягивающей чулки - вдруг открыли для меня в ее образе какой–то новый пласт - ее слова обнаруживали некое полученное ею образование, чего раньше я никак не предполагал.

— Внимающий учителям проходит низшую школу, — продолжала она наставительно, видимо, повторяя заученную формулу, — тому, кто хочет познания, - необходимо чтение мудрых книг, и это - школа средняя; но желающий пройти высшую школу - должен построить ее для себя сам.

— Ну, допустим, что так, — сказал я, — хорошо. Но почему ты сказала - «к сожалению»?

— Ну, например, потому, что сейчас ты воин, потерявший свое оружие, — отозвалась она, вставая и потягиваясь.

— И что?

— А то, что ты теперь будешь его искать.

— Возможно… Но почему ты так уверена?

— Сам увидишь, — уже застегивая платье, пообещала она: как–то, мне показалось - злорадно. И, подойдя к окну, снова стала задумчиво говорить, глядя не на меня, а вниз - на скучный и пустой тротуар и почти совсем уже облетевшие платаны напротив.

— Война, — говорила она, похоже совсем не заботясь, слушаю я ее, или нет, — это лишь одна из форм трансформации энергии, силы, полученной от солнца и накопленной в земле, причем трансформация самая бессмысленная - ибо и средством и конечной ее целью является уничтожение всякой энергии и силы… К счастью, природой и… — она странно запнулась, — и Богом… положен этому некий предел, перейти который непросто; однако же он оставлен преодолимым - вероятно, для того, чтобы уж если человек хочет полного уничтожения всего, то пусть, наконец, сделает это и освободит место для чего–то… не знаю… — более полезного…

После этого рассуждения я не выдержал:

— Послушай, твоя речь - «энергия», «трансформация» — мысли, которые ты выражаешь - не бесспорные, но несомненно интересные - откуда все это? Ты не производишь впечатления прошедшей университетский курс - или просидевшей годы напролет над книгами?

— Ну, ты, я надеюсь, понимаешь, что «доктор Шнопс», — она так и произнесла это имя, как бы в кавычках, - не просто случайный прохожий, в нужное время оказавшийся под окнами?

— Теперь понимаю… — я, в общем - да, понимал.

— Он… ну, словом, он выполняет поручения.

Я поднял брови.

— Так же, как и ты.

— Понятно.

— Ничего тебе не понятно. Он, действительно, доктор: в некотором роде.

— Да уж… Он так и сказал.

— Ну, вот. И по этой причине занимается… — она повернулась ко мне.

— Чем?

— Нами, — ответила она неожиданно глухо, будто у нее заболела грудь.

Я некоторое время смотрел на нее, не понимая, чем это вызвано.

— Нами - это?..

— Это такими, как мы. Ты для него ничем не отличаешься от меня. Особенно теперь…

От этих слов, или, скорее, от ее интонации мне стало как–то тоскливо.

— Но я ведь - человек, и…

— Ты человек куда в меньшей степени, чем я, — отрезала она.

Мы снова сидели рядом, как и вчера, и так же молчали; что–то ничего не приходило на ум: хотелось просто сидеть, молчать и ни о чем не думать. И я просто - то глядел в окно, за которым не было ничего заслуживающего внимания, то себе на ногти, то снова в окно, то - на Лили.

Только сейчас я заметил у нее на груди медальон с изображением вставшего на задние лапы рогатого волка: «Кто это?» — спросил я у нее. «Это… так… — амулет…» — она ответила неохотно и безразлично. «Бог? — эээ… — божество?» — «Нет… это - так… Такой же несчастный» — она спрятала медальон в вырезе платья, между плоских грудей; я понял, что больше от нее ничего не добиться, да и потерял к этому разговору интерес.

* * *

— Так и что - Шнопс? — спросил я уже на следующий день, когда мы вернулись домой с покупками.

Полдня мы потратили на то, чтобы обойти: зеленную лавку; мясную - где я задолжал уже две недели и пришлось уговаривать хозяина подождать еще; при всем том в галантерейной Лили понадобилось непременно купить ленту и моток каких–то застежек - я в этом, разумеется, не разбирался; по дороге зашли перекусить в скромную кофейню и перекусили на какую–то смехотворную сумму, так что в хозяйкиных глазах показалось даже нечто вроде жалости - я надеялся, это подвигнет ее еще на одну булочку - за счет заведения, но - не подвигло.

— Что же - Шнопс? Ты, я понял, у него училась, что ли? Он что - еще и учитель?

— Да, отчасти - учитель. Скорее просто помогает - учиться самим…

— Хорошо. А со мной что произошло на самом деле? Может быть, расскажешь?

Лили рассказала.

— И что - ты при всем этом присутствовала?

— Ну на это нельзя ответить определенно - тебя ведь носит во времени, как сухой лист в переулке - я не всегда поспевала за тобой, да и не имела такой цели… Но говоря вообще - да, присутствовала. В некотором роде. Не все время.

Я снова ощутил прохладную пустоту в груди: теперь мне стало понятно - откуда она. Тепло человеческого сердца - любого - не может сравниться с жаром божественного огня. «Возможно, я привыкну», — подумал я, а затем снова спросил:

— Зачем же было сочинять всю эту - историю? Как я вылезал на балкон, буянил после, кричал?

— Это примерно так и было, — тихо ответила Лили, — по человеческим понятиям времени, в которое тебя занесло. А представь, что было бы, расскажи я тебе все как есть сразу? когда ты еще был - как бы это сказать - под наркозом? Что бы ты понял?

— Вероятно, понял бы, что ты сумасшедшая… — согласился я.

«Доктор» появился еще через день; «Не слишком пунктуально» — подумал я, услышав голос в прихожей. Я не стал его встречать.

Он, видимо, уже знал, что мне более или менее известна истинная моя история; истинная настолько, насколько может быть истинной история чего бы то ни было, выкинутого странной фантазией судьбы из ровного и бесстрастного потока времени - история, в которой середина может предшествовать началу, причины - порождаться своими следствиями и вымысел - быть более реальным и значимым, чем беспристрастный перечень фактов; но главное - вся она бесконечными петлями повторяет одни и те же обстоятельства, всякий раз перекраивая их и раскрашивая новыми рисунками, так что порою и не угадать, что в ней появилось нового, а что - лишь одетое в перелицованные до неузнаваемости драпировки и много раз уже случавшееся в прошлом.

— «Прошлом»… Разве имеет это слово какой–либо смысл для вас? — спросил меня Шнопс (или как уж там его нужно было называть на самом деле), когда после взаимных приветствий мы заговорили на эту тему. — Действительность, в которую погружены мы все - а скорее, тот водолазный колокол, в котором все мы вместе погружены в океан небытия, - наполнена таким множеством разнообразных причин и еще более разнообразных следствий, что им попросту давно уже не хватает в нем места, чтобы выстроиться в ровные и прямые цепочки. Представьте себе спутанный клубок разноцветных шнурков, — и он вдруг достал из кармана плаща, который так и не снял, - точно: маленький пестрый клубочек.

— Если вытащить из него один и растянуть в руках, — продолжал он, иллюстрируя все, что говорит, действием, — то мы увидим на нем последовательно, слева направо: черную полоску, белую полоску, зеленую полоску, затем красную, или какую–нибудь еще синюю полоску.

— Но если ничего не вынимать, — он бросил выдернутый шнурок на ковер, а своим клубком повертел у меня перед носом, — то мы увидим лишь одну сплошную пестроту: белые полоски будут соседствовать с красными, зеленые с черными, однако окажется, что все они принадлежат разным шнуркам, все перепутается - где там, в клубке, лево? где право? — ничего не понять. «Все смешалось в доме Обломовых» — (если не перепутал фамилию): но так очень точно описал это один мой… Мы, словом, были близко знакомы когда–то - вот будто с вами, — он как–то глумливо усмехнулся, и продолжал:

— Можно, конечно, попытаться выдернуть свой шнурок из клубка - вот как только сейчас я это проделал, чтобы мое разъяснение было более наглядным для вас… — он вдруг остановился, с сожалением поглядел на брошенный им самим шнурок, что так и валялся на ковре, покачал головой и заметил: — Так уже и от клубка скоро ничего не останется… где–то нужно новый доставать… — да, так вот - но представьте, что шнурки–то внутри клубка перевязаны друг с другом! И не всегда - конец к началу, а зачастую - где–нибудь посредине! Ну–ка, извольте все это распутать и выстроить в единую последовательность…

Он сокрушенно покачал головою и, снова пряча клубок в карман, закончил:

— Ничего не получится, уверяю вас.

Лили, все это время тихонько просидевшая, подобрав ноги, на подоконнике и - хотя задумчиво смотрела в окно - молча его слушавшая, перевела многозначительный взгляд на меня и подняла палец.

— Послушайте, я в общем–то и не стремлюсь что–либо распутывать, — сказал я, с некоторой досадою, — я бы просто хотел понять, что мне теперь делать и как жить дальше.

Лили снова подняла палец - на этот раз с той же многозначительностью поглядев на Шнопса.

— Собственно, даже это не слишком меня беспокоит, — продолжал я, — ну, поживу пока, как есть - как–то ведь я жил вот здесь до сих пор - а потом будет видно…

Однако Шнопс покачал головою:

— А вот это у вас, дорогой вы мой, не получится никак. Вам придется сначала во многом разобраться и кое–что распутать.

— Что значит «распутать», — удивился я, — вы только что…

— Ну да, ну да, говорил, — не дал мне закончить Шнопс.

— И теперь предлагаете мне этим заняться?

— Совершенно верно. Я, впрочем, не предлагаю - я просто вам об этом сообщаю.

— Но вы ведь сказали, что это невозможно, что у меня ничего не получится? Зачем же мне этим заниматься?

— Незачем, — ответил этот поразительный «доктор», — но придется.

Несколько мгновений мне хотелось его ударить. Чуть тряхнув головою, чтобы прогнать это неприятное чувство, я вздохнул:

— Вы пришли смеяться надо мною…

— Нет, поверьте - нет; что вы, — ответил Шнопс, и в голосе его я услышал неподдельное участие и теплоту, — просто взгляните, — и он снова вынул свой клубочек: — Ну?

— Что - ну?

— Ну, можно там что–то распутать? Невозможно. Придется это делать? Так жизнь–то ваша туда именно вплетена - вам что же, она не нужна? Не интересует она вас, что ли? Да если бы и не была нужна: ваша жизнь ведь - вы сами и есть. Трудность именно вашего положения в том, что - по каким–то причинам, уж мне неведомым, — он выразительно закатил глаза — она у вас состоит из множества таких вот, запутанных и перевязанных друг с другом отдельных «шнурков». Но так или иначе, деваться вам некуда. Как, впрочем, и всем нам, — заключил он не слишком весело.

К этому времени уже совсем стемнело; снова, как обычно, засветили лампу, комната приняла уютный вид, и всё, что говорил Шнопс, стало казаться немыслимой дичью. От того, чтобы расхохотаться ему в лицо или вытолкать вон из дома как сумасбродного мошенника, меня удерживало лишь то, что какая–то часть моего существа помнила и сознавала: происходившее со мною - со мною происходило не во сне, а на самом деле - пусть и не мог бы я уже никому и никогда объяснить, что разумею под этим «самым делом».

Я сидел, слушал разглагольствования Шнопса и думал также о том, что, в сущности, мне не нужен этот его визит и я не испытываю в его отношении ровно никаких чувств, хотя сознаю, конечно, что дважды уже сыграл он в моей жизни и совершенно запутанной и перевязанной узлом судьбе сверхъестественную и не до конца постижимую мною роль. Когда я спросил его об этом, он прервал начатое длинное и чрезвычайно сложное рассуждение и, указав на меня пальцем, ответил:

— Да, кстати - вы правы: насколько я могу понимать, именно поэтому вас избрали в свое время, — он хохотнул, будто удачному каламбуру. — Слишком много нитей связано с вами, а следовательно и влияние ваше распространилось сразу столь широко. Повторяю - вами остались довольны… вернее сказать - остались довольны таким выбором, — и он снова улыбнулся и продолжил прерванное рассуждение как ни в чем ни бывало.

* * *

- …Что же принес он или сделал? — спросила она у неподвижно сидящего, имеющего вид человека в одеждах темных, ниспадающих к ногам его тяжелыми складками, существа, прервав его рассказ. - Ведь, если верно, что ты говоришь, то все учение его - лишь пересказ древней мудрости, прежде всего той, что Бог есть Любовь - приспособленный к разумению живущих с ним в одно время? Чем же он отличается от чреды прочих посланцев - да вот, хоть от него? — и она указала в мою сторону.

— Почему, — продолжала она, уже горячась, — именно его следует нам почитать воплощением того, что всесильно; и зачем ему во всесилии своем поступать столь мудрено? Я не могу этого постигнуть…

Она умолкла, и умолкло все вокруг, только ветер бросал и бросал нам в лицо пригоршни колючего песка: мой каменный лик совсем оплыл от их нескончаемого потока, как лицо прокаженного, но мое недвижное тело не могло даже повернуть его от ветра, не могло хотя бы ладонями укрыть его от этой жестокой детской забавы, ибо не было у меня рук, и ладоней не было. Имеющее вид человека существо хранило молчание, только вглядывалось в какую–то ему одному видимую точку вдали.

— Ответь, вестник, — сухим листом снова слетел вопрос с почти неподвижных, внутренней мукой вечно истязающего сомнения скованных губ.

— Вот что сделал он и что принес, — ответил наконец ровный, бесстрастный голос, — он показал, что ради любви можно принять страдания, умереть, сойти в бездну, но - не погибнуть, а вернуться, и что именно этот путь ведет к жизни вечной; показал, что страдание не может быть вечным, а вечна лишь любовь и жизнь… Ты думаешь, он не чувствовал боли и мучений от пыток, или ужаса - от сознания того, что вот сейчас он умрет - уйдет, по капле источится жизнь из его тела, изувеченного теми, ради кого он пришел? Будет высмеяна и поругана - до времени - его любовь?

— Но получается, он знал, что так вернется, и страшиться ему было нечего?

— Он не знал - он верил; но это и есть именно то, во что не могут поверить люди.

* * *

Вот еще - из бесед со Шнопсом, состоявшихся у нас с ним на протяжении того времени - в ту осень, что жили мы в старом тихом доме, на старой тихой улочке, с платанами напротив, совершенно уже облетевшими и оттого хмуро и сонно глядящими в окна нашей квартирки в третьем этаже:

Лили (устало, как непонятливому ребенку): …но зачем, для чего такие сложности? Зачем? Не проще ли было - как уже случалось: предстать в образе своего какого–нибудь вестника - если уж никак нельзя самому - в каком–нибудь горящем кусте… Я уже слышала твой ответ, но объясни теперь (показывая на меня) — хотя бы ему…

Шнопс (с тем же самым видом и тем же тоном, что и Лили; демонстративно обращаясь ко мне): Я уже отвечал нашей милейшей Лили, что мы ведь… — скорее, конечно, эээ… - вы: наша прелестная Лили, люди, прочие, в некотором роде… создания - видимые и невидимые… Но, хорошо, все равно - скажем: мы. Так мы ведь не можем представить себе, к примеру - смерть? Заметьте: представить не то, как это все будет после нас, а, знаете ли, — само состояние: еще минуту назад я - был, а вот теперь - меня уже нет…

Лили: Да понятно, понятно…

Шнопс (не обращая на нее внимания): То есть мое тело - еще почти ничем не отличающееся от живого тело - есть, но меня в нем - нет… А где я? Что я тогда чувствую? И если ничего, то: как это - ничего не чувствовать? совсем, ничего? Вы… эээ… — мы - так же не можем себе это представить (если сомневаетесь, то поверьте на слово), как не может нарисованный человечек представить ластик, который его стирает - ничего подобного просто не может быть в его нарисованном мире… Какой еще ластик? А куда же девается стертый человечек?..

Более того, мы не можем представить себе и жизнь! Да–да - я имею в виду: жизнь другого человека, или, уж если на то пошло, - любого другого существа, кроме себя; вот - сидите вы и смотрите на прелестную Лили, и сидит прелестная Лили - и смотрит на вас, и ни вы, ни она при всем старании не можете ощутить: как это? — смотреть чьими–то чужими глазами, слышать чужими ушами; не можете ощутить биение чужого сердца у себя в груди… Почему это получилось так, что вы сидите и смотрите на Лили? почему не так, что вы - Лили и смотрите на… эээ… на себя?.. Впрочем, по глазам я вижу, что несколько вас запутал… (Пауза)

Но точно так же мы не можем представить - не говоря уже о том, чтобы узреть - и Бога. Фундаментальные компоненты мироздания вообще недоступны нашему восприятию: отсюда необходимость для них - воплощения; просто, чтобы стать нам доступными непосредственно. И - главное - где бы в противном случае была, скажем, назидательность? Трогало бы это нашу душу? Если бы, вот так - из горящего куста как–то?.. Нет, увы, здесь нужна была убедительность, наглядность: вот - страдание, вот - любовь…

(Две недели спустя; все сидят после обеда в гостиной)

Я: …Шнопс, дорогой, так все же: как возникло все, что возникло? — От общего ли к частному, от целого ли - к деталям? — Бог создал слово, которое затем создало всё, в том числе и человека? Или наоборот - от деталей, объединяющихся по своим собственным законам - к целому? — Частицы создали атомы, атомы - молекулы, из молекул построилось всё, в том числе и человек, который произнес слово, которое стало - Богом?

Шнопс: Вспомните клубок переплетенных шнурков - я имею в виду, что ответ мой: ни то ни другое - из того, что вы привели в пример - а есть это замкнутый, самодостаточный и в некотором роде вечный процесс… Человек - инструмент Бога, которым он творит мир…

Лили: Или познает? Когда он создал небо и землю, то сказал - это хорошо; но затем ведь создал же он человека: для того, что ли, чтобы убедиться, точно ли - хорошо? Может что–то - нехорошо?

Шнопс (задумчиво): Да… А человек так и сказал: нехорошо. Нехорошо, что яблок нельзя рвать. Пришлось хозяину с помощью человека многое переделывать…

Лили (фыркая): Ну, допустим, это не человек сказал, а та — (давясь от злости) — другая…

Шнопс (саркастически): Лили, прелесть моя, ты до сих пор не можешь успокоиться? Ты непоследовательна. Да и какая тебе–то разница?

Лили: Какая разница - мне? Ну, знаешь… (уходит, что–то раздраженно бормоча).

(Еще через неделю)

Лили: Но ведь его именем творились страшные злодеяния — (медленно и внятно) — страшные.

Шнопс (задумчиво, как бы даже растерянно): У меня нет ответа…

Лили (саркастически): Ну конечно нет. Ведь ты сам покровительствовал…

Шнопс: Лили, не нужно. Одним и тем же инструментом можно создавать прекрасные произведения или полезную утварь, а можно - проломить голову соседу за то, что он не похож на тебя… Ты сама прекрасно знаешь, что у меня не было полномочий остановить их. Это, наконец, неблагодарно…

Лили (тихо): Прости…

* * *

К зиме Шнопс пропал.

Лили сначала немного, а через две недели - уже сильно забеспокоилась, казалось: затосковала; подолгу сидела, задумавшись, не отвечала на вопросы, или отвечала невпопад; взяла привычку стоять у окна и задумчиво смотреть вниз, на тротуар, будто ожидая, что вот - он внезапно появится внизу. Я почувствовал нечто вроде ревности; стал вспоминать каждый взгляд, брошенный ими друг на друга, каждое ненароком оброненное слово… Я понимал, конечно — ревность к той, с которой судьба связала нас случайно, не спросив ни меня, да, похоже, ни ее - нелепа, безосновательна, но от этого лишь росло во мне неприятное чувство непослушного воле раздражения.

Это же чувство, однако, заставило меня следить за нею еще внимательнее, и я неожиданно осознал, что ее гнетет нешуточная тревога: она начала плотно занавешивать окна во всех трех комнатах и без того не зажигала даже света - и даже в кухне, где раньше плотных штор не было, повесила что–то, спешно купленное в лавке; встав с постели утром, еще не одеваясь, она первым долгом подходила к окну и осторожно выглядывала в щелку - только тогда раздвигала занавесь, внимательно оглядывала нашу улочку из конца в конец и наконец раскрывала форточку, чтобы впустить свежий утренний, морозный уже ветер; вообще все ее поведение заставляло думать, что она все больше и больше боится чего–то. Однако, когда я спросил ее об этом - она лишь отшутилась: «Ревнуешь?» — спросила она. В глазах ее стояла тревога, шутки не получилось; она поняла это сама и отвернулась.

Мало–помалу ее волнение передалось и мне; я стал замечать казавшихся мне странными субъектов, будто бы маячивших под окнами - раз даже выбежал из подъезда, чтобы прямо задать одному вопрос - сам не зная, какой, - но тот посмотрел на меня, как на сумасшедшего и, боязливо оглядываясь, почти бегом бросился прочь. Вечером я стал лично проверять: хорошо ли заперта дверь, но, несмотря на это, пару раз спросонок вскакивал - в испуге, что забыл это сделать; однажды, бессонной ночью мне показалось, что в прихожей кто–то есть - проверив, я убедился, что там, конечно же, нет никого. Лили смотрела на все это с печальной иронией.

Но так или иначе, а призрак мирного домашнего уюта окончательно развеялся и пропал из нашей, казавшейся мне ранее такой обыденной и бестревожной, квартирки. Самый ее воздух сплелся в напряженные нити, об которые я спотыкался на каждом шагу; мы жили, будто заговорщики, ожидающие неминуемого разоблачения: стали совсем мало разговаривать - и только полушепотом, избегали смотреть друг другу в глаза. Однажды, проснувшись ночью, я увидел, как Лили скорчилась на полу перед какой–то деревянною статуэткой, освещенной крошечной масляной лампадкою. Я сделал вид, что сплю, только сквозь полуприкрытые ресницы наблюдал за нею; не менее получаса она провела в полной неподвижности, затем медленно поднялась, сделала руками какие–то пассы над фигуркой, задула лампадку и забралась обратно в постель; от нее так и веяло ночной зябкостью, руки и ноги были ледяные. С широко открытыми - казалось, даже во тьме светившимися тревогою - глазами лежала она, снова съежившись - пока не согрелась; затем задремала.

Та же сцена стала повторяться каждую ночь; наконец, когда после очередного своего - видимо, моления, - она забралась в постель, я почувствовал, что вся она содрогается от почти безмолвных рыданий: лишь тихонькое поскуливание, совсем не человеческое, а будто жалоба побитой собаки, слышалось в тишине.

— Молишься по ночам? — спросил я наутро, когда она по сложившемуся уже обыкновению подошла к щелке между шторами, чтобы осторожно глянуть на улицу. В тишине вопрос мой прозвучал резко, даже грубо; она вздрогнула и застыла у окна, повернувшись ко мне спиной.

— Да, — коротко ответила она.

— Кому… чему? — чувство непонятной угрозы, мучительно сгущавшееся в последние дни, стало для меня невыносимо; лучше уж сейчас узнать что–то, чем продолжать эту нелепую игру в умолчания и терзаться неизвестностью. Я сел и продолжил: — Что вообще происходит?

— Шнопс пропал, — ответила она мне, будто сообщила невесть какую новость.

— Я заметил, — не удержавшись от раздражения начал я, — но я не…

— Я не знаю, что произошло. Но теперь нас некому защитить. Нам придется уходить отсюда - скоро, возможно завтра…

— Завтра?! — скорее изумился я, чем испугался. — Уходить - от кого? От кого защищаться?

— Инквизиция, — последовал ответ, — не слыхал?

Некоторое время я молчал, осмысливая сказанное; наконец не без усилия выдавил:

— Какая инквизиция - ведь… ее давно, лет уж наверное семьдесят, как нет?

— Послушай, ты можешь себе представить, чтобы такая… сила… была, а теперь - ее нет? Что она взяла и исчезла? — Лили криво усмехнулась. — Конечно, никуда она не делась… И скоро явится за нами.

Я закашлялся, но все же спросил:

— А при чем тут Шнопс?

— Ты сегодня, видимо, и правда плохо выспался, — не очень вежливо ответила она, — ты что, забыл - кто он и кем послан?

— Да… то есть - нет, не забыл, конечно… Но ему–то какое дело? Почему ты считаешь, что именно он станет нас защищать?

— Потому что именно только он делал это… Все это время…

— Но почему?!

— Он жалел нас, — просто ответила Лили.

— Он? Вас?! — наконец воскликнул я.

— Нас, — жестким, резким тоном, прозвучавшим в утренней тишине как скрежет раздавливаемого стекла, ответила она. — Или ты сам так поверил в эту иллюзию своего человеческого обличья, что забыл - как и откуда ты произошел? То, что тебя призвали к служению высшим силам, было не твоей заслугой, а просто расчетом полководца, выбирающего то средство, которое ему больше всего подходит в данное время - ты же слышал, что говорил Шнопс. Я сама не сразу это поняла - в наши прошлые встречи я даже думала… — она запнулась. — Словом, неважно - что я думала: важно то, что нужно собираться.

Сбитый с толку всем этим разговором, я и не заметил, как мы оделись, перешли в гостиную, уселись на диване; я сложил руки на коленях и откинулся на диванную спинку; Лили, посидев немного в задумчивости, встала, вздохнула и - видимо, приняв какое–то решение, - направилась к шкафу.

Я оглядел комнату. Стол, на столе - лампа под абажуром, цветочная ваза, которую я очень любил - кто же ее покупал? Неважно… Кресло. В нем любил сидеть Шнопс, когда навещал нас; сейчас на нем сгустилась тень и казалось, кто–то сидит в нем… но не Шнопс. Я тоже любил сидеть в этом кресле, когда не было Шнопса, но сейчас там сидел не я: сизые лоскуты теней окутывали любимое кресло Шнопса, также любимого мною, и было похоже - они также его полюбили: я имею в виду - кресло. С кресла сизые ветхие лоскуты раннего зимнего утра протянулись к книжным полкам, будто флажки на вантах прогулочной яхты, точно такой, какие я привык видеть у пирса, когда служил в колониях. Когда я там служил, я не знал никакого Шнопса, никакой Инквизиции - кто это такая, к слову сказать? — я знал лишь начальника тамошней полиции, господина Максуда… Максуда… не помню. Еще я знал Лили - мы дружили, а потом как–то сошлись, как это обычно бывает, когда вы замкнуты на маленьком островке соотечественников среди океана чужих и по языку и по обычаям чужестранцев… хотя чужестранцами–то были там именно мы с Лили: вот она - теперь неестественно медленно ходит по комнате, от шкафа с одеждой к дивану, где мы сидели когда–то - очень давно - когда я после безобразной попойки накануне забыл даже, кто она и где мы познакомились. А теперь я помнил: конечно, в колониях мы познакомились, где же еще - я прекрасно помнил: мы однажды любили друг друга в пене прибоя - потому что она так захотела, она говорила, что это напоминает ей что–то забытое, что–то родное: возможно, она родилась или выросла в рыбацком поселке - я не знаю - но тогда я страшно замерз и любовь у нас получилась не очень удачная тогда. Теперь Лили - моя Лили, моя дорогая, любимая, несравненная Лили - собирала какие–то вещи и просто бросала рядом со мною на диван; когда она бросала их на диван, они летели неестественно медленно, будто во сне, но, наверно, это так и было нужно: потому что Лили - несравненно умна, она знает много такого, чего не знаю я, она знает, кто такая Инквизиция и что ей нужно от нас, потому что ей ведь что–то было от нас нужно, раз уж она собралась к нам в гости…

— Хватит спать! — почти завизжала Лили мне на ухо - если только шепотом можно визжать. — Уходим прямо сейчас. Только тихо.

Одновременно я услышал, как снаружи кто–то осторожно, но настойчиво пытается отпереть замок входной двери.

Лили схватила какую–то сумку, мне сунула в руки пальто, сама натянула один рукав беличьей шубки, местами уже немного полысевшей, другой рукой потянула меня в сторону кухни. Осторожно, чуть ли не на цыпочках, мы вошли на кухню; со стороны прихожей слышался уже негромкий стук в дверь - судя по звуку, стучали чем–то металлическим. Лили потянула меня дальше - к двери черного хода: ею мы почти никогда не пользовались. Кстати оказавшимся у нее в сумке ключом отперла дверь - мы стали спускаться по узким и крутым ступенькам, конечно, грязным и замусоренным, как всегда бывает на черных лестницах: блеснула разбитая бутылка, одна ступенька была застелена грязной рваной газетой; слабый свет падал на нее, пробиваясь сквозь пыльное стекло крошечного оконца, и я увидел в газете фотографический портрет нашего министра финансов - я даже знавал его когда–то, там же, в колониях…

— Осторожно! — зашипела Лили подхватывая меня под руку. — Ты решил именно теперь переломать ноги? О чем ты все время мечтаешь?

— Прости, — ответил я, отряхивая брюки. — Туда?

Мы спустились до самого черного хода, но выходить не стали - мгновение спустя я понял почему - из двери черного подъезда, к которой нужно было повернуть, на расположенную прямо перед нами стену падала чья–то тень. Лили потянула меня в противоположную сторону - там, прямо, как оказалось, за нашей спиной, была другая дверь, сколоченная из грубых досок. За ней оказался совсем уже неосвещенный ход, как мне показалось - в подвал, однако, пройдя вниз в полной темноте несколько лестничных пролетов, я понял, что мы спустились гораздо ниже подвала. Наконец спуск прекратился, и мы ощупью двинулись вперед по самому настоящему подземному ходу.

Я ожидал всяческих, вычитанных мною в книгах, неприятностей, как–то: ослизлых стен, крыс или отвратительных насекомых; неожиданных провалов по бокам, в которых - попав рукою - можно нащупать истлевшие кости… Но ничего этого не было - стены были неровными и шершавыми, но сухими; присутствия какой–либо живности не было заметно; хотя воздух был, конечно, спертым, запаха тления в нем не ощущалось; к тому же наше путешествие оказалось удивительно коротким - спустя каких–нибудь десять минут мы толкнули оказавшуюся перед нами дверь, неизвестно почему незапертую, и вышли прямо в переулок вблизи центра города - подниматься нам, как ни странно, также не пришлось: напротив - пришлось даже еще шагнуть вниз по двум ступенькам, чтобы спуститься на тротуар. Снаружи дверь, из которой мы вышли, была ничем не примечательной дверью черного подъезда, выходящего в переулок.

Лили отряхнула с шубки пыль и приставший сор и совершенно спокойно, никого не таясь, двинулась по переулку; я потянулся за нею.

— Лили, — нерешительно кашлянул я, — я ничего не понимаю…

— Ничего - это чего именно? — не оборачиваясь и не меняя шага уточнила Лили, которая очевидно все более и более овладевала браздами правления в нашей маленькой экспедиции.

— Например, почему мы не бежим, не скрываемся? Почему спустившись, как мне кажется, на три этажа под землю, вышли прямо в переулок? Что это вообще был за лаз и откуда ты про него знала?

— Ну, последнее очень просто - я ведь предполагала всякое развитие событий - а вернее, знала, что рано или поздно бежать оттуда придется, - и обращала внимание по сторонам, — она усмехнулась. — Как–то, спускаясь, чтобы выбросить кое–что, чего не следовало видеть мусорщику, я и обнаружила этот, как ты выразился - «лаз». Вести далеко он не мог, ну и…

— Подниматься нам не пришлось, — продолжала она, — попросту потому, что наш дом… пожалуй, теперь следует добавлять «бывший»… — расположен на холме: мы теперь значительно ниже его подвала.

— Ну а что касается того, почему не скрываемся… — она наконец повернулась ко мне: — Ты что же - совершенно все забыл? Решил, что и правда прожил в этом доме, в этой квартире годы, после того, как вернулся из своих мифических колоний? Ты забыл, какие шутки проделывает твоя жизнь со временем - или, если хочешь: время - с твоею жизнью, да и со всем, что тебя окружает? С тех пор, как мы второпях спускались по черной лестнице, прошло восемнадцать дней… Нас давно уже не ищут…

— А через… — она бросила взгляд на часы, видневшиеся поверх крыш на башне, — пять минут мы будем уже на вокзале. Хотя вот там следует быть очень осторожными, — закончила она.

Точно - не более, чем через пять минут, мы оказались на вокзале. До двенадцатичасового поезда оставалось еще немного времени; мы, стараясь не привлекать к себе внимания, зашли в буфет и скромно присели к столику - не прячась в угол, но и не на самом виду. Я расстегнул пальто, а Лили глазами показала мне на его левый борт, где у всякого приличного мужчины должен скрываться бумажник - он и правда был там, во внутреннем кармане. Я глянул мельком - немного, но должно хватить; меня, однако, уже полчаса занимал вопрос - где билеты? Если идти их покупать, то нужно бы поторопиться; кроме того, было похоже, что едем мы недалеко - на дальнюю дорогу денег не хватило бы. Но я ошибался.

Подошла девочка в кружевной наколочке на волосах - совсем юная, лицом удивительно похожая на Шнопса, - будто дочь; я, видимо, так уставился на нее, что Лили тихонько толкнула меня под столом ногою. Мы заказали по чашке кофе, вафли; довольно долго ждали их и даже немного стали беспокоиться - поскольку часы показывали уже без четверти двенадцать - но почти в тот же момент заказанное принесли: быстро выпив кофе, я бросил деньги на блюдечко, и, дожевывая на ходу вафли, мы заспешили к перрону. Найти нужный оказалось не совсем просто, но мы справились с этой, в другой обстановке показавшейся бы занятной, головоломкой, и за пять минут до отправления были уже у поезда. Я вдруг снова вспомнил о билетах, однако Лили рассеяла мое недоумение, вытащив их из своей сумки; я вероятно, слегка раскрыл рот, потому что она, явно довольная произведенным эффектом, подмигнула мне и слегка улыбнулась. Только когда она отвернулась, чтобы подняться на подножку вагона, я вспомнил, что это была первая ее улыбка с тех пор, как неожиданно и загадочно пропал наш «покровитель».

В вагоне не ждало нас ничего необычного - второй класс, диванчики жесткие и не очень чистые… ну, в колониях мне приходилось ездить с еще меньшим комфортом… «В колониях» — я подумал, что привычно произношу это про себя, хотя понимаю, что не был ни в каких колониях, что это чужая память, по которой я жил последнее время - кстати, даже неизвестно, как долго - будто по чужому паспорту. И весь облик мой, и все мои привычки - даже речь - были чужими, подложными; я не был тем, кем казался - даже самому себе; но кем был я на самом деле - я не смог бы объяснить внятно никому в этом мире «нарисованных человечков» — вспомнил я слова Шнопса - не говоря уже о том, чтобы самому понять, что означает: на самом деле - быть.

Поезд отошел от перрона; мы сидели, положив ничем не занятые руки на колени, и смотрели, как медленно проплывают за окном - грязные стены привокзальных зданий, покрытые зимней, местами ставшей инеем, моросью - стрелки, рельсовые пути, незаметно уводящие взгляд вбок и вдаль - чахлые, пропитанные креозотом деревца, и - снова пути, снова рельсы, рельсы, сколько хватает взгляда. Когда привокзальная, завязанная сложными узлами мешанина путей, стрелок, семафоров, висящей на десятках столбов паутины электрических проводов и тросов осталась позади, когда побежали за окном жилые кварталы, уже пригородные, я наконец вышел из охватившей меня железнодорожной апатии:

— Куда мы едем? — осторожно спросил я Лили.

Она удивленно подняла брови:

— Я думала, ты знаешь, — ответила она.

Некоторое время я просто смотрел на нее: на ее, казавшееся молодым, но служившее таким же обманом, как и моя собственная внешность, лицо, глядел в ее усталые темные глаза, обводил взглядом контуры так редко улыбавшихся губ…

— Послушай, — сказал я наконец, — ведь это ты покупала - или как уж там еще доставала - билеты, ты тащила меня на вокзал по - смешно сказать - подземному ходу… И ты теперь делаешь вид, что не знаешь, куда мы едем?

Она пожала плечами и отвернулась.

— Так куда? — снова спросил я.

Несколько минут Лили молчала, глядя, как за окном проплывают уже последние, совсем не похожие на городские, дома, как вдали уже показались голые поля, холмы, припорошенная снегом низина реки.

— Домой, — наконец ответила она не поворачиваясь.

Наступил вечер, затем ночь; уже со скоростью сорока пяти миль в час поезд мчался на северо–восток - мимо темных бесформенных перелесков, мимо ручьев, на мгновение привлекающих взгляд редким бликом неверного ночного света, мимо утонувших в нем станций, мимо одиноких сторожек путевых смотрителей - мимо, мимо… Мчался поезд, мчался сдвоенный кастаньетный стук его колес, и мы мчались вместе с ним, поднимаясь все выше и выше в темное, будто влажное от слез, небо; локомотивный дым облаком подымался от земли, касаясь низко провисшего брюха снеговой тучи, и мы устремились в медленно смыкающийся просвет между ними, в узкую щель между жарким чадом, исторгнутым от земли, и туманной сыростью, посланной ему навстречу холодным зимним небом, дабы остановила она этот жертвенный дым кощунственного всесожжения черных останков, которых вовек не следовало человеку тревожить в схоронившей их когда–то глубокой подземельной усыпальнице.

Все выше, и выше, и выше поднимались мы над сонным и скованным холодною тьмою краем, в который не воротиться нам уже никогда - да и незачем нам туда возвращаться: никто не любит, не ждет нас там, никто нас там даже не помнит, никому там не принесли мы счастья, и даже вода в ручьях и реках и огни в городах - чужие отныне нам, и даже дети, утром играя в снежки, не заметят над крышами прозрачного, тающего, уже почти невидимого следа нашего бегства.

Давно остался далеко внизу и позади железнодорожный путь, по которому полз еле видимый сквозь просвет в облаках поезд - только искры, летящие из локомотивной трубы, изредка, едва мерцающими в темноте жаркими точками напоминали о его присутствии; во все стороны, куда только не взгляни, раскинулось лоскутное одеяло возделанных человеком земель, и вдруг сердце мое, некогда потерянное и вновь обретенное, сжалось у меня в груди, как никогда ранее не бывало - я подумал, что три тысячи с лишком лет я наблюдаю за тем, как земледельцы обрабатывают свои наделы, как строители возводят дома, как матери рождают и воспитывают детей, а дети, вырастая, становятся - кто земледельцем, кто строителем, но некоторые - очень немногие - становятся поэтами, в них пробуждается слово, некогда им принесенное - мною, мною - когда я долгие века берег и помогал им не забыть его, наставлял и утешал по велению господа моего, когда я был зачем–то нужен им и ему, занимал свое место в этом мире, был его частью… А теперь я лечу черной безмолвною птицей над ним, и нет для меня теперь места внизу - куда бы ни опустился я сложить уставшие крылья, передохнуть, оглядеться кругом, понять, осознать, для чего существует все сущее, для чего в этом сущем существую я, и мои сомнения, и мои вопросы - везде буду я чужим, и все и всё будет мне чуждо. «Ты ничем не отличаешься от меня», — вспомнил я слова той, что скользила сейчас рядом со мною в темном, равнодушном к нашей судьбе небе, которая давно пережила казнь, что теперь приходилось пережить и мне - рожденная в этом мире, она неумолимой силою своего естества была отторгнута от него, изгнана, вычеркнута из списков его детей, и давно уже скитается в нем, не находя себе ни места в нем, ни пристанища. Быть может, в этом и просила она моей помощи - тогда, во времена бесконечно далекой теперь и седой древности? Так или иначе - ты опоздала, Лили, или как тебя следовало называть - со своею просьбой к тому, кто был бесконечно выше и славнее тебя, а теперь - пал в черное, мокрое от невыплаканных слез ночное небо рядом с тобою, и нет у него ни сил, ни мудрости, чтобы помочь даже самому себе.

Между тем мы забрались уже довольно далеко на северо–восток; стало заметно холоднее, все тело пронизывал ледяной арктический ветер. Мне стало казаться, что нам не вынести этого и мы грянем в конце концов о мерзлую землю двумя огромными черными градинами, но Лили подала знак, и мы стали снижаться, так что были теперь видны занесенные снегом великие равнины; также оснеженные, казавшиеся бесконечными леса; могучие, никогда не виданные мною дотоле реки, полностью скованные льдом. Стали заметны и какие–то поселения - сразу видно, что бедные; вдалеке, впрочем, по бледному сиянию угадывались города.

— Смотри, — приказала Лили; усмехнувшись, добавила: — И помни.

И я глянул вниз своим некогда дарованным и оставленным мне как бы на память и в назидание чудесным взором, и крик изумления и ужаса исторгся из моего простуженного на морозе горла - вдруг охватив единым взором весь этот бесприютный край, я увидел в нем целую огромную страну, всю населенную такими же злосчастными созданиями, как и мы!

— Нам туда, — Лили вздохнула: — Больше некуда.

Загрузка...