Часть первая. Время возмездия

Глава первая

1

Погода изменилась быстро, как и положение на фронте. Еще вчера ласкало долгожданным теплом неяркое февральское солнце, улыбаясь застывшей земле сквозь рваные белесые облака, торопливо бегущие куда-то к югу по бездонно-синему небу. На солнечной стороне искрились хрусткие сосульки. Все вокруг дышало ожиданием весны, и казалось, еще неделю-другую постоит такая погодка, да и начнется раннее пробуждение природы. Но так только казалось. К вечеру повалил снег. Крупные хлопья медленно опускались на повлажневшие кусты, деревья, на поляны, на озеро, что приютилось в глухомани леса. Снег валил и валил, словно густой марлей покрывая рваные раны, нанесенные человеком мирной природе, забеливая поспешные следы от колес, полозьев, больших и малых воронок, широких танковых траков да и простых людских обувок, словно спеша навести должный порядок.

К утру, вернее, к хмурому рассвету, нежданно подул льдистый, холодный ветер, разогнал тучи, намел сугробы, и зима-лиходейка опять захозяйничала по всей округе, словно спешила закрепить свои позиции. А у берега озера, на старой осине, вершина которой срезана осколком, примостилась озябшая синица. Белощекая, с длинным черным галстучком на желтой груди. Сверху ей многое видно. Даже сумела разглядеть, как издалека весна приближается. И робко запела: «Зин-зи-вер! Зин-зи-вер! Зиме конец!»

На другом конце озера, на покатом склоне, еще недавно ютилась небольшая деревня. Она была начисто сожжена еще в первый год войны наступавшими гитлеровцами, и уцелевшие люди ушли в леса, покинули пепелища. Лишь остались сиротливо торчать почерневшие от сажи и копоти остовы широких крестьянских печек, сложенных из камня и красного кирпича, да высокий колодезный журавель над старым темным срубом уныло задрал длинную жердь в холодное небо.

Война снова прошлась по этому месту, нанося раны земле и природе. Гитлеровцы не удержались и здесь, хотя в спешном порядке и соорудили укрепленные узлы, нарыли окопы, навтыкали кольев, опоясались рядами колючей проволоки. Ничего не помогло фашистам. Многие полегли здесь, на этой чужой им земле. А оставшиеся в живых, отступая, в ярости сожгли две последние, чудом сохранившиеся неказистые избы и, таким образом, начисто разрушили деревеньку.

Но едва затихли боевые действия, из глухой лесной чащобы, окруженной болотами, вернулись уцелевшие жители деревни. Их было немного, старух, женщин да детей, но они вернулись к себе домой, на родную землю, по которой соскучились за годы оккупации. Они сразу сердцем поверили в полное освобождение от врагов, надрываясь из последних сил, перевезли на санках из лесных землянок свои немудреные пожитки, привели и пегую хромую корову да лохматую рыжую дворнягу. Собака то настороженно принюхивалась, то с веселым лаем носилась по пепелищам, узнавая и не узнавая знакомые места.

Вчерашний снегопад хоть выбелил и принарядил разрушенную деревеньку, но не мог скрыть страшные следы войны. То там, то здесь, возле почерневших сиротливых печных труб, навечно забуксовав в снегу, стыли темные железные туши поверженных немецких танков и бронетранспортеров. Два из них еще негусто удушливо чадили в синее утреннее небо, тихо догорая. Разбитая тяжелая грузовая машина лежала на боку без передних колес, с изуродованным, развороченным мотором. Из-под кабины расплылись и застыли сгустки бурой крови и машинного масла. Повсюду видны припудренные снегом воронки, комья стылой земли, раскиданные взрывами. Плетни и редкие жерди заборов поломаны танками, побиты снарядами. А по огородам, что спускались к озеру, темнела обнаженная земля, схваченная морозом. На ней видны грядки, полоски прошлых посадок и редкие капустные кочерыжки, картофельная ботва. Пиками торчали стебли подсолнуха. Жирные, отяжелевшие вороны нехотя отлетали с недовольным карканьем от шустрой дворняги, которая с веселым лаем гонялась за ними по пепелищам, и, взлетев, черными лохмами лениво кружили над деревенькой, над озером и мглистым лесом.

Из обжитых блиндажей и землянок, словно из-под земли, потянулись вверх белесые струйки домашнего дыма. После двухлетнего перерыва деревенька, словно воскреснув, снова ожила. Люди поддерживали огонь в очагах, печурках, грелись возле них, дышали теплом, готовили еду, кипятили воду, стирали бойцам портянки и гимнастерки, печалились, радовались и думали о завтрашнем дне.

На дороге, что пролегала через деревеньку, ломаной линией стояли «тридцатьчетверки», крашенные для зимней маскировки белой краской. Танкисты, пользуясь краткой передышкой, придирчиво осматривали, проверяли каждый узел, каждый агрегат. Жизнь этих людей связана с жизнью машины. В бою малейшая оплошность, пустячная неполадка может обернуться гибелью экипажа. Гулко бухали кувалды. Деловито постукивали молотки. Кто-то прогревал мотор и от танка шел ровный басовитый гул.

А на другом конце деревушки, за линией разрушенных немецких окопов, местные женщины грели баньку для «танкистов-соколиков». Банька чудом уцелела в том огненном смерче, который дважды пронесся по этой земле. Она была старая, срубленная еще в прошлом веке, приземистая, покосившаяся на один бок, с подслеповатым окошком, прокопченная до густой черноты. Топилась она по-черному, с каменкой. Бабка Матрена, сухощавая и юркая не по годам, распоряжалась на правах хозяйки, и ее беспрекословно слушались две моложавые женщины. Баньку вымыли, вычистили, разбитое окошко заткнули тряпьем из немецких мундиров, а дверной проем в предбаннике занавесили куском брезента от палатки.

Бабка Матрена удивленно охнула, а за нею всплеснули руками и ее помощницы, когда молоденький «танковый соколик», чья грозная машина стояла поблизости, стянул с головы меховой шлем. Под шлемом оказались явно не мужские по длине своей волосы, хотя и подстриженные довольно ловко. А когда «танкист-соколик» расстегнул ремень и снял замасленный короткий полушубок, то под гимнастеркой, на которой сияла боевая медаль, явно обозначились груди.

– Так это ж что ж получается, а?.. Ты, выходит, самая разнастоящая баба… девка то есть? – спросила шепотом бабка Матрена.

– Ага, бабушка, – согласно кивнула Мингашева, расстегивая ворот гимнастерки.

– Танкист нашего бабьего сословия?

– Ага, бабушка.

– И воюешь?

– Воюю, бабушка.

– И давно?

– С позапрошлого лета.

– А не страшно? В танке не страшно сидеть, когда пушка ухает?

– Не, не страшно. Привыкла уже. А первый раз, когда в бой пошли, ух как жутко было! Мурашки по спине забегали, и сердце захолодело, прямо замерло от страха, – призналась Галия Мингашева, снимая сапоги. – Потом пообвыкла.

– А кем же ты будешь в танке, ежели это не секрет военный?

– Механик-водитель я, веду машину.

– Погоди, погоди, – бабка Матрена настороженно поглядела на Мингашеву. – Как это сразу и механик ты, и водитель, а? У нас вона в МТСе тож были и механики, и водители. Так механики, которые по ремонту, а водители энти руль крутили. Кто ж ты на самом-то деле будешь?

– Механик-водитель – это воинское название такое. А я совсем не механик, не ремонтник, а только рычагами двигаю, управляю танком, вожу его, понимаете? Как тракторист!

– Ну, тракторист на тракторе человек заглавный. Как не понимать, ясное дело, – бабка Матрена согласно кивнула. – Выходит, и ты в танке заглавная фигура?

– Не, командир! Тот, что дрова рубит. Младший лейтенант Григорий Кульга, – с гордостью и любовью в голосе произнесла Мингашева, показывая в дверной проем на Григория, который перед банькой лихо разбивал топором немецкие снарядные ящики.

– Ладный мужик, – оценила его бабка Матрена. – Хозяйственный, видать.

– А не пристает? – в один голос доверчиво спросили женщины, помогавшие бабке Матрене и молчавшие до сих пор.

– Ко мне? – удивилась Мингашева.

– Ну да, а то к кому же еще! В танке-то небось еще других солдат женского полу нету.

– Не, не пристает, – уверенно ответила Мингашева.

– А другие?

– Не, никто. Командир не допустит, он у нас строгий. Да и я сама не позволю никому никакие ухажерские шуточки, враз отобью охоту. Рука у меня крепкая.

– А тот, который нерусский? На немчуру смахивает. А они до русских баб очень-то охочие.

– Да что вы! Вовсе не немец, а литовец. Из Каунаса он, из Литвы. Юстасом зовут, а мы его просто по-русски Юрой назвали. У него там, в оккупации, невеста осталась.

– Да ты, дочка, раздевайся, раздевайся и шастай в горячий дух, прогрей косточки, – по-матерински заботливо говорила бабка Матрена, – а наши бабы исподнее твое мигом простирают и по-скорому высушат утюгами. Мы ж люди партизанские, в лесу живем, пообвыкли к страхам и опасностям, все теперь по-быстрому делаем, не то что в довоенное время. Натерпелись мы тут, намучились, настрадались… Ведрами слезы понавыплакали. Уж как мы вас, родных спасителей наших, ждали, как ждали!

А немчура проклятая зверски хозяйничала, побили много наших хороших людей. Ох, побили… Но и партизаны наши давали им жару. У наших даже настоящая пушка была. Старик мой еще в ту германскую войну при орудиях выслужился, хотя и серьезное ранение в ногу получил. Так он сейчас у партизан за главного пушкаря, – похвасталась как бы между прочим бабка Матрена. – А ты смелее, смелее, дочка! Поддай парку-то. Плесни на камни, вон из ковшика, вода там духовитая, на лесных травах настоенная. Пользительная для нашего бабьего тела.

Галия чувствовала себя наверху блаженства, хотя банька была неказистая, внизу, с пола, несло холодом, а вверху, под низким темным деревянным потолком, нечем было дышать от жаркого пара.

Последние недели танкисты вели тяжелые затяжные бои. Не то что помыться, просто умыть лицо было некогда. Насквозь пропиталась запахом солярки да пороховым угаром. А тут такая благодать! Хлестала себя мягким березовым веником, терлась мочалкой, брала из баночки самодельное жидкое мыло, торопливо мылилась, плескала на горячие камни настоенную душистую воду и снова блаженствовала всем нутром и чувствовала, как сходит с нее не грязь, а сползает толстая шершавая кожура, пóтом просоленная, гарью пропитанная, а из-под кожуры той обнажается молодое, светлое тело, и наливается она силой женской и здоровьем, и душа расцветает, петь хочется, жить хочется и любить своего единственного и дорогого сердцу младшего лейтенанта!

А время бежало за секундной стрелкой, отмерявшей минуты жизни на маленьких ручных часиках, которые она положила на лавку рядом с другими своими ценными вещами и документами. И мозг Галии, уже привыкший к строгости распорядка военной жизни, спешил приглушить блаженство души и сердца, слал приказ рукам, заставляя их двигаться, обмывать распаренное тело, чтобы побыстрее закончить и дать возможность другим насладиться радостью обновления.

2

Григорий Кульга не был рад этой передышке, короткому антракту между боевыми действиями, хотя понимал, что передышка нужна и усталому до изнеможения телу, и особенно боевой машине. Насчет машины он знал точно. Последние дни она двигалась буквально на нервах и злости экипажа, выдерживая чудом всякие недопустимые уставами и наставлениями перегрузки, как люди, которые последние три недели вели один сплошной, нескончаемый наступательный бой, прогрызая километр за километром глубоко эшелонированную оборону врага на ленинградской земле. Кульга давно чувствовал и понимал, чутко прислушиваясь к напряженной работе «сердца» танка, что мотор тянет из последних своих железных сил, надрываясь в изнеможении, и что надо дать ему краткую передышку, вызвать «скорую помощь» из полковой технической службы, подлечить.

Видел он, что и Галия Мингашева беспокоится, хотя она человек привыкший: на Урале, у себя дома, на испытаниях боевых машин специально старалась создавать всяческие перегрузки, заставить машину жить на пределе, чтобы лучше определить ее боевые качества и потом дать рекомендации фронтовикам. Но за последние дни боев и Галия часто стала хмуриться, тревожно удивляясь, как это «сердце» машины выдерживает и тянет, не сбиваясь с положенного ритма. Видать, на Урале, делая этот именной танк, постарались друзья-комсомольцы, добросовестно подгоняя деталь к детали, крепкие наложив сварочные швы и подобрав живучий дизельный мотор. Впрочем, танк их не лучше иных других, ничем он особенно не отличается. Просто сделан он из доброй уральской стали, круто сваренной, в которую для прочности и силы помимо всяких нужных компонентов уральцы добавили и жгучую ненависть к захватчикам, и светлую любовь к родной русской земле.

Да, конечно, мотор и весь танк в целом требовали передышки. И тело требовало, экипаж едва держался, выбиваясь из последних сил. Но душа Григория рвалась вперед. Только вперед! Двигаться, двигаться без остановки и без передышки, давя гусеницами, сшибая стальной грудью, кромсая броней, уничтожая огневой мощью заклятых врагов, самоуверенных, самодовольных до помрачения ума прошлыми победами над беззащитными народами и принесших в наш край смерть и горе. О, как ждал Григорий этого грозного часа начала расплаты, начала полного разрыва блокады и начала изгнания захватчиков с ленинградской земли! И вот они наконец наступили, эти дни? неотвратимые и желанные, страшные в своем неимоверном напряжении и такие радостные для сердца. Наступил, как считал Григорий, последний, третий, завершающий раунд великого поединка. Но враг, еще не поверженный окончательно, еще не сломленный, яростно огрызался, цепляясь за каждый сотворенный им узел обороны, отвечал огнем и смертью, но не мог устоять, выдюжить, как мы в памятном сорок первом, и начал откатываться. И в том отступлении виделась Григорию рассветная заря будущего светлого дня победы. Пусть до нее еще далеко, но она уже видна. Видна в том, что наши части движутся вперед.

У Григория Кульги свои счеты с захватчиками. Он рубил топором, разбивал немецкие снарядные ящики, складывал горкой пахнущие смолистым духом щепки, которые тут же относили в баньку, смотрел на них и улыбался, думая свою радостную думу. Позавчера освободили город Лугу. А отсюда рукой подать до Струг Красных. Милые его сердцу Струги Красные! Сколько раз они снились ему за долгие годы войны! Даже не верилось, что ему выпадет такое солдатское счастье – воевать на этом направлении. Освобождать близкую сердцу землю, знакомые и памятные места, где до войны начинал он свою службу, обучался управлять тяжелой и грозной боевой машиной, где тренировался в спортивном зале, отрабатывая на кожаных мешках комбинации боксерских приемов и серий. Как давно, как недавно это было в его жизни! Где они, его друзья-товарищи по сборной команде боксеров, кто из них уцелел в огненном вихре войны? Где они, его товарищи-однополчане, уцелели ли, выжили, на каком участке фронта сражаются? А командиры-наставники? Старший лейтенант Черкасов погиб в сорок первом, в танковом бою на подступах к Пскову, где наши танки приняли неравный бой, преградив путь немецким боевым машинам. Капитан Сорокин стал подполковником, потерял руку, служит военпредом на уральском танковом заводе… А остальные? Разметала всех военная судьба. И Кульге она нелегкая досталась. Сколько пришлось перенести невзгод – перенес. Сколько пришлось выдержать боев – выдержал. И в танке горел, и по льду озера переводил тяжелую машину, и подбивали, и из окружения выходил, и был ранен не раз, и наградами его не обходили, и звание младшего лейтенанта присвоили. Все было в его судьбе. Но главное – выжил, уцелел. И вот он здесь, на ставшей родной и близкой ленинградской земле, в тех же самых памятных местах, где начал войну. И впереди – Струги Красные… Эх, как же они тогда сплоховали, в те полынно-горькие первые месяцы, неумело воюя! Сейчас бы они иначе себя повели, похлеще давали бы сдачи. Конечно, только бы с нынешней боевой техникой. Той самой, сегодняшней, которой тогда, в те печальные дни, так ощутимо, до жуткости не хватало. Страшно вспомнить. А может быть, немцы тогда, два года назад, были другие, покрепче нынешних? Это как сказать. Нынешние, они тоже не размазни, палец в рот не клади, отхватят с рукой. Жаркий конец зимы получился, огневое пекло с морозом. А в сердце – весна. А впереди – Струги Красные, а там и Псков, и за ним Прибалтика, а далее сама Германия… Далековато до нее, окаянной, но ничего, одолеем километры, дойдем. Раз начали, обязательно дойдем! Такой уж есть русский человек, остановить его, если разойдется, никакому другому народу не удастся.

И, как бы ставя точку своим мыслям, Григорий одним ударом топора разрубил толстую корягу. Та обнажила свое покрасневшее нутро. Григорий улыбнулся, радуясь ловкому удару. Хорошо! Еще одну сейчас раскокает для полного порядка. Но не успел. К баньке спешил стрелок-радист Юстас Бимбурас:

– Товарищ командир! Товарищ командир!

Юстас парень толковый. В бою не горячится, выдержку имеет. И рация у него всегда в полном порядке. В Ленинграде учился, студент. Правда, всего один курс довелось закончить – война помешала. Эвакуировали его вместе с институтом, а он в тылу не усидел, обучился на радиста и пошел добровольцем. У него тоже свои счеты с немцами.

– Товарищ командир, «летучка» прикатила!

Техническую службу ожидали с ночи, когда прибыли в эту деревушку на краткий отдых. Но, видать, ремонтники в соседнем батальоне подзадержались. Григорий отложил топор. Крикнул за полог брезента, закрывавшего дверной проем, откуда пахнуло жарким паром:

– Галя, кончай! «Летучка» приехала!

– Я сейчас, по-быстрому, – отозвалась Мингашева. – А ты сам?

– Потом, – отмахнулся Кульга и поспешил за Юстасом, который широкими шагами торопился к «летучке» – грузовику с фанерной будкой на весь кузов.

Ремонтники из подвижной танкоремонтной мастерской знали свое дело. С виду они вроде бы и не спешили, а на самом-то деле не теряли зря и минуты. Как врачи, делали обход боевых машин. Подкатят прямиком к «тридцатьчетверке» – и вот уже слышно, как деловито застучали молотки, заклацало железо. Ремонтники деловито оказывали помощь каждой машине. На одной исправили неполадки, «заштопали» раны, на другой заменили детали, третью снабдили запасными частями. А специалист по дизельным моторам сержант Чукин, человек длинный и тощий, в роговых очках на худом лице, словно врач, внимательно осматривал и выслушивал «сердце» каждой «тридцатьчетверки».

Авторитет у Чукина высок. Редко кто усомнится в его диагнозе. Если сказал Чукин – делай, как он велел. Мастер с большим опытом. И многие танки живы именно благодаря Чукину, который быстро вернул их в строй.

Когда подошел черед осматривать «тридцатьчетверку» Кульги, механик-водитель Галия Мингашева была уже на своем месте, стояла около танка рядом с командиром. Правда, нижнее белье надеть не успела, его только постирали и спешно сушили горячими утюгами. Но верхняя одежда была на ней по всей форме. Только из-под шлема выбилась прядка влажных волос.

Кульга, поприветствовав техника-лейтенанта, высказал свои просьбы и пожелания. Из «летучки» проворно выскочили два парня, лет по шестнадцати, у них на темных форменных ватных куртках синели петлицы ремесленного училища. Следом за ними, держась за скобу, по ступенькам сошел и «бог моторов» Чукин.

– Здравия желаю, – хрипло приветствовал он Кульгу и весь экипаж. С Мингашевой поздоровался отдельно, за руку. – Ну, красавица, как воюется?

Чукин знал, что Мингашева была на военном танковом заводе испытателем машин, и относился к ней уважительно и по-отцовски заботливо. Ставил ее в пример другим, повторяя, что Мингашева хоть и девка, а мотор понимает, нутром чувствует, не запарит его, не перегрузит понапрасну, следит за ним с любовью и лаской, дай бог каждому другому.

– Ну, что у тебя? – устало спросил Чукин, заглядывая через стекла очков в моторное отделение.

Мингашева видела, что у старого механика глаза в красных прожилках, лицо землистого цвета, морщины изрезали щеки. Затяжная усталость, бесконечная работа без отдыха и сна. Ей стало жаль этого пожилого и доброго человека. Не хотелось его ничем тревожить, взваливать на него новую заботу. Но так думала она лишь какое-то мгновение, потом взяла себя в руки. Мотор есть мотор, и она своими силами ничего сделать не может. Нужна помощь ремонтников. И вслух перечислила свои соображения, называя детали машинного «сердца», на которые в первую очередь надо обратить внимание.

– Заведи, – велел Чукин, – послушаем.

Глава вторая

1

Марина Рубцова не смогла отказаться от приглашения приятельницы «посидеть у камина и выпить чашечку кофе». Она дважды вежливо отказалась, как принято у бельгийцев, сославшись на вечную занятость женщины, зная, что за приглашением кроется целый ритуал, утвердившийся в этой стране. Ни в коем случае, если даже вы и желаете принять приглашение, нельзя сразу же отвечать, как везде принято: «С большим удовольствием». Нужна выдержка, благородный отказ, ибо в противном случае можно сразу же потерять многое в глазах знакомых. Следуя этому общепринятому среди бельгийцев «хорошему тону», Марина и в третий раз отказалась, ласково проговорив в телефонную трубку:

– Я вам очень признательна, мадам Ван дер Графт, очень признательна, но, право же, не стоит затрудняться…

С Ивонной Ван дер Графт она познакомилась месяц назад в антверпенском зоопарке. Зоопарк крупнейший в стране, и антверпенцы по праву гордятся им. Здесь всегда, в любое время года, многолюдно. Приходят целыми семьями. Простаивают часами возле любимых животных, которых называют «своими». В зоопарке много редчайших птиц и зверей, особенно представителей африканской фауны: бельгийские колонии в Африке весьма обширны и богаты.

Марине Рубцовой приглянулся обыкновенный российский бурый медведь, родной косолапый, неуклюжий Мишка, доверчивый и ласковый, хотя на табличке о нем было предостерегающе указано, что это «грозный и хищный хозяин сибирской тайги». Марина приносила своему Мишке сладости, и тот, склонив голову набок, ласково смотрел на нее, протягивая сквозь прутья решетки мохнатую лапу с жесткой мозолистой, темной до синевы ладошкой и со сломанными когтями на двух первых пальцах. Заполучив сладости, Мишка тут же отправлял их в рот, жевал и в знак благодарности наклонялся, кивая головой. Забавно так кланялся. И смотрел прямо в глаза. Тоскливо смотрел. У Марины замирало что-то под сердцем. Ей казалось, что косолапый узнавал ее, свою соотечественницу, и тоскливо ждал от нее родного русского слова. И у нее замирали на кончике языка простые и родные русские фразы, готовые сорваться.

Марина незаметно привязалась к бурому медведю. Чуть ли не каждую неделю приходила она в зоопарк. Косолапый был живой частицей далекой Родины. Он казался ей близким и родным существом. Глядя на Мишку, она мысленно переносилась в Москву, на Цветной бульвар, в столичный цирк, в котором часто бывала и видела точно таких же медведей, смеялась и хлопала в ладоши, когда мишки, получив сладости, неуклюже кланялись зрителям, кивая головами…

Возле клетки редко кто останавливался, ибо бурый медведь ничем особенно не выделялся, был рядовым обитателем крупного зоопарка и, естественно, не мог соперничать ни с полосатыми красавцами тиграми, ни с гривастыми львами, привезенными сюда из джунглей Африки и далекой Индии. Марине казалось, что она одна понимает косолапого и он по-своему, по-звериному, предан ей. Но каково же было ее разочарование, когда однажды она увидела, что возле клетки бурого медведя стоит высокая блондинка средних лет в модном сером плаще, дает Мишке конфеты и тот, встав на задние лапы, принимает сладости, сует их прямо в обертках в свою пасть и, склонив голову, почтительно кланяется.

Блондинка приходила еще и еще, Марина невольно встречалась с ней у клетки медведя. Сначала они обменивались взглядами, как бы приветствуя друг друга, потом, незаметно привыкнув, стали более общительными. Иногда блондинка приводила в зоопарк мальчика лет шести, живого и порывистого. Бурый медведь ему нравился, и он смело клал зверю в лапу конфеты и при этом озорно смеялся, веснушки на его лице светились рыжими золотинками. Мальчика звали Шарль, Марине было приятно гладить его по курчавой светлой голове, чувствуя под пальцами шелковистые волосы. Женщины незаметно сблизились.

У Марины не было в большом и многолюдном Антверпене ни одного близкого человека, она жила по строгим законам конспирации, держалась со всеми ровно и на дистанции, почтительно-холодно, жила, как улитка, замкнувшись в своей меблированной квартире, ничем не интересуясь и не увлекаясь, сторонясь и мужчин и женщин. Избрав однажды себе такую роль, она и придерживалась ее, не отступая от принятого стандарта ни на йоту. Так было удобнее и для жизни в чужом мире, и для ее опасной работы. Это Марина хорошо усвоила на своем личном опыте за годы жизни вдали от Родины. Чем меньше знакомых, тем меньше шансов на провал. Знакомство располагает к дружбе, к близости, к откровенности, а это именно и опасно, ибо в такие минуты человек на какое-то мгновение может забыть о своей роли, забыть об осторожности, случайно проговориться, выдать себя какой-нибудь незначительной мелочью. И Марина, общительная по натуре, держала себя, как она сама говорила, в «крепкой узде», помня напутствие: «Разведчик бережет себя сам».

А у медвежьей клетки Марина сделала отступление от своего правила, от своей заповеди, пошла на контакт с совершенно незнакомым ей человеком. Дома, обдумывая прожитый день, Марина корила себя за несдержанность. Ей не следовало бы заводить знакомства, хотя она и понимала, что Ивонна Ван дер Графт, так звали блондинку, никакой, в сущности, опасности представлять не может, что она такая же одинокая женщина, только еще и с ребенком, а муж ее служит где-то в далекой африканской колонии, которая не занята немцами, и по этой вполне понятной причине он еще долгое время, до изгнания оккупантов из Бельгии, не появится в Антверпене.

В лице Ивонны Ван дер Графт она встретила, как иногда принято говорить, «родственную душу». Женщины потянулись друг к другу. Нашлись общие темы для разговоров. Впрочем, им не так уж были и нужны эти темы, скорее, наоборот, важно было просто встретить сочувствие и понимание со стороны другого человека и тем самым хоть как-то утвердиться в своих собственных глазах.

Марина уже давно ощущала свое глухое одиночество. И подспудно подкрадывался страх за будущее. Марина просыпалась среди ночи от малейшего постороннего звука, долго не могла уснуть, затаившись, лежала с открытыми глазами и тревожно вслушивалась в гулкую тишину, ожидая резких и звучных – у гестаповцев всегда хорошая обувь, с подковками на каблуках – шагов на лестнице, требовательного стука в дверь. И рукой лезла под подушку, как бы проверяя, на месте ли ее оружие, маленький пистолет, и ладонью грела никелированную рукоятку. Этот бельгийский браунинг ей подарил Андрей, тот самый, который привез ее сюда из Брюсселя, доставил ей рацию. Одним словом, вернул к жизни из небытия. Он же, как она догадывалась, присылал ей деньги на жизнь, оплачивал квартиру, хотя больше она ни разу не видела русского Андре. Но во всей ее жизни чувствовалась его властная командирская рука. Он дирижировал ее нелегкой «игрой», помогая вжиться в новую обстановку, в новую роль. Андрей вывел ее и на нашего боксера, и у Марины изболелось сердце, потому что она, сама не зная как, вдруг стала даже понимать этот самый бокс, о котором еще не так давно думать не думала и смотрела на него не как на спорт, а как на тупую, грубую драку, разрешенную законной властью на потеху толпе. Марина теперь переживала каждый поединок Игоря Миклашевского, который, на ее счастье, одолевал своих грозных соперников и оказывался победителем. И она радовалась его успехам на ринге, как радовалась победным вестям с Восточного фронта, где наша армия, громя фашистов, уже выходила к государственной границе, подходила к Германии, катясь неумолимой огненной волной возмездия. Близился победный конец войны. И она, Марина Рубцова, приближала день великого торжества, посылая в эфир, в Центр, шифрованные радиограммы.

А осенью вдруг все оборвалось, как будто бы кто-то невидимый одним махом обрезал все нити, связывавшие Марину с ее товарищами по работе. Перестали поступать донесения. Шло время, а тайник оставался пустым, и в запасном ничего не лежало. Перестали приходить денежные переводы. А потом исчез и боксер. Как в воду канул. Исчез внезапно, без следа. Словно его в Бельгии никогда и не было. Старые афиши посрывали, а на их место наклеили новые, с другими фамилиями. Но она уже не ходила на эти боксерские матчи, хотя пыталась себя заставить пойти. Она стала бояться бокса. Ибо он у нее отнял, поглотил Миклашевского. А может быть, и не он, вернее всего, что не он, но так или иначе, а внезапное исчезновение Игоря прямо или косвенно было связанно с этим самым боксом. Дыхание войны доносилось и сюда, в довольно сносную и сытую бельгийскую жизнь. Ганса убили у нее на глазах, и Марину спасла чистая случайность. Вальтер погиб, защищаясь до последнего патрона, дав ей возможность не только отстучать шифровку, разбить рацию, но и спастись. Она не видела, как он погиб, и не хотелось верить словам Андре, что Вальтера наградили орденом посмертно. А теперь исчез боксер, третий человек, связанный с ней по работе. И она снова одна. Без связи, без своих. И почти без средств. На запросы в Центр приходил один и тот же короткий, односложный ответ: «Ждите». А сколько времени ждать? Неделю, месяц? На эти вопросы никто ей не мог дать ответа. Если надо ждать, она будет ждать, чего бы ей это ни стоило. Только где-то под сердцем у нее поселился страх. Лишь случайное знакомство с Ивонной Ван дер Графт, беседы и встречи в зоопарке в какой-то мере хоть немного снимали постоянную напряженность. С Ивонной ей было легко, как с подругой.

Но от приглашения выпить чашечку кофе Марина отказалась, вернее, делала все возможное, чтобы отказаться от посещения дома Ван дер Графтов, расположенного где-то на окраине города, но отказаться так, чтобы соблюсти и принятые нормы вежливости, и не охладить установившиеся между ними дружественные отношения. Марине, честно говоря, нравилось быть в обществе Ивонны, беседовать с ней, этой образованной и умной женщиной. Да и с ее белокурым мальчуганом Шарлем у Марины, мечтавшей о своих будущих детях, завязалась самая настоящая дружба.

– А Шарль вас так ждет, так ждет, – произнесла Ивонна Ван дер Графт, добавляя, что на этот приятный вечер у нее имеется натуральный кофе в зернах, а не суррогат, да еще и круг настоящей деревенской колбасы.

Марине ничего другого не оставалось, как, высказав благодарность, принять приглашение.

– Но я приду только на одну минуточку, и, пожалуйста, ничем не стесняйте себя, ничего не готовьте!

2

Дом, вернее, вилла Ван дер Графтов находилась не на краю города, а в пригороде, в той южной стороне, где много зеленых насаждений, напоминающих естественные кусочки леса, некогда росшего здесь по всей округе. Сейчас это были ухоженные зеленые массивы, расчлененные линиями заборов, прорезанные асфальтовыми дорогами, по бокам которых возвышались двух-трехэтажные строения, близкие чем-то между собой в общих чертах и размерах, но разные по замысловатым фасадам, формам крыш, всевозможным вариациям с окнами и дверьми, крылечками, парадными лестницами, цветными и белыми стеклами, сложенные из разных по цвету кирпичей – красных, желтых, белесо-серых, темно-коричневых…

Далеко отсюда льется на фронтах кровь, а здесь летом благоухают цветы на клумбах, ласкают глаз подстриженные газоны, поют птички, а зимой – расчищен снег, цветы укрыты, кусты подстрижены. Здесь войны не чувствовалось.

Вилла Ван дер Графтов была построена под старину, уже входившую в моду. У калитки висел старый уличный фонарь со вставленной внутри электрической лампочкой, возле ворот лежали, вернее, были прислонены к бетонным столбикам, отлитым в виде древесных стволов и окрашенных в буро-зеленый цвет, два больших, массивных, окованных толстыми обручами колеса от крупной старинной повозки. За калиткой начиналась дорожка, выложенная настоящим булыжником, которая вела к вилле, сложенной из красного кирпича, фасад выдержан в строгих пропорциях старинного дома, над черепичной крышей гордо вздымался выкованный из железа петух. Дорожка вела и дальше вокруг дома, к гаражу, амбару, крытым соломой, за ними росли садовые деревья, дальше, вроде декораций на сцене, вставали темно-зеленые ели, и между ними, как белые черточки, тянулись серебристые березки.

Марина с цветами для хозяйки и коробкой конфет для сына пришла с опозданием. Ивонна в однотонном нарядном платье, поверх которого кокетливо повязан ажурный передничек, встретила гостью обворожительной улыбкой.

– Как я рада видеть вас в нашей деревенской обители!

– А я чуть было не прошла мимо этого рыцарского замка, и только название улицы и номер на калитке заставили меня войти внутрь усадьбы, – ответила Марина, как бы принимая условия игры и отдавая дань восхищения внешнему облику виллы.

– Вам нравится?

– Очень!.. – призналась Марина искренне. – Здесь так чудесно! Такой свежий воздух, не то что в дымном городе. Особенно сейчас, в зимние месяцы, когда в каждой квартире жгут уголь, и дым, представляете, висит над крышами настоящей тучей. Здесь у вас не дышишь, а буквально пьешь чистый лесной воздух.

– Если вы не очень утомились дорогой, то, может быть, мы сначала прогуляемся по нашей усадьбе? – предложила Ивонна, довольная искренним восхищением гостьи. – Только, пожалуйста, не обращайте внимания на хозяйственные неполадки, я здесь одна, живу третий год без мужа. А при нем здесь все блестело, всюду был полный порядок.

Вдвоем они обошли просторный участок, все осмотрели. Марине все понравилось, она это и высказала вслух. Ивонна с нескрываемой гордостью называла возраст и сорта фруктовых деревьев, словно она сама все это высаживала и за всем ухаживала своими холеными руками. Кусты подстрижены, крепенькие деревья аккуратно подбелены, трава на лужайке перед домом, чуть припорошенная снежком, приятно ласкала взгляд влажной зеленью.

Марина смотрела на эту чужую красоту и вспоминала свою дачу под Москвой, в Голицыне. Вернее, не дачу, а дом бабушки – старый, потемневший от времени сруб, с тремя окнами на улицу. Вспоминала густой чертополох, одичавшую, запущенную малину, грядки с клубникой и разлапистые старые, с потрескавшейся корой яблони, на которые она, Марина, лихо залезала, срывая кремнисто-твердые плоды, кислые до оскомины, но почему-то казавшиеся удивительно вкусными. Почему-то сейчас вспомнилось, что в ту предвоенную весну, когда последний раз Марина побывала у бабушки на даче, буйно цвели яблони и все вокруг будто плавало в бело-розовой пене. Бабушка поведала ей свой «секрет урожая»: она в ведре воды размешивала стакан меду и, макая туда чистый веник, обрызгивала пахучей сладковатой жидкостью цветущие деревья. «Пчелки медок издали учуют, прилетят, милые, взяток брать, а заодно и яблонькам помогут оплодиться, – говорила бабушка внучке. – Запоминай, милая, и без меня вот так будешь обрызгивать». Жива ли бабушка? Целы ли деревья?.. И словно бы издалека донесся голос Ивонны Ван дер Графт:

– А теперь давайте зайдем в нашу виллу. Прошу вас, вот сюда, через парадный вход.

Марина смотрела на Ивонну, как бы узнавая ее. Воспоминания сразу улетучились. Марина улыбнулась, возвращаясь в свою роль.

– Как у вас тут чудесно!

– Прошу вас, дорогая, заходите.

Заходить в дом Марине почему-то не очень хотелось. Какое-то смутное предчувствие останавливало ее. Казалось, что там, внутри этого красивого особняка, рухнет все очарование, что там, внутри, ее ждет опасность. Она даже пожалела, что приняла приглашение и приехала. Предчувствие шевельнулось где-то глубоко под сердцем, игольчато кольнув холодком, заставляя быть осторожной. Или ей это только показалось? Живя в постоянном страхе, невольно видишь опасность всюду. «Трусиха я, трусиха, – мельком подумала Марина, успокаивая себя. – Всего боюсь. Скоро от собственной тени стану шарахаться». Во дворе было так хорошо, так приятно свежо. Хотелось еще немного побыть на воздухе. Но Ивонна уже открыла перед гостьей парадную дверь.

– Надеюсь, дорогая, вам понравилось у нас.

Марине действительно понравилось, если не сказать больше. Она не первый год живет за границей, казалось, должна привыкнуть ко всему. Жила и в столице, в роскошных гостиницах, снимала меблированные комнаты, познала и бедность, видела, одним словом, многое. Но в частном доме была впервые. На вилле Ван дер Графтов ей бросились в глаза не роскошь, не богатство, которые были как-то приглушены, а отшлифованная до мельчайших нюансов целесообразность каждого предмета, тонкая продуманность каждой комнаты, которые делают жизнь в таком доме приятной. И это ощущение не покидало ее все время. Она как бы открывала для себя новый мир, такой нужный и необходимый любой женщине, мечтающей о своем гнездышке, о своей семье.

Она все обошла, осмотрела. В просторном салоне висели картины в золоченых рамах, стояли удобные кресла, обитые красной кожей, стол с витыми ножками и обрамленный белым мрамором камин. Все располагало к уюту, отдыху. В столовой – строгая мебель. Три спальни, и каждая оборудована в своем стиле. Цвет стен приятно гармонировал с цветом мебели. Широкие двуспальные кровати. Мягкие ковры. В каждой спальне имелось еще по одной двери. Второй выход? Нет, как оказалось, двери вели в ванные. У каждой спальни своя ванная комната: розовая, голубая, бледно-зеленая. Горячая и холодная вода. Зеркала, в которых можно осмотреть себя во весь рост. В продолговатых нишах – набор всевозможных ароматных жидкостей, шампуней, мазей, кремов. У Марины захватило дух. Нет, она не завидовала. Только сказала себе, что это нажито не своим трудом. И стало как-то спокойнее на душе. И все равно невольно сознавалась самой себе, что пожить в таком доме не отказалась бы. Хотя бы одну недельку.

Из детской комнаты Шарль, не отступавший от Марины ни на шаг, потащил ее вверх по лестнице на мансарду, в «папину морскую кабину». Мансарда была отделана под каюту, а может быть, под капитанскую рубку. Впереди – широкое полукруглое окно, с боков – круглые, как на корабле. На стенах – морские карты, небольшой медный колокол, штормовой фонарь, большой бинокль, за стеклом в шкафу – толстые фолианты в кожаных переплетах с золотым тиснением, крупные бело-розовые раковины, высушенные морские звезды, крабы. На вешалке – слегка поношенная непромокаемая куртка-зюйдвестка, словно хозяин, вернувшись с работы, снял ее совсем недавно со своего плеча.

– Вы, наверное, проголодались, идемте скорее на кухню, – сказала Ивонна. – В мое царство.

– Что вы, я совсем не голодна, я хорошо пообедала. Но взглянуть на кухню не откажусь.

В кухне имелись все те предметы, которые Марина видела в универсальных магазинах, – навесные шкафы, разделочные столы, сушилки для посуды. Белоснежная газовая плита с блестящими ручками, духовым шкафом со стеклянной дверцей, сквозь которую можно видеть, как печется пирог, и следить за термометром, стрелка которого показывает температуру внутри. Ярко раскрашенная эмалированная кухонная утварь: кастрюли и кастрюльки, сковородки, тазы, миски… Одним словом, хозяйка кухни владела целым богатством. В универсальном магазине Марина около этих предметов не задерживалась, потому что цены на них были, как она считала, «безбожными».

Марину привлекла полка, на которой стояли шеренгой фарфоровые горшочки, расписанные цветочками и сердечками, в которых хранились различные пряности и специи, о чем можно было судить по надписям. С нескрываемым восхищением она смотрела на горшочки и следила, как Ивонна, словно жонглируя ими, брала то один, то другой, открывала крышечку, доставала ложечкой содержимое, подмешивая в соус, который готовился на плите и распространял такой аромат, что текли слюнки.

К удивлению Марины, сынишка Ивонны не обращал никакого внимания на вкусные запахи, с аппетитом съел свою простую детскую еду, запил стаканом молока с «пистолетом» – так он назвал белую хрустящую булочку, которую, как знала Марина, едят обычно по воскресеньям в домашнем кругу за чашкой кофе, вернувшись из костела. И, попрощавшись, удалился в свою комнату, чтобы приготовиться ко сну.

– Шарль растет настоящим мужчиной, – с гордостью сказала Ивонна.

– Он у вас прелесть, – ответила Марина, думая о поведении мальчика: «Что это – дисциплина или воспитание? Покорность или обычная норма поведения?»

Ивонна включила свет над столом. На длинном шнуре с потолка свисал красный абажур, и вспыхнувшая лампочка освещала лишь центр стола, создавая вокруг полумрак, приятную интимную обстановку.

В маленьких рюмочках заалело густое сладкое вино. Поджаренная деревенская колбаса оказалась действительно очень вкусной от всевозможных специй и пряностей.

– Еще по глоточку вина, я полагаю, дорогая, вы не откажетесь?

– Благодарю вас, вино чудесное, но мне надо поспеть на девятичасовой автобус, – ответила Марина.

Ей стало не по себе. Хмель сразу вылетел из головы. Марина чуть было не чокнулась по русскому обычаю. Сама не помнит, как ей удалось удержать свою руку. А здесь лишь поднимают рюмки и никогда не сдвигают их. Как бы она оправдывалась? «Надо скорее уходить», – решила Марина.

Но Ивонна затеяла варить кофе. Зашумела электрическая кофемолка, распространяя густой сладкий аромат натурального кофе. Коричневые, прожаренные зерна за прозрачным колпачком превращались в темную муку.

Весело болтая о разных пустяках, женщины выпили по чашечке кофе и по глоточку французского апельсинового ликера. Марина встала, собираясь откланяться, Ивонна искренне и удивленно спросила:

– Вы хотите оставить меня так рано?

– Через пятнадцать минут мой автобус, – возразила робко Марина.

– Не волнуйтесь, автобусы еще будут. Они ходят в город каждые полчаса, – Ивонна достала из шкафа высокую бутылку. – Отведайте и бананового ликера, его мой муж очень любит.

– Если только чуть-чуть, одну капельку, чтобы кончик языка смочить, – согласилась Марина.

После кофе Ивонна целых полчаса показывала диапозитивы, снятые еще до войны, когда она отдыхала с мужем в Италии, и Марина высказывала свое восхищение и природой, и архитектурой, и ласковым синим морем.

3

Ивонна Ван дер Графт, накинув на плечи шубку, проводила Марину до остановки. Несмотря на все возражения, она подождала вместе с Мариной рейсовый автобус, усадила гостью и поцеловала на прощание:

– Я так рада, что вы посетили мое гнездышко, скрасили мое одиночество.

– Я вам так благодарна за чудесный вечер, это был настоящий праздник для меня, – ответила искренне Марина.

Автобус тронулся, Марина прижалась к стеклу, в синих сумерках видела Ивонну, которая помахала рукой.

«В сущности, она неплохая, – решила Марина, – только не надо с ней сближаться, надо быть на дистанции».

А Ивонна Ван дер Графт, вернувшись домой, не снимая шубки, прошла в гостиную. Сняла телефонную трубку, набрала номер.

– Макс, это ты?

– Да, я, – ответил мужской голос и в свою очередь спросил: – Была?

– Да.

– Ну и как?

– В общем, ничего.

– Ничего не заметила?

– Нет. Обычная средняя женщина. Ведет себя скромно и доверительно просто. Мне кажется, что напрасно мы все это затеяли…

– Что тебе кажется, нас не интересует, – оборвал ее Макс. – У нас свои интересы к этой особе. – И добавил тоном приказа: – Продолжай укреплять связь и будь повнимательней. Нас интересуют любые мелочи.

Ивонна Ван дер Графт сотрудничала с германской службой безопасности. Ее завербовали в первые месяцы оккупации.

Глава третья

1

Сквозь гул голосов, свист и треск нежданно и властно раздался короткий певучий звук медного гонга, извещавшего об окончании последнего раунда. Судья на ринге – седовласый, худощавый, жилистый берлинец с чуть выпуклыми глазами – громко выкрикнул «брэк!» и, решительно действуя руками, разнял боксеров, расталкивая их по углам.

Смуглый, лоснящийся от пота курчавый грек, шатаясь, как пьяный, выставив вперед руки в пухлых перчатках, пересек ринг, ткнулся в свой угол и навалился всем телом на жесткую подушку. Тренер, бритый наголо, невысокий, шустрый, выдавил ему на голову всю влагу из крупной губки, макнул ее в ведро и стал обтирать боксера, что-то отрывисто выкрикивая. Лишь по мимике его можно было догадаться, что тренер явно не одобряет поведение на ринге своего подопечного.

Игорь Миклашевский, уставший, тяжело дышал, хватая раскрытым ртом воздух, стоял в своем углу и ощущал желанно ласковую прохладу мокрого мохнатого полотенца, которым Карл Бунцоль водил по шее, лицу, затылку, приговаривая: «Гут! Гут! Карошо!»

Бой сложился не очень удачно, быстрой победы, как рассчитывал Миклашевский, не получилось, хотя в первом же раунде Игорю дважды удавалось точным ударом бросить противника на брезент. Оба раза казалось, что грек не встанет, пролежит до окончания счета, но он находил в себе силы и поднимался, принимал боевую стойку, упрямо шел вперед, выставив длинные, как жерди, руки в коричневых потертых перчатках. Вести поединок с ним было очень неудобно, к тому же, как выяснилось в последующем раунде, грек был скрытым левшою, он хитро стоял в обычной левосторонней стойке и умело пользовался своим преимуществом, осыпая Миклашевского градом встречных прямых ударов левой. Лишь к последнему раунду Игорь смог к нему приспособиться, перехитрил и снова точным ударом по подбородку послал на брезент. Но и на этот раз жилистый живучий грек вскочил при счете «восемь» и, подбадриваемый выкриками из зала, яростно ринулся на русского. Игорь не успел отклониться и принял на подставленные перчатки град ударов, сблизился, вошел в ближний бой, но здесь юркий и весьма опытный соперник его опять перехитрил, пошел на клинч, обхватил Игоря, связав движения, не давая бить себя, и буквально повис на нем. Цепко держась, грек в то же время весь расслабился, заставил Миклашевского таскать его на себе по рингу, неудобного и тяжелого, как мешок с песком, пока судья их не разнял. Но это уже был конец боя.

– Зер гут! Карашо! – повторил Карл Бунцоль, обтирая влажным полотенцем грудь боксера. – Гут!

Бунцоль в общем остался доволен поединком, хотя и сложился он явно не по намеченному плану. Опытный старый мастер понимал, что главное сделано – победа достигнута и, следовательно, выход в полуфинал обеспечен.

Оставалось ждать решения судей, и они оба, Миклашевский и тренер, выжидательно следили за судьей на ринге.

Рефери некоторое время стоял в нейтральном углу, спиной к зрительному залу, который все еще продолжал глухо клокотать. Потом вынул из кармана расческу, старательно причесал волосы и после этого обошел боковых судей, принимая от них судейские записки. Рефери сам быстро почел их, определяя победителя, хотя ему и так было ясно, что бой выиграл русский, и, перегнувшись через верхний канат ринга, протянул записки тучному краснолицему полковнику вермахта, возглавлявшему жюри боксерского турнира.

Рядом с ним за столом, накрытым плотной зеленой материей, небрежно сидели на мягких стульях с высокими спинками два человека, один – в черной эсэсовской форме с Железным крестом на груди, второй – в штатском костюме. Кто они и кого представляют, Миклашевский не знал. Слышал от Бунцоля, что тот, в штатском, крупный спортивный деятель. Карл встречал его в Берлине.

Полковник, чмокая губами, не спеша просмотрел судейские записки, показал их своим соседям, потом кивнул рефери, как бы говоря: объявляй!

Судья быстрыми шагами пересек ринг, подошел к Миклашевскому, взяв боксера за кисть, вывел на середину и рывком поднял вверх руку с перчаткой, крикнул по-немецки, путая имя и фамилию Игоря:

– Победил солдат ост-легиона Иван Миклашанофский!

Зал ответил одобрительным топотом, аплодисментами, выкриками, свистом, приветствуя победителя и справедливое решение судей. Бунцоль, улыбаясь публике, заботливо набросил на плечи боксера халат, обмотал шею полотенцем.

В раздевалке, тесной артистической уборной, Карл развязал тесемки, стянул с Миклашевского побитые боксерские перчатки, бросил их на узкий длинный туалетный столик. Перчатки сразу отразились в зеркале, словно на столике лежали две пары. Зеркало, вставленное в стену, было обрамлено красивой лепной рамкой.

Миклашевский опустился в мягкое плюшевое кресло, откинулся на спинку, устало закрыл глаза. Ничего не хотелось делать. Ни смотреть, ни разговаривать, ни двигаться. Просто не было сил. Неудачно сложившийся поединок с греческим боксером вымотал его, превратил в мочалку, и даже победа не радовала, не приносила сладкого успокоения. Игорь чувствовал, как по щекам стекали капли пота. Во рту стояла неприятная горьковатая сухость. Сейчас бы стакан воды, холодной, освежающей! Выпил бы единым махом и несколько стаканов. Но пить после боя нельзя. Надо перетерпеть. Можно лишь сполоснуть рот. А встать, подойти к крану у Игоря не было сил. Он так хорошо устроился в мягком кресле, от которого пахло какими-то сладковато-терпкими духами и еще чем-то иным, легким, воздушным, до боли знакомым с раннего детства. И на миг ему показалось, что нет никакого чужого острокрышего Лейпцига, этого оперного театра, в котором гитлеровцы организовали шумный боксерский чемпионат «всей союзной Европы», а есть только родная Москва, милый и знакомый с детства Камерный театр, и мама взяла его с собой на свою «проклятую работу», потому что мальчика не с кем оставить дома, хотя и в театре ему не место. И сидит он в мамином кресле, забравшись в него с ногами, в небольшой маминой артистической комнатке, где на диване разбросаны ее платья, на полу стоят в корзинах старые, привядшие, и свежие букеты цветов, а на туалетном столике, за которым во всю длину вставало зеркало, лежат разные таинственные мамины флакончики, баночки, коробочки, кисточки… Он не любил эту комнату, здесь мама о нем, о своем сынишке, почти забывала, делалась другой, неразговорчивой, строгой, да и вся она как-то менялась у него на глазах. Надевала на голову парик, мазала лицо странными красками и, словно по волшебству, превращалась в старую-старую Бабу-ягу или становилась неловкой девушкой из деревни…

Где-то за стеной послышался знакомый шум, похожий на далекий рокот грома, его Игорь давно напряженно ждал, жадно прислушиваясь к каждому шороху за дверью. Он хорошо знал, что рокот означал конец маминой «проклятой работы», которую она почему-то любила и не желала менять ни на какую иную, чтобы жить, «как все нормальные люди», вечерами быть дома и вовремя укладывать сынишку в постель. Сейчас, после грома, послышатся знакомые торопливые шаги в коридоре, застучат каблучки, распахнется дверь, и в комнату, словно теплый ветер, влетит мама, радостно возбужденная, счастливая. Она кинется к сыну, будет его тормошить, целовать, говорить разные ласковые слова…

И в коридоре действительно послышались шаги, распахнулась дверь. Миклашевский не пошевелился, не открыл глаза. Он только вслушивался, ожидая чуда. Но чуда не произошло. В комнату вместе с вошедшим влетели чужие запахи табачного дыма и кислого пива. Живые воспоминания улетучились. Остро заныло под сердцем: как они там, в России, и мама, и жена, и его сынишка? Живы ли?

– Победил итальянец. Он – твой завтрашний противник. Чисто работает! Поймал на апперкот правой. Шаг в сторону и удар снизу в живот. Не сладко, скажу тебе. Это у него, у итальяшки, коронный такой ударчик, – в уши Игоря врывался голос Карла Бунцоля, чем-то похожий своей интонацией на голос Анатолия Генриховича Зомберга, ленинградского тренера Миклашевского.

Миклашевский посмотрел на тренера: ему надо теперь возвращаться в суровую действительность, быть не тем, кем он есть на самом деле, выполнять мамину «проклятую работу» артиста, только не на сцене, а в самой настоящей жизни, без грима, без чужих волос, без заранее выученных и отработанных фраз.

– Вставай, нечего валяться! Я тебе сейчас покажу, как этот макаронник проводит свой апперкотик. Карл Бунцоль умеет фотографировать глазами получше любого аппарата. Ничего особенного, вроде обычный такой удар снизу. Но цепляет, как длинным крючком. Попадешься – сразу конец, даже пикнуть не успеешь. Не удар, а бронебойный снаряд!

Бунцоль, сбросив пиджак, остался в тренировочном костюме. Встал перед зеркалом в боевую позицию, подражая итальянцу. И, следя за каждым своим движением, как бы мысленно сопоставляя и повторяя движения, увиденные в бою, тренер шагнул правой ногой вперед и чуть в сторону, одновременно с поворотом туловища перенося вес тела на правую ногу, и нанес снизу вверх длинный крючкообразный удар, тот самый апперкот, который помог итальянцу добиться убедительной победы и выйти в полуфинал.

– Ахтунг! Внимание! Смотри, еще раз покажу.

Миклашевский уже был другим. Внимательным и сосредоточенным. Зорко следил за каждым движением тренера.

Тот медленно повторил движение тела и удар. Игорь чуть улыбнулся: знакомый! В институте физкультуры, в Москве, еще до войны разучивал этот самый удар на тренировках, вернее, на учебных занятиях в тренировочном зале. Константин Васильевич Градополов, которого уважительно называли профессором ринга, гонял до седьмого пота, требуя слитности, непрерывности при движении вперед и нанесении удара. И тогда этот самый апперкот получал взрывную силу. У Миклашевского он выходил неплохо, однако в боевых действиях на ринге Игорь применял его весьма редко. И не только из-за сложности, а скорее из-за рискованности: боксер слишком открывался для соперника. Иными словами, эта комбинация таила в себе и опасность: можно было мгновенно схватить ответного леща, хлесткого бокового в голову, которую невольно открываешь.

Миклашевский вспомнил и свой последний поединок перед самой войной на первенство Ленинграда. Иван Запорожский, чемпион Балтийского флота, тогда хлестко бил этим самым апперкотом, кажется, тоже с шагом вперед и переносом веса тела. Давно это было, так давно, что даже не верится, что было. И Игорь поймал его на ударе, опередил на какую-то сотую долю секунды. В последнем, третьем раунде. Опередил коротким, без замаха, своим встречным. Неужели и итальянец своей манерой боксировать чем-то похож на балтийца?

– Я думаю, что надо сначала защищаться вот так, – Бунцоль показал, как надо раскрытой перчаткой ловить апперкот, защищая свой живот, оберегая солнечное сплетение, и повелел: – Давай попробуем. – Он старался говорить медленно, чтобы ученик лучше понимал его: этот русский оказался способным и к языкам!

Карл Бунцоль атаковал, медленно нанося удар, а Миклашевский защищался, подставляя раскрытую ладонь, схваченную бинтами, которые он еще не успел снять после боя.

– Гут! Карошо!

Карл Бунцоль словно забыл о возрасте, молодо прыгал, вернее, скользил на носочках вокруг Миклашевского, беспрерывно нанося атакующий удар снизу. Седые волосы растрепались, в глазах растаяли льдинки, появилась теплота. Убедившись, что у Миклашевского хорошо получается защита, он доверительно показал еще один вариант нейтрализации опасного апперкота, чисто профессиональный: надо под удар подставлять не раскрытую перчатку, а выставленный, словно пика, локоть.

– Давай, ты атакуй, а я покажу, как работать локтем.

Игорю не надо было объяснять дважды. Он сразу понял, какую коварную особенность, хотя внешне и вполне законную, допустимую правилами, таит в себе такая «защита». Точно подставленный острый локоть – надо уметь поймать летящий удар на острие угла! – почти стопроцентная гарантия того, что кисть соперника, вернее, его рука, до конца поединка выйдет из строя. В профессиональном боксе все приемы хороши, если они ведут к победе. А Бунцоль, сам в прошлом неплохой боксер, хорошо знал тонкости профессионального спорта, охотно раскрывал их секреты русскому. «Самому бы не попасться на такую защиту, – подумал Миклашевский, работая локтем, – а то нарвешься, как на мину, и пиши пропало».

– Зер гут, – похвалил Бунцоль, – утром отработаем на мешке.

За окном синел поздний январский вечер. Еще один день вычеркнут из жизни. «Бесполезный день». А такими «бесполезными» считал он каждый прожитый день, который не приносил пользу его воюющей Родине, не помогал одолевать врага. Почти год дела шли хорошо, относительно хорошо, как оценивал сам Миклашевский, потому что роль, отведенную ему, не очень-то можно считать активной. Скорее наоборот. «Можно было меня и не вытаскивать с фронта, можно было бы послать и женщину, знающую язык», – думал он иногда с огорчением.

Осенью и такая «работка» кончилась. Где-то оборвалась связующая нитка. Миклашевский оказался предоставленным самому себе. А тут еще и боксерские турниры навалились. Сначала в Пруссии, а теперь здесь, в Лейпциге. Чуть ли не чемпионат Европы. Было видно, что потери на Восточном фронте, гигантские поражения и крупные отступления гитлеровцы пытаются как-то умалить, затушевать в глазах своих сограждан шумными спортивными мероприятиями. О них передавали по радио, много писали газеты. Но они мало кого вводили в заблуждение. Германия как-то сразу притихла, ожидая неминуемой расплаты, которая огненной волной двигалась с востока.

2

Лиза Миклашевская сидела на табурете возле детской кроватки и плакала, опустив руки на колени. Плакала от своего бессилия и беспомощности. Она не знала, что ей еще сделать, как помочь Андрюшке. Сын метался в жару. Сбрасывал одеяло, что-то бессвязно бормотал, просил пить…

Лиза еще с вечера, когда спешила домой по заснеженной улице, сердцем почуяла беду. Она возвращалась поздно, усталая, еле передвигала ноги. Холодный колючий ветер качал ее, как былинку. После обеда их, конторщиц, снова, как и вчера, «бросили на погрузку». Пришли вагоны, много вагонов, и бригады грузчиц не в силах были перетаскать тяжелые ящики со снарядами и уложить их… А мороз за двадцать, да еще ветер…

Открыв калитку, Лиза ахнула. У порога, возле запертых дверей, приткнувшись к косяку, словно нахохленный воробей, коченел Андрюшка.

– Ой, что же это? Как же так? – всплеснула руками Лиза, подбегая к сыну. – Ты почему здесь, а не у бабы Кати?

– Уш-шел… уш-шел я, – Андрюшка не мог унять дрожь, прижимался к матери. – Уш-шел, и-и все…

Баба Катя – соседка, низенькая, худенькая, ей восьмой десяток идет, но она еще и подвижная, только в последнее время заметно сдавать стала, после того дня, как пришла похоронка на единственного сына, на Николая. Сноха на завод устроилась, Марфа Харитоновна в свою бригаду взяла. А за внуками она, баба Катя, присматривает. Двое школьников, а третий, Васька, чуть-чуть старше Андрюшки, Лиза Миклашевская и договорилась с бабой Катей, чтобы она и за Андрюшкой приглядывала. И вот, на тебе, такое случилось…

– Да как же ты ушел, а? – Лиза ввела Андрюшку в дом, стала стягивать с него варежки, развязывать заледенелый шарф. – Ну, что молчишь?

Андрюшка сопел, стягивая пальто.

– Мы с ним рассорились…

– А может, и подрались? – допытывалась мать, оглядывая лицо сына.

– И подрались тоже.

– Ой, горе ты мое, горе горькое! – вздохнула Лиза, растирая шарфом окоченевшие руки и щеки Андрюшки. – Что ж вы не поделили?

– Он у меня карандаш сломал, – всхлипывая, рассказал Андрюшка, – который с одной стороны синий, а с другой красный…

Лиза слушала сына, а сама думала о том, что скорее надо печь затопить, а то в доме выстужено, и похлебку сварить: до смерти есть хочется, и еще постирать бы успеть хоть немного, хоть Андрюшкины рубашки. И тут она, раздевая сына, обнаружила, что штаны его мокрые, обледенелые чуть ли не до пояса, в валенках сплошная сырость.

– Когда ж ты успел, а? В снегу валялся, что ли?

– Не, ма!.. Я на горке катался, на рогоже.

Она знала, что значит «кататься на рогоже». Это почти одно и то же, что и ни на чем.

– Что ж ты, горе мое, санки не взял?

– Мы ж с Васькой рассорились, я и не хотел возвращаться, – признался Андрюшка.

– А что штаны до дыр протрешь, ты не подумал? Где я тебе новые возьму, а?

– Папка с фронта привезет, – серьезно ответил Андрюшка.

– А ты соскучился по папке? – тихо спросила Лиза, прощая сыну все.

– Давно, очень соскучился!

– И я тоже… Давно и очень, очень…

Лиза обняла Андрюшку, прижала его к себе, замерла. Когда же они свидятся, когда? Сухость перехватила горло, она вытерла рукой набежавшую слезу. Хоть письмецо бы, хоть весточку подал. Ни слуху ни духу. С тех летних радостных дней, когда приходил капитан с подарками и краткой телеграммой, прошло больше года. Ей все так же выдавали паек и деньги по его аттестату. «Значит, живой. Значит, воюет где-то в тылу, партизанит. А я тут изнываю, изболелась вся в тоске и неизвестности. Милый мой, родной и единственный! Как тяжело без тебя, как скучно и тяжко жить, хотя кругом хорошие уральские люди, приютившие нас, эвакуированных. Скорее бы добили гадов проклятых фашистских, да домой вернуться, в столицу-матушку. В комнату свою, где и отопление паровое, и вода из крана, носить из колодца не надо».

Сырые дрова разгорались плохо, печь дымила. Лиза дула на слабый огонь, глотая прогорклый угар, слезы сами текли из глаз, оставляя на щеке влажные следы. А она сама – как заведенная, и откуда только силы брались. Вскоре и печь полыхала, и Андрюшкина одежда сушилась, и в кастрюльке булькала похлебка, и вода для стирки грелась.

Лиза перевела дух, взглянула на часы, довольная, скупо улыбнулась: она быстро управилась. Теперь Андрюшку накормить да уложить надо, на скорую руку простирнуть, и сама может завалиться в постель, которая тянет к себе, как магнитная. Наступит ли такое счастливое время, когда сможет выспаться вволю?.. Мечтательно вздохнула. Будет, конечно, только верится с трудом. И вдруг насторожилась: что-то Андрюшка ее притих?

Сын устроился на табурете, прислонившись спиной к печке. Был он какой-то странно вялый, глаза потухшие, а щеки необычно пунцовые, словно их снегом натерли. Вдруг Лиза услышала слабый голос Андрюшки:

– Ма, дай пальто, а то мне холодно… Мне холодно…

Лиза как взглянула на него, так и обмерла. У нее где-то внутри полыхнуло обжигающим холодом. Она все поняла и на какое-то мгновение даже растерялась. Заболел! Схватил простуду! Только этого им сейчас не хватало.

– Холодно, ма… Холодно. Укрой меня…

Лиза приложила ладонь ко лбу сына. Лоб полыхал жаром. Сунула градусник под мышку и не поверила своим глазам – тридцать девять с половиной.

– Так я и знала! Так я и знала, – горестно произнесла Лиза, торопливо вытаскивая ящик комода и разыскивая там в коробочках остатки припасенных лекарств. – Добром это не кончится…

Она сунула Андрюшке в рот горькие таблетки, заставила пить горячий, обжигающий чай. Потом уложила в кровать, укутала одеялом.

– Спи теперь. Закрой глазки и усни, миленький мой, да поскорее.

К полуночи Андрюшке стало совсем плохо. Он метался в жару, бредил. А Лиза растерялась. Она оказалась бессильной помочь сыну. Ни лекарства, ни компрессы, обычные испытанные домашние средства, не помогали. Она не знала, что ей делать. Лиза опустилась на табурет возле кроватки сына и горестно заплакала… Сначала тихонько, сдерживаясь, а потом уже в полный голос:

– Когда же кончатся мучения наши… Когда-а?!.

3

Марфа Харитоновна пришла ночью. Загрузили все вагоны, отправили на фронт «гостинцы» для фашистов. Потом забежала она на часок к сыну своему Федору, который с осени, после шумной и скромной по застолью свадьбы, жил у Антонины. Мать ее поболела и померла, получив похоронную на своего мужа. Брат пропал без вести. Федор и переселился к жене. Только и дома он почти не бывает, сутками не выходит с завода. В сборочном цехе он, на главном конвейере, где танки собирают. И Антонину из материнской бригады увел, теперь она вместе с Федором в том же сборочном трудится. Вот Марфа Харитоновна после своей смены забегает к невестке в пустой дом, протопит печку, сварит чего-нибудь и сама заодно поест. Так было и сегодня.

– Что это у нас за концерт московских артистов-солистов? – спросила она, стаскивая с головы мужскую шапку-ушанку и развязывая платок.

Лиза не унималась. С глухими рыданиями она пошла навстречу и уткнулась в грудь Марфы Харитоновны, в ее холодный стеганый ватник, густо пропитанный машинным маслом и железной окалиной.

Марфа Харитоновна по-матерински обняла ее, провела ладонью по волосам:

– Ну, будя, будя… Угомонись, дочка…

Потом, словно ее резанули под сердце, Марфа Харитоновна сразу насторожилась, подобралась. Предчувствуя недоброе, она взяла своими огрубевшими мозолистыми руками Лизу за щеки, подняла голову, заглянула в глаза:

– Неуж и ты получила… С черной меткой бумагу?..

Лиза отрицательно замотала головой, продолжая всхлипывать. У Марфы Харитоновны отлегло от сердца. «Живой, значится, муж ейный». Она продолжала держать лицо Лизы в своих ладонях.

– Так что ж приключилося, скажи, не мучь слезами?

Лиза указала на кроватку сына.

– Андрюшка… Горит весь…

– Дык что ж ты раскисла, язви тебя в душу и печенки? – Марфа Харитоновна посуровела, оттолкнула Лизу, прикрикнула на нее: – Что ж ты панику распускаешь? Чичас же прекратить мокрый концерт, говорю я тебе!

– Врача… Врача надо срочно…

– Мы и сами кой-чиво умеем, – ответила Марфа Харитоновна, стаскивая с ног латаные валенки.

Она подошла к кроватке, наклонилась к Андрюше. Лиза замерла в ожидании.

– Не нравится мне дыхание, простуду схватил, – сказала авторитетно Марфа Харитоновна. – Надоть помочь парняге.

Марфа Харитоновна взяла лампу, унесла ее с собой. Раскрыла шкаф, задвигала посудой, переставляя флакончики и завязанные в тряпочку засушенные травки, семена, коренья. Она долго искала нужное лекарство, бормоча про себя разные ругательные слова в адрес «приставшей болячки».

– Нашла окаянную, нашла чекушку, думала, совсем запропастилась она. – И обратилась к Лизе: – Ну что ты застыла? Тарелку давай. Нет, блюдечка хватит. Давай блюдечко.

В комнате резко запахло скипидаром. Смешав его с конопляным маслом, Марфа Харитоновна долго и тщательно натирала Андрюшку. Спину, бока, грудь. И приговаривала:

– Потерпи маленько, счас полегчает… Полегчает… Мы хворь твою выгоним, выгоним…

Марфа Харитоновна выдохлась, умолкла. Укутала детские ноги старой, изъеденной молью пуховой шалью, накрыла поверх одеяла его полушубком. Андрюшка лежал притихший. Вскоре засопел.

– Уснул касатик. Теперича до завтрева будет спать крепко. Федька мой, ишо меньше был, в прорубь угодил. Принесли его мокрого, как курицу. Тож так натерла спинку, и грудку, и ноги. И отошел, через день опять бегал. А Андрюшка твой тож парень крепкий, почти нашенский, уральский.

Марфа Харитоновна устало прислонилась к печной трубе, отогревая спину. Лиза взяла блюдце, в котором еще находилась пахучая смесь.

– А это куда слить?

– Эх, Лизонька, спина у меня заревматизила, прямо дыхнуть не дает, – произнесла виновато Марфа Харитоновна и попросила: – Будь ласкова, потри ее, а то я завтра и не подымусь.

– Конечно, конечно, – охотно согласилась Лиза, не зная, как отблагодарить хозяйку.

Глава четвертая

1

Позади осталась Плюсса. От нее до Стругов Красных по прямой менее трех десятков километров. Но Григорию Кульге не суждено было штурмовать этот городок. Его обошли с востока, используя проселочные дороги, гати на болотах, нацеливаясь на Псков. Танковый батальон, в котором служил Кульга, был на самом острие клина наших наступающих войск. У него была четко определенная командованием задача: не ввязываться в затяжные бои, а смело врезаться в глубину обороны противника, наводить панику, уничтожать тылы и вести непрерывную разведку.

Танкистам помогали партизаны. Они выделяли опытных проводников, чтобы скрытно, обходя опасные трясины, продвигаться вперед по лесным чащобам. Погода стояла мерзкая. То морозы, то метели, то вдруг наступала весенняя оттепель, снег раскисал, лед терял устойчивость, и танки буквально ползли, утопая по самое днище в месиве снега и грязи. Тылы отставали, доставка горючего и боеприпасов происходила с перебоями.

Так было и сейчас. Батальон расположился в лесу. Столетние сосны стройными красноватыми мачтами тянулись вверх, в небо, держа там зеленые зонты пушистой хвойной кроны. На поляне стоит ель-красавица, завернулась в пуховую снежную шаль. За елью, надвинув снежную шапку по самые окна, приютилась избушка лесника. Война прошла стороной, но и здесь побывали оккупанты. Стекла в окнах выбиты, двери сорваны с петель, имущество разграблено.

Танкисты входили в избу, молча смотрели, стягивали шлемы и, хмурые, возвращались к своим машинам. Галия прижалась к плечу Григория, закусив варежку. Она на фронте видела всякое. Смерть и разрушения. Кровь и слезы. Разлагающиеся трупы и разорванные взрывами куски человеческих тел, раздавленных танками и повешенных. Казалось, что уж ко всему притерпелась…

Здесь, в небольшой горнице, в углу у окна, примостился стол. На нем возвышалась молодая елочка, обвешанная самодеятельными бумажными игрушками. Вместо деда-мороза стояла полинялая кукла-матрешка с приклеенной ватной бородой. За елкой на тесаных бревнах стены следы автоматных пуль. Стреляли по желтым любительским семейным фотографиям. На полу возле стола – разбросанные, раздавленные сапогами самодельные тряпочные куклы, битая посуда, перевернутая табуретка – все густо обсыпано перьями распотрошенной подушки. У печки, на которой краснели щербатины от пуль, неловко прислонившись боком, обняв руками ребенка, словно пытаясь его защитить своим телом, скорчившись, застыла нестарая женщина с седыми волосами. На ногах – носки из грубой пестрой шерсти, а сверху – стертые глубокие калоши, подвязанные веревками. Тут же, на полу, немного откатившись, валялся моток такой же шерсти, спицы из ржавой проволоки, воткнутые в начатый детский носок. Голова женщины, повязанная ситцевым линялым платком, вся в кровавых сгустках. Ее, видимо, били прикладами.

Ребенок, истощенный, крохотный, обхватил женщину ручонками и навечно застыл с расширенными от ужаса голубыми глазами и раскрытым ротиком. У него на худенькой спине, на вылинялой клетчатой рубашонке – запекшаяся кровь. Следы автоматных очередей. Полоснули крест-накрест.

– За что же их, Гриша, а? – прошептала побелевшими губами Мингашева.

– Искали, наверное, партизан.

– Каратели, – глухо произнес сержант Илья Щетилин, командир танкового орудия. – Их работка. У-у, га-ады!

Он стоял за спиною у Кульги, в расстегнутом потрепанном полушубке, шапка-ушанка сдвинута на затылок, видны светлые, как солома, прямые волосы.

Юстас, бледный как мел, комкал в руках снятую шапку. На его худощавом продолговатом лице легли складки. Угрюмо сдвинулись брови. Слеза скатилась по щеке, оставляя след.

– Как моя… Марите, сестренка младшая… Ее тоже нет уже…

Юстас вытер кулаком глаза, размазав влагу по щеке, длинно вздохнул. Илья Щетилин стянул с головы свою ушанку и, тронув Юстаса за руку, спросил сочувственно:

– Сестренку твою… фрицы?

– Они самые. Бомбили город… Прямое попадание в дом. Ничего не осталось… И мать и сестренка сразу… Даже хоронить нечего было.

Угрюмо смотрели танкисты на женщину и ребенка, на новогоднюю елку с самодельными бумажными игрушками, на простреленные фотографии.

Щетилин в сенцах нашел лопату. Юстас принес свою, с короткой ручкой. Кульга тоже взял лопату. Но подошедшие танкисты, давно в душе возненавидевшие эту надоевшую за войну работу, отобрали ее у младшего лейтенанта.

– Мы сами, товарищ командир, сами управимся…

Промерзлая земля поддавалась трудно. Щель вырыли не особенно глубокую. Положили женщину и ребенка головами в сторону восхода. Мингашева накрыла их лица детским пальтишком, и танкисты принялись лопатами осторожно кидать землю, словно боясь, что мерзлые комья могут причинить мертвым боль. Невысокий бугорок плашмя прихлопали лопатами, подровняли могилку.

Постояли, обнажив головы.

Где-то вдалеке, за лесом, тихо опускалось к закату неяркое февральское солнце, и по снегу от высоких сосен легли длинные синие тени. Звонко стучал дятел, выбивая бесконечную морзянку, состоящую из одних сплошных точек. Стайка синичек прилетела на ель. А через минуту, чего-то испугавшись, птички шумно вспорхнули, стряхнув с веток снежный водопад. Высоко в небе проплыли двухмоторные пикирующие бомбардировщики с красными звездами на крыльях. Самолеты ушли в сторону заката.

2

Наконец-то из-за поворота проселочной дороги выплыли одна, а за ней еще две грузовые машины. Их сразу узнали. Первым двигался, уверенно урча, побитый, поцарапанный осколками, но все еще сохранявший свой первоначальный франтоватый вид, американский «форд», подвозивший боеприпасы. А за ним, на дистанции, катили два массивных зеленых новых «студебеккера», в их объемистых кузовах рядами стояли темные железные бочки с горючим.

– Едут, родимые!

Танкисты сразу повеселели.

У «студебеккеров» открыли задние борта, поставили широкие доски и стали осторожно, поддерживая с двух сторон, скатывать железные бочки, наполненные соляркой.

А «форд», лихо лавируя по разбитой танковыми траками дороге, подкатывал к каждой «тридцатьчетверке» и на несколько минут замирал. Старшина Колобродько, пожилой вислоусый запорожец в замызганной ватной стеганке, перепоясанный кожаным командирским ремнем довоенной выделки, со звездой на пряжке, отмечал в своей книжке огрызком химического карандаша, записывая цифры негнущимися задеревеневшими на холоде пальцами, и потом отпускал каждому положенный боекомплект. Танкисты сами сгружали ящики со снарядами, пулеметными лентами и патронами для автоматов.

Григорий Кульга, получив свою норму, вскочил на подножку грузовика и, заглянув в кузов, присвистнул. Боеприпасов было много. Значит, надо запасаться впрок. И подмигнул снабженцу:

– Жмотничаешь, земляк?

– Та мени ни жалко, товарищ младшой лейтенант! Я ж по норме выдаю, як положено, – равнодушно ответил пожилой запорожец, привыкший к подобным просьбам, и как бы между прочим с уважением подчеркивая новое воинское звание, которое было недавно присвоено Кульге.

– Будь человеком, прибавь еще хоть ящик снарядов!

– Куда ж ще? Бильше ни войде в твою машину, товарищ младшой лейтенант.

– Не твоя, земляк, забота. Для снарядов всегда найдем местечко, – и Кульга добавил многозначительно: – Надо ж нам, земляк, дорогу пробиваты на ридну Вкраину, чи ни надо?

И артснабженец Колобродько, и командир танка Кульга хорошо знали, что части их ведут наступление далеко не на Украину, а в сторону древнего русского города Пскова, а там наверняка пойдут в Прибалтику. Тут, как говорится, и слепому видно. Но оба понимали, что, чем скорее добьются они успеха здесь, на своем участке фронта, тем легче будет в какой-то мере нашим войскам, которые ведут наступательные бои на юге, на Украине.

– Вот ты, Григорий, завсегда так. Все посверх нормы просишь. То горючего подбрось, то снарядов добавь… Прямо с ножом к сердцу пристаешь. Давай, и только! А у мэнэ ж душа не собачья, а чоловичья, хотя и на казенной военной службе, – сказал артснабженец и закончил коротким деловым тоном: – Хай буде по-твоему. Бери, Гриша, да поскорийше.

– Спасибо, батько!

Кульга легко подхватил тяжелый снарядный ящик и передал Илье Щетилину:

– Загружай скорее!

3

Темп наступления нарастал.

Прорвав оборону противника, далеко вклинившись в нее, наши войска продолжали расширять и углублять этот самый клин в направлении Пскова, преодолевая яростное сопротивление гитлеровцев. Танковый батальон капитана Шагина, обходя укрепленные районы, все дальше и дальше забирался в глубь вражеского тыла. Партизаны, хорошо знающие местность, помогали танкистам появляться в самых неожиданных для врагов местах.

…На рассвете танки Шагина внезапно ворвались в небольшую деревеньку. Окруженная с северной стороны полукольцом укреплений, сооруженных из бетона, бревен и земли, она считалась приличным тылом. Здесь, естественно, никак не ожидали появления русских танков, да еще с южной стороны, иными словами, со стороны глубокого тыла, со стороны Пскова, где расквартировался не только штаб армии, но и штаб группы армий «Норд».

Еще вчера вечером гитлеровцы чувствовали себя в Цапельке полными хозяевами. Офицеры местного гарнизона шумно отметили день рождения своего начальника, который к тому же получил накануне из рук самого генерал-фельдмаршала боевую награду – Железный крест за успешную борьбу, как сказано в приказе, «с бандитскими бандами партизан», а на самом деле за жестокое обращение с мирным населением, за массовые казни ни в чем не виновных людей, главным образом женщин, стариков и детей. Впрочем, прыщеватый двадцатипятилетний майор не был уж таким тупым и глупым солдафоном, как могло бы показаться. Он действовал с обдуманной жестокостью, стремясь очистить, как потом прочитали в его дневнике, «жизненное пространство от славянских и еврейских элементов для вечного счастливого торжества расы чистокровных арийцев, торжества великой Германской империи».

Но и сам на этом «жизненном пространстве» не смог удержаться.

Партизаны, те самые, за успешную борьбу с которыми он получил Железный крест, ворвались в Цапельку вместе с танкистами. В окна домов, где квартировали гитлеровцы, полетели гранаты. Уцелевшие офицеры рейха выскакивали с поднятыми руками и перекошенными от страха лицами. Влетела граната и в комнату, где спал после попойки прыщеватый майор. Он не слышал, как тонко дзинькнули разбитые стекла. Но взрыв оглушил его и сбросил с теплой кровати. Однако майор уцелел. Его спас дубовый стол. Граната взорвалась под ним, и он, словно щит, и принял на себя все осколки.

Перепуганный насмерть «очиститель жизненного пространства», мгновенно отрезвевший, пулей выскочил на улицу, на вьюжный морозный ветер, босиком и в тонком шелковом нижнем белье, забыв и меховую обувь, и мундир с новым орденом, и личное оружие. Только убежать ему далеко не удалось. Возмездие свершилось. Автоматная очередь настигла его. И майор рухнул лицом вниз, широко раскинув руки.

В пылу атаки никто не обратил внимания на убитого немца, выбежавшего под партизанские пули в нижнем белье. Не один он в тот яростный час нашел смерть под меткими пулями. Их было много. И солдат, и офицеров. А те, что уцелели, тряслись от мороза и жуткого страха, жались к стенам домов с поднятыми руками. Иные цепляли на палки нательные рубахи и размахивали ими наподобие белых флагов.

Все произошло быстро. Пальба прекратилась так же внезапно, как и началась. Только слышались в притихшей Цапельке выкрики команд, стоны раненых да рокот моторов. А через минуту, заслышав русскую речь, из подвалов, из землянок, вырытых на огородах, из ям, в которых еще недавно хранили картофель, из развалин стали выбираться уцелевшие жители. Что тут началось! И слезы, и крики радости, и рвущиеся из сердца слова благодарности…

– Наши пришли! Наши!!

Мальчишки, ошалелые от радости, носились как угорелые, лезли на танки, помогали собирать оружие, сновали среди партизан. Девушки и женщины, уцелевшие от угона в Германию, со слезами на глазах обнимали, целовали бойцов и партизан. Седая женщина в чиненых валенках, в старом легком пальтишке, в сбитом набок сером дырявом платке стояла на углу, держась за выступ стены, и осеняла крестным знамением и танкистов, и партизан, и боевые машины, шепча беззубым ртом слова молитвы.

Пленных тем временем группами и в одиночку сгоняли на площадь, где около кирпичного дома, бывшей конторы совхоза, на широкой потемневшей перекладине висели казненные. Их было пятеро. Седой щуплый старик с всклокоченной заледенелой бороденкой, запорошенной снегом, двое пожилых мужчин в промасленных железнодорожных спецовках, молодая рослая, полногрудая женщина и вихрастый мальчишка лет тринадцати. Все были босые, со следами пыток, с кровоподтеками на лицах. У женщины, почти обнаженной, на посинелом замерзшем теле темными длинными рубцами синели следы ударов, а на левой груди виднелись большие широкие раны. Выступившая алая кровь так и застыла темными рубиновыми капельками. У каждого висела на груди фанерка, на которой черными буквами было выведено: «Партизан». Старик и парнишка были свои, местные, а мужчины и девушка – никому не известные, поговаривали, что они разведчики, засланные из осажденного Ленинграда.

Пленные, стараясь не глядеть на казненных, отводили глаза, кучно топтались, жались друг к другу, чтобы хоть немного согреться. Над ними струился чуть заметный пар.

Капитан Шагин, расстелив на броне танка карту, водил по ней пальцем и что-то пояснял командиру партизанского отряда, человеку высокорослому, богатырского сложения, с русой подстриженной бородкой. Тот согласно кивал, а сам все искоса поглядывал на сани, в которые складывали трофейные немецкие винтовки, автоматы, тесаки. Отдельно клали гранаты с длинными деревянными ручками. Оружия в отряде маловато, а тут сразу столько привалило! Молодые партизаны, с автоматами на груди, весело переговаривались, толпились вокруг саней.

«Тридцатьчетверка» Кульги стояла чуть в стороне, на краю площади, возле кирпичных развалин. Галия, открыв люк, сухими глазами смотрела на повешенных. Они тихо качались под напором ветра. Галия еще не остыла от боя. Еще видела перед глазами вздыбленную разрывами землю, дым и пламя горящих бронетранспортеров, грузовиков, скрежет раздавленных пушек, бегущих, падающих вражеских солдат… И теперь перед нею чуть покачивались заледенелые трупы казненных. Мингашева закусила губу, чувствуя, как тает в груди радость победы, а на смену приходит горькое ощущение собственной вины, словно именно она запоздала, задержалась, прикатила на танке слишком поздно и не успела, не вызволила их. А они, наверное, ждали и надеялись до самого последнего мгновения. Редкие колючие снежинки падали на разгоряченное лицо Мингашевой и тут же таяли.

– Не успели, – грустно произнесла она.

Из-за развалин к площади торопливо бежала женщина, словно боялась опоздать. Без платка, русые волосы всклокочены, космами развевались у нее за спиной. Лицо у нее было какое-то странное, черное, костлявое и тяжелое, словно отлитое из чугуна, только глаза воспаленно, неестественно блестели. Она бежала широко, по-мужски, стремительно врезалась в толпу, и местные жители как-то спешно перед ней расступались.

Женщина, не меняя шага, свернула к повешенным. Подбежав, остановилась, обхватила двумя руками ноги мальчишки, прижалась к ним лицом, и над площадью, над толпой, заглушая говор и рокот моторов, взвился ввысь ее жалобный, отчаянный крик:

– Ми-ишень-ка-а!! Мой мальчик!! Единственный!..

И вдруг она смолкла, словно где-то внутри у нее оборвалась натянутая струна. Секунду-другую смотрела невидящими глазами на жавшихся, притихших пленных, что-то пытаясь понять. Потом перевела тяжелый свой взгляд на сани, на которые горой складывали немецкое оружие.

– А-а, убийцы!..

Длинными прыжками она подскочила к саням, схватила немецкий автомат с длинным рожком. Неумело приставила его к животу, направляя дуло на пленных. Гитлеровцы в страхе отпрянули от нее, сжались, парализованно следя за женщиной.

– За Мишеньку! За кровиночку мою!..

Командир партизанского отряда рывком бросился к ней, но не успел. Грохнули выстрелы, пули веером брызнули по снегу. Один фашист сразу же упал как подкошенный, второй забился на вытоптанном снегу, выгибаясь дугой, окрашивая снег алыми пятнами. Толпа гитлеровцев, словно вспугнутая воронья стая, шумно, жалобно залопотала, кинулась врассыпную. Раненые, выкрикивая непонятные слова, отползали на карачках, спеша уползти от страшной русской.

– Стой!.. Прекратить самосуд! – кричал Шагин срывающимся голосом. – Прекратить!

А женщина, согнувшись под толчками приклада, чему-то неестественно улыбаясь, обнажая зубы, дико выкрикивала и слепо шпарила длинными очередями куда попало.

– Держите ее!..

Два партизана, опередив командира, навалились на женщину, но она устояла, вывернулась. Патроны как-то враз кончились, но она, захлебываясь в плаче, все давила и давила на спуск.

Партизаны свалили ее, вырвали уже не страшный автомат. А мать повешенного парнишки, изловчившись, выскользнула из-под них, вскочила на ноги. И, вскакивая, она успела выхватить, вернее, сорвать с пояса у одного из партизан немецкую гранату с длинной деревянной ручкой. Все сразу шарахнулись от нее в разные стороны. Свои и пленные. Женщина неумело замахнулась.

– Ложись! – раздался чей-то предостерегающий выкрик.

Многие тут же попадали, вдавливаясь в вытоптанный снег. Граната, пролетев несколько метров, шлепнулась и завертелась на гладком льдистом снегу. От нее, ползком и на четвереньках, врассыпную удирали пленные. Прошла секунда, другая. Но взрыва не последовало.

– Так граната ж у меня без запала! – вдруг вспомнив, обрадованно закричал партизан.

Женщину схватили, крепко держали, а она билась, вырывалась, голосила. Командир партизанского отряда, сбросив рукавицы, хватал пригоршнями снег и тер им ее воспаленное лицо.

– Не гоже самосуд чинить, не гоже!.. Не допустим!.. Судить их будем по всей строгости закона… Не надо так, мать, успокойся!.. Успокойся, пожалуйста!..

Женщина перестала вырываться, обмякла, озираясь вокруг воспаленными глазами. Судорожно хватала открытым ртом морозный воздух. Подбежали другие женщины, подхватили ее под руки. А мать повешенного схватилась за голову руками, снова зашлась в плаче. И женщины, державшие ее, голосили вместе с нею.

Глава пятая

1

Итальянец Пончетто был чем-то похож на бельгийца Камиля Дюмбара, по прозвищу Рыжий Тигр, с которым Миклашевский работал на ринге в позапрошлом году в Антверпене, где познакомился с нашей радисткой. И эту похожесть Миклашевский сразу уловил, едва взглянул на итальянца, хотя, казалось, внешне они были совершенно разные люди. Рыжий Тигр, любимец портовых грузчиков Антверпена, типичный северный европеец: рыжеволосый, голубоглазый, с крепким белым сильным телом. А Пончетто, наоборот, был типичным южанином – смуглолицый, с копной непокорных черных, как воронье крыло, вьющихся волос, с темными, как маслины, большими глазами, весь загорелый, словно насквозь прожаренный лучами знойного итальянского солнца. И все же между этими разными боксерами было нечто общее. Пончетто, как и Рыжий Тигр, перед началом поединка энергично двигал левым плечом, слегка касаясь своего подбородка, выбритого до синевы, пружинисто покачивался из стороны в сторону на слегка кривых жилистых ногах.

Миклашевскому сразу как-то сделалось легко и свободно, как будто бы перед ним находился давно знакомый соперник, бой с которым не таил в себе особых неожиданностей. Эту похожесть между итальянцем и Рыжим Тигром уловил и тренер. Карл Бунцоль, ладонью поглаживая Миклашевского по спине, сказал об этом, не упоминая имени бельгийца:

– Помнишь Антверпен? – и добавил: – Седьмой раунд?

Игорь кивнул. Он понял тренера. В Антверпене именно в седьмом раунде Миклашевский свалил Рыжего Тигра. Встречным справа. Ударил автоматически, послал в открывшуюся цель кулак. Даже не думал, что нокаутирует. Но удар сделал свое. Игорь запомнил удивленное выражение, промелькнувшее в глазах бельгийца. Он рухнул под ноги Миклашевскому и растянулся плашмя на ринге, не слыша возмущенного рева своих почитателей.

– Повтори и здесь, – сказал Бунцоль, продолжая ладонью поглаживать и мягко разминать мышцы спины. – Повтори седьмой раунд.

Игорь понимающе кивнул. Он мысленно уже видел рисунок боя, волнообразные броски итальянца и свои отходы с ударами.

И после гонга, едва только судья подал команду «бокс», итальянец, действительно, как и Рыжий Тигр, спрятав подбородок под высоко поднятое левое плечо, двигая полураскрытой перчаткой перед своим длинным носом, защищая его, сразу пошел в атаку. Нанося вытянутой левой быстрые жесткие прямые удары, Пончетто торопливо прощупывал защиту Миклашевского, ища в ней слабое место, готовясь к броску. Он тыкал своим кулаком, обтянутым пухлой кожаной перчаткой, в разные стороны, вверх и вниз, в голову, плечи, корпус, монотонно и быстро, как бы простукивая прочность оборонительной стены, отыскивая в ней хоть малейшую щель, куда можно было бы вогнать клин, потом расшатать его, расширив брешь, и в него, в этот проем, бросить свои основные силы. Прием не новый, но довольно успешный, проверенный многими боксерами.

Итальянец работал добросовестно, Игорь слышал, как Пончетто старался ритмично дышать. Особенно шумно тот выдыхал через нос, стараясь совмещать выдох с нанесением удара. Так же пыхтел, напоминая паровоз, в первых раундах боя и Рыжий Тигр. Игорь, легко парируя удары, чуть улыбнулся уголками губ, про себя, как бы говоря сопернику: «Давай, давай, действуй!» Но он и предположить не мог, что его короткая улыбка окажется спичкой, поднесенной к пороховой бочке.

А именно так и произошло. В темных глазах итальянца, где-то в самой глубине, как в степном колодце, куда нежданно упал луч солнца, вдруг вспыхнул огонь. Пончетто что-то выкрикнул – то ли ругательство, то ли боевой клич – и кинулся на Миклашевского. Это был не бросок и не сумбурная атака, а какой-то вихрь атак, африканский смерч, помноженный на темперамент южанина. На Миклашевского обрушился град ударов, один сильнее другого, словно на него вдруг высыпали мешок с булыжниками. Игорь вынужден был защищаться, но все равно не успевал парировать летящие кулаки итальянца, принимая их на плечи, подставленные руки, невольно ощущая напряженными мышцами их тяжелую каменную силу. А в зале, казалось, только и ждали этого вихря атак. Особенно усердствовали земляки Пончетто, солдаты итальянской дивизии, которые после переформирования и пополнения перед отправкой на Восточный фронт ненадолго остановились под Лейпцигом. Они-то и подбадривали своего боксера и топотом ног, и свистом, и аплодисментами, и выкриками. Черноусый широколицый капрал жестикулировал руками, стремясь дирижировать неуправляемым хором.

Миклашевскому было трудно. Он отступал, ощущая спиной канаты ринга, обжегшие ему спину, отскакивал, уклонялся, нырял под летящий кулак, отбивал и принимал на себя удары. А они все сыпались и сыпались, без остановки, без передышки, одним сплошным бурным потоком, прорвавшим плотину и все сокрушающим на своем пути. Его не удержать, от него нет спасения. Особенно сильными были коварные и неожиданные удары снизу, те самые апперкоты, о которых говорил Бунцоль.

Миклашевский едва успевал уворачиваться, защищаться, отвечая хлесткими встречными ударами, но итальянец, казалось, был к ним не чувствителен, и Игорь никак не мог остановить соперника, сбить бешеный натиск. Миклашевский тяжело дышал и уже подумал о том, что Пончетто не похож на Рыжего Тигра. С тем работать на ринге было легче. Итальянец и по мастерству, и по тренированности, и по опыту явно был выше бельгийца на голову. Профессионал ринга с довоенным стажем. Игорь напрасно ожидал коротких перерывов между бросками, между атаками, когда боксер делает краткую передышку, чтобы набрать в грудь побольше воздуха и снова ринуться вперед. Обычно именно в эти-то мгновения и ловил Миклашевский своих соперников, не давал им передышки и проводил свои сокрушительные серии ударов. Но на сей раз ему попался очень хорошо тренированный профессиональный боец, с отлично отработанным дыханием, сам умеющий подавлять и сокрушать. И поэтому вся надежда у Игоря была на свои ноги. На быстроту передвижения, на их пружинистую силу и выносливость. Отстреливаясь одиночными ударами, думал лишь об одном – дотянуть до конца раунда, вынырнуть из захлестнувшего водоворота атак, отдышаться, а главное, осмотреться, осмыслить весь этот губительный сумбурный натиск и найти против него действенное средство, путь к победе. О поражении он и не помышлял, как бы ему тяжело ни приходилось.

Он просто не имел права проигрывать.

Он должен победить этого итальянца и вообще выиграть весь турнир. Выиграть во что бы то ни стало! Стать бесспорным победителем. Чтобы о нем, о Миклашевском, сообщили газеты. Хоть чуть-чуть, хоть строчку, лишь бы упомянули фамилию. В этом и заключался его шанс, единственный шанс на выход к своим, на установление заново связи с Центром. Дать о себе знать. Так договаривались еще в Москве. И сейчас это было важно. Миклашевский уже несколько месяцев, можно сказать, «без работы». Связь со своими людьми как-то сразу оборвалась. Что произошло с ними, он не знает. Может быть, и самое страшное – провал… Все могло случиться. Война есть война. Может быть, в Центре, в Москве знают. И в Центре по газетам определят, что он, Миклашевский, жив, что он в строю. Миклашевский помнит напутствие полковника Ильинкова: «Наши люди тебя найдут, но и ты сам не теряй времени, дай о себе знать. Через печать. Выступи так, чтобы о тебе появилось хоть несколько строчек в газете». Так что проигрывать поединок Миклашевский не имеет никакого права. Надо выстоять и победить. Разве там, под Сталинградом, его товарищам было легче? А они не только устояли, но и одолели, опрокинули врага. Да так, что эхо прокатилось по всему миру! И в прошлом году летом под Курском… И итальянцев тоже били, от их хваленой «голубой дивизии» летели пух и перья. И от этого Пончетто должны полететь и пух и перья.

«Главное в нашем деле, как говорил Гриша Кульга, не теряться. Безвыходных положений не бывает». Шаг назад – и удар. Еще шаг – и удар. Не нравится? Еще получай!.. Бить надо встречными. Как на тренировке. Раз, два – и отход. Раз, два – и отход. Отходить с умом. Ближе к своему углу. Раунд должен же когда-нибудь кончиться! Еще шаг. Назад и в сторону. Назад и в сторону. И он прозвенел, спасительный гонг. Судья встал между боксерами, энергично разводя руки:

– Брэк!..

Пончетто, чертыхнувшись, направился в свой угол.

Игорь не сел, а плюхнулся на подставленный тренером табурет. Как хорошо, что он в своем углу! Со стороны может показаться, что боксер специально рассчитал время и в самые последние секунды оказался именно в своем углу. Что ж, пусть думают так. Игорь откинулся на жесткие подушки и, расслабившись, положил руки на канаты, хватая воздух широко раскрытым ртом. И чуть было не задохнулся. Карл Бунцоль подсунул ему в лицо полотенце, закрывая рот и нос. Игорь, мысленно ругнув тренера, возмущенно замотал головой, стремясь высвободиться. Но тут же успокоился. Карл знал свое дело. Старый боксерский волк не хотел демонстрировать, что вынужден совать своему подопечному пузырек со спасительным нашатырным спиртом. Бунцоль, едва ударил гонг, пол-флакона разбрызгал на влажное полотенце и теперь как бы небрежно обтирал им лицо боксера, суя под нос те части мохнатой материи, которые густо смочены нашатырем.

– Дыши глубже… Дыши глубже… Гут, гут. Все идет хорошо, – в голосе тренера Миклашевский не уловил ноток тревоги, и это отчасти тоже успокаивало боксера.

Карл Бунцоль влажной прохладной губкой водил по затылку, а второй рукой обмахивал полотенцем, нагнетая воздух в легкие, помогая схватить побольше живительного кислорода. И как бы между прочим, как о самом обыденном деле, тренер короткими репликами анализировал ход поединка, оценивал бой.

– Он типичный агрессор, его мощь в напоре и натиске. Не принимай его темпа, не надо, – говорил Карл и тут же советовал: – А ты попробуй сам наступать. Посмотри, как он умеет работать на отходах. Сам атакуй! Не давай ему двигаться вперед. И следи за правой, за ударом снизу. Сам диктуй, будь хозяином ринга. Только вперед!..

Игорь уже иными глазами смотрел на итальянца. Бунцоль прав. Как же он сам не догадался? Задачка не такая уж сложная, вернее, задачка сложная, да решение простое. Агрессивные бойцы часто не такие грозные, когда их самих заставляют двигаться назад, или, как говорят, спиной вперед.

А в противоположном углу Пончетто, вальяжно развалившись на табурете, закинул ногу на ногу и, повернувшись, словно бы он не устал, словно у него за плечами не было трудного раунда, с улыбкою на блестевшем от пота лице о чем-то переговаривался со своим тренером. Тот лениво помахивал полотенцем где-то около головы боксера. На их лицах светилась гордая самоуверенность победителей, словно бой досрочно окончен и осталось только ждать решение судей.

2

Едва прозвучал гонг, извещающий о начале второго раунда, в темном накуренном зале кто-то удивленно крякнул, кто-то присвистнул, увидев, как русский, который еще минуту назад убегал от наседающего на него итальянца и чуть ли не тонул в вихре его ударов, сам пересек прыжками по диагонали ринг и очутился перед оторопевшим Пончетто, готовый ринуться на противника, ожидая команды судьи, который почему-то медлил и не произносил положенного сигнала. Судья, в свою очередь, не скрывая удивления, взглянул на русского, решительно застывшего в боевой стойке около угла итальянца, и, взмахнув рукой, выдохнул:

– Бокс!

Пончетто и его тренер, естественно, не ожидали таких решительных действий со стороны почти поверженного русского. Они даже и предположить не могли, что тот отважится сам идти на сближение. В глазах итальянского профессионала мелькнуло недоумение. Этот ли русский находился на ринге в первом раунде, или за перерыв его подменили другим? Пончетто узнавал и не узнавал Миклашевского. Что-то здесь неладно. Тренер подтолкнул его в плечо, как бы говоря: ну, что стоишь, работать надо!

Пончетто криво усмехнулся: мол, видали и не таких! Мгновенно сбычился, спрятав подбородок под поднятое угловатое левое плечо, и, выставив вперед левую руку, уверенно пошел на сближение, надеясь, как и в первом раунде, засыпать градом ударов, особенно ударами снизу, заставить русского снова попятиться и вытирать спиной канаты ринга.

Но русский не дрогнул, не попятился. А смело принял вызов. И на вихрь ударов ответил не менее мощным вихрем. Серией на серию, комбинацией на комбинацию. И Пончетто почувствовал, что его перчатки попадают или в воздух, или в стену, а у его соперника под пухлой кожаной перчаткой таятся не просто железные кулаки бойца, а настоящие бронебойные снаряды. Спасаясь, Пончетто рывком отскочил в сторону, стремясь оторваться от наседающего русского. Откуда только немцы его вытащили, где разыскали? У русских же нет профессионального бокса, а этот, судя по всему, из когорты профессионалов, да еще из тех, тертых-перетертых! «Задурил мне голову в первом раунде, а вот сейчас показал свое настоящее лицо. А может быть, все это и не так, может быть, мне только показалось? Чего испугался? Санта Мария, благослови и пошли удачу». Сделав финт, обманное движение корпусом, Пончетто рывком сблизился с Миклашевским и вошел в ближний бой, надеясь на свои апперкоты, мощные удары снизу, не раз приносившие ему успех. Итальянские солдаты дружно поддержали земляка.

Но Игорь был начеку. Он ждал этих ударов. Отработал с тренером защиту. Два первых поймал на подставленные раскрытые перчатки, как говорят, на ладони, последующие – отбивал, принимал на руки, закрывая ими свой живот, солнечное сплетение. Пончетто вошел в азарт. Ему показалось, что именно здесь наконец он сломит упорство русского, если в первые секунды ближнего боя тот лишь защищается. И со стороны казалось, что преимущество итальянца опять стало бесспорным. Он диктует ход боя, он владеет инициативой. Только было непонятно знатокам бокса и боковым судьям, почему же русский не уходит от невыгодного, даже губительного для него ближнего боя? Почему не спасается отходом? Шаг назад или в сторону, и ты в безопасной зоне.

– Ваня, держись! – кто-то прокричал с галерки.

На афишах, оповещающих о боксерском турнире, имени не указывали, а только звание, инициалы: «Боксмайстер И. Миклашевский, чемпион Ленинграда». Русское имя Иван сразу пристало к Игорю, и даже судьи его так называли. Итальянцы на этот одинокий русский выкрик ответили дружным хором. Они топали и скандировали:

– Пон-чет-то!.. Пон-чет-то!..

Итальянец, выставив голову вперед, чуть ли не упираясь ею в плечо Миклашевского, бил, бил и бил. Он работал руками, как заведенный автомат, безостановочно, бесконечно длинной серией, как скорострельная пушка. Расчет был прост и проверен на многочисленных соперниках. Удары по корпусу сбивают дыхание, сковывают и парализуют противника, если только тот вовремя не выскользнет из ближней дистанции, не отскочит назад. А русскому и отскакивать некуда, за спиною – канаты. Пончетто теснил Миклашевского к канатам, к своему углу. Казалось, что еще секунда-вторая, и все будет кончено.

Так действительно и произошло. Только на полу лежал Пончетто. Он свалился мягко, вернее, осел на серый брезент ринга, словно из его тела вдруг вынули железный стержень, и он потерял внутреннюю опору для всей массы жил и мышц. Все произошло так быстро, что многие ничего не поняли. Как же так? Пончетто неистово колотил русского, и этот же Пончетто опустился на пол. Что же произошло? Он сам себя нокаутировал, что ли? Удар Миклашевского видели немногие. Удар сбоку, или, как его называют на западе, хук. Короткий и точный. В тот миг, когда Пончетто слегка опустил правую руку для небольшого замаха, чтобы провести свой коронный апперкот, и открыл подбородок, в этот самый миг Миклашевский, опережая соперника, резко поворачивая корпус, послал кулак. Он промелькнул, как черная молния. В нем, в этом классическом хуке, было столько силы, столько стремительности и точности! В зале стало тихо. С галерки тот же русский голос удивленно выкрикнул:

– Вот дал!

Судья жестом указал Миклашевскому на нейтральный угол. Игорь, не оглядываясь, повиновался. Судья на ринге широко взмахнул рукой, открывая счет:

– Раз… Два… Три…

При счете «шесть» Пончетто чуть приподнялся, оперся руками о пол и удивленно уставился на судью, как будто бы не понимая, для чего тот взмахивает перед ним своей рукой. Потом, тряхнув головой, как бы сбрасывая навалившуюся на него тяжесть, быстро все понял. Истекали последние секунды счета. Едва судья выкрикнул «восемь», Пончетто, словно подброшенный пружиной, вскочил на ноги и принял боевое положение. Опытный мастер ринга знал хорошо и правила и законы бокса. Проигрывать никому не известному русскому он не хотел. Это не входило в его планы. Отнюдь не за этим он приехал из Неаполя. Годами тренированное тело снова было послушным. Болельщики дружно приветствовали Пончетто аплодисментами.

– Бокс! – подал команду судья.

Пончетто, демонстрируя свою свежесть и выносливость, очертя голову бросился в сумбурную атаку на Миклашевского. И этим облегчил русскому решение задачи. Дальнейшее было делом техники. Уклонившись от размашистого бокового удара, Игорь послал двойку, два почти спаренных прямых встречных удара: один по корпусу, по солнечному сплетению, а второй – в открытую, гладко выбритую челюсть… Но Пончетто устоял на ногах. Он не упал, хотя и на какие-то секунды потерял сознание. Это было редкое явление в боксе – стоячий нокаут. Боксер в тяжелом состоянии «грогги». Он медленно и бессмысленно двигался по рингу, опустив руки и мотая головой из стороны в сторону. Рефери, забежав спереди, перед его лицом растопыренными пальцами обеих рук показывал счет и громко выкрикивал цифры:

– …Шесть… Восемь…

Отсчитав положенные секунды, судья выдохнул убийственное слово: «Аут!» – и, подхватив боксера под мышки, слегка подталкивая его, помог добраться до своего угла. Лишь после этого он направился к Миклашевскому и небрежно поднял, как положено, руку победителя.

Зал отозвался неодобрительным ревом, свистом, топотом…

Карл Бунцоль, накинув на потные плечи Миклашевского мохнатый халат, поспешно увел его со сцены.

А в раздевалке возмущался Пончетто вместе со своим тренером. Придя в себя, наскоро обмывшись в душе, рассерженный итальянец в сопровождении тренера ворвался в комнату, где располагалось жюри боксерского турнира, и устроил шумный скандал. Пончетто, энергично жестикулируя, сыпал словами, как из пулемета, перемежая свою речь итальянскими и немецкими ругательствами. Он возмущался, негодовал, призывал в свидетели самого Всевышнего, обвинял, грозил, требовал наказать виновных. Тех самых, которые его, Пончетто, первую перчатку великой Италии, матчи которого смотрит сам дуче, посмели так подло обмануть. Он, Пончетто, этого не оставит, он добьется своего, будет жаловаться самому дуче, самому Муссолини! А могущественный дуче – первый друг фюрера, великая Италия – первый союзник великой Германии! Как же посмели немецкие друзья обмануть своего верного друга и союзника? Он, Пончетто, тренировался на своей вилле под Неаполем и готовился к трудному поединку на профессиональном ринге за титул чемпиона Европы, о котором уже разафишировано еще три месяца назад, когда вдруг к нему заявились немецкие спортивные эмиссары и пригласили на этот самый проклятый Богом паршивый турнир, обещая золотые горы наград, легкие победы над любителями. И он, размазня, поверил этим сказкам, поверил уговорам и поехал в Лейпциг. А здесь, на ринге, ему подсовывают одного профессионала за другим и, наконец, этого самого русского Ивана, профессионала из профессионалов, фамилию которого он выговорить не может, ибо она для него звучит хуже самого оскорбительного ругательства. С русскими вообще связываться опасно! Эти азиаты полны коварства. Великая Германия при самом активном содействии великой Италии не может их сломить. Русские – сплошные фанатики! Они на фронте предпочитают погибнуть, но не уступить, и на ринге – в том он, Пончетто, сегодня сам убедился – стоят насмерть, бьются не по правилам и не по законам, а судьи не смотрят, делают вид, что ничего не замечают, и даже открыто подсуживают. Где это было видано, чтобы рефери открывал счет боксеру, стоящему на обеих ногах, и засчитывал поражение нокаутом? И под конец Пончетто выпалил в самой категоричной форме свой ультиматум: если нельзя пересмотреть решение судей, то немедленно изъять из печати, из спортивных репортажей описание сегодняшнего полуфинального поединка, чтобы его имя не полоскали в грязной воде и не пострадал его высокий авторитет классного профессионального бойца накануне важного и очень ответственного поединка за звание чемпиона Европы.

3

Утром Карл Бунцоль в первом же киоске около гостиницы накупил газет, местных и центральных, сунул их небрежно в карман пальто и, немного прогулявшись по улице, с довольным видом вернулся к себе в номер. Не раздеваясь, вынул газеты и стал их просматривать. И чем больше он читал, тем мрачнее становился. В газетах ничего не было. Ни строчки. Ни о нем, ни о Миклашевском. Словно и не было второго полуфинального поединка. В пространных спортивных репортажах и коротких информациях досужие журналисты расписывали лишь первый полуфинальный бой между чемпионом Франции, парижанином Жаком Пилясом, и первой перчаткой Венгрии, будапештцем Яношем Кайди. Поединок между ними был трудным, протекал с переменным успехом в обоюдных бесконечных обменах тяжелыми ударами, и до самого конца последнего раунда ни один из боксеров в этакой «рубке» не добился значительного преимущества. Определить победителя в таком сумбурном, напряженном бою, когда оба противника равны и по силам, и по мастерству, весьма трудно, и судьи разошлись в оценках, однако большинством голосов победу присудили французу…

Бунцоль недоуменно посмотрел на газеты. Он ничего не мог понять. Что же произошло? Почему замолчали драматическую встречу между итальянцем и русским? Загадка какая-то, да и только. Карл сел и еще раз пробежал глазами заголовки газет, вчитываясь в дату. Нет, число сегодняшнее и месяц. Все правильно. В киоске ему продали свежие газеты. Он еще раз перечитал отчеты спортивных журналистов более внимательно, вчитываясь в каждую фразу, как бы прощупывая каждое слово. Даже в лейпцигской газете ни строчки. А ведь в этом городе его, Карла Бунцоля, знают и помнят. Именно здесь он начинал свою боксерскую карьеру. И вчера перед поединком Миклашевского и Пончетто с ним на эту тему беседовала симпатичная бойкая журналистка, дотошно выспрашивая о тех далеких и славных победах. Она так искренне улыбалась и обещала написать о нем, говоря, что лейпцигцам будет весьма приятно прочесть о своем прошлом кумире. Странно, но и она в своем большом, на две колонки, репортаже не упомянула ни о нем, ни о полуфинальном бое.

Карл отодвинул газеты и задумался. Тут что-то не то. Молчание прессы – плохой признак. Это он хорошо знает. Ему стало не по себе. Кто-то невидимый властно повелевает и диктует. И прессой, и его судьбой. Ему стало жарко. Он вытер пот со лба и мысленно чертыхнулся на своих берлинских друзей, которые подсунули ему этого русского. На кой черт он с ним связался?

Бунцоль нервно барабанил пальцами по столу. Что же делать? Как быть? Он чувствовал опасность. Она приближалась. Но не знал, с какой именно стороны ждать ее удара. А что удар последует, он не сомневался. Так уже было. В середине тридцатых годов, сразу же после берлинской Олимпиады. Имена тех гордых немецких спортсменов, которые демонстративно отказались приветствовать Гитлера, мгновенно исчезли со страниц газет. Потом эти парни исчезли и из жизни…

Надо что-то предпринять. Надо действовать, а не сидеть сложа руки, ожидая, когда же тебя стукнут по шее. Пальцы рук как-то сами собой стали выстукивать по столу ритм походного марша. В юности Карл был неплохим барабанщиком, в ту, в Первую мировую войну, служил в полковом оркестре. Лихо отбивал ритмы. Впрочем, не без умысла он освоил искусство игры на маленьком звонком барабане. Работа с палочками укрепляла кисти рук, неплохие дополнительные упражнения для боксера. Может быть, и они помогли ему. Все же в двадцать третьем он выиграл, вырвал победу в десятираундовом бою и получил заветный пояс чемпиона Европы. Славные были тогда времена!

Карл Бунцоль встал, сбросил пальто, раскрыл потертый кожаный чемодан, обклеенный рекламными ярлыками многих европейских гостиниц, порылся и вынул темную бутылку настоящего старого французского коньяка. Подержал ее на весу в ладони. Почти полгода Бунцоль хранил ее в чемодане, ожидая благоприятного случая распить в кругу друзей. Такие бутылки теперь редкость. Довоенного производства. Но жалеть не приходится. Завернул в газету.

Подошел к зеркалу. Оглядел себя. Провел тыльной стороной ладони по щекам. Выбрит хорошо. Костюм нормальный, рубаха чистая. Кажется, все в порядке. Подмигнул сам себе: не вешай носа, Карл!

Он стоял около зеркала, обдумывая, к кому пойти. Надо же узнать истинную причину молчания газет. Мысленно перебрал членов жюри. Главный судья? Нет, этот зажиревший боров с погонами полковника вылакает бутылку и ничего не скажет. Бунцоль знал его хорошо. Тот еще типчик! Его зам, эсэсовец, пройдоха из пройдох. Продаст в два счета. Оставался третий. Генрих Крюг. Он из Берлина. Спортивный деятель. Они знакомы. Надо идти к нему. Бунцоль напряг память, вспоминая, где и при каких обстоятельствах они были в компании, кто был рядом, по какому поводу праздновали.

Генрих Крюг был раздосадован, когда к нему в номер нежданно ввалился Карл Бунцоль. Он только собрался позавтракать. Сварил на спиртовке в алюминиевой посудине кофе. Настоящий кофе. Из своих скромных запасов. А насладиться терпким напитком не успел. Криво улыбнувшись, он вяло ответил на бодрое приветствие старого, некогда знаменитого боксера.

– А вы, друг, богато живете, – сказал Бунцоль, втягивая носом душистый густой аромат, – бьюсь об заклад, что настоящий, а не суррогат!

– Настоящий, – согласился Крюг.

– Бразильский?

– У меня друг в Рио-де-Жанейро, в посольстве.

– Хорошо же умеют люди устраиваться! – выпалил Бунцоль.

– Он тоскует по рейху, пишет, что живет, как в ссылке, – Крюг говорил тихо, внушительно, словно читал нотацию подчиненному. – А служение родине – долг каждого чистого арийца, куда бы его ни послал наш фюрер.

– Да, наш фюрер светлая голова, – согласился Бунцоль и, стремясь скорее переменить тему разговора, выставил на стол свою бутылку, завернутую в газету. – Думаю, что я угадал.

– Что это? – Крюг кивнул на посудину.

– Настоящий, французский. Двадцатилетней выдержки в подвалах. По рюмочке моего коньяка к чашечке вашего кофе. Как вы находите такое сочетание!

Бунцоль развернул газету, и Генрих увидел, как за толстым темным стеклом приятно зазолотилась жидкость. На душе у него отлегло. Бунцоль пришел вовремя. Крюг дружески улыбнулся, хлопнул сухой ладонью тренера по чугунному плечу:

– А ты, старина, все такой же! Годы тебя не берут.

– Нет, Генрих, седею. И даже лысеть начал, – Карл ловко распечатал бутылку. – Я хотел в первый же день чемпионата к тебе заявиться, да как-то не решился. Турнир еще не начался, разное могли бы подумать. Друг в жюри, поэтому, мол, и победу… Я имею в виду других тренеров. А сегодня, в день финала, решился. Теперь, как говорится, все на ладони, со всех сторон видно.

– Хороший у тебя боксер, русский этот.

– Строптивый немного.

– Ничего, ты дрессировать умеешь.

Они сидели в низких креслах, не спеша попивали из рюмок золотистый коньяк и отхлебывали из небольших фарфоровых чашек ароматный темный напиток. Молча наслаждались. Каждый в эти минуты думал о своем, а в общем – об одном и том же: что сидят в приличном номере гостиницы, пьют кофе и коньяк, как в старые довоенные времена. Карл вздохнул и сказал об этом. Генрих подтвердил и грустно добавил:

– Боюсь, старина, что эти времена уже никогда не повторятся.

– Будем всю остальную жизнь вспоминать.

– Если уцелеем, – скептически и откровенно произнес Крюг.

– Не надо мрачных мыслей, Генрих, от них сплошное несварение желудка.

– От действительности никуда не уйдешь, не спрячешься.

– Да, радостей мало впереди. Лучше и не думать, – Бунцоль снова наполнил рюмки. – Мне глупые мысли полезли в голову. Почему-то вдруг показалось, что это наш последний чемпионат.

– А на нем, как и на фронте, побеждает русский дух, – хмуро сказал Генрих.

Бунцоль понял эти слова по-своему. Намекает? И поспешно стал оправдываться:

– Миклашевский наш до мозга костей. Он из ост-легиона, медалью награжден за борьбу с партизанами. А его родственник – большая шишка в министерстве пропаганды.

– Да я не о нем, а вообще сказал, – Генрих взял свою рюмку, поднес к глазам, посмотрел на золотистый напиток, покачал его, любуясь переливами света. – Красота!.. Напиток богов!.. А мы с тобой, старина, не боги. И что будет дальше, никто не знает. Что-то, конечно, будет. Но уже без нас. Давай лучше выпьем за что-нибудь хорошее.

– За вечно живой рыцарский дух древних тевтонцев! – бодро выпалил Бунцоль, как бы исподволь намекая на древность рода, к которому принадлежали и все Крюги.

– За рыцарский дух! – подхватил Генрих.

Выпили. Помолчали. Коньяк сделает свое дело, и наступит удобный момент. Карл снова взялся за бутылку, разлил в рюмки.

– За твои успехи в финале, – сказал Генрих, – хотя не очень-то нашим хочется, чтобы победил русский. Но он классный боксер и здорово отделал вонючего макаронника.

Крюг выпил и рассказал, как вчера, после боя, этот самый итальяшка вместе со своим тренером ворвался к жюри и устроил скандал, стал грозить, обещая жаловаться чуть ли не самому дуче и фюреру. Все, конечно, перетрусили, звонили в Берлин, согласовывали, а там, наверху, долго не думают, последовала команда в прессу: снять отчет о поединке.

– Утром мне звонили газетчики и чертыхались, рассказывая, как ночью в типографии вырубали из набранных полос целые куски. Заодно и ты, старина, пострадал, как тренер русского. Но ничего, дружище, завтра будешь радоваться.

У Бунцоля отлегло от сердца. Мир вокруг сразу стал светлее и просторнее.

Глава шестая

День выдался пасмурный, серый, нудный, бесконечно длинный, казалось, без утра и без вечера, с одними сплошными белесыми сумерками. Проселочная дорога, которая петляла в редколесье, вела дальше к станции, это Григорий видел, сверяя карту с местностью. Появление же в одиночестве там, на этой небольшой железнодорожной станции, ничего хорошего не сулило. На карте обозначены и противотанковые рвы, вырытые ленинградцами еще в сорок первом, а теперь превращенные гитлеровцами в узел обороны. А лезть на рожон он не хотел да и не имел права. Приказ он выполнил, дорогу разведал. Надо поворачивать назад.

Справа, чуть в стороне, за редколесьем, поднимался холм, а за ним, невдалеке, тянулась речка, а там, за нею, железнодорожное полотно. Кульга и решил взобраться на холм, оглядеть как следует местность.

– Сворачивай к вершине, – скомандовал он водителю.

Галия задвигала рычагами, притормаживая правую гусеницу, и танк, брызнув веером снега и мерзлых комьев земли, свернул к холму, пошел, подминая кусты и молодые деревца. Мингашева почему-то вспомнила, как училась на танкодроме делать эти самые повороты, как они сначала у нее не получались. «Тридцатьчетверка» поднялась на пригорок и замерла возле молодой пушистой елки, выставив вперед настороженный ствол пушки. Команда «стоп», поданная командиром, прозвучала в тот самый момент, когда она уже нажимала на тормоз. Галия устало улыбнулась, откинувшись на спинку жесткого сиденья, и не снимая рук с рычагов, ног с педалей, а только слегка расслабившись. Хотелось хоть немного передохнуть, размяться, потянуться, глотнуть свежего воздуха. Но их могли заметить немцы, и она напряженно всматривалась в узкую щель и чутко прислушивалась. Кажется, тихо кругом.

Щелкнула крышка верхнего люка, внутрь машины потек густой холодный свежий воздух. Он нес запах снега, хвои, пробуждающейся природы. «Гриша, не спеши!» – хотелось крикнуть ей. Когда открывался верхний люк и Кульга поднимался со своего жесткого сиденья, ей всегда хотелось предостеречь, предупредить Григория, хотя она и знала, что он ее все равно не послушает. Он был слишком самостоятельным и уверенным. Может быть, за эту гордую самостоятельность и мужскую уверенность она еще сильнее любила его. И каждый раз, когда щелкала крышка люка, у Галии томительно сжималось сердце, и она напряженно вслушивалась: только бы ничего не случилось…

– Обзор хороший, хотя видимость и никудышная, – произнес Кульга, настраивая бинокль.

Над поймой и на склонах стояла тишина. Далекие, приглушенные расстоянием отзвуки боя едва доносились сюда откуда-то издалека, из-за леса слева. В той стороне, за лесом, что-то неярко отсвечивало в сером и мутном от низких облаков небе. А может быть, вовсе и не бой это, а гитлеровцы перед отходом спешно жгут еще одно селение, создавая мертвое пространство.

Пойма реки уходила чуть наискось в молочную дымку тумана. Тусклыми мазками темнели густые кустарники, пятнами виднелись заросли камыша над речкой, гривки бурьяна, вылезшего из-под снега. До речки по прямой было с километр, не больше. На берегу кучками росли березы и сосенки. Кульга вспомнил, как ему говорил партизанский проводник, когда они с капитаном Шагиным прорабатывали на карте маршрут разведки: «Берег-то крут там, обрывистый. Мальчонками мы с него шастали в воду, прыгали то есть. Разбежишься – и головой вниз, а руки, вроде крыльев, в стороны разведешь. „Ласточкой“ прыгали, товарищ командир».

Отсюда, с вершины, никакой крутизны у берега не было видно, она лишь угадывалась. На замерзшей реке, по снегу хорошо виднелась зимняя дорога, проложенная прямо поперек по льду. На противоположном низком берегу, за широким лугом, вздымалась железнодорожная насыпь, на фоне неба спичками торчали телеграфные столбы. А за железной дорогой блекло синел лес.

Кульга перевел взгляд на станцию, которая просматривалась. Перед самой станцией горбато выгнулся мост через реку, она там делала поворот и уходила куда-то к западу. Мост с обеих сторон огражден рядами колючей проволоки, он, несомненно, тщательно охраняется, а пространство вокруг конечно же пристреляно, очищено от деревьев. А в пойме, у моста, наверняка топь, танки могут провалиться, намертво засесть в трясину. Но атаковать все равно придется. Обстановка осложнялась еще и тем, что за мостом, близ станции, попыхивал дымком вражеский бронепоезд. Он грозно щетинился жерлами пушек и стволами пулеметов. «На подходах танки могут засесть, а бронепоезд не даст головы поднять нашей пехоте», – невесело подумал Кульга.

Он еще раз посмотрел на замерзшую реку, на берег, железнодорожную насыпь и нагнулся вниз, позвал радиста:

– Как связь?

– Одна момент, – отозвался Юстас.

– Один момент, – поправил его Илья Щетилин. – Эх ты, а еще культурная заграница!

– Хорошо, пусть будет один момент, – согласился Бимбурас, вызывая по рации штаб батальона, и тут же отпарировал заряжающему: – Литва совсем не заграница, а советская республика, знать надо.

– Передай, что подходы к мосту сильно охраняются, а на станции обнаружили бронепоезд, – продиктовал Кульга донесение и тут вдруг подумал: «А что, если самому попробовать!»

От такой мысли ему сразу сделалось жарко. Вступить в схватку с бронированной махиной на железнодорожных колесах. Попытаться уничтожить или хотя бы вывести из строя. И этим уже намного облегчить предстоящий штурм населенного пункта, взятие станции. У бронепоезда не одно орудие, по штурмующим будут шпарить прямой наводкой, одним словом, дадут прикурить. А подходы к станции открыты, наши танки и пехота-матушка перед ними, гадами, будут как на ладони, только успевай щелкай, как орешки. «Так что, товарищ младший лейтенант, тут и размышлять особенно нечего, видно даже слепому, – сказал он сам себе. – А у нас есть шанс. Единственный! И этот шанс – внезапность».

Легкий ветерок остужал лицо, пробирался за расстегнутый ворот гимнастерки. Надвигались белесые сумерки, обволакивая молочной белизной дали. Григорий снова и снова всматривался в бронепоезд. А мысль, как заноза, не давала покоя. Кульга даже не думал о том, казалось бы, о главном – а как же он со своим одним орудием полезет против стольких пушек? Это его не пугало. На войне всякое бывало. А одно орудие – это орудие, а главный козырь, тот самый единственный шанс, на который рассчитывал Кульга, заключался во внезапности удара. В стремительности и внезапности!

Чем больше он рассматривал бронепоезд, железнодорожный мост, подходы к нему, тем больше крепла уверенность в своих возможностях. Кульга мысленно прочертил путь танка к реке, прыжок на лед – а лед за зиму окреп, выдержит! – дальше надо вскарабкаться на насыпь и, развернувшись на пятачке, а Галия это умеет, ударить через мост по бронепоезду. Внезапность – великая сила! Все решают секунды. Пока немцы опомнятся, пока развернут орудийные башни, да и то не все, ибо стрелять вперед по ходу они не очень-то приспособлены, можно наделать тарараму и заставить их поплясать под нашу музыку. После такого концертика немцы как пить дать этой же ночью уведут бронепоезд со станции – если только, конечно, останется что увести, – зная наверняка, что с рассветом прилетят наши краснозвездные штурмовики и добьют его окончательно.

– Мингашева, наверх! – почти по-флотски скомандовал Кульга.

Галия встала рядом, высунулась из люка, обхватив Григория левой рукой, как бы держась за него. Мысленно она была благодарна ему, что он вызвал ее на свежий воздух. Ветер холодил лицо, трепал волосы, забивал снежинки за ворот.

– Впереди крутой берег, обрыв, видишь? – спросил Кульга.

– Вижу.

– Надо прыгнуть на лед и дальше, через речку, на насыпь железной дороги, а там на одной точке развернуться. Шарахнем по бронепоезду.

– А лед выдержит? – спросила Галия, прикидывая расстояние для разгона машины.

– Должен выдержать. Видишь, фрицы зимник проложили, напрямую переправлялись. Значит, лед и нас удержит, куда ж ему деваться.

Галия согласно кивнула. Надо так надо, что за вопрос. Ей не хотелось спускаться вниз, на свое место. Еще бы хоть чуть-чуть постоять вот так, прижавшись к любимому. Она расстегнула шлем, лицу стало прохладнее и свободнее. Галия услышала шорох ветра в кустах. Какая-то пичуга вспорхнула с закутанной снегом елки, и с зеленой ветки мягким водопадом посыпались снежинки.

Речная пойма, расстилавшаяся перед ней, чем-то напоминала уральскую, где среди заснеженных полей текла неглубокая река с крутым берегом. Страшновато было тогда на первых порах прыгать на лед, хотя Галия до изнеможения десятки раз отрабатывала на тренажере этот «высший пилотаж» танкового вождения. Один из курсантов, помнится, произнес: «А на кой черт прыгать на танке? Зачем? Если есть переправа, переправляйся по разведанному и обозначенному маршруту. А снести обрыв, уровнять спуск в общем ничего не стоит. Пару зарядов, направленный взрыв – и откоса не будет, спускайся на лед без риска, веди боевую технику». Инструктор стоял рядом, все слышал. Резко повернулся. Похудевший, с ввалившимися усталыми глазами, дернул обожженной щекой. Но не отругал, а некоторое время молча разглядывал курсанта, а потом дружески произнес: «В бою всякое бывает. Приходится и прыгать, и летать. – И как бы между прочим начал разъяснять основы этого самого прыжка на лед. – С крутого откоса прыгнуть на лед – дело хитрое, но вполне возможное. Я не раз прыгал. Тут главное не только хорошо разогнать машину, а прыгнуть. Пролететь по воздуху, чтобы потом плавно скользнуть по льду. Плавно, понял? А для этого что надо? Поднять нос танка, на скорости поднять. Чтоб с разбега он не плюхнулся, а заскользил. Как на лыжах, понял?»

– Приготовиться к бою, – скомандовал Кульга. – Все по местам! Передать комбату, что впереди бронепоезд и мы атакуем его. Щетилин, заряжай бронебойными!

Сержант Щетилин натренированным движением ловко втолкнул маслянистый снаряд и, захлопнув замок, установил гильзоулавливатель, потертый брезентовый мешок с прямоугольной металлической рамкой, чем-то похожий на приемник для конвертов, в который почтовики опоражнивают почтовые ящики.

– Готово.

– Не снимай спуск с предохранителя, – повелел Кульга и по танковому переговорному устройству приказал: – Полный вперед!

Мингашева плавно тронула машину с места и стала прибавлять скорость. Когда, подмяв куст и миновав елку, выехали из-за прикрытия, танк сразу пошел быстрее, вздымая снежную пыль.

– Фу, черт! – Григорий шепотом выругался, забывая, что весь экипаж его слышит. Спохватившись, громко добавил. – Жми на полную, сержант Мингашева!

Он надеялся на нее. А у Кульги сократился обзор, отчего он и ругнулся. Сломанная зеленая ветка елки попала в смотровую цель и закрыла прицел. Он видел перед собой лишь увеличенные ярко-зеленые иголки хвои, на которых чудом держались снежинки. В прицеле, за хвоинками, мелькали то заснеженная земля, то хмурое небо.

Шум двигателя становился все сильнее. Галия гнала машину вниз по склону. Танк подпрыгивал, его бросало то вверх, то вниз, то в стороны, словно это была не тяжелая могучая машина, а хрупкая лодка на волнах в открытом море.

– Обрыв скоро! – услышал Кульга в наушниках голос водителя. – Приготовиться!

– Жми!

Галия, чувствуя всевозрастающую скорость, что было силы жала ногой на акселератор до отказа. «Тридцатьчетверка» летела, как на гонках, вздымая снежную пыль. Все ближе берег, все ближе момент прыжка. Галия крепче сжала рычаги. Вот и те три березки, росшие кучно, она их заприметила с вершины.

– Держись, ребята!

Танк, словно оттолкнувшись от крутого берега, взлетел. Галия мгновенно, заученным движением, задрала нос танка вверх, потом, бросив рычаги, сама наклонилась вперед, сжимаясь в комок, и, закрыв лицо ладонями меховых варежек, зажмурилась, притаилась в ожидании.

Сильный удар швырнул Мингашеву вперед. Она больно ударилась головой. И все-таки успела схватиться за рычаги. «Тридцатьчетверка» заскользила по льду, который плавно пружинил. Легко, невесомо, как во сне, пролетела Галия несколько десятков метров. Даже подумать успела: «Ой, получилось».

– Ну, Мингашева, ты молодчина! – облегченно выдохнул, радуясь, командир. – Высший пилотаж!

Зеленая ветка отлетела, открыв смотровую щель. Кульга через прицел увидел приближающиеся пики камыша, заросли берегового кустарника. Реку одолели! Но не успел он обрадоваться, как почувствовал: «тридцатьчетверка» мягко пошла вниз, проваливаясь сквозь лед. Внутрь сквозь щели хлынула обжигающая вода.

– Ой, мамочка! Тонем! – по-бабьи взвизгнула от страха Мингашева.

– Сбавь обороты! Убери газ! – выкрикнул Кульга, напряженно вслушиваясь в захлебывающийся рокот мотора, единственного их спасителя.

Танк по инерции промчался по дну реки несколько метров, выскочил на мелкое место, почти у берега, пробив башней и всей своей массой над собою лед. Кроша и ломая его, «тридцатьчетверка», словно ледокол, продвигалась к берегу. Сзади лопались огромные пузыри, клокотали выхлопные газы. По бокам танка плыли большие и малые куски льда, снежное крошево, и, переливаясь радугой, отсвечивала пленка машинного масла.

– Двигаемся! – сдавленным, глухим голосом воскликнул Юстас Бимбурас, радуясь спасению. – Двигаемся!

– Спокойнее, Галя, спокойнее, – наставлял Кульга, напряженно всматриваясь.

Глубина заметно уменьшилась. Вода схлынула с танка, оставив свои следы. Мингашева чуть-чуть увеличила обороты, выбираясь на отлогий берег. Подминая кусты ивняка, танк выехал на заснеженную луговину. Весь экипаж облегченно вздохнул: пронесло!

– Теперь жми на полную железку!

Но их уже заметили гитлеровцы. Справа, вблизи, с характерным, режущим слух, звуком разорвалась бризантная граната, взметнув вверх комья снега и земли. Врезался в лед подкалиберный снаряд-болванка, вздыбив фонтан воды и ледяных осколков. Они глухо застучали по броне, словно сверху кто-то сыпанул лопатой крупную щебенку.

– Вперед! Давай вперед! – командовал срывающимся голосом Кульга, понимая, что теперь все зависит от быстроты маневра машины.

Преодолев луг, «тридцатьчетверка» с ходу перемахнула через ручей и, словно подталкиваемая какой-то невидимой силой, стала проворно взбираться по склону крутой насыпи вверх, оставляя за собой широкий след от стальных гусениц. Взлетев на железнодорожное полотно, мгновенно развернулась на одной точке, на пятачке, и устремилась к мосту, к вражескому бронепоезду. Кульга быстро навел орудие, поймав в прицел орудийную башню.

– Огонь!.. Огонь!..

В нос ударил запах перегара бездымного пороха, сизый едкий туман быстро заполнил танк. Гильзоулавливатель скоро был полон, и Щетилин быстро снял его, заменив пустым. Пот струйками стекал по лицу, глаза слезились. Зарядив очередной снаряд, защелкнув замок, Илья молниеносно поворачивался к перископу, чтобы посмотреть, куда попадал снаряд.

– У-у, гады-ироды! Получайте!..

На бронепоезде не успели даже повернуть стволы пушек в сторону «тридцатьчетверки», неизвестно откуда появившейся вдруг перед ними. Бронепоезд содрогался от взрывов. Его в упор расстреливали огнем из танковой пушки. Языки оранжевого пламени заплясали над бронеплощадками, клубы темного дыма окутали железнодорожное полотно. Стрельба разрасталась, густела, накатывалась. Со станции, с бронепоезда, летели снаряды, шпарили из крупнокалиберных пулеметов трассирующими, посыпали минами. А «тридцатьчетверка», меняя позицию, насколько это возможно на железнодорожном полотне, то вперед двигаясь, то отползая назад, била и била по бронепоезду. Кульга, хватая открытым ртом удушливый воздух, хрипло отдавал команды и, прильнув к прицелу, вел неравную дуэль. Клал снаряд за снарядом точно в цель. То была ювелирная стрельба, точности которой мог бы позавидовать любой снайпер, не только артиллерийский.

– Галя, отходим! Жми к лесу!

Не прекращая огня, «тридцатьчетверка» начала отползать, спускаясь по противоположному склону насыпи. Пули звонко щелкали по броне. Вдруг тяжелый удар потряс машину, словно пытаясь грубо подтолкнуть ее. Все внутри зазвенело, посыпалась краска. Крупный подкалиберный снаряд-болванка угодил в танк, но, на счастье, под большим углом. Скользнул по броне, оглушил экипаж, оставив метку, заблестевшую обнаженной сталью.

– Разворачивай и к лесу!..

Галия задыхалась от порохового перегара, волосы под шлемом слипались, капли пота струились по лицу, а ногам было холодно. В сапогах хлюпала вода, ватные брюки хоть выжимай. Но некогда было думать о себе. Она заученно двигала рычагами, нажимала на педали и уводила «тридцатьчетверку» из зоны губительного огня.

Глава седьмая

1

Марина Рубцова возвращалась к себе в квартиру удрученной. Она продрогла: шел мокрый снег и со стороны моря дул холодный ветер. Она почти полдня колесила по городу, чтобы отвязаться от «хвоста», уйти от слежки, если таковая возникнет. И лишь после этих предварительных мероприятий Марина посетила места, где находились тайники. Но оба тайника – и основной и запасной – были пусты. Как и неделю, как и месяц назад. Пальцы нащупывали лишь старую паутину…

Настроение, и без того неважное, сразу ухудшилось. Рухнула надежда, которой она жила последние дни. Почему-то казалось, что наконец-то о ней вспомнили, что в тайнике будет не только обычная почта для передачи в Центр, но весточка для нее лично. А если и не весточка, то краткая записка с условным знаком на встречу. Так было часто. Марина приходила к условленному месту, где ее встречал Миклашевский и передавал деньги на жизнь. А деньги ей сейчас крайне нужны. Одежда пообносилась, обувь стерлась. И за квартиру надо платить. Последнее время она проходит мимо магазинов, не останавливаясь у витрин, как многие бельгийки, не рассматривает ни платья, ни модную обувь, ни сказочно воздушное нижнее белье, ни манящие взор драгоценности. Если же и бросает взгляд, то главным образом на витрины продовольственных магазинов, где выставлены окорока, колбасы, копченые сосиски. А в овощных чего только нет в эти январские зимние дни: от ананасов, апельсинов, бананов до свежей, словно только снятой с грядки, крупной клубники… Она привыкла к этой сказке, к этому чуду. Всего много, но все дорого. Рядовым бельгийцам не по карману.

По городу разъезжают автофургончики суповаров и чуть ли не около каждого дома звонят в колокол, созывая хозяек. Суп здесь не является, как у нас в России, обязательным первым блюдом, хозяйки его обычно редко варят и предпочитают покупать готовым. Но разве сравнить эту похлебку с домашней куриной лапшой, рисовым мясным супом, макаронами с бараньей грудинкой, не говоря уже о душистом, наваристом украинском борще или густых щах из кислой капусты, которую здесь не умеют солить, как дома, в России: с антоновскими яблоками, тмином, лавровым листом, сливами и клюквой… Марине давно опостылели местные пресные блюда, хотя она и старалась к ним привыкнуть, – видимо, трудно русскому человеку долго воспринимать однообразие пресной еды. Но одно блюдо все же пришлось Марине по душе. Вкусное и, как говорится, любому смертному по карману. Это картофельные ломтики, обжаренные в кипящем масле. Бельгийцы умеют мастерски жарить эту самую картошку, так, что пальчики оближешь. Чуть ли не на каждом углу можно встретить маленькие будочки, в которых ничего нет, кроме очага, двух-трех кастрюль да баночек с приправами. По городу разъезжают желтые домики на колесиках с красными спицами, с чугунными печками внутри и жестяной дымовой трубой, прикрытые сверху ажурной китайской шапочкой из той же жести. Ломтики берут домой к обеду, поедают в харчевнях, запивая пивом, в ресторанах с бифштексами и просто на улице, держа в руке бумажный кулек…

И у Марины сейчас был в руках бумажный пакет. Горячий картофель приятно грел застывшие руки. А ломтики, нежные, пахучие, поджаренные на оливковом масле, слегка присыпанные солью, прямо таяли во рту.

Впереди шли молодые женщины, ели на ходу. Одна громко рассказывала подругам анекдот, который Марина уже не раз слышала: богатая дама спрашивает у своей служанки: «Скажи, милая, а с чем вы дома едите фриты?» «О мадам, – отвечает служанка, – с толченой солью!» Женщины смеялись, а Марина грустно улыбнулась. На мясо и овощи не у всех есть деньги, приходится обходиться просто солью.

Загрузка...