II

— Моему приятелю, — назовем его хоть Ватутиным: к чему вам знать настоящую фамилию? — было в то время пятьдесят пять лет… Возраст, кажется, почтенный, господа, когда благоразумие и предусмотрительность почти что обязательны и сдерживающие центры, казалось бы, должны работать добросовестно, особенно в профессоре физиологии и притом умном человеке, и тем не менее…

— Это вы в наш огород что-ли, доктор? — заметил видный блондин…

— Не перебивайте его… Он и своего огорода не минует, даром что представляется женоненавистником! — иронически проговорила Варвара Петровна… — Продолжайте, Сергей Николаич…

— Мой огород теперь неуязвим, Варвара Петровна, будьте-с покойны за него… На нем одна капуста да морковь, а незабудок нет! — подчеркнул доктор. — Итак, продолжаю. Началось это у моего приятеля с того, что в одно скверное октябрьское утро он обкарнал свои длинные заседевшие волосы, остриг свою красивую седую бороду, сделав из нее куцую, модную бородку à la Henri IV, и купил флакон Jockey Club'а. Начало, как видите, не предвещало ничего доброго. Наблюдения привели меня к такому выводу: если человек преклонного возраста, привыкший носить длинную шевелюру и большую бороду, вдруг меняет свою физиономию, то тут что-то неладное. Однако, когда Ватутин вошел в мою половину, — мы жили с ним в одной квартире, — подстриженный, напомаженный и вдобавок не в черном, довольно неряшливом сюртуке, в каком он всегда ходил, а в модном коротком вестоне, признаться, сердце у меня екнуло. Но я не подал и вида, что замечаю перемену в приятеле, и, как ни в чем не бывало, спросил:

— Ты вечером куда… В заседание? — «Нет, — говорит, — не в заседание… Нужно в одно место!» Отвечал он умышленно небрежным тоном и, показалось мне, несколько смутился.

Рассказчик закурил папироску, затянулся раза два и продолжал:

— И это «одно место» показалось мне подозрительным. Обыкновенно приятели, ходящие в разные места, называют их, но как только они начинают посещать «одна место», то стыдливо умалчивают. Я, конечно, не спросил, какое это «одно место» вдруг нашлось у почтенного профессора, немногочисленные знакомые которого были мне известны, хотя, признаться, любопытство мое было возбуждено до последней степени. Со временем, думаю, сам расскажет, а теперь я решил наблюдать за ним…

Он посидел у меня несколько минут и вдруг, словно бы удивленный, что я не обращаю внимания на перемену в нем, спросил:

— А ты не замечаешь, что я выстригся?

— Что это тебе вздумалось? — самым равнодушным тоном спросил я.

— Да, видишь ли, жарко спать с длинными волосами и, когда ешь, только пачкаешь бороду… Неопрятно как-то!

И если б вы только слышали, господа, каким это он невиннейшим тоном произнес, старый шельмец, будто и в самом деле приведенные им поводы и были истинными причинами его посещения парикмахера. Прежде, небойсь, не жарко было спать и не стыдно было пачкать бороду, а теперь вдруг, видите ли, неопрятно. И пред кем он лукавил? Еще добро бы перед супругой, которая могла бы задать взбучку и которой у него не было, а то перед закадычным приятелем. Тем не менее я вел свою линию, не выразил ни малейшего удивления и даже поддакнул: — «Да, говорю, пожалуй, удобнее». — «Советую, говорит, и тебе последовать моему примеру, а то ты совсем лохматый». Я усмехнулся и ответил, что мне и так удобно… Он поднялся и, подавая мне руку, спросил, не нахожу ли я, что он несколько изменился. Ясно было, что он хотел спросить, не помолодел ли он. Но я взглянул на его действительно несколько помолодевшее, хотя все-таки, между нами говоря, морщинистое, старое, худое лицо и даже, казалось мне, поглупевшее, и ответил, что никакой перемены не вижу. — «Морщины только заметнее стали на щеках с тех пор, как ты обкарнал бороду!» — ехидно прибавил я. — Ну ты всегда неприятности говоришь… До свидания…

С этого самого дня мой Алексей Алексеич, что называется, выбился из своей колеи. Прежде, бывало, редко, редко когда выходил по вечерам, все больше дома и в халате за книгами, а теперь почти ни одного вечера его нет дома… Все верно в «одно место» ездил, а то по театрам… И стал какой-то возбужденный, знаете ли… Ну, думаю, плохи дела с Алексеем Алексеичем. На старости лет сбрендил. И как-то спрашиваю его, где это он по вечерам пропадает. Покраснел слегка. «В театры, говорит, езжу. Прежде я, говорит, дурак был, сидел все сиднем, а теперь захотелось музыки послушать… я всегда любил музыку… И тебе советую». — Благодарю покорно за совет… Не вредно ли в наши годы все по театрам шататься? Озлился. — Что ты все с годами да с годами! Не дряхлый же я старик… И ушел к себе.

Но видно мои слова задели его за живое. Уж я давно советовал ему массаж и гимнастику, но он и ухом не вел, а теперь перед лекциями каждое утро стал ходить в гимнастическое заведение, души холодные стал брать, гири подымать, одним словом мнил обратиться некоторым образом в Фауста… Подите же… А ведь умный человек, — воскликнул, смеясь, доктор.

— А кто же была Маргарита? Брюнетка или блондинка? Замужняя или девушка? — спрашивала Варвара Петровна.

— В свое время узнаете, Варвара Петровна… Заставили рассказывать, так не перебивайте… Дайте только папиросочку выкурить.

Доктор выкурил папироску.

— Прошел так с месяц. Я надеялся, что месяц для старческой блажи срок совершенно достаточный, и думал, что мой друг наконец перестанет ходить в «одно место» и образумится… Не мог же он рассчитывать на взаимность, если и в самом деле втюрился… Хоть он и поглупел, но не настолько же!..

— А разве непременно рассчитывают на взаимность? Разве нельзя безнадежно любить? — перебила Варвара Петровна.

— Полагаю, что долго нельзя, а, впрочем, это не относится к делу.

— И, наконец, разве нельзя полюбить старика, особенно если он умный и интересный? — снова заметила хозяйка.

Доктор рассмеялся.

— Ну, вы, Варвара Петровна, составляете, значит, исключение. А я повторю слова Гейне, кажется, что лучше два раза любить двадцатипятилетних, чем раз пятидесятилетнего.

— Вы циник и больше ничего.

— А вы верно в душе согласны со мной… Однако не мешайте… Прошел, говорю, месяц, но Алексей Алексеевич не только не излечивался, но глупел все более и более… По крайней мере дошел до того ошалелого состояния, что на старости лет заговорил стихами. Вы удивляетесь? Честное слово! И какие еще трогательные. Однажды я увидал у себя в кабинете листок бумаги… Это мой приятель в рассеянности обронил… Поднимаю и читаю… Я их до сих пор помню. Вот они:

О, если только ты не та,

Что говорят мне наблюденья,

Не отрицай. В мои лета,

Ведь так отрадны заблужденья.

Пусть помнит ту моя мечта,

В ком тонкий ум, в ком дух сомненья,

Натуры чуткой простота,

Души возвышенной стремленья.

И, целомудренно чиста,

Внушая культ благоговенья.

Сияет гордо красота.

Так дай мне грезы сновиденья

И не буди, коль ты не та!

— Ну, значит, что называется, с сапогами втюрился! — подумал я, прочитавши это стихотворное излияние… Надо принимать меры. И когда Алексей Алексеич пришел обедать, я подал ему его листок и говорю: «Ты обронил, дружище». — Покраснел старик, словно школяр, застигнутый за кражей яблок. — «Ты читал?» — Читал. — «Это, говорит, я списал из одного журнала». Вижу, что нагло врет, и спрашиваю: «Почему же они тебе так понравились? Прежде, кажется, ты стихи не особенно любил?» — Неправда, всегда любил. В этом стихотворении чувствуется искренность, и вообще оно мне кажется недурным! — конфузливо прибавил он. — «Не нахожу. Вирши самые ординарные. Удивляюсь, что их напечатали. В каком журнале ты их нашел?» — Отозвался запамятованием — еще бы! — и окрысился. Так мы и промолчали весь обед.

Прошло так несколько дней, и он вдруг почему-то заговорил об одном профессоре, который шестидесяти лет женился на восемнадцатилетней девушке.

— Разве ты не находишь, что этот профессор идиот?

— И что это у тебя за привычка вечно ругаться… Чем же он, как ты говоришь, «идиот»… А Мазепа… А Лессепс? В каких они преклонных годах женились…

«Так вот оно что!» — подумал я, и мне стало бесконечно жаль этого «Мазепу», да еще с хроническим катаром желудка и с астмой.

— Ах, Алексей Алексеич, ужели ты, профессор еще физиологии, этого не понимаешь?.. Ну разве ты, например, решился бы жениться на молодой девушке? Хватило бы у тебя храбрости, если б и нашлась дурочка, которая согласилась бы за тебя выйти замуж?.. Разве ты взял бы на себя грех погубить молодое создание?..

— Отчего непременно погубить… Разве она не будет свободна оставить мужа, когда ей угодно?.. Разве, наконец, старики не могут любить?.. «Любви все возрасты покорны».

— Да она-то не может любить старика… Ты только подумай, какое это свинство… А если у стариков большой мозг пошаливает, то надо лечиться… вот что я тебе скажу, и серьезно лечиться… Главным образом не навещать никаких барышень и взять себя хорошенько в руки… Да и разве таких, как мы с тобой, можно в самом деле полюбить?.. Над нами смеяться только можно, если мы оглупеем до того, что вообразим, будто можем еще нравиться.

Мой приятель слушал все это с видимым раздражением. Неприятно ведь слушать, когда тебе говорят: «оставь надежду навсегда!» Он сделался холоднее со мною. Не захаживал, как бывало, поболтать по вечерам, — да его и дома не бывало, — и за обедом ни о Мазепе, ни о Лессепсе не заговаривал. Признаюсь, мне очень хотелось узнать, в какое это «место» зачастил Алексей Алексеич, и какое совершенство женского пола свело с ума почтенного старика, который продолжал тщательно умалчивать об этом «одном месте». Случай помог мне: вскоре после нашего разговора я получил записку, приглашающую меня посмотреть больного ребенка. Записка, написанная красивым женским почерком, была подписана совершенно незнакомой мне фамилией: «Орловской». Приезжаю на Кирочную, и вы, конечно, догадываетесь, что там я нашел сокровище моего друга в лице молодой девушки-курсистки лет двадцати пяти… шести, дочери добродушной вдовы Орловской… Обе они мне и объяснили, что послали за мной, так как очень много слышали обо мне от Алексея Алексеича…

— Что-ж, хороша она была? — нетерпеливо спросила хозяйка.

— Как вам сказать… Хороша — нет, но удивительно привлекательна… В этом надо отдать справедливость моему приятелю… Вкус у него оказался, действительно, тонкий… Высокая, стройная, изящная, с необыкновенно умным и выразительным лицом…

— Брюнетка или блондинка?..

— Скорей блондинка, Варвара Петровна… Пепельные волосы… Прелестные руки с длинными пальцами… И, по правде говоря, мой-то старик верно передал: «И, целомудренно чиста, сияла гордо красота»… Именно в ее своеобразной красоте было что-то одухотворенное… Видно было, что ее головка много думала… И костюм ее был подходящий… скромный такой… Вся в черном, точно монашка… ни серег, ни колец, а только маленькая брошка… Очень симпатичная девушка… Ну, я осмотрел ее брата, десятилетнего мальчика, прописал лекарство и просидел у них полчаса. Конечно, более разговаривали о моем приятеле. Мне было интересно знать, как относится к нему Маргарита Михайловна, — так звали барышню… Неужели, думал я, ей мог понравиться мой старик? Но — бедный Алексей Алексеевич!.. Если бы он слышал, с каким уважением относилась она к «этому милому старику», — так и сказала, я вам доложу, «старику», — который так добр, что читает ей курс анатомии, когда приезжает… Он такой общительный… Он ведь шельмец!.. Какой предлог нашел!.. Анатомию читает и, конечно, тщательно скрывает свои чувства… Но ведь от вашей сестры не скроешь, Варвара Петровна, коли тут не одна анатомия… Не так ли?..

— Конечно, не скроешь, Сергей Николаич! — засмеялась хозяйка.

— То-то и есть. И я, грешный человек, подумал, что и Маргарита Михайловна, при всей своей серьезности и любви к наукам, должна же была видеть, что профессор втюрился. И я, признаться, так легонько, обиняком намекнул ей, что бедный мой друг стал совсем неузнаваем.

— Что же она?

— Усмехнулась глазами больше, а лицо продолжало быть серьезным и точно не понимающим, в чем дело. И тут я заметил, что она хоть и монашка, а у нее, знаете ли, эдакие русалочные глаза… Одним словом — женщина! Ну, простился я, обещал на другой день приехать, и за обедом рассказываю все Алексею Алексеевичу моему. Смутился. И потом спрашивает, как понравилась мне Маргарита Михайловна. Говорю — умная и милая девушка и очень тебя уважает… Хвалит твое преподавание… Я, мол, и не знал, что ты частными уроками занимаешься, Алексей Алексеич? — Ну так что-ж… Я всегда готов помочь… Время у меня есть! — точно оправдывался он, а сам покраснел, как вареный рак. — Так, господа, продолжалось дело до декабря… Но в один день приходит он обедать; смотрю — вид у него, знаете ли, точно у кота, которого только что ошпарили кипятком… Ну, думаю, объяснился, старый дурак, и получил должное… А он три рюмки водки царапнул, да стакана три красного вина… Я только гляжу на него… Видно, Маргарита-то эта самая ошпарила старого Фауста по настоящему, и не пойдет он сегодня в «одно место». Действительно, вечер просидел дома и халат надел. На другой вечер опять в халате и опять дома… На третий, ну, словом, мой старик заперся и музыку даже позабыл… Однако, замечаю, бедняга совсем исхудал… и находится в большой меланхолии. «Что, говорю, старина, видно бессонница одолевает?» — Не спится что-то! — виновато так отвечает. — «Переутомился, видно, а?» — Видно, переутомился. — «Ну, брат, возьми себя в руки, а я тебе пропишу бром… Дурь-то всю надо выбросить»…

— И что-ж, помог ему ваш бром? — насмешливо спросила Варвара Петровна.

— То-то нет… Уж слишком острое было воспаление… Излечило его совсем другое…

— А что же?

— Очень, можно сказать, неожиданное происшествие, и случилось оно как раз в сочельник. Сидели мы с ним вдвоем у него в кабинете; он был в пальто и снова запустил и волосы и бороду. Как вдруг звонок… Наша Акулина пошла отворять и через минуту приносит корзину. Говорит: велено господам отдать… Открываем, и что бы вы думали в ней? Ребенок… девочка эдак месяцев около двух, и около нее записка: «Не оставьте, Христа ради… Крещена, зовут Анна»… Сперва мы оба ахнули, а затем Алексей Алексеич сообразил, что надо послать за соской и молоком… И в ту же минуту вышел… Вернулся с молоком и с соской и заставил Акулину устроить постельку девочке у себя в комнате и решительно объявил, что оставляет у себя девочку… С той поры его болезнь прошла. Он опять повеселел и поумнел… Теперь он только и знает свою Нюточку и нянчится с ней… Но о Мазепе не говорит. Вот вам и рассказ.

— А я думала, что дело кончится трагически! — проговорила недовольно Варвара Петровна.

— Напрасно так думали. Я вам рассказал все, как было… не виноват, что трагедии нет.

В это время лакей доложил, что кушать подано, и все пошли в столовую.


1897

Загрузка...