— Я предупреждал тебя, чтобы ты не стоял у меня на дороге, — холодно произнес Зохраб. — Ты не послушал доброго совета. Отбивал у меня самых лучших моих мастеров. Ты что, хотел меня самого усадить шить туфли? Видишь теперь, как плохо, когда не послушаешься дружеского совета...
— Но знай, Зохраб, притянут меня к ответу — заложу тебя с потрохами...
— Это мы посмотрим. Я скользкий. Трудно взять, и не тебе меня закладывать. Это гораздо сложнее... сложнее... — и на секунду Зохраб задумался, словно заколебался, это не укрылось от внимательного, ненавидящего взгляда собеседника. — Послушай, теперь не время вспоминать старые обиды и сводить счеты. То, что ты сядешь не подлежит сомнению. И, может, надолго. Давай договоримся, так, Гурген — ты о моих делах молчок, а я все то время, что ты проведешь на курорте, забочусь о твоей семье. Ведь у тебя трое детей, так? — Зохраб подождал ответа, но Гурген не проронил ни звука, продолжая сверлить его тяжелым взглядом из-под набрякших век. — Кроме того, твое устройство на курорте тоже беру на себя. Обещаю, ты будешь по-прежнему курить американские сигареты. Ну как? — И опять Гурген не ответил, а Зохраб продолжал. — Не упрямься, Гурген. Я не люблю долгие разговоры, но то, что я тебе предложил не так уж мало. Подумай. Я понимаю, ты сейчас не в состоянии решить, но пойди домой, посоветуйся. Сейчас уже ничего не исправишь, а тебе нужно побеспокоиться о будущем твоей семьи, о том, как они будут жить, пока ты не дернешься. Ведь имущество конфискуют... А тем, что ты заявишь обо мне и прочих, ты ещё больше усугубишь свое дело — оно попросту расширится, и тебе, наверняка, накинут годик-другой. Подумай.
— Ты, значит, боишься? — Гурген зло заулыбался. — Боишься меня?
— Да, Гурген, боюсь, — обезоруживающе просто ответил Зохраб. — Потом, если меня возьмут по твоей заявке, меня всю жизнь будет мучать совесть... и ничего не изменится тогда...
— У тебя нет совести, — сказал Гурген, не совсем понимая, о чем говорит Зохраб.
— Одним словом, условия мои ты помнишь, поди домой, с женой посоветуйся. У тебя уже брали подписку о невыезде?
— Да, — мрачно кивнул Гурген.
— Ну вот, видишь. Через день-другой и самого возьмут. Иди, не торопись, не пори горячку.
Гурген, еще немного постояв, горестно качая головой, поплелся к двери. Широкая его спина ссутулилась так, словно он нес на ней тяжелый мешок, и боялся, что мешок свалится.
Зохраб запер за ним дверь, подошел к телефону, набрал номер.
— Дамский салон? Попросите Марину. Марина, привет. Меня надо постричь и поправить ногти. Жду.
Я читал где-то, что когда мальчики впервые познают женщину, когда становятся мужчинами, в них происходит, ну, перелом, что ли... И в последующие дни я неустанно, чутко прислушивался к себе, стараясь обнаружить нечто вроде перелома, резко изменившееся, но не обнаруживал ничего, я остался совершенно таким же, без изменений, Впрочем, прислушивался я к себе довольно, надо сказать, рассеянно, как бы мне ни казалось, что внимательно, все- таки, рассеянно, потому, что все мои мысли были заняты одним — Нелей. Я был влюблен, влюблен по-настоящему, по уши, безнадежно и радостно. И несколько дней мы встречались у нее каждый вечер, пока ни приехала ее мама. В тот вечер, когда мама уже ждала ее дома, я проводил Нелю до подъезда, мы посидели в кафе, и так как впервые за несколько дней не могли остаться наедине, все было так, будто один из нас уезжает, было немного, грустно, посидели в кафе просто потому, что некуда было податься — в наших кафе попробуй посиди с девушкой, тут же разные ублюдки начнут пялить глаза - потом я провожал ее. Меня распирало от гордости — моя красивая подружка шла рядом и держала меня под руку. Но когда она вошла в подъезд и растворилась в его сероватых сумерках, мне вдруг стало до того одиноко! Будто больше никто уже не возьмет меня под руку, не прижмется, тепло и уютно к боку, медленно шагая рядом. Неля исчезла в подъезде так, словно уже никогда не выйдет из него для меня, и может, впервые я остро ощутил пропажу дня, почувствовал, как уплывающий день вливается в нечто неизмеримо огромное за моей спиной — в вечность, как проплыла в никуда пятница, похожая на широкую, светлую рыбу...
А через два дня Неля мне говорит, что беременна. Я как-то не сообразил сразу, а что, говорю, будет? Ребенок, говорит. Я, кажется, даже немного обрадовался — у меня с Нелей будет ребенок!
У нее лицо было чуть бледнее обычного, но вполне спокойное. И тут до меня дошло. Я не на шутку перетрухнул. Что надо делать, а? Видя меня таким испуганным, Неля даже улыбнулась рассеянно, ничего, говорит, у меня есть подружка, а у подружки — врач знакомый, он все устроит. Что? Врач? Мужчина?! Я с удивлением ощутил в себе небывалую, катастрофически-всеобъемлющую ревность. Она захохотала. Да, говорит, но это не важно, врач — прежде, всего, врач, а уж потом мужчина или женщина, понятно?.. Это не важно... А вот главное другое — мне ужасно страшно. — Все это из-за меня, из-за меня! — Нет, что ты, я сама виновата, ладно, это теперь не важно... Вид у нее вдруг сделался необычайно деловым. — Так, со стипендии оставлю десятку, остальное — долги, — начала она что-то подсчитывать. Тут я перебил, ты, что, говорю, с ума сошла, и думать не смей о деньгах. Сколько нужно? Она улыбнулась, погладила меня по щеке, какой ты милый, говорит... Ну, погоди, скажи мне, сколько нужно? Тридцатка, говорит. Всего-то? Господи! А я думал...
Через день я отыскал халтурку — помог знакомый старшекурсник — повкалывал дня два над камнем на даче у одних пентюхов— нужно было сделать надпись и что-нибудь эдакое придумать на стенке бассейна — я предложил двух вычурно изогнувшихся словно в пляске рыб, согласились, (еще бы не согласились, у меня на такие вещи нюх особый, обязательно подавай им что-нибудь замысловатое, вычурное, с ума посходят от радости) поставил дату, когда построили бассейн, заодно отшлифовал камень, подровнял, получился неплохо, шрифт цифр красивый, в меру глубокий, да и сам рисунок, вот эти вот рыбки вроде бы на четвёрку получились, я бы поставил себе четверочку. Получил от хозяев семь красненьких — новенькие десяточки, такие аккуратненькие, шуршащие, не то, что старые дореформенные сотенные, величиной чуть ли не с коврик, уже два года поменялись деньги, и такие теперь они аккуратненькие, не перестаешь радоваться, я, например, радуюсь, когда держу их в руках, некоторым старые нравятся больше, ну и зря, теперь и малом скрывается большое, а десяточки — прямо загляденье, картиночки.
Примчался в город, к Неле и гордо вручил ей все семь картиночек. Откуда? Мне так понравилось ее удивление, что я готов был тут же взяться за вторую халтурку, чтобы еще подработать. Заодно, говорю и долги свои отдашь, и не бери больше в долг, слышишь, пока что я не умер, нужны будут башни — скажешь, достану. Ладно, говорит, да так робко, так это мне понравилось! Я почувствовал себя настоящим мужчиной, когда выговаривал ей за долги, но когда она так послушно, робко ответила — ладно, — я еще больше вырос в своих глазах, и наверное, и в ее тоже. А все-таки, откуда? Видно, женское любопытство не такая уж незначительная штука. Да так, говорю, халтура подвернулась, стараюсь говорить как можно равнодушнее, а сам чуть не лопаюсь от гордости — пусть знает, что в любой момент я могу заработать сколько нужно. Десятку мы прокутили в тот же вечер — шампанское, тортик и мелкая сладкая дребедень...
День ото дня я все острее ощущал что-то очень крепкое, связывающее меня с Нелей, и это что-то, невидимое, глазами, неосязаемое, почти не существующее в природе было так же ослепительно реально, как уж, пойманный руками в воде...
— A-а... Наконец-то, мы дождались тебя! — мать широко улыбаясь, стояла в дверях. — Проходи, проходи. Папа дома...
Зохраб вошел в прихожую, наклонился, поцеловал мать.
— Иди в комнату, — она легонько шлепнула его по щеке. — Heхороший.
— Ну, что ты, мама, — сказал он ласково. — Я хороший. Просто у меня куча дел и...
— У всех дела... — сказала мама с таким видом, словно и она не составляла исключения из этого сонма деловых людей. — А родителей забывать не надо, — она шутливо погрозила ему пальцем. — Иди. Сейчас обедать будем.
Он вошел в комнату, где возле окна сидел отец в кресле и читал газету, поздоровался с отцом за руку, и невольно отметил про себя, что вид у отца в последнее время неважный, какой-то болезненный вид.
— Ты здоров, папа?
— Абсолютно, — суховато ответил отец. — Почему ты спрашиваешь? — Я плохо выгляжу?
— Нет, все в порядке. Просто спросил.
Через несколько минут, когда вошла в комнату мать с подносом в руках, у отца с Зохрабом не на шутку разгорелся спор. Завидев ее, они разом замолчали.
— Что тут у вас? — настороженно спросила она. — Чего опять не поделили?
— Да вот, мама, — Зохраб встал навстречу матери, помогая ей накрывать на стол. — Я прошу папу, чтобы он вышел на пенсию. Ведь возраст уже... К тому же — ветеран войны... Пора отдохнуть. И потом, чего вам не хватает? Я, слава богу, зарабатываю прилично...
— Даже больше, чем прилично, — неприязненно вставил отец.
Наступила неловкая пауза.
— Тебе что-то не нравится? — спросил Зохраб.
— Мне многое не нравится, — раздраженно отозвался отец. — И я тебе уже не раз это высказывал.
— Что, например?
— Прежде всего, твоя тяга к деньгам. Это уже становится мировоззрением.
— Не совсем так. Но не возражаю.
— Вот то-то и плохо, что тебе нечего возразить.
— Но ведь... Но ведь, мама, — Зохраб обернулся к матери, привыкший находить у нее защиту. — Я же всё это делаю для вас... Для кого же еще? — в этот миг голос звучал искренне, и ему не стоило большого труда убедить себя, что так оно и есть на самом деле. — Стараюсь, чтобы вы ни в чем не испытывали недостатка.
— Да, сынок, — сказала мать.
— Ты думаешь, что в жизни можно многого добиться, благодаря деньгам, — сказал отец. — Это неверно. И кроме того, мне очень не нравится, чем ты занимаешься. Играешь с огнем. Хоть теперь ты вполне самостоятельный человек, но должен тебе выразить свое крайнее неодобрение.
— Благодарю.
— Перестаньте ссориться, — сказала мать. — Терпеть не могу, когда вы начинаете спорить. Зорик, у папы после таких разговоров голова болит. Садитесь к столу. Можно один раз спокойно втроём пообедать, или эта роскошь не для нас?
Отец и Зохраб молча сели к столу. Отец сидел хмурый, был явно не в духе, и старался не замечать искательных взглядов Зохраба, которому хотелось помириться с ним, перевести весь этот тяжелый разговор в шутку. Его эти взгляды сына раздражали, и потому он снова заговорил.
— Я на твоем месте сейчас же бросил бы все эти дела к черту, — сказал он. — Аппетит приходит во время еды. Чем больше зарабатываешь, тем больше хочется. Но всему есть предел, — по своему обычаю изрек он, на этот раз, сразу три истины подряд! — И предел этот, в данном случае, может наступить скоро и очень дурно.
— Ну и кончим на этом, — попросила вконец расстроенная мать.
Некоторое время ели молча. Зохраб рассеянно оглядывался по сторонам, словно ища тему для отвлеченного, легковесного разговора.
— Ремонт пора у вас делать, папа, — сказал он.
— Будут свободные деньги — сделаем, — пробурчал отец, не поднимая лица от тарелки.
— Нет, это невыносимо, — почти простонал Зохраб. — Что ты говоришь, папа? — он поднялся из-за стола, торопливо зашагал по комнате из угла в угол. — Что на тебя нашло?
— Это на меня нашло, с тех пор, как ты занялся своим непристойным делом, отозвался отец.
— Зачем он меня нервирует, мама? Я же просто сказал, что нужен ремонт, давно не ремонтировали квартиру... Что же я такого сказал? При чем тут свободные деньги? Я вам, и ты отлично это знаешь, папа, сделаю роскошный ремонт в два счета, за неделю все сделаю, нагоню сюда мастеров...
— Нет уж, уволь, — прервал его отец. — Свои деньги трать на себя... — и решив, что слишком уж сурово прозвучала последняя фраза, чуть мягче заговорил снова. — Ты, Зохраб, как это ни прискорбно отметить, стал каким-то... — отец беспомощно поводил рукой в воздухе, не находя нужного слова, и вдруг обернулся к Зохрабу, посмотрел на него в упор, и понизив голос, тоном, каким говорят у постели безнадежного больного, закончил. — Каким-то зарабатывателем денег, машиной какой-то бездушной, преследующей единственную цель — побольше заработать, чтобы поярче потом прожигать жизнь. А ведь мы с мамой готовили тебя, маленького, не для этого, хотели воспитать из тебя настоящего интеллигента... хотели видеть тебя известным, прославленным, чтобы гордиться тобой... а ты по уши ушел в эту грязь — в деньги...
— Зато я могу себе позволить многое из того, о чем только мечтать может всякий, окостеневший в своих неудачах, интеллигент...
— Эх, да что там! — отец в сердцах махнул рукой. — Но ходишь ты по острию ножа. Осторожнее, сын, не обрежься.
— Не обрежусь.
Мать, время от времени, горестно вздыхая, слушала этот тяжелый разговор, не вмешиваясь. Она привыкла соглашаться с тем, кто обращался к ней, если обращался Зохраб — мама, ну, скажи ты, ради бога, разве я не прав? — Да, да, сынок, ты прав, — говорила она. Если муж: — Не приведет все это к добру его. Пусть ищет хорошую спокойную работу. — Да, да, говорила она, у нас и так все есть, зачем же нам лишнее, в один рот два куска не запихаешь...
Последнее уже было излюбленной поговоркой отца, привыкшего к старым истинам.
— Ну, ладно, — сказал Зохраб. — Пообедали... Пойду. До свидания.
Он поцеловал у двери мать и вышел.
— Береги себя, сынок, — сказала она и бросила вслед ему на лестницу воду из кружки — счастливая примета, она это делала, съедаемая тревогой за сына, каждый раз, когда он уходил от них.
Постепенно отношения с Нелей входили в свою обычную колею отношений между двумя любовниками, хотя он все сильнее любил ее и все крепче к ней привязывался, и теперь пришло время вспомнить о занятиях в училище, о работе, которую он запустил. Начинать работать после затяжного бездействия оказалось делом нелегким, гораздо труднее, чем предполагал он, привыкший нагружать свой неокрепший, неоформившийся талант непосильным грузом возлагаемых на него надежд и честолюбивых планов. Редкие, перепадавшие благодаря сердобольным друзьям, халтурки ради денег постепенно и незаметно делали свое черное дело — теперь он не мог обходиться без денег, он привык к деньгам, без них начинал чувствовать себя неуверенно, к тому же у него была такая красивая любимая, которой, несмотря на ее решительные возражения и протесты, доходящие порой, до кратковременных ссор между ними, так приятно было делать более или менее ценные подарки. Он теперь постоянно брался — благо, уже котировался, как умелый ремесленник, не отказывающийся от любой работы — за какой-нибудь неинтересный заказ, зарабатывал прилично для своих лет, и однажды купил Неле колечко с маленьким бриллиантиком. И когда ее восхищение сменилось брюзгливыми нотациями насчет его мотовства, он ничуть не огорчился — нет, это много-стоило — такое восхищение, его было больше, чем достаточно, чтобы ублажить самое утонченное мужское тщеславие.
Неинтересная работа — это работа, которую можно делать спустя рукава, без души, халтурка, одним словом для зарабатывания денег рассуждал он, и незаметно, исподволь привыкал всё делать спустя рукава, наспех, не мучаясь, не терзаясь и даже не думая о работе. Теперь дядя-скульптор, изредка видевший его работы, лишь досадливо морщился и мрачно молчал. Подумаешь, гений — раздраженно думал он о дяде. Кстати, примерно в это же время он начал писать стихи — возраст вполне подходящий — писал в общем-то, сносно, недурственно, мелькало, порой, в строчках, в нагромождении образов, призванных потрясти читателя, что-то маленькое свое, щемящее, волнующе-свое — он и не подозревал, что редко кого в его блаженном возрасте минует сия чаша. А отец, как-то увидев на его столе тетрадку, исписанную словами в столбик, лишь повторил в очередной раз -старую истину и так как она, эта истина, высказывалась не впервые, и надо полагать, в предыдущие разы не возымела должного действия, он решил самовольно усилить ее эмоциональный заряд.
— Лучше быть хорошим вором, чем плохим профессором, — сказал отец, вертя в руках тоненькую тетрадку.
Так мелькали дни, летело время, отскакивая от настоящей работы, которой Зохраб постепенно начинал чураться; работа теперь не становилась потребностью, как было раньше, и это тоже не осталось незамеченным преподавателями в училище, не говоря уже о родном дяде.
Однажды Неля что-то напридумала маме, и они укатили поразвлечься дня на три в Красноводск на пароме. Денег — навалом. Свои, потом и кровью заработанные. Солнечный осенний день, и главное — рядом Неля. О, роскошь — жизнь, о, блаженство!
Потом произошло уже событие — его с острым приступом аппендицита забрали в больницу и оперировали. Пришлось полежать в больнице, где Неля ежедневно навещала его и подолгу сидела рядом, порой выполняя не очень приятные обязанности сиделки, несмотря на его протесты. Она была рада, что может услужить ему. Приходила мама, и раза два заставала Нелю у его постели, но так как та была в халате, ее легко удавалось выдать за практикантку, прикрепленную к больному, что он и делал, чувствуя, однако, что огорчает этой выдумкой Нелю. Мать холодно поднимала брови. А у вас, девушка, нет других больных? Нет... то есть... есть... но я тут постоянно бываю нужна. Ах вот как? — вежливо произнесла мать, и конечно, стоило ей выйти в коридор и спросить у сестры или сиделки, тут бы все и раскрылось. Однако, она не спрашивала. Что-то останавливало. Вежливость? Или она не верила, что ее могут обмануть? И потом — хотелось поверить этой маленькой лжи, ведь он еще ребенок, и было бы ужасно... Хотя, летит время, меняется все, может, сейчас так и следует? Она плохо знает сегодняшнюю молодежь... Ох-хо-хо...
А через три месяца все безвозвратно изменилось — распалась, раскололась солнечная жизнь на скучные дни-осколки. Неля, к тому времени, закончившая медицинский институт, уехала с матерью в Москву: ее матери обещали там хорошую, лучше прежней в Баку, работу. Несколько дней до отъезда они прощались — бродили по улицам унылые, безнадежно отдаляющиеся друг от друга. В последний вечер перед отъездом слезно, долго прощались. Она обещала приезжать. Если бы! — подумал он. Нет, я сам приеду через неделю, сказал он. Запомнилось из всего вечера, будто что-то светлое в тяжелом, дурном сне — Неля на скамейке в парке целовала ему руки. Боже, что я буду делать без тебя, ведь не могу же, не могу маму оставить, она больная, сердечница, я должна быть рядом, понимаешь, милый? Он всхлипывал и вовсе не стеснялся этого, вернее, не замечал, что плачет. Я приезжать буду, твердила Неля, буду приезжать, мы часто будем видеться. И я буду часто приезжать, сказал он, и на миг прощание не показалось ему непоправимой катастрофой, он улыбнулся сквозь слезы. Ну вот и хорошо, вот и молодец. А сама-то чуть не в рев, видно было, как трудно сдерживалась.
Уехала. Он остался одиноким, как фонарь на темной улице. Неделю после ее отъезда, он ходил, как больной. Это удивительно, непостижимо, как может опустеть большой город с отъездом одного - человека...
Потом грянула вторая беда. Впрочем, ее он перенес гораздо легче и безболезненнее, чем отъезд Нели, восприняв скорее, как неприятность — над ним нависла угроза исключения из училища. И тут он только понял, как все ужасно запустил — не посещал неделями занятий, не работал... Ну и черт с ними, пусть исключают, решил он сгоряча, не пропаду. Но снова возник на горизонте могущественный дядя, и племянника оставили доучиваться. Прошло еще несколько дней и он получил письмо от Нели. Письмо было большое — на шести страницах — ласковое, сумбурное, дышащее любовью. Три дня он перечитывал письмо и носил его в кармане. Потом вложил его не куда-нибудь, а в свою тетрадку стихов, еще и потому, что это было для него то же, что и стихи.
Завидев Зохраба, выходящего из машины со своим роскошным «президентом» в руках, заведующий рестораном выбежал из зала и встретил его у входа, радушно улыбаясь и часто, мелко кланяясь, до того часто и до того мелко, что вполне можно было отнести эти поклоны за счет нервного расстройства. Зохраб небрежно подал ему руку:
— Как поживаешь, Мехти? — спросил он так, чтобы вполне можно было догадаться — ответ его совершенно не интересует.
— Слава богу, слава богу, Зохраб, — радостно, сердечно встряхивая ему руку, затараторил Мехти, и руку он встряхивал точно так же, как и кланялся — мелко и часто, как заводной. — Твоими молитвами, дорогой, твоими молитвами...
— Ну, допустим, что у меня и в мыслях не было за тебя молиться, — улыбнулся Зохраб и, наконец, высвободил руку из жирной, плотной, прилепившейся как смола, ладони Мехти, потрепал его по плечу и первым шагнул в ресторан — стекляшку,
— Как ты, Зохраб? Как твои дела, дорогой? Как дома? Все в порядке? Что новенького? — рассыпался в вопросах Мехти, мелко семеня вслед за Зохрабом, намеренно пропустившего замечание мимо ушей. — Я сейчас скажу на кухне, чтобы приготовили твое любимое люля из осетрины, а?..
— Вот и отлично, — сказал Зохраб. — Почему я и люблю загородные рестораны. Тут всегда можно вкусно поесть.
— А как же, дорогой, а как же... — расцвел в счастливой улыбке, раздвинувшей его жирные, висящие щеки, Мехти. — Именно так, именно. Садись, дорогой, я мигом...
Зохраб сел за столик в дальнем углу почти пустого зала — было одиннадцать часов утра — неподалеку от компании трех молодых девушек с парнем, видимо, студентов. Они весело, но негромко переговаривались, шутили, смеялись. Зохрабу сразу понравилось, как они ведут себя — хоть и тихо, но вполне вольно, без стеснения. Завтракая, он то и дело украдкой бросал в их сторону теплые взгляды. Девушки мило улыбались, красиво ели и пили видимо отмечали какое-то событие — и что особенно в них привлекало, это то, что красивость их поведения не была усвоенной, привитой, зазубренной, но вполне естественной, было видно — они совершенно не следят за своими жестами, улыбками, разговорами, и тем не менее, все получается мило, спокойно, раскованно.
Зохраб искренне любовался ими, потом послал на их столик бутылку шампанского с заказным шоколадным тортом из запасников директора, а они — девушки и этот симпатичный парень — очень удивились, обрушили на официанта град вопросов и, естественно, не добившись успеха, вовсю завертели головами, выискивая виновника неожиданной щедрости. Зохраб с самым серьезным видом (хотя в этот момент внутри у него все ликовало от удовольствия, которое доставила ему реакция молодых людей) уткнулся в свою тарелку. Ему казалось, что сидит он в кругу этих милых ребят, и на душе становилось тепло, приятно, безмятежно; тревожные, гложущие мысли оставляли его.
Возле ресторана с грохотом и скрежетом затормозили, подняв облако пыли, два грузовика, и выйдя из кабин, ввалились в зал громко, неприлично переругиваясь четверо мужчин — давно небритые, запыленные, усталые. Двое из них были в сапогах. Они плюхнулись на стулья за столиком рядом с компанией студентов. Девочки холодно, с неприязнью, мельком посмотрели на них, парень тревожно взглянул в их сторону и тут же отвернулся. Все четверо упорно, назойливо принялись разглядывать девушек, обмениваясь вполголоса скабрезностями в их адрес, становящимися все грубее и слышнее. Девушки вспыхивали, краснели, парень беспокойно ерзал на месте.
— Уйдем отсюда, Рауф, — сказала одна из девушек.
— Зачем? — беспомощно, нерешительно возразил он. — Ведь совсем недавно пришли...
Зохрабу стало обидно при мысли, что они могут не выпить его шампанское. Неужели какие-то охламоны помешают ему угостить шампанским понравившихся ребят?
А тут один из четверых обернулся к девушкам, раскрыл своп поганый рот и прогадил:
— А чего вам не сидится? Ишь, — он подмигнул товарищам. — Компания наша вам не по нраву? Так мы же вас еще не щупаем...
Девушки возмущенно заохали, парень вскочил из-за стола, по вместе с ним поднялся и один из мужчин, легонько толкнул его в грудь и парень упал обратно, на свой стул.
— Эй, ребята, — негромко позвал Зохраб.
— Вы нам? — спросила одна из девушек.
— Нет, — сказал Зохраб. — Эй, ребята!
Мужчины посмотрели на него.
— Чего тебе?
— Ведите себя прилично, — сказал Зохраб. — Или уходите отсюда.
— Чего-о? — презрительно протянул один из них, и коротко хохотнув, повернулся к товарищам. — Псих какой-то...
— Ты, что, сосунок, — спокойно сказал Зохрабу другой, глядя па него тяжело, в упор — давно крови своей не видал?
Девушки и парень за соседним столом напряженно сдали, чем кончится этот разговор, заранее угадывая, что ничем хорошим он кончиться не может.
А мужчины даже не потрудились принять слова Зохраба всерьез — до того это им казалось нелепым — чтобы один человек, и судя по внешности, интеллигент, а значит — хлюпик, белоручка, мог что-то такое вякнуть им, четверым здоровым бугаям.
Зохраб подозвал официанта.
— Принеси ящик минеральной.
— Ящик? — удивился официант.
— Да.
— Откупорить?
— Нет, — сказал Зохраб, нетерпеливо махнув рукой. Принеси ящик и поставь возле меня, на этот вот стол. Ясно?
Официант убежал и через минуту, принес ящик — двадцать бутылок минеральной — и поставил перед Зохрабом. Зохраб спокойно вытащил из ящика бутылку и швырнул в голову одного из четверых, достал вторую бутылку — швырнул в другого, третью, и так расшвырял почти половину ящика, пока онемевшие от изумления и страха, будто загипнотизированные мужчины, с лицами, залитыми кровью, не очнулись, не поняли, что их бьют. Тогда они разом поднялись и пошли на Зохраба, невозмутимо сидевшего за своим столиком. Один из мужчин достал из-за голенища сапога нож. Немногочисленные посетители ресторана замерли. Заведующий, так тепло принявший Зохраба, вместе со своим обслуживающим персоналом в поварами застыли у дверей на кухню, в ужасе глядели на следы побоища, и с неменьшим ужасом ожидали, чем теперь — когда четверо мужчин направляются к столику Зохраба с выражениями на лицах, которые напрочь отметают все сомнения насчет их дальнейших планов — кончится это побоище. Зохраб, не отрывая взгляда от приближающихся к нему мужчин, поднял с пола свой портфель, положил на стол, раскрыл его, и что-то достав, снова захлопнул крышку "президента" и на эту крышку лег неожиданным, холодным ознобом блеснувший пистолет. Мужчины завидев его, стали на полпути, как вкопанные, не сводя злых взглядов с вороненной стали.
— Убирайтесь, — сказал им Зохраб.
И еще неизвестно чем бы все это кончилось, если бы один из них невольно не шатнулся в сторону дверей. Это послужило сигналом, когда можно было не бояться, что в дальнейшем тебя укорят в трусости, и тут же все остальные поплелись к выходу. Через стекла ресторана было видно, как они смывают у придорожного водопроводного крана кровь с лиц. Потом мужчины сели в грузовики и уехали.
Девушки и парень за соседним столиком, видимо еще не оправились от страха — сидели бледные, напряженные, хотя парень, было видно, всячески старался подчеркнуть, что бывать в подобных ситуациях ему не впервой. Закончив завтрак, Зохраб подозвал официанта, но тут же прибежал заведующий, Мехти. Зохраб посмотрел, как двое с уборщицей убирают под столом осколки бутылок, полез в карман, отсчитал и протянул Мехти сотню.
— За ущерб, причиненный твоему заведению, — сказал он.
— Что ты, что ты, Зохраб! — закудахтал Мехти, оправившись от шока. — Ни за что не возьму! Пусть у меня руки отсохнут, пусть я под трамвай попаду, не возьму, пусть мои дети останутся голодными сиротами, если я возьму, — однако, когда Зохраб, прервав его, решительно сунул сотню Мехти в карман, тот не стал упрямиться дальше, моментально забыв свои клятвы.
— Жалею, что испортил вам аппетит, — улыбнулся Зохраб девушкам, захватил свой «президент», вышел из ресторана, сопровождаемый, вновь закланявшимся, как заводной клоун, заведующим, сел в машину и поехал в сторону города.
Потом письма стали приходить все чаще, почти через день он стал получать письма от Нели. И вдруг целых две недели — ни одного письма, ни одной строчки в ответ на его многочисленные и многословные послания. Тревога с новой силой охватила его, и тогда он решился — взял билет и полетел в Москву. Второпях он даже не сообразил дать телеграмму, чтобы Неля его встретила. Вспомнил об этом только в самолете, махнул рукой — адрес ее он знает, денег, что у него есть, должно хватить, отыщет.
Когда он сошел с самолета в московском аэропорту, начинало, смеркаться. Он взял такси до Речного вокзала, где жила Неля с мамой. Дом он нашел довольно легко, расплатился с шофером, мысленно ужаснувшись сумме на счетчике, вошел в нужный подъезд. Квартира Нели оказалась на шестом этаже. Он с сильно бьющимся сердцем глядел некоторое время на две металлические холодно поблескивающие цифры на двери, потом дрожащей рукой нажал кнопку звонка. В тишине за дверью пронеслась тревожная раскатистая трель. Его трясло от волнения, руки похолодели. Вот сейчас... сейчас он услышит шаги, и ее голос, приглушенный дверью, такой желанный, долгожданный, спросит — кто там? Он помолчит, потому, что очень волнуется, и не хотел бы чтобы его голос дрожал. Потом скажет — это я, Неля. Она тут же распахнет дверь и... Или мать ее откроет. Но тоже ничего, раз уж прилетел, не улетать же обратно только из-за того, что дверь может открыть не Неля, а ее мать. Она познакомит его с матерью, и может, скажет, как в тот вечер, когда их познакомила Соня (она тогда не на шутку заинтересовалась им, и поначалу, пока они оба, возбужденные шампанским, музыкой и близостью друг друга, не перестали обращать внимание на утомительное сонино присутствие, все говорила, как Соня расхваливала его — талантливого скульптора с несомненно блестящим будущим; так что она уже была очень заинтригована и с нетерпением ожидала увидеть его) может, она скажет — мама, это мой близкий друг, талантливый скульптор, познакомься... И тогда же, стоя за дверью, он вновь, в который уже раз, краешком мысли коснулся заветного, ставшего даже навязчивым после отъезда Нели — поскорее отучиться в Баку, закончить училище и приехать поступать в Суриковский, чтобы быть рядом с ней.
И тут он только понял, что все еще стоит за дверью, которую никто и не думает открывать, стоит и время от времени почти бессознательно нажимает кнопку звонка. Еле ощутимая горечь нарастающей тревоги вторглась в сладкое волнение от предстоящей встречи. Видно, в гости ушли, подумал он и стал спускаться, чтобы побродить часок по улице, пока Неля не вернется...
Он вышел на улицу, запахнул ворот легкого плаща, мысленно ругая себя за то, что не оделся в теплое и быстро зашагал по улице, стараясь не очень отдаляться от заветного подъезда. Он бодро, торопливо вышагивал по тротуару — туда и обратно, часто взглядывая на часы. В одиннадцать часов он снова поднялся на шестой этаж и на всякий случай позвонил у дверей, хотя знал наверняка, что если б они вернулись, он бы непременно заметил их еще на улице. Потом опять поднялся через два часа. До утра он бродил по улице, замерзая, засыпая на ходу — сто шагов туда по тротуару, сто — обратно, двести туда, двести — обратно, триста... триста... Было около семи утра, когда он снова решил подняться и позвонить в дверь на шестом этаже. В это время вышла соседка по площадке и, запирая свою дверь, сказала, что они уехали на три дня на дачу к родственникам в Подмосковье. Зохраб проводил соседку унылым, застеклевшим взглядом, слова ее вновь и вновь начинали дребезжать в его тяжелой голове, как после бессонной ночи отдается в мозгу гулким эхом бессмысленный утренний бой часов. Он даже не догадался спросить — когда уехали, но прикинул и решил, что только вчера — вчера была пятница, конец рабочей недели. Значит, вернутся к понедельнику. Его вдруг взбесило, что Неля, не дождавшись его, укатила к родственникам. Хороша, ничего не скажешь! Хотя он понимал, что тут нет ничьей вины, то есть, если б был кто из них виноват — так это только он: зря не предупредил о приезде. Ну ладно, а почему не отвечала на его последние письма? Ну да, бог с ней...
Он, плохо соображая от усталости, взял такси и поехал в аэропорт, достал билет на ночной рейс, послонялся по зданию аэропорта от нечего делать, потом вспомнив, что голоден, зашел в ресторан...
Он сидел один за столиком, так же как и я. Примерно одних лет со мной, ну, может, на год старше, лет восемнадцати, примерно. Чисто выбрит, хотя особой необходимости пока в этом не чувствовалось, аккуратно, хорошо одет, под пиджаком подтяжки, за которые он держался, разговаривая с официанткой. И главное, был спокоен, как у себя дома, словно ему не впервой сидеть в ресторане; будто каждый день только тем и занят... Он потом долго еще разговаривал с официанткой — красивая такая, небольшого роста, пышечка — и все так спокойно, непринужденно, раскованно, будто плевым делом было для него каждое утро заигрывать с официантками. Я увидел себя со стороны — нет, не в зеркалах, хотя их тут было полно, но со стороны, вот хотя бы глазами этих вот двух женщин за столиком поодаль, и увидел, как я издерган, неуверен, неумел и жалок, как я нервничаю и беспричинно беспокоюсь, что не хватит денег заплатить за завтрак, думаю давать или нет на чаи официантке, а если дать, то что сказать, и вообще, как это смешно, что я многого хочу и на многое претендую. Как я жалок и суетлив, по сравнению с этим спокойным сверстником!..
Под утро он был в Баку. Доброе утро, уважаемые пассажиры, мы прибыли в Баку, аэропорт Бина, прошу до полной остановки и подачи трапа....
После бессонной ночи и сплошных неудач и разочарований с поездкой, он даже внезапно испугался, вдруг почувствовав, что мечта о поступлении в Суриковский, о жизни в Москве, рядом с Нелей несколько потускнели. Когда он вернулся домой, мать встревоженно уставилась на его потемневшее лицо и начались нескончаемые, утомительные расспросы.
— Ты же видишь — все в порядке, — сердито оборвал он ее. — Жив-здоров. Чего же еще? Ты же видишь, что я устал…
Он прошел в свою комнату, кое-как разделся и упав на постель, провалился в черный, без видений, сон.
На его горькое, обиженное письмо она ответила таким искренне раскаянным, что он немного поуспокоился. Но все же обида полностью не проходила. Почему же не отвечала на письма. Ты что, забыла меня? Или тебе уже неприятно получать от меня письма? Глупенький, глупенький и хороший мой гаденыш! Просто у меня неприятности, то есть, это даже не неприятности, а дела не идут, и уходит масса времени, чтобы их устраивать — я не могу устроиться на работу, нет пока подходящей — я ведь очень капризная, ты не забыл? Вот и хлопочу, бегаю, добиваюсь. Все это не так уж просто — закончить бакинский институт и устроиться на хорошую работу — на хорошую, понятно? — в самой столице, когда даже москвичей, закончивших тут, направляют бог знает, как далеко. Не сердись, глупенький, я, наверно, скоро приеду в Баку. Дам телеграмму, как и делают нормальные люди. Целую тебя, дурачок. Спи спокойно на правом боку. Твоя — твоя, понятно? — Неля.
Вот так. Твоя Неля. Это был маленький праздник, после небольшого шторма треволнений, желанный отдых души. Он заулыбался.
— В чем дело? — Зохраб резко затормозил перед преградившим путь милицейским газиком. — В чем дело?
— Минутку, — сказал автоинспектор.
К нему торопливо приближались трое милиционеров, один из них — лейтенант.
— Выйдите, пожалуйста, — вежливо попросил молоденький лейтенант.
— А в чем-дело?
— Сейчас объясним, — сказал лейтенант.
Зохраб вышел из машины, изо всех сил стараясь казаться удивленным.
— Осмотрите машину, — приказал лейтенант милиционерам и обратился к Зохрабу. — Разрешите вас обыскать.
— Не разрешаю, — спокойно отозвался Зохраб. — Вы не имеете права.
Тут же сзади двое милиционеров охватили его за руки, оттянули их назад. Лейтенант тщательно проверил содержимое карманов Зохраба, и, кажется, был несколько разочарован, не обнаружив ничего необычного.
Милиционеры отпустили Зохраба и продолжали рыться в машине.
— Объясните, хотя бы, что вы ищете? — обратился Зохраб к лейтенанту. — Может, я помогу?
— Сейчас вы это увидите своими глазами, — не совсем уверенно пообещал лейтенант.
— Что это? Бомбу? Подводную лодку?
— Сейчас вам будет не до шуток.
— Я буду на вас жаловаться, — сказал Зохраб. — Вам это даром не пройдет...
— Посмотрим, что вы скажете... когда... — лейтенант осекся, видя, что милиционеры закончили тщательный осмотр машины и ничего не обнаружили.
— Когда что? — насмешливо спросил Зохраб.
Лейтенант что-то записал в своей книжке.
— Вы свободны, — сказал он.
— Права у меня в порядке, могу показать, — сказал Зохраб. — И машина в исправности.
— Даже больше, чем в исправности, — сказал лейтенант, кивнув на роскошную обивку сидений и стереоколонки магнитофона в «Жигулях» Зохраба.
— Это не запрещено законом, — сказал Зохраб. — Или, может, я ошибаюсь?
Лейтенант смерил его долгим проницательным взглядом, Зохраб не отвел глаз.
— Можете ехать, — сказал лейтенант и отошел вместе с милиционерами к газику.
— Товарищ лейтенант, — подумав, окликнул его Зохраб. — Подойдите, пожалуйста.
Тот подошел.
— Что?
— Я только хотел сказать, — понизив голос, чтобы не расслышали милиционеры у газика, неторопливо проговорил Зохраб. — Хотел напомнить, что воспитанные люди в подобных случаях извиняются. Даже если они милиционеры.
— Вы еще что-то хотели сказать? — нетерпеливо и неожиданно высокомерным тоном, спросил лейтенант.
— Да, — сказал Зохраб, глядя на него со спокойной усмешкой, как на напроказившего мальчишку.
— Что же?
— Что вы мне нравитесь.
— А вы мне — нет, — отрезал лейтенант.
— Очень жаль, — произнес Зохраб.
— Мне не очень, — сказал лейтенант. — У вас все?
— Да, — сказал Зохраб, но тут же поспешно прибавил. — Мы бы с вами могли подружиться. Я бы надавал вам кучу добрых советов.
— Сомневаюсь.
— Вот один из этих советов, — продолжал Зохраб невозмутимо, словно и не было реплики молоденького лейтенанта. — Если хотите продвигаться по службе, спешите делать добро окружающим. Человек, казалось бы, совершенно непричастный к вашей работе, порой может гораздо больше, чем ваше начальство...
Лейтенант усмехнулся.
— Я вам дам не менее ценный совет, — сказал он, включаясь в игру Зохраба. — Если не хотите нажить себе гастрит, не питайтесь в ресторанах...
Зохраб пристально глянул на него, но на этот раз тут же отвел взгляд, и снова тепло улыбнулся и сказал:
— Спасибо. Я это запомню.
— Пожалуйста, — ответил лейтенант. — А я с вашего позволения, на всякий случай запомню номер вашей машины и так же, разумеется, вашу светлую личность.
— Всегда к вашим услугам, — сказал Зохраб, раскланиваясь с шутливой галантностью мушкетера, и неожиданно перейдя на шепот, прибавил. — Скажу вам по секрету, вам одному — я это бросил...
— Что? Куда бросили? — моментально взволновался лейтенант и тоже почему-то перешел на шепот.
— Питаться в ресторанах с сегодняшнего дня бросил, — невозмутимо пояснил Зохраб.
И под его наивно-удивленным взглядом, молоденький лейтенант сердито отошел, забрался в газик, и машина тронулась.
— Ну и пройдоха! — лейтенант покачал головой, ни к кому конкретно не обращаясь.
— Может, сигнал ложный был? — неуверенно предложил один из сидевших сзади милиционеров.
— Нет, — сказал лейтенант, подумав. — На Мехти можно положиться. Сам ведь говорил, что видел пистолет у этого типа.
Зохраб подождав, пока отъедет газик, сел в свою машину и поехал на малой скорости, хоть и не любил ехать медленно, но перспектива лишнего общения, пусть только взглядами, с милиционерами, когда он их обгонит, вовсе не улыбалась ему. Лицо его вмиг сделалось угрюмым, мрачным...
Прошел месяц, и Неля приехала на три дня по делам. Остановилась у родственников. С ним она встретилась через два часа после приезда. Они взяли такси и помчались в гостиницу, где у Нели появилась знакомая, работавшая горничной. Горничная переговорила с кем-то, взяла у Зохраба тридцать рублей — он все норовил всучить больше — и провела их в маленький, тесный номерок. Выбрались они из этого номера только через сутки, спустились на первый этаж, в плохонький ресторан, жадно поели, не замечая что едят, не отводя взгляда друг от друга.
Последний день перед отъездом Неля решила посвятить делам — нужно было собрать кое-какие документы, справки и прочее — поехали вместе, и весь день мотались по городу, гоняя на такси из конца в конец. Вечером Неля улетела.
Они оба испытывали то блаженное, умиротворенное, граничащее со счастьем состояние, когда любые слова пригодились бы лишь для сотрясания воздуха.
В аэропорту она сказала:
— Когда приезжаешь, давай телеграмму.
— Хорошо, — сказал он.
— Идиот несчастный.
Он кивнул.
— Скажи мне что-нибудь хорошее, — попросила она. — Чтобы я надолго запомнила. Чтобы все четыре часа в самолете это в ушах звенело. Понял?
— Ага, — сказал он и усиленно стал думать.
Она ждала. Объявили посадку.
— Ты перегрелся, — сказала она. — У тебя из ушей пар идет.
— Придумал! — воскликнул он.
— Слава богу...
— У тебя такое удивительное тело, от которого трудно отлипнуть. Вот.
— Я же говорю — идиот, — безнадежно вздохнув сказала она, хотя ей было приятно, хотя ей было очень приятно, хотя ей было очень-очень-очень приятно, и она поняла, что это именно такая фраза, которая будет звенеть сквозь гул самолета. — Скажи еще. Поскорей!
— У тебя замечательная кожа, — сказал он, не задумываясь. — Высокого напряжения.
— Ты все испортил, — сказала она и пожалела, что заставила его продолжать. — Повтори быстрее ту, первую..?
— У тебя удивительное тело, от которого мне трудно отлипнуть — скороговоркой протарахтел он.
— Спасибо, — сказала она. — Знаешь, мне что-то не хочется тебя целовать...
— И мне тоже, — сказал он, и это было правдой.
— Я побежала, — она подхватила с пола легонький саквояж.
— Беги, — сказал он.
Догнал он ее, когда она уже выходила из здания аэропорта, чтобы сесть в открытый микровагончик, полный пассажиров рейса;
Он сзади схватил ее за руку. Она охнула, обернулась.
— Как ты меня напугал...
— Вот что, — он запыхался, побледнел. — Вот что я хочу, чтобы ты запомнила, чтобы у тебя в ушах звенело и так далее — мне будет плохо без тебя, — он тяжело дышал, а она подумала, что вряд ли так долго от бега.
Она рассеянно глядела ему вслед — как он, высокий, костлявые кулаки выпирают из карманов куртки, ссутулясь, будто от чего-то тяжелого на спине, торопливо уходил...
Потом он еще не раз ездил в Москву. Это становилось обычным развлечением — как только зарабатывал прилично — в Москву, хотя Неля постепенно... Нет, даже не то, чтобы забывалась, или отдалялась от него... Они, правда, ссорились иногда, впрочем, даже довольно часто, но кто из влюбленных не ссорится. Дело не в этом. Просто он привыкал к терпкому вкусу жизни…
Входил в «Риони». Это небольшое кафе на Арбате, так вот, входил в это небольшое кафе, уже слегка чувствуя головокружение от усталости и голода. Прикинул — оказалось не спал сутки и не ел тоже не меньше суток. Два дня кряду резался в биллиард в Баку, и надо сказать, небезуспешно, так что потерянные сутки не ощущались как утрата — я был в крупном выигрыше. Одно плохо — приехал и, естественно, тут же к ней, хотел вот порадовать, а она как увидела кучу денег — только стал тащить из кармана — сразу расспросы, ну все равно как жена, я же говорю не спрашиваю с кем ты тут встречаешься и вообще... Ну деньги, ну выиграл, что, тебе очень хочется презирать меня за это, вижу, вижу, не терпится возвысить в своих глазах свою чистую натуру над алчной душонкой халтурщика, игрока и хулигана, так ведь, спрашиваю, а я хоть и молчу, но может эта вот чистая натура бог знает чем занимается в большущем городе, полном интересных мужчин... Тут она ка-ак влепит мне затрещину... Я разозлился здорово, и хоть потом и напускав на себя сердитый вид, но, признаться, мне было приятно, что она меня так, значит, угостила. Так, говорю, хорошо же у вас в Москве принимают гостей. Я тут вкалывал сутки, денег заграбастывал, чтобы, значит, подарки ей, чтобы веселее кутнуть в столице с любимой, значит, девушкой, и все такое, а она меня затрещиной встречает… И тут, то ли от бессонной ночи я плохо соображал, то ли глоток коньяка в аэропорту напортил, но так зло взяло... Что же это, на самом деле, все для нее делаешь, чуть ли не раз в месяц сюда летаешь, а она... Эх, да чего там... Хлопнул дверью, и по лестнице — вниз. Она за мной, уговаривает не уходить, но... тут бы и согласиться, ведь, черт, почти три тысячи отмахал, не ел, не спал, но сволочное упрямство взыграло. Как же, я ведь мужчина, не пристало мужчине слизывать свои плевки... Стряхнул ее руку и молча ушел. Не оглянулся даже. Знал, что стоит на улице, смотрит вслед. И вот, поездил на моторе, побродил, и оказался неподалеку от «Риони», решил перекусить, не то, что решил даже, а как увидел кафе тут же во мне все забило тревогу, и я почувствовал, что если не поем сейчас же — умру. Уже слегка поташнивало от голода. Познабливало, видимо, от бессонной ночи. Передо мной вырос швейцар из породы пожилых попрошаек. Это видно было по его нарочито хмурому, готовому расцвесть при виде рубля, взгляду — попрошайка. |
— Чего тебе? — спрашиваю.
— Мест нет, — говорит.
— А вон, — говорю, — это что? — и через стекло показываю ему на свободный стул.
Он таращит глаза на стул, будто впервые его видит таким девственно свободным, таращит глаза, старый дуралей, будто в зале углядел гиппопотама.
— Что?— говорю. — Сомневаетесь, что это место свободное? — и вытаскиваю первую попавшуюся бумажку из кармана — мятая трешка — даю ему, сую, намеренно грубо в нагрудный карман его тонкого, кремового пиджачишка со значком «Риони». Он угодливо улыбнулся.
— Нет, — говорит. — Не сомневаюсь. Место действительно свободное.
— Неужели? — говорю. — Даже не верится.
Он раскрывает передо мной дверь в зал.
— Если меня будет спрашивать, — говорю ему, входя в зал, — посол Гвинеи-Биссау, попросите его подождать, пока я не отобедаю.
— Ладно, — говорит. — Я так и передам.
Прохожу к свободному месту. За столиком — трое девушек. Я вижу еду перед девушками и мне даже не верится, что можно наесться, быть сытым. Сажусь под многозначительные взгляды девушек. Знаю, что они думают, подсел, думают, черненький, с усами, теперь обязательно разведет тары-бары про шуры-муры. Ждите, думаю, ждите, я не прочь, мордашечки, вы в большом порядочке, я не прочь вот только поем, не то помру еще. Подходит официантка. Тоже с еле заметной ухмылочкой — подсел, мол, черненький, кадриться. Давай, давай, официантка, подходи, не дай помереть с голодухи в солнечный день посреди большого города. Пришла, слава богу, никуда не делась. Три бифштекса, нет, четыре бифштекса, мы, кавказцы любим, когда много...
— Слушаю вас...
Она меня слушает. Послушная. Никто никого не слушает. Только официанты готовы внимательно выслушать.
— Жаркое, — говорю. — Или два.
— Что два? — спрашивает.
— Два жаркое, — говорю.
Смотрит удивленно. Записала в книжечку.
— Пить, — говорит. — Что будете?
— Не знаю, — говорю, и я на самом деле не знаю. — Кофе, наверно.
— Это потом, — говорит официантка таким тоном, будто лучше меня знает, что мне нужно сейчас и что потом. — А спиртное? Водку? Коньяк? Вино?
— Вино, пожалуй. Посуше.
— Ага. Сухое, значит?
— Да. И жаркое, пожалуйста.
— Это я уже слышала. Поняла, — говорит.
Понятливая попалась. Девочки переглядываются, усмехаются. Я краем глаза на них, а потом будто и нет их тут, за столиком, не замечаю, поглядываю по сторонам, тоскую от голода, в ожидание чего-нибудь съедобного. Идет, идет, королева, счастье мое, не стоило, ей богу, не стоило так торопиться, еще и полчаса не прошло, еще и не разглядел толком зал, еще и не умер с голоду, а она тут как тут ромашечка, цветочек нежный, бутончик пахучий, перезрелый, сосисочка моя, сарделечка. Боже, с каким, оказывается деловым видом можно подавать кусок жареного мяса, и до чего это может быть приятно. Гвоздь в моем сапоге страшнее... Так и есть... Голод в моем желудке страшнее...
— Ваше жаркое. Вино.
— Спасибо.
Поплыла обратно, стараясь покачивать своими тощими бедрами. Естественно, ничего не получается. От аромата жареного мяса у меня на миг в голове помутилось. Ловлю на себе слегка удивленные взгляды девушек за столом. Стараюсь приняться за еду так, чтобы меня не забрали в дом для умалишенных. Кажется, получается. Мало-помалу девочки вернулись к своим разговорам. Проблем — масса. Хоть и занят собой, но иногда ухватываю обрывки фраз, что-то проясняется вроде картины, похожей на постоянно повторяющийся прошлогодний сон. Кто-то, кому-то сбыл джинсы за стольник, а пережди кто-то месяц и взял бы куда дешевле, всеобщее мнение за столиком — тот, кто приобрел — олух, а кто сдал — прохиндей, нашел фраера, сдал на спаде джинсовой волны. Еще кое-какие институтские дела, мелкие, досадные неурядицы — зачеты, нелюбовь кое-кого из преподавателей, который уже не раз намекал (тут всеобщие ухмылочки, и голоса пониже, и разговор потуманнее, но именно в той степени, что нужно быть идиотом, чтобы не понять на что намекал кое-кто), но, конечно же эти намеки остались без ответа, без внимания даже, и вот этот кое-кто как раз теперь перед зачетом весь озверел и уже подумывают (улыбочки, два-три коротких взгляда в мою сторону) не согласиться ли? черт с ним, один раз живем, институт надо доконать, а?.. Если бы еще не такая гладкая была у этого кое-кого голова, если бы не такая полированная и светящаяся... Всеобщее мнение — да, слишком уж он того, лысоват, черт бы его, лысого, прибрал до зачета. И еще — слыхали девочки — Ленка оставила Геннадия и выходит, за кого бы вы думали (многозначительный взгляд прямо мне в лицо), за армянина, тот черненький, толстый, быстрый, как хорек, армян-то. Да нет, вовсе он не армян, а наоборот — грузин... Теперь уже часто все трое поглядывают в мою сторону с интересом, будто ожидают, что я разрешу их спор — кто на самом деле ленкин жених.
Я молчу, и это, кажется, еще больше интригует и разжигает их, чего тянет, почему не начинает, все от него ждали, а он, неужели не нравятся девочки, нет, не может быть, девочки на пятерочку с плюсом, так в чем же дело? Испортился, что ли парнишка?.. .
— Можно вас угостить вином?
Как-то машинально сказалось, вовсе не собирался ни говорить, ни, тем более, угощать; после еды и двух бокалов сухого, чувствую — спать хочу, помираю, чуть ли не слипаются глаза. Тут они, после этой фразы как-то поспокойнее сделались, засмякли разом, дождались, значит, чего ждали. Теперь все должно пойти по схеме.
— Нет, спасибо.
А меня значит, приглашают настаивать.
— Я имел в виду коньяк «Наполеон».
Откровенно удивленные взгляды.
— Здесь не подают «Наполеон».
— Можно, — говорю. — Поехать в «Адриатику». Это тут рядом, на Староконюшенном.
Смотрят нерешительно, и не в глаза, а все куда-то мимо будто; боятся попасть взглядом в глаза.
Да, вот что. Самое смешное, что сплошь и рядом встречается в книжках — кто-то внимательно поглядел в глаза кого-то и прочел, значит, в этих глазах грусть, нерешительность, страх, любовь и прочую чепуху. Враки! Ерунда это все, по крайней мере, относительно нашего времени — никто теперь не смотрит в глаза другому, а тем более, ничего там не читает, если даже смотрит. Не до того. Начхать на то, что выражает взгляд человека. Все глядят мельком, поспешно, часто и не в глаза даже, а куда-то скажем в нос, или на губы. Не до того. Все спешат, и некогда остановиться и прислушаться к своим чувствам, не то что поглядеть и прочитать чужие... А ведь как бы было здорово!.. Эх, да черт...
Вот так же не в глаза мне смотрят эти девушки. Может, заранее знают, что ничего нового в моем взгляде не обнаружат. А спать хочется все больше, ругаю себя, и что это я затеваю, я же под стол упаду, под стол, под стол и заснуть...
— Впрочем, — стараюсь через дрему быть галантным. — Впрочем, если не возражаете, можем выпить тут по бокалу шампанского, а там-видно будет… а?
Нерешительно переглядываются. А тут и официантка, наша благодетельница проплывает.
— Бутылку шампанского, пожалуйста, — говорю ей.
Поплыла обратно. Чувствую себя хуже затравленного кролика. В животе — война, видимо, слишком много враз поел. Начинаю зеленеть, но, слава богу, скоро отпустило. А вот и шампанское, ура, ура! В руку откуда-то вливаются свежие силы, беру этой рукой бутылку, отрываю ей голову — спокойно, всем оставаться на местах, сердечников просим лечь на пол — нет, равнодушное попалось вино, не хлопнуло, не пролилось. Аккуратно разлил в четыре бокала под самую под звездочку.
— Я очень рад, — говорю, и откуда что берется, что за голос — чудный, нежный, мужественный, душистый — черт возьми даже мужским одеколоном запахло от голоса, — знакомству с вами. Я уверен, что мы подружимся, — кажется подействовал голос, к тому, же от усталости, видимо, я предельно спокоен, не суетлив, не стараюсь понравиться, а одно это уже нравится женщинам. Во всяком случае, к бокалам потянулись охотно. Содвинем их разом... Содвинули. Все до дна. А ну-ка, девушки! Молодцы, девушки.
Внезапно все это осточертело, надоело с ними комедию ломать, словно что-то по сердцу резануло, но привычно как-то, и когда привык?.. Но тут же встал, расплатился, попрощался, еле взглянув на удивленных девушек. К черту, к черту... Улечу обратно. Сейчас же! Она узнает, как выставлять меня за дверь, когда почти три тысячи отмахал, чтобы ее повидать, она еще горько об этом пожалеет, я не спал, играл, хотел заработать побольше, удивить приятно, чтобы два-три дня пожила как королева, подарочек какой-нибудь сделать, и на все это, на все мои добрые чувства и помыслы так наплевать! Ну ладно... И видеть не хочу, нет, не заеду попрощаться, не заеду… в другой раз... Скорее бы отсюда улететь, очутиться дома, поспать, очутиться дома...
День прошел не хуже других и слава богу, думал он, отпирая машину. Еще раз оглянулся, на, темнеющий огромными стеклами в поздней ночи, ресторан, спокойно улыбнулся своим покатым, благополучным мыслям, и только собирался сесть в машину, когда на небольшом пятачке — стоянке напротив ресторана затормозила; пригасив фары, «Волга». Из нее вышли трое.
— Запоздали, ребята, — весело окликнул он их. — Все закрыто. Вы что, не знаете, который час? — он глянул на свои часы и объявил. — Начало второго. Не круглосуточно же| нам работать... Он был чуточку навеселе. Самую чуточку.
— Мехти, — негромко позвал один из троих.
Он неторопливо обернулся на голос, продолжая улыбаться. Трое приблизились вплотную. Он оглядел их внимательно, стараясь вспомнить — кто это из его многочисленных знакомых, клиентов. Нет, не вспомнил. Один, кажется, русский, с маленьким шрамиком на щеке, с пижонскими обвислыми, светлыми усами, другой — заросший бородой до глаз, третий — в огромной кепке, со вздернутой заячьей губой. Нет, не помнит он их.
— Простите, не припоминаю.
— Сейчас припомнишь, — вежливо отозвался парень в черной кепке, надвинутой на глаза.
У Мехти от этого голоса пробежали по телу мурашки.
— Мехти, — почти ласково пропел светлоусый со шрамом. — Мы считаем, что ты поступил нехорошо.
— Что? — Мехти досадливо поморщился, стараясь не обнаружить сковавшего его страха, и чтобы заглушить этот подползающий к сердцу, обессиливающий страх, он грозно прибавил.
— Что за ерунду ты мелешь, парень?
— Расчет был сделан верно, такой тон, да плюс еще разница лет — Мехти был чуть не вдвое старше этих ребят — должны были по его предположению произвести должное впечатление, основанное на издревле привитом уважении к старшим на Кавказе. Однако, такого впечатления не произвели ни тон Мехти, ни его грозный вид, ни воинственно выпяченный живот. Видимо, эти парни хорошо знали свое дело.
— Мы думаем, тебе не следовало так поступать, — сказал третий, заросший бородой.
— Как тебе не стыдно указывать мне, и вообще, что это за разговоры, — деланно возмутился Мехти. — Я каждому из вас в отцы гожусь...
— Нет, Мехти, — прервал его светлоусый. — Не годишься ты нам в отцы. Я, например, такого отца утопил бы в унитазе.
— Что вы хотите, ребята, — трусливо улыбнулся Мехти, улыбка застыла на его лице, похожем в темноте на маску, и тотчас сползла, как следы на пляже, смытые прибрежной волной, так что можно было подумать, что улыбка эта привиделась. — Если хотите выпить, так я разбужу сторожа, посмотрим, что у нас там осталось... — он двинулся было к ресторану, но бородатый решительно преградил ему дорогу.
— Это сторож тебя разбудит, — сказал он. — Утром.
— Что это значит? — сдавленным от ужаса голосом произнес Мехти. — Кто вы такие?
— Скажи, что ты был неправ, и мы уедем, — сказал светлоусый.
Мельком Мехти взглянул на машину, на которой приехали эти трое, стараясь разглядеть номер, но номер был тщательно заляпан грязью, и вся машина была донельзя грязная — трудно было даже определить ее цвет. Двое — светлоусый и парень в черной кепке, перехватив его вороватый взгляд, усмехнулись.
— Ну так что же? — спросил за спиной бородатый. — Ведь ты был неправ, а?
— О чем вы спрашиваете, не пойму? — задыхаясь от животного страха, еле выдавил Мехти побелевшими губами.
— Ты сам знаешь о чем, — сказал бородатый.
Двое напротив молча ждали, не сводя с него глаз.
— Ну как? — спросил светлоусый.
На миг Мехти его положение не показалось таким уж безнадежным. А, черт с ними, скажу все как есть, пусть только отвяжутся, решил он.
— Да, я был неправ, — сказал он.
— Вот видишь, — укоризненно-вежливо произнес голос у самого затылка, и Мехти чуть поморщился от густого перегара и запаха чеснока. — И зачем ты это сделал, не пойму...
— Ну... меня попросили... — начал оправдываться Мехти, теперь уже почти ликуя в душе, что так легко и так скоро отделается от этих назойливых типов, сейчас он им соврет, придумает что-нибудь и они отстанут. — Попросили они... ну, вы знаете, о ком я... сказали, если что... если какое происшествие, обязательно звони... доложи.
— Ай-яй-яй! — неодобрительно покачал головой светлоусый. — Выходит, Мехти, ты шкура... — и тут же парень в кепке ударил Мехти в живот.
Мехти, несмотря на толщину, сложился вдвое, глаза вылезли из орбит, крик застрял в животе, превращаясь в растущую, обжигающую боль, и выходил тихим хрипом изо рта вместе с горячей слюной.
Некоторое время трое смотрели, как Мехти медленно сползает на землю — вот, схватившись за живот, упал на колени, вот повалился набок, вот ткнулся лбом об асфальт — потом принялись деловито, усердно работать ногами, били неторопливо, размеренно, отыскивая болевые точки тела — по селезенке, почкам, по горлу, в пах, били, уступая друг другу места. Минут десять они молотили ногами распластанное на земле тело.
— Все, — сказал бородатый. — Хватит.
Они сели в машину, «Волга» заурчала и рванулась с места.
— Уроком будет стервецу, — сказал в машине бородатый, снимая пышные усы и бороду.
Парень со шрамом снял свои пшеничные усы и положил в карман.
— Доложим шефу, еще, может, накинет, — сказал, сидевший за рулем, парень в кепке, выжимая из старенькой машины предельную скорость ее позабытой молодости, и поглядев в зеркальце на товарищей и заметив их разительное преображение, усмехнулся. — Ну, а мне что прикажете снять? Голову?
— Кепку, — сказал тот, что со шрамом. — Кепку сними...
— Тебе-то что? — сказал тот, что был с бородой. — Поедешь завтра в свой район, в свою богом забытую деревушку... Кому ты нужен, еще искать тебя в захолустье...
— Ты кепку сними, — повторил парень со шрамом. — Кепку, — и громко хохотнул...
Шло время в бесплотной переписке, начинавшей все сильнее раздражать его, шло время и очередной, да и вообще, приезды Нели становились все более нереальными. Она писала, что наконец-то устроилась на работу, и очень теперь загружена. Из этого следовало делать вывод — приехать сможет (если только сможет) лишь в отпуск. Оставалось одно — ездить самому, что он и сделал снова, спустя почти три месяца после ее приезда. На этот раз он дал телеграмму, и Неля его встретила. Мало того, приехал он в пятницу и ей удалось отправить маму на три дня к родственникам в Подмосковье (те — старики-пенсионеры, муж с женой, — постоянно жили на даче). Ну а дальше что? — спрашивал он себя. Дальше вот что: в понедельник он улетит обратно, в Баку. Вот так. И вся любовь, говорила она. Его раздражал московский жаргон, перенятый ею у подруг, это, он чувствовал, отдаляет их друг от друга. Впрочем, не только это их отдаляло. И он понимал, как ни было горько. А значит, что? Значит, ему нужно почаще приезжать по пятницам, и уезжать по понедельникам. Тем более, что матери Нели очень понравилось у радушных, гостеприимных родственников, скучающих в прекрасном, чистом воздухе Подмосковья, и всячески зазывающих ее к себе. Но такие поездки влетали в копеечку, да и в Москве, хоть и два-три дня, а хотелось пожить по-человечески, чтобы и Неля чувствовала, что рядом мужчина, а не мальчишка с последней десяткой в загашнике. Приходилось много работать, а скорее, много зарабатывать; порой краешком брезжущей мысли он начинал понимать, что это не одно и то же. Но когда он думал о настоящей, серьезной работе, горестно сжималось сердце, он безнадежно отмахивался, потом, потом, думал он, когда буду посвободнее, все еще впереди, а пока не до того. Видимо, не только искусство требует жертв, шутливо успокаивал он себя, и любовь тоже, да еще каких! И снова начались перебои в учебе, приходилось каждый семестр догонять курс, и тут уж не до работы стало — не до жиру, быть бы живу.
В конце концов, его все-таки попросили из училища. На этот раз не помог даже всесильный дядюшка. Скорее, не хотел помочь. Ну и черт с ними со всеми, подумал он, сам выкарабкаюсь.
Так как родители, а особенно, мама, с самого начала воспринимали все — даже мелкие, незначительные неприятности в его жизни, как крупные беды, это его закалило, он привык, и вовсе не думал, что чем-то огорчит их по-настоящему, огорчения сделались для них ежедневной, будничной потребностью, думал он. Поговорят, наворчатся вдоволь и успокоятся. Свои дела он волен решать сам. Он взрослый уже, понятно? У него паспорт есть. Вот он, молоткастый, серпастый. Ему, не моргнув глазом, выписывают билет на самолет. Чего же еще? И зарабатывает, дай бог папе так... И всегда будет зарабатывать. А те, кто называет его злостным халтурщиком, сами — знаете кто? — злостные завистники, вот кто. Кто из них в неполные одиннадцать лет делал такие вещи, лепил как он, кто так работал, как он? То-то же...
Но последняя беда все же уложила в постель мать с повышенным давлением — как-никак, а мальчика исключили с последнего курса, а сколько надежд, тревог, господи, да что говорить!.. В школу отдали с восьми лет, думали, одаренный мальчишка, вдруг занятия помешают главному, что в нем заложено — его таланту, окрутят его обручами ежедневные зубрежки. В училище попал, так радовались, вот и дядя, спасибо ему, выручил, подтолкнул на верный путь, вроде, на рельсы поставил... И что же? Господи! Подумать страшно... Ведь скоро двадцать стукнет, сверстники давно в институтах... Неужели так и будет мотаться без высшего образования? Боже мой, боже мой, вздыхала горестно мать. Ну что ты, мама, что за трагедия такая? Выдумываешь себе какие-то ложные страхи и начинаешь расстраиваться... Ну перестань, пожалуйста, голова у тебя опять разболится. Мама переставала, тогда паузы под ее скорбные вздохи заполнял отец. Думал, лучше пусть в армию заберут, пусть потянет лямку, приедет — возьмется за ум, поймет, что не всегда перины, не вечно сытая, довольная жизнь, так нет, кто бы мог подумать — здоровяк, эк его, вымахал с версту! — откопали какое-то там плоскостопие, не дали человеком сделаться... На всем готовеньком, всегда все к услугам... Да что это такое, в конце концов, будет этому предел или нет?! Уходил, хлопнув дверью.
Мать тихо плакала. Отец в соседней комнате ходил из угла в угол, попыхивая двадцатым «казбеком». Через минуту она звала его. Может, его пристроить куда, в институт какой, а? У тебя же есть знакомые, старые друзья, а? Не откажут… Он в сердцах отмахивался, яростно дымил папиросой, выдавливал сквозь зубы — пусть сам решает. Захочет — поглядим. Вот так вот. Единственный сын.
К тому времени он был нарасхват, за любую прибыльную работу брался охотно, делал добротно, но и только — добротно, будто плотничал. Кому дачу украсить лепкой на фасаде, кому на надгробье вывести портрет на мраморе, кому еще что — этого добра было хоть отбавляй, несмотря на то, что и охотников поживиться оказывалось немало, и даже среди опытных, профессиональных скульпторов. Но охотники, обычно, были временные, они, подработав, уходили в настоящее дело, а он оставался. И его, как постоянного исполнителя любых и всяких заказов, заметили, предлагали друг другу, рекомендовали среди заинтересованных лиц, и менторски похваливали люди совершенно далекие от искусства, суждения которых о работах художников не шло дальше установившейся в кругу дилетантов оценки: похоже — значит хорошо. Вошла в моду чеканка. Он набросился на чеканку, делал эффектную безвкусицу— девушка с неправдоподобно-огромными глазами обнимает газель; девушка, изогнувшаяся не хуже веревки, демонстрируя обнаженный пупок, смахивающий на испуганный глаз, играет на сазе, и прочую муру. Брали охотно. Деньги не переводились. Не переводящиеся деньги надо было не переставая тратить. Это у него получалось, — вот где обнаружился истинный талант. Хотя немало перепадало и матери — пусть порадуется, пусть видит какой у нее сын. И мать слабовольно радовалась, еще не понимая отчетливо хорошо это, или плохо, что сын стал так много зарабатывать. Но с другой стороны — ведь зарабатывает, не ворует же, упаси нас боже, своим умением, потом... Мать радовалась, видя, что от нее ждут именно этого. А деньги, что он приносил, расчетливо откладывала для его будущего...
Стремительно пробегали недели, как пробегают окна встречных вагонов, складывались в месяцы, месяцы исчезали, словно вода, уходящая в жаркий, ненасытный песок, и если время действительно деньги, как он любил говорить, то оно текло сквозь пальцы. В вихре разгульных дней, новых знакомств, безрадостной работы, собутыльников, любовниц, мелькавших падучими звездами на нёбе благополучия сладкой жизни, все реже тянуло в Москву, все реже приходилось бывать там, куда не раз он ездил - с трепетным сердцем, замирая от волнения, и все больше стиралось из памяти, то...
— Ну ты у нас король! — говорили приятели, когда, достав пачку денег из кармана, он небрежно отдавал официанту красненькую на чаевые.
Это ему что-то напоминало, что-то далекое, невозвратное. Ты у нас король! Что бы это могло быть?..
Дядя все-таки по его настоятельным просьбам сделал последнее усилие — его приняли в Союз художников. Он представил все документы, что нашлись, какие-то полузабытые грамоты, показал несколько неплохих и тоже давно забытых работ, срочно подготовив их, принял участие в двух выставках, и вот, пожалуйста — член Союза художников. А ты говорил, папа! А ты говорила, мама! Вот, видали? Целуй дяде руки, сказал ему на это отец, без дяди о тебе не вспомнили бы в Союзе в ближайшие семьдесят пять лет. Ну да, вы скажете тоже... Конечно, он премного благодарен дяде, но зачем тот делал все с такой брезгливой миной, будто его заставляли червей жевать? Помолчи, щенок! — не выдержал отец. А ты не ругайся, я теперь член Союза художников, понятно?..
Изредка, все же выбирался в Москву к Неле. Но теперь не только к ней — появилось и в Москве много приятелей и подруг.
И вот, сидя в кругу друзей (да и друзья ли, в самом деле? Что за противные, бездушные, жирные, неодухотворенные рожи?!) он вдруг вспомнил о ней, что-то заныло в глубине, растревоженное вином, поднялось к сердцу, будто всплывала маленькая подводная лодка, попавшая в беду. Ведь не видел уже, кажется полгода... если не больше... Письма... О письмах уже давно забыли. Что за детские выдумки...
Он подозвал официанта, расплатился, не обращая внимания на поднявшийся вой протестов за столом, и, получая пальто от гардеробщика, случайно глянул в зеркало. Свет падал с люстры в фойе, отражался в зеркале и отсвечивал в нескольких седых волосках в виске. Он пригляделся — да, так и есть, седые, раз, два, три, четыре... с десяток, пожалуй... Ни фига себе! Вот, значит, и состариться успел. А лицо-то, лицо, господи, будто выжимали, мешки под глазами... Кто скажет, что ему всего двадцать три? Никто, ни одна гадина не скажет. А все скажут — тридцать, и будут правы. А ведь двадцать три всего. Всего? Двадцать три года и еще ничего не сделано для бессмертия. Ф-фу, глядеть тошно... Не надо бы смешивать спиртное, живот пучит, ох ты, боже мой мать твою...
Что-нибудь не так, маэстро? Это гардеробщик, устал, видно пальто держать. A-а... Вот и ты, голубчик. Все в порядке. Все в порядке. А вот скажи мне, кудесник, любимец богов, скажи-ка, добрейший старик верхней одежды, сколько, по-твоему, мне лет, а? Тот задумался, а второй из гардероба — по-моему, говорит, вам шестнадцать лет. А? Угадал? Оба захихикали осторожненько, чтобы не обидеть, не лишиться монеты. Угадал, говорю, только я не тебя спрашивал. Первый замялся, стал серьезен, и говорит —- лет двадцать восемь — двадцать девять. Да? Да, говорю, точно. Сейчас только отмечали тут мое двадцативосьмилетие. Ну вот, он даже обрадовался, у вас такой возраст, что все ещё впереди, не то, что мы, старики. Да, да все впереди. Точно. Дал ему трояк, пусть радуется, болван. Открыл мне дверь, благодарит, кланяется.
Потоптался на улице, может и пройдет, не раз так бывало, проходило так же вдруг, как и хотелось, но наоборот, на улице твердо решил — сейчас поеду в аэропорт. Нарочно поторговался с шофером, пусть позлится — он просил шесть рублей, я сначала согласился, сел, а когда уже выехали за город, сказал, что не дам больше четырех. То-то была потеха, он весь позеленел от злости. Как же так, говорит, согласился и вдруг на тебе!.. А у меня только четыре рубля, говорю, больше нет. Как же ты едешь в аэропорт, улетаешь без денег? Не твое дело, говорю. Ругается тихо, сквозь зубы, но привез, привез, духу не хватило высадить из машины на полпути. Выхожу, протягиваю десятку. Ворча лезет в карман. Нет, говорю, оставь себе. Он опять позеленел. Вот умора! Ты что, говорит, издеваешься надо мной?! Ага, говорю, верно заметил — издеваюсь. Разве нельзя? А что он мог сказать, этот болван. Только зеленеть мастак. Не забывай бриться, говорю ему на прощание, а то вы почему-то все зарастаете в ваших таксопарках.
Рейс через два часа, и потому немного расхотелось лететь, хотя билет уже был на руках — везде нужно иметь хороших знакомых, а еще лучше — подруг, уж вот кто, на самом деле, в лепешку расшибется, а достанет все, что нужно, к тому же чуточку туману напустить на свою персону, быть этаким вежливо-холодным — будь добра, Мариночка, мне позарез билет до Москвы, не знаю, что и делать, ты уж похлопочи, милая, если тебя не обременит... Да боже мой, что за труд, если будет возможность, одним словом, я постараюсь, подожди минутку. Постаралась. А лететь что-то и не очень-то тянет. Устал, видно... Три часа в самолете преть, бр-р... Но пошел в ресторан, тяпнул, хряпнул, брякнул, дрякнул коньячку, кофе — и вот уже снова хочу лететь. Рожденный летать, не может ползать. Ползать. Официантка передо мной вертела, вертела, вертела, пока я не похлопал легонько по окружностям и выпуклостям, которых не оказалось. Вы что, с ума сошли?! Да, говорю, так и есть, я сошел с ума, и немудрено сойти — вы такая прелесть. Кажется, понравилось, но ушла надувшись, обиделась, дуреха — по больному месту похлопал, сразу обнаружилась разочаровывающая плоскость вместо рельефа. Попросил у нее бутылку коньяку с собой, это ей заметно подняло настроение, еще бы — а то пришёл такой большой, а выпил всего ничего, смехота... В самолете пил коньяк из противной пластмассы, в которой впору пену разводить для бритья, но несмотря на это чувствовал себя превосходно — все пили из этих стаканчиков какую-то смесь компота с вазелином, а я — дорогой коньяк, назло всем пассажирам, экипажу и господу на небе. Когда осталось полбутылки, мне захотелось угостить стюардессу. Была тут одна пышечка. Я вызвал ее сигналом зеленой лампочки. Так приятно было глядеть на спокойный, усыпляющий зеленый свет. Не прошло и пяти часов, явилась. Слушаю, говорит. Хотите коньяку? Нет, спасибо. А может, вы все-таки выпьете со мной, а, найдёте укромный уголочек в чреве этого самолетика, и выпьем, а? Нет, говорит, я не пью. Если вам скучно, я принесу журналы. Я их читал в прошлом году. Нет, они свежие, говорит, почти свежие... двухмесячной давности. А выпить, значит, не хотите? Нет, спасибо. Извините, что побеспокоил. Ничего, это наша работа. Ушла. Как мимолетное виденье... Да и о чем можно говорить, если она стоит, а я сижу? Ну бог с ней... Как мимолетное виденье.
Под утро я прилетел в Москву, аэропорт Внуково. Добро пожаловать в столицу. Спасибо. Пожалуйста. А у вас найдется местечко в сердце, чтобы согреть неприкаянного, а, найдется такое местечко в сердце, а?..
Было еще очень рано, но плевать, взял мотор — к ней. Потом только, когда в город уже въехали сообразил — ты, шеф, покатай меня пока, а то те, к кому я еду, не любят, когда их рано будят. Что же, так и покатать? А ты можешь по-другому? Смеется. Добродушный народ. Московские таксисты — добродушный народ, не то, что бакинские — угрюмые, раздражительные. — В первый раз в Москве? — спрашивает. Ну вот, начинается утро оригинальных вопросов. Нет, говорю. А сам-то откуда? Из Баку. A-а... Это Муслим Магомаев?.. Да, это. И еще этот самый, как его?.. Ну этот — ты мне вчера сказала, что позвонишь сегодня, — заблеял он. Полад Бюль-бюль оглы. Да, да, Буль-буль аглы! Точно! Ну он дает жизни, верно браток? Везде его поют, эту вот, про телефон. Видать, неплохие денежки гребет? Видать так, говорю. Ты вот что, шеф, вези-ка меня прямо по адресу, вези на Речной. А чего ты, раздумал, что ли? Да, раздумал? Ну, поехали, мне-то что... Обиделся, что ли?.. Да нет, что ты, шеф. Просто передумал.
Позвонил у ее двери и ждал довольно долго, пока, наконец, не звякнула цепочка, и лет через сто открылась дверь, и показалось ее лицо в щелке; увидела, охнула тихо:
— Боже мой!..
Потом дверь закрылась и через минуту она вышла кое-как одетая, сонная еще.
— Могла бы и впустить, — говорю. — Сегодня же суббота. Мама что ли дома?
— Не только, — говорит.
— Что?
— Не только мама, — говорит.
— А ты... что... это самое?..
— Да, —говорит. — Замуж вышла.
— Ага, понятно, — говорю. — Поздравляю...
— Спасибо, — смотрит без улыбки, серьезно.
Помолчали. Ежится от холода. Холодно на площадке.
— И давно?
— Полтора месяца.
— Ага... Понятно.
— Ты вечером заходи, поговорим.
— Да чего уж там. Поговорили...
— И то верно...
— Неля, ты где есть? — послышалось из квартиры, и почти тут же он высунулся — рыжий, широкоплечий, вобщем, симпатичный мужичок. — Это что такое? — спрашивает.
— Ты же видишь, — говорит она. — Ко мне приятель приехал из Баку. Надо его в гостиницу устроить.
— Ты разве работаешь в гостинице? — говорит, но смотрит на меня вполне дружелюбно. — А что вы тут мурыжетесь на лестнице, идите в комнату.
— Нет, — говорит она. — Он сейчас уйдет. А вечером приедет.
— Да, — говорю. — Сейчас уйду.
— A-а... А то бы шли в комнату, — еще немного постоял, поглядел, но видно, холодно стало. — Ну, до свидания, — говорит даже руку подал.
— До свидания, — говорит Неля.
— До свидания, — я чуть дольше задержал ее руку в своей, и тут мне так больно стало, я даже не предполагал, что мне может быть так больно. Торопливо стал спускаться, забыв про лифт.
Шел по улице, а снег под ногами хрумкал — хрум, хрум — боже, боже — хрум, хрум — Неля, Неля — хрум, хрум — что же, что же — хрум, хрум... Боже мой, что же это такое?.. Я даже остановился, замер на минуту посреди улицы. Почему же мне так больно? Ведь нечто подобное я даже предполагал, когда летел сюда, не виделись же с пей, кажется, целую вечность, даже забывать стал... Не писали друг другу. Ведь и у меня почти прошло. Так почему, отчего такая боль?..
Мне будет плохо без тебя...
Когда это было? Да и было ли? Что же такое тревожное, растущее, распирающее горло и грудь, не дает остановить такси, уехать, не вспоминать, не ворошить, забыть? Да и было ли?..
Скажи мне что-нибудь хорошее. Чтобы я надолго запомнила. Чтобы все четыре часа это в ушах звенело.
Когда это было? В этой жизни, во сне? С ним? У тебя удивительное тело...
Что это за ерунда! Напридумал, напридумал, как мальчишка. Что за чушь! Ну была она, и нет теперь. Ушла от него. Сколько раз так бывало, почему же, почему же теперь так вот... Черт, только этого не хватало, сейчас остается только сесть в снег и разреветься...
Мне будет плохо без тебя...
Ну и ерунда, господи! Что за чушь приходит в голову...
Скажи мне что-нибудь...
Хрум, хрум... Мне будет плохо...
Хрум, хрум, хрум, хрум...
Мне будет плохо!
Хрум, хрум, хрум, хрум, хрум, хрум...
Мне будет плохо! Скажи мне...
Он побежал навстречу подъезжающему такси.
— В аэропорт, — сказал он.
— Садись, — шофер удивленно уставился на его лицо.
— Что? — спросил он.
— У вас лицо в слезах, — сказал шофер.
— A-а... Это... — сказал он. — Это ничего...
— Что с тобой? Какая тебя сегодня муха укусила? Дорогой ты мой, Зохрабчик! — золотозубый, пьяно икая, лез целоваться, Зохраб оттолкнул его. — Ты почему не ешь, не пьешь, а? Почему не веселишься?..
— Он, наверно, вспомнил, как накрыли большую группу наших коллег во главе с Бала Гашимом, — подсказал второй, с огромным перстнем на мясистом пальце, — вот и не в духе.
— А ты плюнь, — посоветовал золотозубый. — Плюнь на все, Зохраб. Нас-то пока не накрыли...
— Вот именно — пока, — вставил мужчина с перстнем и повторил. — Именно — пока...
— А ты не каркай, — оборвал его золотозубый. — Не для того мы собрались, три друга, чтобы слушать, как ты каркаешь.
— Я не каркаю, я правду говорю, — обиделся мужчина с перстнем. — Крепко за нас всех взялись... Я и то удивляюсь, что мы сидим вот тут, в кабинете ресторана, а не в камере...
— А ты не каркай, говорю тебе, — озлился золотозубый. — Возьмут — будем спать, не взяли — веселимся. И не мешай нам веселиться. У него вот, — он кивнул на Зохраба — из-за тебя настроение испортилось, — тут, он, видимо, вспомнив, снова подался в сторону Зохраба. — Я для тебя... для тебя все, что хочешь сделаю, дорогой, только ты не огорчайся... Хочешь потанцую вокруг тебя? — золотозубый, ощерясь в улыбке, снова полез целоваться.
Зохраб, чувствуя нарастающее раздражение, бушующий в голове хмель, грубо оттолкнул его.
— Отстань, золотозубый! — бросил он. — И спрячь зубы...
— Вот тебе на! — удивленно воскликнул тот и обратился к третьему, с перстнем. — Почему это я золотозубый? У меня имя есть.
— Нет! — вдруг яростно оборвал его Зохраб, где-то в глубине сознания, куда еще не дошло действие алкоголя, стыдясь этой внезапной ярости, неожиданного взрыва чувств, до смешного неуместного в компании двух отупевших, с ожиревшей душой дельцов. — Нет! — взял золотозубого одной рукой за грудки, притянул, обдал перегаром. — Нет у тебя имени, нет у нас имени, пиявки мы вот кто, пиявки среди людей живущие, пиявки — нам имя...
— Ого! — золотозубый с трудом освободился от цепких пальцев Зохраба. — Выдумает тоже! Пиявки.
Мужчина с перстнем, покачиваясь, непонятно зачем, поднялся из-за стола, опрокинув на пол тарелку с зернистой икрой, и снова шлепнулся на стул.
Зохраб ударил по столу кулаком, подскочила и упала бутылка дорогого коньяка.
— Золотозубый ты и точка! — сказал он.
— Что ты, Зохраб, ей богу... — пьяно закончил золотозубый, — скажи только, все для тебя сделаю... Не нравишься ты мне такой, — он даже слезу пустил от обилия чувств. — Ведь ты у нас ого-го!.. Ведь ты — король! Что же ты так, а?..
Что-то пронеслось в голове отдаленным воспоминанием, кольнуло сердце. Ты — король... Я — король... Вспомнил!
Снова, уже чувствительнее, закололо сердце, и самым краешком уплывающей в туман мысли он подумал, что это преждевременно покидает его молодость, когда он не ощущал сердца в груди, потому, что оно не болело.
— У меня на даче, — начал Зохраб тихо и оба товарища с готовностью закивали. — У меня на даче стоит бочка...
— Да, да, — сказал мужчина с перстнем. — Бочка...
— Верно, — сказал золотозубый.
— В ней мокрая глина, — продолжал Зохраб.
— Да, глина... скажите на милость...
— Глина? — переспросил золотозубый. — Оригинально.
— Я опускаю в эту глину руки, вонзаю пальцы в эту глину, — Зохраб погрузил руки в икру, сжал в кулаках расползающуюся массу. — Я опускаю руки, начинаю мять ее, мять, мять...
— Ага, правильно.
— Не мешай, пусть рассказывает...
— Да, это очень интересно.
— И тогда я вспоминаю маленького мальчика, скачущего на коне по берегу моря...
— Моря?
— Я бы сейчас искупался, — сказал золотозубый, поглаживая живот, и громко рыгнул.
— Давайте выпьем, — Зохраб устало махнул рукой, заметив, что выпачкал руки, вытер их об скатерть.
Мужчина с перстнем с готовностью наполнил рюмки, нещадно переливая через край каждой, и под конец отшвырнул полупустую бутылку на пол. Зохраб поднял свою рюмку.
— Давайте выпьем...
— Давайте...
— Тише, он тост хочет сказать.
— Выпьем за того мальчика, — сказал Зохраб, помолчал, закончил. — Хоть он и упал с коня...
— Упал?
— Ушибся? — спросил золотозубый.
— Да, — закивал Зохраб. — Очень сильно ушибся. Почти, что калекой стал.
— Вай, несчастная его мать, — сокрушенно закачал головой мужчина с перстнем.
— И отец, — сказал Зохраб.
— И он сам, — поставил золотозубый.
Выпили. Помолчали, помня, что было сказано что-то грустное, повздыхали, хотя не знали, о чем, пожевали, как на поминках.
— Я пойду в туалет, — сказал Зохраб.
— Я провожу тебя, — сказал мужчина с перстнем.
— Нет, я сам.
— Пусть он проводит, не то упадешь и, не дай бог, свернешь себе шею, — печально сказал золотозубый.
— Я уже свернул, — Зохраб отпихнул приятеля, встал, покачиваясь, вышел из кабинета, вышел из ресторана, вышел на улицу, задышал полной грудью, остановил машину, сел.
— Куда? — спросил шофер.
Зохраб поглядел на двоящегося шофера мутным взглядом.
— К маме, — сказал он.
Четверть века Зохраб справил себе роскошно — человек сорок приятелей и подруг были приглашены в банкетный зал «Интуриста», на столах все было предусмотрено и продумано до мелочей — знай наших! Один из приятелей привел на день рождения своего друга, познакомились. Зохраб был в восторге от блеставшего золотом рта нового знакомого, который тот охотно демонстрировал, часто беспричинна улыбаясь. Он был старше Зохраба лет на десять. Поговорив с Зохрабом о том, о сем, он неожиданно сообщил, что у него нет ни единого незолотого зуба.
— Ух ты! — сказал Зохраб, в наигранном восхищении которого легко можно было угадать издевку. — Это здорово.
— Уметь надо, — заявил золотозубый.
Он оглядел стол, за который товарищи Зохраба усаживали своих подружек и веско произнес:
— А ты, я вижу, умеешь... — и без всякого видимого перехода предложил. — Поговорим как-нибудь на эту тему?
Они обменялись телефонами и через три дня он позвонил Зохрабу. Встретились.
— Ты, вроде, обещал позвонить на следующий день, — напомнил ему Зохраб.
— Извини, не мог, — сказал золотозубый. — Очень был занят,
— A-а... Понятно.
— Да, был занят. Справки о тебе наводил.
— Обо мне? — удивился Зохраб. — Зачем это?
— Узнаешь, — ответил золотозубый. — Пойдем, посидим где- нибудь...
Он повез Зохраба в ресторан в нагорном парке, заказал икры и бутылку коньяка.
— Ничего кроме икры в ресторанах есть не могу, — пояснил он Зохрабу. — От ресторанной пищи живот пучит.
Во время разговора выяснилось, что золотозубый поговорил кое с кем, и кое-кто имеет на него, Зохраба, виды...
— Какие же виды? — раздраженно прервал Зохраб; на него угнетающе действовали беспричинные улыбки золотозубого, как будто решившего ослепить его видом собственного благополучия. — Я, как ты мог заметить, не девушка, на которую можно иметь виды...
— Ты не ершись, — сказал золотозубый. — Тебе добра желают. Дело стоящее. Вот послушай.
Оказалось, кто-то там организует цех, и набирают пайщиков; а Зохраба имеют в виду, как потенциального пайщика, который войдет в долю, вложит свою лепту в общее дело.
— Это я тебя порекомендовал, — с довольным видом проговорил золотозубый. — Парень ты не глупый и деньги у тебя есть. Если захочешь — будет намного больше. Ты не торопись и ничего не пугайся, у нас дело поставлено железно — комар носу не подточит, все законно, все оформлено, все по-государственному, товар, естественно, получаем по накладным, но на наши паи еще плюс к государственному берем левый товар, смекаешь? Этот левый товар, так же как и государственный, обрабатывается нашими мастерами в цехе, и мы пускаем его в оборот в виде готовой продукции, конечно, берем за свой товар дешевле, в итоге — мы, как там ни крути, всегда в выигрыше, это оправдывает себя, все расходы покрываются с лихвой. Понял? И прибыль получаем в зависимости от вклада, сколько положил в общий котел, столько и получаешь процентов прибыли, чем больше, естественно, тем больше... Понял? Конечно, поначалу тебе может показаться, что у нас на каждом шагу одни только расходы, за все ведь платить надо... Но, повторяю, все это с лихвой окупается. Деньги будешь лопатой грести, парень, — золотозубый похлопал Зохраба по плечу. — Ну, как, интересно стало?
Зохраб сбросил его руку.
— А дальше что? Вот это? — он показал четыре скрещенных в виде решетки пальца.
— Ну, как сказать. Волков бояться, в лес... И потом, сейчас разве ты не тем же самым занимаешься? То, что ты делаешь, та же самая левая работа, только ты мелко плаваешь, а у нас — простор, океан... Можешь запросто стать магнатом.
— Так уж и магнатом... Не заливай.
— Во всяком случае, жаловаться не будешь, по-королевски заживешь...
«Я — король!»
Теперь с каждым днем становилось все яснее, что смелые, честолюбивые мальчишеские планы рухнули, хотя он редко об этом задумывался, но рухнули... безвозвратно... навсегда. Планы хоть и рухнули, но честолюбие все росло и росло в нем. Ведь хотелось, ух, как хотелось стать королем. И сейчас, когда он слушал, рисовавшего ему радужные картины недалекой сладкой жизни, золотозубого, тщеславие, желание главенствовать, быть во всем первым заговорили в нем, советовали, просили, требовали согласиться.
«Я — король!»
— Сколько нужно внести?
— Вот это по-деловому? — ярко защерился золотозубый.
— Все-таки, я еще подумаю...
— Ладно, еще три дня в запасе. Во вторник приезжает шеф. До вторника решай...
«Я — король?»
— Что с тобой, Зорик?! — мать не на шутку встревожилась, открыв дверь. — В каком ты виде!
— Не бойся. Я просто пьян.
— Почему же ты напился так... как... — хоть матери теперь было явно не до сравнений, все же, по-привычке, она подвела под него фразу. — Заходи, заходи поскорее. Боже мой, что это с мальчиком...
В прихожую вышел отец, посмотрел на Зохраба и изрек истину:
— Человек не должен напиваться, как свинья.
— Мама, — сказал Зохраб, когда мать раздела его и уложила в постель.
— Что, сынок?
— Мама, недавно... я вдруг так ясно увидел... мальчика, мнущего глину в руках, скачущего на коне... Он кричал что-то...
— Что с тобой, Зохраб? Тебе нехорошо?
— Да, мама, мне ужасно нехорошо... Но скоро, очень скоро я вылечусь, может, буду таким, как все... Что со мной стало, мама? Ведь меня часто посещает мальчик... Неужели он упал с коня той ночью? Неужели не поднимется?..
— Спи, сынок, — в беспокойстве, не понимая, что говорит Зохраб, сказала мать. — Спи, постарайся не думать о плохом, и засни...
— Хорошо, — сказал он. — Иди, я спать буду...
Через три дня он встретился с золотозубым, — да, он подумал, он согласен. Поехали к шефу. Старик его принял ласково, угостил коньяком. Буду рад с вами поработать, сказал старик. И я тоже, сказал Зохраб. Старик назвал сумму. Зохраба она потрясла. Нет, он столько не может, только половину. Желательно все целиком, сказал старик. Правда, в зависимости от вклада и прибыль делится между пайщиками, но сейчас сложилось так, что желательно внести всю сумму, сказал старик. Придется лезть в долги, сказал Зохраб. Мне бы не хотелось терять такого парня, как вы, сказал старик, мне бы не хотелось, чтобы вы от меня ушли с пустыми руками. Я дам вам в долг.
Золотозубый хищно ощерился в улыбке.
— Спасибо, — сказал Зохраб.
— Возьму недорого, — продолжал старик, — всего десять процентов.
— Так вы даете под проценты? — удивился Зохраб.
— А как же иначе, дорогой? — удивился в свою очередь старик. — Все деловые люди так поступают, когда дают в долг большую сумму, — и тихо, тонко засмеялся неосведомленности Зохраба, — хи-хи-хи...
Зохраб подумал—ладно.
— По рукам?
— По рукам.
Через год старика взяли. Как выяснилось, за ним водились, очень крупные дела. Старика шлепнут, вот увидите, делал прогнозы золотозубый, за ним мокрое дело, вышку дадут, вот увидите... Так и случилось. После этого все надолго притихли. Крупными партиями товар не доставляли, промышляли мелочью. Во главе дела стал новый старик. Через два года его хватил инфаркт. От страха в штаны наложил, информировал оставшихся золотозубый, весело сверкая на всех желтыми коронками. Тут же ему выбили две из них, чтобы вел себя поскромнее, — на поминках не зубоскалят. Он куда-то исчез и вернулся через три часа отремонтированный — золотой мост во рту был целехонек. В двадцать восемь лет Зохраб стал стариком, стал директором, возглавил предприятие. Пастырь заблудших душ. Паства у него была довольно разношерстная. Но все-таки он немного чувствовал себя королем, хотя с каждым годом число подданных катастрофически таяло — их «переселяли в новые дома», откуда о них долго не было никаких вестей...
Так продолжалось четыре года...
Под утро Зохрабу приснился сон. К нему подходит мальчик, разминая глину в руках — круглый, пахучий, желтый, сырой, мягкий, желанный колобок глины. Зохраб улыбается, садится на корточки, подзывает мальчика. Но тот смотрит насупленно, сердито, а глину прижимает к груди. Дай мне ее, просит Зохраб, протягивая к глине руки, дай мне ее. Но мальчик не хочет давать. Дай мне глину, кричит Зохраб, падая на колени перед мальчиком, дай мне, мне нужнее. Мальчик молчит и только крепче прижимает кусок глины к груди. Дай мне ее, усталым, обессиленным шепотом просит Зохраб, протягивая к мальчику дрожащие руки, и видит, как постепенно седеет его голова, дай мне эту глину, мальчик! — кричит он неслышно в страхе, едва не падая. Тогда мальчик протягивает ему желтый колобок...
— Зорик, проснись, сынок, что с тобой? — говорит мать.
Он открыл глаза, сонно поглядел на мать.
— Ничего, мама, — сказал он. — Я видел сон...
— Хороший?
— Да, очень хороший сон, — он улыбнулся, вспоминая. — Который час?
— Половина седьмого.
— У дверей позвонили.
— Ага, вот и гости дорогие, — сказал Зохраб спокойно.
— Боже мой, гости в такую рань? — всполошилась мать, и торопливо пошла к дверям.
Через минуту Зохраб услышал из прихожей незнакомые мужские голоса, спрашивающие его. Он усмехнулся и, закинув руки за голову, стал припоминать свой сон.
В комнату вошли трое мужчин, следом за ними — насмерть перепуганная мать, потом — отец, почему-то крепко сцепивший руки пальцами, будто оперный певец. Зохраб, улыбаясь глядел на мать и отца.
— Вы не представляете, как мне сейчас хорошо,— сказал он! Трое попросили его одеться и поехать с ними.
— Ладно, — сказал Зохраб, не переставая улыбаться. — Мама, ты не бойся... и ты, папа. Все будет хорошо.
— Они увезли его, — сказала мать, когда стихли шаги на лестнице; она смотрела на мужа, будто спрашивала — на самом ли деле так, не сон ли это кошмарный? Она приникла к его груди… он тихонько погладил ее по плечу, она всхлипнула и пожаловалась мужу. — Они увезли моего сына…
А все оказалось гораздо проще, чем я думал — нужно было, не дожидаясь, когда петля затянется вмертвую, самому сделать первый шаг, что я и сделал — я сам вызвал работников органов, позвонил, именно в тот день, когда у нас на складе накопилось много левого товара и направил туда органы. Кто-то может усмотреть в моем поступке меркантильное начало — то есть, я позвонил, чтобы в дальнейшем учли, что я сам явился с повинной. Это не совсем так — не совсем так, хотя бы потому, что не назвался, когда звонил по телефону. И никогда не скажу, что это был я. Потому, что дело вовсе не в этом. Для меня не в этом вовсе дело.
Все последнее время я будто жил во сне, хоть окружающим, наверняка, не были заметны изменения, происходящие во мне, но жил я как во сне, и из всех земных чувств ясно ощущал в себе только лишь омерзение, потому что много, уж слишком много нечистого накопилось во мне; мне опротивели, опротивело, осточертело все до того, что порой, уже был готов пустить пулю, но тут вспоминал своих стариков, я ведь безумно их люблю, они с ума сойдут; мама, та, например, буквально, сойдет с ума... Все почему-то откладывал — вот через месяц порву с этой чертовщиной, вот еще два месяца и пошлю всех к... уйду... Но оставался и продолжал жить безвольно, как во сне. Думаю, тут оказывалась и привычка к роскоши, к деньгам, было трудно порвать с этим липким нечистым, намертво, казалось бы, прикипевшим ко мне, к моим рукам, к душе... Иной раз так подумаешь — на фиг сдались мне эти бабки, на что их тратить? Я их всю жизнь, сколько себя помню, не тратил, а швырял. Так, выходит — зарабатывать столько лишь для того, чтобы завоевать себе право швырять направо и налево? А тут еще эти дружки прицепились, мы ради тебя, говорят, такого понаделали, а ты нас бросать собрался, кто еще, говорят, как ты сумел повести дело? Все это трепотня, я-то знаю — ничего не понаделали... Но, конечно, это мелочи, каюсь — один я только и виноват, что не обрубил вовремя, не опомнился, не заметил ту огромную пропасть, что каждую минуту подстерегала меня, только шагни...
Видел маму и папу, заходили. Бедняжки, они так волнуются. Старался их успокоить, как мог. Но вид у меня бравый, шутил без конца, так что, думаю, хоть и временно, но дух их поднять удалось. А настроение у меня и в самом деле отличное, потому что теперь я предчувствую большие перемены... ха-ха-ха... То есть, ха-ха... это немножко смешно зазвучало, я имею в виду, хотел сказать — вообще в жизни у меня, не только на данном этапе, понятно?
Говорил с адвокатом, сколько, спрашиваю, максимально? От семи до десяти. Десять лет. Я прикинул — через десять лет мне будет сорок два, что ж, не поздно будет еще начать сначала, еще разок попробовать... Вот только увижу ли стариков... Да, а если хорошо вкалывать там... А может, еще амнистия выйдет какая... Нет, не буду себя зря успокаивать. Впрочем, все не так уж плохо. Да... За ошибки надо расплачиваться. А лучше их вовсе не совершать, тем более, что это от самого человека и зависит. Жаль только, я поздно понял.
Следователю говорю все, как на духу. Доволен паренек, помогаю ему делать карьеру. Процесс, по всей видимости, наклевывается большой — многих взяли... Попросил этого парня съездить ко мне на дачу (какой уже теперь «ко мне» — конфискация полнейшая), привезти глины из бочки. Так он мне, грешным делом, потом признавался, что обшарили там всю бочку до дна — думали камушки запрятал. Обхохочешься... Все же принес мне глины. Зачем вам, спрашивает. В руках буду держать, говорю, мне тогда легче...
Теперь я временами начинаю вспоминать, с чего же все началось, как я докатился до такого, до такой позорной жизни, позор и постыдность которой особенно остро стал ощущать в последнее время перед арестом. Ведь не он, не золотозубый втянул меня, то есть, не в буквальном смысле, он, конечно, тоже сделал свое черное дело. Но ведь предложил только, правда, чуть более настойчиво, чем требовалось совершенно незаинтересованному лицу, однако, факт остается фактом — он только предложил, и я бы мог отказаться. Так почему же не отказался? Что, взыграло во мне опять это мерзкое, в данном случае, честолюбие? Хотелось иметь много денег, хотелось без особого труда их зарабатывать, чтобы, не жалея, швырять всякому сброду, сорить деньгами вокруг своей светлейшей персоны. Я ведь тут же и клюнул, как фраер — внёс свой пай, сколько надо, в дальнейшем увеличивал его, чтобы соответственно побольше брать с дохода. Аппетит приходит во время... Стремился стать главным, директором. Стал. А к чему все это? На поверку вышло, что все это суета, сволочная суета из-за бумажек, черт бы их...
Рассказываю абсолютно все, как говорят, чистосердечно, только чистосердечное признание облегчит вашу участь... но не для облегчения своей участи я признаюсь во всем... Нет, это гораздо сложнее, но и не так уж сложно, чтобы нельзя было объяснить двумя словами — просто я понял, чтобы почувствовать себя снова полноценным человеком, как прежде, чтобы очистить свою совесть надо понести наказание, все сполна, половины тут быть не может, не родится тогда новый человек, потому что ему будет тяжело носить половину своей совести из той жизни, запятнанной, вечно напоминающей ему о... Понятно? Поэтому рассказываю все абсолютно, все как есть, как было, заранее зная, что процесс расширится, еще многих возьмут, может, и мне увеличат срок, но не могу иначе, иначе просто невозможно.
Держи я язык за зубами — и не получил бы больше, чем два- три года за ту партию товара, что обнаружили на складе, но это для меня только лишь зацепка, за которую я буду хвататься, чтобы выкарабкаться к настоящей солнечной, не ночной жизни. Надо расплачиваться, чтобы обновиться потом — пришел мой черед, надо расплачиваться сполна, чтобы можно было вернуться к детству, к тому, о чем я теперь так сильно, так страстно тоскую — начать, сначала, еще раз попробовать. А там, куда я мечтаю попасть со временем, нет места сознанию несмытой вины. И потому теперь все зависит только от меня — надо делать сполна, сплеча до конца...
Теперь, наверняка, процесс затянется недолго. Те, на кого я показал, люди, связанные с нашим цехом деловыми узами, будут, несомненно отказываться, отпираться от предъявленных обвинений, все свалят на меня, как на директора — ведь, и в самом деле, вся документация, накладные — за моей подписью. Впрочем, я-то ничего не отрицаю, от показаний своих не отказываюсь. И дело вовсе не в том, что я хочу завалить, как можно больше людей раз уж меня посадили (а ведь они, конечно, так и думают, впрочем плевать, мне теперь совсем не до того, кто как оценит мои поступки), нет дело не в этом. Просто я понял саму суть этих отношений, саму суть системы незаконного наживания денег, понял, что суть эта прогнившая, труха и ведет она в никуда, и распадется эта труха лишь только подует свежий, чистый ветер. Мне не хватало в последнее время этого ветра, я задыхался без него, но вот он ударил — порыв за порывом, яростный, неудержимый...
Он спрашивает, я отвечаю и на коленях леплю — то голову вылеплю, то руку, сомну, начну снова. Глянул, похвалил, похоже, говорит. Похлопотал, чтобы мне в порядке исключения в камеру глины дали немного; строго наказали, чтобы не разводил грязь, дали, разрешили! Я тогда же попросил, чтобы из моей бочки (из моей! Бочка тоже конфискована), там отличная глина, мягкая, нежная, шелковистая даже какая-то... Сижу в камере, работаю, настроение отличное. Тут пробовали зубоскалить, насчет этой моей странности — в камере ведь нас семеро — но я отставил глину, подошел к зубоскалу и одернул его, через два часа он пришел в сознание, потому что никто ему не помогал очнуться, и потом уже держался от меня подальше. Только сейчас ощущаю, как тосковали руки по глине. Правда, еще ничего путного не получается — оказывается слишком долгий перерыв, но я уверен— получится, я начну хорошо лепить. Времени тут много, глины вполне достаточна для упражнений, работаю с утра до вечера с перерывами на допросы. И где бы я ни был,- куда бы меня не отправили, я знаю, и дальше будет не хуже — я имею в виду работу, мне дадут возможность работать, потому что все это нужно, радует глаз, радует людей, заставляет волноваться... И нет такого человека, которому не хотелось бы поволноваться над красотой. Но это, конечно, слишком громко сказано, хотя бы потому, что не имеет никакого отношения ко мне — мне-то еще далеко до создания чего-либо, что могло бы радовать людей, но я буду стараться, я буду яростно работать, я костьми лягу на этой работе, но добьюсь, что стану хорошо лепить. Жаль только, что мысли эти поздно обнаружились во мне, видно, они были слишком глубоко запрятаны, и нужна была большая буря в душе, чтобы они всколыхнулись и всплыли... Ух! Но теперь уж ничего не поделаешь, к настоящему приходишь через ошибки, через преграды, которые в большинстве случаев сам себе и строишь, бывает, что и шею свернешь, мне в этом смысле повезло — голова у меня цела, руки тоскуют по работе. Чего же еще?..
А когда я был маленьким, что-то лет десяти всего — я только начал лепить тогда, хотя нет, лепить начал раньше, но не в этом дело, — дядя у меня был известный скульптор и носил очки, и я хорошо помню, поражался этому, не мог привыкнуть — как же так, скульптор — и в очках?! Работа скульптора еще тогда неосознанно ассоциировалась в моем сознании с чем-то свирепым, яростным, как сабельный или кулачный бой, а где это вы видели боксера в очках? Теперь я начинаю понимать отчего это — в работу мальчишка бросался с неистовством маленького звереныша, и, я чувствую, как это далекое неистовство поднимает и теперь во мне голову, и я рад этому, рад, рад, рад, рад! Хотя, как и тогда в детстве, ярость, жажда работы во мне еще не охвачены умением, профессионализмом... Ну, что ж, если десять, то я выйду в сорок два — не все еще потеряно, многое еще впереди.
Теперь я понимаю — всему виной мое чертово честолюбие... Хотя, честолюбие — хорошая штука, мужчина должен быть честолюбивым, чтобы чего-то добиться в жизни, но меня мое честолюбие да еще плюс проснувшаяся вдруг привычка к деньгам, к сладкой, праздной жизни, увели в сторону, как говорят, по кривой дорожке, хотя это звучит до того избито, что даже потеряло смысл — и по кривой дорожке можно пройти прямо. Мне бы силу свою, страсть, эти тоскующие пальцы иначе употребить... Эх, да что теперь говорить!..
Я вспоминаю свои ошибки — их было очень много в моей жизни, вспоминаю девушек, которых любил, которые любили меня. Однажды, лет, кажется, десять назад полетел в Москву, там жила девушка, которая была у меня первой, я ее очень сильно, по-мальчишески немного, но сильно любил. Приезжаю — а у нее муж, замуж, значит, вышла. Обхохочешься... Да... Всякое было... И вот, что тогда особенно врезалось в память: улетал, а когда самолет набирал высоту, я глядел вниз, на крохотные коробки домов, и вдруг все это мне показалось таким мелким, ничтожным, не стоящим внимания — эти домики, люди, любившие или не любившие друг друга в маленьких каменных коробках, как зверьки; и какая разница, что ее в одной из таких коробочек любит кто-то другой, не я, все это мелко, ничтожно... На миг мне удалось посмотреть на все это сверху, удалось, казалось бы, возвыситься над людьми, почувствовать то неуловимое, что вдруг оторвало меня от них (мне тогда именно так все и казалось), удалось вознестись над людьми с их мелкими, никчемными страстишками, с их глупым, пошлым, однообразным совокуплением, что называлось на их языке высочайшей радостью... Ощущение это понравилось, и позже не раз посещало меня, правда, не такое яркое, я в дальнейшем умом это понимал, а ощутить, как в первый раз не мог — не возвращалось то неуловимое чувство, что посетило меня в набиравшем высоту самолете. И когда приходили подобные мысли, я все больше убеждался в несовершенстве человека, убеждался, что людям свойственно много постыдных, нехороших черт, что люди падки на деньги, любят властвовать, льстивы, эгоистичны, самовлюбленны, и многие из них — пустое место, и имея деньги, не представит никакого труда купить себе союзников и единомышленников. Теперь-то я понимаю, как жестоко ошибался, жизнь наказала меня — вместо друзей и единомышленников я приобрел собутыльников и блюдолизов. Все это я теперь понимаю... Вспоминаю... вспоминаю... Другого, вроде бы, не остается... даже работая, вспоминаю...
Но иногда меня берет сомнение, мне даже страшно становится — ведь человек, которому ничего другого не остается как только вспоминать свое прошлое, которое к тому же оказалось пустым; как сгнивший орех (но это уж другой разговор) человек, который живет своим прошлым лишается ведь настоящего, значит, у него нет настоящего, или хотя бы так — настоящее у него намного скучнее и безжизненнее, чем прошлое. Но ведь у меня даже здесь, даже здесь, даже здесь есть настоящее — оно в моих руках, тоскующих по далекому прошлому... Боже упаси меня от этих мыслей, боже, мать твою, что же это такое?! Нет, нет, есть у меня настоящее, и я глаза’ любому, глаза и все прочее вырву, кто скажет, что нет у меня теперь настоящего и будущего...
Но все это не главное, потому что особенно часто — и это прямо наваждение какое-то — я вспоминаю мальчика, скачущего на коне в ночи. Мальчик скачет по берегу моря и кричит во всю глотку -а-а-а! — а что кричит, зачем — непонятно. Помню, что кричит, но забыл — зачем!.. Да! Руки у него выпачканы глиной. Скачет, ветер свистит в ушах, режет в лицо, копыта мягко стучат о песок, кричит и плачет. Счастливый мальчик!
И мне порой так хочется, чтобы он приснился мне, так хочется его увидеть, что я, ложась спать, начинаю молиться, ну, то есть, не молиться, конечно, не молитву читаю, а просто говорю — пусть мама и папа переживут это горе, пусть перейдут им мои силы, чтобы устоять, не сломаться раньше времени... И еще, я хочу, чтобы мне сегодня ночью приснился мальчик, скачущий на коне. Пусть я увижу его перепачканные, маленькие руки, услышу судорожный вопль из его горла, вопль сладкого отчаяния — тогда я буду знать, что он на коне, что он не упал с коня...