Ал Сантоли ВСЁ, ЧТО БЫЛО У НАС

Посвящается родным и близким мужчин и женщин, служивших во Вьетнаме.


Все люди, начиная новое дело, принимаются за него с наибольшим рвением. К тому же как в Пелопоннесе, так и в Афинах тогда было много молодежи, которая по неопытности, еще не зная, что такое война, рвалась в бой.

Фукидид, «История»[1]


Я спросил у главнокомандующего генерала Уильяма Уэстморленда, что ещё ему требуется, чтобы сдержать эту нарастающую агрессию, и он мне ответил. И мы дадим ему то, что ему требуется… Нам ни к чему разрастание борьбы с непредсказуемыми последствиями, и мы не будем угрожать, запугивать или бахвалиться нашей мощью. Но мы не сдадимся, и мы не отступим.

Президент Линдон Б. Джонсон, 28 июля 1965 г.


Пусть раскололась

В который раз — там же ты,

Луна на воде

Тёсё

ПРЕДИСЛОВИЕ

Авторы этой книги ― тридцать три ветерана вьетнамской войны. Мы попытались честно и без прикрас рассказать о том, что нам выпало пережить. Обдумывая пережитое, мы вспоминали, помимо прочего, что были тогда молодыми идеалистами, испытавшими ошеломляющий ужас войны, когда одни люди воюют с другими. Сейчас же, как родители и как граждане своей страны, мы чувствуем, что обязаны ― если не ради чьего-то блага, то ради блага своих детей ― высказать то, что не могли высказать или не высказали раньше. Многим из нас потребовались долгие годы для того, чтобы начать спокойно относиться к насилию, которое мы творили сами, и которое видели вокруг.

Просим понять, что мы не напрашиваемся на парады, памятники или сочувствие. Но мы просим вас, каждого по-своему, вспомнить о 57 661 американце, погибшем на этой войне. Может быть, все они погибли ни за что. Но если мы, как отдельные люди и как нация в целом, извлекли из пребывания в Юго-Восточной Азии нечто небесполезное для людей, то принесенные жертвы в их лице не были напрасны, и мы на том стоим. По меньшей мере мы, тридцать три человека, считаем, что поступаем разумно, не убегая от своих воспоминаний о боях и тех, кто в них погиб.

Наша книга называется «изустная история», потому что представленные здесь рассказы о службе тридцати трех человек во Вьетнаме проведут читателя, более или менее хронологически, от декабря 1962 года, когда Джон Ф. Кеннеди был ещё жив, до падения Сайгона в апреле 1975 года, когда президентом был Джералд Форд. Наши личные рассказы охватывают почти весь период открытого вмешательства нашей нации в жизнь этой далекой страны.

У нас нет какой-либо системы политических убеждений, единой для всех нас как группы ветеранов. Тем не менее, мы полагаем, что любой, кто захочет судить о твердости духа собственной или целой нации по такому переломному событию, каким считается война, должен делать это осмысленно и не спеша. Никогда нельзя забывать, что вьетнамская война была для людей суровым испытанием, а не каким-то абстрактным героическим приключением, каковым она подчас представляется Голливуду или тем, кто сочиняет тексты выступлений для политиков.

Часто говорят, что человеку непосвященному войны не понять. Но мы надеемся, что, читая эту книгу, вы будете видеть то, что видели мы, делать то, что делали мы, чувствовать то, что чувствовали мы. До тех пор пока большинство жителей нашей страны не поймут до конца того безымянного солдата, который пока что для них не более чем картинка на экране телевизора, нация наша так и не сможет в полной мере осознать, что такое «Вьетнам».

Американскому народу не довелось пока услышать от самих солдат подробного рассказа о непростых психических и физических аспектах того, через что им пришлось пройти во Вьетнаме. Для того чтобы осветить эти аспекты в книге, один ветеран объехал всю страну и провел бесчисленное количество часов, разговаривая, плача и смеясь вместе с другими ветеранами и их родными. Этим ветераном был я, и вот вам наш рассказ.

Ал Сантоли

Октябрь 1980 г.

Нью-Йорк

I ТУЧИ СГУЩАЮТСЯ

ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ НА ВОЙНУ, РЕБЯТА

Дэвид Росс

Санитар

1-я пехотная дивизия

Дьян

Декабрь 1965 г. ― июль 1967 г.


Мы, пара-тройка санитаров, болтались просто так, без дела, у входа в главный корпус госпиталя — большой, собранный по типовому проекту из листов гофрированной жести. Человек сорок салаг стояли там в очереди для проверки карт вакцинации перед отправкой по частям.

Там были одни салаги, по паре дней в стране у каждого, и всем было интересно, что и как будет дальше. Стоя в очереди, они шутили, курили, дурачились ― порядка особого не было. То есть никто не говорил им: «Подтянуться. Из строя не выходить», ничего такого. Стоят себе, стенки обтирают.

И тут прилетели четыре чоппера и даже садиться не стали. Просто выбросили мешки. Один из мешков разорвался, и то, что оттуда выпало, едва ли походило на человека. Для наших, кто стоял там и глядел на этих салаг… Над этим не смеются. Ирония, сатира… словами не выразишь. Смех прекратился. Все замолчали. Одних трясло, других тошнило, а один парень опустился на колени и стал молиться.

И я сказал про себя: «Добро пожаловать на войну, ребята».

ВОЙНА С ДЕВЯТИ ДО ПЯТИ

Ян Бэрри

Радиотехник

18-я авиарота армии США

Нхатранг

Декабрь 1962 г. ― октябрь 1963 г.


Я прибыл в свою часть в Нхатранге в канун Рождества. До этого я дня четыре провел в Сайгоне, дожидаясь рейса из небольшого ротационного лагеря, который на вид будто бы вышел из кино про южные моря времён Второй мировой ― пальмы, палатки, пыль. Мне было приказано садиться в самолет, крохотный такой. На нем были командир экипажа, пилот и второй пилот. Этот самолёт летает очень медленно, и двести миль[2] он пролетел тогда часа, наверное, за четыре. Всё жужжит, жужжит и жужжит себе от Сайгона до Нхатранга, над бескрайней ширью полей и гор.

Сели мы почти уже в сумерках. Как только самолет остановился, пилот, второй пилот и командир экипажа выпрыгнули из него и заскочили в джип. И уехали. А я даже багаж свой из самолёта ещё не вытащил, и остался стоять в полном одиночестве в форме класса «А». Я ни малейшего представления не имел о том, где нахожусь, вокруг никого, темнеет. В горах какие-то странные огоньки. Оружия нет.

Я был на базе. Но я не знал ― на краю я периметра, нет ли, да и был ли там периметр вообще. Ничего не было видно. Я ничего не понимал: а вдруг меня бросили неизвестно где, и сейчас придут партизаны, и меня уволокут.

И вот стою я там, стою, и всё стою, проникаюсь всей этой обстановкой, и тут, наконец, приезжает джип, и совершенно пьяный мужик говорит: «Ах, простите, что раньше не забрал». Отвозит меня в расположение роты, а там никого нет. Кроме этого человека. А он сам из квартирмейстерской команды, водитель. Как я понимаю, он остался сторожить всю базу. Больше я там никого не заметил.

Он говорит: «А все в городе, пить уехали. Я вам какую-нибудь гражданскую одежду разыщу». И уходит со своего поста. Даёт мне гражданскую одежду и говорит: «Возьмём-ка вот эти велосипеды», и мы уезжаем с объекта. Едем на побережье, а там дует ветер, очень сильный ветер. Кроме нас никаких американцев не видно, одни толпы и толпы вьетнамцев, которые гуляют по улицам, заходят в крохотные бары на берегу, выходят оттуда. Он постоянно затаскивает меня то в одно место, то в другое, и исчезает. А я остаюсь. Совершенно очевидно, что за мою выпивку он сам заплатил, или кто-то ещё. Ну, каждый раз я допиваю, встаю и выхожу. По-вьетнамски я ни слова не знал, и на дурацком американском там никто не говорил. За всё это время я не встретил ни одного американца, и не знал, где осталась авиабаза. Я полночи пытался понять, какой из проселков, ведущих к морю, идет к аэродрому.

Я то по одной дороге ехал, то по другой, пока в конце концов не наткнулся на одну, которая показалась мне той, что надо, и, наконец, подъехал на своём велосипеде к главным воротам. Когда я проснулся на следующее утро, вокруг было полно народу. Праздник, Рождество, все пьяные. Такой я впервые увидел ту войну.

Много месяцев спустя я начал понимать, что война ― это мы сами. Если у нас возникало желание выйти в поле, погоняться за кем-нибудь, пострелять по людям и добиться от них, чтоб они постреляли в ответ, то война у нас шла. Если мы этого не делали, нас оставляли в покое. Через какое-то время стало ясно, что в этом был некий заведенный распорядок. Наши, включая войска специального назначения, в четыре тридцать обычно всё прекращали, шли закупаться по льготным ценам и напиваться. После четырёх тридцати войны не было. По субботам не воевали. По воскресеньям не воевали. По праздникам не воевали. Да-да, воевали с девяти до пяти.

На рассвете вылетали самолёты, выходили патрули. А если все оставались на месте, то и на войсковые части никто не нападал. Но когда мы начинали давить, они могли нанести удар где угодно, включая такое место как Нхатранг. Однажды под утро, в три часа, меня выбросило из койки. Мы не знали, отчего так, и в тот самый момент когда какой-то идиот включил свет, бывалый сержант заорал: «Мины!» Впечатляет ― когда какой-то урод включает свет там, где спит куча народу, а кто-то в это время обстреливает лагерь из миномётов.

Оказалось, что это были не мины, а «сапёры»,[3] которые пролезли через ограждения, взорвали пару самолётов и уползли обратно. Но хуже всего при этом было то, что армейское начальство полагало, что оружие нам доверять нельзя. Те, кто служил там до нас, устраивали дуэли и вели себя как типы с Дикого Запада. Напьются, хватаются за оружие и давай соревноваться ― кто быстрее вытащит пистолет. Поэтому всё наше оружие по ночам запиралось в «коннекс», и ключ от него был только у каптенармуса. А в ту ночь, когда случилось это нападение, каптенармус был в городе у своей девчонки. Ну и вот, все вокруг носятся и спрашивают: «Где каптенармус? Где ключ?» Никто не мог найти ни его самого, ни ключа, а в это время по всему брустверу вокруг летного поля гремела грандиозная пальба.

На нашем участке от нас был выставлен часовой. Где-то там на периметре стояли часовые-вьетнамцы. И все они палили как бешеные ― возможно, ни по кому конкретно, просто чтобы их потом ни в чём не обвиняли. Но мы этого не знали. В общем, мы вполне допускали, что Хо Ши Мин мог вести всю Армию Северного Вьетнама прямо через ВПП.

Все носятся как бешеные без оружия, и никто не имеет ни малейшего представления о том, что делать дальше. Помню, как в голову пришла странная мысль: «Наш часовой там совсем один на стоянке. Надо бы за ним сходить». Поэтому я сел в джип и поехал на ВПП с выключенными фарами. О последствиях я даже не задумывался. На моё счастье, к тому времени как я добрался до стоянки, вся стрельба уже прекратилась.

Мне было девятнадцать, и двадцатилетие своё я встретил там. Я пошёл служить в армию в мае 1962 года, а во Вьетнам прибыл в декабре, сразу же после окончания курсов радистов. Это было моё первое назначение. Меня, как и всех остальных в группе, могли отправить в Германию. Двоих отправили во Вьетнам. Ещё до армии я однажды познакомился с одним парнем, который кончил школу за год-два до меня. Он как раз вернулся, отслужив в армии, на Аляске. Он сказал: «Вьетнам ― вот бы где послужить! Кроме заграничных, боевые дают. Можно реально деньгу сшибить». В армии ходили слухи, что где-то на планете есть места, где платят боевые. Но, помнится, в газетах этот вопрос всерьез не освещался.

Некоторые в нашем подразделении совершенно не представляли, в какой они стране ― им было наплевать. Это был не Теннесси. Это был не их родной штат. И потому чего-то там узнавать им было неинтересно. Другим же было очень интересно, они учили вьетнамский и очень близко сходились с некоторыми вьетнамцами. В определённый момент там становилось ясно, что люди, живущие в окрестностях военной базы, явно сотрудничали с партизанами, потому что они-то могли проникать на наши базы, а мы не имели ни малейшего представления о том, где находятся партизаны.

Когда начались демонстрации буддистов против Дьема, большинству тамошних американцев, которые до этого могли ничего и не замечать, стало совершенно ясно, что мы поддерживали полицейское государство, которое по всей стране ответило на миролюбивые демонстрации своего собственного народа танками, пулемётами и колючей проволокой. С мая 63-го и всё лето мы натыкались на них, когда просто выходили прогуляться в гражданской одежде, по барам пройтись.

Первую я увидел в Нхатранге. Нас было несколько человек, мы шли днем по одной из главных улиц в центральной части города. И вдруг улица заполнилась людьми, которые маршировали с флагами в руках. Разглядывая идущую мимо толпу, я узнал нескольких девушек из баров, кое-кого из тех, кто работал на базе, кухонных подручных, работавших в столовой. Мы нанимали женщин, которые заправляли нам койки, чистили ботинки, содержали наши хибарки в образцовом порядке. Через какое-то время возникало ощущение, что мы превратились в британскую армию имперских времен в Индии, и у нас куча слуг.

То есть всем нам казалось, что мы имеем законное право иметь слуг. Двадцать человек в хибаре сбрасывались и платили двадцать долларов женщине, которая наводила порядок, заправляла всем койки и чистила ботинки. А для женщины этой двадцать долларов в месяц были большие деньги. Мы не так уж много в армии зарабатывали ― пятьдесят-шестьдесят долларов в месяц, поначалу я именно столько получал. И на нас ощущение того, что ты в состоянии нанять служанку, сказывалось так, что голова кружилась и крышу срывало.

Некоторые наглели и гоняли своих слуг почем зря. Некоторые сильно привязывались ― из сострадания, они выясняли, как живется семье такой женщины, пытались помогать, даже в гости ходили, знакомились с детишками, и завязывали более глубокие личные отношения. Некоторые же занимали промежуточную позицию, просто принимая все как есть и радуясь тому, что есть люди, которые позаботятся об их обычных армейских обязанностях. В кухонные наряды можно было не ходить. Такой канителью, как чистка ботинок, мы не занимались. Знали, что их другие почистят. И в таких вот обстоятельствах большинство их нас не принимали во внимание исторические обстоятельства, даже не задумывались об этом. А я задумывался, потому что к военной службе у меня был конкретный интерес, я хотел остаться на ней насовсем, и начал увязывать происходящее с британской армией в Индии и французской колониальной армией в Индокитае. До нас доходили отрывочные сведения о том, что, например, раньше наша база была французской базой, а большие солидные кирпичные строения на ней явно были казармами французской армии.

Мы беседовали об этом с переводчиком, обслуживавшим наше подразделение. Он рассказывал, что когда там была французская армия, большинство в ней говорили по-немецки. Мы спросили его, почему по-немецки. Он ответил: потому что в иностранный легион Франции они пришли из германской армии после второй мировой войны. Поэтому он говорил по-немецки, по-французски, по-английски. Он знал три диалекта китайского языка и, конечно же, вьетнамский. И такой человек зарабатывал гроши, предоставляя услуги переводчика подразделению американской армии. Такой культурный человек, а общался постоянно с рядовыми первого класса и специалистами четвертого класса, и им вовсю командовали люди, у которых даже обычного школьного образования не было.

Два-три человека из наших очень близко с ним сошлись. Один из этих его друзей был немец. Его отец погиб, сражаясь в немецкой армии, а потом его мать вышла замуж за американского солдата и приехала в США. Мой друг разговаривал с ним по-немецки, и так мы узнали о той давней истории иностранного легиона Франции.

Кроме того, я узнал, что телефонные линии, по которым мы из Нхатранга связывались с Сайгоном, были проложены японской армией. А потом кто-то нам рассказал, что в бухте Нхатранга есть старый японский самолет, который был там подбит. Мы начали как-то чувствовать дух этих мест и этой истории, и этого народа, который видел, как приходят и уходят разные армии. А наша была просто одной из них.

Я помню свои встречи с вьетнамскими студентами. Обычно они подходили ко мне на пляже. Когда у нас выдавался свободный день или выходные, и погода была хорошая, можно было пройти полмили до пляжа, расстелить полотенце и в нашем распоряжении оказывалась тропическая бухта с красивыми волнами, которые накатывались на берег ― не хуже Ривьеры. По всему морскому побережью французы понастроили виллы. И ощущение было такое, будто вокруг война, а ты в Атлантик-Сити.

Студенты или приезжали на велосипедах по главной дороге, шедшей вдоль побережья, или приходили пешком по пляжу, и заводили беседы, практикуясь в английском. Раньше или позже они обычно заводили разговоры о том, что они читали кое-что о Линкольне, читали и о Джефферсоне, и о декларации независимости. Они полагали, что все это просто здорово. Нередко они начинали разговор с «я ― христианин, и я учусь» ― с большим воодушевлением и желанием поговорить. Но в какой-то момент во время беседы доходило до «но вот армия ваша, понимаете ли…», и вроде как подразумевался вопрос: «и как увязать это с декларацией независимости?» Потому что они знали, а мы начинали понимать, что сайгонское правительство ― это полицейское государство, где собираться троим на тротуаре ― против закона, где за людьми так пристально наблюдала их собственная полиция.

Ну, а потом, странные вещи происходили. Тот самый мой друг-немец очень хорошо играл в теннис, и его через переводчика стали приглашать в теннисные клубы, где он играл с такими людьми как начальник городской полиции и другими вьетнамцами более высокого ранга, чем те, с кем обычно общались рядовые первого класса. Однажды он между делом упомянул, что хотел бы избавиться от своей подружки-вьетнамки… На следующий день ее посадили в тюрьму.

А потом начались демонстрации. Против той, в Нхатранге, вооружённые силы не применялись; это была одна из первых демонстраций. Но вот когда они начали устраивать демонстрации в Сайгоне, армия[4] привлекалась уже вовсю. Повсюду были колючая проволока и танки.

Двое-трое из нас через девчонку-подростка познакомились с целой американской семьей, которая жила на вилле в Сайгоне. Глава семьи работал советником в Сайгонском университете. В доме у них было полно прислуги. И мы снова встретились с этим громадным расслоением, когда увидели людей, которые жили в роскоши посреди войны. Мы ходили в гости к этой семье, когда шли демонстрации, и в квартале, где они жили, повсюду были КПП с колючей проволокой. Вокруг этого квартала было сплошное кольцо колючей проволоки и охраны из солдат АРВ. Я подошел к заграждению и сказал часовому: «Мы хотим навестить тех, кто живет в этом доме». А он отскочил со своей винтовкой и направил ее прямо на меня. Я уже готов был с ним сцепиться. К счастью, прибежал командир того подразделения. Я уверен, что ему в кошмарных снах представлялось, как этот парень убивает американца. Он всех успокоил и нас пропустил.

В общем, подобное случалось снова и снова. Офицеры рассказывали нам, что в Сайгоне Мин Нху без обиняков заявляла американским офицерам, что ее правительству американцы не нравятся, а вот деньги их нравятся. Они вели себя очень нагло, и очень хорошо понимали, что правительство Кеннеди у них в кармане, стоит только заорать: «Коммунисты!» Им и не нужно было заверять нас в своих симпатиях. Они знай себе демонстрировали исключительное презрение к американцам, которые находились в их стране. Кроме того, в 1963 году они провели подтасованные выборы, во время которых на места в законодательном собрании претендовали безальтернативные кандидаты. Мин Нху была одним из кандидатов. Оппозиции не было. Все семейство президента Дьема выдвинулось в члены этого собрания.

Видя все это, многие из нас начали осознавать, что что-то здесь не так, и что цель нашего пребывания ― защищать это полицейское государство подобно сигнальной растяжке. Американцы ждали, пока чего-нибудь не случится, и тогда они смогли бы ввести более крупные силы. Я размышлял тогда: «Именно так и вышло на Филиппинах с теми солдатами, которых захватили на островах Батан». Мы там были как приманка. Если бы нас разгромили ― тысяч десять-двенадцать человек, мы стали бы предлогом для еще более масштабной войны.

Весь контингент американцев во Вьетнаме был настолько рассеян по стране, что там находилось не более пятисот человек в одном отдельно взятом месте. Наивысшая концентрация сил была в Тансонхут. И становилось все более ясно, что АРВ могут обернуться против нас. Летом 1963 года эти опасения стали уже совсем реальными. Из разных разговоров становилось вполне очевидным, что назревает путч. Помню, как я несколько раз ездил в Сайгон, и до меня доходили такие разговоры в барах, где бывали офицеры-вьетнамцы.

Я уехал из Вьетнама в середине октября 1963 года, а через две недели случился путч. Один из тех, кто оставался там, рассказывал, что в ночь перед путчем им приказали собрать вещи, приготовиться к вылету из страны, приготовиться к подрыву техники. В тот момент можно было и вовсе уйти из Вьетнама.

Я уехал из Вьетнама, собираясь поступить на подготовительные курсы Вест-Пойнта. В ноябре я там учился. У нас было собрание, всех собрали в одной аудитории. Один из офицеров объявил: «Поступило сообщение о том, что президента Кеннеди застрелили». Все были шокированы. Я подумал тогда: «В начале этого месяца застрелили президента Вьетнама, и вот я приехал домой, и застрелили нашего президента. От одного несчастья уехал, а оно приехало за мной по пятам».

В Вашингтоне и окрестностях почти никто не знал, что мы занимаемся вещами типа вьетнамских. Те, кто приезжал оттуда, носили на правом рукаве нашивки, которые свидетельствовали о том, что мы побывали на войне. Случалось, полковник меня останавливал и спрашивал: «На какой войне ты побывал, сынок? А где это? А разве наши там воюют?»

НА ПАТРУЛИРОВАНИИ В ТОНКИНСКОМ ЗАЛИВЕ

Карл Фейлер

Начальник связи

Эсминец ВМС США «Ричард С. Эдвардс»

Тонкинский залив

Сентябрь 1964 г. ― весна 1965 г.


Мы участвовали во втором инциденте в Тонкинском заливе. «Тэрнер Джой» и «Мэддокс» вошли в залив в июле 1964 года и были обстреляны 2 и 4 августа. И мы стали вместо них заниматься тем, что называлось «патрули Де Сото».

Суть «патрулей Де Сото» состояла в том, что два эсминца при патрулировании заходили выше 17-й параллели ― выше ДМЗ ― теоретически оставаясь в международных водах Тонкинского залива. «Мэддокс» и «Тэрнер Джой» были в «патруле Де Сото», когда подверглись обстрелу, результатом которого стала резолюция по Тонкинскому заливу. Мы участвовали в другом инциденте, который случился вскоре после того, и все три этих нападения были использованы для оправдания бомбовых налетов на Север.

Мы шли из Сан-Диего на Филиппины в составе конвоя из восьми жестянок.[5] Мы направлялись в Сьюбик-Бей. На полпути через Тихий океан мы услыхали о том, что «Тэрнер Джой» и «Мэддокс» были обстреляны. Авианосец «Рейнджер» и мой эсминец «Ричард С. Эдвардс» были выделены в самостоятельную группу, и мы в спешном порядке направились в Сьюбик-Бей.

«Тэрнер Джой» и «Мэддокс» стояли на базе Сьюбик-Бей рядом с нами. На них имелись повреждения от пулемётов 50-го калибра. Я поговорил кое с кем из тамошнего народа, и они были исполнены энтузиазма по этому поводу. После определенного перерыва ВМС в первый раз смогли опять нанести удар по врагу. На орудийных башнях у них были нарисованы маленькие символические изображения торпедных катеров, по числу заявленных пораженных целей. Все они были «ганг-хо». Само собой, мы тоже были заведены до предела и выше.

Мы болтались в прибрежных водах на 17-й параллели дней четыре-пять, пока решалось, продолжать «патрули Де Сото» или нет. Последний отправленный туда корабль был обстрелян противником. И решение принималось на самом верху.

Я был тогда начальником связи. Я заведовал радиосетью, которая называлась «сеть высшего командования» и позволяла непосредственно связываться с 7-м флотом и далее ― с командующим флотом, с ГЛАВКОМТИХом на Гавайях, с Вашингтоном. Я был на связи, когда нам дали зеленый свет: «Паркленд, Паркленд. Я — Американский орел. Прием». «Американский орел» ― это был Сам, иными словами ― Линдон Джонсон. Понятное дело, я вовсе не думал, что это именно он, но это определенно был один из его помощников, реально сообщавший по сети. «Паркленд, это Американский орел. Зеленый свет на завтра». Это означало, что мы отправлялись в залив. Президент лично санкционировал данное задание.

В те дни вьетнамское правительство лихорадило. Казалось, что правительства в Сайгоне меняются через каждые две-три недели. Мы готовились ввести наземные войска. «Патрули Де Сото» отправлялись на Север в основном ради демонстрации нашего присутствия, а также для некоторых действий по сбору информации для РЭБ и радиолокационного наблюдения. Было очень трудно понять, что там делалось на самом деле. На словах нам было приказано просто осуществлять патрулирование в прибрежных водах. Была информация другого рода, которую передавали нам по очень засекреченным каналам ― она обычно поступала только командиру ― о координации действий по взаимодействию при выполнении заданий по Оперативному плану 34А, которые организовывались в Сайгоне Группой по исследованиям и наблюдению КОВПЮВ. Это были операции по внедрению в Северный Вьетнам людей, который ушли на юг после разделения страны. По большей части мероприятия Группы по исследованиям и наблюдению КОВПЮВ проводились Агентством.[6]

Многие из этих операций, насколько мне известно, были безнадежно бесполезными. Эти люди возвращались туда, откуда пришли, чтобы добыть данные о радиолокационных постах, укреплениях, перевозках оружия и так далее. Северные вьетнамцы хватали их, как только те выходили на берег, или команды катеров сдавались противнику, что во Вьетнаме было обычным делом ― стоит поручить человеку доставить что-либо ценное, и он сдаст незамедлительно. Как бы там ни было, это был один из методов войны, которую Южный Вьетнам вел тогда с Северным. И официально мы должны были очень тщательно дистанцироваться от участия в этих делах. Эти торпедные катера представляли собой высокоскоростные морские суда. Иногда мы связывались с ними по радио. Время от времени мы их заправляли.

Северные вьетнамцы пришли к выводу, который напрашивался сам собой ― что эсминцы в заливе и эти торпедные катера, нападавшие на их территорию, были каким-то образом взаимосвязаны. И на основании этого, по крайней мере на словах, они стали наносить удары по патрулям американских эсминцев.

Сначала имели место только инциденты с кораблями «Тэрнер Джой» и «Мэддокс», а потом, когда однажды ночью мы были в патруле, мы засекли радарами какой-то небольшой корабль, который перемещался очень быстро. Мы сами засекли, и другой эсминец тоже (у нас на борту был кэптен ВМС, который выступал в роли командира отряда из двух эсминцев). Объекты приближались. Мы сделали пару предупредительных выстрелов. Они продолжали приближаться. Мы были в состоянии готовности, объявили боевую готовность, начали совершать маневры для уклонения от столкновения и открыли огонь.

Ночной бой надводных кораблей ― одно из прекраснейших зрелищ, дарованных богом людям. Насколько я знаю, я сражался в последнем таком бою в истории. Во время этого второго инцидента в Тонкинском заливе по американским силам в последний раз стреляли из орудий надводные корабли другой страны.

Ночь была лунная, с дымкой, и мы шли на самом полном ходу, слаженно и четко выполняя повороты, так, чтобы пушки при этом стреляли во все стороны. Было очень трудно понять, что было видно, а что нет. Кое-кому из наших казалось, что они видели те корабли. Я провел всю ночь на БИПе,[7] снабжая системы управления огнем данными о дистанциях и азимутах. Мы определенно захватывали какие-то цели.

Я бы не смог тогда сказать, что там было ― привидения, призраки или настоящие корабли. Судовые надстройки кое-где получили повреждения, вполне вероятно ― от огня противника. А может, от своих же. Кто знает? На следующий день мы обошли этот район вдоль и поперек. Поиски обломков или чего-то там еще большим успехом не увенчались. Я не знаю ― может, нас пытались поймать на живца, а может, они просто притворялись, чтобы отвлечь наше внимание. Ни одной потери у нас не было. Ни одна система не была выведена из строя. И никто не мог сказать наверняка, куда мы стреляли ― по настоящим целям или призракам.

Залив ― место очень своеобразное. Там есть инверсионные слои, позволяющие надежно захватывать цели радиолокационными установками и очень легко отслеживать направления и скорости движения объектов. Но встречаются на планете места, где природные условия таковы, что на радиоскопах появляются ложные отраженные сигналы, это зависит от частоты РЛС и времени суток. При этом на радиоскопе можно наблюдать очень естественные на вид и подвижные сигналы от объектов, которых просто нет. С нами могло случиться именно это. А может, против нас была организована ложная атака, и мы запаниковали и начали стрелять по призракам. Мы о том не знаем ― по-моему, итог этой стычки, второй инцидент в Тонкинском заливе, замяли просто лучше некуда. Информация о нем просочилась в прессу лишь несколько месяцев спустя, когда кто-то из наших пацанов написал в письме матери: «Кстати, мама, я тоже повоевал». Сначала нам были положены боевые за тот месяц, потом их отменили. Мы никак не могли понять почему: в нас ведь стреляли по-настоящему, а боевых нам не давали, в то время как любой последний сачок мог получать их просто за нахождение в воздушном пространстве.

Как раз в ту осень шла президентская кампания. Я сидел у радиоприемника и слушал, как Линдон Джонсон рассказывает народу о том, что он не намерен посылать американских парней на какую-то азиатскую войну. Я посмотрел на берег моря ― а там целая куча американских парней в полевой форме, и они готовятся вести эту самую азиатскую войну.

II ЗАМКИ ИЗ ПЕСКА

ВЫХОДЯ С ВОЛНОЙ НА БЕРЕГ

Уоррен Нельсон

Бичмастерская служба ВМС США

Март 1965 г. ― осень 1966 г.


В тот день я лежал себе в бассейне в Сьюбик-Бее, и тут за нами пришли, вытащили оттуда и сказали: «Идёт высадка во Вьетнаме, и нам туда пора». В Сьюбик-Бее нас, бичмастеров, было только шесть человек, а единственный самолет там был старый С-47. И вот, когда уже почти стемнело, они подняли эту штуковину в воздух, и мы долетели до вьетнамского города Дананга и там сели. Тогда то место выглядело совсем как обычная база ВВС в условиях мирного времени. Защищена она была слабовато. Садились и взлетали транспортные самолёты, и больше, казалось, ничего не происходило.

База ВВС находилась там не знаю сколько лет подряд. Дананг, можно сказать, был для вьетконговцев чем-то вроде базы отдыха. Они понимали, что если чего-нибудь там натворят, то авиационное начальство отменит увольнения на берег для личного состава, и местная экономика понесёт значительный ущерб. Многие торговцы в Дананге поддерживали Вьетконг, зарабатывая деньги на американских военнослужащих и передавая их Вьетконгу.

Работа бичмастера заключается в обеспечении сохранности имущества и поддержания связи на берегу в ходе высадки амфибийных сил. Я это всегда так понимал: «Морпехи прибывают на место первыми, а бичмастер показывает им, куда идти». Морпехи начали высаживаться вскоре после полуночи, и было три часа ночи первого дня той операции, когда я туда добрался. Они перенесли место высадки на песчаный спуск в центральной части Дананга. Суда шли вверх по реке, прямо через центр города. С одной стороны был отель, отель с мотелем ― с другой стороны, и песчаный спуск между ними. Мы направляли солдат прямо вверх по этому спуску и отправляли их на военно-воздушную базу. Надо сказать, морпехов на берегу мы принимали три дня и три ночи. Они незамедлительно отправлялись на военно-воздушную базу, окапывались в своих окопах и делали все остальное, что делают морпехи в ситуациях такого рода.

В нашем случае никакого сопротивления, вроде бы, не оказывалось. Позднее случались потери и у бичмастеров, но в то время, когда я был там, работа казалась пустяковой, славная такая поездочка в тропики, и очень даже приятная. Время от времени песка было многовато, но всё остальное было не так уж плохо. Приходилось работать сверхурочно, но зато от этого не толстели, и можно было забыть о диете.

НА ИЖДИВЕНИИ У ДЖУНГЛЕЙ

Джон Мюир

Стрелок

2-й батальон 1-го полка морской пехоты

I корпус

Февраль 1966 г. ― ноябрь 1966 г.


9-я экспедиционная бригада морской пехоты высадилась в 65-м, 1-я дивизия морской пехоты прибыла в скором времени вслед за ними в 65-м, и я прибыл сразу же после этого. Мы официально назывались «последняя рота рейдеров морской пехоты». По правде говоря, ничего особенного в нас не было, но название присутствовало, и генерал Крулак воспринимал его всерьёз. Каждый раз, когда где-нибудь пахло жареным, он звал нас на помощь.

Сын генерала Крулака командовал ротой «Гольф», и вот под Кобитантаном «Литтл Дики» Крулак набрёл на засаду, и там его начали гасить по полной программе. Они позвали нас на помощь. И мы понеслись туда в атаку пешком. Мы продирались вперед по воде глубиной выше колена, практически бегом. Добрались туда, развернулись в боевой порядок и выдвинулись в тот район.

Там была сравнительно открытая деревня, которую с трёх сторон окружали рисовые чеки. Позади неё вздымались крутые холмы, покрытые густыми зарослями. «Литтл Дики» Крулак завёл свой взвод в эту деревню, которая приютилась прямо у этих холмов, и его там просто искромсали. Мы дошли дотуда, вся рота целиком в развёрнутом строю. Очень впечатляющее зрелище. Не часто выпадает случай увидеть классическое наступление как по книжке: два взвода в первом эшелоне, один в резерве, интервал две руки,[8] винтовка подмышкой, стрельба на ходу. Я шёл в задних рядах, потому что я был ротным радистом и тащил рацию командира роты. Когда глядишь на такое своими глазами ― просто дух захватывает. И облачка серого дыма повсюду вспыхивают. Сначала до меня не доходило ― я подумал: «Интересно, что это за облачка серого дыма такие… Чёрт! Это же от миномётов!» Господи, всё прям как в кино было. Перед моими глазами все эти ребята шли, рассыпавшись, сквозь миномётный огонь. Разрывов я не слышал. Тут такое странное обстоятельство: каждый раз, когда я попадаю в по-настоящему чрезвычайную ситуацию ― то есть в какую угодно, от Вьетнама до автомобильной аварии ― слух у меня отключается. Я ничего не слышу. Я так сосредоточился на рации, что не слышал разрывов. Видел только облачка дыма. Я не замечал, чтобы из-за них кто-то падал.

Ребят «Литтл Дики» Крулака в деревне прижали к земле огнём. Мы были от них немного сбоку и заходили вроде как охватом с фланга. Мы добрались дотуда и разбились на три взвода. Я шёл в ротной группе управления, прямо за первым взводом. Мы подошли к дороге, вдоль которой тянулись деревья. Над нею был старый фундамент под жилой дом. Дальше было большое перечное поле с бамбуковой полосой по краю, перпендикулярно этой дороге. Когда мы перешли дорогу и вышли в поле, я заметил Хита из первого взвода, который лежал на перечном поле. Он был со всей очевидностью мёртвый. Я лёг на землю, потому что с рацией ты представляешь из себя очень заметную цель. Я подполз к нему и обхватил его руками, потому что хотел пощупать его пульс, что было вовсе незачем, потому что он зеленел, и был он мёртв, мёртв, мёртв. Я стал отползать и наткнулся на начальника штаба. Он спросил: «Как тут и что тут?», и я ответил: «Хита убили, и что-то здесь творится». Все залегли, но никто никуда не стрелял. Я осмотрелся, а там ещё один парень из первого взвода, тоже мёртвый. От первого взвода стали поступать сообщения о том, что им досталось не на шутку. Мы подходили сзади, и начали отходить к посадке, пытаясь восстановить радиосвязь. В той долине радиосвязь была паршивейшая, самая настоящая мёртвая зона. Мы стали держать связь через посыльных.

Я отошёл назад из-за дерева, чтобы сказать одному из посыльных, куда идти, и тут рация просто… Взорвалась у меня на спине… Просто рассыпалась. Я запрыгнул обратно за дерево и отломил кусок штекерной панели. «Нихрена себе!» ― подумал я. Всего одна пуля попала. Вошла в самый в центр ― то есть, попал он мне в спину прямо посередине. Но почему-то пуля рацию насквозь не пробила. Аккумулятор её остановил.

Все неприятности были делом рук одного снайпера, который окопался в тоннеле в чековой насыпи. У него было три огневых позиции, с которых можно было держать одну и ту же зону поражения ― стрелять в любого, кто туда зайдёт. Он всем целился в грудь. Чтобы ранить кого-нибудь, он не стрелял. В тот день он убил восьмерых. Раненых было двое ― считая меня, потому что тут была потеря ― рация, но меня самого не задело. Перепугался я до усрачки, но меня не задело. А сержанта Мак… не помню, как звали, ранило в руку, потому что как раз тогда, когда тот выстрелил, он повернулся посмотреть, чего и как, и пуля пробила ему бицепс. Стой он неподвижно, и пуля попала бы прямо в грудь. Ещё один парень получил ранение, но там непонятно было ― не от нашей ли пули, может, даже от своей, потому что ему попало в голень. А снайпер этот стрелял только в туловище ― от плеч до пояса. Поэтому, естественно, все, в кого он попадал, погибали. Настоящий был профессионал, если говорить о снайперах, так лучше не бывает.

В конце концов мы обнаружили, где он сидел, чёрт его дери. Мы развернули одно стрелковое отделение и начали бить по его позиции из М14. Искромсали чековую насыпь по всей длине, разнесли её, как бульдозером перепахали.

Питер Ва-Дзю пошёл на него посмотреть и (а сам он был китаец) говорит: «Это китаец». Снайпера разнесло на куски. Пули его всего изгрызли. Но он остался достаточно цел для того чтобы Питер мог с уверенностью заявить, кто он такой. Он был абсолютно уверен, что это был китаец. Мы нашли у него ещё и белого порошка немало. В дури мы особо не разбирались, но похоже было, что он был под кайфом ― или под кайфом, или мастер был обалденный. Нам стало бы легче, поверь мы, что он был под кайфом. Хотя в любом случае мастер он был обалденный.

Несколько месяцев мы ходили на задания из Фубая, а потом занялись операцией «Йо-йо». Я не помню, как она называлась на самом деле, но все называли её «Йо-йо», потому что мы то заходили в долину Кобитантан, то уходили оттуда. Шли по дороге и останавливались, снова шли по дороге и останавливались, шли по дороге… Это было в районе сразу же на запад от Кхесани. Вьетконг действовал там по меньшей мере с 54-го, и большинство жителей им сочувствовали. Они были в нашей власти днём, а по ночам ― во власти вьетконговцев. Разделение было очень даже чёткое. Мы, собственно, против этого особо не возражали. По ночам мы держались от деревень подальше, ну их к чёрту. Мы устраивали засады, часто ходили в охранные патрули ― просто расчищали участок под авиабазу, создавали кольцо вокруг армейской радиорелейной станции, которая была там с тех пор, когда бог под стол пешком ходил. Они там сидели целыми днями напролёт в своих бермудах по колено на большом объекте за колючкой. Там были какие-то полушпионские дела, и ЦРУ платило деньги для поддержания их духа. Пока мы не высадились, они там сидели сами по себе. А теперь вокруг них располагался полк морской пехоты. Наверное, кто-то решил им больше не платить.

Как раз в этот период мы впервые имели дело с пленными. Мы прочёсывали местность силами роты, и нам сообщили с самолёта, что на поле замечен какой-то вооружённый человек. Мы отправились туда, а там большой водоприёмный колодец, и вода, и дренажные канавы к нему ведут. Пилот пытался показать нам с воздуха, где они, а мы их найти не могли. Он всё летал над нами и передавал по рации: «Да они же прямо там!» Мы быстро оцепили весь тот участок, где был этот колодец. К несчастью моему, я оказался одним из тех, у кого был старый нож К-бар, и сержант-ганни увидел его и говорит: «Эй ты, с ножом, сюда иди». И я начал лазить по всяким норам, просовывая в них нож, пытаясь нащупать. Нашёл какую-то ногу. Пилот до этого сообщил, что один из них был с автоматическим оружием, потому что по самолёту стреляли, а я не знал, есть у этого человека автоматическое оружие или нет, но ногу я нашёл. Ну, я и начал очень осторожно тыкать в него лезвием ножа, продвигаясь всё выше по ноге, потом по туловищу, так как хотел, чтобы он знал, что я с ножом. Я добрался до его горла, прижал нож ему под подбородком, и вытащил его оттуда. Все вместе вылезли ― он, я и нож.

Глаза у него были выпученные, да и у меня тоже ― ему ведь было лет шестнадцать-семнадцать. Ему было очень страшно, мне было очень страшно. Я поднял голову ― а там рота морпехов выстроилась в круг вокруг меня, и 150 винтовок М14 на нас направлены. Самая что ни на есть «польская» расстрельная команда. Стоило одному из них открыть огонь, и они бы сами себя порешили. Все бы начали стрелять, и случилось бы всеобщее побоище.

И вот стою я там и парню этому говорю: «Боже ж ты мой, парень, не знаю ― понимаешь ты меня, нет ли, но не шевелись, ни за что не делай никаких резких движений, а то нам всем несдобровать».

А оружие автоматическое мы всё-таки нашли. В канаве валялось. Многие у нас хотели поиздеваться над пленным — так, не совсем всерьёз. Я не имею в виду зверства так какие-нибудь, но жизнь у нас была напряжная, в нас стреляли, люди получали ранения, и им действительно надо было на ком-нибудь всё это выместить. А тут ― вот он, ходить далеко не надо. Сержантам и офицерам пришлось очень даже постараться, чтобы этого парня не очень сильно отмутузили. Это меня многому научило, потому что позднее мы часто брали военнопленных. Чаще всего это были Ви-си-эс, «лица, подозреваемые в принадлежности к Вьетконгу». У нас было очень мало улик для того, чтобы разбираться, кто они такие, и в основном из-за языковых трудностей. Мы с неохотой пользовались услугами переводчиков из АРВ, потому что их методы допроса состояли в том, чтобы долбануть человека по макушке револьвером или отстрелить ступню, после чего спросить: «Ты Ви-си?» Тот говорит «нет», и тогда ― БАХ! «Ты Ви-си?» Рано или поздно, потеряв определённое количество кусков тела, человек говорил «да», и тогда его пристреливали, потому что он, понятное дело, после этого становился виновным. У нас из-за этого много неприятностей было.

Я, собственно, из-за этого нанёс тяжкое телесное повреждение одному из наших соратников из АРВ. Дал ему прикладом по почкам. А ведь пытался ему хребет сломать. Меня просто достало. Там парнишка, связан-перевязан, он больше не боец, он теперь военнопленный. У него теперь статус другой, он больше не Ви-си, он военнопленный, а этот тип из АРВ готов его убить. А я просто… Не хотел, чтоб такое продолжалось.

Однажды, когда мы были на операции в одном районе с корейцами, мы вошли в деревню, стали смотреть, что и как. И один корейский лейтенант, с отличным английским, явно образованный, классный такой парень, спрашивает: «Ты в таких деревнях бывал уже. Ничего подозрительного не замечаешь?» Я осмотрелся ― не замечаю, говорю. Он говорит: «Так, и что же мы тут имеем? А имеем мы старушонку, старикашку и пару очень маленьких детей. По их словам, остальных членов семьи забрали, либо АРВ, либо Вьетконг ― забрали служить если не в одну армию, то в другую. Итак, тут их четыре человека, и у них тут котел с рисом, которого хватит на полсотни человек. А рис, когда его приготовили, долго храниться не может. Значит ― вьетконговцев кормят». В общем, подожгли они дом, и от горящей крыши начали рваться патроны, потому что там по всей кровле у них были патроны запрятаны. Арестовали они всех четверых и отправили их в лагерь для перемещённых лиц.

Вот пример одного из тех уроков по местной культуре, которые я начал усваивать. Я и представить себе не мог ― до этого моё знакомство с рисом ограничивалось или «Минит райсом» или «Анклом Бенсом». Мне и в голову не приходило, что даже в холодильнике приготовленный рис долго не продержишь. А холодильника у них определённо не было ― у них на кухне свинья жила, её тогда корейцы конфисковали и в тот же вечер съели. Мы там часто жили на подножном корму, когда действовали в поле.

Когда мы были в долине Кобитантан, мы в основном получали по одному сухпаю в день. Хотелось чего-то ещё ― надо было добывать. А сельское хозяйство в том районе было развито, там выращивали много перца и риса. Очень часто, когда мы обнаруживали старушонку, которая вроде бы жила одна-одинёшенька, и при этом имела большой чан с рисом, мы его просто присваивали. Каждый срывал с банана лист, мы становились в очередь, и каждый проходил мимо неё и она наваливала полный банановый лист риса. Она при этом ни слова не говорила, ей было всё равно, она нам просто рису наваливала, и мы шли дальше по своим делам, поедая рис.

Тот район был обильно опрыскан гербицидом «Эйджент Орандж». Мы по нему не только ходили, мы его ещё и ели и пили. Там была куча особенно опасных лесных участков, где могли быть засады, и всё там завяло. Однако самолёты с гербицидами при этом уничтожали целые посевы, рисовые посевы. Ну, мы и бродили по ним, и воду ту пили.

Ко времени завершения наших действий в долине Кобитантан, после тридцати дней поедания сухпаев, единственное, на что я мог смотреть, были «фасолины с херовинами». Бог ты мой, мы ещё и дрались из-за того, кому достанется ветчина с лимской фасолью. Кстати говоря, называли мы их не «ветчина с лимской фасолью», мы их называли «ветчина с мудаками». Мерзкая вещь, просто ужасная. У нас был один парень, которому они нравились, и он обычно соберёт в кучу всякие перечные приправы, рис, всё что угодно, высыплет всё это в каску вместе с ветчиной и лимской фасолью, перемешает эту мерзкую смесь и ест. Хотя… Был он из Западной Виргинии, и мы принимали это во внимание.

В июне нас отправили в Донгха ― это была небольшая радиолокационная станция ВВС милях в пяти[9] к югу от ДМЗ. Там находилось вьетнамское пехотное училище, и там вахтовым методом держали роту морпехов для защиты аэропорта, который представлял собой небольшую грунтовую полосу с радиолокационной станцией. Очень тихое место. С нами было ещё и отделение морпехов-разведчиков.

И вот однажды разведчики по рации попросили нас чуть-чуть помочь. Ну, мы отправили на операцию один взвод. Сержант Хикок выпрыгнул из вертолета, взял рацию и произнёс всего одно слово: «Помогите». Две северовьетнамские дивизии шли с той стороны границы, а мы там сидели и глядели на них. Там было что-то вроде долины, через которую они шли, и высота ― прямо посередине этой долины. Мы заняли эту высоту. Мы просто не уходили оттуда и гибли. И их остановили. Они накрыли высоту огнем, и с обеих сторон они их позиции были выше наших. Мы попали в немыслимо сложное положение.

ДМЗ была ни на что такое не похожа, не было там ни забора, ни чего-то ещё. Я-то думал, что увижу там широкую белую полосу вдоль забора. Ничего подобного. Была там узкая дорога. Ровная такая. Река была, извивалась посередине ДМЗ, был в том месте и мост через шоссе 1. Мы были милях в пятнадцати[10] от берега.

Те две северовьетнамские дивизии шли по суше, параллельно шоссе 1 и чуть западнее него. Они знали, что там всего одна рота морской пехоты. Останавливать их было некому. Мы, по идее, делать этого были не должны. Не было причин для этого. А почему мы их остановили? Да бежать было некуда. Нам больше ничего не оставалось. Два варианта: или мы их остановим, или все там поляжем. За четыре дня от почти полной штатной численности личного состава в строю остался девяносто один человек, и все с ранениями различной степени тяжести. Мы просто подошли, заняли ту высоту и в спешном порядке начали окапываться. Установили пулеметы, прочее оружие, что было при нас. Вода ― главная проблема, боеприпасы ― вторая. Пищу не принимали. Некогда было. Мы дрались день и ночь напролёт, а они испробовали всё на свете. И артиллерию применяли, и пулемётами пытались выбить, даже подожгли ту высоту ― горело, как на лесном пожаре. Мы дождались, пока этот пожар не пройдёт над нами, потому что они были прямо за ним. Мы просто засели в окопах и ждали, покуда всё догорит, потом вылезли обратно и снова открыли огонь.

Они установили орудия на точках выше нас и стреляли сверху вниз прямо по нашим головам. Ракеты, пулемёты, автоматы ― всё что угодно. И всё в упор.

Нас постоянно снабжали с вертолётов. Они быстро и на низкой высоте заходили на верхушку высоты и сразу же улетали, сбрасывая воду и боеприпасы, захватывая с собой столько раненых, сколько можно было взять на борт. Северные вьетнамцы были у подножия высоты и по обе стороны от нас. И вот тут есть одна незадача ― три дня из тех я совсем не помню… Я потерял всё своё отделение, и вроде как напрочь озверел. По крайней мере, мне так рассказывали. Даже смутно не припомню, что я делал тогда. Мне рассказывали, что я камнями швырялся. Что я был реально «ганг-хо». Ничего не помню. Мы шли в рукопашную, побивали их камнями, но они через наши ряды не прошли. Я залепил одному прямо промеж шаров каменюкой размером с софтбольный мяч. Сбил его так, что он прямиком с высоты скатился. Два очка, кстати, заработал. Это были силы регулярной армии, в настоящей форме, хорошо оснащённые. В касках, с ремнями, всё как полагается.

О будущем мы вовсе не задумывались. Я не думал, что выберусь оттуда. Мне кажется, что и никто не думал. Этот вопрос мы не обсуждали. Да и не было у нас столько времени, чтобы сидеть и о чём-то дискутировать. Я нас всех списал. Люди так устали, что плакать не могли. Физически истощились ― ни на что уже сил не оставалось. Не спишь, всё стреляешь, водички попьешь, проверишь боеприпасы и оружие ― всё ли в порядке, при возможности поешь, запихнёшь в себя еды ― просто чтобы было на чём жить дальше.

Время от времени они неслись на нас напропалую, с криками и воплями. Но обычно их атаки отличались хорошей организацией и четким управлением. Мы знали, что столкнулись с профессионалами, мы знали, что противник у нас неслабый. Повторю однако, что деваться нам было некуда. На пятый день пришёл 4-й полк морской пехоты и занял наши позиции, оттеснив противника немного подальше, и мы смогли вздохнуть чуть свободнее. То сражение длилось дольше месяца.

Выходили мы оттуда просто в бесчувственном состоянии. Измотаны были. У нас уже и эмоций никаких не осталось, все силы ушли, их просто… вышибло из нас. Крупное было сражение. Ну и, само собой, как ушли оттуда, так ничего больше и не знали о том, что там творилось ― разве что встретишь кого-нибудь оттуда и поговоришь с ним. Что там было после нашего ухода… Не знаю. В газете не прочитаешь. Единственная газета, что мы получали, была «Старз энд страйпс». А ты в «Старз энд страйпс» когда-нибудь новости видел? В «Старз энд страйпс» разве что комиксы про сержанта Майка чего-то стоили.

А мы там славно поработали. Случись подобное во время Второй мировой войны, об этом и по сей день бы рассказывали. Но было это во Вьетнаме, и никто о том не ведает. Об этом сейчас даже новобранцам не рассказывают. Морпехи молчат о Вьетнаме. Мы проиграли. А о поражениях они никогда не говорят. Поэтому всё похерено, всё, что было, стёрто напрочь, что было ― не считается. Досадно как-то это все.

Меня до сих сильно тревожит тот факт, что столько людей погибло. Юные морпехи, с которыми я служил, думали тогда, что делают то, что положено. Никто их не просвещал по поводу тогдашних политических моментов. Мы шли в морскую пехоту с теми же чувствами, что испытывали отцы наши и деды, отправляясь служить. И не нашлось рядом никого, кто рассказал бы нам, что мы поступали неправильно. И то, что позднее выяснилось, что все там погибли зазря, или что большая часть американской общественности полагает, что погибли они зазря ― это никак не даёт мне покоя. Но я так считаю: раз уж ничего с этим не поделаешь, то пытаюсь катиться себе дальше с грузом этим.

Когда мы ехали по шоссе номер 1 после сражения при Донгха, то видели небольшие деревянные храмы, которые буддисты понастроили посреди дороги. У них там было восстание, и нам приходилось петлять на грузовиках промеж этих храмов. Жара была под 110 градусов,[11] и нам приходилось снижать скорость до пяти миль в час.[12]

У вьетнамцев тогда шли какие-то мелкие разборки в районе южней Дананга, называлось то место тропой Хендерсона. Там была крепость, лагерь АРВ. И все сухопутные войска из этого лагеря отправились в Дананг, чтобы примкнуть там к буддистам. Тут пришли южновьетнамские морпехи и дали им просраться.

Арвины[13] чуть было не начали воевать с американскими морпехами, которые удерживали мост к югу от Дананга. Они там хотели перейти на другую сторону, а командир роты морпехов сказал: «Не-а». И вызвал пару «Фантомов», которые прилетели и прошлись футах в пятидесяти[14] над мостом ― вроде как в подкрепление этого заявления. Те арвины направлялись в Дананг, сражаться с южновьетнамскими морпехами. То есть, собственно говоря, если бы они дотуда добрались, война могла пойти по-другому.

Всю войну вьетнамскую армию, морпехов и вьетнамские войска вообще изо всех сил заверяли, что мы будем сотрудничать, и всё такое прочее. Однако, например, железнодорожные мосты по всему Данангу были в руках морской пехоты США. Аэропорты были в руках морской пехоты США. Ключевые точки в городе, в порту, мосты на путях из города ― всё было в наших руках, не вьетнамских. Вот в самом городе пускай друг друга убивают, нам без разницы ― ключи от города оставались у нас.

Прежде чем арвины оставили лагерь у тропы Хендерсона, мы передали им тридцать шесть тысяч мин «Попрыгунья Бетти». Когда они вернулись, то не обнаружили на месте тридцать шесть тысяч 60-миллиметровых мин «Попрыгунья Бетти». Вьетконговцы просто пришли и их забрали, а нам пришлось обнаруживать их в поле одну за другой. Ну, как обнаруживать? ― Бум!

После Донгха нас нарастили до штатной численности. Где-то за месяц мы получили сотню новёхоньких ребят. И мы стали их обучать по ускоренной полевой методике, как, чёрт возьми, не натыкаться на мины «Попрыгунья Бетти». Кровь рекой лилась. Многие подрывались.

Это были мины нажимного действия. Чтобы поставить такую, надо было просто ее прикопать и выдернуть чеку. Было шестнадцать способов её установки. Наступаешь на неё, и она обычно вылетает вверх до пояса А это 60-миллиметровая миномётная мина, «низовая» её называли, у неё сверхбыстрый запал, и осколки разлетаются вкруговую по горизонтали. «Попрыгунья Бетти»… Придумана так, чтоб тебя на уровне паха напополам разрезало. Давит на психику. Любой может попасться. Они и на деревьях были, повсюду. Для вьетконговцев это просто праздник был, они вроде как рождественские ёлки украшали. Ну да, халявы подвалило. В кои то веки они могли не экономить ― обычно ведь такие штуки им приходилось таскать с Севера по одной за раз. Они их ставили повсюду, рассыпали как снежинки. От их рук погибало больше буйволов, чем от чего-то ещё. Крестьяне тоже на них подрывались. Вьетнамского я совсем не знаю, но знаю, что они думали по этому поводу ― перепуганы были до усрачки. Ну, и я чувствовал себя совершенно так же.

У нас был один парень, так тот получил по полной программе в обе половинки пониже спины. И вот лежит он, а мы его перевязываем. Санитар вколол ему морфия, и мы ждём вертолёта. А тот всё шуточки отпускает по поводу своего ранения ценою в миллион долларов, и шутит всё о том, как уже завтра поутру начнёт за медсёстрами ухаживать. Загрузили его в вертолёт, и тут он впал в шоковое состояние, и умер по пути на корабль-госпиталь.

Я продолжал служить в роте, но стал ещё и писарем в дополнение к тому, что был радистом. От патрулей меня освободили, потому что боялись, что я снова с катушек сорвусь. Кстати говоря, психиатры меня не лечили ― по своей воле отказался. Доктор спрашивает: «Как себя чувствуете?» «Нормально», — говорю. А он: «Ну ладно, всё». И всё?

Это как у меня три ранения, а «Пурпурного сердца» ни одного. Считалось что «Пурпурное сердце» ― для слабаков, никто не хотел получать «Пурпурные сердца». Ранения у меня по большей части осколочные ― куски моей собственной рации. Дважды с меня пулями сносило рацию, а один раз камнем попало. Наступательная граната разорвалась, и камень поразил меня в голень. А за то, что камнем попало, «Пурпурное сердце» не получишь ― разве что ты в звании майора или выше, или служишь в полковом штабе. Вот только как раз в те времена мы выяснили, что с тремя «Пурпурными сердцами» отправляют домой. И тогда-то все стали относиться к «Пурпурным сердцам» иначе…

К тому времени была достроена база в Дананге, началось строительство в Донгха и Фубае. База в Донгха появилась случайно, из-за того наступления через ДМЗ, но вот Фубай… Я вернулся в Фубай и глазам не мог поверить. Всего за пару месяцев там всё поразительно изменилось, и на месте прежней грунтовой ВПП появилась огромная авиабаза международного назначения.

А в Дананге было вообще как в цирке. Друг нашего первого сержанта ― муж или жених его дочери — служил в штабе дивизии, и мы зашли его навестить. Он говорит: «Пойдёмте ко мне, я вас пивом угощу». Он жил в доме, который делил с двумя офицерами. Это не сборный домик был, там был настоящий дом. У них там была стереоаппаратура, кухонные принадлежности и полный холодильник пива. А в двадцати милях[15] оттуда мы сидели по задницу в грязи. У меня аж в голове помутилось.

У него был большой плакат с Энн-Маргарет ― её сняли, когда она приезжала туда с концертом USO. Очень известная фотография. На ней тогда были брючки «капри» и свитер до середины бёдер. Когда она была на сцене, фотограф стоял под сценой и фотографировал её снизу вверх. На середине песни она подняла руки, и свитер из-за этого задрался. И через брючки очень чётко проступало, что и как у неё между ног. Это была чрезвычайно знаменитая фотография. Печатали её тысячами. Она разошлась по всей планете.

МОЛИТВЕННАЯ МЕЛЬНИЦА

Томас Бейли

Дознаватель

525-я группа военной разведки

Сайгон

Январь 1970 г. ― август 1971 г.


Когда я был в Камбодже, мы допрашивали однажды одного камбоджийского монаха-буддиста, который видел, как упал вертолёт. Мы пытались выяснить, куда он нахрен там упал. Происходило это в бункере, где был центр боевого управления ― оттуда они вели свои грёбанные битвы ― и царил там полный беспорядок. Мы сидели кружком на полу ― я сам, переводчик, который знал английский, майор-американец, который бегло говорил по-французски, полковник-камбоджиец, который знал французский, но не говорил по-английски (он всё пытался заполучить денег и оружия для своих вояк), и тот самый монах.

В общем, я задавал вопрос, и он передавался по этой цепочке до монаха, а потом тем же путём шёл обратно. Я выяснил, где лежит тот чоппер, отметил его местонахождение на карте, узнал, когда это произошло, какая была погода ― чтобы понять, далеко ли до него. Я попытался раздобыть побольше информации и спросил монаха: «После того как вы увидели, что он упал, что вы сделали?» В общем, вопрос прошёл по цепочке, а когда вернулся, раздался всеобщий смех. Он ответил: «Я прочёл приличествующую случаю молитву». Мы все смеялись, а камбоджиец ― пацанчик совсем, девятнадцати лет, с бритой головой ― начал почёсывать мою руку и заулыбался. Он до этого волосатых рук ни разу не видел.

ПОСЁЛОК «НОВАЯ ЖИЗНЬ»

Дэвид Росс

Санитар

1-я пехотная дивизия

Дьян

Декабрь 1965 г. ― июль 1967 г.


Я участвовал в работе по программам умиротворения. Занимался чем угодно — то дантисту ассистируешь, то сам в роли дантиста выступаешь. Когда начались крупные операции, я и на операции санитаром ходил. Кроме того, мы входили в дежурную группу, и, когда какое-нибудь подразделение несло тяжёлые потери и нуждалось в дополнительной медицинской помощи, мы отправлялись по таким вызовам.

Впервые после прибытия во Вьетнам мне пришлось очень удивиться, когда нас оформляли как вновь прибывших. Нам было приказано не говорить ничего плохого о Хо Ши Мине, поскольку вьетнамцы ошибочно полагали, что в их стране он вроде Джорджа Вашингтона, потому что выгнал оттуда французов, вот только не понимали они, что он коммунист и ни к чему хорошему их не приведёт.

Наша база Дьян располагалась милях в пятнадцати-шестнадцати[16] к северо-востоку от Сайгона. Хорошего там было мало ― место было совсем плоское, и с приходом муссонов на нас обрушивались ужасные бури. В том районе было много песка, и из-за этого время от времени образовывались «песчаные дьяволы» ― маленькие смерчи диаметром футов двадцать-тридцать,[17] и такой смерч мог серьёзно намусорить в жилом помещении, то есть палатке.

Там была одна деревня, которая называлась Бенсюк и входила в район «Железный треугольник», располагалась она на реке Сайгоне к северу от нас и считалась вполне коммунистическим селением. Мы выезжали туда где-то с дюжину раз на задания «Медкэп».[18] Это было одно из тех мест, куда мы возвращались не один раз. Я научился немного говорить по-вьетнамски, и дошло до того, что кое-кого из местных жителей я мог считать своими знакомыми.

Бенсюк была очень милая деревушка, стояла она в живописном месте на берегу реки. Кладбище там было интересное, потому что памятники на могилах были очень старые, и каких там только не было. Там встречались буддистские или даосские символы, иногда попадались и христианские, на могилах католиков. Всё там дышало древностью и одновременно очень даже днём сегодняшним.

Однажды утром мы вышли на небольших десантных моторных лодках, что сорок футов[19] длиной. Мы прошли вверх по реке конвоем из примерно шестнадцати лодок и высадились в Бенсюк. Пехота была заброшена туда ещё до нашего прибытия, и они встретили там довольно слабое сопротивление. Это были больше беспокоящие действия отходящей или прикрывающей группы, арьегардные действия. С обеих сторон было убито по нескольку человек, но сражением это не было.

Туда прилетели наши вертолёты и самолёты ― «Чинуки», «Хьюи», «Скайтрейны». Прибыли грузовики, трактора с бульдозерными ножами фирмы «Роум», бульдозеры, и через какое-то время произошло следующее: мы вывезли всех жителей деревни, переселив их в место, которое называлось «Посёлок "Новая жизнь"», а по всем признакам это был концентрационный лагерь. Нам сказали, что это было сделано для того, чтобы вьетконговцы больше не приходили, для предотвращения репрессивных действий в отношении этих добропорядочных союзников Сайгона, а на самом деле эти люди были коммунисты, и лагеря создавались, чтоб держать их под контролем.

Их просто вывезли по воздуху, поэтому я не знал, где они в итоге оказались. До того мы побывали в той деревне дюжину раз. Никто по нам никогда не стрелял, даже беспокойства никакого не доставлял. Мы приходили, делали свои медицинские дела и уходили. Люди радовались нашему приходу. Мы приносили лекарства. А лекарства там раздобыть было очень трудно. Зубной абсцесс в тех условиях мог реально привести к смертельному исходу, потому что инфекцию остановить было бы нечем.

Обычно нам придавали пару человек для охраны. Мы принимали от пятнадцати до пятидесяти человек, которые устраивали настоящее представление, размах которого зависел от того, сколько докторов мы привозили. Мы, собственно, собирали селян и вроде как прогоняли их по конвейеру ― там было столько людей, нуждавшихся во врачебной помощи, и так мало времени для работы, если делать её как обычно. Один доктор ставил диагноз, другой делал уколы, потом мы отправляли их дальше с ярлычком, на котором указывалось время для прохождения теста на эффективность анестезии. Пара других докторов занимались собственно хирургией. Ещё пара человек проводили послеоперационные процедуры, а переводчики объясняли, как принимать лекарства. С учётом того, сколько людей нуждалось в медицинской помощи, всё проводилось довольно профессионально.

Тем не менее, ту деревню мы сожгли. Любого рода ямы, обнаруженные под землей, были подорваны. Нашли пару единиц оружия, но ничего особо серьёзного. Уничтожили довольно много риса, а по кладбищам прошлись бульдозеры. Всё превратили в большую автомобильную стоянку.

Самое яркое воспоминание о той деревне ― одна старуха. Однажды мы ей помогли, когда она страдала от страшных болей. Она потом пришла и привела других членов своей семьи, а когда мы появились там в третий раз, она пригласила меня к себе пообедать. Поэтому каждый раз, как мы туда приходили, я всегда с ними обедал. И вот я увидел, как солдаты забрали её, её родных, пару свиней и куриц, что у них были, ― а было их не очень много — и грузят в «Чинук». Она подбежала ко мне, обняла и просила что-то сделать. Ничего я сделать не мог. И вот тогда я начал по-другому относиться к той войне. Я до сих пор вижу её лицо, как перед собой. Даже не представляю, чем всё для неё кончилось. Она была очень похожа на мою мать, постоянно приглядывала за детишками, бранила их, но очень их любя…

Операции «найти и уничтожить» шли с самого первого дня, но операция «Cedar Falls» была больше «найти и зачистить», она обращалась в масштабные переселения населения. Район «Железный треугольник» с давних пор был прибежищем вьетконговцев, и мы всерьёз собирались его расчистить. У них там были туннельные комплексы, которые ― Бог ты мой, пролезаешь через узкий крысиный ход и обнаруживаешь операционную с эмалированными стенами, ртутными лампами и новейшим оборудованием французского производства, не хуже нашего, и попасть туда можно всего-то через узкий крысиный ход, прикрытый кухонным чаном. В том районе было много схронов с продуктами и оружием. Там под землей был целый комплекс для размещения войск. Они там выстроили настоящий лабиринт. Тот район представлял собой базу, с которой они вели действия против Сайгона. Потому и решили вывезти всё гражданское население и, собственно, сделать так, чтобы Чарли не могли использовать его в качестве прибежища. По иронии судьбы, основной удар по Сайгону во время Тета[20] был нанесён как раз из «Железного треугольника», вскоре после того, как мы провели все эти операции. В общем, искали-искали, много чего уничтожили, но что-то пропустили.

Мы начали выезжать на «Медкэп» в лагеря для перемещённых лиц. Жилища у них были очень однообразной архитектуры, они состояли из толстых палок, металлических или фибергласовых листов, в основном просто длинные такие сооружения. Селяне старались разбивать их на семейные клетушки, используя картон, древесные отходы, кому что удавалось достать. Жили они в тесноте. Санитарные условия очень даже оставляли желать лучшего. Ни водопровода нормального, ни водоснабжения. Помещения содержались в достаточной чистоте, и я ни разу не слыхал, чтобы там случались эпидемии, но жить там я б никому не посоветовал. Здания эти возводились на бетонных плитах, вокруг ― голая земля, колючая проволока, ворота, и больше ничего. Ни деревьев для детишек, чтобы лазать по ним, ни садов для взрослых. Они просто сидели себе целый день, болтали, еду готовили ― время убивали. Продукты были в основном от USAID.[21] Мы давали им такие отличные продукты, как бургуль, а они даже свиньям скармливали его с опаской. Мы отправляли во Вьетнам, один из крупнейших производителей риса, тонны риса из Луизианы. Грузовики доставляли мешок за мешком с продовольствием, с традиционной для USAID эмблемой «рукопожатие». Иногда продукты доставлялись в пластиковых мешках с изображением арвина на белом коне, отдающего честь или размахивающего вьетнамским флагом, с вьетконговским флагом у коня под копытами. Надпись на мешке в переводе гласила: «Ваше правительство вызволило эти продукты из рук вьетконговцев, которые украли их у вас. Доброго вам здоровья», или что-то вроде того. Люди прочитают эти надписи на мешках и смеются, потому что в лучшем случае это были, скорей всего, продукты, которые арвины похитили у них же, когда их переселяли.

Когда американцы рассуждают о вьетнамцах или жителях Индии, или какой-другой подобной страны, мы ведь относимся к ним не так, как к тем, что живут где-то по соседству. Если бы кто-то пришёл в наши места, сжёг все наши дома и большую часть имущества, посадил на летающие тарелки, каких мы сроду не видывали, и зашвырнул нас на край вселенной в палаточный городок посреди песочницы, окружённой со всех сторон проволокой, то, думаю, нам бы это не очень понравилось. Большинство из нас так и не научились видеть во вьетнамцах настоящих людей. Помню, как президент Джонсон в одном из роликов, снятых для операций психологической войны, которые нам показывали, заявлял, что коммунисты не такие, как мы ― они бесчувственные. Но я не мог забыть ту старуху, и не мог забыть, как после налёта B-52 прибыл в один район, где увидел маленькую девочку с ногой… «травматическая ампутация»…[22] всё ещё живую… Мать погибла. Всё вокруг поставлено с ног на голову, несколько людей, оставшихся в живых, ещё вопят, кто-то бродит вокруг, а взгляд у них мёртвый, совершенно дикий взгляд. Интересно, думал я, какие чувства испытывали бы жители Питтсбурга, если бы к ним прилетели вьетнамцы на B-52 и забросали бомбами. И, хотя я с большим сочувствием отношусь к военнопленным из числа лётчиков, я тут выбрал Питтсбург по той простой причине, что это сталелитейный город, и ему присущ образ города, в котором живут настоящие работяги, достойные американцы. Попытался сейчас представить себе кучу сталеваров ― их жёны, дети, невесты, родители, дедушки с бабушками разорваны на части или бегают вокруг, вопя от боли ― и тут какой-то вьетнамский лётчик спускается на парашюте. Думаю, встретили бы они его не очень дружелюбно.

Самые яркие воспоминания, что остались у меня от Вьетнама ― дети. Мне кажется, почти все их любили. Таких улыбчивых детей я нигде больше не видел. Хоть и живут по уши в говне, всё равно без конца улыбаются. Мы много работали по школам. Мы приходили в школы и учили их, как чистить зубы. Мы приходили в лагеря, и детишки всегда собирались вокруг. Или приходим в деревню, найдёшь там дикий ананас и начинаешь кромсать его на ломтики. И вдруг у тебя на коленях уже пять или шесть детей, все едят этот ананас и… Мы вроде как очень надеялись, что у этих детей всё будет хорошо.

Вот что ещё вспоминается. Мы передвигались по району с рисовыми чеками на бронетранспортёрах ― само собой, когда гусеничные машины идут через рисовый чек, это вам… Сколько же труда они вложили, ухаживая за рисом и возводя насыпи, оросительную систему, всё прочее ― и всё это вручную. Машин ведь у них не было. Землю для строительства таскали корзинами, по одной за раз, и всё там было сделано руками целых поколений. А мы продираемся себе через всё это, и разрушаем всё напрочь. И вот стоит там крестьянин, топчет ногами собственную шляпу, и колотит себя кулаком по голове. То есть, в самом ведь деле, это как если бы все его акции, ценные бумаги, и будущее его, и «Мерседес» его, и мечты о будущем его детей ― проехали мы там, и за три-четыре минуты обратили всё это в чёрт знает что.

Там же был другой старик, рыбу ловил. С нами был переводчик от АРВ, и мы попросили его спросить старика, как рыба ловится. Тот ответил, что беситься уже начинает: обычно-то ему очень даже везёт, но вот сейчас прорыбачил весь день и ничего не поймал. Один из наших говорит: «Сейчас исправим», вытаскивает гранатку М80, бросает её, и ― «ва-вум!» ― вся рыба поверху плавает. Ну, старик этот счастлив был до… ходит там в своей огромной шляпе, рыбу собирает и всё кланяется. Уж очень ему этот концерт понравился. Выглядело это так, что мы сотворим какую-нибудь великую гадость, а потом пытаемся сделать нечто хорошее. Мы вроде как все свои добрые дела перечёркивали плохими.

Серьёзная проблема состояла в том, что тропа Хо Ши Мина вовсе не походила на некую большую междуштатную автостраду, по которой как на ладони ездят вражеские грузовики с припасами. Там через джунгли тянулись сотни и сотни миль тропинок шириною в два фута,[23] по которым доставлялось по паре тонн на человека на переделанных велосипедах. Были и узенькие дороги, по которым там и сям подвозились грузы на раздолбанных грузовиках. Мы всё обсуждали, как искать COSVN,[24] главную контору Вьетконга в Южном Вьетнаме, как будто он был чем-то вроде «Пентагон-Ист», только для коммунистов.[25] А он, собственно, представлял собой всего-то несколько палаток, которые постоянно переносились то туда, то сюда.

Вьетконговец ― это был крестьянин, которому ты днём махал рукой из своего джипа, а ночью это был человек, подбирающийся к тебе с оружием в руках. Они обычно собирались в группу, устраивали небольшое нападение или разведку боем, запускали несколько мин, расходились по домам и на сегодня войну прекращали. Мы больше потерь несли от мин-ловушек, чем в боях как таковых. Главная трудность состояла в том, что противника было не найти. От этого можно было прийти в отчаяние ― как прикажете драться с минами-ловушками? Идёшь себе, и вдруг у дружка твоего ноги уже нету. Или у тебя самого нету. Даже сейчас, когда я иду куда-нибудь, и попадается трава, я ловлю себя на том, что иногда разгребаю её ногой и рассматриваю землю. И я понимаю, что гляжу, нет ли там проволоки или неестественно прямой лианы, которая может оказаться растяжкой. Кое-какие из привычек, необходимых для выживания, остаются у человека надолго.

Председатель Мао однажды сказал о партизанах, что они ― «маленькие рыбки, которые плавают в огромном море», и мы как раз пытались ― а можно сказать, что на самом деле политика правительства по части умиротворения состояла в этом ― высушить это море. Если бы получилось вывезти из сельских районов всех мирных жителей, то теоретически там остались бы одни вражеские солдаты. Поэтому к этому вопросу подходили на разных уровнях. Первый уровень ― война за народные сердца и умы. Для этого придумывали всякие разные красивые названия ― REVDEV, что означало «революционное развитие» ― и, всякий раз как случалось нечто непопулярное, просто меняли название. Сначала были посёлки «Новая жизнь», а после этого появились посёлки «Новая “Новая жизнь”».

В общем, мы что делали? Или переманивали деревню на свою сторону, или, если не получалось, вывозили людей, сжигали деревню, расселяли людей по концентрационным лагерям и определяли то место зоной свободного огня. Поскольку теоретически все мирные жители из того районы были вывезены (хотя, само собой, многие просто ускользали в джунгли и возвращались после нашего ухода), все, кто был «там», считались противником. И это давало нам право денно и нощно швырять артиллерийские снаряды в том направлении, и, само собой, там были по преимуществу мирные жители. Если прикинуть соотношение между солдатами и мирными жителями, то как раз мирным жителям доставалось больше всего.

Пока я был там, подошли к концу мои девятнадцать лет, пошёл двадцать первый год. А я ведь добровольцем служить пошёл. С самой Американской революции мои родственники участвовали во всех разных войнах, и так поступать следовало всегда ― раз ты нужен своей стране, то идёшь. И без особых вопросов, потому что страна эта всегда права. На этот раз вышло не так. У меня был друг, который служил в арвинской полиции в Тудуке, а брат у него был вьетконговец. Однажды мы побеседовали у них дома. И это было по-настоящему жутковато ― парень тот был очень даже дружелюбен и мил. Когда мы свыклись с мыслью о том, что никто никому ничего плохого не сделает, мы смогли поговорить о разных вещах. У того арвина была большая семья, и он, по правде говоря, нуждался в деньгах, а брат его был в этом смысле посвободнее. Тот арвин никого не хотел убивать, никому не желал зла ― он просто хотел получать своё жалованье, растить детей, и чтоб его оставили в покое. А брат его был несколько идеалистичнее и хотел сражаться, потому что был не согласен с тем, что американцы должны вмешиваться во вьетнамские дела ― так же, как и французы.

ЗОНА СВОБОДНОГО ОГНЯ

Карл Фейлер

Американский советник при вьетнамских военно-морских силах

Группы речного патрулирования 42 и 44

Дельта Меконга

Декабрь 1966 г. ― декабрь 1967 г.


Я был советником при группе вьетнамских береговых патрульных сил. Наш отряд состоял из пары сотен матросов-вьетнамцев и двух групп американских советников. Мы базировались возле небольшой деревушки, и большая часть моего района патрулирования простиралась от камбоджийской границы до южной оконечности Вьетнама в Сиамском заливе. Большую часть этого района занимал лес Юминь. Мы ходили вместе с вьетнамскими войсками в гущу Юминя, проверяли деревни, разыскивали тоннели и так далее. Большая часть Юминя была зоной свободного огня для авиации. B-52 разгружались над ним где попало, и где им было угодно. Вьетконговцы испытывали недостаток медикаментов, поэтому они обслуживали в своих госпиталях только бойцов. Они обычно собирали женщин, детей, стариков, раненых во время бомбёжек, садили их на сампаны[26] и отправляли прочь от побережья. Мои катера и мои люди подбирали таких раненых, нашпигованных американскими осколками, и отправляли их в госпиталь ближайшей провинции, где лечить их было нечем, потому что губернатор провинции продавал медикаменты Вьетконгу.

Большая часть медикаментов, отправлявшихся в западные районы страны, туда не доходила. Чёрт знает что: половину этого добра уже на Сайгонских причалах перегружали и везли прямиком в Камбоджу. Медикаменты ведь денег стоят. И кто в первую очередь должен за них платить? Не те ведь, кому ты собираешься их выдавать. И не твои собственные силы ― им за них платить совсем неохота.

Однажды я был в патруле возле Юминя, и тут появился сампан. На корме его сидела старенькая «ба» ― голова перевязана, грудь разорвана в клочья, отовсюду кровь сочится. А под тростниковыми циновками ― красивая девчушка, лет восьми-девяти, чудо что за ребёнок. Циновки закрывали её от пояса и ниже. Я сразу же понял, что лучше под них не заглядывать. Лицо её было искажено от боли. Сампан поравнялся с нашим катером. Она подняла глаза и увидела меня, американца ― «онг ме» по-вьетнамски. Война началась недавно, поэтому я был, наверное, первым американцем, которого она увидела в своей жизни. Она заулыбалась. А у неё одна нога была почти полностью разорвана, и осколочные ранения. Я вколол ей морфия, доставил раненых в провинциальный госпиталь и там обратился к медицинской бригаде квакеров ― была там пара врачей и медсестёр.

Я доставил её в операционную и побыл рядом с ней. Ногу пришлось отнять. Те, кто вёз её, рассказали, что родных у неё не осталось. Вся семья погибла под бомбами, осталась лишь она одна. Поэтому я почувствовал, что в какой-то степени за неё отвечаю. Везти её обратно было не к кому.

Я сидел у её кровати, когда она очнулась от наркоза. Она взглянула на меня и снова улыбнулась ― опять Волшебник рядом. А потом посмотрела на одеяло, дотянулась рукой, пощупала ― и глаза её помертвели напрочь. Всё волшебство просто испарилось: ноги больше не было. А я просто не знал, как мне быть. Это ведь я сам ей ногу оторвал. Потом отвёз туда, где ампутировали то, что оставалось. И как-то так случилось, что за это время она решила, что я ей друг.

Я понимал, что сам я этого не делал, но ведь сделали это мы. Я так в полной мере и не научился разделять эти две вещи. Всю войну мне было тяжело не в последнюю очередь из-за того, что я был американцем, я был частью всего этого, и я нёс за это ответственность. Как мог я считать себя простым винтиком? Если я ни за что не отвечаю, то кто отвечает, чёрт возьми? Кто должен был за это отвечать, если не я? Кто сделал это с нею, если не я? Какой-то идиот у экрана локатора на Гуаме за тридцать тысяч футов[27] отсюда? Чушь. Его винить не в чем. Он и представления не имел, куда попал его снаряд. А я знал. Я был настолько не в себе, что ушёл из госпиталя, загнал в пистолет полную обойму и решил найти того гада, который занимался целеуказанием. Я знал, кто тот майор-вьетнамец, что вызывал огонь. Теоретически такие команды утверждались ещё и американцами. Там полковник-американец сидел.

Там такие гады порой попадались, и действовали под тем же флагом, что и я. Некоторые убивали мирных жителей просто потому, что любили пострелять по движущимся объектам. На каждом шагу попадались типы из разведки, что нарисуют красные линии на карте и говорят: «На этой стороне наши, а на той ― противник. Туда и бейте». Чушь. По обе стороны той линии крестьяне, живут на полях своих предков, и ни черта не знают ни о какой войне. Попадалась и такая мразь ― усядутся в корме самолёта «Берд дог», и летят пострелять крестьян на рисовых чеках, возвращаются ― улыбки до ушей…

И вот, когда я бегал как шизонутый в полном беспамятстве из-за моей девочки, которую так страшно изувечили, я наткнулся на медсестру из тех квакеров. Она меня утешила, успокоила, и всё пыталась убедить меня, чтоб я глупостей не делал. Ну, пойду я, ещё больше страшных дел натворю ― этим делу не поможешь. Я сказал: «И что же мне делать?» И тут она начала рассказывать о том, что происходит с детьми после госпиталя, о том, как это её беспокоит, потому что не было там ни приютов, ни чего-то в этом роде. Когда детей выписывают из госпиталя, они оказываются на улице. Родных не осталось. Девочки болтаются по улицам, пока не станут шлюхами, а мальчики сразу же начинают воровать и сводничать.

В 67-м кампания по проведению бомбардировок шла полным ходом, и миграции людей были масштабными. Города переполнялись. Жилья не было. Повсеместно стояли лачуги из картона. На месте прежних, просторных и зелёных улиц теперь стояли трущобы. И вот так, благодаря этим медсёстрам, я связался с группой вьетнамских монахинь в Рашгиа, которые пытались хоть как-то заботиться о детях, которых выписывали из госпиталя ― о детях, что выжили в госпиталях, откуда медикаменты продавались Вьетконгу. Я побеседовал с этими вьетнамскими сёстрами, и оказалось, что у них есть участок южней Рашгиа, вот только денег нет. Я спросил сестёр: «Ладно, а сколько денег вам примерно надо?» Получалось, что нужно порядка десяти тысяч долларов. Я получал около четырёхсот в месяц. «Будут вам деньги, сёстры». А я ни малейшего представления не имел о том, где мне взять такую сумму. К тому времени я уже пару лет переписывался с Артом Хоппом из «Сан-Франциско Кроникл» ― кстати, он мой сокурсник по Гарварду. Он чуток меня постарше, но я всегда восхищался его манерой писать, и позднее, когда я с ним познакомился, был чрезвычайно рад убедиться в том, что по части отзывчивости мы с ним родственные души.

Как бы там ни было, я написал Хоппу и одному своему другу, который был тогда в Сан-Франциско видным бизнесменом, и обратился к обоим с просьбой: «Слушайте, денег у вас я не прошу, ничего подобного, но вот такие тут дела. Может, придумаете, как мне собрать десять тысяч долларов?» В общем, этот бизнесмен, благослови его Господь ― он до сих пор в районе залива живёт ― прислал мне тысячу баксов. А Хопп ответил: «Слушай, достану я тебе эти деньги. А сделать это можно так: опубликовать одно из твоих писем. А можно ли так? Тебе за это ничего не сделают?»

Не то чтоб война совсем меня достала. Я говорил о том, что там и как. Я говорил о том, как американская сталь без явной надобности кромсает вьетнамских детей. Меня страшно огорчало то, что, искромсав детей, мы не могли, по крайней мере… Чувство отвественности, чёрт. Помнишь, я говорил, что чувствовал себя в ответе? Мне хотелось, чтоб и другие помогли. Мы должны отвечать за то, что делаем. В одиночку я бы войну не прекратил. Не мог же я поехать в Вашингтон и сказать Линдону: «Слушай, ты выслушиваешь ложь, которую просеяли и профильтровали пятнадцать раз. Всё, что ты слышишь об этой войне — чушь. Положи этому конец». Я и не собирался прекращать войну. Но ведь надо было и с последствиями её разбираться. Кто-то должен был помогать хоть какой-то порядок наводить в этой бойне. Раз уж мы намерены принести людям столько горя, надо же, по-моему, было нести и какую-то моральную ответственность, самую значимую, с моей точки зрения, надо делать что-то для того, чтобы облегчить те страдания, что мы несем людям. Для начала хотя бы об обездоленных детях позаботиться.

Арт опубликовал одно из моих писем в своей колонке в «Сан-Франциско Кроникл», а публиковалась она сразу в нескольких газетах: в «Пресс-Телеграм» в Лонг-Биче, в «Реджистер» в Де-Муа и других газетах, о которых я и не слыхивал. Чеки начали приходить со всех концов страны.

Он опубликовал моё письмо, указав имя, звание, адрес и почтовый номер. Я не слыхал о том, чтобы какой-нибудь американский офицер из района боёв написал в те времена сразу в нескольких газетах по всей стране о том, что мы там делаем. В начале 67-го среди военнослужащих явно не было ещё популярным выражать критические настроения. Если ты озвучивал, по крайней мере публично, такие настроения, то тем самым шёл очень даже не в ногу с другими. Вслед за деньгами объявилось флотское начальство. Мне приказали прибыть в Сайгон в подвал штаба COMNAFRV.[28] В результате меня вздрючили по полной программе и назвали смутьяном, всего-то за то, что попытался сиротам помочь. Меня перевели из Дельты во II корпус, в Туйхоа, мне было приказано в Дельту больше не возвращаться.

Тем не менее, до того как они до меня добрались, я успел поработать с одним парнем, и мне чертовски хотелось бы узнать, как его зовут ― если б он смог меня разыскать, я встретился бы с ним с огромным удовольствием, потому что я ― его должник. В марте-апреле 67-го он работал в сайгонском отделении «Чейз Манхэттен», а у меня скопилась куча денег, которые надо было обменять. Со всего света поступали чеки из разных банков, наличные, платёжные поручения и денежные переводы. Если бы он поменял их мне по официальному курсу, денег у меня на руках оказалось бы не очень много. Но он поменял по курсу чёрного рынка. И, думаю, именно благодаря этому прохиндею я в конце концов отправил монахиням в Дельте от пятнадцати до двадцати тысяч долларов.

И вот ещё что, ещё словечко хотелось бы мне сказать всем тем людям, живущим на фермах в Айове, среди болот Джорджии, в пригородах Лос-Анджелеса, кто присылал мне по пять-десять долларов для детей. Они не ушли в бордели Бангкока, нет. Богом клянусь ― они дошли до монахинь. И те построили приют для сирот. Мне его увидеть не удалось, но довелось работать с приехавшими из Рашгиа, и они говорили: «Да, его построили». Насколько я знаю, он даже пережил наступление во время Тета. И мне хотелось бы когда-нибудь снова побывать в Рашгиа.

Я отправился в Туйхоа и снова приступил к участию в обычных боевых операциях: патрулирование побережья, ночные высадки, вылазки на территорию противника. Провинциальной группой, к которой меня приписали, командовал чернокожий армейский полковник, и профессионализм его просто поражал воображение. На сентябрь-октябрь того года были назначены всеобщие выборы. Эти выборы сопровождались масштабным наступлением на столицу провинции город Туйхоа, и в какой-то момент, поздно ночью, возникли опасения, что город будет захвачен. Группа советников в этой провинции, от сорока до пятидесяти американцев, жила вся целиком на узкой песчаной косе прямо у побережья. Вьетнамцы не понимали, с чего это американцы захотели жить прямо там, на песке, где и люди гадили, и всё такое, но американцам просто нравится жить на берегу. Город взяли. Все подходы с юга были перекрыты. За нашей спиной было море, а потом нам сообщили, что с севера по берегу подходит усиленный батальон. И все мы просто обосрались от страха, потому что уходить было некуда. Вьетнамских сил там не было, останавливать было нечем.

В ту ночь, когда полковник узнал, что по берегу движется батальон, он позвонил мне на базу по телефону. Я был со своими вьетнамцами. Жил я южней американцев на вьетнамской базе. Он спросил, смогу ли я при необходимости прислать быстроходные катера, чтобы их эвакуировать, и мог ли я с помощью своих вьетнамцев что-нибудь сделать, чтобы разобраться с тем батальоном, что шёл по берегу.

Сказано было «усиленный батальон», понимай как хочешь, так? Пятьсот, шестьсот человек — кто знает? У меня было сто матросов-вьетнамцев и шесть-семь офицеров-вьетнамцев. Из этой сотни матросов в том состоянии, когда их можно куда-нибудь направить, было человек пятьдесят. А полковник спрашивал, мог ли я что-либо поделать с этим батальоном. Ну, бесполезно было бы отправиться к моему коллеге, лейтенанту-вьетнамцу, и сказать ему: «Слышь, парень, сейчас мы с тобой возьмём двадцать матросов, пойдём и дадим просраться пятистам солдатам главных сил Вьетконга». Поэтому я сказал ему, что там один взвод.

Этого слабака я мог загнать в бой только обманом, а потом уже повести его в бой и там его пристыдить. Идти в бой вслед за ним — никогда такого не было, надо было идти впереди и, если делать это достаточно стильно, тогда и он мог пойти за тобой. Приходилось даже не вести его за собой, а заманивать. Я взял с собой своего коллегу и порядка тридцати матросов, мы уселись в пару джонок и зашли на пару кликов[29] севернее американского объекта. Мы развернулись в цепь, в одну шеренгу, с интервалом тридцать футов,[30] углубились на полклика от берега. Оборона, называется — хилее не бывает. Оружие у нас было только ручное — много не повоюешь. Я вызвал по рации на помощь «Спуки». «Спуки» ― это самолёт С-47 с пушками Гатлинга. Я дал ему команду на взлёт, и так было приятно слышать, что он вылетел, потому что у нас уже начиналась перестрелка, и по нам стреляли из весьма тяжёлого автоматического оружия. Помню, как поздно ночью, когда я был уже всерьёз уверен, что скоро нас всех сожрут, прилетел «Спуки» и вызвал меня на связь: «Алло, алло, это “Спуки” ноль-два, и у меня тут сорок тысяч патронов счастья». Какая ж радость была его увидеть.

В общем, обнаружив присутствие «Спуки», с одной стороны, и факт нашего присутствия на том участке с другой, они остановились, перегруппировались и заново проанализировали ситуацию, потому что по планам между ними и американским объектом никого не должно было быть, а ты же знаешь, как вьетконговцы отрабатывают все свои действия. Слава Богу, они и после этого не пошли через наш участок и не стали выяснять, что и как. Они отошли. И меня за это наградили.

Представление на меня подал тот армейский полковник, что командовал группой советников — не Военно-морские силы США. Как раз когда я числился во флотском списке смутьянов, армия поощрила меня за храбрость. У меня никак в голове не укладывалось: я сразу и герой, и козёл отпущения — как же так?

ДЕРЕВНЯ ЛАНГКО

Джонатан Полански

Стрелок

101-я воздушно-десантная дивизия

I корпус

Ноябрь 1968 г. — ноябрь 1969 г.


На равнине мы жили в рыбацкой деревушке под названием Лангко. Красивое-красивое место, на берегу Тонкинского залива. Тихая такая деревушка, где сочетались французская и вьетнамская архитектура, строения из цементных плит и бетонные домики всех оттенков голубого.

Мы стояли у моста, прикрывая деревню и железную дорогу, чтобы их не взорвали. Наверное, это были мои лучшие дни во Вьетнаме, потому что там я познакомился с женщиной, в которую сразу же влюбился. Мы каждый день были вместе, с утра до вечера. В караулы я ходил по ночам, поэтому днём забот у меня не было. Мы уходили за железную дорогу и валялись у большого водопада, и я всё больше привязывался к этой женщине, которая была раньше замужем за арвином, которого убили, и от которого у неё остался сын. Мы гуляли часами напролёт. По-английски она говорила очень хорошо. Так странно было, что разговоры наши очень походили на те, что я мог бы вести и здесь. Мы разговаривали о детях, о ней, обо мне. О том, как нам хорошо друг с другом. Что бы мы делали, будь мы в Штатах. Как жила она там, где выросла, в Сайгоне, до того как переехала сюда. Она вместе со всеми родными перебралась так далеко на север. Отец у неё был учёный и руководил школой.

Однажды ко мне подошёл молодой лейтенант: «Хочешь в школе поработать?» Я сказал: «Да, конечно». Он сказал: «Ладно, подбери кого-нибудь, чтоб одному в деревню не ходить, договорись там с главой селения». Я тогда взял в напарники Джей-Джея из Чикаго, здоровенного чернокожего парня, во рту у него был большой золотой зуб, и глаза лучистые. К тому времени мы с ним очень подружились. Мы поговорили с главой селения и помощником отца моей девушки. Он сказал нам, что всё нормально, что в дневное время мы сможем давать уроки детям. Выучить их английскому мы бы не смогли, но определённо могли поработать над фонетикой, научить их минимальному количеству английских слов и тому подобное.

Следующие три месяца мы проработали с детишками, каждый день мы учили их английскому языку. Классы были собраны из детей от пятилетнего до подросткового возрастов. Мы с Джей-Джеем придумывали небольшие сценки, которые представляли перед классом, как будто играли словами в бейсбол. Мы становились в разных концах комнаты друг напротив друга и перебрасывались каким-нибудь словом. Мы произносили его, чтобы дети слышали и повторяли его за нами. Дети визжали от радости, они нас обожали — им приятно было смотреть на двух несуразных американцев, двух подвижных молодых парней. Мы получали от этого несравненное удовольствие, потому что каждый день после урока мы шли через всю деревню, и по пути слышали, как детишки шепчут своим родителям: «Учитель, учитель», и нас приглашали зайти в дом, попить газировки или чаю, и все дети нас любили. Могли подойти к нам на улице и схватить за руку: «Пойдём сюда».

Через какое-то время мне там стало до того хорошо, что я перестал ходить в деревню с оружием — чуть под трибунал за это не попал. Я вдруг разуверился в том, что война продолжается. Мне казалось, что я в этой стране работаю от Корпуса мира, и занимаюсь обучением. Я придумывал свои собственные самодельные подходики, стараясь дать детям чуть побольше знаний. А после завершения школьного дня я оказывался у них дома с их родителями, с удовольствием беседовал с ними, меня приглашали в дом главы селения на ужин, всячески старались угодить. Благодаря этим людям я стал намного мягче душой.

А тем временем мой роман с той женщиной всё развивался и развивался. Я вдруг понял, что живу счастливее, чем когда-либо в Штатах. Мне казалось, что я живу не зря. Месяц назад — ужасы и всё прочее, что творилось вокруг, а здесь я нашел такое местечко, где был явно небесполезен, и где мне были благодарны за помощь. Мне очень нравилось то, что я делал, и то, что ко мне относились лучше, чем когда-либо дома. Со мною рядом была любимая женщина. Она хотела уехать со мною в Штаты. Она хотела сбежать от этой страны, того, что там творилось, от войны. Она хотела хорошей жизни, которая по её представлениям, шла там — не сравнить со здешней, когда спишь по ночам в блиндаже. Она рассказывала мне о том, какими ей представлялись Штаты в её мечтах: большие улицы, большие дома, еды до отвала, ребёнок в безопасности, и не надо спать в блиндаже в селении, где она чувствовала себя одиноко. Она рассказывала мне о родственниках, которых уже не чаяла увидеть снова. А на жизнь она зарабатывала тем, что продавала «Коку» и всё прочее, что удавалось достать.

Пока мы охраняли тот мост, вьетконговцы ни разу не нарушили покой деревни. Мы оставили мост, отправились в Ашау на три месяца. Все ушли. Через три месяца мы вернулись. Деревня была сровнена с землёй. Ни души не видно. Её сровняли с землёй вьетконговцы, которые приходили, чтоб её уничтожить. Деревня была сожжена дотла, потому что все её жители сочувствовали американцам. Единственные, кто остался — стариканы-побирушки. Дознаватели их тут же заграбастали и стали выяснять, что там произошло. Я не мог в это поверить — раньше эта деревня была такая живописная, красивейший городок. Разрушили. Всё разрушили. Ни одной живой души не осталось. Я зашёл в школу. Я заплакал и не мог остановиться. В голове не укладывалось, я ведь три месяца в горах всё думал об этой деревне. К тому времени о доме я совсем позабыл, после восьми месяцев в стране… После трёх месяцев тяжёлых боёв в Ашау. Просто никак в голове не укладывалось.

ЛЫСЯТИНА

Ли Чайлдресс

Сержант

206-я вертолётно-штурмовая рота

Фулои

Июнь 1967 г. — май 1968 г.


Эх, старина Лысятина… Я прозвал её так, потому что на макушке у неё была лысинка, и, что характерно для большинства гуков, нельзя было понять, сколько ей лет: не то двадцать один, не то сорок пять. У них среднего возраста не бывает. И была у неё одна вредная привычка, о которой я догадался, и которую просёк: она никогда ничего не воровала — кроме жевательной резинки. В хибаре можно было оставить что угодно — кроме жвачки.

На Рождество 1967 года вьетнамцам разрешили посетить наш гарнизон. Я загодя отправил письмо жене и сообщил, что у нас планируется небольшое мероприятие, и что придут дети, и жена прислала мне игрушек и — никогда не забуду — отличную, большую салями. Я сказал ей, чтоб она прислала несколько фотографий со снегом, потому что здесь и понятия не имели, что это такое. Во вьетнамском языке ничего подобного слову «снег» просто нет. Рождество я отпраздновал с детишками и Лысятиной. Она прониклась ко мне очень добрым расположением, потому что мы общались через детей. Я играл с детишками, игрался с игрушками. Помню, как порезал салями и раздал им всем. А они даже не знали, что с ней делать. Нет, они понимали по запаху, что им дали эту штуку, чтобы есть, но как её едят?

Мы пробыли вместе до вечера, а двадцать седьмого наша собственная артиллерия их всех поубивала, лишила жизни тех троих детишек, а Лысятина, блин, заявилась на следующее утро на работу как ни в чём ни бывало. Ну, ты ведь знаешь, как гуки относились к таким делам, что случались каждый, на хер, день? Лысятина была уже не такой, как прежде, но по ней этого было не видно.

Она прибралась в моей хибаре и пошла в жилище другого солдата, и взяла там пластинку мятной жевательной резинки. Он в упор прострелил ей грудную клетку, и она умерла. Даже сейчас — как увижу мятную резинку, меня просто вышибает из седла, на хер… Из-за грёбанной пластинки жвачки. У нас если буйвола убьёшь, больше неприятностей возникало, чем когда человека убьёшь. Привыкнуть к этому я так и не смог.

Но были там и классные ребята. Бенни «Бу» Бэгуэлл, прозвище ему мы сами придумали. Чудо что за парень. Они был из Гиллиана, штат Огайо, приехал перепуганный до усрачки — из-за него весь перелёт самолёт трясло, бывают такие чуваки. Но на месте он осмелел и стал одним из тех, на ком всё держится. Знаешь, были такие крутые уроды, типа всё выпендривались, и я был из таких, да? А вот те, что на вид казались совсем наоборот — те как раз и оказывались сильнее во всяких разных ситуёвинах.

Как-то раз нас всех разделали под орех. Прямое попадание в мою хибару — и я так оцепенел от ужаса, что не мог пошевелиться. А Бэгуэлл — будь на его месте кто другой, это было бы не так смешно — подползает ко мне, стукнул по каске прикладом своим грёбанным и говорит: «Пойдём, Сарж. Там на небесах американскую армию уже в списки заносят. Пойдём, блин!» А всё потому, что Бэгуэлл в той ситуации не обосрался, а я — таки да. В ту ночь я три часа слушал, как один из наших помирает, и я просто…

А сейчас я иду по улице и вижу всё так, как другим невдомёк. Я гляжу на собственного ребёнка, и мне становится страшно. Потому что он малыш совсем, а малыши — они ведь живые, красивые такие, лучше не бывает, и у них есть руки, ноги, ступни, пальчики на ногах, и голова у них как чистая доска, и нет там ничего из того, что было с нами. И я думаю: «А видели бы вы всё то, что видел я. Как вам — пожить так, как я живу, каждый, на хер, день, снова, снова, и снова прокручивая в голове все эти «почему?» и «почему?» — понимая каждый раз, что ответа не будет. Нет ответа, нигде нету. Иногда мне от этого становится страшно.

Когда впервые попадаешь под огонь, то думаешь: «И нахера они со мною так? Поговорить бы с этими защеканцами, что по мне палят — подружились бы, всё было бы нормально». Меня не отпускала мысль, что надо просто с ними поговорить, что они такие же, как я, что мы не виноваты, что это всё система какая-то, а не мы — а мы просто пешки в этой грёбанной игре, всё говном друг в друга кидаемся.

КАК Я ОБДОЛБАЛСЯ

Самьюэл Дженни

Разведчик

1-я пехотная дивизия

Дьян

Июль-ноябрь 1968 г.


До того случая я ни разу в жизни не обкуривался. Мы были в Сонгбе, и по нам вовсю били минами, поэтому наш взвод выставили на рубеж между блиндажами охранять склад ГСМ. И вот летят в нас мины, и если хоть одна туда попадет — сливай воду.

Я сидел в блиндаже с двумя другими парнями. Они говорят: «Мы тут одного пацана сюда пригласим, кайфануть хотим. Ты как, не против?» Я говорю: «Да блин, я ж из Калифорнии». Говорят, есть такие, кого с первого раза не забирает — не тот случай. Мы в ту ночь семь трубок заделали, и проснулся я на следующее утро — ноги в блиндаже, а сам лежу себе снаружи прямо на спине. Они в ту ночь из меня мозг вытащили, друг другу перекидывали и с ним игрались. Они в ту ночь славно со мною побалдели. Это был мой взвод. И я тогда в первый раз вместе с ними обдолбался. К тому времени я прослужил с ними недели две, наверное. Вот что значит — быть со всеми заодно. Да уж, приобщили к этому делу — ничего не скажешь.

ДОК

Дуглас Андерсон

Санитар

3-й батальон 1-го полка морской пехоты

Нуйкимсан

Февраль 1967 г. — февраль 1968 г.


Меня как раз должны были призвать, поэтому я записался в резерв ВМС. Специальность моя была госпитальный санитар. В то время госпитальные санитары гибли в таких количествах, что резервистов перевели на действительную службу. Я прошел шестимесячную медицинскую подготовку в Грейт-Лейксе,[31] а оттуда меня перевели в Кемп-Лиджен,[32] что в Северной Каролине, где я прошел курсы полевой медицины, на которых морпехи учили флотских, как остаться в живых в условиях джунглей, что было весьма нелепо, потому что происходило это в разгар зимы, и морозы стояли под минус пятнадцать.[33] Мы там бродили по обледеневшим болотам, и таким образом готовились к Вьетнаму. Там были выстроены небольшие макеты вьетнамских деревень, и морпехи, побывавшие во Вьетнаме, рассказывали нам, что такое мины-ловушки, как их делают, на что обращать внимание, и с чем нам придется там столкнуться.

Если в предписании значилось «Морская пехота флота», это означало — носить тебе зелёную форму. Во-во, я пошёл на флот, чтобы не попасть в пехоту, а как раз в пехоте и оказался. Меня приписали к 3-му батальону 1-го полка морской пехоты, к роте «Лима», которая базировалась в двух кликах[34] к югу от Нуйкимсана, городка прямо под Мраморной горой. То место было километрах в пяти от океана, в трех километрах к югу от Дананга.

Мы в основном ходили на патрулирование отделениями, по пять-шесть человек выходили на удаление в пять-шесть миль[35] от батальонной базы. А когда надо было патрулировать далеко от базы более-менее долго, то посылали обычно взвод. Нам попадались вьетконговцы старого образца — в черных пижамах, босоногие и с винтовками М1.

Мы то и дело натыкались на засады, теряли одного-двух человек, а они убегали, прежде чем мы успевали вызвать самолеты или чопперы. Как раз такие небольшие стычки в течение первых трех месяцев научили меня кое-каким главным вещам и дали возможность понять что к чему. Многие санитары там с ходу попадали на крупные пехотные операции и погибали, потому что им не хватало времени, чтобы приобрести кое-какие основные навыки — например, научиться определять, с какой стороны стреляют. Зачастую, когда мы натыкались на засаду, огонь шел с двух или трех направлений. Я научился укрываться от огня на плоских песчаных участках, где и не подумаешь, что можно отыскать укрытие. Надо было оставаться ниже линии горизонта. За мелкими земляными бугорками можно укрыться лучше, чем кажется. Я еще и ползать научился мастерски.

Во мне шесть футов три дюйма.[36] Во-во, цель из меня хорошая. Я тощий — может, поэтому пули пролетали мимо. А пуль в меня летало много. Однажды я увидел, как дерево расщепилось прямо передо мной — я просто стал на месте, смотрю на него и удивляюсь, как это в меня не попало. Меня вот что поражало — в бою, бывает, столько стреляют, а раненых нет. Просто удивительно.

Я научился тому, что человека можно спасти, пользуясь тем, что есть при нем; можно обойтись и без санитарной сумки. Хорошо, когда сумка при тебе, потому что тогда у тебя есть дыхательная трубка, морфий, жгуты, перевязочный материал. Тем не менее, кровотечение можно остановить с помощью ремня, обрывка шнурка из пончо. Можно оторвать лоскут от обмундирования для перевязки. При проникающем ранении в грудь можно воспользоваться целлофаном с пачки сигарет. Ремешком от каски можно привязывать чего там надо. Я научился тому, что для оказания первой помощи необходима в первую очередь элементарная смекалка.

На мое счастье, я понял, что надо держаться рядом с огневой группой и перемещаться вместе с ней. Огневая группа — это пулеметная группа: пулеметчик и два стрелка. Когда я сошелся поближе кое с кем из морпехов, я мог просить их помогать мне с ранеными. При необходимости, они прикрывали меня огнём. Они очень хорошо понимали, как надо оберегать санитаров. Без огневого прикрытия я никогда не оставался, и к раненым обычно ходил с огневой группой. Несколько раз приходилось ходить к раненым в одиночку, и вот тогда-то мне довелось испытать такой ужас, как никогда в жизни.

Помню одну засаду, когда пришлось ползти до одного парня метров пятьдесят, а все остальные и пошевелиться не могли, потому что нас прижали к земле очень даже неслабо. Он в голове шел. Остальным пришлось отойти — такой плотный был огонь, поэтому головной наш оказался в бедственном положении. Огневая группа создала завесу из автоматического оружия, которая была прямо у меня под носом. Они сопровождали меня огнем, пока я пробирался к тому парню, и прикрывали меня, пока я пытался ему помочь. К несчастью, когда я до него добрался, он был уже совсем мертвый. Мне было смертельно страшно. Противник был совсем недалеко, потому что пули били все ближе. Метрах в тридцати замаскировался стрелок, который непрестанно бил по мне. Один из морпехов смог подобраться поближе, чтобы меня прикрыть, и его чуть не ранило. Всё это время вокруг меня пули взметали песок. Когда я добрался до того парня, мне пришлось навалиться на него, схватить его за одежду и перекатить налево, чтобы вытащить с линии огня. Мне удалось затащить его за земляной холмик, тогда я немного успокоился и смог им заняться. К этому времени он уже скончался от внутреннего кровотечения. Звали его Джордж Кастер. Было ему семнадцать лет. Были такие бумаги — если родители подпишут, то можно было попасть туда и погибнуть в семнадцать лет.

Мне понадобилось двенадцать лет — в марте будет тринадцать — чтобы прочувствовать разницу между тем, что я ожидал там увидеть, и что увидел на самом деле. Начать с того, что я не из категории героических личностей. Мне не верится, что я делал то, что там делал. Мне не верится, что я столько раз поднимался и бегал под огнем, чтобы добираться до людей. Мне не верится, что я заставлял себя это делать. Но делал ведь! Но от чего мне было совсем не по себе, так это из-за кое-чего, что я там видел, и что не соответствовало тем идеалам, в которые меня научили верить с детства — в смысле, что я служу в вооруженных силах и воюю за страну, которая героически помогла победить и Германию, и Японию, и которая, по идее, молодец и всё такое.

Я видел проявления жестокости и грубости по отношению к деревенским жителям, каких от наших ребят не ожидал. Мне пришлось провести какое-то время в стране, чтобы понять, отчего такое происходит. На такой войне было почти невозможно понять, кто в настоящий момент твой враг. Дети — под подозрением, женщины — под подозрением. Зачастую арвины, и те служили обеим сторонам. В их армию просочились множество вьетконговцев или политически неустойчивых людей, которым перейти с одной стороны на другую — что переодеться.

Когда, к примеру, мы несколько недель патрулировали в деревенском районе, и постоянно теряли людей из-за мин-ловушек, а жители тех деревень, притворявшиеся, будто понятия не имеют об этих минах, ежедневно ходили по тем же самым тропам, что и мы, но на них не наступали, становилось ясно, что вьетконговцы этих людей подробно информировали, где стоят эти мины-ловушки.

Тут обязательно надо понять, что скатиться к очень примитивному мироощущению очень легко, особенно когда жизнь твоя в опасности, и ты никому не можешь доверять. Мне было очень трудно привыкнуть к двойственности ситуации, к тому, что некоторые их тех селян могли быть самыми настоящими врагами. Однажды я увидел, как юноша лет, может, восемнадцати, затолкнул старика в его семейный блиндаж, что был отрыт в его хижине, и забросил вслед за ним гранату. На той неделе нам часто доставалось, и становилось всё более напряжно. Дело не в том, что случилось в тот именно день. Но именно его я запомнил чётко, потому что у него на левом предплечье был наколот красный чертёнок, и он был без гимнастёрки, когда зашвырнул того старика в блиндаж и забросил вслед за ним гранату. Это одна из тех вещей, которым я не давал выхода из памяти в течение двенадцати лет. Есть несколько таких запертых воспоминаний, которые возвращаются ко мне сейчас, и которые я когда-то просто выбросил из головы. И я думаю — наверное, это общение с другими ветеранами вытаскивает эти штуки на поверхность.

Когда мне довелось наиболее близко пообщаться с вьетнамцем, это было очень даже дико, потому что однажды меня попросили поохранять пленного. Остальные во взводе были чересчур заняты, а после одной перестрелки они захватили в плен вьетнамца. Было ему лет сорок пять, могло быть и пятьдесят, и у него не было одной руки. Видно было, что рана на том месте, где его рука была аккуратно оттяпана, старая. Из-за этого я пришёл к выводу, что он, наверное, сражался с французами, и, возможно, был однажды пойман на воровстве, и ему отрубили руку, потому что многие легионеры, сражавшиеся за французов, были из Алжира, а здесь был пример типичной для Ближнего Востока формы правосудия.

Я попытался представить себе, как же он воевал, и понял, что он, должно быть, укладывал винтовку на предплечье руки, лишённой кисти, и так стрелял. Руки ему связать не могли, поэтому ему связали ноги, сунули мне М16, и я направил её ему в голову. Тут подошёл чернокожий взводный сержант и его избил. Он был просто вне себя от гнева, потому что только что погиб его подчинённый, и он начал тыкать его в половые органы штыком, говоря ему, что сейчас кастрирует. Помню, как этот старый партизан сидел там, зная, что в тот день его ждала смерть, и просто глядел прямо на меня. Тот сержант ушёл, оставив меня охранять этого пленного. М16 я навёл ему в лицо, и руки мои тряслись. Думаю, ещё немного — и я бы расплакался. Он глядел мне прямо в глаза, и этим действовал мне на нервы. Он знал, кто я такой. Он знал, что я не хотел его убивать, но мог бы и убить. Его глаза постоянно рыскали в направлении другой М16, которая лежала в нескольких ярдах[37] оттуда, и я понимал, о чём он думает. Я понимал, что он думает о том, что если бы он смог добраться до той М16, то, может, смог бы меня убить и сбежать. И я помню, что провёл тогда, наверное, самые ужасные пять минут в жизни, при этом я полностью осознавал свои эмоции.

Потом доставили офицера разведки и разведчика-вьетнамца. Не знаю, откуда они были — ВМС, морская пехота, ЦРУ или что там ещё. Но оба они бегло говорили по-вьетнамски, и они начали пытать этого пленного, окуная его головой в воду на всё большие промежутки времени, пока он наконец не сдался, не проковылял в избушку и не вытащил спрятанную винтовку, сам себя таким образом выдав. После этого они связали ему ноги цепью, привязали сзади к «Амтреку»,[38] и морпехи тащили его пару миль[39] по сельской местности, пока всё мясо с его тела не содралось.

Я никогда не забуду лица того человека, никогда не забуду его глаз, и я никогда не забуду, как держал винтовку, направив её ему в лицо. Я перевязал тому человеку раненую руку. Залатал его, чтобы его могли протащить по сельской местности. Я никогда не забуду, какого возраста он был. Было что-то такое во внутренней твердости этого человека, чего я никогда не забуду. Мне кажется, в тот раз мне довелось наиболее близко пообщаться с вьетнамцем. И тогда произошло что-то такое, что изменило мою жизнь.

Чем дальше от Дананга, всё более по-крестьянски жили там люди, и всё больше они были связаны с Вьетконгом. Все знали, что Ви-си приходят по ночам в деревни и даже ночуют там. Селяне нас не любили, они относились к нам враждебно, кроме нескольких районов типа Нуйкимсана, где они обнаружили, что из нас можно выкачивать кучи денег. Они открывали прачечные, бордели, занимались всякими грязными делишками, торговали марихуаной. Они, собственно, вдруг поняли, что такое капиталистический «средний класс». Как увидишь в деревне «Хонду» — сразу понятно, что средний класс там уже обосновался.

К удивлению своему я замечал, как американские пацаны, особенно с Юга, те, что воспитывались в религиозных баптистских семьях, с трудом смирялись с тем, чем им приходилось заниматься — несмотря на то, что коммунистов вполне можно было воспринимать как посланцев Антихриста, по понятиям определённых баптистских сект. Как правило, им трудно было убивать людей. Я видел, как некоторые очень чувствительные пацанчики начинали копаться из-за этого в себе и обнаруживать противоречия в своём образе мыслей. И, к несчастью, некоторые платили за это собственной жизнью, потому что стоило им начать рассуждать, они уже и на приказы реагировали чуток помедленней, и уже не так быстро решались выстрелить в человека.

Помню один ночной патруль. Мы шли по участку с песчаными дюнами. Ви-си с оружием перебежал через тропу прямо перед нашим головным. Тот был салага, и это был его первый ночной патруль. Ви-си остановился, посмотрел на него и побежал дальше. Головной мог запросто его пристрелить, но вместо этого сказал: «Стой, кто идёт?» Помню слова командира отделения: «Ты что, на хер, взаправду так сказал? Ты что, на хер, взаправду сказал “Стой, кто идёт?”»

В моём подразделении было несколько латиносов, чёрных было много. Чёрные делились на две категории: южные чёрные и чёрные из Чикаго и Кливленда — северные. Отличались они друг от друга, как мел от сыра. Просто невероятно. Как раз тогда Мохаммед Али отказался идти на военную службу и стал героем. Чёрные в батальоне начали сомневаться, стоит ли им воевать — на войне, которую беложопые ведут против других представителей Третьего мира. Я наблюдал очень интересные отношения, завязывавшиеся между такими говорливыми, смышлёными чёрными с Севера и этакими пофигистами, раздолбаями с Юга. Я стал замечать, что там шли некие процессы радикализации. Многие чёрные с Юга к концу службы напрочь меняли свои взгляды и уезжали домой чрезвычайно озлобленными.

Отношения между чёрными и белыми были напряжные. Пару раз я видел драки. Это обычно случалось, когда кто-нибудь выходил из себя, а в споре между молодым белым реднеком[40] из Луизианы или Миссисипи, и чёрным из Кливленда или Чикаго сразу же начинаются обзывания, и изо рта белого парня сразу же вылетает слово «ниггер». И пошли кулаками махать. Вообще-то, я такое и в поле видел. Лейтенанту значительных усилий стоило их разнимать. Когда видишь, что острые ситуации возникают всё чаще, а оружие валяется повсюду — напряжно становится.

Кроме того и Ви-си, которые были совсем не дураки, разбрасывали по обочинам троп пропагандистские листовки, которые мы постоянно находили, и в них чёрных солдат призывали отказываться воевать. Я уверен, что та война оказала на чёрнокожих невероятное воздействие. А контекст этого в определённом смысле очень даже связан с экономикой, потому что и для белых, и для чёрных бедняков служба была одним из способов вырваться из абсолютно жалкой, безысходной жизни на Юге.

Под огнём развивался дух крепчайшего товарищества. К патриотизму это не имело совершенно никакого отношения. Во многом это товарищество заключалось в заботе друг о друге. Потому что когда ты там, политика ни при чём, и речь идёт по сути о том, чтобы остаться в живых, а в условиях нетрадиционной войны, когда большинство из нас ничего не могли понять, главным было остаться в живых.

Сама идея операций «найти и уничтожить» — пример дичайшей логической несуразицы. Посылают патруль, чтобы он попал в засаду, чтобы отметить цель дымовой ракетой с вертолёта, для того чтобы туда смогли прилететь самолёты и сбросить на этот участок напалм. Другими словами, противника обнаруживаешь лишь натолкнувшись на засаду. Далее — это сразу же даёт им возможность нанести тебе урон и убраться. У Ви-си хватало ума понять, что «Хьюи» доберётся дотуда в лучшем случае через две-три минуты, поэтому они могли убить пару людей и смыться прежде чем кто-либо мог там появиться. Мы всё продолжали обозначать такую цель, то место, откуда, по-нашему, вёлся огонь. А Ви-си тем временем уже поедали гамбургеры в Дананге. Подобное происходило раз за разом. Всё коту под хвост — просто невероятно.

Я знаю, что в 1967 году один артиллерийский снаряд стоил пятьдесят пять долларов. Если взять и сложить, сколько артиллерийских снарядов было затрачено за всю войну, это кое-что да значит. И это не говоря о бомбах весом от пятисот до двух тысяч фунтов,[41] реактивных снарядах, боеприпасах меньшего калибра, танках, о том, чего стоило содержание человека в палате первой помощи в госпитале, оказание медицинской помощи, отправка на корабль-госпиталь или домой, или об израсходованных количествах бензина и масел, или о стоимости питания для людей. Я думаю, что в самый разгар войны, когда Никсон втихушку проворачивал делишки в Камбодже и пытался сохранить это в тайне, тратилось вон сколько сотен миллионов долларов в день на войну. И не говори мне, что это никак не связано с нынешним положением с инфляцией. Всё это время крупные корпорации вовсю загребали деньги на той войне.

Я пробыл в поле около девяти месяцев, и на меня начали накатывать приступы страха. Не знаю, доложил ли кто-то обо мне, что у меня начались эти приступы, нет ли, но, как бы там ни было, меня перевели в 1-ю госпитальную роту в Чулае. Там я забил на всё и три месяца пропьянствовал. Упаковку из шести банок пива я мог прикончить быстрее любого другого. Я начал чрезвычайно много пить.

Вспоминается один случай в поле, когда я решил, что выносить всё это больше не могу. Я сказал одному другу, чёрному парню по имени Райен, что собираюсь кинуть гранату за угол хижины и выставить ногу. Мне хотелось домой, я не хотел больше заниматься всеми этими делами, я не знал, как смириться с тем, что делаю. Я стоял там, трясся и плакал, а он мне всё говорил: «Дурак ты набитый. Дурак. Тебе же ногу оторвёт. Таких дурных мудаков, как ты, я в жизни не видел». Отговорил он меня от этого.

Как-то, ещё до этого, меня ранило, но несильно. Не думаю даже, что это тянуло на «Пурпурное сердце», но случилось всё в такой опасной обстановке, что можно было и так на то взглянуть. Я был в патруле и шёл прямо за парнем, который наступил на мину-ловушку очень хитроумной конструкции. Там по склону холма был спуск в долину, и нам надо было по нему спуститься, чтобы попасть к месту назначения, и Ви-си знали, что когда мы доберёмся до этого склона, мы будем съезжать по нему вниз, потому что грунт там был рыхлый. Вот они и поставили растяжку, за которую мы должны были зацепиться, съезжая по склону. Таких чертовских штук я встречал немного. И Чарльз Райт — он был их тех парней, что всегда хотели быть как Джон Уэйн, худющий такой заморыш откуда-то с Юга — за неё зацепился. К счастью, там стояла чайкомовская граната,[42] поэтому большого вреда она ему не причинила, однако кусок лодыжки ему оторвало. Я, кстати, очень гордился тем, как тогда его обработал — жизнь ему спас. От разрыва чайкомовки сработала дымовая граната, висевшая у него на поясном ремне, и жёлтый дым расползался повсюду. Кроме того, от этого разрыва одна из гранат у него на ремне начала шипеть. У меня было два выхода: убежать или попытаться отцепить эту гранату с ремня. Я знал, что запал горит пять секунд, и я, скорей всего, погибну. Несмотря на это, я стал с огромным трудом пытаться отцепить эту чёртову штуку. Я, наверное, целую минуту эту чёртову штуку отцеплял, потом и весь ремень в сторону отбросил. К счастью, граната та не взорвалась, но, пока я это делал, я обжёг кисти обеих рук. Это произвело достаточное впечатление на командира отделения, и он решил, что я достоин «Пурпурного сердца».

После того как я выбрался с поля, мне было нелегко. Я начал непрестанно пить. Пива там было море — филиппинского пива с формальдегидными консервантами. Похмелье от него жуткое.

Однажды в батальонном расположении офицерская компашка смотрела кино. Я стал прямо перед экраном, вытащил член и поссал прямо перед всеми офицерами. Я был очень пьян, но нетрудно понять, что это был чисто демонстративный жест, проявление озлобленности, за что я был сурово наказан. После этого меня ещё дальше сослали в тыл.

Меня отправили в 1-ю госпитальную роту в Чулае, где я стал пить ещё больше. Меня определили на работу в конторе, за пишущую машинку, потому что, судя по всему, я был одним из немногих, кто знал слова длиннее одного слога. По-моему, именно тогда я стал тем, кого называют алкоголиками, и после возвращения домой мне потребовалось целых десять лет, чтобы от этого избавиться. Тогда и большинство хирургов в госпитальной роте были алкоголики.

Помню, как на новый 1968 год Ви-си обстреляли нас реактивными снарядами… Начну с того, что все в Чулае были несомненно пьяные, потому что у тех, кто сидел на периметрах, были полные коробки трассеров для пулемётов 50-го калибра, и они крест-накрест расписывали ими небо, чтобы получалось нечто вроде фейерверка. В ту ночь Ви-си попали реактивным снарядом в два больших бака для ГСМ, а мы все были пьяные, стояли на крышах наших хибар, швыряли вверх пивные банки и вопили: «С Новым годом!», а те два здоровенных бака тем временем горели. Капитан, командовавший госпитальной ротой, так испугался, что спрятался с пистолетом под кроватью. А мы все были на крышах — вопили, орали, швыряли вверх пивные банки и вопили: «С Новым годом!»

Вот ведь странно как. До тех пор пока меня не убрали с поля, я очень хорошо держался. Я стал как-то странно спокоен. Мог ходить вовсю во время боя — если знал, откуда стреляют, или ползать, или делать что требовалось в тот момент. Люди стали в меня верить. Они знали, что если их ранят, я за ними приду. Не буду просто лежать на месте и хныкать. Приду и вытащу. Мне отдавали всякие вкусности из сухпаев. Если можно было взять с собой надувной матрас, он отдавался доку. Дарили мне всякие разности. Обращались со мной как с драгоценностью. И я знаю, что если бы меня ранило, а возможности вылететь оттуда бы не было, меня уложили бы в пончо и тащили, когда бы в том была нужда, хоть сотню миль. Чувствовалось это там. И это было и выше политики, и вне политики.

КРЫЛЫШКИ

Дональд Смит

Подрывник

101-я воздушно-десантная дивизия

Фубай

Октябрь 1968 г. — июнь 1969 г.


Мы работали на верхушке одной ЗВ, которую США бросили. Там оставили все боеприпасы. И что потом? Заявились Чарли, забрали все боеприпасы, все ручные гранаты, повытаскивали из них чеки, а гранаты придавили мешками с песком. Поднимаешь мешки, скоба с гранаты отлетает, и она взрывается. Недели через две мы снова туда пришли. Мы прибыли часа в два ночи. Первые два вертолёта просто снесло с той ЗВ. Пару человек грохнуло. А всего за несколько часов погибло в общей сложности тринадцать человек. Вот и вызвали группу по обезвреживанию взрывчатых боеприпасов. Мы высадились и приступили к работе. Перебрали, наверное, тысячи мешков. А гранат нашли ещё больше.

Под каждым мешком мы прощупывали ножами. Если чувствовалось, что там что-то есть, мы приподнимали мешок и от души пинали по гранатке. А лучше всего это делать рукой, гребком. Падаешь на землю, их отшвыриваешь.

После того как мы проработали первый день и с большинством дел управились, погода страшно изменилась, всё небо затянули тучи, дождь пошёл, такой туман, что нас в ту ночь вывезти по воздуху не смогли. Та гора была довольно высокая. Мне казалось, что везде было ясно, кроме как на верхушке той горы. В ту первую ночь пришлось остаться там, ну, мы и соорудили блиндажик — я и мой напарник. Блиндаж рухнул. Не мастера мы были их строить. Ну, командир и говорит: «Пошли к нам», мы там и остались. На следующий день мы встали, ещё поработали. Погода была всё такая же дрянная. И оставалась дрянной ещё полторы недели. Выбраться мы не могли. Все застряли на макушке той горы.

Однажды ночью нас наши собственные пушки обстреляли. Я лежал, спал на открытой площадке. Моросило. Помню, что как только забрался в ямку на склоне холма, сразу же затащил поверх себя несколько досок из посадочного настила — укрыться чуток. И вдруг на самой макушке громко так — «п-ш-ш-шум». Я понял, что это 155-миллиметровый снаряд попал в самую макушку горы. Взглянул я на это и говорю: «Так-так-так, а я ведь знаю, что сейчас будет. Сейчас под огневой вал попадём». Наши артиллеристы с координатами всё напутали. Однако продолжалось это не очень долго. Лейтенант орал в телефонную трубку: «Нет! Нет! Не туда! Не туда!» И они там разобрались.

Один парень пошёл с горы. Прошла уже неделя после срока окончания его службы, а он всё торчал на той горе. Он сказал: «К чёрту всё, пойду-ка я домой». Он уже до середины горы дошёл, тогда уже его подобрали. Всё нормально обошлось.

Настал день, и тучи по какому-то волшебству разошлись, и появилось ярко-голубое небо. Лейтенант сообщает по рации: «В общем, у нас тут всё прекрасно, над зоной чисто. Высылайте “Чинуки”». А на базе ни мычат, ни телятся: «А сколько “Чинуков” надо? А это так? А это сяк?» Ну да ладно, полетели к нам «Чинуки».

Как только они оказались над нами, тучи заново сошлись. Туго затянуло, сильней, чем кожу на барабане. Командир орёт по телефону: «Мудаки вы грёбанные. Надо мужиков-подрывников отсюда вывозить. У них тут в людях некомплект».

Пилот одного «Хьюи» сказал, что сделает. Слышно было, как он жужжит над макушкой горы. Сквозь туман можно было нижнюю часть фюзеляжа разглядеть. А он говорит: «Не вижу. Не вижу. Ничего не вижу. На вертолёте в туман не разлетаешься. Зайду-ка ещё раз». Мы говорим: «Ладно. Погоди. Погоди. Сейчас огни зажжём». Ну, взяли ночные огни, маленькие такие, выложили из них круг в качестве ЗВ.

Он подходит и говорит: «Видел! Видел! Думаю, выйдет». Все кричат, радуются. И вдруг он сваливается из тумана и садится. И говорит: «Никуда я не полечу. Я так больше летать не буду. Не полечу, пока не прояснится». Командир говорит: «Слушай, надо их отсюда вывозить. Ты ведь сел. И подняться сможешь». Пилот говорит: «Да ты совсем не понимаешь! Никуда я не полечу в таком тумане».

В конце концов уговорили его. Посадили туда меня с напарником, ещё одного парня, раненого, пилот и говорит: «Ладно, держись покрепче». И полетели прямо вверх. Туман становился всё гуще, и гуще, и гуще, и я сказал себе: «Господи боже, ужас какой. А дальше что? Мы, скорей всего, разобьёмся о другую гору». Сидим, держимся. И вот так мы поднимались всё выше и выше, и вылетели наконец из тумана. Обзор — на мили вокруг. Бог ты мой! Получилось! Я взглянул назад, а там стоит та высота, окружённая толстым слоем тумана.

Из Вьетнама я вылетел шестого июня, дома был восьмого. И вдруг обнаружил, что стою в час или два ночи у базы ВВС «Окленд» в зелёной повседневной форме. И уже не в армии.

Жаль, не мог я пойти в казарму или в какое-нибудь подразделение подрывников — устроиться, расслабиться, поболтать с теми, кто меня бы выслушал и понял, а потом таким вот образом распрощаться с армией. Жаль, что вышло всё так резко, потому что я от этого реально охерел. Я ведь не просто оставлял позади жизнь, полную невзгод, я ведь ещё оставлял позади уклад той жизни, в соответствии с которым жил почти три года. И вдруг — раз! — и я уже в самолёте, в Чикаго лечу. Аэропорт О'Хэйр.

Я собирался взять в прокате машину и ехать домой. Я вспоминал, как летал на самолёте от Форта-Райли до О'Хэйр, когда навещал родителей. И тут я подумал: «А ведь это последний раз, когда снова приходится так лететь». Сплошное разочарование вышло. В аэропорту меня никто не встретил. Никто не знал, что я еду домой.

Я взял в прокате машину и поехал домой. А там никого не оказалось. И вот уселся я на ступеньку крыльца нашего дома, по сторонам гляжу. Погода была хорошая, тёплая. «Здорово-то как, — думаю. — Вот мой дом». Никогда не забуду эту картину — как сижу я себе на ступеньке, вокруг поля, а я просто сижу себе, насвистываю, по сторонам гляжу, слушаю, как жаворонки полевые поют, день такой яркий, солнечный. «Вот мой дом. Я дома».

Я стал вспоминать о том, как улетал из Вьетнама. Сержант Смит с сержантом Карлтоном довезли меня до фубайского аэропорта, и просто пожали руку со словами: «Пока, Смитти». Только что кончились мои два года с этими ребятами, но они ведь, ясное дело, лайферы.[43] Они ведь всё понимают. Попрощались, и всё. Я больше с ними ни разу не связывался, разве что один раз, три месяца спустя, письма получил. Есть у меня друзья, которых хочется иногда разыскать, узнать, как и все другие поживают, но я… Толку-то? Можно узнать такое, о чём бы лучше и не слышать.

10 июня я должен был приступить к учёбе. Мне было реально не по себе, когда я сидел в аудитории. Мне всё так же представлялось, что я слышу шум чопперов над головой. Меня часто видения посещали. Помню, как сидел и пялился в никуда. Глядел себе в окно. И ждал — не прилетит ли вертолёт и не увезёт ли. Мне часто такое представлялось — как будто меня должны вывезти оттуда по воздуху. «Сейчас меня вывезут». Собственно говоря, единственные звуки, которые меня сейчас пугают, даже после того как столько времени прошло — это хлопки. Громкие хлопки — когда похоже на взрыв. Терпеть не могу. И вертолёты — любой вертолёт, когда пролетает рядом, и лопасти у него под соответствующим углом. Каждый раз, как услышу — сразу же голову задираю. Особенно когда нахожусь в лесу, гуляю в парке со своей собакой. Мне просто мысли в голову приходят: «Эта штука в любой момент сядет. И я увижу синий дым, или зелёный дым или какой-нибудь другой, жёлтый, дым. Эта штука сейчас сядет и меня заберёт, увезёт отсюда. Неизвестно куда».

Я после того случая в вертолёте ни разу не был.

III ГОРЫ И ДОЛИНЫ

ОГНЕВАЯ БАЗА «БЭРТ»

Герб Мок

Командир стрелкового отделения

25-я пехотная дивизия

Даутьенг

Ноябрь 1967 г. ― ноябрь 1968 г.


В ночь на 30 января у меня выдалась просто фантастическая ночь: мы сидели в треке[44] и играли в кости, я выиграл шестьдесят пять баксов, а нас всё это время обстреливали из минометов. А я и ухом не вёл. Миномётный обстрел, всё в соответствии с боевым распорядком. А всё потому, что мне так попёрло, сплошь семерки выбрасывал. Я перелез в свой блиндаж, и тут они снова открыли огонь. Плотно, очень плотно стали бить. И тут я понял — что-то будет.

Они ведь как делали? — раздавали всем солдатам по мине и выстраивали их у минометов, и каждый, кто шел в бой, опускал свою мину в трубу и бежал в атаку, чтобы, когда добежит, все мины уже ударили, а он у тебя прямо на макушке. Мы потеряли один трек на дороге — подбили из РПГ, и другой трек на периметре подбили, из него же.

В общем, они на нас наступают, а Дон со всеми своими в блиндаже, вместе со мной. Лейтенант Келли залез в наш блиндаж, потому что других вроде бы и не осталось. По нам стреляли из леса, все пытались подбивать наши треки из РПГ. В общем, 2–2[45] осталось единственным отделением, державшим эту сторону периметра. А тут шла нейтральная полоса. «Дастер»[46] попробовал подтянуться, и, черт возьми, даже не добрался до периметра. Разорвало его к херам. Первому отделению пришлось покинуть свой блиндаж, потому что его заливало горячим металлом от развороченного трэка. Он плавился, один или два мужика, что в нём сидели, погибли от этого. В нем водитель был — так от него ничего потом не нашли. Металл затекал в их окоп, и им пришлось оттуда убраться. Как на литейном заводе или типа того, он просто тёк себе ручьем.

Вертолеты начали выгружать дополнительные боеприпасы. Реактивные самолеты бомбили лес. Противопехотные штуки бросали. Ударят и БААУЭМ! То есть, земля тряслась… бомбежка, блин, прямо нам по головам.

Противник все пробивался, применяя ранцевые заряды. У нас кончились патроны. Всё продолжалось где-то с полуночи до пяти утра. Часов пять дрались. Поэтому мне пришлось бежать от своего блиндажа через грёбанную эту нейтральную полосу до трека за патронами для 50-калибрового. К тому времени я два ствола успел спалить. Один спалил очередью патронов в тысячу, прикрывая Хильдебрана, чтобы он смог обратно добежать. Мне надо было перебежать нейтральную полосу, и тут я налетел на гуков с ранцевыми зарядами. Сбил их с ног так, что они прям на задницы и попадали. Они тащили взрывчатку, хотели орудия подорвать. Я залепил по ним ящиком с патронами. Взял и перебежал через них. Вообще-то, одного из тех, что я ударил, блин, я его даже не заметил. Мы вроде как взяли и налетели друг на друга. А я был чертовски здоровей его, да еще два больших патронных ящика в руках. Я был без оружия по той простой причине, что пошел за патронами и не мог нести винтовку в положении готовности к бою. Поэтому что толку было эту хрень таскать?

В общем, мы с Доном сбегали туда раз пять-шесть. Подготовили, наконец, 50-калибровый. Наладить никак не получалось, и так чертовски долго к тому времени уже воевали, такие злые стали, что кончилось это дракой. Прикинь — вокруг эти уроды, а мы с Доном дерёмся — кому стрелять из 50-калибрового.

Подошёл сержант Александр, обложил нас с ног до головы: «Черт возьми, что за херня?» Мы встали. «Ладно, прости», — говорю, и начал стрелять из этого 50-калибрового, который установил, потому что М-60 я спалил. Расплавил его, козла такого.

Я открыто стоял во весь рост, потому что никогда не мог заставить себя пригнуться или залечь, стреляя из пулемета. Люблю встать во весь рост и выдать им по полной программе. Ну и вот, стою и посыпаю эту грёбанную зеленку как из перечницы, и вижу одни лишь красные трассеры — свои пули. А Дон и Келли говорят: «Чёрт возьми, Мок, присядь, мудак. Чёрт возьми, пригнись!» «А, пошёл ты», ― говорю. Дон говорит: «Черт возьми, они ж сейчас прицелятся, да башку тебе и снесут». Я говорю: «Ты о чём, мудило? Эти уроды и стрелять-то не умеют». Дон говорит: «Слышь, мудило, сюда иди». Я присел, а он говорит: «Глянь-ка вверх». Я посмотрел и вижу трассеры — зелёные трассеры. Дон сказал, что по обе стороны от моей бестолковки зелёные трассеры роями летали. Само собой, я их не замечал, пока стоял. В общем, решил я больше стоя не стрелять.

В конце концов, пришлось нам воевать до утра. Мы их триста пятьдесят или шестьдесят положили. На следующий день они там повсюду валялись. Генерал Уэстморленд прилетел. Корреспонденты из новостей, всё такое. Весело стало — ухохочешься. Когда все эти козлы там появились, солдаты начали врать. Репортёр подходит к первому попавшемуся и говорит: «А вы что делали?» «Я в одиночку триста тысяч тесаком зарезал». А они ведь так и расписывали потом!

Был там один сержант, командовал засадным патрулем. У него был радист, мексиканец, охереть что за классный мужик. Когда началось наступление, они каким-то образом ушли с места засады и залезли в воронку от бомбы, и, прикинь, эти блядские гуки всю ту грёбанную ночь пытались подползти к краю воронки. Тот сержант лежал там и плакал на дне воронки. Радист взял командование на себя, мексиканец тот, потому они в живых и остались. Они дрались, а этот урод грёбанный, Е-7, всё плакал. В общем, на следующий день вернулся тот грёбанный засадный патруль, но офицеры ещё не успели добраться до этого сраного сержанта и засадить ему по самые помидоры, а тот уже успел поболтать с чуваком из какого-то журнала. «Сержант Герой» — во как они про него расписали. В общем, сверху приказали, чтоб его представили к кресту «За выдающиеся заслуги». Но всё-то ведь сделал его радист! Сержанта трибунал ждал, но из-за того, что он тому репортёру рассказал… Они ведь всякой херне верили — кто бы ни рассказал. Им лишь бы громкую статью написать. Но, блин, армия-то не могла уж это дело развернуть. И вместо трибунала … Наш первый сержант сказал, что ни к каким медалям его представлять не собирается. А начальство ему сообщило, что если не представит — за яйца подвесят. Главные тузы сказали, что «этого E-7» надо представить. Ссыкуна этого.

Какой-то чувак из Си-Би-Эс или Эн-Би-Си сказал: «Чёрт, как жаль, что меня тут не было». А Эбервайн поглядел на него и говорит: «Ага, сучара, чёрт возьми, как мне-то жаль, что тебя тут с нами не было!» Тот сразу же заткнулся на хер. А Эбервайн был в одном из треков, что там уделали.

БОТИНКИ ДВЕНАДЦАТОГО РАЗМЕРА, ВОЙНА ДЕСЯТОГО РАЗМЕРА

Скотт Хиггинс

Снабженец

Штаб II полевого корпуса

Бьенхоа

Октябрь 1967 г. ― октябрь 1968 г.


Джеймс Хеброн

Скаут-снайпер, командир огневой группы

1-й батальон 26-го полка морской пехоты

Кхесань

Август 1967 г. ― февраль 1968 г.


Скотт Хиггинс: я уехал туда в октябре 1967 года и вернулся год спустя. Я служил в Бьенхоа, в двадцати милях[47] к северо-востоку от Сайгона, в штабе 2-го полевого корпуса, из которого осуществлялось руководство действиями в зоне III корпуса, окружавшей Сайгон. Месяца четыре я проработал координатором объекта, отвечал за обеспечение объекта жильём, продовольствием, водой и электричеством. Позднее мы выдвинулись поближе к штабу сухопутных войск США во Вьетнаме — между Бьенхоа и Лонгбинем. Мне был тогда двадцать один год, и от всего происходившего голова шла кругом. Я был произведён в офицеры по окончании курсов офицеров запаса в Геттисбергском колледже. Я пошёл туда, чтобы не попасть на войну, потому что считал её ошибкой, но это все равно меня не спасло. Раз призвали — значит, пойду. Наверное, думал так из-за своеобразного патриотизма, который разделяли в те годы многие.

Нас пятерых из числа курсантов военно-хозяйственного училища в Форт-Ли, штат Виргиния, отобрали для отправки во Вьетнам сразу же после шести недель начальной офицерской подготовки. В силу «чрезвычайной ситуации» — так сказали. Во Вьетнаме я прибыл в 90-й батальон подготовки пополнений и провёл там несколько дней, потом меня вызвали в артиллерийское подразделение. Тамошний майор со мной побеседовал и сообщил, что у меня на выбор две должности. Первая ― командир прожекторного взвода. В голове у меня завертелась одна мысль: как только включишь свет, все узнают, где ты есть. Другая должность — командир взвода сопровождения колонн в III корпусе. Я сказал: «Послушайте, я ведь только что из колледжа, проучился шесть месяцев в военно-хозяйственном училище, и уже здесь. Какую бы должность ни занял — из-за меня наверняка много народу погибнет, включая меня самого. Я вам не подхожу». Я и в самом деле так считал, к тому же не хотел, чтобы мне яйца отстрелили. Мы этот вопрос перетирали, перетирали, и, в конце концов, я его убедил. Я вернулся в 90-й батальон подготовки пополнений, и три-четыре дня спустя меня вызвал начальник по тылу штабной роты 2-го полевого корпуса. Им нужен был заместитель начальника клуба. Первое, что мне поручили — отправиться в Сайгон и набрать официанток для бара. Выполнял я это задание недели три.

Джеймс Хеброн: Я отправился во Вьетнам в августе 1967 года и получил назначение в 1-й батальон 26-го полка морской пехоты — 1–26, как это называлось — в Кхесань. Когда я приехал во Вьетнам, мне только-только стукнуло восемнадцать, потому что до восемнадцати лет в районы боевых действий отправлять запрещено. Я поступил на службу в морскую пехоту, когда мне было семнадцать, а за год до того кончил среднюю школу. В том возрасте я был супернаивный. Я был под впечатлением описаний битв, составленных людьми не воевавшими, например, Стивеном Крейном, автором книги «Красный знак мужества». Вот это плюс бравада — ну, понятно: морская пехота, кровь, изнасилования, убийства, грабежи, все такое прочее. Пока меня не отправили во Вьетнам, оставалось только предаваться фантазиям. Я был на Окинаве с января, и мне пришлось дожидаться июля, своего восемнадцатилетия, прежде чем меня отправили во Вьетнам.

До Вьетнама я добирался двадцать два часа. Индивидуальное назначение. Из-за этого я чувствовал себя неуютно — кроме всего прочего. Наверное, так пополнять личный состав удобнее, но я так и не прочувствовал, что такое боевое братство однополчан. Чтобы оно возникло, столько времени надо. Там ощущаешь нечто вроде химической реакции, это что-то вроде шестого чувства, например, когда близкий друг с тобой разговаривает, а я знаю, что он скажет, прежде чем закончит предложение. Такую дружбу и надо развивать в боевых подразделениях, чтобы потом в горячей ЗВ никаких проблем не возникало. Смотришь, что человек делает, и понимаешь, что происходит, вроде как читаешь между строк. Чтоб такое возникло, много времени требуется. Такого просто не происходит, когда приходишь по индивидуальному назначению. Это ощущение просто отсутствует. Как будто в новый район переехал — всем новичкам на выходах приходилось ходить головными.

Хиггинс: Я ходил по сайгонским барам, беседовал с девушками, выяснял, достаточно ли они милы в обращении, подыскивал оркестры, чтобы нанять их потом на работу в офицерском клубе в Бьенхоа. Первые три недели, пока я этим занимался, я вставал в десять утра, добирался на джипе до Сайгона, обходил всякие бары, оценивая группы и девушек, пару-тройку нанимал и возвращался. Вечера я проводил в офицерском клубе в Бьенхоа.

Сайгон — невероятный город, невероятно активное, бурлящее место. Ко времени моего отъезда там было тысяч пятьдесят проституток. По-прежнему работали несколько невообразимых французских ресторанов. В принципе, можно было зайти в элегантный французский ресторан с пистолетом 45-го калибра на боку. Там по-прежнему оставались кое-какие пережитки времен французской оккупации.

В Бьенхоа делать, собственно, было особо нечего. Начальник клуба был капитан, я — лейтенант. Мы жили на старой вилле на самой дорогой улице в Бьенхоа. В то время Бьенхоа считался безопасным городом. Никаких комендантских часов. Это был один из самых больших городов, с населением где-то в полмиллиона — да что там, может, и в миллион. Большой город.

Там у нас была крупная база ВВС. Правительство по астрономическим расценкам арендовало лучшие здания на самой богатой улице Бьенхоа, Конгвей-стрит. Это были старые оштукатуренные здания с высокими потолками, в таких жили городские богатеи. Французская архитектура — французы очень сильно повлияли на развитие города. Мы приходили и либо занимали здания, либо как-то договаривались. Я видел некоторые из соглашений об аренде, и они просто поражали воображение. За офицерский клуб мы платили какому-то землевладельцу сорок тысяч долларов в год за пользование превосходным старым зданием. Мы в буквальном смысле слова завладели целой улицей, и весь этот участок обнесли колючей проволокой.

Сначала, первую пару месяцев, меня преследовало ощущение нереальности происходящего — живу на объекте, в комнате с вентилятором под высоким потолком, да еще и на вилле. Тогда у каждого офицера была отдельная комната, или попарно устраивались. Когда как, но места всегда хватало.

Хеброн: Я был рядовой, рядовой первого класса. Мне никто ни черта не рассказывал. То, как я всё себе представлял, и как оказалось на самом деле — совершенно ничего общего. Романтики вовсе никакой. Абсолютно никакой. Это немедленно предстало предо мною во всей своей наготе. Мне это дали понять, когда я прибыл в Кхесань. Лейтенант распахнул палатку, и, кроме его руки, я ничего больше не увидел. Я и подумал, что эту руку протянули типа «Добро пожаловать на борт». Пошел туда, уже собирался руку навстречу протянуть. Он говорит: «Хера ли ты телишься, Хеброн». Господи Исусе, я же еще и облажаться не успел, не сделал ничего не так, вообще ничего ещё не сделал, а он уже со мною так. Сказал я себе: «Блин». К тому же был я тогда не в форме, потому что на Окинаве шесть месяцев гулял напропалую. Мне выдали бронежилет, ранец, прочую всякую хрень, и, понятно, не было у меня привычки топать со всей этой амуницией по такой жаре. Мне пришлось добираться до ЗВ и дожидаться, пока не подбросят до высоты 860, оттуда уже отправляться пешком.

Наш лагерь располагался на высоте 860, рассчитан был на роту, роту «Браво». Там была ещё одна рота, они сидели на высоте 881. На 860-й мне пришлось приступить к хождению в голове. Командиром у нас был лейтенант Пит. Я реально еле жопой двигал. Я реально был не в форме. Оснащение, что мы таскали, было очень тяжелое. И о том, как ходить по слоновьей траве, я тоже представления не имел. Есть определенный способ, как это делается, чтобы она не обматывалась вокруг ног, и чтобы ты из-за этого не падал. Я просто брёл себе напролом, падал, и у меня реально перед глазами всё плыло. Я надеялся, что бой начнётся, чтобы можно было остановиться и отдохнуть. Я был весь разбитый и измотанный, но мы всё шли: «Живее, Хеброн, тут тебе не Нью-Йорк, тротуаров тут нет». Хороший был у нас командир, но думаю, неумно он поступал, когда ставил в голову настолько нетренированного человека. Правило новичка работает невзирая на физическую подготовленность или что-то там ещё. Всё, что приходится испытывать, так сильно отличается от прежних представлений. Насмотрелся фильмов с Джоном Уэйном — а всё оказалось совсем не так. По крайней мере, в Кхесани.

Хиггинс: У меня в распоряжении был столяр, вдобавок ещё сколько-то других людей, которые приходили выполнять спецработы. Мы должны были содержать жильё в нормальном состоянии, и работа находилась часто — вентиляторы ремонтировать, ремонтников приводить. Было очень похоже на работу по содержанию отеля. Только отель был необычный. Иногда офицеры бывали весьма неблагоразумны — в своих желаниях. Я был лейтенант, не владелец отеля. В силу того, что это был штаб всего III корпуса, люди там были в высоких чинах. Подполковники, полковники — три генерала у нас было. Моей частью командовал тот генерал Уейэнд, что потом стал начальником штаба сухопутных войск. Поэтому место было особенное. Думаю, именно из-за этого в моем распоряжении было больше ресурсов, и именно поэтому я мог иметь при себе переводчика, например, и столяра. В других местах такого не было. Ресурсы там распределялись страшно неправильно. Мне из-за этого никогда покоя не было.

Много сделок совершалось на стороне. Я считаю, многие их них заключались через тех, кто, как штабные, пользовался определенной свободой, и через тыловиков, которые заправляли складами. Видал такое. Одно на другое менялось в огромных масштабах. Чтобы дать представление о том, что такое неправильное распределение ресурсов на войне, расскажу — однажды мне надо было достать водонагреватели, и я нашел эти водонагреватели в Бьенхоа у одного мужика из Агентства международного развития. Я выменял их у того мужика за бифштексы, которые раздобыл до этого.

Хеброн: Вопрос еды в Кхесани стоял серьезно. В день нам выдавали по два сухпая. Только ими и питаешься, в любом случае получаешь по два сухпая на день. Такой правопорядок был как-то немного порушен, когда началась осада. Там был большой склад — горы и горы сухпая — но при обстрелах много упаковок было повреждено. То место не входило в основной район наступления, но из трехсот снарядов, что попали в нас в первый день осады, один-два снаряда не могли не попасть в какой-нибудь склад, хотя бы по закону больших чисел. Его охраняли писаря — сам понимаешь, ну что такое писаря против нас? В общем, несколько мужиков пришли туда с винтовками и говорят: «Слышь, урод, я возьму чуток сухпаев. О'кей?» Когда мы все начали их поедать, тот запас сухпаев начал таять очень быстро. Дней шесть мы ели по четыре сухпая в день. До того дошли, что хлеб в банках повсюду разбрасывали.

Жизнь становилось все гаже с каждой минутой. На мужиках были гимнастерки, которые они носили с октября (а я говорю о конце января), а ранцы наши совсем почернели со стороны спины. Это из-за того, что снабжения не хватало. «Собачьи постромки» — вот о них мы обычно мечтали, это такие наплечные ремни. Армейские, широкие — для переноски тяжелых грузов. На той войне приходилось таскать на себе огромные тяжести. Больше патронов брали — новое оружие способно расходовать настолько больше боеприпасов, что приходиться иметь при себе настолько же больше патронов — плюс новые осветительные ракеты и всё прочее. Всё это весило не на шутку тяжело, и лямки от устаревших ранцев врезались в спину. Моя сбруя весила фунтов сорок пять,[48] с ножом «К-бар» на ней, пистолетом 45-го калибра, всем, что угодно — просто тонны всякой хрени. Огромная удача выпадала, когда удавалось заиметь «собачьи постромки».

Мне там выдали ботинки двенадцатого размера. От этого ноги у меня до сих пор хер знает что. Мне выдали пару тропических ботинок двенадцатого размера, а я ношу десятый. У меня в них ноги проскальзывали. Я пробовал набивать их бумагой, но проблема еще и в том, как ходишь. Если ты правша, то винтовку носишь в правой руке. Поэтому, если идешь вниз по склону холма, наклоняешься в левую сторону, чтобы можно было капсюлями греметь.[49] Поэтому с левой стороны ступни у меня образовался пузырь, потом мозоль, а потом «плантаторская бородавка». Вот какая херня нам там выпала. Ботинки двенадцатого размера и война десятого размера.

Хиггинс: Тому мужику из Агентства международного развития я отдал коробку бифштексов за водонагреватели. Моя работа там всегда состояла в том, чтобы побираться повсюду, и я всё гонялся за водовозами, чтобы привезти воду на объект или использовать её для обмена. Её брали из колодцев, из окрестностей Сайгона. Бифштексы я достал в одной частной строительной компании, которая работала в поле, и им нужен был цемент, а у нас было полным-полно цемента. Вся деятельность на чёрном рынке в армии заключалась в том, что люди доставали необходимое. Это была совсем другая война. Понадобилась водонапорная башня, я и украл водонапорную башню, огромную водонапорную башню, которую отыскал в бесхозном хозяйстве в Бьенхоа. Я пригнал туда «летающий кран», подцепил её и перетащил к нам — понятия не имею, чья она была и вообще. Понадобилось нам — взяли и забрали.

Хеброн: На 881-й высоте, на высоте 881 метр, нам выдали пятигаллоновые канистры, и надо было ходить вниз на базу, на 881 метр вниз, и таскать в гору пятигаллоновые ёмкости с водой. В жизни моей не бывало таких охеренно ужасных переходов. Самый настоящий переход из тех, от которых яйца лопаются. Ни воды у нас не было, ни питания. С 15 октября и по апрель в роте «Браво» ни разу не выдали горячей пищи. Пять месяцев, потом они сказали «снять осаду с высоты 881», и пять месяцев превратились в семь.

Но этим наши обязанности не ограничивались. В Кхесани оказалось совсем херово. Мы зачищали высоту 881 под метелку с 15 октября до 26 декабря. Времени ни на что не оставалось. Нам собирались доставить горячее питание на день рождения морской пехоты, 10 ноября. Сразу же открыли огонь снайперы, так там порешили, и чопперам грёбанным пришлось линять оттуда. Успели сбросить мороженого в ЗВ, и все кругом было им просто усыпано. Мы все прыгали за ним, и все лица у нас были в мороженом.

Сочельник, Рождество, канун Нового года, Новый год — дни перемирий. В это время огонь прекращался. По идее. Я всегда говорю «по идее», потому что на самом деле он не прекращался никогда. Рождественская ночь была самой тёмной в году. Было очень, очень темно. Нас в ту ночь обстреляли из орудий, но мы в ответ огня не открывали.

Хиггинс: В штабной роте всегда имелся доступ к материалам или людям, что примерно одно и то же. Мне потребовались люди для прокладки труб системы водоснабжения, которую мы сооружали, поэтому я позаимствовал людей у какого-то мужика, которому нужно было что-то другое. Ему нужны были люди или продукты, или что-то ещё, и мы ему дали требуемое в обмен на его людей. Каждому было что-нибудь да нужно, так всё и распределялось. При желании можно было достать вертолет и слетать на пляж в Вунгтау — если был знаком с генералом, и подобное встречалось часто. Можно было в отпуск сходить пару раз, если был знаком с офицером, ведавшим отпусками. Я два раза в отпуск сходил. Можно было кондиционер достать. Можно было такое прокручивать. Война шла где-то там и вокруг тебя, кого-то из твоих друзей убивало или ранило, или что там ещё, но ты сам, с другой стороны, мог организовать себе окейную житуху. Питание достойное. Девочки из «Красного креста».

Хеброн: Во Вьетнаме я два месяца не чистил зубы, по следующей причине: хотя нам и присылали зубные щетки в упаковках, прилагавшихся к сухпаям, нам приходилось использовать их для чистки винтовок. Были вещи поважнее прочих. Помню, когда отправлялся домой, мне понадобилось зайти к дантисту в Дананге. Вошел в кабинет, уселся. Одёжки на мне были — грязнее некуда. Только что выбрался из грёбанной зоны боев. Поэтому зубов я не чистил уже пару месяцев, и был реально грязный. Помыться-то я успел, но надевать после этого пришлось всё те же старые одёжки. Новое обмундирование я мог получить только на следующий день. Сел в зубоврачебное кресло, дантист мне и говорит: «Пшёл на хер отсюда, зубы иди почисть». Мне стало обидно. Я-то думал, они там к этому привыкли. То есть сначала меня мой внешний вид не смущал, хоть и видел я, как мужики расхаживают по Данангу разодетые как с иголочки, в начищенных ботинках и так далее.

В общем, вышел я оттуда, и было мне чертовски стыдно. Походил-походил, а потом реально рассвирепел. Я навел на себя крайне неприветливый вид, захожу обратно и говорю: «Чёрт возьми, не знаю, где вам довелось побывать, но я только что вернулся с войны, из самого пекла района боевых действий. Не было у меня там зубной щетки. Негде мне там было зубы чистить».

Хиггинс: Сержант, который заведовал складом, вернулся из Сайгона на джипе. Он там владел на паях отелем. Лет через пять-шесть, когда он возвращался в Штаты, его задержали фэбээровцы и обнаружили при нём десять тысяч долларов наличными, незадекларированных. Последнее, что я слышал — отдали его под суд за какую-то крупную махинацию с азартными играми, в которую был вовлечен и сержант-майор сухопутных войск. Думаю, они всё-таки прикрыли ему жопу, что очень даже показательно.

В Бьенхоа в сержантских клубах стояли игральные автоматы, он получал долю с утаённой прибыли, и часть отстёгивал сержант-майору. Кроме того, думаю, он и свои собственные делишки проворачивал. Например, торговля сигаретами на чёрном рынке — большое дело было. Он это творил в огромных количествах — так мне рассказывали. Взяточничество процветало. Деньги меняли вовсю.

Хеброн: Не очень много говорят о том, что американцы убивали других американцев преднамеренно, не только во время перестрелок. Один мой друг во Вьетнаме всадил штаб-сержанту в спину шестнадцать пуль. Штаб-сержанту дали «Пурпурное сердце», положили в зелёный мешок и отослали домой. Без вскрытия или чего подобного.

Тот штаб-сержант был просто невероятно вспыльчив, злющий такой мужик. Они, бывало, проведут на выходе восемнадцать дней, приходят домой, а он устраивает смотр по полной программе, или еще какую херню придумает. Сон там — самая большая драгоценность. И если кто-нибудь со сном твоим начинает херней заниматься, то хочется ему яйца оторвать.

Хиггинс: Порой случалось такое, что можно было не сомневаться — у штабных были привилегии, которых у ребят в поле не было. Один мужик в буквальном смысле слова ушиб палец на ноге и получил «Пурпурное сердце». В ночь Тета он выпрыгнул из своего жилого трейлера. (У старших офицеров и некоторых генералов были свои собственные трейлеры). В общем, он выпрыгнул из своего трейлера, ушиб палец и отхватил «Пурпурное сердце». Невероятная история, да? Я что имею в виду: он ведь и не думал отписывать, что палец ушиб. «В ходе действий, предпринятых противником, он получил ранение. Был ранен в ступню, ссадины на ноге» и так далее. Чушь какая. Он всего-то палец ушиб. Когда об этом стало известно, все… Да кто будет поднимать этот вопрос? Я имею в виду, если подобное и на самом верху практикуется… А там полно было такого. Таким образом расходилось множество медалей ВВС — из тех, что дают за службу в опасных условиях, за доблесть, проявленную в полётах. Многие офицеры взлетят, покружатся в воздухе — и сами себя представляют на медали ВВС или крест «За выдающиеся заслуги».

Хеброн: Не думаю, чтобы все до одного, кто побывал в боях, приходили домой с душевными травмами. Помню одного парня, который отказался от «Пурпурного сердца». В моем взводе, когда мы стояли под Кхесанью, в живых осталось только четверо. Я получил открытку от того парня, Джимми Кирка. Трогательная была открытка. Когда его вывезли из Кхесани, у него остались там вся его амуниция и личные вещи. Он прислал в свое отделение открытку, в которой написал: «Разделите в отделении все мои вещи, а письма шлите по этому адресу, рассказывайте — кого убьют или ранят. Между прочим, я остался без ступни». Один короткий абзац, ни просьб о сочувствии, ничего такого.

Артиллерия обстреливала Кхесань. Людей буквально разбрасывало взрывами по траншеям, нас заваливало. Мы несли потери. Стоим однажды с одним парнем на крыше блиндажа, разговариваем. Они пригнулся и пошел в траншеи сказать, чтоб те передали приказание дальше. И вдруг в тридцати пяти футах[50] разрывается снаряд, БУМ, и его ошмётки летят сверху прямо на меня. И весь день, нахер, такая вот херня.

Или вот еще парень, Клэр — охереть какой борзой был. Я к тому времени уже семь месяцев во Вьетнаме провел, и в боях побывал, все повидал, но его поведение меня просто поражало. Никогда не видал ничего подобного. Он ходил поверх траншей — поверх, не пригибаясь или как-то ещё. Он так приговаривал: «Голову не опускай и посматривай — не лезет ли кто через проволоку». Такой охеренной борзости я больше ни у кого не видел. Однажды во время обстрела он руководил перемещениями ребят с поста наблюдения, которые шли обратно. За свои действия в тот день он получил «Бронзовую звезду» — совершенно заслуженно. Мы его Тарзаном прозвали. Он был из Калифорнии. У него был всего один передний зуб. Каждый раз, как выходили прочёсывать территорию — а на выходах мы уматывались до смерти — и он был с нами, он доходил до хребта, откуда было видно лагерь, и испускал клич Тарзана. Издавал звуки Джонни Вайсмюллера, только на пять октав выше. Как говорится, в колледжах таким не место. Он от войны тащился. Был он тогда младшим капралом, должны были вскорости капралом сделать. Кончил тем, что убили его, недели через три-четыре — 25 февраля, в тот самый день, когда мой самолет приземлился в Нью-Йорке. Его ещё и к медали Почета представили. Не знаю — дали ему её, не дали. Он был там, где была засада, из-за которой погиб мой взвод, где их уделали. За то, что он сделал в тот день, его представили к медали Почета.

Это была засада подковой, насколько я понимаю. Он проделал довольно большой проход, многие выбирались оттуда. Он отказался уходить и вытащил пару ребят, которые не могли выйти сами. Он тогда уже был несколько раз ранен и стрелял одной рукой. Воспользовался сигнальной миной и вывел из строя пару гуков. Чего он там только не делал. Он тогда твёрдо заявил: хочу медаль Почета. Для него в этом был смысл жизни на вьетнамской войне. Чокнутый был мудило, борзейший сукин сын этакий. И никого не оказалось на месте, чтобы составить на него бумаги на медаль Почета. Половина сражения — это хорошо отписанные бумаги, а так как офицеры и все прочие погибли, шансов на то, что ему дадут медаль, немного.

Хиггинс: Праздник Тет пришелся на последний день января 1968 года, всё началось в три часа ночи.[51] Никогда не забуду. Полнейшая неожиданность. Я спал. Я не был на службе. У меня выпадало несколько дней в месяц, когда мне не надо было ничего делать, офицеров на всё хватало. Чтобы дать представление о том, насколько все были уверены, что в Бьенхоа безопасно — мы выстроили двухэтажные дома, шесть штук, в них жили сотни две офицеров. Мы построили их рядом с шоссе номер 1, прямо у дороги, и все они стояли друг за другом, в классическом армейском стиле. Я жил на втором этаже. Блиндажей у нас не было.

Было три часа ночи. Я выпрыгнул из кровати, схватил бронежилет и нижнее белье, схватил пистолет и каску, которую тут же надел, и выбежал через дверь. А проснулся я от 22-миллиметровых реактивных снарядов, которые полетели в нас. У-у-уш, крэк! Перепугался до смерти. Запах графита в нос бил.

Хеброн: В детстве я пересмотрел много фильмов про войну — уверен, что все мы их смотрели. Когда я узнал, что Кхесань окружили четыре дивизии АСВ, это меня впечатлило. За нашими позициями они растянули заграждения из колючей проволоки. Подполковник Джей-Би Уилкинсон, командир нашего батальона, объявился однажды, прошелся по позициям, спрашивал — не надо ли нам воды или чего ещё. У меня мурашки по коже поползли. Я сказал себе: «В бога-душу-мать! Тут колючка за нами, подполковник этот ходит, спрашивает, чего нам надо — похоже, нас слить порешили». Типа последняя просьба приговоренного. И никак не из-за моего излишне живого воображения. Там ведь на самом деле ходили и задавали такие вопросы. И от этого нам стало по-настоящему жутко. У нас еще и в людях был некомплект. На одном участке у нас восемь парней охраняли сто пятьдесят футов[52] периметра.

Хиггинс: В столь юном возрасте усваиваешь не всё и не сразу. Для многих людей, которые оттуда возвращались, реабилитация осложнялась еще и этим. Психологические травмы тоже сказываются, но главное в том, что у них вся система ценностей изменилась.

Люди просто терялись по поводу этой системы ценностей, представляли себе, что мир живет по определенному набору правил. Очень суровое пробуждение случается, когда обнаруживаешь, что все делается в соответствии с другим набором. Ощущение реальности тоже меняется. То есть, здесь я был в относительно безопасном месте. В первый раз по нам во время Тета ударили, потом еще раз было. Они два раза подрывали склад боеприпасов. Когда его взорвали в первый раз, я выглянул в окно и заорал. Я был без очков, а там — этакий «гриб»; я решил, что они там ядерный взрыв устроили.

После этого уже не пропадало ощущение некоторого напряга, которого раньше не было. Время от времени находило такое, что я спал плохо. Я лежал и думал: «Этой ночью по нам снова ударят». И, если ударят, представлял я себе, один из 22-миллиметровых снарядов пройдёт прямо через крышу и попадет прямо в меня.

Когда я вернулся в Штаты, то одно время часто видел плохие сны, и это странно, потому что я-то думал, что перенес всё довольно неплохо, но два года меня преследовали кошмары. Я делил комнату с парнем, с которым познакомился, когда только пришёл в армию, и мы опять были в Форте-Ли, штат Виргиния. Черт! — он будил меня посреди ночи, и оказывалось, что я стою на четвереньках, вцепившись в столбики кроватной спинки.

Когда я вернулся, я пытался выяснить, что именно было для меня важным. Совершенно неожиданно здешние события перестали представлять собой какую-то особую важность. Все казалось неважным по сравнению с вопросами о жизни и смерти, которые всегда стояли на войне. Не то чтобы мне хотелось, чтобы так стало снова, но мне казалось, что у всех совершенно ложные представления о том, каково было там.

Хеброн: Мы вели очень долгий бой, часов двенадцать, в один из дней где-то между 26 декабря и 1 января. Мы только что спустились с высоты 881, и нашу роту поставили в качестве заградительного отряда в операции типа «молот-наковальня»; остальные гнали противника на нас. Однажды с раннего утра у нас завязался бой с противником, и мы целый день гремели капсюлями. Казалось, что это никогда не кончится. Постоянный приток адреналина. Мне кажется, именно поэтому людям трудно возвращаться и приспосабливаться к жизни. Всё кажется до чертиков скучным.

Есть старая поговорка: «Я снова это делать и за миллион долларов не стал бы», но вот то, что я там чувствовал, я бы и за миллион долларов не отдал. Кроме прочего, это ещё и ощущение дарованной тебе мощи, потрясающее ощущение своей силы — такое жуткое ощущение, когда выходишь за ворота и ставишь винтовку на боевой взвод. Люди крестятся, делают всякие суеверные или религиозные жесты или символические знаки, всё вспоминают, и не по разу. Это ощущение силы, когда направляешь ствол винтовки на человека и думаешь: «Ух ты, я ведь могу в нём дырку проделать». А когда и в самом деле дырку в нём делаешь — это тоже нечто. Необязательно чувствуешь себя от этого нехорошо; гордишься, особенно если это один на один, и у него есть шанс. Это вызов на бой. Это охотничий азарт. Если ты на этом останавливаешься и не подходишь поближе, чтобы посмотреть, что они за люди и сфотографировать, то на этой стадии всё есть чистая символика. Всё — символика, тем и живёшь.

СЕРЖАНТ-ИНСТРУКТОР

Херб Мок

Командир стрелкового отделения

25-я пехотная дивизия

Сержант-инструктор

Форт-Полк, штат Луизиана

1968–1969 гг.


После 69-го это был уже детский сад. Форт-Полк до этого был довольно жёсткой базой начальной подготовки. Адская дыра была. Но потом стало просто смешно — что надо было делать с курсантами. В общем, известно, что они будут воевать. В плане психологии ты должен настроить их психологически, и мне все равно — психологи могут говорит всё, что им угодно, но если ты собираешься настроить кого-нибудь психологически, я, если захочу, могу сделать так, что у тебя огонь из ноздрей будет валить, но я должен иметь возможность это сделать. Гоняешь их по утрам, а они распевают: «Рейнджер из воздушного десанта». Каждый раз, когда левая нога касается земли, они орут: «Убей, убей!» Когда через всё это пройдёшь, у тебя из ноздрей огонь повалит. Это просто вбивается в тебя. А когда они шли в столовую: «Раз ― убийца Конга. Два ― убийца Конга». Не вру ни хера — когда генерал это услышал, я думал, у него удар случится: «Ах, мы этого делать не должны». Это примерно как если бы он сказал: «Мы хотим их подготовить, мы их отправим за океан, но мы не хотим, чтоб они там людям вред причиняли». Именно такое отношение было. «Мы вас научим, как защищаться, но убивать мы вас не учим». Их не учили побеждать, просто учили там быть. Ничего хорошего в этом не было, совсем ничего. Херовенькая подготовка, прости господи.

У нас была пара сержантов-инструкторов, которые не были в Наме, но то были инструктора старой школы. А старой школы армия была немного посуровее. Я не говорю, что надо всех подряд заводить в отдельную комнату и метелить до усрачки, но, понимаешь, если кто-то начинает вести себя не очень хорошо, то не думаю, что будет какой-то вред, если его туда завести, пару шишек на башке поставить. Никакого вреда не будет. На самом-то деле, после такого обращения с боевым настроем в подразделении чудеса творятся.

Без дрочева никак нельзя. Слишком важная роль ему отводится. Потому что та разновидность дрочева, которой тебя подвергают при прохождении начального курса, очень проста. Легкая разновидность. Но дрочево, какое бывает на войне, когда лежишь рядом с пацаном, с которым провел одиннадцать месяцев бок о бок, и вы стали с ним совсем как братья, и, совершенно неожиданно, его мозги зашлёпывают тебе нос — это уж другая разновидность дрочева. А что хуже всего — в девяти случаях из десяти, когда такое происходит, противника там уже нет. Даже выстрелить не в кого. Злобу свою выплеснуть некуда. Тоска берёт. Вот что такое дрочево. Если не можешь выдержать подготовку, то вот такого уж точно не выдержишь, хрен когда.

КАК МЕНЯ ЗАГРЕБЛИ

Джонатан Полански

Стрелок

101-я воздушно-десантная дивизия

I корпус

Ноябрь 1968 г. — ноябрь 1969 г.


В мае 68-го у меня была скромная работёнка в фирме «заказы почтой». Однажды после обеда я пришёл домой, пошёл в свою спальню и увидел на кровати письмо. Отец орёт: «Джон, тебе письмо пришло. От президента, наверно». Помню, как поднял я то письмо, посмотрел на него и тут же сел — сразу и не поверил. Через семь дней я должен был явиться на улицу Уайтхолл-Стрит.[53]

Мы прошли медицинское обследование, и нам сказали через пять дней явиться снова. Нас были тысячи. Ничего при себе не было. Нас строем отвели в подземку, довезли до Пенн-Стейшн, засунули всех в поезда до Южной Каролины. Когда мы туда приехали, нам раздали такие открытки с заранее напечатанными словами: «У меня всё хорошо, я в Форт-Джексоне, штат Каролина». Нам сказали: «Поставьте подписи и напишите адреса».

Ну, отец мой, само собой, был страшно доволен. Он хотел, чтоб меня призвали. Я как бы болтался без толку. Он думал, что там меня приучат к порядку, сделают из меня мужчину. Он сам был сержантом на Большой войне, поэтому не мог дождаться, когда же я постараюсь… Что такое война я, собственно, даже не представлял. Мы с отцом никогда всерьёз о ней не разговаривали. Я рос, абсолютно не интересуясь последними событиями. Газеты меня никогда не интересовали, а если я и включал телевизор, так только чтобы «Супермена» посмотреть. Вопрос о том, чтобы в армию не ходить, мне в голову никогда не приходил, потому что там было почти без вариантов.

Помню, что когда я во второй раз отправился на Уайтхолл-Стрит, когда нас всех оттуда и загребли, мой приятель, Эулис Коннорс, чёрнокожий, пришёл с истыканными руками, весь в следах от уколов, и первым делом заявил: «Никуда я не поеду». Помню, как я поглядел на него и удивился ещё — зачем он это делает?

Помню, как вышел с Уайтхолл-Стрит среди тысяч других парней, направлявшихся к подземке. Пока мы шли по улице, всякие юнцы с длинными волосами вопили и орали на нас, и нам пришлось идти как сквозь строй. Я не знаю, отчего это, собственно, так происходило. Я не испытывал сочувствия ни к ним, ни к себе. Я понимал, что что-то происходит, но ни хера не знал, что именно.

Сержанты выстроили всех в длинную шеренгу и приказали всем рассчитаться по четыре. Все рассчитались по четыре, до самого конца шеренги. «Каждый четвёртый — шаг вперёд». Я посмотрел налево, направо, и сделал шаг вперёд. «Вас всех — в морскую пехоту». Они в морпехи набирали. И вдруг я почувствовал, что у меня перехватило дыхание. Я покраснел и стал обливаться потом, потому что прозвучало это угрожающе. И вдруг высокий чёрный парень, стоявший рядом, делает шаг вперёд и говорит: «СЭР, Я ХОЧУ В МОРСКУЮ ПЕХОТУ». Сержант посмотрел на него, посмотрел на меня, а я весил около 110 фунтов,[54] и сказал мне: «ТЫ, обратно в шеренгу». И я сделал шаг назад, совершенно, совершенно не в себе.

Один пацан, с которым я познакомился, и который мне понравился, был назначен старшим в Синей группе. Нас всех, все эти тысячи, разбили на группы по цветам. Сержант сказал: «Мы назначаем его старшим в Синей, потому что вид у него солдатский». Никто не был против.

Когда мы прибыли в приёмный лагерь в Форт-Джексоне, этот парень сломался совершенно. Он ещё раньше решил, что в армию не хочет. В первую же ночь он подошёл к моей койке и сообщил, что уходит. Я был потрясён. Нам уже и головы побрили, выдали всем одинаковое обмундирование, и номера присвоили. В следующий раз я увидел его дня три-четыре спустя. У него были следы на лице. Возможности поговорить с ним нам не представилось. Он ещё три-четыре дня там пробыл, его держали вроде как в карантине. При нём постоянно был сержант. Через три дня я услышал, что он снова слинял. Наш сержант всё повторял: «Тот парень, помните того парня? Бегун он. Не стоит становиться бегуном».

Последнее, что я о нём слышал — в психушку отправили. Он вроде как свихнулся и сорвался. А я всё думал об этом парне с его широкой улыбкой, и о том, как сержант на сборном пункте сказал: «Я назначаю его старшим, потому что вид у него солдатский». Мне было как-то трудновато понять, как одно могло сочетаться с другим. О нём я вспоминаю, наверно, не реже, чем о тех, с кем провёл девять-десять месяцев в Наме. Интересно, где он сейчас?

Помню, как сидел в самолете как раз перед посадкой в Камрань-Бее. То же самое, что на вертолете перед атакой. Почти не глядишь другим в глаза, потому что не хочешь, чтобы другие увидели страх в твоих глазах, а ты не хочешь увидеть страх в их глазах. Я думал только об одном: мы скоро сядем во Вьетнаме, а я без оружия. И я не понимал почему. И я не знал: надо ли всё делать как в кино, когда в самолёте откроется дверь — падать ли на землю и ползти на животе по трапу. Будет там кто-нибудь с патронами для нас? Будет там кто-нибудь, чтобы сказать, что делать? И как вообще всё будет, господи Исусе? И почему самолёт без стюардесс?

Когда я выходил из самолёта, озираясь по сторонам, то первое, что почувствовал — запах говна. Кто-то жёг говно из уборных — так там санитарию обеспечивали. Я нюхнул этого воздуха и сказал себе: «Господи, как же я всё тут выдержу?» Жарко. Тепловые волны хлещут. Нас выстроили в колонны, повели. Мне не верилось, что я иду строем так же, как в Южной Каролине. Мы прибыли под вечер, темнело. Нас распределили по койкам, а потом отпустили на весь вечер. Я пошёл прогуляться и увидел экран, кино показывают. Подошёл поближе — посмотреть, что за кино. Оказалось — Джон Уэйн в «Зелёных беретах».

Я был поражён и взволнован, когда узнал, что буду служить в 101-й воздушно-десантной дивизии, потому что для меня это означало следующее: «101-я, им придётся много драться». И это меня пугало. Рассказы, фильмы, нашивка с «Кричащим орлом». Но я пришёл в такое восхищение, что написал домой отцу: «Я в 101-й воздушно-десантной дивизии. Кричащие орлы».

КРИЧАЩИЕ ОРЛЫ

Джеймс Бомбар

Командир стрелкового взвода

101-я воздушно-десантная дивизия

Фанранг

Декабрь 1967 г. ― февраль 1968 г.


Мы прибыли в Камрань-Бей ночью. Когда раскрылись самолетные двери, первое, что всех поразило — жара. В самолет вошли сержанты и сказали: «Добро пожаловать во Вьетнам». Не сказал бы, что все, кто был на борту того самолета, были в экстазе по поводу того, что они во Вьетнаме.

Работа шла по полной программе. Стояла глубокая ночь, но взлетно-посадочная полоса была хорошо освещена. Нас отвезли на автобусе в место, которое называется repo depot, или центр подготовки пополнений. Было около часа ночи. Там всё принимали борт за бортом с войсками из Штатов, сортировали и распределяли по разным подразделениям. Случались и проблемы с транспортировкой солдат по частям. Самолётов для перевозки не хватало.

Когда я прибыл в Фанранг, войны там не было. Это была тыловая база бригады, с взлетно-посадочной полосой, она служила домом для многих других подразделений. Большая база ВВС там была. Что меня больше всего поразило — большой плакат, с большим Кричащим Орлом. Те, кто знаком со 101-й, знают, что она очень гордится своей эмблемой, это очень гордая, элитная часть.

Когда я только прибыл, штатный состав там был еще из кадровой пехоты. Хорошо ли это, плохо ли, но аура особая присутствовала. В те времена загадочное обаяние понятия «воздушно-десантный» было им привито — дух этот, кастовость, если хотите. Однако по мере того как моя служба продолжалась, к нам всё поступали и поступали военнослужащие не из десанта, и потеря частью своего парашютного статуса стала лишь вопросом времени.

Мы добрались до передовой базы бригады, и сержанты с рядовыми отправились в отдельную палатку, офицеры же пошли в другое место, где обнаружили начальника строевого отдела бригады в звании майора. Росту в нем было около шести футов с половиной,[55] и был он лысый. Он расписал нас по батальонам, мне достался 502-й. Один техасец подошел поздороваться. Длинный, кожа да кости. «Ваще, — говорит. — Вам реально повезло, что сюда попали. Лучшая часть в Армии, ваще». А я всё озирался и думал: «До чего же прикольный базар у этих техасцев».

Ветераны казались намного старше своих лет. Может, из-за того, что такие грязные были, но казались старше — мальчишки с мужскими лицами. Салажата выглядели помоложе, и всем им было страшно, но вот что я обнаружил — после первого боя все они становились ветеранами. Эта необстрелянность слетала с них моментально. Обычно первый бой включал в себя не только сам бой, но и долгие дни в джунглях, когда приходилось применять солдатские навыки — как ходить по джунглям, всего опасаясь, как организовывать оборону, периметры. Надо было думать о том, как выжить, и вдруг — БУМ! — вот ты уже и солдат, уже ветеран.

Во время Тет-наступления мы вошли в Сайгон и пробивались в район Шолон. Я не ожидал, что бои в Сайгоне будут настолько напряжёнными, но они были очень даже напряжёнными. На ипподроме шли чрезвычайно тяжёлые бои, в которых сам я участия не принимал, но соседний батальон в них участвовал, и они понесли тяжёлые потери. Несколько парней, с которыми я учился на курсах парашютной подготовки, и которых знал очень хорошо, погибли. Парень по имени Бо Кэллоуэй погиб. Он был из Техаса. Мы вместе учились на курсах парашютной подготовки, курсах рейнджеров и курсах начальной офицерской подготовки. Когда видишь, как погибают твои друзья, тебе говорят, что кто-то из них погиб, это… Каждый раз погибает частица тебя самого.

Помню, как перед моей отправкой во Вьетнам мы сидели на базе ВВС Маккорде — я, мой друг Хантер Шортвелл, который был с женой. Он был выпускник Вест-Пойнта, и уже побывал во Вьетнаме в качестве советника ещё до наращивания нашего военного присутствия. Он был из Массачусетса. У него была красивая жена, маленький ребенок, тоже красивый. Я сказал ему: «Хантер, зачем ты снова туда едешь? Ты же собираешься уходить из армии». Он хотел стать юристом. Не хотел останавливаться на одном и том же. И он ответил: «Я снова туда еду, потому что я солдат». Я говорю: «Но ты ведь уходишь со службы». Он отвечает: «Но я верю в эту страну, и верю, что это мой долг. Я ведь из Вест-Пойнта. Я собираюсь уходить, но я не могу уклоняться от командирского долга». Хантер был аристократ, из хорошей семьи. Мы с Хантером и женой его посидели ещё, пива попили, и были довольно-таки навеселе, когда все вместе уходили в тот день. Мы служили вместе в 82-й, и были очень дружны. Когда-то он играл в хоккей, и я когда-то играл в хоккей, и нам было о чём поговорить. В нем было всё то хорошее, что есть в нашей стране, будущее нашей страны — оно было светлым, и он был светлый, привлекательный внешне человек. Он воплощал собою всё то, за что стояло наше поколение.

Сразу же после Тет-наступления я выяснил, что Хантер Шортвелл погиб. И я не мог не думать о том, что это была такая утрата, такая бессмысленная потеря. Я видел, как погибали другие, я уже пережил потерю многих друзей, более близких, чем Хантер, парней, рядом с которыми я был в поле… Но почему-то его смерть для меня оказалась наиболее значимой, тронула меня больше других смертей. Я как-то осознал, что он уже послужил, уже отдал свой командирский долг, и всё же вернулся к этому снова. Страна не должна была просить его делать это заново. Для меня он представлял собою всё хорошее и праведное, что есть в нашей стране. И его не стало. Я думал о его ребёночке и жене, каково из-за этого было им. И, с этой смертью, и со многими другими подобными ей, с каждой смертью, частичка того хорошего, что есть в нашей стране, исчезала. Очень это меня беспокоило.

Я не видел, как погиб Хантер Шортвелл, но мне казалось, будто бы видел. Многие из тех, с кем мы дружили в поле, погибли. Док Браун. Помню, что Док Браун был санитаром, что он вечно читал философские книжки, никогда не мылся сам, но постоянно заставлял других держать себя в порядке и мыться перед осмотром: «На меня не смотри, делай что говорю». Он почитывал святого Фому, а сам был убеждённый атеист, и всё философствовал. Но в поле он был чрезвычайно умелый санитар, очень отважный к тому же, и был убит в тот день, когда меня ранило. Он пошёл к раненому солдату, получил ранение, а потом погиб. Вот — был человек, интеллектуал, философ, мыслитель, а попал туда. Может быть, и не принимал то, что там происходило. Но, опять же, по какой-то причине, всё доброе там погибало.

Я считаю, что во Вьетнаме мы потеряли намного больше, чем некое количество погибших солдат. По сути, мы не так уж много сражений проиграли. Когда мы сталкивались с противником, мы обычно побеждали. Но в чём наша победа? Мы утеряли больше, чем выиграли, особенно если посмотреть на последствия этой войны. Ты служил во Вьетнаме, ты служил в пехоте, ты был ранен, ты чувствовал, как пуля разрывает твоё тело, как осколок отрывает плоть от кости, и кровь бежит по ноге, и тебе кажется, что ты сейчас обмочишься, а это кровь, которая бежит по ноге. Ты кладешь руку на грудь, а когда ее отнимаешь, рука красна от твоей собственной крови, и ты чувствуешь, как она течет у тебя из глаз и изо рта, и видишь, как она бьёт струей из живота, и понимаешь, что умираешь…

Когда меня ранило во второй раз, это было прямое попадание минометной мины. Меня всего разворотило — от макушки до кончиков пальцев на ногах. Во мне насчитали сорок пять дырок, и кровь текла отовсюду. Помню, как сказал себе: «Господи Боже, я умираю». И в эту самую долю секунды я стал спокоен. Совершенно, совершенно в мире с самим собой.

Помню, как нас засовывали в вертолёт, как раненые получали новые ранения. Вертолёт был под артобстрелом. Один был сбит, у нас заканчивались боеприпасы, мы были окружены. Расстреливали нас ко всем херам. Это было в Хюэ. Это было Тет-контрнаступление. Мы пытались отобрать Хюэ. Город Хюэ.

МОИ МУЖИКИ

Роберт Сантос

Командир стрелкового взвода

101-я воздушно-десантная дивизия

Хюэ

Ноябрь 1967 г. ― ноябрь 1968 г.


Меня призвали в марте 1966 года. На войну я вовсе не собирался, хотел поступить в офицерскую кандидатскую школу и бросить ее за месяц до выпуска из ОКШ. Никаких претензий никто бы не предъявил, а мне осталось бы меньше года. Но вышло так, что один мой приятель проделал то же самое раньше меня и отправился во Вьетнам, несмотря ни на что. Поэтому, на основании того, что я успел увидеть, и, руководствуясь своими собственными настроениями по поводу своего будущего, я решил отучиться в ОКШ до конца.

Я отправился во Вьетнам с парой других парней в составе группы подготовки к прибытию 101-й воздушно-десантной, главным образом для того, чтобы принимать грузы и проследить, чтобы все оснащение было на месте. Ходили слухи, что группы подготовки истреблялись без остатка. Когда прибыла моя рота, они там думали, что меня уже нет в живых; и очень даже дико было увидеть командира роты, отношения с которым у нас не ладились, который встретил меня словами: «А я думал, тебя уже убили». Я ответил: «Жалость-то какая, да?»

Офицеры в 101-й были в основном из Уэст-Пойнта. Я был первым, кто пришел к ним из ОКШ, и приняли меня не очень. У них там свое братство было. Большинство лейтенантов из Уэст-Пойнта были из одного выпуска. Они кончили курсы парашютистов, курсы рейнджеров, и приехали как единое подразделение.

Во время Тет-наступления мы входили в группу освобождения Хюэ. Армия Северного Вьетнама заняла город. Поэтому морская пехота, южновьетнамские силы, 101-я и 1-я кавалерийская двинулись на освобождение города с разных направлений.

Был я тогда 21 года от роду. Но я был юн в плане командования подчиненными в бою. Я не знал ничего. Я был из тех лейтенантов, о каких обычно говорят: «У, блин, ещё один зелёный лейтенант». Вот кто я был такой. Что делать ― непонятно, лихорадочно перебираешь в уме преподанные в ходе обучения сведения о том, как поступать в таких ситуациях. Наивен я был, и всё, что мне говорили, принимал за чистую монету.

Где-то недели две мы пробыли на операции почти без перестрелок с противником. Я работал не покладая рук, заставляя взвод рассредоточиваться, делая всё как положено. Во время марша на Хюэ мой взвод был головным. Мы шли мимо рисовых чеков, деревьев, обходили посадки. Я поднял глаза и увидел, что над следующим открытым участком развевается флаг АСВ. Сначала я даже не поверил. Я просто… Наверное, я просто обалдел. Я сразу же схватился за трубку и вызвал командира. Я заикался и мямлил: «Я его вижу. Я флаг вижу! Я… Господи, вот они и здесь».

В тот момент я думал об одном: «Боже ж мой! Страшно до усрачки. В господи Бога душу мать! Мне ведь не показалось». Я и не думал, что вдруг флаг появится. Я думал, что в меня начнут стрелять. Но они были очень уж наглые. Засели там. Окопались. Командир приказал: «Вперёд!». До этого я обычно слышал: «За мной!». Но я-то был в самом низу армейской иерархии. И он не сказал «За мной!», он сказал «Вперёд!». Я подумал: «Теперь я знаю, что означает “За мной!” ― это когда лейтенант говорит “За мной!”». Так мы и сделали.

Есть у войны одна странная особенность — в чём угодно можно отыскать забавную сторону. До этого момента, пока мы шли, я представлял собой типичного «мудака-лейтенанта». Куда бы я ни пошёл, что-нибудь со мной да случалось. Понимаешь, ребята просто проходили через заросли — и всё. А у меня то каска свалится, то ранец за сучок зацепится. И, хотя никто мне о том не заявлял, репутация у меня была «подождём-ка лейтенанта». «Стой, стой, лейтенант застрял». Ну и вот, ты должен руководить подчиненными в бою и вести себя как настоящий мужик. Большинство ребят были крупней меня. Я весил порядка 130 фунтов.[56] И, должен сказать, было очень неловко, что я постоянно за что-нибудь зацеплялся.

Помнится, шли мы через открывшиеся за деревьями рисовые чеки, и через небольшой ручей и посадки по обеим сторонам. Мы шли по правой стороне, рядом с тропой, а слева по флангу от меня была другая рота. И, совершенно неожиданно, чёрт знает что началось. Тут ещё надо понять, что я и в бойскаутах никогда не был, и в каб-скаутах тоже. Ну, разве что к сестре ходил на посиделки «Кэмпфайер гёрлс». Я вырос в Нью-Йорке и на Лонг-Айленде. Много фильмов посмотрел и много книжек прочитал. Ни разу не стрелял из оружия. В драки с приятелями никогда не ввязывался. Мой радист был из Уеначи, штат Вашингтон. С детства на охоте пропадал. По нам открыли огонь, и Уэс начал падать. Тут уж совсем быстро можно понять, что в человека попали и человеку больно.

Первое, что я сделал, это заорал «За мной!» и направился направо, чтобы укрыться от огня. Там были бамбуковые заросли. Продвигаться через джунгли или через открытое поле не запинаясь я был не в состоянии. Каким-то образом я проделал дыру в этих кустах, через которую бок о бок мог бы пройти весь взвод. Выбрался на другую сторону — головной убор на голове, винтовка в руках, ничего не потерял. Там оказались ребята из другого взвода, все совершенно сбитые с толку. Все вокруг носились как бешеные.

Я сказал: «Пойдем со мной. За мной!» Я тоже был совершенно сбит с толку. Я понимал, что должен двигаться туда, где противник. Меня так выучили — не стой на месте. Не стой в зоне поражения. Не получи ранения. Перемещайся. Ну, я и перемещался, и услыхал на бегу те самые звуки. Типа «пинг-пинг» — что за звуки? — без понятия. Наконец, перепрыгнул через земляной холмик и упал за него — потом выяснилось, что это была могила, но тогда я этого не понял. Ну, запрыгнули за этот земляной холмик вместе с радистом, и все мы типа как спрятались за этим делом. Я сказал: «Залезь-ка повыше, сообщи, что мы заняли позицию, соединились с левым флангом, противник перед нами». Дальше начал делать всё как положено. Встал и начал бегать кругом с воплями: «Пулемет — сюда» и «Делай то-то вон там-то». И, понимаешь, все эти звуки вокруг. Я всё ещё не понимал, что это за звуки. «Пинг!» Просто странно как-то, необычно. Побегал-побегал, вернулся, уселся рядом с радистом, а он мне: «Что за херней вы занимаетесь?» «В чём дело?» ― говорю. А он: «Вы что, не понимаете, что тут творится?» Я: «Чёрт возьми, конечно, понимаю. Я кто такой, по-твоему?» Он: «Вы что, не поняли, что это за звуки?» «Нет», — говорю. Он: «Это пули над вашей башкой летают». А я-то не знал! То есть, если бы знал, то, наверно, просто закопался бы в землю и спрятался. Но я-то не знал. Не знал, и всё тут.

Бойцы АСВ сидели в зарослях. Между ними и нами проходил ручей, и они окопались на той стороне. И они нас прищучили. Повсюду кругом прижали нас к земле. Всё в тот день делалось как по учебнику. Просто невероятно. Не понимаю, как остался жив в тот день, потому что средний срок жизни лейтенанта был там очень мал, по той причине, что они долбоёбы, и всюду суются, и ведут себя как идиоты, то есть как написано в учебниках. В тот день наш взвод понёс первые потери. Сержанта Берринжера рядом со мной — так его, кажется, звали — ранило в руку. Снова вспомнил, чему меня обучали. Выступил в роли санитара. Надо найти выходное отверстие от пули. Нашёл выходное отверстие, закрыл бинтом. Потом понял, что есть ещё и входное отверстие. Вытащил свой собственный бинт. А это неправильно. Не полагается использовать свой бинт, чтобы перевязать другого. Но я должен был это сделать. Я обернулся и позвал санитара, но тот был совершенно обалдевший. Пуля, прошедшая через руку Берринжера, убила парня, что был рядом. Очень неприятным выдался тот день, для нас всех.

Ранее, утром, я сказал командиру отделения, в котором был тот парень: «Скажи ему, чтобы оставался вместе со снаряжением, а чоппер доставит его к нам позднее». Но он захотел идти с нами. До сего дня я уверен, что можно заранее предсказать, что человек погибнет. Знают они сами о том, не знают, но я уверен, что предсказать могу. Но не рассудком. Какая-то белизна наползает человеку на лицо. Не то что они выглядят как мёртвые. Это вроде как в чертах их лиц проявляется какая-то отстранённость и мягкость.

Однако он погиб, и это был по-настоящему нехороший день. Мы обнаружили, что мертвец может быть очень тяжелым. Самый здоровый из ребят нашего взвода не смог его поднять и понести. Поэтому я поднял его, сделал три шага и дальше идти уже не смог. Но к этому времени тот здоровый парень понял, что поднять его сможет, а раньше не смог просто из-за нервов. Мы были совсем обалдевшие. В конце концов, выбрались мы из той заварухи.

После этой первой стычки мы продолжили наступление на город, охватывая его. Тогда 101-я действовала так: иногда мы перемещались как единый батальон, но в основном наша рота отделялась, и мы проделывали то, что называется «между молотом и наковальней». Поэтому, хоть мы и принимали участие в батальонной операции, действовали силами роты, а подчас даже такого небольшого подразделения как взвод.

Забавно, по-моему, что там можно было подвести базу подо всё что угодно. Всё что угодно можно оправдать, когда речь идет о выживании, и это плачевно. Сейчас-то я могу осуждать людей, как на юридическом факультете, когда я там учился, за то, что они так стремятся обойти других, настолько настроены на выживание. Таких называли «охотниками», они всякие дела творили, только чтоб оценку повыше получить. Сдаётся мне, сейчас всё это представляется неважным… И в то же время, продолжая ту же тему — там находишь оправдание тому, что убиваешь кого-нибудь. Не уверен, что хуже — безразличное отношение или средства, применяемые в борьбе. Просто с ума сойти. Но мы каждый день преследовали их, они стреляли в нас, и мы стреляли в них, так и не вступая в схватку. А потом, каждый день, почти что с точностью часового механизма, после обеда они останавливались, закреплялись, и мы начинали драться. И продолжалось это месяцами, буквально месяцами. Даже когда город был уже отвоёван, они продолжали действия в этом районе.

По дороге в Хюэ мы захватили базу. Мы назвали это место базой, но, возможно, это был всего лишь перевалочный пункт — там были ранцы, совсем как наши, уложенные в ряд на земле. Дико как-то было: думаешь, что преследуешь их по пятам, а затем вдруг обнаруживаешь, и вот они — перерывчик у них на физподготовку или аудиторные занятия в казарме — не знаю, что уж они там делали. Но психологически это нас потрясло — блин, а они ведь такие же дисциплинированные и умелые, как и мы. Настолько в себе уверены, что могут просто отойти, оставив свое барахло, как будто на полевых занятиях, на учениях. А может, так оно и было. Может, я для них и представлял собой учебный объект. С той разницей, что стреляли мы боевыми патронами. Мы вскрыли их ранцы, там были комплекты гражданской одежды, военного обмундирования, личные вещи. Мне даже всерьёз показалось, что они и не воевали совсем, вот только знали мы, что дерёмся с ними ежедневно.

Северные вьетнамцы — с ними я только и сражался. Я появился в Хюэ и увидел тела мирных жителей, уложенные в ряд. Я знаю, что я их не убивал. Американцы не стреляют в людей издалека и не укладывают тела рядами. Поэтому когда приходишь и видишь, как они лежат там рядком на животе, с руками, завязанными за спиной, то понимаешь, что именно бойцы АСВ это сделали. Я знаю, что это были не американцы, потому что мы были первыми, кто вошёл в ту часть поселка. Они и буйволов поубивали, всё подряд.

Шла гражданская война, и мы были в гуще неё, и они убивали нас — так же как и мы убивали их. Понимаешь, эти бедные жертвы, у которых были родственники на Севере и родственники на Юге… Единственное сравнение, которое приходит на ум — это когда меня послали на детройтские беспорядки со 101-й, до того как я отправился в Нам. Когда я ехал обратно, то больше всего боялся попасть в Форт-Дикс, потому что, хоть и хотелось мне быть рядом с домом, я не желал завязнуть в этой борьбе с беспорядками. Я сказал: «Да будь я проклят, если проделаю такой долгий путь обратно из Вьетнама для того, чтобы подавлять беспорядки, и чтобы кто-нибудь швырнул бутылку или кирпич и раскроил мне голову». Как тут реагировать? Спускать курок? Стрелять по своим же соотечественникам?

Патриотизм — это не более чем преданность друзьям, людям, семьям… Я ведь совсем не знал тех ребят во Вьетнаме, пока туда не приехал, и не было разницы, хоть ты завтра появись в моем взводе — если попадём под огонь, я пойду и попытаюсь тебя спасти, так же, как сделал бы это для любого другого, с кем пробыл рядом месяц, два месяца, три месяца. С людьми сходились моментально.

Вот что я узнал, уже после того как побывал в Хюэ и вернулся оттуда (а тогда не знал из-за культурных различий) — насколько важное значение имеют сосны, растущие в гуще джунглей. Всякий раз, когда умирал кто-то сравнительно знаменитый, в его честь сажали сосну, чтобы дух его жил вечно. У меня был преподаватель, вьетнамец, когда я пошел учиться после службы. Его отец был известнейшим поэтом в Хюэ, и в честь его было посажено дерево. У меня так и не хватило духа рассказать этому преподавателю, с которым я дружил, что я часто развешивал своё пончо на таких деревьях. Я ведь думал, что спать там просто замечательно, потому что сосновые иголки такие красивые, и так чисто там всегда было. До меня и не доходило, что в таких местах было что-то особенное. Иголки мы использовали для разведения костров. Выкапывали неглубокие ячейки в живых изгородях вокруг — окапывались. Святотатство. В каком-то смысле дух его отца предоставлял мне кров, и в этом есть какая-то ирония.

Когда мы подошли к рисовым лачугам, для нас это был настоящий праздник, потому что мы уже столько месяцев подряд ничего не готовили поесть. Вышел маленький мальчик, попросил дать ему сухпая. Когда они просят сухпай, то понятно, что бедствуют, потому что еда эта просто ужасна. Он решил поделиться с нами ужином и вынес немного рыбы. Ничего столь же чертовски горячего я в жизни не ел. Столько времени прошло, а я хоть сейчас могу вспомнить, что рыба эта просто дышала жаром. Мы поделили еду и спросили, где он живёт. Он указал на дом на поляне. Сказал, что живёт там с сестрой, а мы сказали: «Ну, а что бы твоей сестре не выйти оттуда и не отужинать с нами?» А он: «Ей нельзя. Ви-си увидят её с нами ― убьют». Мы сказали: «А ты? Тебя же увидят». Он ответил, что это нестрашно, потому что они понимают, что он добывает пропитание.

В общем, как всегда: ты уходишь, те возвращаются, а людям надо с этим уживаться. Им надо учитывать тот факт, что мы уйдём насовсем, а их оставим. Но вот что поразило меня в тот день, когда я глядел на того пацана — я не знал, сколько ему лет, но определенно меньше десяти — это то, что всю свою жизнь он знал, что такое война. А потом, после того как мы уйдем, ему скажут, что это, наверное, американцы проходили и изнасиловали его сестру. А может, это вьетконговцы изнасиловали его сестру, потому что она позволила американцам это сделать. А если бы американцы, предположим, увидели ее с вьетконговцами, они бы… Всё это было просто… Это был явный знак. Это была настоящая трагедия, и от этого можно было прийти в ужас. Я пытался представить, каким бы сам стал, если бы такое происходило в моем родном городе. Может быть, это стало бы поворотным пунктом моей жизни, по крайней мере в том, что касается войны.

Пока мы действовали в окрестностях Хюэ, мы не размещались в населённых местах. Мы были в горах, и в сухой сезон, и в дождливый, в разных районах. Помню, как нам пришлось форсировать реку ночью, чтобы расположить там заградительный отряд перед ожидавшимся на следующий день масштабным вторжением, как это называлось, и на вьетконг-контролируемой территории, если использовать нашу тогдашнюю терминологию. Вьетконговцы контролировали район с одной стороны реки, а арвины — с другой. Мы всегда действовали вместе с южными вьетнамцами; по нашим прикидкам, среди них обязательно были те, кто сочувствовал вьетконгу. И арвины, с которыми мы работали вместе, отказались форсировать реку. В общем, скажу тебе две вещи: они или ждали, когда нас перестреляют, или хотели мне сказать: «Слушай, в этом толку нет. Они нас не трогают, а мы их не трогаем». Классно устроились. Выживание, так ведь? Но нас заставили форсировать ту проклятую реку.

Мне пришлось послать на тот берег свой взвод. Меня это взбесило, я ничего не мог понять, и даже больше того. Но мы сделали свое дело, а так ведь постоянно происходило. Когда бы ни пошли в засаду с АРВ, они так сильно шумели, что никто бы и пошёл в те места, где была засада. Поэтому бояться было нечего. На тебя никто не нападал, но с другой стороны, и задачи никогда не выполнялись, и для американских солдат это было непонятно. И непонятным было то, что арвины не желали сражаться за свою страну. А с чего сражаться нам? Хотите послать нас на задание, чтобы мы сами себя защищали, не прицепляйте к нам этих ребят, потому что они сбегут. Драться-то они не собираются.

Была пара подразделений, южновьетнамских морпехов, рейнджеров и воздушных десантников, которые по большей части держались и сражались, но вот работать вместе с АРВ или Народными силами, или полицией — это было сущее наказание.

Кроме того, каждый раз, когда мы работали с ними, обязательно появлялась S-5[57] и интересовались, как дела. Они пытались завоевать сердца и умы этих людей, чего я никогда до конца понять не мог, потому что не думаю, что там было что завоевывать. Я считал, что нам следует просто уйти. Разброд был и в военном смысле, и, конечно, психологическом.

Помню, отправились мы однажды на операцию, и нас придали 1-й кавалерийской. Мы обеспечивали охранение в полном объёме для группы, которая разминировала дорогу. Ну и вот, там оказалась группа с минами дистанционного подрыва. Когда грузовик переехал мост, группа подрывников взорвала свою мину. В грузовике были мои подчиненные. Я заметил, как вьетконговцы убежали в деревню, и, проделав что полагалось, мы отправились за ними.

В деревне никого не было, одна лишь престарелая супружеская пара, и полным-полно вьетконговской литературы. Я в этом смысла не видел, абсолютно не видел. Почему эта деревня стояла там, почему это престарелая пара была там, почему они убивали… То есть, я знаю, что смысл в этом был, но я просто не мог все это сложить воедино. Я проделал всё, чему научился во время подготовки. Надо подойти к костровищу и снять верхний слой пепла, чтобы увидеть, нет ли под ним горячих углей. Все там было тёплым. Горшки тёплые, угольки под ними тёплые. И мои подчинённые явно были в невеселом настроении. Один из наших погиб, пару других ранило, и сапёров тоже. Они просто взлетели на воздух, и всё.

Когда раздался взрыв, в нашем направлении полетел какой-то предмет. Прикидываю здраво. Сколько времени будет лететь? Не очень долго, подумал я. Но казалось, что летит он уже долго, и он был высоко в воздухе, и этот темный предмет перемещался, а я на него глядел. Я застыл на месте, глядя на него. Он меня почти загипнотизировал. И вот, два матёрых боевых ветерана стоят там пригнувшись и смотрят, как что-то летит в нас по воздуху. Я подумал спокойно: «Сейчас в меня попадёт». Мы глядели, глядели, и глядели на него. А он всё приближался, приближался и приближался. Похоже, в какой-то момент мы оба поняли, что это не мина, не мина это… А кусок человеческого тела. И стояли мы, он и я, футах в трех[58] друг от друга. Предмет упал на землю между нами. Это был ботинок, а в нём нога, оторванная на уровне обреза голенища ботинка. Он приземлился в стоячем положении, чёрт возьми, и было всё прямо как в кино.

Однако мы не стали открывать огня по деревне. Я видел, как те два парня бежали, а потом, когда мы добрались до деревни и обнаружили ту престарелую пару, я понял, что деревня явно использовалась противником. Я попытался организовать своих подчиненных и разобраться в том, что я мог предпринять. Поэтому я решил — говоря военным языком — дать своим подчинённым повоевать психологически. Сожжём хижины, за исключением той, что принадлежит престарелой паре, которая по какой-то причине осталась в деревне — их имущества мы не тронули. Мы просто сожгли деревню дотла, лишили противника крова в виде этой деревни, хотя они могли и выстроить дома заново; они были из одной лишь травы и сорняков. Пока мы сжигали деревню, подошёл майор из 1-й кавалерийской. В поле знаков различия я никогда не носил, и он пытался их отыскать. Он спросил: «Кто здесь командует?» «Я», — говорю. А он: «А ты кто такой?» И я сказал ему, что я лейтенант Сантос. Он говорит: «Ты тут это устроил?» Я сказал: «Ага. Мы искали тех, кто взорвал мину. Они убежали в эту деревню. Мы вошли в нее и стали их искать. Это вьетконговская деревня и…»

Дело было скорее не в том, что мы их упустили, а в том, что мы были раздосадованы из-за того, что нас подорвали издалека, а тут ещё и старики эти, стоят и повторяют: «Нет Ви-си, нет Ви-си». А всё вокруг них говорит о том, что кто-то только что отсюда ушел. И что прикажете делать? По моему мнению, определить мои обязанности было бы сложновато. Я должен был блюсти американские военные традиции, вся такая прочая хрень. Я должен был заботиться о своих подчинённых. И я чувствовал, что приоритеты моих обязанностей лежат скорее внизу, чем вверху. Я стоял не за Америку. Я не стоял за S-5 или 1-ю кавалерийскую, или какая там ещё есть хрень. Я должен был сделать всё, чтобы эти тридцать парней ― которых на самом деле никогда не было тридцать; восемнадцать или двадцать два ― оставались здоровыми на голову. И если военнослужащие сожгут несколько травяных хижин, и при этом никого не убьют и не никому не причинят вреда, но только лишат противника убежища от дождя, которое он до этого находил без труда — сделать это стоило.

Очень непонятная сложилась ситуация. Мы считали, что делали то, что и должны делать, и они это поймут. Но, очевидно, мы испортили всю их работу по завоеванию сердец и умов. Я сказал им: «О чем это вы, “сердца и умы”? Посмотрите, что они только что сделали с нами. То есть я должен ежедневно рисковать жизнями своих людей, чтобы вы пришли и рассказали мне, что этот народ верит в Америку?»

Эти парни из S-5 были с базы. Они работали с самолётов, разбрасывали всякие пропагандистские листовки. Листовки эти для тебя ничто, когда поднимаешь одну из них рядом с мёртвым американцем. Они работали в вакууме. Они работали в большем вакууме, чем я. Я пришел туда с какими-то идеалами. А эти ребята были просто дебилы.

Я в итоге туда отправился… Звучит банально, но вот как я думал, когда пошёл служить: если не пойду я, вместо меня придётся кому-нибудь еще. Как мог я считать себя человеком, на которого можно положиться, зная, что кто-то другой, наверное, погиб из-за того, что я туда не поехал? Это был вопрос о том, достаточно ли во мне уверенности в себе, или настолько ли я крепок в своих убеждениях в том, что так и надо поступать, и что мое дело — сделать так, чтобы кто-то другой туда не поехал. Потому я и пошел.

По сути, всё дело было лишь в том, чтоб выжить. Всего лишь вернуться домой и снова увидеть друзей, семью, не посрамить их, не доставить им неприятностей. Вернуться в Америку. И не в том смысле, что «Америка великая, страна моя прекрасная». Другими словами, рос-то я не в Пенсильвании, например — а там очень красиво — а возвращаться надо было на Лонг-Айленд и в Нью-Йорк. Машины, люди, шум. Я просто хотел домой. И я думаю, что главное, от чего люди были оторваны, это их семьи. То есть, ты думал, что жизнь кончена… Моя философия состоит в следующем, и я обычно говорил мужикам следующее: они приходили ко мне во взвод, и я говорил им, что это лучший взвод в батальоне. Скорее всего, и батальон — лучший в бригаде, бригада — лучшая в дивизии, и вся такая прочая хрень.

Я говорил: «С тобой может случиться только одно из двух. Тебя могут ранить, и ты уедешь домой до срока. Погибнуть тоже можешь. И тогда тебе будет реально насрать на всё. Просто станешь покойником. Сам я планирую уехать домой, и, думаю, когда придёт твоя очередь возвращаться домой, то лучше всего уехать домой невредимым. Будешь держаться за меня, сможешь удержаться, выучишься у здешних ребят — тебя не ранят. Ты не погибнешь. Продержишься здесь целый год, мать его так, и уедешь домой — вот именно это и есть самое плохое, что может случиться, и именно к этому ты должен стремиться». Я в это верил. По-настоящему верил. Именно это мы и делали. Мы всерьёз старались всё это делать.

Там не следовало близко сходиться с людьми. Меня так выучили ― не сходиться близко с подчинёнными. Меня научили держать дистанцию. И не просто из-за того, что они потеряли бы к тебе уважение, но потому, что ты никогда не смог бы ими управлять, ты не был бы объективен при принятии решений, если бы у тебя были друзья. Ты бы держался к ним поближе — простая логика. По-настоящему трудно это было — быть офицером. То есть, это просто титул такой — офицер. И странно так: подчинённые тебя ненавидят, но стоит раздаться выстрелу, они глядят на тебя: «Что делать-то, лейтенант?» Любой из них хочет сказать: «Давайте заляжем. Давайте ничего делать не будем». В поле ты всегда ищешь лидера. В армии просто так устроено — они заранее определены по званию — не обязательно на основании профессионализма или компетентности, или чего там ещё полагается. То есть, например, надо понимать, что лишь из-за того, что кто-то старше тебя по званию или по возрасту, это ещё не означает, что он умнее.

Вот ещё чему научился во Вьетнаме. В детстве и дома, и в школе меня окружали американцы со всех концов страны. Но там я не осознавал, что я отличаюсь от других только потому, что фамилия у меня Сантос, пока не обнаружил позднее, что в армии это что-то значит — в плане того, как люди ко мне относились. Ну, испанская у меня фамилия — я о том даже и не думал. Считал только, что я белый, как и все остальные. Я вырос в ватаге, которая заправляла школой, среди главных во всех клубах. Мы же спортсмены, вся эта хрень…

Что я хочу сказать? — я служил в десанте. Десантники — крутые ребята, всё такое, лучше всех. Поэтому я пытался отыскать хоть какую-нибудь поддержку. Само собой, я тянулся к ребятам, которые, как я думал, считали меня своим: «Ух-ты, в колледже учился. Привет, ты тоже спортсмен? И это тоже? Класс». Ну и вот, не все они из Нью-Йорка, тем более с Лонг-Айленда. Они со всех концов страны.

Я выяснил, что вся эта хрень не является показателем того, как ты себя поведёшь в стрессовой ситуации. Такой он искусственный, этот мир, в котором мы живем. А в войсках ты можешь быть высоким, маленьким, худым, толстым, симпатичным, неказистым, страшненьким — без разницы. Фамилия, цвет кожи — в бою всё это ничего не значит. Пули разбираться не будут. И, думаю, некоторые из самых малорослых ребят тащили больше груза, чем самые здоровые, потому что в силах были делать это психологически. Они могли выдерживать больше напрягов — хоть физических, хоть психологических, потому что были сильнее.

Всё это никоим образом не лишило меня уверенности в себе. Я был исполнен решимости. Частично решимость моя проистекала из того факта, что я отвечал за то, чтобы эти ребята вернулись домой. Восемь моих подчинённых погибли там, и два человека получили ранения. Вся моя решимость была направлена на одно — защищать нас всех. Я писал очень мало писем домой, потому что говорить было не о чем. Но я следил за приходящей почтой. Почту привозили и оставляли на КП,[59] и я наблюдал. Скажем, Джоунз на одной неделе письма получал, а потом я замечал, что в его почте возникал перерыв. И я тогда наблюдал за этим парнем, чтобы посмотреть, сказалось ли это на нём, не подавлен ли он. А если во время следующей раздачи писем он снова ничего не получал, тогда я подсаживался к нему и беседовал.

Или вот: в голову я всегда ставил троих человек, и я всегда был третьим номером, потому что чувствовал, что не могу заставлять подчинённых делать что-то такое, чего сам бы делать не стал. Поэтому я ходил первым. Если меня убьют, они поймут, что самим лучше в такую ситуацию не попадать. Так ведь? Немного дурная психология, но думаю, она подходила моей должности в силу представлений о выживании и справедливости. Но я, бывало, иду в голове с этим парнем и говорю: «Чёрт, снова писем нет». Вроде как ищу у него сочувствия за счёт отождествления. Не успев сделать и пары шагов, этот парень выкладывает мне всё, что случилось, если это важно. А если ничего серьёзного, то я просто перевожу разговор на другие темы. Но если парню и в самом деле плохо, продолжаю с ним беседовать.

Я был как отец и мать для этих парней, пусть они даже о том и не знали. Они тащили больше боеприпасов или оружия, чем все другие. Очень часто в промежутках между ситуациями, когда в них возникает нужда, охереть как тяжко всё это таскать. Но я хотел сделать так, чтобы все тридцать парней вернулись домой. Не вышло. Я помню, как они погибали. Я вспоминаю их имена периодически, но всех восьмерых сразу припомнить не смогу. Но я их помню. До сегодняшнего дня.

Я почти что могу представить себе свой взвод как наяву, какого они были роста, откуда родом, кто что делал — то есть кто плакал, а кто не плакал. Я питаю к этим людям очень глубокие чувства. Я говорю «мои мужики», но ведь средний возраст во взводе был порядка девятнадцати лет. Был у нас и взрослый парень, Куган. Ему было двадцать восемь, «Батя».

Однажды, когда я после ранения ожидал возвращения в поле в базовом лагере, подошёл ко мне один салага. Звали его Питерсон. Он молод был — то есть совсем мальчуган. Его кто-то отправил ко мне. Ему надо было с кем-нибудь переговорить: он не хотел оставаться в стране. Его брат служил в ВМС, где-то на корабле, и он хотел узнать, могло ли это помочь ему выбраться из Вьетнама. Я объяснил ему, насколько знал, каковы правила. Я сказал ему: «Насколько я понимаю, тебя в поле воевать отправляют. В какую роту определили?» Он сказал, что в роту «Чарли». Я сказал: «Слушай, когда туда попадёшь, скажи, что хочешь в третий взвод. Там это самый хороший взвод, чёрт возьми. Там о тебе позаботятся».

Он очень расстроился и ушёл. Я позвонил своим в поле и сообщил, что скоро прибудет этот паренёк — хотел, чтоб он попал в мой взвод. Я туда отправился двумя днями позже. Он сидел, а они объясняли ему, что и как. Он совсем пацанчик был.

Дело не столько в том, что он был моложе нас, он по нашим стандартам был ребёнок ещё. Мы быстро взрослели. На нас обрушивалось столько дерьма, и столько мы узнавали о себе — что в тебе хорошего, что плохого, в чём твои сильные стороны, в чём слабости — если ты был честен наедине с собой — и так быстро, что это было равносильно взрослению. Вполне можно было ощущать себя восьмидесятилетним, со взглядом, устремленным в прошлое или будущее — с какой стороны подойти. Только так и можно выживать.

Мне нужно было знать, как каждый себя поведёт, из-за старой такой штуки: цепь не крепче самого слабого звена. Я всегда обеспечивал защиту для своего самого слабого звена. Я никогда не ставил своё самое слабое звено в голову, никогда не ставил его на фланг. В то же время я делал так, чтобы все думали, что самое слабое звено тащит свою долю. Поэтому иногда было трудно придумывать — как сделать так, чтобы отдавать приказы взводу и перекладывать обязанности с одного на другого. Однако Питерсон пришел в марте, и, по-моему, к маю — двумя месяцами позже — этот самый Питерсон во всех отношениях был образцовым воином. То есть парень этот был уверен в себе. Мы его таким сделали. То есть мы его приняли, этого парня, заплаканного и перепуганного, совершенно неуверенного в себе, и сделали так, чтобы он эту уверенность обрёл. Он побывал в боях, но остальные защищали его, и держали его подальше от неприятностей. Он стал такой уверенный в своих силах, и было по-настоящему приятно, типа как смотреть, как растёт твой собственный ребёнок. Все вроде как принимали его за маленького братика.

В общем, был один из таких дней, когда ничего такого не ждешь. Какое-то время в перестрелки мы не вступали. Он захотел пойти головным. Я говорю: «Кто в голове?» — «Питерсон». Я говорю: «Что это он там делает?» Он хотел идти головным. Я выстраивал свой взвод необычным образом. Я был в середине, поэтому голова строя, где шёл он, являлась правым флангом, потому что там были люди на тропе. И вот мы на открытом месте. В сравнительной безопасности. Несколько наших правил: если тебя ранят, не говори ни слова, не вопи. Сиди на месте. Мы знаем, где ты есть. Мы знаем, где ты упал. Мы туда придем.

На тропе — люди, а мы, похоже, расслабились. Раздались выстрелы, и кто-то заорал: «Питерсон!». Поэтому мы немедленно бросились вперёд. Я оторвался. Я никогда не приказывал своим людям идти вперёд без меня. Я всегда шёл с ними. Я был впереди всех на той тропе. Питерсон начал вопить. Раздались ещё два выстрела. Тишина. Я просто замер на месте. Питерсон погиб. И, конечно, никто не мог в это поверить. Мы хотели идти вперёд, за ним. Я сказал: «Убили его. Бросьте». Нас прижали к земле, откуда-то слева.

Командир батальона был в чоппере прямо над нами. Говорит: «Не вижу я вас». Отвечаю: «А вы и не должны нас видеть. Тому нас и учили, скрывать свое местонахождение. Я вас вижу. Я знаю, куда летит вертолёт, и наведу сейчас на место — дам азимут — чтобы сообщить, где мы сейчас. Вон там вижу двух человек. Это они. Бейте по ним». Он говорит: «Я не могу рисковать. Это, наверное, твои». Я отвечаю: «Ничего похожего на такую местность рядом с нами нет. Они перед вами. Просто дайте огня из этого чёртового чоппера, и попадёте. Мы позади вас». Он отказался. Так мы тех двоих и не нашли.

Добрались до Питерсона. Поскольку мы слышали, как Питерсон орал, мы знали, что в него попали дважды. Первый выстрел попал в руку. Второй пришёлся в голову. Не завопи он, был бы жив. Без вопросов, был бы жив. Он растерялся. Сломался.

До сегодняшнего дня уверен, что то, что я сделал там, было необходимо, хотя и считаю, что в определённый момент это была одна из самых жестоких вещей, которые можно проделать с человеком. Каждый раз, после того как кого-нибудь ранят или убьют, психологически ты наиболее уязвим для внушения. Я знал, что сейчас скажу. Я собрал взвод и сказал им, что вот этот раненый, этот убитый человек, их приятель, их друг, облажался, потому что сделал нечто такое, чего я ему говорил не делать. Он сделал то, что его научили не делать. И, сделав это, он подверг риску жизни нас всех. Само собой, можете его жалеть, но теперь вы знаете, почему он погиб. Хотите, чтобы и вас постиг его конец? Хотите, чтобы мы переживали за вас так же, как вы переживаете за него? Валяйте, лажайтесь. Но вот что он сделал неправильно…

В одном я уверен — психологически мы должны были оставаться на ногах. И именно в этот момент я их ударил, когда они были наиболее уязвимы, растоптал их — им-то это, может, и не понравилось, но они навсегда запомнили то, что я сказал. Это было важно.

В тот день, когда Питерсон… Я сказал взводу идти вперёд, отстал от них в поле, сел и попытался заплакать. Это случилось впервые, и… Я отправил свой взвод вперёд, потому что во время начальной подготовки в Форт-Худе наш сержант-инструктор однажды заболел гриппом. Он заставил взвод повернуться кругом, и в это же время мы услышали, как его вырвало — он сделал всё вовремя, чтобы мы его таким не увидели. Мы поняли, почему он так поступил. И это мне запомнилось. И в тот день, явно рискуя жизнью, я отправил взвод вперёд, потому что знал, что они понимают, как я себя чувствую. У меня были личные вещи Питерсона, и среди них было письмо, адресованное, как я подозреваю, его девушке. На конверте были цветочки. Девятнадцать лет. Когда он прибыл, ему было восемнадцать. Юный пацанчик был. Наш пацанчик, о котором мы собирались заботиться. В каком-то смысле мы его усыновили. Мы намеревались провести его до конца. Он так не хотел погибать. Ему там было такое же место, как и нам, не больше. Даже меньше.

Понимаешь, я никогда не плакал во Вьетнаме. А тогда я заплакал — в первый и единственный раз. Я в душе постоянно плакал. Так мне невесело было. Но я никогда не плакал. Не из-за того, что, мол, мужик или не мужик, но ведь офицер, и плакать не должен, никаких эмоций.

Насколько я знаю, никто во всём моем взводе не хотел убивать, не было никого, кто убивал бы раньше. Был один парень, Хейнор, ковбой этакий, молодой, нахальный: «Ух-ты, это же приключение». Он спас меня от гибели и покинул поле боя раненым, в результате того, что спас меня от гибели. Мне казалось, он один был такой. Блин, это было просто… Или держишься друг за друга, или не держишься.

Помню, как страшно мёрз однажды ночью, и как мне хотелось подползти к радисту — мы провели десять месяцев вместе, и в этом нет никакого сексуального подтекста или чего-то ещё. Мне было страшно холодно. А он был человеком, который был рядом каждый день, каждую минуту, и мне просто захотелось, чтобы два тела оказались рядом. Я не смог этого сделать. Я не мог этого сделать из-за того факта, что этим я проявил бы свою слабость. Я стал бы чересчур близок с ним психологически, и очень переживал бы по этому поводу. Чёрт, до чего ж там было одиноко.

Я был убеждён, что мой взвод должен тащить больше боеприпасов, больше оружия, и что я сам должен тащить больше боеприпасов, чем любой другой во взводе. Потому что однажды в роте кончились патроны, и у нас одних немного ещё оставалось, поэтому мы удерживали позицию, пока другие взводы отходили. С тех пор я был убеждён, что тащить их надо. Кто его знает? Делаешь то, что спасает их от гибели, а они тебя за это ненавидят. Сейчас-то им совестно, но они остались в живых, и при этом будут меня ненавидеть за то, что я спас их от смерти. И если им было ужасно тяжело, когда это происходило, они будут ненавидеть меня за то, что это я заставил их так страдать. Понимаешь, так вот… Или я заслужил их уважение. Я никогда не буду… То есть раз или два кто-то мне что-то скажет, и ты чувствуешь, что заслужил их уважение. Но вот делать это постоянно, трудно это — принимать решения, когда завтра…

Мы захватили вьетконговский урожай риса, и нам дали отбой на дальнейшее, отдохнуть дали. Пришел полковник, командир батальона, и говорит: «Скоро генерал приедет, медаль тебе вручать». Я говорю: «Здорово. А с моими как?» Он: «Что с твоими?» Я говорю: «А им что, ничего не дадут? Ничего ведь без них не делается». А его заместитель говорит: «Ну, и что мы должны сделать для его людей?» Полковник и отвечает, прям как по уставу: «Ну, сэр, помыться и постричься им бы не помешало». И тут поворачивается ко мне — когда-то полковник был сержантом, его произвели в офицеры, и он прошёл весь путь наверх — и говорит: «Что думаешь, лейтенант?» Я говорю: «Ну, как? ― я лично считаю, им бы баб сейчас да выпивки. Пара ребят только что погибли». Не следует так разговаривать с полковниками, но я чувствовал, что именно этого моим мужикам тогда не хватало. Насрать им на помывку, мы не раз мылись под дождем, мы и в душ-то никогда не ходили. Полковник ушел, генерал прибыл. Однако вскоре после того, как полковник ушел, приехали два мотороллера с ящиками с пивом в кузове и женщинами.

Заместитель командира посмотрел на это всё и говорит: «О'кей, всем постричься, как положено в воздушно-десантных войсках«. Вьетнам? Воздушно-десантные войска? У меня были длинные волосы. Поэтому я выстроил своих людей и сказал: «Ладно, ребята, вы слышали, что сказал капитан. У вас должны быть воздушно-десантные прически. Становись. Равнение направо!»

Они ворчать начали: «Вьетнам грёбанный. Слышь, чудик, что за дела-то?» И я повел их к парикмахерскому креслу, было там такое. Я обернулся к ним и стал изображать из себя старого-доброго сержанта Рока. Если бы у меня была сигара, я бы засунул её в рот. «Так, ребята, у вас будут прически такие же, как у меня». Ребята явно решили, что я свихнулся. Я уселся и сказал: «Сними совсем-совсем чуть-чуть. Больше ничего не делай». Я встал и сказал: «Так, следующий… Следующий… Следующий… Стричь так же, как меня». Нам просто не хотелось носить короткую стрижку. Брились-то мы постоянно. Мы содержали себя в чистоте. Мы сражались. Но я считал, что если что-то нас радует, то уж это-то нам предоставьте. Предоставьте нам одно-единственное снисхождение. И никто ничего мне указывать не мог, потому что, как только я приехал, наполучал кучу медалей. У меня была репутация отличного воина, командира, боевого командира. В моём взводе получили кучу медалей. Поэтому мы делали что хотели, в определённых пределах, и нам за это ничего не было. Волосы носили длинные — ни в одном другом взводе с короткими стрижками не ходили. Тупость, реальный идиотизм — человеку волосы стричь. От этого солдат лучше не станет. Всё должно быть как надо — а надо всем домой.

До того как я туда отправился, помню, думал о том, что если чего-нибудь лишусь — пальца, руки, лица, зубов, носа, да чего угодно — лучше помру, чем таким вернусь. И столько ещё всего казалось мне важным, пока я туда не уехал. То одно хочется сделать, то другое. Пропустил тусовку в клубе, кинофильм не посмотрел, книжку не прочитал. Ко времени моего возвращения я хотел лишь одного — увидеть Америку. Я хотел попутешествовать, посмотреть, как и что. Я просто хотел увидеть, как там будет в оставшейся жизни. Господи, как оцениваешь вещи…

Когда вставал вопрос о том, как выжить, мы просто избегали всяких вещей. Я не устраивал засад, когда мог бы и устроить. Причин для того не было. Ну, поубиваешь их, а это ничего не значит. Дурость просто. То есть, раз днём они просто смотрят, как мы ходим мимо, так пускай мимо нас по ночам ходят. На марше я выстраивал взвод так, что нас легко можно было отличить от других. Вьетконговцы знали, кто я такой, и, если они не стреляли в нас днём, я не стрелял в них по ночам. Мы просто старались выжить.

Когда я оставил поле, пробыв там десять месяцев, я впервые приехал в Бьенхоа — в Лонгбинь. Когда мы подошли к воротам Лонгбиня, я ещё не успел расстаться с привычкой таскать с собой винтовку, куда бы ни пошёл. Очень уж было неуютно, когда винтовки с собою не было. Мы подошли к воротам, и я никогда не забуду, как первое, что мы увидели, оказалось ларьком мексиканской кухни. Потом я увидел машину с мягким мороженым — знаешь, одного из тех ребят, что разъезжают по улицам в пригородах. Потом мы добрались до штаба КОВПЮВ. Мы зашли туда, а у них там и фонтанчик для питья, и кулер. Стоишь там и пьёшь себе, пока всё тело не раздуется, и не стошнит от всей этой выпитой воды. И просто глядишь вокруг разинув рот, потому что там женщины с круглыми глазами. Не знаю, откуда они взялись, но они там были. Я не задавал вопросов. Какая разница? То есть мне было насрать, ну, были они там. Прикоснуться к ним я не мог, поговорить тоже.

Однажды я отправился в отпуск без выезда из страны в Дананг, и мне надо было доставить личные вещи одного мужика. Я был в повседневной форме, и я пошёл туда, где должен был провести свой трёхдневный отпуск. Часовой говорит: «Сдайте винтовку». Я отвечаю: «Подожди-ка, я лучше её при себе оставлю». Надо было сдать винтовку, я и сдал. Говорю: «Ну, а что у нас поесть?» Мне показали, куда идти. Сегодня воюешь, завтра уже в другом секторе. Прямо как когда жил в Нью-Йорке, где люди и в нищете живут, и богатый таун-хаус сразу через дорогу.

Я пошёл к речке, и там была большая баржа, и морские офицеры, которые направлялись в морпеховский морской клуб. Это было специальное такое, офицерское судно. Я помнил по книжкам, по кино — отдание чести флагу. Я взошёл на борт и подумал: «Странно. Хочу быть со своими мужиками». Мы никогда ничего не делали раздельно. Мы всегда пили вместе, ели вместе. Мой отец был таким же. Он был офицер, служил в резерве ВМС. Я встречал его в Дананге.

Машина, которая ходила в офицерский клуб, называлась «Розовый слон», подходящее название. Мы с моим заместителем были там вместе. Тропическое обмундирование, чисто выбриты. До этого мы почти три месяца провели в боях. Заходим туда, видим большой «шведский стол», прямо как в мой первый день в стране. Тарелки фарфоровые. Ни тебе сухпаев, ни бумажных тарелок. Это ведь клуб для моряков.

Мы уселись и посмотрели друг на друга. Мы не произнесли ни слова. Стали забрасывать всю эту хрень в рот. Оба подняли глаза от тарелок одновременно — тарелки чистые. То есть я даже не понял, что съел. Чистые тарелки. Мы посмотрели друг на друга, и ничего не надо было говорить, всё и так понятно. А потом на нас начали пялиться. Я огляделся, а там все эти офицеры-моряки, офицеры-морпехи, несколько армейских. В белых парадках. В парадной форме. Женщины с круглыми глазами. Дананг. Блондинки, глаза круглые. И они глядели на нас не так, как можно было ожидать: «Ух ты, ребята с поля пришли», но: «Что это отребье тут делает?» Я не мог в это поверить. Мы там были им вовсе не нужны. Единственный, кто хорошо к нам отнесся — матрос, который был официантом, он подошел к нам и предложил отвести в дворик, где подавался десерт. Я говорю: «Десерт? Какой десерт? Персики?» А он: «Ну, я рекомендую ванильное мороженое с crème de menthe». «Берем!» Я ни разу не ел мороженое с crème de menthe. Родители у меня трезвенники. Алкоголя в доме у нас никогда не водилось. Очень вкусно оказалось. Мы порядочно набрались и стали смотреть, как они танцуют. И, само собой, никто не подошёл и не предложил потанцевать. Они там все с кавалерами были.

Одни американки кругом — то есть женщины с круглыми глазами. Я просто совсем офигел. И на бордель было непохоже. И на сайгонский бар или клуб на втором этаже тоже. Всё было самым настоящим образом по закону. То есть, думаю, эти ребята в боях не участвовали. Наверное, французы именно так войну и вели: все офицеры стоят на балконе отеля, а простых солдат побивают внизу. Они пьют, вспоминают славные минувшие дни, когда война должна была завершиться весьма скоро, а скоро придут ребята из Вашингтона, а они усядутся на горке и станут смотреть, как где-то далеко идёт война.

Вот такая была война, и такие были люди, которые заправляли этой войной. Это был КОВПЮВ. Я офигел совершенно.

Нам сказали, что можно позвонить домой. По MARS.[60] Наверное, гадко так проблемы разрешать — дядя мой погиб в Корее. Я позвонил домой. До того момента я даже писем не писал. А было это сразу после Тета, когда основная хрень уже осталась позади. Мать подняла трубку, что вполне естественно, потому что отца вечно дома нет. Он постоянно в море. Сразу стало понятно, что она не в себе от злости. «Алло». Голос у ней — как у сержанта-инструктора. Я говорю: «Мама, это я, Роберт. Успокойся. Ничего не говори пока. Надо следовать военным правилам радиосвязи. Вот сейчас я что-нибудь скажу, а когда перестану говорить, скажу «Приём». Тогда можешь говорить, а когда остановишься, скажи «Приём», и таким образом будем разговаривать дальше. Понятно? Нет, нет, нет. Попробуй заново. Прием». Ладно, со второй попытки поняла. Я говорю: «Слышь, у меня всё нормально. Здоров. Проблем никаких. Меня взяли в плен, но обращаются со мной очень хорошо, мам». Можно было ощутить глухой удар. Сердце её можно было услышать. Она не хотела в это поверить. «Да нет, нет, я шучу просто, мам. Просто шучу». Она, вся такая взволнованная: «Где ты? Где ты?» Я сказал, что в Дананге, и всё про всё разъяснил. Я ведь никогда не мог так сразу ей всё рассказывать — мне вечно надо было чуток всё извратить. Такой вот я. Вечно делаю наоборот, понимаешь, нехорошо так делать, но это было типа как прикольно. Я думал: «Хе-хе-хе, ага, она сначала подумает о самом плохом, а потом ей сразу же станет легче, когда выяснит, что я жив».

Такой уж я человек — в точности приказы не выполняю, поэтому уже после этого решил, раз уж главное моё задание было доставить личные вещи, сходить в этот грёбанный морг. По-военному он назывался G. R. Point.[61] Помню, как я в него вошёл — он располагался в ангаре, в здоровенном, мать его, здании — помню, как я туда зашёл и проходил мимо одной комнаты. В ней были такие изогнутые фибергласовые кресла, как в футуристической парикмахерской. Я заглянул, а там мужики в этих креслах. Мёртвые, совсем голые. В больших стежках. То есть на Франкенштейнов похожи. Мужику голову разорвало. Они просто сшили её, такое лицо на себя и на Хэллоуин не напялишь. Они ведь что делали? ― соберут обратно, типа как чучело и — никак слово на ум не приходит — забальзамируют. Потом уже можно будет и раскрасить, позднее.

Там был мужик, который пытался стянуть кольцо с руки, потому что они застывают, всё раздувается, и сделать это непросто. Похоже было на громадную смешную картинку в духе Гэна Вильсона. Эти гробовщики сами выглядели как забальзамированные. Они дышали этими парами, тем, что применяется для бальзамирования, и с кожей от этого что-то делается. Вспомни, как у людей бывает восковая бледность. Залысины… Эти мужики реально выглядели как похоронная команда. Скорей всего — простые солдаты, которых определили в похоронную службу. Помню, как они сказали мне: «Да не волнуйтесь вы так. Приятно было побеседовать. Может, ещё сюда приедете. Увидимся!» Я сказал им: «Сомневаюсь. Бога молю, чтобы снова с вами не увидеться. А если придётся, то я уж точно на вас глядеть не буду. Сюда попадать никак нельзя». И ушёл.

Я сказал себе: «Ну вот, весь день испорчен на хер. Мне теперь дополнительный день причитается». Поэтому вместо того чтобы возвратиться во вторник, я отправился обратно в среду. Я сказал себе: «Будут неприятности — просто скажу им, что на рейс опоздал, мать его так. Сам же своим советую так говорить. Хрена ли?».

Вечером во вторник рота вышла в поле, в горы. В моём взводе не было офицера. В засаду отправили другой взвод. Вот этого я не понял — в засады всегда мой взвод посылали. Мы всегда были головным взводом, когда доходило до стычки или перестрелки. И я думаю, частично это объяснялось тем, что фамилия моя Сантос. В моём взводе были черные. У меня были ребята, которые раньше где-то облажались. А я просто думал, что мы по-настоящему хорошие солдаты. Я думал, что мы вроде «Грязной Дюжины». Крутые ребята у нас были. Мы были хорошими солдатами.

Однако они отправили другой взвод. Тот взвод совершил ошибку. Вместо того чтобы удерживать линию обороны, они попали в «подкову» и их всех забили. Я думал, что мой взвод будет бычиться на меня за то, что я не вернулся, но их реакция была «Ох, мы так радовались, что вас тут не было. Нам реально повезло. Потому что мы знали, что вы бы сделали, где бы засели или где стали бы окапываться, когда мы начали бы обустраиваться на месте». Тот, кто был вместо меня, сидел там, и первый же снаряд с ним покончил. Так мы его и не нашли. Нашли только книгу, что он читал тогда.

Этого не передать, и людям не объяснить. Когда я пытаюсь объяснить, что такое пост-вьетнамский синдром, я говорю: «Понимаете, это травма». Теряешь руку, дядю своего, мать, отца — все это травмы. Переживаешь период депрессии. То есть то, что было, не просто дало мне понять, что я что-то потерял. Это заставило меня понять целую кучу таких вещей о себе самом, о которых я, скорее всего, так бы никогда и не узнал. Возможно, в некотором смысле, я бы достиг в жизни намного большего успеха, если бы так никогда и не узнал. С другой стороны, я бы, наверное, был не так развит, и не так мудр. Но, может быть, именно так я и должен шагать по жизни, в счастливом неведении и весь в успехах. А вместо этого я всё не сдаюсь и делаю то, что считаю важным, и мне всегда приходится бороться с самим собой, чтобы встать с места и подтолкнуть Роберта. И это всерьёз заколёбывает.

Одна из досадных вещей, связанных с тем, что ты офицер, состояла в том, что до тебя вовсе не доходило, что если делать то, что полагается, то заслужишь ненависть со стороны подчинённых. То, что делаешь, спасает их от гибели, но они тебя за это ненавидят. То есть частенько я слышал, как люди осуждают врачей, которые полагают, что они — сам Бог. Я подумывал о том, чтобы пойти учиться на врача после увольнения со службы, и я часто слышал, как перетирают всю эту хрень, и я сказал себе: «Ты всерьёз полагаешь, что это будет просто здорово. Ты всерьёз думаешь, что это будет нечто этакое. Что ты будешь как Бог, будешь лечить людей, спасать людей, и твое самомнение раздуется так сильно, и ты будешь охереть каким важным». Но ведь люди просто не осознают, как одиноко себя при этом чувствуешь.

Мне ни разу не довелось непосредственно спасти человека от гибели. Я был обязан убивать, и в процессе убивания делать это так хорошо, что я опосредованно спасал своих подчинённых от гибели. И никакого, никакого удовольствия в этом нет. Приходишь домой с крупным счётом убитых врагов, с высоким показателем поражения противника. К херам такую жизнь.

ВЕЧЕРИНКА

Брайен Делейт

Бортовой пулемётчик

Дивизия «Америкал»

Чулай

Март 1969 г. ― март 1970 г.


До того, как я туда поехал, у меня была пара друзей, которые оттуда вернулись. Я спрашивал у них: «Как там было?», и они не знали, как объяснить, а я не понимал, о чём, собственно, спрашиваю. А когда я вернулся, то вёл себя так же. Почти как немой.

Я пытался объяснять. Сам-то я человек разговорчивый, поэтому искренне хотел, чтобы люди поняли, через что я прошёл. Мои родители созвали гостей на коктейль в мою честь. Они не знали, что ещё можно сделать. Устроили коктейль-пати в мою честь, как вечеринку для выпускника. И в середине приема они оба поняли — за что я их так сильно и люблю — что совершили серьёзную ошибку.

Я как раз начал надираться, и тут мамина подруга говорит: «Слушай, а ты кого-нибудь убивал?» Бокал мартини в руке, сигарета. Совсем не понимала, о чём спрашивает. Она была из тех, кого я с детства много лет уважал. Я сказал: «Вы не имеете представления, насколько значим Ваш вопрос. Вы его так походя задали, типа “а ты мальчишкой газеты развозил?”» Я пристально посмотрел ей прямо в глаза: «Вы осознаёте, о чём спрашиваете? Вы вообще представляете, что за вопрос вы задали?» И я ушёл, просто бросил всех, и подумал тогда: «Вот же, блин».

ЛЕТУЧИЕ «ЧЁРНЫЕ ПОНИ»

Кит Лавелл

Пилот

4-я лёгкая штурмовая эскадрилья ВМС США

Биньтхюй

Август 1971 г. — апрель 1972 г.


4-я лёгкая штурмовая эскадрилья была единственной эскадрильей наземного базирования авиации ВМС во Вьетнаме. Мы летали на OV-10, двухмоторных турбовинтовых самолётах, которые применялись в первую очередь как корректировщики. Мы цепляли к ним реактивные снаряды и бомбы для оказания непосредственной авиационной поддержки — для деятельности такого рода пропеллерные самолёты практически не применялись со времён Второй мировой войны.

Изначально наша эскадрилья должна была оказывать непосредственную авиационную поддержку Силам речного патрулирования, «Флоту бурых вод», которые действовали по Меконгу и его притокам. Эскадрилья появилась на свет в 1969 году. Разворачивалась программа вьетнамизации, и всем заправляли вьетнамцы. И, само собой, ничего не делали. Они никогда не выводили катера на реку, только днём и в хорошую погоду. Вылетали мы иногда на поддержку барж с боеприпасами, которые ходили вверх по реке, но при этом вроде как выполняли свои собственные задачи.

Мы оказывали поддержку АРВ и американским советникам, в основном взаимодействовали с сухопутными войсками. Работали обычно напрямую с наземными подразделениями. Я, вообще-то, много времени провёл, бродя по рисовым чекам (в пехотных патрулях) с сухопутными ребятами по всей дельте, чтобы изучить их тактику и приёмы.

Мы работали в координации с воздушной кавалерией. Они летали на вертолётах — «Лохах», «Сликах», ганшипах «Хьюи» и «Кобрах». Мы объединялись и работали по целям вместе с ними. Мы держались выше них, и, когда они попадали в переделку, мы заходили с нашими тяжёлыми штуками. Мы сильно отличались от «торопыг», реактивных самолётов, которые очень недолго могли висеть над местом и отличались очень малой точностью попаданий. Мы же могли бить в пределах десяти метров от своих. Вообще-то говоря, я часто, даже слишком часто сбрасывал боеприпасы на наши позиции, захваченные противником. Мы занимались непосредственной авиационной поддержкой так, как никто до нас не делал.

Когда мы вылетали с полной загрузкой, то не могли подниматься, по-моему, выше четырёх тысяч футов.[62] С момента взлёта до набора высоты мы пролетали где-то с половину расстояния до цели, и мы очень часто работали с более низкой высоты. Мы буквально ходили по верхушкам деревьев. Летали мы круглосуточно, без выходных, день и ночь без перерыва, с загрузкой порядка трёх тысяч фунтов,[63] в основном это были боеприпасы для вооружения, бьющего вперёд по курсу. У нас были пулемёты Гатлинга, по четыре пулемёта поменьше, 20-миллиметровые пушки и прочее. Сбрасывали мы и CBU, кассетные бомбы.

Шестьдесят процентов моих боевых вылетов были ночными, по большей части в плохую погоду, в сезон муссонных дождей или, что ещё хуже, в сухой сезон, когда крестьяне подпаливали свои поля, и видимость составляла полмили или меньше. А «плохие ребята» выползали только в плохую погоду. Кроме нас никто больше не летал. Зачастую было страшно трудно просто вести самолёт и обнаруживать цели, потому что в Южном Вьетнаме надёжных навигационных средств не было. На наших самолётах не было сложного навигационного оборудования. Мы летали буквально «от балды», приходилось летать под облаками. Если нижняя кромка облаков опускалась до сотни футов,[64] а это случалось часто, мы летали ниже ста футов.

В более 80 процентов вылетов нас обстреливали. Пули из АК-47 прошивали наши самолёты постоянно. Время от времени приходилось сталкиваться и кое с чем покрупнее — 50-м калибром нас могли подбить наверняка.

Мы могли моментально получать сообщения из любого места в дельте на тревожной радиоволне. Скажем, среди ночи поступало сообщение. Дежурный его принимал и включал сирену для оповещения всех расчётов и пилотов. Спали мы в лётном обмундировании. Самолёты стояли наготове, всё включено, садись и лети. Лётчик с переднего сиденья бежал к самолётам, заводил левый пропеллер. Лётчик с заднего сиденья узнавал координаты, частоты, получал задание. Он запрыгивал в самолёт, и, как только пристегнётся — включаешь правый двигатель, и полетели. Снимаешь вооружение с предохранителей, и понеслась — через шесть минут после получения сообщения. До самого далёкого места, куда мы летали, было меньше двадцати минут, поэтому мы оказывались над целью в готовности кого-нибудь выручать за время в пределах двадцати пяти минут.

В темноте кое-что разглядеть можно. Дельта вдоль и поперёк изрезана каналами. Я знал все до единой деревни, каждый городок и хижину в дельте, каждый канал, каждый приток, каждый мельчайший изгиб, ручеёк, где какой огонёк, просто оттого, что летал над нею изо дня в день. Там сам себя постоянно натаскиваешь, сам себя страхуешь. Других-то навигационных средств не было. Надо было знать местность. Мы довольно часто вылетали по ночам для тренировки.

Случалось так, что летишь над каким-нибудь районом, тебя обстреливают. Связываешься с землёй, тебе сообщают, какая там часть противника, и очень часто получаешь добро на то, чтобы нанести по ним удар с воздуха. Иногда мы устраивали то, что сами называли «на живца». На одном самолёте выключались огни, а другой летел с включёнными огнями, спускался, летал на бреющем над районом и попадал под обстрел. И тогда тот, что был на самолёте с выключенными огнями, заходил на цель.

Дельта всегда была чем-то вроде ничейной земли, особенно в западной части, которая называлась Юминьским лесом. Там постоянно находились пара батальонов АСВ и отряды вьетконговцев. В Юмине у них располагались штабы. В течение многих лет силы южновьетнамского правительства никогда не заходили в тот район. В конце концов его зачистили. 9-я и 21-я дивизии АРВ дислоцировались в Юмине. И мы очень часто туда летали, поддерживали их с воздуха.

Там везде сплошь тройной лиственный покров, древесные кроны и джунглевая растительность в три слоя. Он практически непроницаем. Но большая часть того района подверглась дефолиации, и многие участки подверглись налётам B-52 Arс Light.[65] Там всё было изрешечено, в воронках, и походило на обратную сторону луны; просто невероятный ущерб мы там природе нанесли. Глядишь с воздуха, и зрелище это просто поражает воображение. То есть ты сам пытаешься прикинуть, в каких объёмах валились бомбы и снаряды на те места.

Ну, а летали мы очень много, сутками напролёт. Где-то в сентябре 71-го нас привлекли к крупной операции в Юминьском лесу. На протяжении 168 часов мы постоянно вылетали по тревоге. Каждый боевой вылет был сделан по тревоге. 21-я дивизия АРВ вступила в бой с несколькими батальонами Вьетконга и АСВ, и битва там шла кровопролитная. Вылетаешь, выполняешь задание, возвращаешься, с ходу разворачиваешься — даже моторы не выключаешь. Заправляешься, заряжаешь оружие, и тут же летишь обратно. После третьего вылета, скорей всего меньше чем за три часа — перерыв. Идёшь в свою хибару, падаешь в койку. Часа через четыре таким же порядком перебирают всех остальных пилотов эскадрильи, и снова наступает твоя очередь. Мы занимались этим неделю. Наши самолёты получили много боевых повреждений, боеприпасов истратили чёртову кучу. Мы тогда установили рекорд среди авиационных подразделений во Вьетнаме по количеству поражённых с воздуха солдат противника.

Очень многие из вьетнамцев, не говоривших по-английски, знали по крайней мере два слова: «Чёрные пони». Нас так называли: «Чёрные пони». Арвины вьетнамскую авиацию никогда не вызывали. Они им не доверяли. У вьетнамских летунов очень часто случались недолёты, по своим попадали. Они летали на «торопыгах», «Скайрейдерах». Не скажу, чтобы пилоты у них были не очень хорошие, потому что хороших пилотов было много. Но для нас служба там ограничивалась одним годом. Столько-то боевых вылетов. А у них вся жизнь состояла в этом. Они летали годами, делали тысячи боевых вылетов. Но никто из них по-настоящему делу не отдавался. Всегда можно было отложить на завтра. По ночам или в плохую погоду они не летали. Летали только при хорошей погоде. И очень часто было так, что они совсем не летали по выходным. Они по выходным брали свои самолёты-корректировщики и вылетали целыми семьями в Далат на пикник.

Однажды нас отправили оказывать авиационную поддержку одной группе, действовавшей в районе, который был зоной свободного огня. Мы не знали, что там за цель, а очень часто такие цели выдумывались старейшинами провинций, когда люди не платили налоги, или по другой какой причине. Мы вылетели прикрывать армейскую операцию, в ходе которой одну деревню буквально разрушили до основанья. Пилоты «Лохов» забрасывали в окна гранаты, стреляли по всем животным подряд. Мы висели там на высоте три тысячи футов[66] на тот случай, если они попадут под сильный огонь, и просто глядели на всё это с рациями на приёме. Я был просто до предела поражён. Когда я смотрел на это, я понял, что у той операции не было реальной военной задачи. По ним в ответ совсем не стреляли. Кто-то посчитал, что там вьетконговский район сосредоточения или что-то ещё. Там была «вьетконговская деревня». Они попросили нас зайти на пару целей. Мы ответили, что у нас горючее на исходе, и улетели.

Я однажды под военно-полевой суд чуть не попал. Я ни от кого не мог получить разрешения на вылет, в тот день праздник был, Рождество или что-то ещё, а арвинам буквально давали просраться. И ни от кого не мог я получить разрешения. И я самостоятельно решил нанести удар с воздуха. Просто взялся и сделал. Погода была плохая, нас сильно обстреляли, но мы спасли тех ребят от разгрома.

Мы вернулись в эскадрилью, и шкипер стал говорить, что подаст на нас бумаги на какое-нибудь поощрение, и тут же я услышал, что нас собираются отправить в Сайгон объяснять, почему нас не надо отдавать под военно-полевой суд за нарушение Правил боя. Отмазались мы тогда. Но время от времени правила нарушать приходилось, хоть и были они весьма строгими.

Вот в сухопутных войсках, с другой стороны, их нарушали, по-моему, систематически. Они летали намного ниже над землёй, вертолёты их, и, бывало, заходили на цель с ручными гранатами, просто чтобы их там взбодрить. Я уверен, что почти все в тех местах, включая мирных жителей, были вооружены. И, ставя себя на их место, если бы кто-нибудь зашёл на мой дом над верхушками деревьев и бросил в него гранату, я бы тоже в ответ стрелял.

Вообще-то, я привык считать себя человеком с профессиональным отношением к делу. За что бы я ни взялся, стараюсь сделать всё как можно лучше. В этом смысле я очень целеустремлённый человек. Я много занимался сам. Я по-настоящему знал свой самолёт, разбирался в заданиях своих, в тактике, в людях. Я полностью отдавался делу. Я работоголик. Я могу подолгу не спать. Поэтому, когда я не летал, я занимался другими делами в эскадрильи. Я просто с головой ушёл в работу, и оставлял для себя очень мало свободного времени. А когда оставался без дела, я просто пил.

Я человек сам семейный, и поэтому ужасно переживал, когда приходилось вылетать на задания в деревни или населённые районы. Особенно когда сталкивался с сиротами, я видел множество детишек с явно военными ранениями. А когда видишь захваченных военнопленных и результаты собственной деятельности, это действует с огромной силой. Я стал замечать разницу между пилотами и другими людьми из тех, кто участвовал в боях. Пилоты видели войну в другом ракурсе. Для них, собственно, война есть взаимоотношения между человеком и техникой, часть этакого образа мыслей, присущего именно американцам, представление о том, что ты сам себе ставишь сложную задачу и используешь технику для её разрешения. То есть война технологическая.

Через какое-то время меня всё так достало, что я много времени стал проводить в католическом приюте для сирот в Кантхо. Ближе к отъезду я проводил там всё свободное время. Проводил там больше времени, чем, наверно, полагалось, пренебрегал некоторыми из своих обязанностей. Но я к детишкам привязался. Называлось это место «Приют “Провидение”». Там работали четыре или пять монахинь-католичек, а количество детей колебалось от 160 до 190. Меня это так трогало, как ничто на свете. Они теряли от десяти до пятнадцати детишек в неделю из-за болезней и плохого питания. Но нам удалось насобирать для них кучу всего, мы строили здания, сооружения и помогали заботиться об этих детишках. Из-за этого в жизни моей появлялась человечность.

Мы организовывали в Соединённых Штатах кампании по сбору одежды. Жена моя работала медсестрой и присылала медицинские принадлежности. Я познакомился с ней, когда служил на флоте и учился на лётчика. У нас с Барбарой есть ребёнок, который родился в феврале 1970 года, и мне было очень трудно оставлять дома полуторагодовалого ребёнка. Когда я женился, жена моя даже машину водить не умела.

Я страшно много думал о жене и ребёнке. В глубине души я никогда не забывал, что на всё подписался добровольно. Мало того, что пошёл добровольцем, я ещё и всякими невероятными путями пробивался в эту эскадрилью. Сомнения в правильности этого решения посещали меня часто. А пошёл я на это по нескольким причинам. Я сделал это, потому что люблю летать, а это самый главный критерий, а также ради того, что мужчине, наверно, и будет понятно. А женщине, скорей всего, понять это будет сложнее, особенно жене, когда ты от неё уезжаешь.

Её это всерьёз расстроило, но она старалась скрывать это как только могла, потому что знала, как это на меня действовало. Мы на эту тему ни разу не разговаривали. Вообще-то, я до последней недели даже никак не готовился. Разобрался со счетами, финансами, со всем прочим… Потому что мы не хотели заниматься этим, пока не стало абсолютно необходимо это сделать. И наконец, где-то за две недели до отъезда, я начал учить её водить машину. Оказалось, что терпения у меня вовсе нет. Я работал лётчиком-инструктором, но не мог обучить её вождению. Поэтому в конце концов я отправил её в автошколу.

Когда семья не вместе, это очень тяжело. Жёны, оставшиеся здесь, образовали сплочённую ассоциацию, и каждый раз, когда мы теряли пилота или происходил какой-нибудь несчастный случай, жена нашего командира ещё с несколькими жёнами собирались, обзванивали всех и собирались, чтобы не раскисать.

Я старался загружать себя делами до предела, чтобы не скучать по дому. Очень трудно месяцами осознавать, что домой пока не вернуться, и надо держать себя в руках. Надо уйти в работу, а в противном случае… Нельзя себе дозволять скучать по дому. О себе самом надо беспокоиться. Настраиваться на боевые вылеты само по себе уже страшно нелегко, а позволишь себе думать о семье — будешь хуже работать.

Моё первое боевое задание состояло в том, чтобы обеспечивать воздушное прикрытие для шоу «Мисс Америка» в Кантхо. Мы летали над тем районом на высоте в пару тысяч футов,[67] и нам сообщили, что на периметре по нашим начали постреливать. Я сидел на заднем сиденье, а впереди сидел парень — таких чокнутных ребят я мало видел. Он сказал: «Вот они где, вон там. А теперь полюбуйся». И выключил огни и пошёл вниз — а тем времен шоу «Мисс Америка» шло себе всего в паре сотен метров оттуда.

Заходит на цель, и в этот момент включает огни. Мы были на высоте триста футов,[68] очень-очень низко зашли, чтобы ударить из пушек и пулемётов. И вдруг по нам открыли огонь. Зелёные трассеры начали буквально сходиться на фонаре нашей кабины с двух разных точек, с обеих сторон. И вот мы всего в паре сотен футов[69] от земли. Он сбрасывает газ, из-за чего воздушная скорость падает, и под огнём летишь дольше, но при этом появляется больше шансов и самому пострелять. Он открывает огонь из пулемётов и поливает по всему участку. Мы пару проходов сделали. И в самом деле — трассеры в нас больше не летели. Прищучили мы их.

Когда я увидел, как в нас летят те пули, я испугался до чёртиков. Как-то трудно поверить, что кто-то там сидит и хочет тебя убить, но через какое-то время этот факт до тебя доходит. Особенно после того как в самолёт пара пуль попадёт.

Когда беседуешь с пилотом, то видишь войну совсем с другой стороны. Вот почему у военнопленных всё складывалась так хорошо. Здесь речь идёт о людях с высокой квалификацией, хорошим образованием, патриотизм у них в основном на высоте, они не подвергают сомнению ни приказы, ни то, что делают. В моём случае во многом всё было так, вот только из-за того, что нам приходилось жить на земле, бок о бок с вьетнамцами, и видеть, что происходит вокруг, мне сдаётся, что наши пилоты намного острее воспринимали ситуацию, чем пилоты В-52, дислоцированных в Таиланде.

У меня были кое-какие серьёзные сомнения по поводу той войны до того, как я туда попал, а когда я туда попал и побеседовал со многими вьетнамцами, многие мои иллюзии пропали. Но я делал то, что делал, потому что по-другому практически нельзя. Это как с футболистом: если не выкладываешься на 100 процентов, а сдерживаешься и играешь на 96, как раз в этом случае травму и получаешь. Главное — себя правильно настроить. Вот как я на то смотрел. К тому же от меня зависели другие люди, не только мой ведомый и те, с кем я летал, но и наземный персонал.

У пилота всё укладывается в набор координат. Вот высота, вот дальность, вот здесь переключить, всё это так далеко от реальности. Даже пули, летящие с земли, нереальны. Ты больше сосредотачиваешься на себе самом. Ты обезличиваешь противника, обезличиваешь мирных жителей. Ты всю войну обезличиваешь, по-другому практически нельзя. Война почти как игра, так её и воспринимают. Трудно представить себе, что там внизу на самом деле сидит человек и пускает вверх эти пули. Ты не видишь последствий своей работы. Вот только чем ближе ты к земле, тем больше всё меняется.

МЕДСЕСТРА С КРУГЛЫМИ ГЛАЗАМИ[70]

Гейс Смит

Медсестра

3-й хирургический госпиталь

Биньтхюй

Ноябрь 1970 г. — ноябрь 1971 г.


Мне хотелось во Вьетнам — помогать тем, кто был там зазря. Я была против войны, и вбила себе в голову, что мне надо туда поехать, чтобы вернуть их домой. Я начала подумывать об этом в 1966 году, и знала, что в конце концов туда поеду — когда пойму, что достаточно готова.

Вот чего я не ожидала — так это того, что не просто окажется быть там круглоглазой женщиной, знающей английский. Американских медсестер в Биньтхюе было где-то десятка с два. В Сайгоне было много медсестёр-американок. Я туда однажды в отпуск съездила. Представляете? Отпуск — и в Сайгоне. Я была просто в отчаянии.

В Биньтхюе лишь однажды случилось так, что под обстрел попал участок неподалеку. Но разрывы были слышны постоянно. Каждую ночь слышно было — мили за три-четыре[71] от нас. Сам госпитальный комплекс был невелик, но позади нас располагалась инженерная часть, с одной стороны были лётчики, а флотские с «метелками»[72] — с другой. Обычно стреляли по лётчикам. А потом, однажды ночью, снаряд разорвался в нескольких ярдах.[73] Да уж, сидеть спокойно в ту ночь мне не пришлось. Будто гром грянул, и упал он совсем рядом. А случилось это где-то в середине моей командировки.

Вообще-то, первые три месяца мне было не по себе: все представлялось, как кто-то открывает дверь и забрасывает гранату. Первые три месяца я из-за этого заснуть не могла. А потом свыклась с мыслью о том, что предотвратить этого никак не смогу, поэтому можно о том забыть и поспать чуток, а если проснусь на следующее утро — уже хорошо.

Во Вьетнам я прибыла через Лонгбинь. Там был ротационный лагерь, Кэмп-чего-то-там, не припомню, как он назывался. Когда мы выехали на автобусе из аэропорта в лагерь, то первое, что я увидела, был вьетнамец, который мочился, стоя на обочине. И я подумала: «Бог ты мой, что за отсталая страна». Тут же увидела щиты с рекламой «Кока-колы» и подумала: «Странно-то как. Непривычное сочетание». По всему городу виднелись заграждения из колючей проволоки.

В первую же ночь соседний объект был обстрелян. Убило пару парней. Я пошла туда, а там в казарме зияла большая дыра, и тут меня осенило… Всё. Вот она я, в гуще войны. Война кругом повсюду. В тот день я отправилась в Биньтхюй, и тогда я — наверное, в первый и последний раз — заплакала. До меня дошло, что я тут за половину земного шара от дома, и уехать домой не смогу — даже если захочу. Я подумала: «Что же я наделала? Вокруг эта богом забытая страна. Меня могут убить. И к маме с папой не сходишь». Хотя… После этого я ещё пару раз плакала, но в первую очередь из-за своих пациентов, когда они умирали.

Господи, вспомнить только — какими же их привозили, искромсанными напрочь. Даже не верилось. Когда впервые прилетел медэвак, я сразу же с этим столкнулась. Тогда я ещё особенно не переживала. Это позднее уже начала сильно переживать, когда пришлось глядеть на это снова, снова и снова.

Но вот что интересно: больше всего я страдала из-за того, что постоянно видела одно и тоже. И, вместо того чтобы делать не знаю что, я этим прониклась. Я обратила свою боль в гнев и ненависть, и обрушила их на вьетнамцев. Знаешь, в голове такое подчас творится, когда думаешь, как выживать… ни на что не похоже. Я не считала вьетнамцев людьми. Человеческие существа, но не люди. Они были не такие, как мы, а потому их вполне можно было убивать. Сейчас-то я понимаю, что они совершенно такие же, как мы. Но в то время…

Когда оставалось уже немного до отъезда, я ужинала однажды с флотскими ребятами, лётчиками, и рассказывала им о своих настроениях. Они тогда сказали: «Слушай, давай ты с нами слетаешь? Сядешь за пулемёт, если хочешь — буйволов постреляем». И я подумала: «Нет уж, животных убивать я вовсе не хочу». Людей убивать — это нормально, но убивать животных нехорошо. Но я же их за людей не считала, поэтому… А потом меня начало подмывать пострелять в них, и я подумала: «Мне в стране недолго осталось, а если я пойду и начну стрелять, вдруг и по мне стрелять начнут, ранить ведь могут». Этого мне не хотелось.

Я и не понимала, что значит ненавидеть, пока… Я начала мечтать о том, как приставлю пистолет 45-го калибра к чьей-нибудь голове и увижу, как она разлетится на куски. Я часто о том мечтала. И долгое время была уверена, что появись вьетнамцы в моей стране — я их обязательно всех поубиваю. Ну, разве что меня удержало бы то, что здесь убивать людей против закона. Мысли всякие в голову приходили… Я была… Помню, как одна медсестра сказала: «Как ты, не против поработать в палате для вьетнамцев?» Я ей сказала: «Нет, я их, наверное, всех поубиваю». Она ответила: «Ну ладно, тогда тебя туда, наверное, переводить не будем».

Дико, да? Такие дела творились… Понимаешь, мысли какие? — вот ребёнок умирает — ну и что? Война ведь. Дети погибают. Ты убиваешь их, они убивают тебя. Женщины убивают тебя, ты их убиваешь. И всё. Какая там Женевская конвенция? Нет никаких правил. Ничего нет.

Самой собой, зачастую ветераны приходили из Вьетнама озлобленными, и когда что-нибудь их раздражало, некоторые находили выход в том, что зверели. А ведь во Вьетнаме все были при оружии. И применяли его там друг против друга. Привозили к нам ребят после таких перестрелок, особенно часто, когда выход в город запрещался — ну, когда ребята не могли выбираться в город к девчонкам. Они тогда начинали друг в друга стрелять. Практически каждую ночь кого-нибудь подстреливали. Как-то ночью один парень сорвался с катушек, взял пистолет и пошёл в душевую. А там другой парень душ принимал, и он в него выстрелил, убил и побежал. Ребята из военной полиции и один из офицеров, который нёс ответственность, побежали за ним и начали стрелять ему по ногам. Он обернулся и подстрелил одного из полицейских, в голову попал. И дальше побежал. Одного из офицеров ранил в грудь, с правой стороны.

Я тогда на работе была. Когда их доставили, меня позвали в палату для тяжелораненых. Мы пытались откачать всех троих одновременно — а выжил как раз тот, убийца. Я впервые увидела, какие раны бывают от 45-го. Глазам не поверила — пуля из него проделала в груди огромную дыру. С одного бока мы вставили дренажную трубку. Я смотрела-смотрела, как кровь всё выливается и выливается из трубки, и сказала: «Погодите, переверните-ка его». Трубка у него из спины торчала. Прошла насквозь, и всё.

Когда бывали перебои с травой, перебои с героином, тогда из-за этого часто друг друга стреляли. Солдаты наркоманили просто в невероятных масштабах. Офицеры — те были в основном доктора и медсестры, и у нас мозгов хватало, чтоб с этим не связываться — мы ведь понимали, что надо оставаться на уровне, мы ведь за всех остальных отвечали.

А пили много — доктора и медсестры. Но лучше было не напиваться — знаешь ведь, что дело делать надо, и не знаешь, в какой момент вызовут. Всегда надо быть наготове.

Наш госпиталь однажды обшмонали — героин искали, только героин. Не кислоту, не кокаин, не чего-то там ещё — только героин. Сказали тогда: «Кто сам не признается — отправится в Эл-Би-Джей». То есть в тюрьму «Лонгбинь». В больничном комплексе понаставили двухъярусных коек — так много было у нас рядовых, и все работали в госпитале, кто в прачечной, кто в снабжении, кто санитарами. Один санитар умер прямо у меня на глазах — слишком долго героином кололся. Кончилось это пневмонией. А случилось это за две недели до его отъезда. Ну, и уехал домой в ящике.

Они на работу постоянно приходили обдолбанные. Мои санитары вкалывали дурь пациентам, пациенты… В туалете их ловила, они там другу другу уколы делали. Как-то раз решила это дело прекратить. И тут понимаю, что он намного меня здоровее. Подумала тогда: «Это же мои санитары, а я ничего не могу поделать, потому что они вечно обдолбанные — ну, не обдолбанные, но под героином — а начальство их отсюда не выгоняет». Докладываешь об этом их начальнику — и ничего. Наверное, потому что слишком много их таких было, не знаю.

Да кто его знает? Много всего нехорошего творилось. Например, продукты с нашего объекта продавали вьетнамцам и в рестораны, а моим пациентам еды не хватало. Нам запрещали давать пациентам добавку. Я пыталась об этом докладывать, но никто ничего по этому поводу так и не сделал. Ну, сам можешь догадаться почему… Отношения мои с армейским начальством портились всё больше, а потом я решила: «Да к чёрту всё, перекантуюсь как-нибудь». Я знала заранее, что в Армии мне страшно не понравится. Но вот что меня удивило — так это то, что ничто на свете так не похоже на организованную преступность, как она. Я-то думала, что хуже козлов из организованной преступности не бывает, но клянусь — по сравнению с Армией они отдыхают. Тут просто платишь кому следует — и всё. Так всё и делается.

Я знала, что мои пациенты ширяются. Они к нам поступали, и нам приходилось следить, чтобы не отправить их по ошибке на операцию по поводу гастроэнтерита или аппендицита, потому что на самом деле болезни их были от героина или от героиновой ломки. Я им так и говорила. Вот до чего дошла. Никогда не думала, что мне будет какое-то дело до того, наркоман человек или нет, но дошло до такого. Я им говорила: «У меня достаточно хлопот с пациентами с боевыми ранениями или травмами, и переживать из-за того, что ты будешь бегать через черный ход и вкалывать героин, мне некогда. Хочешь колоться — колись, только не в этой палате, потому что, честно говоря, мне наплевать — сдохнешь ты или нет. Сдохнешь — твоя проблема, передоз — твоя проблема, а не моя. Мне не до этого. Нервов не хватит». Слишком много отдавала я другим, чтобы тратить себя ещё и на такие дела.

Потери то росли, то сокращались. Всё зависело от того, что творилось в поле. Я видела, как привозили мальчиков лет по восемнадцать-девятнадцать. У некоторых на лице и брить-то нечего, а он уже безногий. Рассказывали всякое о том, что творилось в рамках программы вьетнамизации — типа как американский лётчик учил вьетнамского летать. Слышала однажды, как вьетнамский лётчик сделал что-то не так, и американский его обругал, а вьетнамский вытащил пистолет, приставил к голове лётчика и сказал: «Вези домой». Были и пациенты, которые доставлялись в наш госпиталь на «метёлках», которых вызывали в горячие зоны высадки, чтобы вывезти раненых вьетнамцев. Заносим их в госпиталь, снимаем бинты, а они целёхоньки. И когда видишь подобное, хочется отправить их обратно в вертолёт и сбросить с него футов с тысячи.[74] Не уверена, кстати, что такого не случалось.

Было время — меня трясло, когда я об этом говорила. Меня трясло, и мне снова и снова хотелось их убивать. Я чувствовала, как у меня лицо горит, злилась немыслимо. Но… В общем, всё прошло. Сейчас я сама себя понимаю чуток получше, и чувств таких больше не возникает.

Помню, что когда вернулась, то не могла слушать радио, новости слушать не могла. Просто не в силах была новости слушать. Меня будто что-то заставляло выключать радио или выходить из комнаты, чтобы не слушать, потому что я знала, что там говорят о том, что может иметь отношение к гибели людей с нашего объекта, или к гибели моих знакомых, или к гибели других людей в тех местах. И мне казалось, что я должна быть там и, как и прежде, помогать людям, пока не кончится война. Поэтому я просто не могла. Это был первый сигнал, что со мной… Что я понимала, что что-то не так.

Когда я приехала домой и увидела родителей, я заплакала, но после этого раза я не плакала очень долго. Мужчины, с которыми я встречалась до того, ничего для меня не значили. Вот родители что-то значили, но я тогда не понимала что именно. И я просто вроде как плыла себе по течению. Встречалась с парнями и думала при этом: «Ну ладно, милые ребята. И что с того?» Секс меня не интересовал, да и вообще люди не интересовали. А потом во время лыжного выхода я упала и повредила большой палец на руке. Очень больно было, и я заплакала — не из-за пальца. Просто меня прорвало. Я начинала понимать, что всё дело было в том, что у меня больше ни к кому не осталось никаких чувств. Я ничего не чувствовала — ни любви, ни ненависти, ни чего бы то ни было ещё. Совсем ничего. И не понимала почему. Скорей всего, я была эмоционально опустошена. Целый год я прожила среди радостей и печалей, страха, ненависти и заботы о людях, и не могла больше ничего отдавать другим. Не было вокруг ничего сравнимого с тем, что происходило со мною раньше.

Я тогда год встречалась с одним человеком, и начала понимать, что он мне дорог, а когда он стал мне дорог, я начала понимать, до чего же мне было наплевать на всё раньше. У меня начали открываться глаза, и я начала понимать, что было не так раньше. Я знала, что что-то не так, но вот разобраться в этом никак не могла. А случилось это на собрании группы вьетнамских ветеранов — я поняла, что вся моя ненависть к вьетнамцам и желание их убивать были, по сути, отражением всех моих страданий, которые я испытывала, видя как умирают и страдают эти юноши… И как они были мне дороги, и как часто мне приходилось стоять, глядя на них, и думать про себя: «Ты только что остался без ноги, ни за что ни про что». Или «ты скоро умрёшь ни за что ни про что». Ни за что. Я бы никогда, никогда им этого не сказала, но они знали, о чём я думаю.

Я просто ничего им не говорила, и они никогда ничего не говорили мне. Но я откуда-то знала о том. Помню, был один юноша, было ему девятнадцать лет, и у него была полная стипендия для учебы в университете штата Пенсильвания. Я до сих пор помню, как его звали… Его вертолет разбился. Он загорелся, и ожоги у него были — сто процентов тела, нога была чёрт знает какая, вся разодрана. Спасти его мы никак не могли. Совсем невозможно было спасти его, но он был ещё жив. Поступил он где-то в полдень, и был в очень беспокойном состоянии. К этому времени глаза его распухли так, что уже не открывались. Лицо было всё раздутое. Я заступила на смену в три часа, медсёстры дали мне его карточку, рассказали… Показали… Они сняли простыню, и я увидела его в невообразимом состоянии. Они сказали: «Мы с ним разговаривали — о том, что скоро его отправят, и о стипендии его, и о том, как он поедет домой, но он, конечно, уже не жилец. Мы даем ему кислород, чтобы ему чуть-чуть полегче было дышать». И я подумала про себя: «Судя по моему опыту, каждый из тех, кого я видела, знал, что умирает. И он знает. А жить ему осталось недолго, и поэтому надо нам поговорить». Ну, подвели меня к нему, я представилась и говорю: «Слышала, у вас полная стипендия для учебы в университете штата Пенсильвания». А он отвечает: «Ага, но мне она, похоже, уже ни к чему. Думаю, из этой передряги я уже не выберусь». И я не могла ничего сказать. Я всё понимала, он всё понимал, и я просто не знала, что тут можно сказать. Я сказала: «Может, надо что-то написать вашим родным, девушке?» Он сказал, что ничего не надо.

Морфий давали примерно каждые два часа, что для морфия почти предел, а я стала давать его ему каждые полтора часа. Я знала, что наркотик накапливается в организме — но я просто не могла глядеть на его мучения. Вот так он и умер несколько часов спустя. Выглядел он так ужасно, что санитары даже прикасаться к нему не хотели, в мешок не хотели класть. А я пошла и всё сделала. Пока жива буду — не забуду. До чего же зазря, да? Жизнь зазря, зазря, зазря загублена.

И так — снова, снова и снова. Видела постоянно этих — ну, что приходили и раздавали «Пурпурные сердца» прямо в палатах. А я смотрела на людей, пока они получали свои «Пурпурные сердца». В тот момент казалось, что всё это что-то для них значит, поэтому я ничего не говорила. Ни разу ничего не сказала, ни разу не сказала ни слова о том, что всё это настолько зазря. Мне бы и во сне подобное в голову не пришло, потому что они всё равно всё понимали, но им было бы чертовски больно услышать это от других. Но я вот глядела на этот несуразный жалкий обряд, а они получали «Пурпурные сердца» за то, что не всё у них отрезали, и я думала: «Вот, дают тебе медаль, и что? Зачем она тебе? Ногу тебе она не вернёт. И шрамы твои не разгладит. И не избавит тебя от боли, с которой ты столкнёшься, когда приедешь домой, встретишься с родными и вернёшься в общество. Всё это у тебя впереди, и тебе придётся с этим как-то разбираться… И ничто этого не компенсирует».

Помню одного юношу — он остался без ноги и ходил на костылях. Он очень хорошо к ним приноровился. Прошло тогда, наверное, несколько недель после того, как он остался без ноги. Мы их дольше шестидесяти дней не держали. У нас было принято так: если за шестьдесят дней мы человека не излечиваем или не хороним, надо как-то с ним расставаться. И вот он пошёл, позвонил матери и рассказал ей, что остался без ноги. До этого он держался очень даже хорошо. Я говорю ему: «Ну, и что мама сказала?» Он отвечает: «В общем, заплакала она». Я видела, что у него слезы готовы навернуться на глаза, но он этого не хотел, потому что палата была на двадцать две койки. Там все были у всех на виду, а они не любят плакать на глазах у всех. Поэтому я просто обняла его — на глазах у всех, и ему стало легче.

ПОНЯТИЕ О ЧЕСТИ

Джонатан Полански

Стрелок

101-я воздушно-десантная дивизия

I корпус

Ноябрь 1968 г. — ноябрь 1969 г.


Ал Сантоли

Стрелок

25-я пехотная дивизия

Даутьенг

Март 1968 г. — март 1969 г.


Джонатан Полански: Помню, я тогда ждал отправки в Окленде, в лагере, откуда отправляли за границу. Как раз тогда Джонсон прекратил бомбардировки, в ноябре 1968 года. И все подумали: «Фантастика! Может, никуда ехать и не придется. Может, всё кончится». Бог ты мой, что за глючные мечты.

Ал Сантоли: К ноябрю 68-го я уже получил ранение, съездил в Японию и приехал обратно. Когда Джонсон прекратил бомбардировки, я был в поле. Мы там, в поле, разозлились, так как понимали, что война из-за этого не кончится. Мы знали, что будет дальше: снабжение противника улучшится. Нас стали чаще обстреливать реактивными снарядами. Когда прекратили бомбардировки, такая херня началась! Не АСВ нас побивала, а наши собственные политиканы. Мы успели очень даже хорошо расчистить наш участок от главных сил вьетконга, а после Тета разгромили АСВ. Мы гнали их до самой Камбоджи, и нам пришлось остановиться у границы, что дало им возможность провести перегруппировку. Эта игра в кошки-мышки тянулась десять лет.

Зная это, мы понимали, что каждый раз, как они там прекращают бомбардировки, больше американцев гибнут. Как будто наши жизни ничего не значили.

Когда я вернулся в Штаты, я стал работать фельдшером-физиотерапевтом. Помню один случай в палате для ампутированных в Форт-Гордоне. Я обслуживал палаты по части физиотерапии, и, так как на белой медицинской форме у меня был Знак боевого пехотинца, именно меня отправляли первым работать с теми, кого доставляли из-за границы. Там были одни южане — это был центр реабилитации, обслуживавший юго-восточную часть страны. И был там один пацанчик из маленького городка из горной части штата Теннесси, остался он без обеих ног, части руки и… Отец его очень горы любил, носил рубашки из шотландки. А мать была женщина невысокая, худенькая, и волосы у ней были кудрявые, в стиле 40-х годов. Видно было, что живут они небогато. Весь их гардероб был на их плечах, а на лицах такое выражение… Не было там ни сострадания, ни ужаса, ни героизма. Выглядели они… Потерянно. Типа: «Что же нам делать? Как же так? Мой сын, которого я столько лет растил, берег и любил, а сейчас он полоумный какой-то».

Как они общались… Помню, была у него фотография из Японии, на которой генерал вручает ему «Пурпурное сердце» и руку жмёт — здоровую руку. И он держал эту фотографию, с абсолютно отсутствующим лицом, как какого-то посредника между собою и родителями. И у всех были безразличные лица. Не то чтобы безразличные — на них много чего отражалось — но просто безмолвные. И в утешение за то, что с ним стало, он мог продемонстрировать лишь эту чёртову фотографию с генералом этим грёбанным с его рукопожатием.

Помню еще один случай в Форт-Гордоне, когда Мелвин Лэйрд, бывший в ту пору министром обороны, посетил наш госпиталь. Во время Второй мировой войны госпиталь в Форт-Гордоне был лагерем для пленных немцев. Здание было выстроена как военная казарма старого типа — деревянное, одноэтажное и очень длинное, вроде как кишка этакая. А в Джорджии зимой бывает холодно. Не то чтобы снег лежал, но было холодно, и трубы перемерзали и лопались, и коридор временами покрывался инеем, тараканы ползали, мерзко там становилось. В те времена на войну тратили миллионы долларов в день, а на новый госпиталь денег не хватало.

Мелвин Лэйрд прибыл в госпиталь с инспекцией, и до нас что-то о том дошло. Я обслуживал палаты. Тогда я занимался тем, что после обеда отвозил ребят в вихревые ванны, тех, у кого было еще открытые, незатянувшиеся раны — для дезинфекции и релаксации мышц. Проходы были примерно такой ширины, что можно было пройти, толкая каталку рядом с собой. Ну и вот, качу я одного парня из Флориды, сержантика лет девятнадцати-двадцати. Сам он был собой хорош, и жена у него была красивая — красивая юная девушка. Она постоянно в госпиталь к нему приходила, поселилась в мотеле неподалеку. Глядишь на них — они изо всех сил пытаются показать, как у них всё здорово, но выходит как обычно — и пыл, и кровь, всё из них выкачали. И тут вдруг появляется целая свита полковников, генералов, типов из Секретной службы, и я понимаю, что идёт Мелвин Лэйрд. И вот качу я этого парня на каталке, и ясно видно, что у него нет обеих ног, а сам он накачан обезболивающей дурью, потому что страдает от дикой боли. Мужества ему было не занимать — не ныл никогда, не жаловался.

Ну, и тут я понял, что идёт Мелвин Лэйрд, и пришёл мой черёд. Мне тут же захотелось его задушить, прикинуться Франкенштейном, зажать его шею мёртвой хваткой и не отпускать покуда не помрет. А потом я подумал: «Да блин, если уже этого человека, что рядом со мной, этого парня на каталке недостаточно…» Просто чтобы Лэйрда этого не покидала потом мысль о том, что он посылает всех этих парней туда, чтобы там с ними творилось такое…

Когда они проходили мимо, цепочкой друг за другом, и лысый Мелвин Лэйрд в костюме за триста долларов, я начал откровенно пытаться заглянуть ему в глаза. Мои глаза искали его глаза. А этот козел прёт себе вперед — и даже по сторонам не глядит. А он довольно рослый мужчина. То есть взгляд его мог пройти и над моей головой, и над той каталкой. Он и глазом не моргнул, и так и не посмотрел.

ЧЕРНОКОЖИЙ ДЖИ-АЙ

Роберт Ролс

Стрелок

1-я кавалерийская дивизия

Тайнинь

Начало 1969 г. ― начало 1970 г.


Я провел неделю в Анкхе, где прошел короткий курс подготовки, через который в 1-й кавалерийской пропускают тех, кто в первый раз приезжает в страну, а потом развозят по подразделениям. Моё располагалось в провинции Тайнинь. Я ничего особенного не ожидал, когда туда прибыл, но всё там оказалось совсем-совсем по-своему. Это была ЗВ у подножия горы Черной Богоматери.

В первую же ночь меня послали на НП,[75] и мне в жизни не было так жутко, как тогда. Подумалось: «Как же я тут год продержусь?» Слишком много всего и сразу, в общем. Первая ночь выдалась для меня напряжной. Я просто нутром этот напряг ощущал. Было хуже, чем заключенному в тюрьме. Залегли мы там, лежим. Я и подумал: «Если конговцы придут, нам первым крышка».

А вьетконговцы сидели как раз на той горе. На самой вершине была американская радиоточка, вьетконговцы кишели по всей горе сверху донизу, а мы были у её подножия.

По утряне смотрю — вертолёты садятся, и думаю про себя: «А этим-то какого черта тут надо?» Нам сказали, чтобы мы в них залезали. Я подумал: «Во как, в тыл полетим». А нас завезли прямо в джунгли и выбросили. Я конкретно офигел. Я ж в первый раз, понял, а вертолёт такое вытворяет, и я так боялся, что выпаду, потому что тащил две мины для миномёта. Высадился наконец, и начали мы ходить на операции «найти и уничтожить».

Прямо перед тем, как в первый раз вступили в перестрелку, никто мне не сказал, что там есть наш НП. Я что-то там услыхал и взорвал «клеймор» со своего НП. К счастью, никого не убило. Я схватил свою М16 и открыл огонь. На следующее утро меня вздрючил ротный. Но я-то не знал. Тебе-то ничего не говорят. Просто послали туда, и всё.

У нас шли перестрелка за перестрелкой. Я впервые попробовал смерть на зуб. После перестрелок её можно было унюхать. Притаскивали ребят, завернутых в пончо, в те самые зелёные пончо. А уж как в вертолет их загружали ― было о чём задуматься… Их просто зашвыривали в вертолет, а прямо на них ставили пустые ящики от прошлого подвоза. Видно было, как торчали ноги этих ребят. Я видел их тропические ботинки. Меня от них кошмары мучили. Эти ребята до сих пор у меня как перед глазами… В то утро я разговаривал с одним. Его звали Джо Кокэхэм, он был из Нью-Джерси. Там просто все грузы на него составили и улетели. Помню, как кто-то обсуждал это: «Как, интересно, его семье будет узнать?» И я сказал: «За что же мы тут воюем-то?»

В день рожденья Хо Ши Мина, 19 мая 1969 года, я был ранен в засаде. Меня задело под подбородком, над глазом, и в ногу попало. Ну, ладно. Меня отправили в Тайнинь. Дальше этого места от передка я не попадал. Взяли меня и заштопали. Когда швы зажили, нитки вытащили и послали обратно в часть. К тому времени у меня в голове как будто что-то оборвалось. Я начал писать домой всякие письма о том, что делать с моими вещами, вроде как завещание составлял. Потому что было у меня предчувствие, что я уже не вернусь.

Но я постоянно читал двадцать третий псалом. Как там говорится? — «Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что я самый крутой чувак в долине этой». И так без конца.

Когда уж немного оставалось до «дирос», или как там это называется, когда возвращаешься в Штаты, иногда я жалел, что не погиб раньше вместе со своими корешами. Я думал: «А дома-то чего хорошего?» В общем, жена от меня ушла.

Женился я за пару месяцев до призыва, мне сказали, что не успели разобраться с бумагами, а то бы я под призыв не попал. Надо было бы раньше. Я года полтора в категории «1-А» ходил. Я тогда попробовал поступить в колледж ― там всякие странности творились с поступлением, попытался вступить в национальную гвардию, но у них все места были заняты. Я работал в компании «Кливленд электрик иллюминейтинг компани». Когда я вернулся, всё изменилось. У меня сейчас такое отношение к жизни… Качусь себе на халяву. Иногда я ухожу в прошлое, и люди иногда не могут меня понять. Я сижу в одиночестве и просто размышляю. Пытаешься с кем-нибудь поговорить об этом ― а они думают, что ты с ума сошел или глюками страдаешь. И они готовы тебя в смирительную рубашку засунуть, или ещё чего в этом духе. Потому и хожу я на собрания ветеранских групп, что устраивают сейчас по средам. Я просто сбрасываю напряг, который накапливается внутри.

Туда человек пятнадцать ходят, всех рас. И мы просто сидим там и рассказываем, кому как живётся. Просто выкладываем, кто что думает. Типа о том, что конгресс и Соединенные Штаты могут сейчас тратить миллиарды и миллиарды долларов на то, чтобы привозить сюда вьетнамцев, но неспособны даже создать систему с финансированием из бюджета Администрации по делам ветеранов или ещё откуда, чтобы помочь вот таким вьетнамским ветеранам, которые реально впали в прошлое десятилетней давности. То есть можно просто взглянуть на некоторых и сразу же понять, что они… Что их тут нет.

Большинство ребят в этой группе служили в пехоте, «зелёных беретах», морской пехоте. На днях пришёл один парень. Он там руку потерял, он там ногу потерял. И вот сидим мы на собрании, беседуем, и он говорит мне, что против вьетнамцев ничего не имеет. А я ему, просто посмотрел на него: «Слышь, да ты, наверно… Может, тебе обратиться кой-куда? Ты без руки и ноги остался, и говоришь, что против них ничего не имеешь?»

Когда я замечаю на улице вьетнамца, я перехожу дорогу и иду по другой стороне улицы. Есть они в западной части, в основном в центре живут. Иногда я бываю в центре, в пару книжных магазинов зайти, снастей для рыбалки купить, а их ведь по внешнему виду узнаешь, так ведь? Крыша едет, как от дури палёной.

Там, где мы воевали, были джунгли. Одни только джунгли. А ротные, все подряд, были этакого «ганг-хо» типа. Они были профессиональные служаки, а я просто на дух не выносил ни службу, ни того, на чём они стояли.

Во время начальной подготовки и на курсах пехотной подготовки они какой-то ерундой занимались. Всё на свете они обращали в шутки, типа «Доберёмся мы до старины Чарли Конга», и все такие прочие приколы прежних дней. Вместо того, чтобы учить нас деловито и всерьез, они всё занимались какой-то ерундой. Мы любили посидеть на лавочках, а они говорили: «Вот так на самом деле работает Чарли». Да не могли они мне рассказать, как на самом деле работает Чарли. Надо было самому туда съездить и испытать на себе, как на самом деле работает Чарли.

АСВ пыталась захватить ЗВ «Грант». Как раз тогда наш командир и погиб. Он был из профессиональных служак. Наш собственный вертолет погубил тридцать человек из наших. Мы были на выходе «найти и уничтожить», и нам видна была вся стрельба, что там велась. Мы знали, что там ЗВ «Грант». Ее в это время захватывали. Наши проблесковые огни были включены, и на той «Кобре» подумали, что это миномёт, поэтому эта штука проклятая спикировала и выпустила две ракеты. Ш-ш-шу-у-у! Я сидел в окопе, и ботинок одного парня упал рядом со мной ― вместе с ногой, что в нём была, срезало под верх ботинка.

Возвращаясь к подготовке: нам приказывали одно ― убивать. «УБЕЙ! УБЕЙ!» «В чём дух штыка?» «УБИВАТЬ!» Крыша ехала, как от дури палёной. Но было это просто не по мне, понял? Помню один случай, когда парень один, в такой он был депрессухе, что шёл-шёл по зарослям и говорит: «А я сегодня домой уеду». Я ему: «И как это ты уедешь?» Он: «Я сегодня домой уеду, понял? Я уже и думать не могу о всех этих убийствах и прочем». Ну, идет себе дальше. И тут же я слышу выстрел. Бум! Пах! Он прострелил себе икру, пуля прошла через ступню. И говорит: «Вот, наконец, и домой». Я поразмышлял ещё, не поступить ли так же и мне, чтобы уехать домой.

По большей части я проводил время один. Некоторые из тех, кто там был — наркоманы были, понял? Крыши у них были сорваны настолько, что они принимали наркотики. Добывали их у ребят, что приезжали из отпусков. Я боялся солдат АСВ, вьетконговцев, а тут ещё надо было бояться наших же ребят. Напряга слишком много. Откуда знать? — Вдруг вот этот парень под кайфом или ещё что, сидит над блиндажом, уснёт, придут вьетконговцы и тебя застрелят?

Я еще и с солдатами из АРВ поработал около месяца, под конец своего срока. Хорошо я тогда устроился ― убрался в тыл с ними работать. Они и цента не стоили. В бою эти ребята из АРВ всё бросали и убегали в тыл. Вот за что я терпеть их не могу, вьетнамцев этих. Век бы никого их них не видеть, потому что мы там за них дрались, а они нас постоянно обдирали. Воровали всякие вещи. Когда я приехал из отпуска, я привез четыре костюма из Гонконга. Когда багаж прошел через авиабазу Тансоннхут, я их больше не видел. Это все вьетнамцы.

После того как я вернулся из отпуска, я жил в одном районе Сайгона, который прозвали Soul Kitchen. В тех местах солдаты в самоволках ошивались с мама-санами и так далее. Я там потащился немного, и мне захотелось там и осесть, но меня поймала военная полиция и отправила обратно в часть. Я получил 15-ю статью,[76] но подумал: «Ну и что?» Слишком трудно и напряжно. Тяжело.

Чёрные обычно переплетали шнурок и обвязывали его вокруг запястья, и повсюду, где собиралось много чёрных, они обменивались таким жестом: «Власть чёрным!» Рукопожатий разных было шесть-семь. Это было примерно во времена Хьюи Ньютона и прочих. Но у тех, кто лазил по зарослям, у грантов, в общем, среди лучших друзей были белые ребята. Не было никакого расизма между ними и нами, ничего подобного. Такие дела творились в основном в тылу. А в джунглях все были равны. Расизма в джунглях не бывает. Мы спали все вместе, ели все вместе, дрались все вместе. Куда ещё ближе?

Я знал одного парня. Мог сказать, сколько раз в день он пописать ходил ― вот как хорошо его знал. Мы были реальными друзьями, понял? ― друзьями. Он был сицилиец, и я постоянно его подкалывал: «Слышь, как думаешь ― меня в семью возьмут, когда мы отсюда выберемся?» И так близко мы с ним сошлись, что он мог стать мне братом, но… Погиб он.

Я просто не могу… Иногда, понял?… Каждый раз, как говорю об этом, просто душа болит. Но с тех пор как стал ходить на эти собрания… Я думал, что никто меня и слушать не хотел. Но те ребята, они меня выслушивают. И если это чем-то мне помогает, то мне это нужно. Меня ведь так воспитывали, так говорили: «Если тебе что-то нужно ― сам добивайся». Именно это я и пытаюсь делать сейчас.

Когда меня призвали, я сказал себе: «Я поеду во Вьетнам помогать тамошнему народу выбраться. Все этого хотят». Но когда я туда попал, я подумал: «Сучары эти из АРВ отлёживаются в тылу, пока мы тут воюем».

Пока я был там, мой брак распался. Рухнул напрочь… Я вернулся домой и почувствовал, как он рушится. Я сказал: «Я понимаю, что я теперь не тот. Я не тот школьник, каким ты меня знала». Я в неё ещё в школе влюбился. Всё стало не так. Я сам изменился напрочь. Вспыльчивый стал. Да что там — озверел совсем. Иногда я захаживал в бары. Выпью стаканчик, тут кто-нибудь меня сынком обзовёт, и я сразу же рвусь с ним драться. Я ведь сражался целый год, вернулся в Штаты, а он после этого говорит, что я пацан. Ну чего ещё надо, чтоб заслужить уважение?

Не скажу даже, повезло мне или нет. Иногда мне кажется, что лучше бы я просто попёр себе напролом и погиб вместе с друзьями. Я там всё повторял: «Я сплю и вижу сны. Когда-нибудь я проснусь. Я проснусь». Но я так и не проснулся.

Меня мучают кошмары и испарина. Иногда я потею просто по-зверски. Жена говорит: «Что с тобой?» Обычно я придумываю чего-нибудь. Я ни разу не рассказывал о таких снах жене, потому что ей ведь не понять, понял? Она ведь всю жизнь на гражданке, и как ей это понять? Вот с кем я могу разговаривать, так это с ребятами из группы ветеранов или другим солдатом, прошедшим Вьетнам.

Например, устраивают они тут авиапраздник над берегом озера. Вчера я услышал — реактивный самолет летит. И звук мне послышался такой, как будто он бомбу сбросил. От этого снова глюк случился, вот что такое для меня смотреть на эти самолеты, потому что когда я чувствую, что скоро глюк найдёт, то я не знаю, что могу натворить. Поэтому я и сказал своей старухе: «Не, не пойду. Ты ― иди. А я не пойду». И не сказал ей почему. Отмазку придумал типа «хочу у матери дом покрасить».

Когда я вернулся в Штаты, меня отправили в Форт-Нокс. Мне оставалось несколько месяцев добить, вот меня и определили в похоронную команду. Тошнотворное дело, понял? Такую гнусь в этой армии США придумали — так они, к черту, всё обустроили. Там давался залп из двадцати одной винтовки холостыми, горнист был, почётный караул, ты при этом складываешь флаг с гроба и отдаёшь его матери или ребёнку, а офицер при этом говорит: «Нам очень и очень жаль, что ваш сын погиб, защищая свою страну». Понимаешь, я там был вместе с парнями, которые во Вьетнаме ни разу не были. Прямо перед похоронами они обычно расслаблялись, пиво пили, смеялись, почти перед самыми похоронами ― смеялись и хернёй страдали, а потом говорили чего-нибудь вроде этого родным убитого парня, которым приходилось переживать такую скорбь.

Однажды мы поехали в Пайксвилль, что в штате Кентукки. Родные сказали, что наше присутствие — лучше всего того, что они сами могли бы когда-нибудь сделать для сына. Они пригласили нас поужинать. В основном они были из Аппалачии. Пригласили нас к себе, мы поели, вот и всё. Но они просто не понимали… Я им ничего не сказал. Если бы пришлось, я бы сказал им: «Что было, то прошло».

А сейчас я одно могу сказать: помилуй молодое поколение.

МОРПЕХ-ПУЭРТОРИКАНЕЦ

Луис Мартинез

Командир группы

Объединенный взвод морской пехоты США

Дананг

Июль 1970 г. ― июль 1971 г.


Я был в объединённом взводе. Одиннадцать-двенадцать морпехов и флотский санитар. Мы работали в деревнях и поселениях вдоль шоссе номер 1.

Когда я приехал, мы провели пару недель в Дананге на курсах для объединённых взводов, где нас обучали вьетнамскому языку, культуре и подобного рода вещам, чтобы мы не наделали ничего такого, что разгневало бы крестьян. Определённые такие мелочи, типа как ставить ноги, когда сидишь, к чему они относятся серьёзно. С моей точки зрения это был вопрос выживания, потому что я считаю, что пока тебе удается людей уважать и проявлять к ним такое же отношение, какого ожидаешь к себе самому, можно надеяться, что если вьетконговцу придёт в голову что-то нехорошее, от тебя вспомнит, и у тебя будет больше шансов выжить.

А вьетконговцы ведь победили, да? Они всегда владели ситуацией. Мы же были так, гости. Американцы были этакие бравые вояки, «ганг-хо». А вьетнамская философия выглядела так: «Ну ладно, а мы тут посидим пока. Вы там идите и занимайтесь своими делами, но мы в героев играть не намерены. Нам ещё жить надо». Непросто было донести это до некоторых молодых, которые туда прибывали, до зелёных солдатиков. «Да не разыскивай ты мины-ловушки, не пытайся геройствовать, потому что добьёшься лишь того, что тебя убьют. А как только ты помрёшь, всем будем на это наплевать. Жизнь будет идти своим чередом».

Латиноамериканцы в морской пехоте ничем не отличались от всех прочих. Когда вокруг тебя война, все зелёного цвета. Иногда по радио вооружённых сил передавали программы на испанском, где играла пуэрториканская музыка. Остальные это слушать не хотели. Они думали, что это вьетнамская музыка или что угодно ещё, для них непонятное.

Помню, когда я лежал с ранением в госпитале, я читал один журнал, где для каждого штата отводилось место, где можно было чего-нибудь написать о том, из какого ты города, посмотреть, кто там уже отметился. Ну, я нашёл Огайо, сам там написал. Потом нашёл «Пуэрто-Рико» и собирался написать в разделе для тех, кто из Баямона. Кто-то там уже написал: «Спанцы грёбанные, чего не пишете на английском, чтоб нам понятно было». Я был поражён. Лежу вот в госпитале. И я написал: «Если я достоин сражаться и умирать за эту страну, я достоин писать или говорить так, как мне угодно». И мой друг из англосаксов сказал: «Слышь, а классно ведь. Мне понравилось». В общем, с ним я мог дружить, потому что не могу, повторю ещё раз, делать обобщения по поводу умонастроений всех и вся.

Однажды мне рассказали, что от 25 до 35 процентов пуэрториканцев, служивших во Вьетнаме, погибли или получили ранения. Знаешь, мне стало от этого больно. Бог ты мой, столько народу.

Когда я вернулся из Вьетнама, у нас на базе были такие, кто не знал английского. И я старался таким помогать. Мне кажется, в морской пехоте в людях вечно страшный дефицит. Есть у них отличные пиаровские штучки, да что угодно есть. Но когда видишь там пацанов, которые читать совсем не умеют, бедолаг, которые о себе самих позаботиться не в силах, и они попадают в такие обстоятельства, господи… Начинаешь об этом задумываться. Я-то был из тех, кто гордится службой. Когда был маленький, читал про историю морской пехоты. Я все книжки про морпехов прочитал, серьёзно. И я всегда хотел стать морпехом. Потому и пошёл туда, когда меня призвали после колледжа.

О колледже я был не больно высокого мнения. В общем, я хотел стать учителем, но решил, что в вооружённых силах смогу что-то сделать по-геройски: «Да вы только гляньте на меня. Я ведь что-то да сделал». А это совершенно неправильно. Я полагал, что надо что-то испытать, чтобы понять. Я всегда подумывал о том, чтобы написать книгу. И именно поэтому я вёл дневник и всё такое. Но испытывать что-то на себе не обязательно. Можно книгу прочитать и, если ты достаточно восприимчив, если у тебя хватит интуиции, то сможешь что-то извлечь для себя и из этого. Можно обойтись и без личного военного опыта. В общем, я отправился туда вроде как за приключениями.

Добровольцем в Нам я не вызывался. Меня туда отправили как обычного солдата. Они больше сил затратили, больше миллиардов долларов вложили, чтобы убить одного-двух вьетконговцев, чем тратят на разрешение проблем в наших городах, которые надо перестраивать. Столько всего нужно сделать в сфере образования, во всех сторонах жизни. Я считаю, что если мы получше сосредоточимся на развитии тех возможностей, что у нас есть, для нашей страны будет намного лучше. Мы ведь, как и раньше, любим свою страну. И если мы не соберемся нахрен ― есть миллиард китайцев, что трудятся подобно муравьям. И если мы не сумеем объединиться со всем миром, если не сможем наладить отношений с другими, то, ясное дело, в очень скором времени уже не сможем оставаться влиятельной страной.

Именно поэтому я и продолжаю учиться, параллельно с работой ― потому что я считаю, что мы лидеры. Нет людей, которым мы можем указывать: «Слышь, сделай-ка то-то и то-то». Мы сами должны всё делать. Потихоньку, помаленьку, мы должны подавать примеры, мы должны делать то, что считаем верным, потому что мы достаточно успели понять, что есть некая куча мудаков, которые играли в руководителей и всё херили так долго. Мы с тобой через войну прошли. Мы знаем друг про друга, кто есть кто. Мы самих себя знаем. Мы должны верить самим себе. Мы должны доверять нашим собственным решениям и взглядам на жизнь, чтобы не стоять на месте.

Господи Иисусе, понимаешь? — Одарив парой «Пурпурных сердец», всякими прочими штуками, Бог разрешает жить. И начинаешь жить. У меня сейчас есть дом, машина, красивая женщина, с которой, по-моему, у меня развиваются хорошие отношения, любовные отношения. Нам надо видеть хорошее и искренне благодарить Бога за то, что у нас есть. Мы пробились.

ЖИЗНЬ

Линда ван-Девантер

Медсестра

71-й эвакуационный госпиталь

Плейку

Июнь 1969 г. ― июнь 1970 г.


Именно во Вьетнаме я впервые в жизни самостоятельно приняла роды. По-моему, случилось это днем в субботу. Вполне могло быть так, не знаю почему, но по какой-то причине кажется, что всё было как бывало днём по субботам. Было очень тихо. Пациентов не было. Я была в очень подавленном состоянии, и тут появляется эта дама. Сначала я разозлилась, потому что вообще-то мы там должны были заниматься военными ранениями. Нам полагалось заниматься гражданскими только тогда, когда на них оставалось время. Но в тот самый день я положила её на каталку и повезла в операционную, потому что поняла, что до родов осталось совсем немного, и успела уже позвонить одному из хирургов, чтобы тот пришёл и принял роды. А он не успел добраться вовремя.

Она посмотрела на меня и говорит: «Ребёнок идти, ребёнок идти». Я посмотрела ― а там головка. Я схватила стерильное полотенце и подложила, а этот малыш взял и высунул свою маленькую головку наружу и повернулся набок, высунул свои плечики, и вот уже он ― маленький вопящий комочек того, что называется человеком. И жизнь возродилась снова. Это было как сотворение жизни среди всего тамошнего разрушения. И сотворение жизни возвращало людям рассудок.

Такие моменты, когда рядом с нами оказывался новорожденный, мы очень ценили. У меня есть пара слайдов, на которых я сижу в операционной, опершись ногой о стол, в полевой форме и боевых ботинках, в накинутом сверху халате операционной медсестры, а в руках у меня ― крохотный комочек, и я его кормлю. Такие вещи помогали жить. Они показывали, что жизнь ещё не умерла. Что есть ещё надежда.

IV ТОЩИЙ УРОЖАЙ

СДЕРЖИВАНИЕ

Подполковник Гэри Риггс

Советник

7-я группа сил специального назначения

Лаос

1960–1961 гг.

Вьетнам

1966–1970 гг.


После того как свалил Джонсон, и пришел Никсон, мне со своего места стало видно, что основной акцент изменился ― как небо и земля. То есть основной акцент на то, как и что нам делать. На то, чем мы занимались.

Основной акцент стал звучать так: «Давайте закругляться с этим проклятым делом. Давайте прикроем лавочку, и как можно подостойнее, но только давайте отступим и вернёмся домой». И эти настроения стали повсеместными — до последнего «снаффи» в поле. Не только у моих ребят, но и у «буни рэт» в их подразделениях, посылаемых на задания. Тогда это стало вопросом выживания. Так стало после Тета, после февраля 1968 года. Ибо к тому времени мы уже знали, что будем оттуда выбираться.

В той войне было три или четыре стадии. Первая ― до 1964 года. В 65-м мы ввели войсковую часть нашей первой линии обороны. С тех пор как 173-я воздушно-десантная высадилась с «Оки», и до самого Тета мы продолжали всё туда закачивать. У нас был Уэстморленд. Взмахнул своим флагом и сказал: «Дайте-ка им!» А я — на самом низшем уровне, в окопах. Я никогда не служил на уровне выше батальона. Я ползал по полям вместе с солдатиками. Я и представления не имел, какие идеи носились там, в верхних слоях атмосферы, разве что видел, что Уэстморленд, покуда не пришёл генерал Абрамс, не давал забывать о своём присутствии. Очень был напорист: «Мы в этой грёбанной войне победим».

И тут приходит генерал Абрамс, в середине 68-го. Он пришёл с другими словами, а именно: «Сдерживать. Умиротворять».

МАЛЫШИ[77]

Томас Бейли

Военный дознаватель

525-я военно-разведывательная группа

Сайгон

Январь 1970 г. — август 1971 г.


Меня направили работать в Объединённый военный центр по допросам, он же CMIC. Теоретически это был вьетнамско-американский объединённый центр. Другими словами, в нашем подразделении были и вьетнамцы, которые вели допросы. Мы располагались в Сайгоне.

Прежде чем пытаться понять, кто такие вьетнамцы, а возможно, и любой другой народ на земле, американцам надо сначала понять самих себя, более-менее объективно. Для меня мой намский опыт во многом заключался в этом — увидеть, что такое Америка, испытывая то любовь, то ненависть, начать испытывать очень негативные эмоции по отношению к Америке, ощутить чувство стыда за то, что американцы там творили.

Наше пребывание там включало в себя попытку осуществить то, что называется «построение государства». Мы всерьёз пытались разобраться в них, исходя из наших понятий, вовсе не пытаясь для начала уяснить их понятия. У них всегда было классовое общество — там очень строго определяется, что такое вышестоящий класс, что такое нижестоящий. Вопрос в том, какое место отводится иностранцам.

В деревнях на первый взгляд равенства было побольше, но мне кажется, что эгалитаризма и там не было. Там другие представления о правах человека. Они не произрастают из учений Локка или Руссо. Это чисто европейская концепция. И, если пойти ещё дальше, экспортировать её в Соединённые Штаты и посмотреть, что мы с нею сделали, и как мы внедрили её в наше общество — я имею в виду, что в нашем обществе есть определённое представление о том, что есть вещи, к которым следует относиться с эгалитарных позиций, а есть и другие, к которым не следует. В последние двадцать лет, собственно, вокруг этого велась серьёзная борьба — например, когда чёрные пытались изменить представления, бытующие в обществе, или другие меньшинства. Но в очень узко определённых рамках.

Иногда, когда я работал с вьетнамцами, у меня совсем опускались руки — мне кажется, это происходило потому, что их цивилизация настолько старше нашей, хотя мы обычно и называли их нецивилизованными. Мне нелегко объяснить словами, в чём именно они были более цивилизованы, чем мы, но это так. Я нутром это чувствую. Их система норм, по которым жило их общество, была намного более требовательной. Их нормы поведения в обществе представляли собой самые настоящие правила — не то чтобы они их никогда не нарушали — но существовала определённая система норм, которые были довольно строгими, и которые вьетнамцы воспринимали крайне серьёзно.

Для южных вьетнамцев мы были просто сверхчеловеки. Помню, как однажды увидел американку, которая только что сошла с автобуса. Я тогда стоял там с парой-тройкой вьетнамок. Они оборвали разговор и всё глядели на неё, пока она проходила мимо. Я спросил: «Как она вам?», а они ответили: «Ах, какая красавица». А там была просто девка какая-то, но зато блондинка. Я повернулся к ним и сказал: «Слушайте, каждая из вас намного красивее. Посмотрите, какие вы: тонкие черты лица, длинные чёрные волосы». Само собой, они и слушать не хотели. Ну, как мы сами покупаемся на американский миф о голубоглазых блондинках. Они по всему Сайгону видели такие плакаты.

В то время Сайгон был охвачен тем, что социологи называют «растущие ожидания». При отсутствии какой-либо технологической базы у них самих на них вдруг обрушился целый поток сверкающей американской аппаратуры, музыкальных устройств, фотоаппаратов и всех прочих ярких штучек, продуктов американских технологий. И они захотели их иметь. Чрезвычайно. На всех уровнях общества. Просто не могли без этого. Случалось, ко мне подходили люди, которым хотелось иметь какую-то вещь, а они при этом даже не представляли, что это такое.

Один мужик узнал, что я еду в Гонконг, и попросил купить ему киноскоп. Он не знал, что это был именно киноскоп. Он думал, что это будет кинопроектор. К тому же, у него и фильмов для просмотра не было. Но это было не главное. Он просто хотел, чтоб эта вещь у него была. Он готов был пойти на что угодно, лишь бы её заполучить. С другой стороны, подобные вещи высоко ценились на чёрном рынке. Поэтому, если бы он решил, что ему эта вещь не нужна, он всегда мог передумать и продать её дороже.

НЕДОСТАЮЩИЕ ИНГРЕДИЕНТЫ

Брюс Лолор

Оперативник ЦРУ

I корпус

Ноябрь 1971 г. — декабрь 1973 г.


Те из нас, кто познал вьетнамский характер, понимают, что этот народ весьма и весьма, отчаянно независим. Да и не очень-то мы им нравились, этим южным вьетнамцам.

Признание уважения к человеку проявлялось там по-разному. Однажды один весьма высокопоставленный деятель из южновьетнамской администрации, у которого был южновьетнамский друг из литераторских кругов, очень меня порадовал. Я познакомился с этим его другом, и тот представил меня свой дочери. Я как-то и не обратил на то особого внимания. Некоторое время спустя один южновьетнамский чиновник, с которым я работал, сказал мне: «А знаешь, ты ведь первый американец, с которым эта девушка познакомилась и побеседовала. На улицах-то их полным-полно, но отец ни за что не разрешает ей разговаривать с американцами, потому что вы варвары».

Мы были для них просто скоты какие-то. Множество мелочей, на которые мы и внимания не обращали, дико их обижали, например, если руку кому-нибудь на голову положишь. Сесть скрестив ноги, направив ступню на кого-нибудь — серьезное оскорбление.

Одно из явлений, в чём-то забавных, в чём-то досадных — это когда Америка пыталась навязывать свои ценности азиатам. Когда я был там, в Управлении началась кампания по увеличению числа чернокожих на оперативных должностях. Говорят, в последнее время стремятся побольше женщин на эти должности назначать. Тогда Управление только начинало походить на всё наше общество. Ну, и вот, начали они посылать этих чернокожих — тут я должен предварить свои слова заявлением о том, что мне известно, что каждый раз, когда кто-нибудь заговорит о чернокожих, на это сразу же реагируют в том духе, что он расист или что-то ещё, но ничего подобного у меня и в мыслях нет. Однако случилось так, что Америка сказала, что нам надо назначать побольше чернокожих на ответственные должности, и Управление отреагировало, и у нас появилось больше чернокожих среди оперативников. Некоторых из этих ребят отправили во Вьетнам, сделали их связниками, и им нужно было беседовать с вьетнамскими полковниками, вьетнамскими деятелями из провинциальных администраций, и пытаться добывать информацию или даже их вербовать. И вот заходит он в дом и сразу же, не успев и слова сказать, оскорбляет вьетнамца неимоверно, поскольку вьетнамцы терпеть не могут людей с тёмной кожей, потому что у них тёмная кожа ассоциируется с камбоджийцами, которые для них враги на протяжении многих-многих, очень многих столетий.

Бывало, подойдет ко мне вьетнамец и говорит: «А кого-нибудь другого не дадите?», а почему — не объясняет. «Ну, не нравится он нам. Он нас не понимает». А ты пытаешься объяснить, что он самый что ни на есть хороший человек, и что к его словам прислушивается самый высокий чин в нашей организации, но ни разу такое не прошло. Для некоторых из таких бедняг, чернокожих офицеров, подобный опыт не очень-то способствовал карьерному росту, так как информации они не получали ни разу. Вот подобным вещам мы там и учились. Мы же исключительно с добрыми намерениями… Может, по понятиям нашего общества, мы делали то, что надо. Но в плане попыток добывать информацию от вьетнамцев — просто идиотизм. Но мы всё это делали, и нам приходилось это делать, ибо жизнь была такая.

А если пойдешь к начальнику базы и скажешь: «Боже мой, да как можно на это дело чернокожего посылать?» ― получишь отметку в личном деле о том, что ты против чёрнокожих и уличён в дискриминации. Вот и начинали относиться к этому так же, как вьетнамцы, которые говорили: «Ну и на хер! Не нужна им информация — мне-то что?» Вот такие дела происходили. Есть ещё множество примеров подобных этому, когда глупость наша была просто неимоверной.

Один из самых ярких таких примеров, и, по моему мнению, один из самых невесёлых: какой-то идиот в Соединенных Штатах додумался, что во Вьетнаме много сирот, а их там и в самом деле было много, и что надо попробовать сделать так, чтобы вьетнамцы побольше сирот усыновляли. Развернули программку помощи, но толку было мало. Ну, и додумались — предоставлять пособие, очень похожее на то, что выдаётся приёмным детям в Соединенных Штатах. Ребенка берут в семью через USAID, и семье предоставляется пособие — очень благородный и очень гуманный жест. Но вот чего они совершенно не учитывали — это коренные особенности вьетнамских семей, которые отличаются чрезвычайной сплоченностью и, если можно так выразиться, чрезвычайной анти-ненашестью.

Вот вьетнамцы на улице: переедет кого-нибудь грузовик — для всех прочих это повод насладиться чудным зрелищем. Но если это член семьи — горе смертельное, убийственное совершенно. Ну, и происходило следующее: ребёнок усыновлён… В организациях все в экстазе, в Соединённых Штатах все радуются: «Ах, как всё замечательно. Наконец-то хоть что-то во Вьетнаме получается». И что они делали с бедными детишками, которых усыновляли? ― превращали их в рабов. Детишек заставляли мыть за всеми посуду, обстирывать всю семью и удовлетворять все… Не шучу. А мы всё это субсидировали. Мы, американцы, всё это субсидировали и полагали, что делаем замечательное дело.

Была одна женщина, жаль, не могу припомнить её имени, потому что это был совершенно святой человек. Жила она в Дананге, и три или четыре года потратила на попытки убедить американское правительство в том, что они делают совсем не то. Работала по собственной инициативе. Никаких денег от правительственных организаций не получала. А мы ей помогали. Ребята из нашей организации то так в тихушку помогут, то этак, правила обходили, ради неё порядок работы нарушали. Надо было ей куда-нибудь съездить — мы её подбрасывали. И не смогла она одолеть чинуш никчёмных, идиотов вашингтонских. Они ей отвечали: «Статистику посмотрите. Видите, усыновлено “Х” детишек». А на деле-то стало на «Х» рабов больше.

Мы спускали с рук, мы закрывали глаза на случаи вопиющих злоупотреблений со стороны вьетнамцев, на нецелевое использование средств. Когда я говорю «мы», я не имею в виду Управление. Под «мы» я подразумеваю правительство, потому что ближе к концу войны Управление в этих делах никак завязано не было — в то время, когда я там был.

Начальник провинции, например, перекидывает цемент, предназначенный для деревни «Х», в какое-нибудь другое место, для собственных нужд, а старший советник в этой провинции (американец) ни за что это дело раздувать на станет, потому что старший советник в этой провинции, скорей всего, полковник. И хочет звезду на погон. А вьетнамец, начальник провинции, по завершении срока командировки американца наградит его сотнями пятью медалей и напишет письмо о том, что за чудесный он человек.

Начальники провинций были обычно южными вьетнамцами из военных, особенно после того как президент Тхиеу заступил на пост. Он сместил большинство из сорока четырёх начальников провинций и назначил военных. Жители так и не получили прав выбирать начальников провинций. Однако не думаю, что вьетнамцам были доступны наши представления о сущности выборов.

Вьетнамцам обычно нравился старый начальник провинции, потому что он был «сытый». Под этим они подразумевали, что новый начальник провинции, только заступающий на пост, скорей всего, не успел ещё насосаться из общественной титьки — имелись в виду блага в виде взяток и подкупов, которыми пользовались начальники провинций — и поэтому он напролом и со всех ног будет стремиться захапать как можно больше. Вымогательство при новом начальнике провинции усилится, так как в загашничке у него ничего ещё нет. А вот старый начальник провинции, пробывший на этом посту многие годы, свои деньги уже заработал, и объёмы налогов, а также количество неприятностей при нём были несколько меньше, чем следует теперь ожидать, потому что столько денег, сколько новичку, ему было не нужно. Вот как рассуждали селяне о своих руководителях, и районных начальников они воспринимали так же.

Попытаться внедрить во всё это концепцию выборности? — смысла нет. Для западного сознания выборность имеет очень важное значение, но по представлениям вьетнамцев чего бы им хотелось в последнюю очередь, так это выборов, в ходе которых им, возможно, пришлось бы выбирать новичка, потому что в этом случае они в итоге попадали по-крупному. А потому, если ты политик, и тебя выбрали, ты остаешься на своей должности пожизненно, потому что так устроена система.

Вьетнамские уполномоченные по сельскому развитию сами по себе были большими лентяями, весьма коррумпированными и, ко всему прочему, никчёмными как боевая сила. Вину за это я бы возложил на руководство. Я полагаю, что нужно различать, где простые рядовые, капралы, сержанты, офицеры — и где командиры групп, которые ими руководят. Ну, и посмотрим правде в глаза — в американских подразделениях это тоже имело место.

Если второй лейтенант ни черта не врубается в то, что делает, взвод навряд ли проникнется к нему глубоким доверием. Американский солдат и американская система в конце концов разложились из-за офицерского состава, который там присутствовал. То есть столько проблем было у нас с военнослужащими, и я думаю, было это из-за того, что они считали, что всем на них наплевать. Единственное, чего хотелось офицерам — отбыть шесть месяцев на командной должности и слинять обратно в Штаты, получить повышение и начать заниматься более важными и приятными вещами. И очень скоро простой солдат в поле просто говорил себе: «Да пошло оно всё!» Думаю, то же самое случилось и с сельскими уполномоченными.

Например, отправляется человек на село и начинает всерьез рвать жопу, пытаясь внести организацию в сельскую жизнь, а потом ему сообщают, что цемента сегодня не дадут, потому что начальник провинции желает выстроить себе новый дворик, и этот человек знает, что если пожалуется, то его, скорее всего, пристрелят или посадят по какому-нибудь состряпанному обвинению, и через какое-то время он скажет: «Да пошло оно всё, оно мне надо?»

АРВ в военном плане была ненадёжной. Но, думаю, надо снова вернуться к тому, чтобы сравнить их положение с тем, что было нормой для американцев. В этом веке американские вооруженные силы сражались в двух больших войнах, или в трёх, если учесть Корею, или в четырёх — если учесть Вьетнам. Вьетнам — страна, которая начала реально существовать лишь с 1954 года. Пока США не начали свои крупные вливания, году этак в 1962, вьетнамской армии реально не существовало. Было несколько подразделений, весьма хороших, но они всегда дислоцировались вокруг Сайгона, защищая президента, который в то время занимал свой пост. Если же они выходили из доверия, то их засылали к чертовой бабушке на другой конец страны, чтобы они не могли представлять собой угрозы для президентства. Мы ведь попытались создать армию в сжатые сроки. А возможности освоиться, прийти в норму у этой армии просто не было.

К тому времени, когда страна была разделена в 54-м, они продолжали сражаться с французами и успели подраться с японцами. Но не как вьетнамская армия. Они сражались как партизаны, как Вьетминь. Но основы партизанской войны и основы ведения войны в составе армии американского типа разнятся как день и ночь. И, в свете этого, если вам противостоит партизан, который готов часами тащить мину через Южно-Китайское море по горло в воде — вот вам и самый настоящий рецепт, как все погубить. Ибо отсутствует неотъемлемый ингредиент, а именно — преданность делу, воля и энтузиазм, а все эти качества должны прививать военнослужащим их командиры и начальники. Не думаю, что это прививалось в АРВ, не думаю, что это прививалось американцам, и не думаю, что это прививалось в Управлении. Думаю, мы все просто махнули рукой на это дело. Я благодарен судьбе за то, что во Вьетнам отправился служить именно на той должности, на которой служил, потому что я видел, что там творится. Телеграммы читал. Когда начиналось очередное наступление или излагалась очередная стратегия, я понимал, что к чему и мог соотносить это с тем, что творилось на селе. Но и солдатню я знал — бедняги выскакивали из вертолетов в горячих ЗВ и не знали ни хера даже где они находятся, знали только, что кто-то по ним стреляет, что в них летят мины, а люди умирают и вопят.

Да господи ж ты мой, когда ты в такой ситуации, что приходится вести войну с партизанами, как же, черт возьми, посылать в бой таких людей? Как можно таких вот людей направлять туда, где нужно действовать с ума сойти как изощренно? Нельзя так. Ведь что происходит? — они начинают палить во всё, что движется, потому что ничего не понимают. Им страшно. То есть по ним там стреляют и, господи Исусе, с ними там те, кто не видит того, что вижу я. «Бах!» ― все кончено.

Покажись противнику, чтоб он открыл огонь. Такая стратегия была, и было всё неправильно. Это называется дать противнику овладеть инициативой. Позволить ему наносить удары когда хочется, там, где хочется, и так, как хочется. А это означает гарантированное поражение в партизанской войне. Предоставление противнику преимущества в войне на истощение — вот как это называется, потому что он в любой отдельно взятый момент может повышать или понижать уровень твоих потерь. И может делать это для достижения своих собственных политических целей. Если он хочет сделать политическое заявление для местного населения, продемонстрировать уязвимость американцев, он повышает уровень активности: ты несёшь больше потерь, жители видят, что похоронных мешков вывозится больше. Надо было ему сделать политическое заявление для граждан Соединённых Штатов — и это было ему под силу. И они это понимали.

Я думаю, нам даже невдомек, насколько хорошо северные вьетнамцы нас сделали. Они просто полностью сломили нас психологически. Причина нашего поражения в войне — недостаток воли, а не военной мощи. Например, я считаю, что изначально они, скорей всего, даже не понимали, что их ждёт дальше. Думаю, сначала они рассматривали «Тет» в 68-м как катастрофу, но наша реакция в Соединённых Штатах была такой мощной — из-за неё президент слетел — что совершенно неожиданно им стало ясно, что они могут заставить американцев победить самих себя.

ФУЛЛБЭК-ШЕСТОЙ

Герб Мок

25-я пехотная дивизия

Даутьенг

Ноябрь 1967 г. ― ноябрь 1968 г.


Фуллбэк-Шестой был характерный мудак-полковник. Он фильмов про генерала Паттона насмотрелся сверх меры. Думал он только о своем карьерном росте, и плевать ему было и во что это станет, и сколько людей за это полягут. Победа была ему не нужна, лишь бы он сам выглядел красиво. Он требовал соблюдать уставы, потому что это выглядит красиво. Ему был нужен счёт убитых, потому что это выглядит красиво.

Он любил отправлять в поле людей, которые не знали, что противник там сидит, потому что мы при этом были не так бдительны и с большей вероятностью вляпывались в дерьмо. Он на самом деле так поступал ― я же с ним разговаривал об этом, потому что Дич погиб. Полковник знал, что они там сидят, но нам о той базе АСВ не сказал. Мне уже потом один офицер рассказал, что он знал. Вот тогда я к нему и пошёл.

Я спросил его о том, знал ли он о том, что они там были. Отвечает: «Ага». Потом попытался погнать мне ту пургу, что гнал всем, о том, что мы должны были знать: «Вы должны быть готовы к этому всегда», и всякую прочую херню. Ладно, так-то оно так, и мы были к этому готовы. Но он ведь определённо знал, что там кто-то есть, нам-то почему не сказал? Мы б тогда вели себя осторожней. Будучи головным, я бы ушёл подальше вперёд. Вот что я помню о событиях того дня:

Я дошел до развилки на тропе и остановился. Я шёл в голове и знал, что делаю. Одна тропа уходила в джунгли, другая шла через кустарник. Я прошел через эти кусты и заметил базу противника. Я этих гадов нутром чуял, к тому же по пути я переступал через срубленные брёвна ― посреди джунглей.

Я ещё немного прошёл и дошёл до полянки в джунглях этих чёртовых. Я обнаружил узкий лаз в сплошной стене кустарника, и когда нагнулся, чтобы пролезть через эту дыру, то что-то там увидел. Вроде как бельё постиранное или одёжки, хворост и костер. А когда я, пригнувшись, пролез ещё через три или четыре куста до следующей полянки, я понял, что это база.

Поднимаю голову ― окоп, мать его так, а в нём гук долбанный стоит. И я молниеносно засадил этому козлу точно промеж глаз. Сейчас так здорово выстрелить у меня уже ни за что не получится. До него было футов пятнадцать,[78] не больше. Он там стоял себе и пялился; он, наверное, просто стоял себе, пялился на меня и думал: «Что за мудак тупорылый, стоит себе там», потому что убить меня он мог раз пятнадцать. У него была здоровенная винтовка с ручным перезаряжанием.

Скорей всего, сучонок этот меня не заметил. Они сосредоточились на тех, кто шел по тропе. У них были запрятаны пулемёты с обеих сторон тропы, поэтому они могли взять наших под перекрёстный обстрел.

Я тут же завопил: «Они тут!», запрыгнул обратно в кусты, каким-то образом пронёсся сквозь них и был уже в четырёх футах[79] от развилки на тропе.

В общем, сначала огонь открыли типа снайперы. А когда Дич с Доком подходили по тропе нам на помощь, заработали пулемёты и покрошили их в клочья. Я отполз туда, откуда залезал, и не мог подняться, потому что над головой были кусты эти грёбанные. Я ведь шёл в голове, и мне надо было продираться через всякие сраные заросли, поэтому гранаты из карманов я повытаскивал. Я хотел доползти до той дыры ― думал, что проберусь обратно и разнесу пару блиндажей. Но гранат-то у меня не было! И вдруг они открыли огонь с деревьев. Я лежал наполовину в кустах, наполовину на тропе. Промазали? Выстрел сбил с меня очки. Магазин из винтовки выбило. Три пули пробили рубашку. Бог ты мой! Мало мне было неприятностей, так я туда ещё два раза сползал. Я лежал один на тропе, и попытался открыть огонь. Тут-то они и начали стрелять по-настоящему. На земле валялись веточки и всякая прочая фигня, и я слышал «чинк!», «чинк!», и богом клянусь ― огонь стал такой охеренно плотный, что задело оправу очков, и они слетели. И почти сразу же пуля выбила магазин из винтовки. Он даже не взорвался, просто «пинг!» и вылетел. Разворотило его напрочь. Мне пришлось отлёживаться там из-за снайпера. Пулемётные пули сбивали ветки по обе стороны от моей головы, не дальше дюйма[80] от нее. А я всё думал: «Блин, где же второй пулемёт?» Но так было напряжно из-за снайперов ― они же видели, где я лежал. Они глядели сверху прямо на меня, прямо над моей головой.

Отлежался, и, когда снайперы перестали стрелять, я вскочил на ноги. Р-Р-Р-Р-Р-Р-Р-Р-РА-А-А-А-А-А-А-А! Они были чертовски близко ― три или четыре раза я из-за них просто слеп. Бог ты мой ― пули били в землю прямо у меня под носом, и земля взметалась, залетая мне под очки.

Прошло так минут десять, и дошло до того, что мне приходилось притворяться убитым и дожидаться, пока снайперы не перестанут стрелять. Приходилось притворяться, потому что иначе они бы всем скопом на меня навалились. Потом я вставал и, прежде чем открывать огонь, оглядывался ― нет ли крови, а затем начинал палить по этим козлам. Вытаскиваю магазин, бросаю, вставляю другой. Какое-то время я этим занимался, а когда они сбили с меня очки, я сказал себе: «На хер эту хрень, пора завязывать с этим делом». И я пополз обратно к своим, они залегли футах в пяти[81] позади меня. Я пришёл к выводу, что из той хрени, которой я занимался в авангарде, ничего не выйдет. И я стал отползать к нашим по тропе, чтобы можно было подняться, а когда я встал, кто-то сказал: «Дича подстрелили». И я пополз обратно к развилке. Он лежал с правой стороны от неё. Я посмотрел на него, говорю: «Дич!» Он был на расстоянии вытянутой руки. Я говорю: «Ранило тебя?», а он поднял голову, повернулся ко мне чуть-чуть и тихо так говорит: «Ага, ранило». Потом он приподнялся и вытащил из-под себя санитарную сумку. Бог ты мой, она от крови прямо насквозь промокла.

А он просто закрыл глаза и умер. Сразу же. До этого момента я ни разу не видел, как умирает человек. «Ага, ранило». И всё.

И после этого я решил, что нам надо выбираться оттуда, потому что я хотел его оттуда вытащить. И я понял, что Дока тоже подстрелили, потому что сумку свою он бы не оставил… Был бы Док жив, сумка была бы при нем, и он бы уже Дича латал.

Поэтому я вроде как рассудок потерял, встал и попытался продрать в кустах какую-нибудь дыру, чтобы голову просунуть. Не вышло, потому что при этом мне бы её отстрелили. Я снова лёг и стал буквально раздирать эту долбанную землю и проделывать тоннель, прям как нору, а когда я добрался до того места, где она была утрамбована гусеничными бронетраспортерами, я вытащил оттуда всех остальных ребят. Вытащили лейтенанта, и я собрался обратно за Дичем. Но не успели: еще одного пацана подстрелили ― уж и не помню, как его звали. Ему в поясницу или позвоночник попало. К этому времени мы были уже измотаны до охерения ― бой ведь так долго шел. Мы с Посди подбежали к этому пацану. Мы собирались поднять его на руки и вынести, но, черт, даже поднять его не смогли. Мы сказали ему: «Блин, мы понимаем, что ты ранен, но тебе придется самому нам помогать тебя поднять. Мы тебя от земли оторвать не в силах». Он был не очень-то здоровый, а мы оба были здоровяки такие, но просто охереть как измотанные. Жарко ведь было и напряжно.

Полковник приказал нашему взводу отходить. Он, собственно, и роту нашу назад отвёл. А они хотели обратно, заново, где смогли бы развернуться и вступить в бой, или попытаться развернуться и вступить в бой. Так и не пришлось им повоевать. Таким образом, они отошли, но я отходить не стал ― потому что нельзя людей оставлять, не по-нашему это. Я не стал отходить. Я пополз обратно, попробовал пробраться. И даже дыру, через которую вылез, найти не смог ― так быстро бронетранспортеры её примяли по пути к нам.

Пока я ползал по кустам, Фуллбэк отвел нашу роту назад. Мне надо было отыскать Дича, я не собирался его там оставлять, потому что на Диче держался весь взвод. Он был старше всех, 25 лет ему было… Очень хороший солдат был, лучше всех, и для каждого он был как старший брат. Лучше него людей я не встречал. Подошла рота «Браво» ― они шли прямо за нами ― но роту «Чарли» отвели, и наши расположились лагерем в зарослях. А когда я выбрался обратно и не обнаружил на месте второго взвода, я решил, что у меня крышу нахер снесло. Я двинулся обратно и забрёл в этот долбанный лагерь. Довольно далеко он оказался; вышло так, что весь батальон отошел, но рота «Браво» всё так же была в зарослях, метрах в ста оттуда ― достаточно дистанции, чтобы огонь не навлечь. А я выполз обратно, и Дича не нашел, и 2-го взвода не обнаружил. Вот тогда я совсем озверел. Я хотел, чтобы кто-нибудь отправился со мной обратно, но, само собой, им было приказано этого не делать. А потом подошел Ангус из третьего взвода и говорит: «Ладно, Мок, мы никого спрашивать не будем, пойдём туда с тобой».

Ангус этот не стал никого спрашивать, он просто взял, на хрен, отделение, и мы отправились туда, а рота «Браво» как раз собиралась выдвигаться. Поэтому я и говорю командиру роты «Браво»: «Слушай, у нас там двое остались, и я их оттуда вытащу». Он говорит: «Ладно, а ты знаешь, где они лежат?» Я говорю: «Ага, я всё там, на хрен, знаю. Я только что оттуда, это я, на хер, сюда всех вывел». Он говорит: «Ну ладно, валяй, веди нас туда». А вот Ангусу идти не разрешили, поэтому Ангус со своими остались на месте в воронке от бомбы, совсем рядом. Я повел туда роту «Браво», и взял слишком далеко влево. И, когда гуки снова открыли огонь, они убили первых трёх человек, что шли за мной. И я снова завалился в эти чертовы заросли, и на этот раз проторчал там часа три, пока рота «Браво» разворачивалась в боевой порядок.

Когда я выбрался оттуда, солнце шло уже на закат. Я нашел Ангуса с его ребятами, и мы снова отправились на то место, и пробыли там до девяти часов, разыскивая Дича. Мы не могли его найти. Черт, я там пробыл, на хрен, целый день, и не мог его найти. Я и в ту ночь его искал. Джунгли были просто повсюду, нашли мы его только на следующий день, а к тому времени как я вернулся в роту, меня успели занести в списки пропавших без вести. Вот тогда-то я и пошел к полковнику, и рассказал ему, что он за урод несчастный.

Я сказал ему: «Мне просто хочется вам сказать, что я об этом думаю. Почему вы не сказали нам, что там база? Из-за вас мы вышли прямо на засаду. На хрена такую хрень творить? Говно ты, а не офицер».

Ну что он мог ответить? Если бы он что-нибудь сказал, все обратили бы внимание на то, что он наделал. И я совершенно уверен, что был бы тогда хороший начальник повыше, и собрал бы все факты о том, что произошло в тот день, выглядел бы он далеко не так красиво.

ВЗВОД CRIP

Майор Майкл Эндрюс

Командир взвода

Совместный взвод разведки и развединформации

3-я бригада 25-й пехотной дивизии

Даутьенг

Июнь 1968 г. ― июнь 1969 г.


Взвод CRIP, то есть совместный взвод разведки и развединформации, был образован в 1968 году с целью ликвидировать пробел в обмене разведывательной информацией между американскими войсками в нашем районе боевых действий и разнообразными вьетнамскими разведывательными организациями. Поэтому состоял он из американских солдат, обладающих разведывательным опытом, и солдат-вьетнамцев всякого рода. Среди них были солдаты АРВ, Армии Республики Вьетнам, которых откомандировывали к нам, и chieu hois или «скауты Кита Карсона» ― бывшие солдаты Армии Северного Вьетнама. Было несколько солдат из Временных разведывательных отрядов (PRU)[82]― в некотором роде элита среди представителей нашей профессии, и другие солдаты-вьетнамцы. Замысел состоял в том, чтобы сформировать единое подразделение для совместного ведения разведки.

Я прослужил командиром пехотного взвода четыре месяца, затем недолгое время был командиром разведвзвода батальона. Когда был создан CRIP, он считался особо важным подразделением, по многим причинам. Я был наделен довольно обширными полномочиями по отбору и переводу к себе из батальона тех людей, которых считал нужными, с тем условием, чтобы это не нанесло чрезмерного ущерба роте ― я должен был забирать людей в основном из батальонного разведвзвода. В общем, как мне помнится, ко мне ушло более половины батальонного разведвзвода, и все добровольно.

В основу деятельности подразделения была положена разведка силами механизированной пехоты. Нами командовал командир американской бригады, и, кроме того, мы отчитывались перед местным штабом КОВПЮВ. В нашей структуре были также люди, получавшие гражданское жалованье, некоторые отчеты направлялись в подразделения PRU, располагавшиеся в ближайшем городе. То есть работа велась, однозначно, скоординировано, хотя все решающие рычаги власти были в руках командира американской бригады, который стоял надо всеми. Тем не менее, такой подход создавал определённые проблемы, потому что каждый компонент подразделения должен был отчитываться по своим каналам, и случалось так, что когда нашему подразделению удавалось в ходе операции что-либо обнаружить, возникало некоторое недопонимание между представителями АРВ и PRU по поводу того, кому положено забирать найденное. Например, помню, как однажды были захвачены два вьетконговских связника-финансиста, с кучей денег при себе, и завязался серьёзный спор по поводу того, куда отправлять пленных: в штаб MACV, штаб PRU или штаб американской бригады. Создание сплоченного коллектива из таких солдат — занятие своеобразное, возникали и кое-какие трудности с их обучением и экипировкой. Наверное, труднее всего было подготовить солдат из всех разнообразных составляющих взвода к выполнению задачи и разъяснить им, в чём она заключается.

Несколько раз попадались солдаты-вьетнамцы, с которыми просто ничего не получалось. В некоторых случаях я отправлял их в прежние подразделения. Пару раз случалось так, что солдат-вьетнамец просто решал, что такая работа ему не по душе. А «Киты Карсоны» в очень скором времени разбредались кто куда.

Тем не менее, мне кажется, что в этом подразделении царил могучий дух товарищества ― по многим причинам. Одна состояла в том, что оно считалось очень даже элитным. Оно было не такое как все. Важное. По-моему, солдаты это осознавали и делали всё лучше, с большим энтузиазмом. Характер наших операций был таков, что в ходе их выполнения мы действовали вполне независимо, и поэтому нас зачастую не стесняли некоторые ограничения, с которыми с неудовольствием приходилось мириться не только американским военнослужащим, но и вьетнамским. Нас было очень мало, и нам легче было постоянно перемещаться ― дня два или три подряд, не останавливаясь на ночлег в одном и том же месте или, на операции, двигаться очень быстро. Я считаю, что быстрота передвижения ― залог безопасности. В таком подразделении как наше это было вполне очевидно. Например, нас ни разу не обстреляли из минометов. Взводу CRIP случалось попадать под минометный обстрел, но разве что тогда, когда бойцы возвращались на базу бригады в Даутьенг. Нас ни разу не обстреляли, пока мы действовали самостоятельно.

А вторая причина, по моему мнению, состояла в том, что люди во взводе ― по крайней мере, американцы ― до прихода туда успели поучаствовать в разведывательных операциях ещё в батальоне, и потому отличались сплочённостью, и очень хорошо знали свою работу; а возможность работать вместе изо дня в день, самостоятельно, когда боевая подготовка ведётся непрестанно, позволяла подразделению достигать высокого уровня тактического мастерства, причем несравненно высокого. Чувство локтя было развито у многих. Люди знали, чего ожидать от других, и, однозначно, по этой причине служить у нас было хорошо.

Из-за малой численности подразделения можно было быстро проникать на объект и уходить оттуда. Например, работая с наводчиком, мы надевали ему на голову мешок, приводили в деревню, и он показывал, где искать то, что могло представить для нас интерес. Мы очень быстро приходили и отходили. Занимало это минут тридцать, не больше. Я полагаю, что даже если бы на нас напали, мы смогли бы отойти прежде чем бы нас прижали. Свидетельством тому один случай, когда в деревне располагался целый полковой штаб, а мы туда два раза зашли и ушли, понеся при этом всего одну потерю. Небольшое подразделение может совершать подобное, если оно хорошо подготовлено, может выйти на место и уйти оттуда, не позволив противнику его задержать, даже если сосредоточенность сил противника там велика. Кроме того, нам ещё и везло изрядно.

Я чувствовал, что успел получить хорошую подготовку для тех операций, что мы проводили, и чувствовал себя весьма уверенно, можно сказать, на уровне в ходе этих операций. Первое моё впечатление от среднего солдата состояло в том, что он ― солдат, призванный в штате Колорадо ― у меня создалось впечатление, что он зачастую не совсем понимал, ни против кого воюет, ни как и зачем он там оказался, ни как организованы Вьетконг и регулярная северо-вьетнамская армия, ни как они взаимодействуют.

В нашем конкретном районе, к сожалению, размеры штатных американских частей делали их поведение весьма предсказуемым. Несомненное преимущество небольшого подразделения, обладающего абсолютной гибкостью, состоит в том, что оно может очень быстро начинать и прекращать операции, может пробыть на одном месте ночь и отойти, а в следующую ночь быть уже в каком-нибудь другом месте. Уследить за таким отрядом очень трудно.

Деревня, в которой мы жили, называлась Кхьемхань. От нее было совсем близко до местечка, называвшегося Зомбо, милях в восьми[83] к востоку от камбоджийской границы. По сути, это было военное поселение, где жили бойцы АРВ со своими семьями. Где-то в глубине его располагался объект КОВПЮВ, где работал один майор из КОВПЮВ. Несколько раз мне приказывали отчитываться перед ним, и я туда ходил, и делился с ним тем, что мы увидели или обнаружили.

Несмотря на то, что американцы часто проводили операции в этом районе, и не один год, большинство крестьян по-прежнему очень даже сочувствовали нашим противникам. По части наличия вьетконговских сторонников этот район пользовался дурной славой. Городок Трангбанг прямо на юг оттуда был особенно «знаменит» в этом плане. Позднее мы обнаружили, что недалеко от него располагались штабы ряда крупных подразделений, а под землей тянулись очень запутанные сети тоннелей. Во время сражения за Сайгон в 1975 году ось наступления из Камбоджи проходила прямо через те места.

Главное было не зацикливаться на одной деревне слишком долго. Поживём на одном месте, а потом постоянно перемещаемся, устраиваемся на привалы вне селений, сами по себе, и, по моему мнению, такой подход, несомненно, самый верный.

Наше предназначение было двояким. Во-первых, мы должны были действовать по ситуации, в соответствии с доводившимися до нас сведениями. Нередко нам ставились конкретные задачи. Помню, как однажды мне вручили аэрофотоснимок и ознакомили с информацией о том, что вьетконговские сборщики налогов проходят через данный участок где-то в районе первого числа каждого месяца, останавливаясь в одном из двух домишек. Мы должны были дождаться их следующего визита и попробовать их взять. Что мы и сделали, и доставили их к нам.

Во-вторых, наша задача была по мере сил держать этот район под пристальным наблюдением. Район у нас был довольно обширный, и мы постоянно перемещались, каждый день, и потому досконально и всесторонне изучили свой район. Жители деревень были нам известны, хозяева местных ресторанчиков и прачечных были известны, и являлись неотъемлемой особенностью конкретного района боевых действий, потому что скауты-вьетнамцы, просто остановившись в деревне на ночлег, пообедав в ресторанчике или поговорив с людьми, очень часто выясняли полезные для нас вещи.

Когда мы познакомились с людьми и стали беседовать с ними поподробнее и подольше, дискуссии с жителями деревень стали более продолжительными. В качестве командира батальонного разведвзвода или стрелкового взвода я с крестьянами очень подробно никогда не разговаривал. Но после создания взвода CRIP я начал разговаривать с ними почаще и обнаружил, что они очень обеспокоены тем, что будет, если американские войска уйдут, и к власти придет Вьетконг, однако им страшно не хотелось, чтобы их видели за беседами с американскими военными, не хотелось им и сколько-нибудь критически высказываться о Вьетконге. Было похоже на то, что вьетконговская инфраструктура там развита, и что их разведывательная сеть работает очень эффективно. Но поскольку вьетнамцы из нашего взвода работали без присутствия американцев, как только наши стали беседовать с крестьянами в неформальной обстановке, ведя продолжительные дискуссии, стало совсем ясно, что это так. Не оставалось никаких сомнений ― страх этот был непритворный. По сути, они были в положении слуги двух господ, когда не могли безнаказанно выступать ни против одного, ни против другого. Большая часть местных жителей просто хотели, чтобы их оставили в покое, и чтобы ни одна из сторон не вела с ними никаких дел и не портила им и без того порушенную жизнь.

Я думаю, взводу CRIP, помимо прочего, удалось выявить очень рано, задолго до того, как это стало широко известно, тот факт, что на всей территории к северо-западу от Годауха земля как улей изрыта тоннелями. В этом мы смогли убедиться на паре операций. Люди исчезали. Или очень значительные силы противника запросто пропадали. Они уходили под землю.

ПОДЗЕМНЫЙ ГОРОД

Джонатан Полански

Разведчик

101-я воздушно-десантная дивизия

I корпус

Ноябрь 1968 г. ― ноябрь 1969 г.


Однажды мы были на лаосской границе, и я не знал наверняка, где нахожусь. Я вышел на связь и запросил сделать корректировочный выстрел, чтобы я смог определить своё местонахождение. Они выпустили корректировочный снаряд, и он упал позади нас, поэтому я понял, что заблудился где-то в Лаосе. До меня дошло, что мы всё шли и шли вперёд, потому что в результате нашего батальонного манёвра мы уходили всё дальше и дальше, следуя по «тропе Хо Ши Мина», которая представляла собой невероятнейшее создание. Подземные госпитали гигантских размеров, красные грунтовые насыпные дороги, горные цепи с дорогами в две полосы, которые были прорублены от вершин до самого низа, большие комплексы шалашей на деревьях. Ни за что бы не поверил. Можно было и не замечать следов их присутствия, пока в самой гуще джунглей не наткнёшься на признаки цивилизации, вырытые в склонах гор — руками, лопатами, неизвестно чем.

Мы вошли в одну пещеру. Один только тоннель был такой большой, что по нему могли ездить под землей грузовики. Тысячи помещений, забитых американским снаряжением — ботинки, полевая форма, койки, пончо, каски. Казалось, что у них наших вещей больше, чем у нас самих в Кэмп-Игле. Мы вызвали B-52, чтобы они разбомбили весь этот комплекс, который располагался прямо на лаосской границе. Похоже, это был последний схрон, где подразделение экипировалось по пути на юг. Большую часть снаряжения, скорей всего, доставили туда с чёрного рынка или утащили с баз. Совершенно новое снаряжение. Лучше, чем было у нас.

ВИ-СИ

Дознаватель

525-я группа военной разведки

Сайгон

Январь 1970 г. ― август 1971 г.


Я думаю, ты не совсем понимаешь, как устроена коммунистическая система в целом, или, по крайней мере, азиатская коммунистическая система. Ею управляют комитеты, а это весьма чуждое явление для американского склада ума. Я очень подробно допрашивал ряд пленных по этому вопросу, потому что я не мог поверить, что никому не захочется стать во главе и начать всем управлять, что не было одного человека, который держал бы всё под контролем. Однако у них на разных инстанциях проводились заседания комитетов, которые вырабатывали политику и решали, что и как делать, и различные члены комитета определяли, что и как делать сообща. Я пытался понять, кто у них был председатель, или как все управлялось, но мне не хочется использовать термин «консенсус», потому что он никогда не применялся. Они «прорабатывали» вопросы. «Группы проработки» — нечто такое, что идет от Мао Цзэдуна.

В члены комитета попадали люди, которым надо было организовывать работу на конкретном уровне, которые были старшими по вопросам сбора налогов, работы фронтовых групп, вербовки, выполнения основных функций, обеспечивающих работу инфраструктуры. Для работы что требуется? Деньги нужны, в виде налогов или откуда-нибудь ещё, новых людей надо вербовать. Они использовали традиционные фронтовые группы ФНО.[84] Вот тебе ещё одно ложное представление — будто бы ФНО был какой-то самостоятельной организацией, действовавшей отдельно от Ви-си. На самом деле, не было никакого ФНО, который был бы самостоятелен и действовал отдельно от Ви-си.

ФНО существовал на двух уровнях. На уровне страны у них работала группа ФНО, которая имела голос, в смысле имела политический голос, который считался нейтральной направленности. И в конце концов в 1969 году на смену ФНО пришло Народное революционное правительство, НРП.

Далее — на местном уровне работали фронтовые группы ФНО, т. е. женская группа, сельская группа и т. д. и т. п. Это были организации, которыми руководил штат коммунистов более низкого уровня, и использовались они как средство для привлечения людей в свои ряды. И они делили с людьми их беды и горести. Например, одна из таких бед: «Посмотрите: американцы сбрасывают на нас с небес всякую оранжевую гадость. От неё урожаи портятся, дети болеют, и страшные вещи от неё творятся». Или так: «Господи Исусе, от этой бомбы погибла семья моего шурина в 3-м посёлке», или что-нибудь ещё в том же духе. И в результате более политически грамотные, более политически активные люди могли выделиться и быть вовлеченными в инфраструктуру Ви-си.

Их определяли в члены местного комитета, определяли задачу, и они начинали продвигаться вверх в иерархии. Они могли также пойти в местные силы, поселковые партизаны, и тогда, если они проявляли свои умения или проходили обучение, они могли вступить в ряды местных сил — роту своего участка, в которой обычно было нечто вроде специального вооружённого отделения. Они были разбиты на военные районы, которые существенно крупнее провинций. До Тета 68-го года существовал Сайгонский военный район, который охватывал большую часть территории вокруг Сайгона до самой Камбоджи, а потом случилось так, что Тет 68-го года настолько опустошил их ряды, что они разбились на подрайоны.

Изобретательность, которую Ви-си и АСВ проявляли в некоторых местах, меня просто восхищала. Например, одно время АСВ держит в ряде районов подразделения главных сил, которые проводят операции, и вдруг они пропадают из вида. В конце концов мы выяснили, что они распылялись на ячейки по три-четыре человека, которые тихо расходились по селениям, где вливались в ряды местных поселковых партизан и занимались их обучением, повышая их боевой настрой. Затем поступала команда собраться в подразделение заново. Они проводили операцию и снова испарялись в никуда, расходясь по селениям. Очень ловко придумано, потому что при этом пищу и припасы получаешь в селениях, значит, не надо совершать за ними вылазки. Вот такие они были хитроумные.

СТРАТЕГИЯ УСТРАШЕНИЯ

Брюс Лолор

Оперативный работник

Центральное разведывательное управление

I корпус

Ноябрь 1971 г. — декабрь 1973 г.


В сущности, обычным крестьянам, из которых состоит основная масса населения, война была вовсе не нужна. Американцев поддерживать они не хотели, но в военном аспекте АСВ они тоже не поддерживали.

Не думаю, чтобы средний крестьянин был достаточно развит в политическом плане, чтобы разбираться в сути режима Ви-си. Крестьяне очень часто ныли по поводу того, что им приходится посещать вьетконговские воспитательные заседания. Они эти проклятые штучки терпеть не могли. Бедняги целыми днями работали в полях, погоняя буйволов, возвращались вечером домой, а там представители Вьетконга собирали их вокруг себя, и им приходилось по три-четыре часа просиживать часов до десяти-одиннадцати, слушая, как какой-то партизан втирает им о прелестях коммунизма и так далее. И это им страшно не нравилось.

Почему они такое терпели? Ну, по-моему, если в твою хижину придёт ночью человек с оружием — пойдёшь. Думаю, не то чтоб там оружием угрожали, но тех, кто отказывался, вполне могли увести и, раньше или позже, ликвидировать. И одного такого случая хватало. Ви-си применяли замечательную стратегию устрашения. То есть если ты человек убеждений и считаешь террор законным политическим оружием, стратегия была замечательная.

Они подрывали кредит доверия правительства и парализовали население путем избирательных ликвидаций. Избирательных зверских акций. Районные старейшины, сельские старейшины, про-правительственно настроенные сельские старейшины. Удары они наносили только по эффективным руководителям; если ты бестолочь на посту сельского старейшины, они вполне могли тебя не трогать, потому что им важно было, чтобы такое положение вещей сохранялось. Если ты продажен, и ничего для деревни не делаешь, и людям жить спокойно не даёшь, и обложил их чрезмерными поборами, они вполне могли тебя не трогать. Но если ты напористый молодой идеалист, и всерьёз порешил вывести свою деревню к лучшей жизни, то тебя вполне могут уделать, и весьма неприглядным образом. Кишки наружу выпустят, жену с детьми у тебя на глазах изнасилуют, ребёнка убьют. Видели мы такое. Мы видели людей с отрубленными ногами и парней с… Кишки, похоже, выпускали повсеместно. Буквально вытаскивали у человека внутренности из живота, потом живот распарывали. Хуже всего при этом то, что человек умирает не сразу. Женщины… Там вообще предела не было. Любые мерзости, что могут прийти на ум — всё это проделывали. Излюбленными объектами у них были школьные учителя, и, к несчастью, большинство школьных учителей были идеалистически настроенными юными девушками.

СБОРНИК СТИХОВ

Роберт Сантос

Командир стрелкового взвода

101-я воздушно-десантная дивизия

Хюэ

Ноябрь 1967 г. ― ноябрь 1968 г.


Недалеко от Хюэ мы захватили базу АСВ. Залезли в рюкзаки, которые захватили в разведывательных целях. Кроме того, мы собирались забрать их себе и носить вместо нашей дряни с металлическими рамами, потому что рюкзаки у АСВ были легкие и удобные. Я раскрыл один рюкзак и нашёл в нем гражданскую одежду и тюбик зубной пасты «Айпана». Кроме того, они оставили на месте большие мешки с рисом — дар от народа Соединённых Штатов. Это меня просто взбесило. У меня зубной пасты не было. Я должен был питаться сухпаем. Я, на хер, столько времени в ванне не мылся. А тут наши враги питаются лучше, чем я, потому что продукты дарованы им Соединёнными Штатами.

В рюкзаке, в который я залез, кроме пончо и всякого другого барахла лежала коробка пастельных карандашей и сборник стихов на японском и английском, с надписями от руки на вьетнамском. Я оставил их у себя, и уже после увольнения со службы показал эту книжку учителю вьетнамского, у которого учился в колледже. Я рассказал ему, откуда она у меня, и поинтересовался, что там написано. Он сказал, что её прежний владелец когда-то учился в Японии и, скорее всего, взял этот сборник стихов и написал в нём любовное послание своей девушке из Ханоя. В Хюэ он был в составе АСВ, собирался побывать дома и отдать ей эту книжечку со стихами и коробку пастельных карандашей. Я их до сих пор храню. И мне однажды подумалось: а может, я просто жду, что когда-нибудь повстречаюсь с этим парнем и скажу: «Как же я рад, что ты живой! А я ведь для тебя их сохранил».

«ФИНИКС»

Томас Бейли

Дознаватель

525-я группа военной разведки

Сайгон

Январь 1970 г. — август 1971 г.


Брюс Лолор

Оперативник

Центральное разведывательное управление

I корпус

Ноябрь 1971 г. — декабрь 1973 г.


Томас Бейли: Программа «Финикс» была программой ликвидации людей, и предназначалась, насколько я понимаю, для выявления вьетконговских представителей на определённых уровнях и их устранения. Чтобы таким образом ослаблять всю организацию. Собственно говоря, в нашей работе по программе «Финикс» применялся старомодный компьютер от корпорации «РЭНД», который определял, каких именно членов различных местных комитетов следует устранять.

Брюс Лолор: Раз уж мы хотели победить в той войне, нам надо было не сидеть сложа руки, а лишать Ви-си возможности осуществлять контроль над населением или оказывать на него влияние. Суть программы умиротворения заключалась именно в этом. Самым модным словечком было «искоренить». Мы пытались принимать меры по нейтрализации их политической организации.

Всего было три программы: 1-я — Программа переписи населения и учёта жалоб, 2-я — Группа сельского развития и 3-я — «Финикс». Мое мнение об этих программах таково: придумали их гении, а реализацией занимались идиоты.

Программа переписи населения и учёта жалоб предназначалась не только для переписи населения — никто ни черта не знал, с чем мы там имеем дело в численном выражении — но и для реального выявления проблем. В её основе лежало представление о том, что если правительству станет известно, что группа крестьян, община и т. п. постоянно подвергается давлению со стороны Ви-си, требующих от них налогов, рисовых налогов, уплаты повинностей, если мы сможем идентифицировать такую проблему, и если правительство сможет продемонстрировать свою способность защитить этих крестьян от дальнейших поборов, то мы сможет переманить их на свою сторону. Именно для этого и предназначалась программа переписи населения и учёта жалоб. После этого к работе подключались работники Группы сельского развития.

Если проблемы какой-нибудь деревни заключались в отсутствии канализации, пригодной для питья воды, мостов и т. д., туда отправлялись работники Группы сельского развития, и вьетнамцы помогали другим вьетнамцам отстроить их деревню заново. Таким образом мы переманивали людей на свою сторону.

Если мы обнаруживали вьетконговца — сборщика налогов, пропагандиста, финансиста, районного уполномоченного и т. д. — в конкретной деревне, то мы могли подключить третью программу — «Финикс», чтобы (если получится) его арестовать, побеседовать с ним и выяснить местонахождение других членов его ячейки, и таким образом искоренить данную организацию.

Проблема с этой программой состояла в том, что она полностью развалилась. Ей так и не удалось достичь поставленных перед нею целей. Мы позволили вьетнамцам разложить эту систему, и сделали это потому, что сами в массе своей были разложены.

Наряду с прочим, это была ещё и программа истребления. Понятно, что не стоит пытаться всё на свете представлять в розовом свете. Целью этой программы было ликвидировать влияние Вьетконга в конкретной деревне, и каждому, как мне кажется, были определены задачи, которые каждый стремился выполнять в ходе работы или руководства работой в определенных для них рамках. Моя задача состояла в том, чтобы вызывать их к себе и проводить с ними беседы. Если бы я с ними не беседовал — мне было бы хуже. Некоторые полагали, что счёт убитых важней всего, и из-за этого возникали всякие проблемы. При работе по этой программе, откровенно говоря, привыкли сводить застарелые счёты.

По-моему, году в 1968–69 здесь, в Штатах, по этому поводу много грязи было вылито. «Зелёные береты» были вроде как приданы Управлению, которое пыталось руководить этой полувоенной деятельностью, из-за чего возникали по-настоящему серьёзные проблемы, потому что спецназовцы могли заявить своему начальству из американских военных «этого мы сделать не сможем, потому что Управление не желает, чтоб мы этим занимались». А когда им не хотелось делать что-то другое, они заявляли начальству из Управления: «мы этого сделать не сможем, потому что наше военное начальство не разрешит».

Они постоянно сталкивали обе стороны друг с другом, чтобы делать то, что было угодно им. И из-за этого в системе возникали определенные трудности. В конце концов их постепенно вывели из программы — именно поэтому вывели. Не знаю, можно сказать, наверное, что это всё политика. А проблема там возникла нешуточная. Американские военные были недовольны, в Управлении были недовольны, и они сказали: «Ладно, надо определяться». Когда ты произносишь слово «политика», то наверняка имеешь в виду то, что пишут в прессе здесь, в Соединенных Штатах. Это стало одной из причин тому, что всю программу прикрыли. Но надо ведь рассматривать этот процесс поэтапно — сначала «зелёные береты» уходят со сцены налево, затем вся программа сходит со сцены направо, из-за политических осложнений, которые вызывает здесь.

Тем не менее, сначала, когда война только завязывалась, «зелёные береты» были символом борьбы с повстанцами, и действовали они отлично. Все дело в том, что они… Бэрри Сэдлер сделал с ними то, что хуже уже некуда. Вылез с этой песней, и, ни с того ни с сего, «зелёные береты» перестали быть небольшим элитным подразделением. Среди них появились всякие разные ковбои, и этим ковбоям хотелось на операциях стрелять, вышибать двери и избивать людей. Нельзя так бороться с партизанами. Разве будут с тобой дружить, когда ты приходишь в деревню и всё там разносишь в клочья? Суть партизанской войны заключается в том, чтобы управлять населением, и, по-моему, мы обнаружили, должны были обнаружить, что нельзя управлять населением, если не подчинить его себе целиком военным путем — что мы могли сделать, но чего не позволяла нам сделать наша политическая система, и хорошо, что не позволяла — или обеспечить себе его поддержку.

В войсках специального назначения появилось слишком много ковбоев. Это было сразу же видно из статистических данных о том, как росла их численность, и как менялись требования по приёму новобранцев. Ни с того ни с сего свернули обучение смежным специальностям, отменили требования по владению иностранными языками. И в очень скором времени стали штамповать их кучами, потому что всем захотелось ходить в зелёных беретах. И вот человек такого типа попадает в очень враждебную обстановку, в которой от него требуется определенная степень образования и культуры — а у него этого нет. И от этого возникали всякие проблемы. И я полагаю, что войска специального назначения провалились именно из-за того, что в них какие-то идиоты шли на операцию и начинали расстреливать людей в лодках. Я думаю, что это происходило из-за того, что они вроде как думали, что так и надо. Фильмов с Джоном Уэйном насмотрелись. А в жизни было совсем не так.

ДАЛАТ

Джордж Лоуренс

Пилот вертолета

7-й эскадрон 17-го воздушно-кавалерийского полка

Плейку

Лето 1971 г. ― лето 1972 г.


Далат ― был там город такой, выстроенный французами в гористой местности между Плейку и Сайгоном. Время от времени мы летали в Сайгон по разным и разнообразным причинам, и всегда посещали Далат.

Когда оказываешься в Далате, то видишь там дома, похожие на ранчо, с плавательными бассейнами во дворах ― их построили французы ещё до войны. В центре города было озеро, и по нему можно было поплавать на лодках с педальным приводом. Мы каждый раз туда залетали ― из-за ресторана, который содержали монахини.

Главная монахиня была француженка, остальные вьетнамки, но все говорили по-французски. Заходишь в боевом обмундировании в этот маленький монастырь, а там ― приятная французская музыка, очень хорошая французская кухня и французские вина, а если удастся уговорить монахинь, то они все вместе выйдут и споют под гитару песню на французском языке.

И разница эта ― когда оставляешь район боев и через час-два лета оказываешься в культурном месте, где вкусно кормят и играет приятная музыка ― так поражала, что я никогда не забуду, как там было. Там так хорошо было… Ещё и сосны там росли.

V ОПЕРАЦИЯ «НОВЫЙ ВЕТЕР»

РОЖДЕСТВЕНСКИЕ БОМБАРДИРОВКИ

Брюс Лолор

Оперативник

Центральное разведывательное управление

I корпус

Ноябрь 1971 г. — декабрь 1973 г.


Я думаю, северные вьетнамцы после наступления в 72-м году временно истощились. Думаю, на какое-то время они выдохлись. Они понесли очень большие потери. Не знаю, какие именно, и сдается мне, этого никто и никогда не узнает. Но бомбардировки — американские бомбардировки в I корпусе — велись, несомненно, с большим размахом. Некоторое время предпринимались какие-то недоделанные попытки достичь мира, а потом Никсон сказал: «О'кей, ребята, мы сейчас заминируем гавани и дадим вам всем просраться». Мы начали долбить по ним[85] в декабре, и от этого они быстро отказались от прежних намерений.


Я думаю, что в результате минирования гаваней, по крайней мере, со слов моих контактов во Вьетнаме, северные вьетнамцы стали бояться Никсона. Они не знали, чего от него ожидать. Они были уверены в том, что американская общественность против таких действий и против войны, но полагали, что сил у него хватит, чтобы проделать это в любом случае.

СОГЛАШЕНИЕ О ПРЕКРАЩЕНИИ ОГНЯ

Деннис Морган

Воздушная разведка

Морская пехота США

I корпус

Сентябрь 1972 г. — февраль 1973 г.


Соглашение о прекращении огня вступило в силу 28 января 1973 года в 06.00.[86] Я вылетел на воздушное дежурство в 23.00 вечером предыдущего дня. Если посмотреть на карту, где река Куавьет протекает по участку Донгха-Куангтри, там есть маленький клочок земли. Где-то в восьмистах метрах к югу от него южновьетнамские морпехи противостояли северовьетнамским силам.

В ночь накануне вступления в силу соглашения о прекращения огня вьетнамские морпехи собрали могучую бронетанковую группу из пятнадцати-двадцати танков, бронетранспортёров, других машин — из всёго, что было в наличии — и ломанулись вверх по реке Куавьет, чтобы отрезать силы АСВ, захватить участок и удерживать его, пока будет действовать соглашение о прекращении огня. Они туда рванулись, захватили тот участок вплоть до устья реки, расширили плацдарм, и тут на них обрушился адский огонь. Северные вьетнамцы не стали соблюдать соглашение о прекращении огня. Они открыли стрельбу из-за реки изо всех видов оружия. Мы ничем помочь не могли, потому что в 06.00 воздушной поддержке дали отбой из-за перемирия. И ребята там дрались не на жизнь, а на смерть.

И вот что там произошло… Я так полагаю: люди идут на военную службу по разным причинам — не буду ударяться в философию, не о том речь. Некоторые делают это, потому что им больше делать нечего. Некоторые — в поисках себя. Некоторых сподвигает на это ощущение себя мужчиной или желание стать таковым. А есть и такие, что делают это из-за того, что чересчур хотят что-то доказать другим, хотят быть мачо. И обычно всякий, кто меньше пяти футов и четырёх дюймов[87] ростом, пытается доказать, что он мачо. Нет ничего хуже какого-нибудь недомерка с большим и неуёмным самомнением. Один пилот из ВВС, с которыми мы летали — слава Богу, с ним летать мне ни разу не пришлось — был как раз из таких.

Он вылетел в ночь накануне перемирия и начал ерундой страдать в одном месте, где быть ему не следовало, и тут его сбили, и это страшно осложнило попытки помочь тем вьетнамским морпехам, что в ту самую ночь рванулись вверх по берегу и захватили тот район. Мы знали, что он на земле. Он выбрался из своей «птички», OV-10, стал связываться по рации с воздушно-морскими спасателями и другими самолётами в тех местах. И какого черта он туда полез? Разлетался, хотел Авиационную медаль получить, уж очень хотел чего-то доказать. А вышло так, что мы не могли ни удара с воздуха нанести, вообще ничего не могли, чтобы помочь тем вьетнамцам, потому что этот придурок ерундой там занимался, пока его не сбили и не взяли в плен. Думаю, северные вьетнамцы его в конце концов убили — может, нарочно, может, случайно, а может, и расстреляли, казнили.

ПРАЗДНИК БЕЗ ПОБЕДЫ

Стивен Клинкхаммер

Специалист по авиационному вооружению

Авианосец «Америка»

Тонкинский залив

Октябрь 1972 г. — апрель 1973 г.


Я пошёл на службу сразу после школы, записался в ВМС на три года. В 1972 году меня отправили в лагерь начальной подготовки в Грейт-Лейкс. Прямо из лагеря начальной подготовки я попал на авиационные курсы, где учился обслуживать реактивные самолёты, и, не успев опомниться, получил назначение на корабль «Америка» — авианосец, который в то время находился в Тонкинском заливе. Он вышел из Норфолка в августе 72-го, а я закончил курс обучения только в сентябре. Рассказывали, что когда он выходил из Норфолка, группы протестующих вышли на лодках в гавань, чтобы этого не допустить, и береговой охране пришлось сопровождать его до выхода в море. По-моему, он чуть не переехал пару этих мелких судёнышек, в которых было полно людей, кричавших: «Не надо туда! Не надо туда!». В общем, после окончания авиационных курсов в Мемфисе я получил двухнедельный отпуск и съездил попрощаться домой в Мичиган.

К Рождеству мы проработали уже шестьдесят пять дней подряд, всё снаряжали бомбы на борту «Америки». Дошло до того, что солнечного света я совсем не видел. Я просыпался и шёл работать, а солнце ещё не взошло — на пятой сверху палубе солнца никак не увидишь — я сменялся, а солнце уже село. В чреве корабля дневного света я совсем не видел, чёрт бы его побрал. Я думал, свихнусь уже скоро. Работаем иной раз, тут объявляют работе отбой, и тогда мы спали прямо там, на бомбах. Просто берёшь кусок картона и укладываешь поверх бомб на поддоне. А там ведь очень холодно — сплошной металл кругом. К Рождеству мы уже болтались там столько времени, что все были на взводе, доведены до ручки. Чтобы выпустить пар, мы писали на бомбах всякую ерунду типа «Весёлого Рождества, гуки».

В то время заведено было носить браслеты с фамилиями пропавших без вести, тех ребят с нашего корабля, чьи самолёты подбили. Покупаешь такие браслеты, на каждом гравируют по фамилии пропавшего без вести пилота из нашей эскадрильи. А когда они возвращались, если возвращались, можно было послать такой браслет со словами: «С возвращением!»

В январе мы всё ещё летали круглосуточно. А потом, в конце января, когда мы всё так же работали в трюме, снаряжая бомбы, заработала система громкой связи корабля, и нам сказали: «Перемирие подписано. Война во Вьетнаме кончилась». Все запрыгали, зашумели.

Мы столько времени там проработали, бомбили ту страну до уссачки, и вдруг всё кончилось, ни с того ни с сего. Бомбы стали не нужны. Мы всё же поработали ещё пару дней, снаряжая бомбы. Пока не пришло окончательное подтверждение, пока мы не получили приказа о прекращении действий, мы всё так же их снаряжали, а самолёты всё так же летали. У всех такое настроение было: «Ну, а сейчас-то чего, на хер, делать?» Праздновали широко. Коки готовили стейки по заказу, картофель, шоколадный торт испекли… Охереть как здорово.

В общем, ждали мы всё, ждали, какие-то войска выводились, и мы принимали их на борт. В апреле мы ушли из Тонкинского залива. Все поздравления ограничились традиционным типа «Молодцы, отлично поработали» от командира корабля через громкоговоритель. Я ничего не понял. Говорю себе: «Ладно. Это он о том, что мы снарядили бомб сколько надо, или сбросили их сколько надо?» Совсем ничего не понял.

Я решил, что оставшееся время на флоте лучше буду не убивать людей, а наоборот, возвращать их к жизни. Для этого мне пришлось пройти через бесконечные собеседования с санитарами и офицерами медицинской службы на корабле. Когда я ушёл с «Америки», летом 73-го меня послали в Грейт-Лейкс на курсы. Их я кончил в октябре. У меня были такие высокие оценки, что меня рекомендовали для прохождения дальнейшего обучения. Так я попал на курсы хирургических лаборантов, а для этого мне пришлось продлить срок пребывания на службе ещё на тринадцать месяцев. Я был приписан к одной из двух хирургических команд в Грейт-Лейкс. Я служил там старшим санитаром.

Я служил в Грейт-Лейкс, когда вернулись военнопленные, и некоторых из них отправили туда. С ума можно было сойти. Очень многие веселились, гуляли вовсю. А я в то время о той войне ещё особо не задумывался. Для военнопленных устроили большую вечеринку. Большинство из них были пилотами и офицерами. Они страдали от последствий недоедания, сильно исхудали. Глядя на них, можно было понять, что пришлось им нелегко, как физически, так и психически. Один из них просто не захотел во всём участвовать и ушёл оттуда.

Видно было, что того парня, что ушёл, переполняла злоба, и со всей этой злобой ему приходилось жить. Наверное, не надо было для них ту вечеринку устраивать, по-другому надо было. После того случая я стал задумываться о своём собственном участии в той войне. Глядя на то, как он уходит, видя эту озлобленность, я спросил себя: «А есть ли во мне что-нибудь такое, что я, собственно, скрываю и предпочитаю не замечать?» Наверное, тогда ещё я считал, что участвовал в войне во имя Бога и страны. Но посмотрел я на его глаза и лицо его, на то, каким он был — а был он весь на вид натянутый, злой, и столько бы он хотел сказать, но никто ему не давал. Все там его приветствовали, поздравляли, и я тогда задумался — с одной стороны, слышу, как они его приветствуют, но ведь с другой — пытаются запрятать его под своими приветствиями, тортом, кофе, выпивкой.

Я думаю, что бы ни пришлось ему там пережить, его это очень даже переполняло, и никто не давал ему о том рассказать — все типа: «Здорово, ты герой, ты снова дома», такая вот чушь — а я думаю, ему нужно было сначала как-то излить свои чувства, а всё было устроено не так. Так горели его глаза, и был он такой худющий. От недоедания глаза впадают, потому что жировая прослойка расходуется на восполнение жизненной энергии. Было ему чуть-чуть за тридцать, а выглядел он намного старше. От того, как горели его глаза, я просто обалдел. Мне хотелось оттащить его в сторону, сказать: «Давайте поговорим обо всём». Но в то время, наверное, я был ещё или не готов, или не знал, как это сделать.

ВОЕННОПЛЕННЫЙ

Адмирал Уильям Лоренс

Пилот

Лагерь для военнопленных Хоало

Ханой

Июнь 1967 г. — март 1973 г.


Сбили меня 28 июня 1967 года, а выпустили 3 марта 1973 года… Господи, сегодня ведь годовщина моего освобождения… А мне как-то и в голову не пришло. Поразительно. Я и не думал, что смогу когда-нибудь не отметить этот день, и нате вам — забыл, что сегодня как раз тот самый день. Я пробыл там чуть меньше шести лет. По-моему, вышло около шестидесяти восьми месяцев.

У меня это был второй рейс в Тонкинский залив, когда меня сбили. Я служил в военно-морской эскадрильи, действовавшей с авианосца. В первом рейсе, в 1966 году, я был начальником штаба 143-й истребительной эскадрильи, базировавшейся на авианосце «Рейнджер». Во время того рейса мы много работали в Южном Вьетнаме. Делали кое-что и на севере, но по большей части, собственно, работали тогда на юге. Мы, собственно, масштабных бомбёжек на севере тогда ещё не начинали. Мы вернулись в Штаты в августе 1966 года, потом тренировались до следующего рейса, и отправились обратно в апреле 1967 года на авианосце «Констеллейшн». Я был командиром эскадрильи, и где-то через два месяца после того, как мы покинули Штаты, меня сбили.

Все наши вылеты производились в северную часть Северного Вьетнама — Ханой, Хайфонг и дельта реки Красной. У нас это называлось «Шестой набор». Такой терминологией мы пользовались, по ней Северный Вьетнам при планировании делился на части — с первого по шестой наборы. Первый набор — самый южный. Все знали, что в Шестом наборе «Индейские земли», потому что всякий знал, что летать туда на задания непросто, а все наши задания в то время и в том районе были непростыми.

В 1967 году, когда они увидели, что мы постоянно бомбим комплекс Ханой-Хайфонг, они переместили все зенитные ракеты, которые до того были довольно широко раскиданы по стране, сконцентрировав их всех в районе Ханой-Хайфонг. Кроме того, они постепенно наращивали количество своих МиГов, поэтому там была создана очень плотная комбинация МиГов, ЗРК и зенитной артиллерии.

Во время того самого вылета, когда меня сбили, я руководил налётом в районе Хайфонга, на портовую часть города, на «перевалочный пункт», как это у нас называлось — там они перегружали грузы с кораблей для последующих перевозок по системе железных дорог страны. В группе было свыше тридцати самолётов, и, когда мы дошли до Хайфонга очень рано поутру, — должны были выйти на цель в 7:30 утра — прямо над Хайфонгом шла гроза, и нам пришлось уйти на запасную цель, а именно на Намдинь. Это третий или четвёртый по величине город в Северном Вьетнаме, стоит он на Красной реке, и представлял собой ключевой перевалочный пункт, потому что железнодорожная сеть к югу от Ханоя, ведущая в южную часть Северного Вьетнама, проходит через Намдинь, и зачастую грузы доставляются до того места на баржах и загружаются там на железнодорожные средства.

Я помню, что по мере приближения к Хайфонгу, глядя вперед, мы увидели, что цель полностью покрыта облаками. Мы приняли решение повернуть налево и идти на Намдинь, и я помню, как сказал себе: «Ну, сегодня уворачиваться от ракет мне не придётся», потому что все ракеты тогда были собраны в кольца вокруг Ханоя и Хайфонга. Я просто сказал что-то вроде: «Вот здорово, особых сложностей быть не должно». Ну, и сбили меня из зенитки, и это просто говорит о том, что прилетает порой оттуда, откуда меньше всего ожидаешь.

Я летел на «Фантоме» F-4 в составе эскадрильи, и сбили меня на высоте в двенадцать тысяч футов,[88] когда я шёл со скоростью в пятьсот узлов.[89] Отличное попадание, надо сказать. Это был обычный «заградительный огонь», как мы его называли. Я уверен, что наводчик стрелял на глаз, потому что день там выдался чудесный, ясный. Я уверен, что он видел, как заходит наша группа, и просто открыл заградительный огонь. Самолётов у нас было примерно тридцать шесть. Я был ведущим, поэтому он мог наводить по мне.

Когда в меня попали, я понял, что самолёт мой получил кое-какие повреждения, и, хотя самолёт становился несколько неповоротливее, я всё ещё держался в воздухе, поэтому я принял решение продолжать заход на цель, вместо того чтобы развернуться и лететь к морю. Когда я накренил самолёт, заходя на бомбометание, я понял, что система управления не в порядке. Но бомбы я сбросил, и смог затем поднять нос самолёта обратно, и развернуться к морю, и вот тогда-то самолёт потерял управление и вошёл в штопор. Система управления мне не подчинялась, и вести самолёт стало больше нельзя.

Авиаторы, надо сказать, вроде как вечные оптимисты. Я думаю, что, в сущности, знаешь, что это может случиться с тобой. На то время, в 1967 году, я занимался этим делом пятнадцать лет. У меня было множество друзей, которые погибли и так далее — просто из-за несчастных случаев, и тогда, когда я был лётчиком-испытателем. Ты знаешь, что подобное случается, но у авиаторов, по-моему — есть у нас этакий оптимизм и уверенность в том, что со мной такого не случится, потому что я-то летать умею, и этого не допущу. Но и наивными нас не назовёшь. Само собой, все свои личные дела я привёл в порядок заранее, и страховка для семьи была, прошёл я и необходимую подготовку по выживанию в полном объёме, изучил всё, что полагается. Мы были почти идеально подготовлены к любому развитию событий. Но я всё же думаю, что главное — быть оптимистом, иначе ничего у тебя не получится.

После того как в меня попали, у меня появилось сразу столько дел, что мне было совершенно некогда даже мельком подумать о чём-то другом, кроме как о том, как удержать самолёт в воздухе. Что случилось, наверняка не знаешь. Я делал всё возможное, чтобы удержать самолёт на лету, — он вошёл в плоский штопор — я пытался вывести самолёт из штопора, поочерёдно работая моторами… А потом пришлось думать о том, как из него выпрыгнуть. Мне пришлось приказать выпрыгивать напарнику с заднего сиденья — я сказал ему, чтобы он прыгал, на высоте три тысячи футов.[90] Потом я увидел, что скоро опущусь до двух тысяч футов,[91] а самолёт никак из штопора не выходит, высоты оставалось совсем немного, поэтому я тоже катапультировался. Столько всего, что размышлять некогда. То же самое и после катапультирования. Роешься в спасательном снаряжении, аварийную рацию достаёшь — при нас были небольшие УВЧ-радиостанции, и я передавал на самолёты, что были поблизости, что всё у меня в порядке. Когда я опустился на землю, меня сразу же взяли ополченцы. Такие ополчения собирали для обороны посёлков.

А сбили меня прямо над дельтой реки Красной. Опустился я на рисовое поле, сразу оказался по пояс в воде. Огляделся и увидел, что на краю этого рисового поля стоит ополченец и меня дожидается. У них там ополченцы были по всему району, потому что налётов там было много. Винтовка у него была очень старая. Судя по всему, современного оружия этим местным ополченцам не выдавали.

Наблюдать за поведением местных жителей было весьма интересно. Было ясно видно, что этот ополченец относился ко всему, как к работе. Особой враждебности по отношению ко мне он вовсе не проявлял. Старики — те проявляли ко мне больше всего враждебности, побить хотели. Это меня как-то удивило, потому что для детишек, собравшихся на меня поглядеть, я был чем-то вроде источника новых знаний об обществе: «В нашём посёлке случилось что-то интересное и новое». Для некоторых из этих детей я был, наверное, первым человеком европеоидной расы, которого они увидели. Потом они на какое-то время отвели меня в хижину, в той хижине они держали свиней, и была там здоровенная свиноматка, которая смотрела на меня так, будто я вторгся на её территорию. Она очень настороженно глядела на меня, пока они там решали, что со мною делать.

Из той маленькой хижины меня отвели в другое место, где нас со вторым членом экипажа усадили в грузовик и повезли прямо в Ханой. Намдинь располагается не так уж далеко к югу от Ханоя, милях где-то в пятнадцати.[92] В Ханой мы прибыли ближе к вечеру.

До Ханоя рядом с нами не было никого, кто говорил бы по-английски. По пути в Ханой мы остановились в одном месте, где какой-то военный положил передо мною бланк, чтоб я его заполнил. Уверен — это был бланк, заготовленный на случай поимки лётчиков. Я отказался. Я сказал, что согласно Женевской конвенции об обращении с военнопленными я должен сообщить только свои фамилию и имя, звание, личный номер и дату рождения. Поэтому я отказался отвечать на вопросы, а они особо и не настаивали. По-настоящему грубо стали обращаться только когда мы добрались до Ханоя.

С наших глаз не снимали повязок, разговаривать не разрешали. Если мы пытались заговорить, получали от них прикладом. Но мы смогли немного пошептаться, однако ничего более нам с рук не сходило. Руки нам связали, побег был практически невозможен, потому что охраняли нас очень хорошо. Нас раздели до нижнего белья, обувь тоже сняли. В отличие от некоторых пленных, которым изрядно досталось в посёлке, меня не тронули. Там этим занимались лишь пара-другая стариков. Я думаю, мы были так недалеко от Ханоя, что ополчение держало всё под контролем, и население того района, скорее всего, подверглось политическому воспитанию в большей степени, чем в более удалённых от городской жизни частях страны.

Сборным пунктом для вновь доставленных пленных служила центральная ханойская тюрьма. Называлась она Хоало. Тюрьма эта знаменитая, стоит там ещё с колониальных времён, а построили её, скорей всего, французы ещё в прошлом веке, и занимает она в Ханое целый городской квартал. Пленные в основном попадали туда и подвергались там первому допросу, а затем некоторых отправляли в другие ханойские тюрьмы. Офицеры высокого ранга оставались в Хоало. Мы там всем местам, где жили, присваивали прозвища, и то место в комплексе Хоало, где я сначала пробыл почти четыре года, мы прозвали «Лас-Вегасом». По-моему, обычно тот тюремный комплекс Хоало называют «Ханой-Хилтон». Я весь свой плен провёл в Хоало. Один месяц я пробыл в другом лагере, а потом меня привезли обратно в Хоало. Но почти всех пленных привозили туда на первый допрос, а допросы проходили в той части Хоало, что мы прозвали «Отель, где разбиваются сердца».

Как мне кажется, первые допросы они проводили в основном с надеждой на то, что ты сам всё расскажешь, но при этом вполне осознавали, что делать этого мы не станем. Мы ссылались на Женевскую конвенцию, где говорилось о фамилии и имени, звании, личном номере и дате рождения. Поэтому они были готовы незамедлительно приступить к пыткам, что и делали. Поговорят с тобой, позанимаются стандартным словоблудием, начинают задавать вопросы, а ты им: «От меня требуется предоставить только имя и фамилию, звание, личный номер и дату рождения». Пару раз поспрашивают, потом уходят и засылают специалиста по пыткам.

В те дни этим обычно занимался преимущественно один и тот же человек. Я думаю, они поняли, что при отсутствии более-менее квалифицированного специалиста по пыткам довести человека до смерти можно запросто. Тот, о котором я говорю, заработал себе прозвище «Прутопут», — у нас каждый охранник в лагере получал прозвище — потому что он умел с помощью металлических прутьев и пут загибать человека в какие угодно вывороченные позы, чтобы вызывать боль, но он был очень искусен в этом деле. Он знал пределы, до которых можно было выгибать руки и ноги, не ломая их, и в этом… Во всём этом было что-то нереальное. Он приходил, не выражая никаких эмоций. Пытки были его работой. Он был профессиональный специалист по пыткам. И я не мог в это поверить. Передо мною был человек, вызывавщий какую угодно боль, и, дай Бог, не для того, чтоб тебя убить или изувечить, но просто чтобы заставить говорить. Я думаю, они поняли, может быть, из предыдущих случаев, когда чрезмерно горячие специалисты по пыткам загубили несколько пленных, что им надо было завести вот такого человека. В основе их действий лежало желание сохранить нас в живых, потому что они осознавали нашу ценность как заложников.

Максимальная вместимость Лас-Вегаса составляла примерно семьдесят пять заключённых, и они обычно делали следующее, когда тот лагерь заполнялся до предела — переводили заключённых в другие лагеря. Число пленных увеличилось в конце 67-го года, с повышением интенсивности бомбардировок. Когда население Лас-Вегаса возросло, они решили, в 68-м году, открыть лагерь в Сонтае, именно на этот лагерь был произведён набег американских коммандо, но лагерь оказался пуст, потому что они за несколько недель до того перевели военнопленных в другой лагерь.

В лагере были в основном камеры семь-на-семь футов,[93] потому что они хотели держать американцев поодиночке в отдельных камерах. Многие из нас содержались в одиночном заключении, и я видел пятерых, кто жил в таких камерах. И в очень немногих камерах были общие стены. Между стенами был промежуток. Они делали всё возможное для сведения общения между пленными до минимума, но мы придумали несколько систем для общения. Очень редко удавалось им сделать так, чтобы мы не могли общаться, хотя они и старались изо всех сил.

В первое время мы в Лас-Вегасе ясно понимали, что разговаривать не сможем. Охранники патрулировали постоянно. Несколько пленных, живших вместе, выработали шифр для перестукивания, для которого надо было взять алфавит, в котором двадцать шесть букв, выбросить букву «K» и сделать буквы «С» и «K» взаимозаменяемыми. Из двадцати пяти букв мы составили таблицу, в которой было пять строк по пять букв. В первой строке были буквы с «A» по «Е», во второй — с «F» по «J», в третьей строке — с «L» по «P», в четвёртой — с «R» по «U», и, наконец — с «V» по «Z». И, чтобы отстучать букву, надо было отстучать сверху вниз слева, потом двигаться направо. «М» — вторая буква в третьей строке, поэтому для того, чтобы передать «М», надо было отстучать так: три удара, короткая пауза, два удара. Выяснилось, что, прижимая ухо к стенам из камня, можно услышать лёгкое постукивание на расстоянии примерно до семидесяти пяти футов.[94] Таким образом, мы могли передавать многочисленные сообщения, постукивая по стенам, а затем распространяя их по всему лагерю. Один человек мог запустить сообщение, и оно переходило от стенки к стенке.

Но, конечно, до этого дошло не сразу, потому что надо было распространить этот шифр, и приходилось рисковать, перешёптываясь, чтобы обучить других этому шифру. Если поступал новый пленный, надо было внимательно отслеживать перемещения охранников по лагерю, и, убедившись, что их рядом нет, шёпотом рассказать ему об этом шифре. Мы выяснили, что сообщения легче передавать с помощью этого шифра. Внимательно следя за охранниками и организовав систему предупреждения, можно было поговорить, иногда шёпотом, но это требовало огромных усилий по наблюдению и оповещению. За общение любого рода полагалось очень грубое наказание. Могли заковать в ножные кандалы или просто избить так, чтобы тебе было всерьёз и очень больно. Они там много жестокостей себе позволяли. Они понимали, что общение нас объединяло и помогало нам противостоять их попыткам нас использовать, но они понимали также, что мы разрабатывали бы планы побега и прочее в этом духе. Но мы всегда могли общаться. Задавить нас им так и не удалось.

В дополнение к перестукиванию, мы выяснили, что передачи этим же кодом можно вести, издавая звуки, играя светом и тенью, или как угодно, обозначая перемещения по таблице. Например, у нас были такие жёсткие бамбуковые метёлки. Если на тамошнем каменном полу была вода, и начать мести такой бамбуковой метёлкой, вот этот звук при подметании значительно усиливался за счёт этого. Ну, мы и передавали кодированные сообщения, двигая по полу метёлкой. Вьетнамцы думали, что мы чокнулись на почве чистоты, потому что мы подметали пол при каждой возможности. Вообще-то говоря, много раз я лишал себя возможности помыться, которая предоставлялась в один из дней на неделе, лишь для того, чтобы добраться до метёлки и начать мести сообщения, которые в лагере могли бы услышать все.

Сообщения, которые отправлялись и пересылались по лагерю через стены, относились к категории менее важных, менее неотложных. Много раз мы по многу дней подряд не получали доступа к метёлке, и тогда мы вели передачи через стенки. Кроме того, мы придумали, как я это называю, «голосовое перестукивание», при котором вместо ударов и для обозначения строк использовались звуки, характерные для заболеваний дыхательной системы. Первая строка обозначалась одним кашляющим звуком, вторая — двумя, третья строка — звуком, с каким прочищают горло, четвёртая — сухим кашлем, пятая — плевком или чихом. Вот так мы сообщения и передавали. Вообще-то, мы зачастую посылали сообщение «G B U» — сокращение от «Да будет на тебе благословение господне».

Нам надо было распространять информацию в огромных объёмах, потому что вьетнамцы постоянно разрабатаывали всякие схемки, чтобы заставить кого-нибудь написать пропагандистское письмо против страны, и в методах своих они были не особо хитроумны, но попытки предпринимали непрестанно. Поэтому, когда ты уходил на допрос, то если был подготовлен заранее, мог прикинуть стратегию того, как более-менее их попытки сорвать. Но мы использовали этот обмен и для того, чтобы отслеживать людей. Мы действительно изо всех сил старались отслеживать людей и их состояние. Все постоянно старались собрать информацию, подглядывая через щели в окнах и дверях. Просто поразительно, сколько мы в совокупности знали о том, что творилось. Но нам всегда надо было сопоставлять обрывки сведений. И организованы мы были по-военному. У нас был старший офицер и порядок подчинённости, всё, что положено. Мы действовали как военная организация, поэтому без связи было никак нельзя.

В нашем конкретном лагере были сплошь пилоты, офицеры. Мне ни разу не пришлось сидеть с рядовыми и сержантами, пока нас всех не перевели в Хоало, под Рождество 1970 г. На тот момент, по-моему, там было только три человека рядовых и сержантов. Это были члены вертолётных экипажей. Там были ещё солдаты, захваченные в Хюэ во время Тет-наступления, и их пешим ходом доставили аж на Север, и мы так и не могли уяснить зачем, но это было так. Большинство солдат, которых брали в плен на Юге вьетконговцы, оставались на Юге. Я думаю, те солдаты были доставлены на Север по той причине, что их захватили северные вьетнамцы. Там ведь явно была разделённая правительственная система, у Ви-си и у Северного Вьетнама.

Радиопрограммы для нас в нашей тюрьме транслировали ежедневно, включая воскресенья. Уверен, что ни одного дня они не пропустили. У нас в камерах были такие примитивные динамики, и зачастую звук был очень плохого качества, сильно искажённый, но разобрать было можно. По сути, этот ежедневный радиочас служил в первую очередь целям пропаганды, чтобы вроде как нас деморализовать. У них была радиопрограмма под названием «Голос Вьетнама». Это были передачи на английском языке, в основном посвящённые зачитыванию информации из западной прессы, оскорбительной по отношению к США и их участию в этой войне.

Очень быстро понимаешь, что есть определённые вещи, которые надо делать. Прежде всего, приходит понимание того, что надо относиться ко всему с положительным настроем, что просто нельзя себя жалеть, и, я думаю, каждый из нас прошел этот период: «Почему это случилось со мной?», когда много раз разбираешь свой вылет и говоришь: «Вон как, если бы я поступил по-другому, меня бы не сбили». Я думаю, что тенденция эта была всеобщей — сотни раз совершать свой вылет заново — а потом до тебя доходила реальность твоего положения во всей её красе, то, что ты в тюрьме, и что, скорей всего, пробудешь там долго, и вряд ли сможешь связаться с родными. Я осознал, пробыв там несколько недель, что они не собираются разрешать мне писать письма домой или получать их оттуда. Поэтому где-то через месяц или около того, понимаешь, что попал туда надолго, и что ты отрезан от внешнего мира, и, чтобы выжить, полагаешься исключительно на себя самого. И именно тогда я начал разрабатывать нечто вроде строго организованного подхода к мыслительному процессу и программе физических упражнений, и так далее. Несколько недель я протянул, будучи полностью отрезанным от лагерного общения, в полной изоляции — меня поймали за разговором, и обошлись со мною так, чтобы меня наказать.

Несколько лет в моём лагере я был старшим офицером. И они это знали. Моей главной обязанностью было поддерживать связь. Мне надо было её поддерживать — не только ради военной эффективности в плане постоянного информирования людей о происходящем, но потому, что это было всерьёз важно для тех, у кого могли возникнуть какие-нибудь психологические расстройства. Никак нельзя было допускакть, чтоб они срывались с катушек. Я начинал всерьёз беспокоиться, когда замечал, что кто-то, похоже, не хочет общаться, или выпадает из общения на какое-то время. И тогда делаешь всё, чтобы постепенно вернуть его в норму, поэтому если у него какие-то проблемы…

Я обнаружил, что было много признаков, которые можно было подметить, когда у человека начинались некие психологические проблемы. Нежелание общаться — самый явный признак. Обычно после приёма пищи камеры открывали, и мы выходили и складывали тарелки в одном и том же месте. Иногда можно было кое-что понять, взглянув на остатки еды, заметив, кто не ел, потому что некоторые обычно ставили свои плошки каждый раз в одно и то же место. Если я замечал, что с кем-то не удается нормально общаться, и что он не доедает до конца, то это давало мне очень даже хороший знак, что с ним что-то не так. И тогда я прилагал чрезвычайные усилия к тому, чтобы вернуть его в норму и разобраться, в чём дело. Мне сдаётся, что после нескольких лет, проведённых под давлением и в депрессии, умственные способности у таких людей начинали деградировать. И было очень трудно — то есть, живя в отдельных камерах, — разобраться, в чём проблема. Но зачастую одним из первых признаков того, что с человеком что-то не так, был его аппетит: он просто переставал есть. Я думаю, многие умерли по большей части из-за того, что заморили себя голодом до такого состояния, в котором сопротивляемость организма снизилась до предела, потом заболели… что-то вроде подсознательного самоубийства, в некотором роде. Они в той или иной степени утеряли волю к жизни.

Когда живёшь в одиночной изоляции, выясняешь, что надо придумывать для себя некоторую умственную деятельность при очень строгой дисциплине. После начального периода, после того как я приспособился к жизни в лагере, я начал, помимо прочего, с того, что прожил в памяти свою жизнь в мельчайших подробностях. Я вернулся к самым ранним воспоминаниям, сохранившимся в памяти, и двинулся с той точки вперёд. Например, я сказал себе: «Ладно, сейчас я попробую восстановиться имена и фамилии как можно большего числа детей из тех, с кем учился в первом классе». Я думал об этом часами, часами и часами. Затем я приступал ко второму классу. И это было поразительно. По-моему, я жизнь свою заново прожил, в мельчайших подробностях, три раза. По-моему, мне понадобилось около двух недель, чтобы разобрать всю свою жизнь, часов по восемнадцать напряженной умственной деятельности в день. Просто поразительно было — сколько имён и фамилий детей из моего первого класса я смог извлечь из памяти.

Я привёл в абсолютное изумление множество людей, когда в 1973 году вернулся в родной город Нэшвилл, штат Теннесси — люди подходили ко мне и говорили: «Боже мой, я же вас тридцать лет не видел. Как же вы меня вспомнили?» Поразительно, насколько глубоко можно забраться мысленно, заново переживая некоторые отпуска с семьёй или круизы, в которых я участвовал за свою военную карьеру. Как я сказал, в ранний период плена я проделал это трижды. А затем, когда я исчерпал эту тему, я стал заниматься более организованной умственной деятельностью: я вспоминал историю, математику, литературу, в мельчайших подробностях. Например, я научился вычислять сложные проценты. Я сказал себе: «Ну ладно, возьму-ка я сто долларов под шесть процентов. Сколько набежит за тридцать лет?» Я научился удерживать всё это в голове. Карандашей и бумаги у нас не было; запоминая полученные сведения, нам приходилось полностью полагаться на собственные головы, поэтому выяснялось, что умственные способности оттачивались.

В воспоминаниях о прошлом нельзя было отыскать ничего, что было бы хуже переживаемого сейчас. Но надо было учиться глядеть на мир положительно: «Я изо всех сил буду стараться поддерживать своё психическое и физическое здоровье. Мне надо будет проживать каждый день с нуля, и извлекать самое хорошее из каждого дня». И вот ты доходил до той точки, когда ты уже не проводил часы за фантазиями или мыслями о семье или о будущем. Ты жил тем самым днём, теми делами, которыми занимался в это время. Мир твой очень сужался, но делать это приходилось. Я мог настолько погрузиться в то или иное придуманное дело, что полностью переставал обращать внимание на всё остальное вокруг.

Однажды меня изолировали в камере, которую мы прозвали «Калькутта», в честь Калькуттской Чёрной Дыры. Меня застали за переговорами, и они были исполнены решимости сломать мой дух. В Калькутту пленных сажали нечасто — я, собственно, слышал только об одном другом пленном, кто там побывал. Это была тёмная камера, размером примерно шесть на шесть футов.[95] Над ней было нечто вроде жестяной крыши, и в дневное время по ней били солнечные лучи. По моим прикидкам, в дневное время температура доходила градусов до 120.[96] Плохо было то, что я страдал от очень сильной потницы. Моё тело было полностью покрыто язвочками, вызванными перегревом — дошло от сыпи до серьёзных язв. Я был совершенно обездвижен, так было больно. Я сказал себе: «Надо устроить себе какое-нибудь занятие для ума».

И тогда я стал сочинять стихи. Я реально видел поэтические строчки в воображении. Стихотворение, которое я сочинил, получило впоследствии название «Стихотворение штата Теннесси». Я подумал: «Ладно. Ставлю себе задачу: сочинить стихотворение безупречным пятистопным ямбом, чтобы походило на манеру сэра Вальтера Скотта: «Олень из горной речки пил, в волнах которой месяц плыл». Я сказал себе: «Сэру Вальтеру Скотту помогала его гениальность, а мне поможет время. Возьмусь и не брошу, пока не сочиню стихотворение безупречным пятистопным ямбом». Когда я начал пробовать различные сочетания слов, я понял, что строка «О Теннесси, мой Теннесси» как раз написана безупречным пятистопным ямбом, так родились моя первая строка и название стихотворения. И вот, полностью лишённый возможности двигаться, совсем не поднимаясь с пола, я сочинял даже не скажу сколько дней — может, две недели по пятнадцать-шестнадцать часов в день в полной сосредоточенности — и к истечению этого времени я закончил это стихотворение, написанное безупречным пятистопным ямбом. И, как я уже говорил, я держал всё в памяти. В помещении было темно, и я видел эти строки. Тогда я в полной мере оценил, насколько велики умственные способности человека, которые очень немногие вообще когда-либо используют.

Всё наше общество настолько нацелено на то, чтобы без труда получать информацию из различных СМИ, — телевидение, радио, пресса — что среднестатистический человек никогда глубоко ни о чём не задумывается и ни на чём не сосредотачивается. Среднестатистический человек занимается хорошо знакомым ему делом, а думать при этом особо не требуется. Иногда я всерьёз тоскую по этим периодам погружённости в размышления… Я строил дома, писал тома и тома стихов. Когда я вернулся, то смог восстановить в памяти с полдюжины стихотворений.

Кроме того, я ежедневно занимался физическими упражнениями, за исключением того единственного срока, проведённого в камере с жарой под 120 градусов. Я сам себя заставлял заниматься гимнастикой. И всегда заставлял себя съедать всё, что мне давали. Обычно нам давали варёные овощи, иногда тыкву, иногда бобы вроде вигны китайской, иногда — рис, и иногда хлеб очень грубого помола. Пшеницу они явно импортировали из других коммунистических стран, поэтому давали нам лишь столько, чтобы мы не умерли с голоду. Я прикинул, что если съедать всё, что дают, то будешь получать где-то по пятьдесят-сто калорий. Год от года мы медленно и постоянно теряли вес. Я похудел фунтов на сорок.[97] А потом, в последние два года, когда они не могли не понимать, что нас отпустят, — я думаю, в течение последних двух лет переговоры шли активно — все мы немного поправились. За последние два года я снова поправился фунтов на двадцать[98] из тех сорока, на которые до этого похудел.

Наши отношения с теми, кто держал нас в плену — очень интересная тема. По-моему, вьетнамцы там были в основном специалисты своего дела, и охранники, которые работали в лагере, когда меня сбили в 1967 году, оставались с нами до конца войны. Кое-что менялось, но в армии везде так: если уж начинаешь чем-то заниматься, то это надолго. С течением лет мы в основном притёрлись друг к другу. И я ощущал, по мере того как проходили год за годом, определённое уважение к нам, которое возникало с их стороны.

Враждебных чувств по отношению к ним у меня не было. Я был военным, выполнявшим то, что мне приказывали, и их я рассматривал как военных, выполнявших то, что приказывали им. Злобы во мне не было. Несомненно, я — и, само собой, я уверен сейчас, что в ретроспективе мои эмоции воспринимаются уже очень даже по-другому — я, наверное, относился там ко всему более серьёзно; пропаганда и так далее всё не выходили у меня из головы. Но я смотрел на всё с той точки зрения, что во всём виноваты их руководители, а не отдельные охранники. К охранникам этим я злости не испытывал.

К вьетнамскому народу негативных эмоций я не испытывал. Будучи военным, я делал своё дело. Я старался очень тщательно планировать свои вылеты на бомбардировки, чтобы избегать ударов по мирному населению. Я инструктировал свою группу и планировал их действия так, чтобы обеспечить нанесение ударов только по военным целям, потому что я знал, что мы ведём войну с преимущественно аграрной страной, и что люди там небогаты, и мы изо всех сил старались поражать только военные цели, избегая ранений или смертельных поражений среди мирного населения.

Среди нас было несколько пленных, которые стали с ними сотрудничать, и мы очень здраво к этому относились. Мы понимали, что пленные подвергались сильному давлению, что те, кто захватил нас в плен, применяли меры принуждения. Нам всем приходилось нелегко. Поэтому мы обычно прощали тех, кто пытался сопротивляться, но, из-за грубого обращения или по иной какой-то причине, против собственной воли, делал что-то на пользу противника. А вот к кому мы действительно относились плохо, так это к тем, кто отказывался возвращаться в наши ряды. Мы установили порядка пяти пленных, которые явно оторвались от других и по собственному желанию начали творить всякие дела. В конце концов, мы устроили так, что смогли пообщаться с каждым из них. Мы заставляли их вернуться в наши ряды: «Мы понимаем, что по той или иной причине они тебя отделили от других, обманули, пользуются тобой, но мы требуем, чтобы ты вернулся в наши ряды и стал как мы все, и начал выполнять свой долг согласно Правилам поведения». Лишь двое пленных отказались.

Мы все были пилотами, и поэтому в общем и в целом пленные там изо всех сил старались соблюдать Правила поведения. Они были горячими патриотами, и были крепко связаны с остальными военнопленными. Как я уже говорил, было много таких, кто, просто из-за сильного давления, делали нечто, чем потом не гордились, но они всегда стремились вести себя достойно.

В 1970 году, после набега американских сил на тюрьму Сонтай с целью освобождения содержавшихся там военнопленных, всех пленных, кто был тогда на Севере, перевели на один объект. По-моему, произошло это уплотнение на следующий день после Рождества. Нас перевели из Лас-Вегаса в другую часть Хоало, которую мы прозвали «Кэмп-Юнити».[99] Сначала нас разместили в больших камерах. Меня перевели в камеру, где уже было сорок три человека. Там были преимущественно люди в званиях повыше; те, кто больше всех не поддавался, все были со мной. Я думаю, там было ещё около восьми камер по тридцать пять — сорок человек в каждом. По-моему, прожили мы таким образом месяца с полтора.

Однажды в нашей камере мы проводили религиозную службу — вели её три человека. К нам заглянул охранник, увидел, и это ему очень не понравилось. За этими тремя пришли и увели их. Мы очень возмущались такими действиями. Поэтому, по заранее придуманному сигналу, тем же вечером мы организовали шумную акцию протеста, начав кричать одновременно по всему лагерю. Завершили мы её пением гимна «Усеянное звёздами знамя».[100] Ну, это вьетнамцам совсем уж не понравилось. Прежде всего, это очень обеспокоило лагерных начальников, потому что они понимали, что если об этом узнает их начальство… и я уверен, что до Ханоя дошли слухи о том, что они выпускают ситуацию из-под контроля, что у них там тюремный бунт. Они всерьёз перепугались. Им надо было срочно что-то предпринять. Всех старших офицеров отделили от других и снова расселили по маленьким камерам. Мы оставались в этих маленьких камерах до конца войны. Таким образом, из шести лет мне выпало провести в группе полтора месяца; остальное время я жил в маленькой камере. Но в результате тем, кто там остался, позволили проводить церковные службы. Мы почувствовали, что в некотором смысле одержали победу.

Пока мы жили все вместе в этих больших камерах, это было просто здорово, потому что мы могли устраивать занятия и обмениваться информацией, и проводить очень продуктивные для ума программы. Там были ребята, которых я не видел годами. Было очень трогательно, когда мы собрались вместе и смогли побеседовать и увидеть друг друга лицо в лицо, тех людей, о которых ты знал, что они участвуют в общих делах, но не имел никакого представления о том, что с ними и как. Я был просто поражён, увидев, насколько поразительно военнопленные отличаются друг от друга по своим познаниям и интересам. Каждого, кто имел какую угодно степень в той или иной области знаний, назначали преподавателем. Я большой любитель истории, увлекаюсь историей Гражданской войны, поэтому я прочёл курс по Гражданской войне. Меня очень интересуют иностранные языки, поэтому за несколько лет, просто обмениваясь словами при каждой возможности, я научился очень хорошо говорить по-французски. Вместе с нами держали пилота из Южного Вьетнама, хотя и жил он в одиночке. Мы организовывали с ним общение, и он нашёптывал слова. Он был нашим учителем французского. Среди нас были люди, владевшие испанским, были те, кто вёл курсы по автомеханике, фотографии, английскому языку, философии — по чему угодно. Мы действительно находили для себя полезные занятия. Нельзя было без этого.

За время, проведённое в тюрьме, я страшно много всего узнал. Набрался многих познаний. Вы можете сказать: «Господи, это ведь шесть пропавших лет, без доступа ко всему, что происходило в мире. Разве вы умственно не деградировали?» Во многих отношениях я развился в смысле множества тех качеств, которые я приобрёл. Но я считаю, что самое важное, что выносит человек из такого опыта — это великое ощущение внутреннего спокойствия и умиротворённости, потому что ты знаешь, что с тобою в жизни очень мало что может произойти из того, с чем ты не сможешь справиться… В сущности, ничего не может произойти. И это замечательное ощущение. Оно дарует тебе умиротворённость, которую не купишь ни за какие деньги.

Уверен, что есть военнопленные, вышедшие из этих испытаний опустошёнными, и очень жаль, что это так. Но я считаю, что те люди, кто представлял собой сложившиеся личности, были людьми стабильными и обладали качествами, необходимыми для того, чтобы справляться с теми испытаниями, они вышли оттуда даже лучшими людьми, чем были до того. Я вижу, сколько всего ценного я вынес из этих испытаний, и так замечательно дойти в своей жизни до такого состояния, когда знаешь, что можешь справиться с любыми испытаниями. По-моему, это самое большое изменение, которое я отмечаю в себе. Когда ты ещё в юном возрасте, и столько неизвестного впереди, ты склонен переживать или волноваться по поводу того, сможешь ли справиться с тем, что будет. Я считаю, что это нормально, часть процесса взросления, и эту зрелость и уверенность ты всё равно приобретёшь, но я думаю, что нахождение в тех условиях сделало нас более зрелыми и уверенными в себе за счёт того, что мы благодаря этому приобрели. Мне было тридцать семь лет, когда меня взяли в плен, и мне достаточно повезло, что в тот момент у меня был уже определённый жизненный опыт и чувство ответственности. Несомненно, если уж суждено было быть сбитым и попасть в плен, то в возрасте за тридцать ты находился в намного более выгодных условиях.

Не помню, у кого я это вычитал, и цитирую не совсем точно, но «храбрость — это не отсутствие страха, это способность идти вперёд тогда, когда тебе страшно». Я думаю, эта одна из тех действительно хороших вещей, с которыми выходишь из боёв: ты доказал себе, что можешь действовать, заставлять себя действовать, даже невзирая на страх.

По-моему, было это в 1969 году, когда оттуда начала доходить информация о случаях жестокого обращения, имевших место там, и когда действия, предпринятые у нас в стране и на международной арене, некое всеобщее возмущение, заставили вьетнамцев принять решение об улучшении обращения с пленными. Они прекратили многие из видов очень жёсткого обращения, и всё-таки несколько улучшили наше питание. А затем, в 1970 году, после того как я провёл там около трёх лет, они, наконец, разрешили мне писать домой и получать кое-какую почту. Единственные письма, что мне разрешалось получать, были письма от родителей. По какой-то причине мне так и не было дозволено получать письма от жены и детей. Но из пропагандистских радиопередач мы знали, что, хотя переговоры и были начаты в 1968 году, процесс предстоял длительный и нелёгкий, и, по-моему, до самого 1972 года мы не ощущали приближения конца.

Осенью 1972 года стало видно, что переговоры приближались к такой точке, что, возможно, нас могли и отпустить. Я бы сказал, случилось это месяцев за четыре-пять до того дня, когда нас действительно отпустили. Но вот из-за чего надежды наши реально возросли, так это когда B-52 прилетели и нанесли бомбовый удар по Ханою. Рождество 72-го. Именно тогда мы поняли, что северные вьетнамцы стали относиться ко всему совсем по-другому. Мы замечали это в поведении охранников, официальных лиц, посещавших лагерь. Те бомбардировки с B-52… они изменились, наглая самоуверенность сменилась желанием покончить с войной. Мне это было видно. Они устали воевать. После стольких лет жертв и лишений, войну принесли уже в самое сердце страны. Думаю, именно тогда мы начали говорить себе: «Теперь всё — дело времени».

Мирный договор был подписан 28 января 1973 года. Положения этого договора требовали, чтобы вьетнамцы обо всём нам сообщили. США настаивали, что вьетнамцы не должны манипулировать нами до самого конца. Они должны были сообщить нам, что нас выпустят, порядок освобождения и так далее.

Когда я приехал домой, труднее всего было детишкам. Им надо было привыкать к человеку, которого они не видели семь лет, особенно младшенькой — когда я уехал из дома, ей было семь лет. Ей, наверное, пришлось привыкать больше всех, хотя, на самом-то деле, было это не так уж трудно.

Это была одна из тех ситуаций, в результате которых разбиваются браки. Жена моя этих испытаний не выдержала. Избежать всего того было нельзя. Я не обижаюсь. Просто… Думаю, было бы нереалистично полагать, что любой брак может вынести семилетнюю разлуку. Когда меня сбили в 1967 году, я был женат уже около пятнадцати с половиной лет. В общем, вышло так, что моя жена просто разлюбила меня и полюбила другого. Когда я вернулся, я оценил ситуацию, мы с ней очень искренне поговорили, и тогда поняли, что это так.

Среди военнопленных многие развелись. Ну, а в моём конкретном случае вышло не так, как у некоторых других, она ведь оформила развод ещё до моего возвращения. Поэтому в некотором отношении мне даже повезло по сравнению со многими моими друзьями, которым после возвращения пришлось заниматься разводными делами.

Я узнал об этом ещё на базе ВВС «Кларк» на Филиппинах, где мы сделали первую остановку по пути домой. Ну, и нелегко мне было, понимаете, ждёшь, что вернёшься к дожидающимся тебя жене и детям, а тут… Такой удар. Я-то полагал, что уж если кто-то и не сможет перенести подобное, то в последнюю очередь — моя жена. Ну, вышло так. Она ведь, по сути… в каком-то смысле, жертва всего этого. После возвращения я взял детей на своё попечение, потому что я чувствовал, что смогу дать им необходимое лучше, чем смогла бы жена в той ситуации. Я обсудил это с нею и сказал ей и детям: «Вот что я планирую делать». И я смог сделать всё, что задумал.

Двое старших, сын, которому был двадцать один год, и восемнадцатилетняя дочь, учились в колледжах, и с ними было просто. А той дочери, которую я, собственно, вырастил, и которая была со мной со времени моего возвращения, сейчас двадцать лет. Всё сложилось прекрасно. У меня хорошие отношения с детьми. Мать их ведёт себя хорошо. Не было и нет ни злобы, ни неприязни. Мы, как семья, разумно со всем разобрались, и устроили всё так хорошо, насколько это было в наших силах.

Я считаю, что из всех членов моей семьи, кого затронул мой плен, именно жене пришлось труднее всех. Бывшей жене. Ей приходится жить с осознанием того, что она развелась с мужчиной, когда тот был в тюрьме, и в отрыве от детей, особенно сейчас, уже семь лет. И во многих отношениях мне её жаль. Я думаю, она была во многом такой же жертвой войны, как кто угодно ещё. И я надеюсь, что она живёт сейчас по-настоящему хорошо и счастливо, и что случившееся не лежит тяжким грузом на душе. Наверное, всё у неё хорошо. Надеюсь на то. Она вышла за мужчину с двумя детьми, — он был вдовец — поэтому она их растила, и я уверен, что она с головой погрузилась в эту семейную жизнь.

Вы можете подумать: «У вас был пробел в шесть лет, когда вы не получали информации. И как восполнить это в профессиональном смысле?» Ну, чтобы ликвидировать этот пробел, мне пришлось несколько лет усердно трудиться. Я много читал, много беседовал с людьми, просто-напросто много занимался. Я наметил программу профессиональной подготовки, знакомился с широким кругом литературы и так далее, просто чтобы догнать других. Мне понадобилось несколько лет, чтобы дойти до точки, когда я почувствовал, что восполнил тот перерыв.

Я считаю, что, помимо прочего, самое хорошее, чем обогатило меня пребывание в плену, это по-настоящему позитивный взгляд на жизнь. Я могу честно сказать, что за семь лет после возвращения, несмотря на то, что я встретился с множеством трудностей, у меня появилось больше обязанностей, я всегда относился к ним с позитивным настроем. Я ни разу не засомневался в том, что справлюсь с ситуацией. Жизнь моя после возвращения наполнена бодростью, позитивом, удовольствиями, делами, она ставит передо мной много непростых задач. Мне кажется, мне очень повезло в том, что эти испытания не оставили в душе шрамов, мешающих жить. Я снова женился, через восемнадцать месяцев после возвращения, на исключительной женщине. И брак этот просто великолепен, и это одна из добрых сторон всех моих испытаний.

ЭЛ-БИ-ДЖЕЙ

Ральф Деннисон

Госпитальный санитар ВМС США

Больничный комплекс ЮСЭЙД

Соктранг

Май 1969 г. — май 1970 г.


Эл-Би-Джей, т. е. тюрьма Лонгбинь — это был общевойсковой тюремный комплекс недалеко от Сайгона. Заключённых присылали туда со всего Вьетнама: бастион, сторожевые вышки, колючая проволока. Заключённые жили в одноэтажных деревянных сборных домиках с металлическими крышами.

Одного пацана посадили за то, что он женился на вьетнамке, а военное начальство хотело отправить его домой, а он хотел остаться, как сделал бы любой: «Я хочу остаться, чтобы оформить бумаги, чтобы моя жена с ребёнком смогли уехать домой вместе со мной или в скором времени приехать вслед за мной». А начальство ему не разрешало. Вот от и слинял.

Было несколько парней, попавших туда за подобные правонарушения, за то, что остались сверх положенного срока, потому что у них там были жёны: «Прошу позволить мне продлить срок пребывания на три месяца, чтобы можно было увести домой семью». Начальство отвечало: «Никак нет. Ты должен уехать. Раньше надо было думать. Ты женился без нашего разрешения». Пацан в ответ: «Идите вы на хер. Я с женой останусь».

Однажды ночью несколько парней из его домика вышли и его поймали, — он пытался пропилить проход через дренажную канаву и сбежать из тюрьмы — пока до него не добралась охрана. Охранники его бы похерили, убили. А парень этот был симпатяга из сайгонских вояк, влюблённый юноша, а влюбиться можно было запросто, потому что в Сайгоне множество красавиц, и очень милых при том в общении. Он забыл попросить, чтоб ему разрешили влюбиться.

В Сайгоне тогда было множество беглецов, в 1969 году военные насчитали три тысячи человек. И мне страшно интересно, что сталось с ними после ухода войск. Не представляю. Некоторые из них жили чертовски хорошо. Некоторые были не в себе, подсели на наркоту, и жили на сомнительные доходы. Но я уверен, что военные и не пытались всерьёз попробовать их разыскать и сказать им: «Эй, давайте-ка домой, потому что мы уходим». Я, к тому же, уверен, что и на последних чопперах оттуда мест им не уступали. Интересно, сколько их было в списках пропавших без вести, и сколько из них могут быть сейчас живёхоньки и жить в Сайгоне… Однако военные не хотят признать, сколько беглецов было тогда в войсках.

КОНЕЦ ИГРЫ

Дэвид Росс

Санитар

1-я пехотная дивизия

Дьян

Декабрь 1965 г. ― июль 1967 г.


И так занялись вьетнамизацией, массированным применением воздушной мощи, и «Иглу Уайт»,[101] и целой концепцией электронного поля боя. Однако к этому моменту Соединённые Штаты уже практически уверовали в то, что победить не смогут, и остаётся лишь вопрос о том, кому из президентов так не повезёт, что он будет у власти, когда всё рухнет. Проблема эта, словно грязный футбольный мяч, передавалась от одного к другому. Похоже было на то, что сбагрить её решили Форду. Всё тогда развалилось, и президентом он стал не на выборах, и, как ни крути, всё сошлось как раз в это время.

Однажды я стал представлять себе, как, когда все уйдут, нас соберётся пара сотен человек, и мы останемся и будем стоять до конца в посольстве во Вьетнаме или дворце, или где угодно ещё. И последние сорок человек будут теми самыми троянцами, что сдерживали македонян, и они скажут «к чёрту всё!», и будут отбиваться до последнего. Когда Сайгон на самом деле пал, я просто сидел и смотрел на всё это по телевизору, что само по себе было безумием, абсолютным безумием. Мне хотелось от души порадоваться: вот ведь — войне конец, а я ведь считал, что вьетнамцы должны победить и управлять своей страной, и они явно… Вот он, конец, они побеждают, и всё же… Плакать хотелось… Непонятно — то ли смеяться, то ли плакать… И вроде как одновременно и то, и другое, и невозможно заставить себя ни всерьёз расстроиться, ни всерьёз порадоваться… Как бы сказать… Эмоций слишком много. Вроде эмоциональной перегрузки, как будто чувства все отказали. Вроде и чувствуешь, что надо идти куда-то отмечать, а делать этого совсем не хочется.

ПАДЕНИЕ САЙГОНА

Стивен Клинкхаммер

Госпитальный санитар ВМС США

Авианосец «Мидуэй»

Сайгон

Апрель 1975 г.


Однажды я получил увольнительную на выходные и поехал в Висконсин, где жили мои родители. Вернулся я в пять утра, собирался принять душ в раздевалке, посидеть, выпить кофе с пончиком из автомата, и пойти намываться перед рабочим днём в операционной. Я был в душе, и тут практикант, что был на вахте, говорит: «Идите домой и пакуйте чемоданы, вы отправляетесь в Сайгон». Случилось это 1 апреля 1975 г. Когда работаешь в составе хирургической бригады, то находишься на дежурстве круглосуточно, будь ты хоть где угодно.

И я пошёл домой укладывать свой вещмешок и позвонить отцу. Я сказал: «И знаешь, куда я собираюсь? В Сайгон». Я услышал, как он выронил трубку. Батя мой — президент банка, и я услышал, как он сказал всем вокруг: «Ой, Стиви снова едет во Вьетнам», потрясённым голосом. Было это ранним утром. Он снова взял трубку и сказал: «Когда едешь?» Я сказал: «Должны вылететь сегодня в полдень».

Наступил полдень, и ВМС не смогли найти для нас военный рейс, поэтому отправили нас всех первым классом на 747-м из Чикаго на Филиппины. Между посадками на Аляске и в Токио пива мы пили до отвала. Мы сели в Маниле в два часа ночи. В Чикаго было холодно, поэтому мы были в синей форме, и стояли там в манильском аэропорту, обливаясь потом.

Эвакуация Сайгона, в общем и в целом, называлась «Новый ветер» или «Свежий ветер», или «Свежий бриз», или как-то ещё вроде того роде. Мы добрались до авианосца «Мидуэй», и, не успели мы выйти из вертолёта, — я работал лаборантом, и поэтому волосы у меня всегда были под головным убором, довольно длинные, они наполовину закрывали уши — как капитан, находившийся в рубке, спустился к нам и сказал: «Гоните этих на стрижку». Вот ведь, сразу же докопался до нас из-за причёсок. «Мидуэй» был нашим опорным пунктом. Наше хирургическое оборудование, все эти зелёные ящики, так до нас и не добрались. В вооружённых силах всем известно, что грузы никогда не приходят вовремя, да и операционной на «Мидуэе» не было. Было это 10-го или 11-го апреля.

Мы стояли тогда совсем недалеко от берега, прямо у Сайгона. Мы услышали, что нам предстоит принять на борт целую кучу мирных жителей. Нам предстояло летать за беженцами, американским персоналом, репортёрами. Аэропорт Тансоннхут обстреливался мощными реактивными снарядами. Взрывы были видны с моря. Мы вылетали, брали на борт беженцев, а те вывозили с собой всё, что можно. Вместе с беженцами появлялись глисты, женщины, у которых начинались родовые схватки, туберкулёзники и раненые, которые лежали в вертолётах на полу, потому что снарядов прилетало изрядно. На нашем вертолете была пара трупов или умирающих, спасти которых мы не смогли. Садились мы в Тансоннхуте. Там был наш сборный пункт, откуда всех загружали на борт.

Были люди, бежавшие на лодках, едва державшихся на воде. Были люди, спасавшиеся на собственных самолётах. Там были всякие вертолёты, что мы наоставляли, они на них и улетали, вьетнамцы эти. Полётная палуба была настолько забита вертолётами, что нам приходилось спихивать их за борт, потому что места не оставалось, и нашим собственным чопперам было некуда садиться. Мы летали на медэвакуационных вертолётах. Летали с перегрузкой, запихивая по двадцать пять человек зараз, и вьетнамцев, и американцев. Царил всеобщий хаос. Тропа «Пурпурное сердце», дорога, которая вела в Сайгон с рисовых чеков, что лежали западнее города, была так забита, что с воздуха я видел людские колонны длиной миль в двадцать,[102] если не больше. Было много плачущих детей. Некоторые были в одежде, снятой с мёртвых. Большинство были босиком. Тянулись повозки на воловьей тяге, на которых люди везли свои пожитки. По обе стороны дороги встречались перевязанные раненые. АСВ всё там забрасывали своими ракетами, поголовно побивая мирных жителей… В кузовах санитарных машин кучами лежали раненые. Ракетами били прямо по скоплениям спасавшихся бегством людей. Шли грузовики, автобусы, все средства, куда можно было залезть. Сайгон был последней опорой, столицей, где располагалось американское посольство.

Было введено большое количество американских морских пехотинцев, и они стали в охранении вокруг Тансоннхута. АСВ по-прежнему вела обстрел ракетами. Вообще-то, во время вылетов, в которых я участвовал, мы забирали людей и из американского посольства — многим сказали идти туда, а не в Тансоннхут. Бардак полный. Ракеты летят, взлетает С-130, набитый людьми, направляющихся к одному из авианосцев, и в воздухе его разносит… Всю полосу усыпало. Трупы, сгоревшие танки, на которых прибывали люди, фрагменты тел в полях и на улицах. Просто с ума сойти, полный хаос. Сплошная людская масса, которую гнали туда, где одни люди затаптывали других. Кричат: «Мне нужно место на этом вертолёте!», а их не слышат — и из-за языкового барьера, и просто-напросто слышать не хотят.

Грабили «Американ Эксчейндж». Запомнилось, как какой-то парень поднял упаковку хлопьев «Келлогг» на десять коробок и размахивал ею. Американские деньги они швыряли в воздух… Совсем обезумели… Полный хаос. Мы старались в первую очередь вывозить раненых. Их складывали в старых таких санитарных машинах. Беженцы прибывали не только с Севера, но и из Дельты. Мы стремились вывозить в первую очередь раненых, и многих из них вывезти просто не могли.

Каждый раз, когда мы совершали посадку, появлялась группа морпехов, которые прикрывали площадку, пока мы пытались загружать в первую очередь раненых, но иногда они просто ничего не соображали. Им было приказано стрелять в тех случаях, когда они не смогут поддерживать порядок. Стреляли они в основном поверх голов. Я не видел, чтобы хоть кто-то из морпехов застрелил мирного жителя. Морпехи образовали круговую оборону и были готовы встретить противника огнём, но увидеть бойцов АСВ было невозможно, как и всегда на той войне. Бежали солдаты южно-вьетнамской армии, они прибывали, обгоняли мирных жителей, стреляли в мирных жителей, постоянно пытались выбраться оттуда первыми. Лучшее описание происходившего — «каждый за себя». Беременные женщины начинали рожать прямо там, на площадке этой чёртовой. Я принял роды прямо в вертолёте. И на кораблях ещё двоих. С ума сойти.

В конце концов на борту «Мидуэя» оказалось три тысячи мирных жителей. Мы сняли с корабля все наши эскадрильи, потому что они были там для ведения наступательных действий. Мирные жители находились там, где раньше были эскадрильи. Люди спали на полу, по всей палубе. Само собой, им было неизвестно, что такое туалет. Да уж, народу там было полным-полно. Поэтому мы по очереди совершали обходы, и, если кто-нибудь блевал, или у кого-нибудь обнаруживались понос или глисты, мы оказывали медицинскую помощь.

30 апреля Сайгон пал. Южный Вьетнам пал. Вице-президент Ки прилетел на «Мидуэй» на личной «Цессне». Ки имел при себе несметное количество золотых слитков. У многих подобных деятелей, некоторые из которых занимали высокие посты в южновьетнамской армии и так далее, было много американских денег. Когда мирные жители прибывали на борт, мы всё у них конфисковали. Там фунтами лежал чистый героин, фунтами лежала отличная марихуана, которую мне страшно хотелось попробовать. У людей были сигнальные фейерверки. Мы находили оружие. Пришлось выбросить кучу рыбных консервов. Много случаев лихорадки, много малярийных больных. В общем, набилось там у нас три тысячи человек. Больше мы ничего сделать не могли. Мы круглосуточно дежурили в лазарете, где лежали пара детишек с температурой под 140 градусов.[103] У нас там сидел переводчик, и многие семьи держались рядом с ним. Мы всё паковали и паковали трупы в мешки. А люди по-прежнему прибывали из Сайгона в лодчонках.

Вьетнамцам было страшно. Надо поставить себя на их место — дом оставлен, куда едем — непонятно, что будет дальше — тоже. Они вели себя очень тихо, будучи почти в шоковом состоянии. Мы их кормили, через переводчиков говорили им, что делать, и я считаю, что переводчики нам очень помогли. Были у нас комендор-сержанты, морпехи-ветераны, которые знали язык. Я знал самое необходимое, мог сказать лишь «что у вас болит?» или «мне нужно это», или «мне нужно то». Они в основном вели себя спокойно, спали на ангарной палубе. Обращение с ними было очень хорошее. Они были, я бы сказал, в шоковом состоянии — просто из-за паники, из-за напряжённости пяти-десяти дней, проведённых там. Когда у меня самого начались неприятности с нервами, я ведь как думал: «Да в бога-душу-мать, что ж такое?» Столько времени адреналин поступает в кровь, а потом всё прекращается. Война кончилась, и вдруг всё как отрезало. «Ладно», говоришь, но адреналин всё выделяется.

Рыдал я до усрачки. У меня и слёз уже не осталось. Срываться я начал в апреле 1977 года. Продолжалось это два года. Со мною это происходило, потому что не мог я больше быть солдатом. Я всё ещё был солдат, твою мать. Я уволился с флота в июне 76-го, но продолжал вести себя как солдат. Да, наверное, и до сих пор в чём-то так себя веду. Я ведь сплю до сих пор вполглаза. И просыпаюсь от кошмаров, когда мне снится, как в меня стреляют, что я смотрю на то, как убивают людей, и сам во всём участвую. Вообще-то говоря, как раз в это время года — на рождественских праздниках — это случается особенно часто. Жена моя об этом знает. Иногда она чувствует себя беспомощной, потому что не знает, что при этом делать. Я страшно расстраиваюсь, и мне надо выплакаться и выговориться. Как начну, так продолжаю часа три-четыре. Сил у меня совсем уж не осталось. Где бы я ни был, мне надо выплакаться, чтобы уснуть, или мне надо уйти из дома и побыть одному. Люди не знают, что делать. Жена не знает. Я говорю ей: «Просто будь здесь, и лучше ты ничего сделать не сможешь». Не понимает. Разум мой незрел. Как тогда не был, так и сейчас, и не уложится в нём никогда понятие «убийство».

Тупая такая боль, понимаешь? Просто куча знаний, которые я, наверное, приобрёл, и, по-моему, благодаря которым повзрослел. И надо мне в глубине души с этой своей зрелостью разбираться. Я страшно быстро повзрослел. Страшно быстро. Такое впечатление, что в жизни моей есть целый кусок, который мне непонятен, и мне хотелось бы найти этот кусок, потому что я знаю, что это важно. У меня и чувство гордости определённое есть, потому что как санитар я был чертовски хорош — тут тоже не всё ладно. О многих случаях я думаю, что там моя вина, а там нет моей вины — винить не за что. Реально существуют реальные эмоции. Я ещё недавний ветеран, мне и лет-то немного — мне двадцать пять, я только что стал гражданским. А там осталось много всего, от чего я пока далеко не ушёл. Многое в той системе меня ничуть не раздражало. Но знакомые говорят мне: «Стив, забудь о том. Всё кончилось». Вот чего мне не надо, так это жалости. Чего мне не надо, так это чтобы кто-нибудь меня жалел.

Мать сказала моему брату: «Не трогай Стива, он так изменился». Это было после моего первого срока в Наме. Наверное, я изменился, но сам о том не знал. Перемены в себе замечаешь в последнюю очередь. А ещё ведь и по головке тебя никто не гладит, парадов не устраивают, только плюют в тебя, не понимают и обвиняют — иногда я это ощущаю. Может, я и делал что-то не так.

Люди хотят, чтоб я зарыл в землю свои воспоминания. А я не могу зарыть. Я ведь там что-то узнал, и не знаю точно, что. Но знаю, что это повлияло на меня капитально. И, думаю, повлияло по-хорошему, и я действительно повзрослел благодаря этому, потому что я не хочу увидеть такое снова, и мне действительно хочется сделать что-то для людей. Хочется всерьёз попробовать помочь людям справляться с их проблемами.

Загрузка...