Я мерно шагаю под стук несъеденного яблока, которое перекатывается из стороны в сторону в коробке для завтрака. Пум-пум, пум-пум… Оно у меня в сумке с понедельника, с ним мой завтрак выглядит так образцово – только оно бьется там уже с неделю, и с каждым днем на нем появляется все больше пятен, похожих на синяки. Олли, мой младший брат, тащится рядом, опустив голову, и иногда пинает камешки, которые осмелились оказаться у него на пути. Вот уже виден наш дом, и я замедляю шаг; по утрам до школы идти далеко-далеко, а после обеда, из школы домой, – как-то не очень.
Я пристально смотрю на окно ее спальни. Шторы небрежно провисают, кое-где зажимы не держатся на кольцах, и от этого сверху как будто зияют огромные дыры. Вот у наших соседей, Гангали, шторы раздвижные, просто шикарные; такие рисуешь в детстве, представляя, как должен выглядеть настоящий дом. Их палисадник – это аккуратный газон с миленькими яркими цветочками по периметру; и красная калитка так хорошо сочетается с цветом оконных рам. Не то что у нас.
Наш газон давно пора подстричь; трава уже перерастает садовую ограду, как будто отчаянно хочет узнать, что там, за ней, а может, даже сбежать. Впрочем, этими травяными джунглями хотя бы отчасти скрыты переполненные баки. Раньше-то за этим следил папа – и за травой, и за мусором.
Я наотмашь открываю нашу шаткую, скрипучую калитку и иду мимо вонючих баков к зеленой двери с медными цифрами 47 на ней – номером нашего дома. Семерка висит кривовато. Беру теплую бутылку молока со ступеньки, заношу в дом. Уже почти три часа дня, но у нас тихо, темно, с утра не выветрился тяжелый дух. На кухонном столе красуется просыпанный сахар, глубокие тарелки сгрудились в мойке, разбухшие кукурузные хлопья плавают в желтых лужицах сладкого молока. Стулья в беспорядке стоят вокруг стола: как все было в полдевятого утра, так и осталось.
Олли швыряет портфель на пол и опускается на колени у ящика, где лежат игрушки: сломанные машинки без колес – ими играл еще мой старший брат Хью – и мои куклы-калеки, потерявшие кто голову, кто руку или ногу. Он тут же начинает возиться со своими солдатиками и борцами, что-то бубнит себе под нос – разгорается прерванная утром битва. Я не знаю других детей, которые шепчут, когда играют, а он мало говорит, но все время будто чего-то ждет, как трава и мусорные баки: одна тихо растет, другие тихо переполняются.
Я ставлю свой портфель к стулу рядом с кухонным столом, где буду делать уроки. Протираю стол, соскребаю с тарелок намертво приставшие к ним хлопья, ставлю тарелки в посудомойку. Раздвигаю шторы; в свете пасмурного дня видно, как в воздухе плавают пылинки. Смотрю на них и чутко слушаю тишину. Скоро придет Хью. Он старше, и у него уроки заканчиваются в четыре часа. Когда он дома, то все всегда в порядке. Но пока его нет. В виске у меня тикает, будто морзянкой передают какое-то сообщение. И вроде все как обычно, но все-таки что-то не так.
Я робко смотрю наверх: боюсь того, что там. Коричневый ковер на верхней ступеньке нашей лестницы кажется мне зеленым. Отсюда он похож на болотный туман, тихо висящий над ступенями. Я принюхиваюсь – не дым ли, но нет, ничем вроде бы не пахнет. Я встаю на нижнюю ступеньку, и зеленое облако медленно начинает ползти вниз. Олли бросает игру, он уставился на меня. У нас неписаное правило: она спит – мы наверх ни ногой.
– Иди погуляй, – говорю я.
Он слушается, а я сломя голову бросаюсь в зеленое, так быстро, что оно клубится вокруг меня. Зеленое ползет из-под двери ее комнаты, как будто там работает мощная дымовая пушка. Сердце бешено колотится, когда я кладу руку на ручку. Не любит она, чтобы ее беспокоили. Сон у нее плохой, так что если уж засыпает, будить ее не смей. Пока она спит, радуешься, но такое счастье выпадает не каждый день.
Я толчком открываю дверь. Вся комната залита мутно-зеленым светом. Даже глазам больно. Я оглядываюсь кругом, ищу, что это светит, – может, какой-то новый прибор, который помогает засыпать, – но не могу ничего найти, и вообще этот свет не успокаивает. Зелень какая-то густая, я просто вязну в ней, да к тому же еще и холодная. Мне становится так грустно, так одиноко, пусто и сумрачно на душе, что я готова вот прямо здесь сдаться, лечь ничком и умереть.
Я вижу, как она свернулась под одеялом; лежит на боку, лицом к зашторенному окну; там, где зажимы сорвались с колец и шторы провисли, образовались как бы кармашки, и сквозь них пробивается серый свет дня. Я тихо обхожу кровать; ее лицо закрывают нечесаные, давно не мытые волосы. Дрожащими руками я осторожно убираю их с лица.
– Служба 999. Что у вас произошло? Говорите.
– Она зеленая. Она… она… она зеленая…
– Представьтесь, пожалуйста!
– Руки… лицо… все зеле-о-ное…
– Девочка, как тебя зовут?
– Элис Келли.
– Элис, где ты живешь?
– Она зеленая, вся-вся зеленая…
– Элис, милая, скажи свой адрес.
– Брайарсвуд-роуд, Финглас. Дом сорок семь, семерка криво висит.
– Отправляю к вам скорую. Элис, а кто зеленая, скажи, пожалуйста?
– Лили Келли.
– Мама?
– Угу.
– Ты сейчас рядом с ней?
Я отрицательно трясу головой.
– Элис, ты с мамой сейчас?
Снова трясу головой.
– Элис, ты сейчас с мамой?
– Нет.
– Я тебя попрошу – подойди к ней, пожалуйста.
Я трясу головой.
– Элис, сколько тебе лет?
– Восемь.
– Понятно… Элис, с твоей мамой что-то случилось?
– Не знаю, я только сейчас пришла из школы.
– А мама где?
– В кровати. Она зеленая.
– Элис, я тебя попрошу – подойди к маме, пожалуйста.
Я последний раз трясу головой и кладу трубку.
В нашу дверь громко стучат. Двинуться не могу. Меня бьет дрожь. Я опускаю голову, кладу подбородок на колени, обнимаю ноги руками. Несколько раз звонят в звонок. Снова стучат в дверь, а потом я слышу, как по лестнице кто-то поднимается. Дверь моей комнаты приоткрывается, я замираю, становится тихо, и они отходят. Идут к соседней комнате. Ее комнате.
Стук в дверь, шаги.
И…
Крик. Это она?
Я затыкаю уши, крепко зажмуриваю глаза, еще сильнее утыкаюсь лицом в колени. От пятен на них еще пахнет травой – это Хаджра меня толкнул на спортплощадке, когда мы играли в регби. Я вдыхаю этот запах, дрожу всем телом, грудная клетка стиснута, и воздуха не хватает. Крик затихает, на лестнице слышатся голоса – мужской и женский. Говорят громко. Я сижу тихо-тихо. Потом кто-то из них – не разберу кто – что-то негромко произносит и идет сюда, наверх, а кто-то спускается вниз. Кажется, что это тянется уже долго-долго; я никогда не любила играть в прятки, всегда хотелось побыстрее домчаться до туалета, чтобы пописать. Вот и сейчас мочевой пузырь едва не лопается. Кто-то поднимается по лестнице и открывает дверь моей комнаты.
– Элис! – произносит женщина. В ее голосе нет злости. – Элис, ты здесь?
И делает шаг в комнату.
– Меня зовут Луиза, я сотрудник скорой. Ты нас вызывала.
Двигаться не могу. Боюсь: раз она открыла дверь, зеленое доберется и до меня, оно ведь, наверное, уже во всем доме. Я сняла туфли, чтобы оно меня не запачкало, но, когда я дотронулась до волос лежащей в кровати, на руке что-то осталось. Я вытягиваю руку, чтобы не касаться тела, как делают, когда капает кровь. Я не хочу что-нибудь случайно измазать, но, раз эта женщина со скорой, она, наверное, поможет.
– Я в шкафу! – отзываюсь я.
Дверца открывается, и на меня льется дневной свет.
Ко мне склоняется ласковое лицо. Она в чем-то зеленом и люминесцентно-желтом.
– Ну, здравствуй!
Я сконфуженно оглядываю комнату. Я успела навоображать себе, что зеленое растеклось по всему дому, как горячая лава. Я радовалась, что Олли нет дома. Но ничего зеленого я не вижу.
– Здрасте…
– Может, выйдешь? Мама из-за тебя переволновалась. С ней все в порядке, она только испугалась, когда увидела нас у себя в комнате. Вот поэтому и закричала. Мы ее разбудили. А зачем ты нам позвонила?
– Зеленое… – смущенно произношу я.
– Зеленое?
Смотрю на свою руку. Она думает, что я протягиваю руку ей, и берет ее в свою. Теперь зеленое и на ней, но она его даже не замечает.
– Выходи-ка, поговори со мной, – произносит она и помогает мне выбраться из шкафа. Мы садимся на кровать. – Давай-ка накроемся…
Она приподнимает с кровати мое пуховое одеяло и набрасывает его мне на плечи.
– Олли молодчина, он внизу, борется с Томом, моим напарником. Вернее, не борется, а пинает в зад, – произносит она с улыбкой.
Мне становится немного легче.
– Мама сказала, что ночью плохо спала, вот и прилегла, когда ты ушла в школу. Она и не слышала, как ты вернулась.
Я слышу, как внизу она громко и сердито выступает. Снова становится страшно, но уже по другой причине. Кто ты такой, чего тебе надо… Луиза смотрит на дверь и тоже прислушивается.
– А папа ваш где? На работе?
Я пожимаю плечами.
– Не знаешь?
– Он с нами не живет. Мы не видимся.
– И ты каждый день ходишь из школы одна?
– С Олли. Забираю его, и идем вместе.
– Умница. А мама дома вас ждет?
Киваю. Ждет иногда.
Еще один взгляд в сторону двери – так, проверить, – но нам все равно понятно, что ее здесь нет, потому что вопли доносятся снизу. Томми достается не только от потешной борьбы.
– Что, мама по ночам плохо спит?
Я передергиваю плечами.
– Поэтому и ложится днем подремать?
Киваю.
– И ты за нее переволновалась, да?
– Она была зеленая.
– Ага… – И тут до нее, кажется, доходит. – Когда папа от вас ушел?
– Не очень давно.
– Значит, у нее тоска зеленая, потому что папа ушел, – тихо произносит она.
Это не вопрос, а значит, отвечать не нужно. Она такая не потому, что он ушел; он ушел потому, что она такая. Он сказал, что больше не может с ней жить, что ей лечиться надо. Но вслух я этого не говорю.
– Ты правильно сделала, что нам позвонила.
Ничего не правильно. Когда Луиза сводит меня вниз, на лице у Лили написано, что сейчас мне влетит. Мне не хочется, чтобы они уезжали, пока она так на меня злится, но все-таки они уезжают, машут на прощание и увозят свои оживленные, веселые голоса и мой покой. Вот бы сейчас в дверях появился Хью; но, может, у него после школы футбол, а это значит, что он будет только после ужина, через несколько часов.
Лили смотрит из окна, как уезжает скорая, и сильно затягивает пояс на своем махровом халате, будто хочет перерезать себя надвое. Как только машина скрывается из виду, а соседи перестают глазеть, она разворачивается, подходит ко мне и лупит по голове.
Когда я спускаюсь вниз, Хью и Олли уже завтракают. После вчерашней драмы сил совсем не осталось, и спала я долго. Я и теперь еще окончательно не проснулась. Приостанавливаюсь на нижней ступеньке лестницы.
Хью и Олли окружают цвета.
– Ты чего? – дожевывая поджаренный хлеб, неразборчиво спрашивает Хью и ставит ногу на стул, чтобы зашнуровать ботинок.
К горлу вдруг подкатывает ком и не дает дышать. Потом раз – и все проходит.
– Опять зеленое?
Качаю головой – нет, мол. Ему я сказала, что вчера видела этот цвет в ее комнате. Он не посмеялся и не обозвал меня чокнутой, выслушал очень серьезно, но промолчал.
– Тогда что?
– Ничего.
Брат бросает на меня взгляд и опять начинает возиться со шнурками.
– Хлеб будешь? – спрашивает он.
– Угу.
Заставляю себя есть, сердце колотится, не хочется смотреть ни на того, ни на другого, но никак не получается отвести от них глаза. Смотрю внимательно, как будто в первый раз вижу, что в нашей серой кухне светятся два экзотических создания.
Она в кухне с двумя женщинами из службы социальной поддержки, которые неожиданно пришли к нам. Хью, Олли, я и соседка, миссис Гангали, та самая, у которой опрятный садик и шикарные шторы, сидим в большой комнате, где у нас телевизор. Двойная дверь в кухню закрыта, но нам немножко слышны голоса, а через матовые стекла дверей видны и фигуры, похожие на расплывчатые пятна. Я слышу слова, но не понимаю, о чем речь. Говорят взрослые; те же слова, только в другом порядке.
– Сами им позвонили? – любопытствует миссис Гангали.
– Нет. Элис тут на днях вызывала скорую. – Находчивый Хью, как всегда, приходит мне на выручку. – Ей показалось, что мама заболела. А они, по-моему, пришли проверить, все ли в порядке.
Миссис Гангали, прищурив глаза, оценивает новую информацию и произносит:
– С ними лучше не связываться. Вот не понравится им что-нибудь, так вас сразу от нее заберут. Отдадут в разные семьи и отправят по разным домам.
Олли бросает взгляд снизу, с пола, и его игрушечные борцы замирают посреди атаки.
Не знаю, почему она так злится. Может, потому, что заставили сидеть с нами, а у нее на плите стоит курица бирьяни, ведь сегодня же праздник бирьяни, и миссис Гангали нужно сходить посмотреть, как бы ничего не подгорело, а то она сильно расстроится. Соседка зашла только для того, чтобы сделать нам выговор за вонючие мусорные баки и неухоженную траву, и как раз, когда они с Лили ругались, приехали женщины из соцзащиты и попросили миссис Гангали побыть с нами, пока они поговорят с Лили. Мистер Гангали хороший человек, а у миссис Гангали лицо всегда перекошенное, сердитое, как будто она никому не верит.
В испуге смотрю на Хью. Я вовсе не против, чтобы меня забрали от Лили, но не хочу, чтобы нас с ним разлучали. Ведь, если такое случится, я буду виновата, что вызвала скорую.
– Не переживай, никто нас не разлучит, – весело говорит Хью и подмигивает мне.
В кухне Лили срывается на крик, и миссис Гангали прибавляет звук: по телевизору идет очередная серия «Жителей Ист-Энда». Мне теперь не слышно, что говорят, ну и ладно: значит, миссис Гангали тоже не слышит, о чем переговариваемся мы с Хью. А он спрашивает:
– Ты видишь вокруг нее зеленое с понедельника?
Киваю и принимаюсь разглядывать ботинки: оказывается, у них очень интересные шнурки. Я еле нахожу силы смотреть на нее, а уж находиться с ней в одной комнате совсем не могу. Новое не это, а совсем другое: когда я оказываюсь слишком близко к цвету, который ее окружает, становится как-то не по себе, и мне это совсем не нравится.
– Почему не сказала?
Пожимаю плечами.
– А вокруг меня зеленое видишь? – не отстает он.
Я качаю головой и говорю:
– Нет, не зеленое.
Он спрашивал в шутку и теперь удивляется:
– Да ладно… И какого же я цвета?
Я не боюсь разглядывать его, изучать его цвет. Он, этот цвет, меня не пугает, не липнет ко мне, не тащится за мной по всей комнате, как ее: тот-то похож на большую сеть, которая так и норовит поймать, затянуть меня.
– Розового, – отвечаю я.
– Розового?! – переспрашивает он и морщит нос.
Олли – я и не думала, что он слушает, – хохочет.
– Ну да, Олли, розовый, блин, девчачий, – говорит Хью, и Олли смеется. Смех его слышится очень редко, он все время хмурый, серьезный, только Хью и может его развеселить.
Из кухни слышится скрип стульев: они встают и то, что там происходит, заканчивается.
– Теперь, похоже, захотят с нами поговорить, – говорит Хью с видом чуть более серьезным, чем обычно. – Им, наверное, про цвет лучше ни слова.
Поначалу такое бывает только с теми, с кем я живу, и каждое утро я думаю, какие цвета меня сегодня встретят. У Хью обычно ничего не меняется: он окружен теплой розовой дымкой. Наподобие сигаретного дыма, который еще долго висит в воздухе после того, как она покурит. Его цвет спокойный, легкий, радостный, заботливый, сопутствует разным частям его тела и следует за ним, повторяя все движения, как будто притягивается магнитом.
Иногда, когда я преодолеваю страх перед тем, что со мной происходит, я вижу, как это красиво. Похоже на розовый закат или восход.
Хью замечает, что я разглядываю его.
– Сейчас какой? – весело, без раздражения, спрашивает он.
– Опять розовый.
Он улыбается; его это всегда забавляет.
– Ты мне скажи, когда какой-нибудь крутой, сильный появится, ну там черный, или синий, или хоть… – он ненадолго задумывается, – красный.
Он напрягает мускулы и замирает так, что лицо его багровеет, а на шее чуть не лопается вена.
Я улыбаюсь, но мне не хочется, чтобы он был какого-нибудь из этих цветов. Розовый подходит ему – и непонятно как, но благодаря его цвету оттенок Лили кажется не таким болезненным и злым; так в рекламе по телевизору белая таблетка гасит пламя в красной пылающей груди. Его цвет гасит любое пламя.
– А Олли такой же? – спрашивает Хью.
Смотрю на Олли. Он сидит за кухонным столом, упорно играет в своих солдатиков, перед ним в миске шоколадные шарики, голова встрепанная, глаза сонные. Отвечать не хочется, и я просто трясу головой.
Его цвет почти всегда такой же, как у нее. Она его передает.
– Аура мигрени… – читает Хью у себя в компьютере. – У тебя бывает мигрень?
– Мигрень – это что?
– Это когда голова сильно болит.
Я киваю:
– Ага, все время теперь.
С тех пор как появились цвета, не стало такого дня, чтобы голова у меня не болела. Хочется уйти к себе в комнату, задернуть шторы и лежать в темноте, но я так не делаю, потому что не хочу быть такой, как она.
– Это периодическая головная боль, появляющаяся после или одновременно с сенсорными расстройствами под названием «аура»: вспышками света, слепыми пятнами, зигзагообразными линиями, которые появляются в поле зрения, блестящими точками или звездочками, подергиванием руки или лица. Знакомо?
– Вроде да.
– Это что-то вроде электрической или химической волны, она обрабатывает зрительные сигналы и вызывает эти… ну то, что ты называешь «цвета».
– Угу.
– Тебе бы к неврологу сходить. – Хью прокручивает страницу, читая дальше: – Тебе обследуют глаза, сделают компьютерную томографию головы, а может, МРТ. Тут советуют пить лекарства, избегать стрессовых ситуаций, научиться расслабляться. Спать дольше, питаться лучше. Пить много воды…
– Ну воду-то пить я могу, – отвечаю я.
И мы улыбаемся, хотя ничего смешного в этом нет.
– Вот. – И он, крутнувшись в кресле, оказывается лицом ко мне. – Вот, наверное, что это такое.
Я согласно киваю. Аура мигрени. Наверное…
Я пью уж не знаю сколько стаканов воды, стараюсь промыть организм, как делают при простуде, но, похоже, это не помогает. Наоборот, каждую неделю цвета становятся всё ярче.
Лили говорит, что из-за моей головы к врачу мы не пойдем, и швыряет мне упаковку парацетамола.
Цвета переходят с моей семьи на других людей. Я даже перестаю на них смотреть. Вихрь красок пляшет, кружится, сверкает, цвета мигают, меняя темп и ритм, и я не могу удержать внимание. Меня, бывает, тошнит, случаются головокружения. От яркого, постоянного света болят глаза и голова. Чувство такое, как будто вокруг меня сотни людей, каждый что-то передает по своей радиостанции, и воздух вокруг них шипит, как газировка, а стоит им приблизиться ко мне, в нем будто возникает брешь, и их волны сталкиваются с моими.
Взять хотя бы мою лучшую подругу Эмму. С ней всегда было весело и вообще здорово, ее звонкий смех заражал, но сейчас она меня просто достает. Ее цвета какие-то бешеные, быстрые; желтые вспыхивают, зеленые дергаются, иногда мелькают зигзагами, как молнии, как будто ее обмакнули во что-то ядовитое. А вместе с ее скоростью речи, огромной энергией, стремлением брать верх в играх, в которые мы играем, контролировать и героинь, которых мы изображаем, и что я говорю, и как мы их играем, – это меня просто добивает.
– Ну же, Элис, – говорит она и изо всех сил тянет меня за руку. – Вставай! Пойдем на улицу, поиграем!
– Да мы недавно пришли…
Она что, каждые три минуты в новую игру готова играть? Мне нужно, чтобы она сосредоточилась, нужно, чтобы она была тихой. Мне нужно спокойствие. Мне нужен друг. Но этого я не могу выносить. Я все больше и больше отдаляюсь от нее. Это больно, но мне и правда становится легче, когда она уходит к другим девочкам, а мне удается избежать мучительных дней в обществе сверхактивных, все контролирующих подруг с яркими, навязчивыми цветами, от которых болит голова.
У куста я вижу плотное зелено-черное облако. Иду туда, где оно висит, ногой разгребаю сорняки и вижу умирающую крысу с вывернутой лапой; кровь на ней еще не высохла.
В школу я иду одна. Хью давно уже где-то впереди, с друзьями, а Олли тащится сзади; после того как к нам приходили из социальной службы, он еще больше от меня отдалился. По-моему, он мне не доверяет; он, наверное, думает, что я хочу расколоть семью. Школа превращается в сущий кошмар. Цвета окружают меня всегда и везде, их испускает все живое, что я вижу. В классе рядом со мной тридцать человек. На переменах – сотни. Это еще не считая тех, которые встречаются мне по дороге в школу и обратно. Я, как могу, увиливаю от их цветов. Это сильно выматывает. Цвета очень яркие, беспокойные, и иногда я даже не слышу, что говорят учителя. Сами-то цвета беззвучные, но кажется, что такие громкие, так отвлекают, что мне ничего не слышно. Это как если бы кто-то все время меня перебивал, мешал говорить, настырно и противно барабанил по плечу.
Теперь в школу и обратно я хожу в темных очках. Некоторые ребята сначала дразнятся, но перестают, когда проходит слух, что я особенная и почти ничего не вижу. В конце концов я так привыкаю, что надеваю очки и на улице, когда у нас перерыв на ланч. Цвета не исчезают, но как-то приглушаются, становятся не такими насыщенными. Я сижу в тихом уголке для детей, которым нездоровится, у кого сломана нога или рука или еще что-нибудь не так. А со мной «не так» то, что хочется уйти от всех. От всех и от каждого.
– Элис, перерыв закончился, очки снимаем, кладем в сумку, – обращается ко мне мисс Кроули. Она родом из Корка и говорит, как будто поет. Каждый день на ней какое-нибудь легкое платье в цветочек – их еще называют чайными – и кардиган, а еще большие очки в красной оправе и помада, подходящая по цвету. У нее много разных цветов, может, чтобы хоть как-то подкрасить ту серость, которая ее окружает.
– Не могу, – отвечаю я.
Сегодня я и правда не могу; нет у меня сил снять очки в классе. Голова болит так, что я чувствую пульс в висках. Мне кажется, если бы я посмотрела в зеркало, то увидела бы, как они шевелятся.
– Почему?
– Свет здесь очень яркий.
Кое-кто смеется, но моя оборона от этого не слабеет. День хмурый, серо не только в школе, но и на улице, но от этого цвета люди становятся только ярче, по крайней мере, я лучше их вижу. Она делает круглые глаза, говорит: «Снимаем!»
И идет дальше.
Я сижу в очках. Она пишет на доске, оборачивается, видит меня и забывает, что писала. У нее над головой неожиданно искрит гнев, который появился как бы из ниоткуда. Пока она орет, чтобы я сняла очки, вокруг нее вспыхивает и гаснет яркий металлический красный, почти такой же яркий, как ее помада, похожий на те ловушки для мух, которые стоят в нашей местной кебабной: мухи залетают в них, а ловушки их сначала ослепляют и оглушают, а потом убивают.
Сначала я чувствую Лили, а уже потом вижу и слышу. Она умеет изменять атмосферу – и, в отличие от Хью, не в лучшую сторону. Заслышав, что в замке поворачивается ключ, Олли в волнении вскакивает с кушетки. Он все время волновался, потому что ее не было, когда мы пришли домой. Мы к такому не привыкли, но я довольна, не то что он. Даже не знаю, почему ему так хочется быть рядом с ней.
– Мама, – говорит он и спешит к двери.
Я удивляюсь, как дверь не размазывает его по стене: с такой силой она ее распахивает. А когда захлопывает, кажется, будто сотрясается весь дом. Олли быстро разворачивается и возвращается на кушетку. Я стараюсь сделаться как можно меньше. Может, чем меньше я стану, тем меньше она будет злиться.
– Из-за Хью меня в школу никогда не вызывали, – говорит она и чуть не плюется от злости. – Ни разу в жизни. Тебе одиннадцать лет, а ведешь себя как скотина. Нет у меня времени на это!
Она уже орет, и я держу при себе ответ, который прямо вертится на языке. Времени-то у нее как раз полно, на все хватит. Она никогда ничего не делает; без кушетки, как будто пришитой к спине, ее трудно себе представить. Из-за меня ее уже не первый раз вызывают в школу, и после двух временных исключений пришлось-таки перестать игнорировать письма и притвориться заботливой родительницей.
Красный с металлическим отливом полыхает над ней, когда она орет на меня. Бабах! Еще один разряд. Может, она взяла этот цвет у мисс Кроули и всю обратную дорогу несла на себе? Я смотрю на него как зачарованная и почти не слушаю ее.
Цвета я вижу вот уже три года и успела привыкнуть к ним. Я знаю, что они связаны с настроением людей, хотя как именно, мне до сих пор не совсем понятно. Вот, например, бывает, что вокруг человека появляется какой-нибудь цвет, а ведет он себя не так, как должен бы вести с таким цветом. Тут есть какой-то непонятный мне алгоритм.
Хотя бы миссис Харрис на ресепшене: и улыбается всем, и сияет как солнце, и вся на позитиве, и смеется, и откалывает шуточки, но вот только чуть пониже груди, над животом, у нее висит горчично-желтое облако, верить которому нельзя. То, чем она кажется, и то, что она собой представляет, – две большие разницы. Это крутится у меня в голове, а Лили все орет и орет на меня. Входная дверь открыта нараспашку, а значит, ее слышит вся улица. Что я упряма как осел, что я дура. Что не сдам ни одного экзамена, что из меня ничего не выйдет.
Я не реагирую так, как ей хочется. Не плачу, не извиняюсь, не огрызаюсь. Ей понравилось бы, если бы я втянулась в ее драму, расстроилась и разочаровалась точно так же, как она. Красное вокруг нее темнеет и разрастается – так бывает при огнестрельной ране, когда из нее на белую футболку хлещет кровь. Я не знаю, как сделать так, чтобы такого больше не было: ее нельзя ни проконтролировать, ни предсказать. Ее цвета ведут себя не так, как у Хью: они все время меняются и быстро переходят от холодных синих к горячим, сердитым, красным. И форма у них тоже другая. Вокруг Хью висит спокойная дымка, вокруг нее все извивается и плюется. Красный вихрь движется к Олли, который преспокойно смотрит телевизор, как будто она не психует прямо у нас на глазах. Я никогда не видела, чтобы цвет вел себя как живой и точно искал, к кому бы прилепиться.
– Олли, подвинься! – успеваю предупредить я, прорвавшись сквозь ее ор.
Красное везде. Полыхает как огонь. Мне хочется, чтобы глаза этого не видели. Я закрываю их. Она вопит еще громче, я чувствую, как от нее пышет жаром, открываю глаза, но горячий красный обжигает, как пламя, и я прикрываю их ладонями.
Я слышу, как что-то грохает об пол, убираю ладони и вижу, что она стоит на картонке с яйцами, которую только что принесла из магазина. Она с хрустом топчет ее в лепешку, на лице у нее ярость, вся она перекорежена от злости. Почему я не сняла темные очки в классе, раз меня просили? У всех голова болит, подумаешь, пустяки, перестань напрашиваться на внимание! И, проорав все это, она уходит.
Красный туман ползет за ней, точно шлейф вечернего платья. Маленькое облачко зависает у потолка, как бывает в комнате, где сильно накурено. Оно алчно надвигается на Олли. Я смотрю на него, а у самой колотится сердце. Оно живое, дышит, ищет, из кого бы высосать жизнь. К Олли оно прилепляется моментально. Он резко встает, как будто подброшенный яростью. Восемь лет, а в нем уже столько злости, что весь он жесткий и прямой, точно гладильная доска.
– Ненавижу тебя! – вопит он. Гнев скопился у него в груди и в горле. Он орет не своим голосом и похож сейчас на маленького дьяволенка. – Ты все только портишь!
Он швыряет в меня пультом от телевизора, я никак этого не ожидаю и не успеваю увернуться. Пульт попадает мне в лицо, прямо под глаз. К вечеру наливается синяк противного цвета.
– Это она, что ли? – допытывается Хью, вернувшись домой.
Я трясу головой и отвечаю:
– Нет, случайно получилось.
Я-то думала, что, защищая Олли, научу его доверять мне, но, похоже, легкость, с которой я это делаю, для него бесспорное доказательство, что я вру.
Проснувшись, я вижу, что глаз у меня наполовину заплыл и стал похож на персик, завалявшийся на самом дне моего портфеля. Взволнованной мисс Кроули я заявляю, что у меня мигрень, и в этот день она разрешает мне не снимать темных очков.
– А куплю-ка я кафе на колесах, – произносит Лили; щеки ее пылают, от нее пышет здоровьем, лоб взмок: так усердно она взбивает яйца.
Не знаю, что это за женщина, которая называет себя моей мамой, но мне она нравится. Она прямо бурлит энергией, силой, идеями для бизнеса и надеждами.
– Буду на праздники блинчики печь. Их ведь начинять можно, – объясняет она. – Чем хочешь. Расширишь рынок и денег заработаешь.
У нее на груди и под мышками мокро от пота. Она энергично замешивает уже третью миску жидкого блинного теста.
Один блинчик она жарит для меня, складывает его вчетверо. Он очень тонкий, почти прозрачный. А уж вкусный…
– Начинку разную можно делать, – продолжает она, сдувая волосы с мокрого лба. – Острую, сладкую… Или просто сахарной пудрой посыпать. Банан, карамель, клубника, «Нутелла»… Ну, а острая – это сыр с ветчиной, мексиканская… Попробуй-ка!
Она кладет мне на тарелку еще один блинчик и начинает жарить следующий. Он тоже вкусный, но к четвертому блинчику я чувствую, что наелась. Горка растет на моей тарелке, и я перекладываю блинчики к Олли. А она все взбивает яйца, отмеряет молоко, просеивает муку, подсаливает. Жарит она теперь аж на четырех сковородках, чтобы сделать как можно больше, прикидывает, сколько человек сможет обслужить одновременно, а сколько – за целый день или вечер.
Больше в меня уже не вмещается, и, когда она оборачивается, чтобы положить еще один блинчик на горку тех, которые съесть я уже не могу, я готовлюсь, что сейчас она выйдет из себя, но нет: она без единого слова кладет новый блинчик на предыдущий. Работа кипит: в высокой стопке у меня на тарелке уже восемь штук. До меня быстро доходит, что отвечать совсем не обязательно. И вообще не важно, здесь я или нет. Она говорит, а не разговаривает, строит планы чего-то большого, масштабного, способного изменить жизнь. Мое радостное волнение немножко стихает. Она думает и двигается с одержимостью маньяка; кроме взгляда, почти никакой другой связи с ней нет.
Ее цвета прямо завораживают: глубокие лиловые и темно-синие как будто повторяют ее движения. Они крутятся, смешиваются, все время меняются, как будто болтаются в миске вместе с яйцами, мукой и молоком.
Она составляет список праздников, на которых можно будет развернуться, рассуждает о том, какие фургончики бывают, какой она выберет и что в нем поставит, где его купить и у какого знакомого. Стоимость фургона сравнивается со стоимостью всего, из чего делают блинчики; она подсчитывает, сколько понадобится яиц, сколько весят мука и сахар. И все это сравнивает с тем, какая будет прибыль. Она говорит и говорит со страшной скоростью. Разбивает еще яиц, замешивает еще теста, льет масло на сковороды. На лбу и груди у нее висят капли пота.
Я уже не облизываю тарелки и не пробую блинчики. Полночь, пятница закончилась; Хью ушел на работу, Олли лупит мячом по стенам. Она замешивает очередную порцию теста, открывает еще одну упаковку яиц. Мы с Олли выскальзываем из кухни. У Олли прихватило живот, и он засыпает на кушетке. Я сижу рядом с ним, а она все орудует на кухне, говорит сама с собой, вслух составляет списки. И вдруг эта горячка обрывается так же неожиданно, как началась. Она бросает свои миски и сковородки и в три часа ночи отправляется в постель.
Я надеюсь, что теперь утром она долго не встанет, но ошибаюсь.
Утром в субботу она отправляет нас с Олли в садик позади дома и запирает за нами дверь. Если мы хотим вести себя как скоты, то и обращаться с нами нужно как со скотами, – так она рассуждает. Я бы и не возражала, чтобы она меня отправила на улицу, только сначала дала бы сходить в туалет. Я сажусь на холодную бетонную ступеньку, прислоняюсь спиной к двери, поджимаю ноги, стараясь, чтобы ничего не вытекло.
Олли лупит и лупит футбольным мячом о стену.
– Можно поиграть? – спрашиваю я, чтобы хоть как-то оттянуть момент, когда напущу полные трусы.
– Нельзя. Это из-за тебя все.
Он так думает потому, что она это сказала, а он верит каждому ее слову.
Она громко стыдила меня: какая девочка в одиннадцать лет не соображает, чем помочь! Ее до глубины души оскорбило, что я не убрала за ней кухню. Миски, где она мешала тесто, валяются немытыми в мойке, на венчики налипло тесто, повсюду рассыпаны мука и яичная скорлупа, брызги теста на полу и даже на стенах, как будто здесь произошло массовое убийство блинчиков.
А я и правда хотела убраться в кухне, только потом, попозже. Рано она никогда не встает, особенно по субботам, и особенно после таких ночей, какая выдалась накануне. Я и не думала, что она вообще поднимется с постели. А она поднялась, выползла на лестницу и вышвырнула меня на улицу. Теперь она гремит в кухне, вокруг нее, как в стиральной машине или в сушилке, крутятся красные сполохи, а она бубнит себе под нос, спорит с кем-то воображаемым. Домашние дела всегда ее раздражают. Глажка, как ни мало она ею занимается, выводит ее из себя, красным пышет от нее, как паром. Красный, красный, красный: наш домашний дьявол…
Она швыряет блины прямо в мусорное ведро, и вместе с ними туда же летит ее хитроумный бизнес-план.
Олли берет с собой на улицу ее горячие, красные, сердитые цвета, поэтому я отхожу в сторону, чтобы он разрядился, надеюсь, что легкий ветерок унесет все это подальше. Все идет по нарастающей: ее ненависть становится его ненавистью, ее страхи – его страхами, ее ярость – его яростью. Ее грусть – его грустью. Такое всегда передается ему, и он жадно запихивает все это в себя, до самой последней частички. Ее потеря сегодня – это его очень большая потеря. Вчера вечером она поделилась с ним мечтой, приподняла занавес над тайной, дала ему заглянуть в новую жизнь, в новый мир, где они с мамой разъезжают в своем фургончике по музыкальным фестивалям в приморских городах, жарят блинчики, посыпают их шоколадом, режут клубнику, украшают сливками из баллончика, посыпают тертым сыром, протягивают покупателям, берут у них деньги. Одна из его любимых игр – «в магазин», и в торговле он, наверное, был бы в своей стихии. В свои восемь лет он бы с головой погружался в сладкое волнение, лез бы на стены, справляясь со всеми трудностями, а потом без сил валился бы на кушетку. Он, наверное, мечтал об этом, вскакивал с кровати, с нетерпением ждал, когда можно будет начать. А теперь у него ничего нет, у него все отобрали, безжалостно выбросили в мусорное ведро, потому что женщина, которая была здесь вчера вечером, ускользнула из дома посреди ночи, пока он спал. Я позволяю ему бушевать.
Я с Хью и Олли иду в парк. Олли нравится на игровой площадке, он, кажется, часами может не слезать с каруселей: опустит голову и, глядя на землю, крутится со страшной скоростью. Меня тошнит от одного того, что я на него смотрю. Я рада, что я сейчас с Хью. Рада, что иду рядом с ним; вокруг розовые облачка. Мы не говорим о том, что сегодня утром нас с Олли выставили на улицу, о вчерашней идее с блинами. Что толку… Мы вообще редко говорим о том, что творится дома, потому что это бесполезно. Мы просто радуемся, что вышли, что мы далеко от него. Олли все наматывает круги, опустив голову, волоча одну ногу по земле, и тут мы слышим: «Эй!»
Я поднимаю глаза. К Хью подходит симпатичная, улыбающаяся девушка.
– Привет, – говорит он, и в его голосе слышится что-то новое. – Элис, познакомься, это По. По, а это моя сестра Элис.
Она останавливается рядом с ним, так что ее плечо оказывается в его розовой зоне, как будто на них двоих надет один мохнатый розовый девчачий свитер.
– Я уже все о тебе знаю, школьный воин, – произносит она.
У нее это выходит мило. Почти как комплимент.
– Если она пропустит удар, ее тут же вышибут, – говорит Хью. – Один удар, и все.
Я отвожу глаза, оглядываюсь на Олли, но все время внимательно наблюдаю за Хью и По. Это не случайная встреча: тут все продумано. Они держатся за руки. Потом начинают целоваться. Она немножко стесняется меня, он говорит, чтобы она не переживала – ведь я не смотрю, – и для меня его слова звучат прямым приказом. И тут я замечаю у Хью новый цвет, который уже никогда не смогу забыть. Между ног у него вьется что-то темно-красное, и от этого мне неловко. А потом красное начинает полыхать.
Приходится отводить глаза. Иногда видеть цвета людей – все равно что видеть их голыми.
Я наблюдаю за тем, как мистер и миссис Муни разговаривают на парковке. Он – учитель истории, она – английского. Каждое утро они, муж и жена, вместе приезжают в школу. Вокруг нее все розовое, она милая. Когда она говорит, то посылает ему то розовое, что у нее есть, а сама для себя делает еще больше. Это розовое останавливается рядом с ним, как будто его окружает незримое силовое поле, не позволяющее ничему постороннему проникнуть внутрь. Цвету некуда двигаться, и он повисает в воздухе между ними. Он быстро чмокает ее в щеку и уходит, а она так и остается на парковке, и обратно к ней медленно плывет уже ненужный розовый цвет.
Летом с дядей Иэном, тетей Барбарой и их детьми, моими двоюродными братьями и сестрами, мы на несколько дней едем в Уэксфорд. Я сижу на теплом песке, закапываюсь в него ногами, слушаю, как бьются о берег волны, смотрю на радостных полуголых людей, легких, ярких, без одежды и груза мировых проблем на плечах.
Они вдыхают свет, а выдыхают тьму.
Она с Олли в кухне. Мне слышно, как они смеются. Звук для этого дома очень непривычный, необычный, поэтому я обращаю на него внимание. Это счастье, которому нечего стесняться. Я смотрю на них от двери, не хочу, чтобы она меня заметила, а то вдруг перестанут, и тогда все волшебство пропадет. Они что-то пекут. Но не с маниакальной суетливостью, как блины, нет, – все происходит тихо-мирно.
– Стукни о край и разъедини половинки, – спокойно говорит Лили.
Он разбивает яйцо и вбивает его в тесто. Потом макает в тесто палец и облизывает.
– Ах ты, жулик! – И она тоже макает палец в тесто и капает ему на нос.
Он хихикает.
Оба они розовые-розовые.
Как только цвета возникают вокруг нее, он всасывает их без остатка, тело его, точно пылесос, сосет из нее все, удерживает их вокруг себя, заворачивается, как в одеяло.
У нее бывают минутки доброты, хотя, по сути своей, человек она недобрый. Бывают и моменты заботливости, хотя человек она не заботливый. Одна хорошая минутка с ней не делает ее хорошей матерью, поэтому я никогда ее так не называю.
– Мне тут сказали, ты себе девушку завел, – как-то обращается Лили к Хью, и я вижу, как краснеют кончики ушей Олли: это, значит, он ей разболтал. Хью, наверное, тоже все понял, и, хотя это не бог весть какой секрет, все равно жить гораздо легче, если ничего ей не говоришь, а то она обязательно обернет твои слова против тебя же. – Соседи видели, как вы целовались взасос, говорили, что ты ей чуть голову не отгрыз.
Неправда. Это мне говорит ее кривая ухмылка, а не только цвета.
Хью водружает горку джема на ломтик хлеба, накрывает его другим ломтиком и откусывает добрую половину, не сводя с нее глаз.
– А мне ты когда собирался о ней рассказать?
Он молча показывает пальцем на набитый рот.
– Знакомить боишься? Что, стыдно меня показывать? Или дом, где живешь?
Он качает головой, не переставая жевать.
– Мне нужно посмотреть, что она собой представляет, раз уж твой папаша свалил. Пусть знает, кто в доме хозяин.
Пока она говорит, он откусывает еще один кусок.
– Когда же мы с ней встретимся?
Он глотает, мне интересно, какой будет ответ, но он задумывается. Я прямо вижу, как он все рассчитывает.
– А когда хочешь?
Меня это удивляет. Ее тоже. Она-то явно набивалась на спор. Да и всегда она набивается на спор, готовая отразить воображаемые атаки, а когда их нет, сразу попадает в тупик.
– Подумать надо, – все же не сдается она.
– Когда тебе будет удобно, – отвечает он.
– Как зовут?
– По.
– По? – переспрашивает она с кривой ухмылкой. – Она что, телепузик?
Раскаленная докрасна металлическая полоса проносится по груди Хью и исчезает.
– Я так и знал, что ты это скажешь, – произносит он с улыбкой.
Это снова отправляет ее в нокаут. В общем-то ясно, чем она может оскорбить. Поэтому его не собьешь: каждым своим ответом он окатывает ее, как ведром холодной воды. Я прямо слышу, как она шипит.
В рот отправляется последний кусок, и готово дело: как и положено мужчине, он покончил с бутербродом в три захода. Потом вынимает свои конспекты и раскладывает на кухонном столе.
– Скажешь мне, когда захочешь с ней познакомиться.
День она ему так и не называет, конечно. Это у Хью тактика такая.
Хью берет нас с Олли в парк все чаще, чтобы мы лучше познакомились с По. Мне всегда было интересно, как это – иметь старшую сестру, а эта, оказывается, хорошая. Мы никогда не жалуемся, но, хоть я и с Хью, я теперь как бы и не с ним. По теперь в центре его внимания. Все розовое-розовое двигается в ее направлении, а все красное, ярко-ярко красное, так и вьется вокруг его штанов. Мне уже не столько лет, чтобы качаться на качелях или кататься с горки, а Олли уже слишком рослый для всего этого. Он крутится себе на карусели, а я в одиночестве сижу на скамейке или качелях и просто смотрю.
Я стараюсь не глазеть на Хью и По, но у меня не очень получается.
Оказывается, я мало знаю людей, которые влюблены. Я-то думала, что таких много. Я много видела вроде бы влюбленных, но они совсем не похожи на Хью и По – эти-то все время то берут, то отдают цвета. Все поровну, ни один не жадничает, ни один не ставит преград, цвета идут туда и обратно… Смотришь на них и отдыхаешь. Иногда бывает вполне достаточно сидеть и смотреть на счастливых.
Мы с Олли играем в догонялки в парке. Олли страшно обижается, что не может догнать меня, что все время водит. Он бесится, раздражается, и я его не виню. Хью и По играют с нами, и мне нравится, когда они перестают целоваться и обращают внимание на нас. Олли все больше выходит из себя, потому что мы от него уворачиваемся, и веселые, подростково-невинные розовые тона переходят у него в кроваво-красные цвета ярости. Я это вижу. Я разрешаю ему догнать меня, пока он не вспыхнул металлическим оттенком и не испортил всю игру. Догоняя, я случайно наступаю на задник его туфли. Она снимается, и он бежит в одном носке по сырой траве; носок, конечно, намокает. Он стаскивает носок, прыгает обратно к туфле, громко орет на меня за то, что я сделала. И тут теряет равновесие и наступает босой ногой на траву. Злая красная дымка окутывает его голову и ползет вниз по телу, но становится бурой, когда спускается к ногам. Потом бурое начинает подниматься, перекрывает красное, а я стою и разинув рот смотрю на эту красивую игру цветов. Бурое захлестывает красное, как приливная волна, оттенок у него такой же, как у земли под травой, как будто оно прорастает прямо из этой земли. Когда бурое доходит ему до головы, он опускает глаза и смотрит на свои ноги, на сырую траву под ними. Он шевелит пальцами ног, загребает ими землю. И хохочет.
В следующий раз, как только он снова начинает проигрывать, я гоню его на улицу и говорю, чтобы он разулся. Он гуляет босиком, опустив голову, смотрит, как пальцы ног прячутся в траве, шлепает по грязи и только потом идет обратно домой.
Она смотрит из открытого окна и курит. Я жду, что она скажет что-нибудь хорошее, но она швыряет окурок и с грохотом опускает окно. Окурок падает в мокрую траву и с шипением гаснет.
Я обнаруживаю, что меня тянет радоваться. Но не открыто, не нараспашку, не так, чтобы в комнате была толпа громко ржущего народа, – нет, нехорошо, когда слишком много тел, а в перерывах между взрывами хохота слишком много чего происходит. Мне больше по душе спокойствие, уединение. Я часто прогуливаю школу, хожу в городской парк и смотрю, как какая-нибудь мама катает на качелях дочку, слушаю песенки, шутки, шелест чистейшего из цветов радости, вижу волну от одной к другой, и это так успокаивает, как будто смотришь на прилив. У девочки игрушка, розовая с золотым любовь к пустышке, которую она не выпускает изо рта. Мне хочется подсесть к ней, зарыться ногами в зараженный всякими бактериями песок песочницы и погрузиться в ее свет.
И тут до меня доходит.
Ведь, когда я так делаю, я его краду. А чужое счастье красть не стоит.
Нужно создавать свое.
Из-за того, что я плохо вела себя в начальной школе, в муниципальную среднюю школу меня не переведут. Взять меня соглашается только одна из четырех школ в нашем районе, да и то после того, как ее представитель посмотрит, что я собой представляю.
Я вежливо веду себя с экспертом по оценке поведения и думаю, что делаю все правильно. Проявляю доброту. Задаю вопросы о его семье, о том, куда он ездил в отпуск, вообще о всяком таком. Хью сказал мне, что это очень важно, и велел вести себя как следует. Мог бы и не напоминать. Я веду себя не как следует, только когда меня дразнят, когда сильно болит голова или когда люди выплескивают на меня свой цвет и я не могу от него отделаться.
– Как мама, придет? – спрашивает он.
– Нет. Я не знала, что ей тоже надо.
– Ей отправляли анкету. Ну ладно, давай начнем.
Он вынимает несколько листов бумаги. Поведение оценивается вот так, на бумаге; ответы нужно помечать галочками, и мне кажется неправильным, что я пришла, а она нет.
– Где были?
Все начинается, как только мы входим. Я была с Хью и По, прицепилась к ним как репей, мне было очень хорошо с ними, и я совсем не чувствовала себя лишней. Она сидит на кушетке, лицом к двери и как-то слишком спокойно ждет нас. Радость, веселье, легкость оттого, что всю субботу я провела вместе с Хью и По, исчезают, как только мы открываем дверь.
Красный туман вокруг ее головы клубится, как извержение вулкана.
Он стремительно летит к Хью, и я делаю шаг, чтобы встать у нее на пути и защитить брата, но цвет молниеносно – прежде чем я успеваю подойти – отскакивает от груди Хью, как от щита, и проходит прямо у него над головой.
Как мой брат это сделал?
– Ты еще не вставала. Не хотелось тебя беспокоить, – говорит он, бросает сумку на пол и подходит к Олли. – Олли, привет, ты поел?
Сейчас четыре часа дня. Олли не спит с семи утра, смотрит телевизор.
– Да, бутерброд себе сделал, – отвечает он; вот уж кто никогда не подведет Лили.
– Хлеба нет, – говорю я, чтобы помочь ему выкрутиться; необязательно врать, мы и так знаем, что ты голодный, но он сердито смотрит на меня.
– Я собиралась сходить за мясом, – сердито фырчит Лили. Она, как может, защищается от Хью, будто не хочет, чтобы он плохо о ней думал, ведь и она прекрасно знает, что он лучше всех нас, вместе взятых.
– Хорошая мысль, – отвечает он. – Хочешь, я сам схожу?
– Сходи.
Красный туман потихоньку возвращается в кратер, откуда вырвался. У него опять получилось изменить ее цвет; ну вот как так? Появляется зеленый, как будто в воде растворяют зеленую краску. Плюх… Плюх… На вид – прямо бактерия. Темно-зеленый, почти черный, но все же не черный. Нет, совсем не черный. Черный грозил появиться, но пока его нет; не представляю себе, что будет в тот день, когда он появится, но очень, очень боюсь.