4

Я медленно прошел через прихожую — Нэнси нигде не было видно, ее не оказалось и на веранде, а я-то надеялся, что она меня там ждет. Она ведь сказала — да, попозже увидимся, нам надо о многом поговорить, и я, конечно, решил, что это значит — попозже сегодня же вечером. А может, она совсем этого не думала. Может, она думала — как-нибудь в другой раз. Или, может, она меня ждала, а потом ей надоело. Я ведь и правда очень засиделся у ее отца.

В безоблачном небе взошла луна, в тиши — ни ветерка. Исполинские дубы стояли недвижно, как изваяния, летнюю ночь пронизывали сверкающие нити лунного света. Я спустился с крыльца и замер, будто очутился в каком-то заколдованном круге. Эти великаны — дубы, словно призрачные угрюмые стражи, и все насквозь пронизавший лунный свет, и необъятная тишина, полная затаенным ожиданием чего-то, и слабый, какой-то потусторонний аромат, незримой пеленой стелющийся над податливой чернотой под ногами, — да разве это мой знакомый, привычный мир, моя Земля?

А потом колдовство рассеялось, сверканье померкло — меня вновь окружал тот прежний мир, который я знал с детства.

В летней ночи меня пробирала дрожь. Быть может, то был холод разочарования оттого, что меня выгнали из волшебной страны, от сознания: она существует, эта страна, но у меня нет надежды там остаться. Я ощутил под ногами асфальт дорожки и ясно видел теперь, что тенистые дубы — все-таки просто дубы, а никакие не изваяния.

Я встряхнулся, точно пес, вылезший из воды, окончательно овладел собой и зашагал по дорожке. Вот и моя машина; я обошел ее, нашарил в кармане ключи и распахнул дверцу.

Только усаживаясь за баранку, я увидел, что рядом сидит Нэнси.

— Я думала, ты уже никогда не придешь, — сказала она. — О чем это вы с отцом так долго рассуждали?

— Да так, о разном. Все пустяки, ничего интересного.

— Ты часто у него бываешь?

— Нет, не очень.

Почему-то мне не хотелось объяснять ей, что до этого вечера я ни разу с Шервудом и двух слов не сказал.

В темноте я на ощупь вставил ключ.

— Прокатимся? — предложил я. — Может, заедем куда-нибудь, выпьем по стаканчику?

— Нет, не стоит. Лучше просто посидим и поговорим.

Я откинулся на спинку сиденья.

— Славный вечер, — сказала Нэнси. — Тихо, спокойно. По-настоящему тихое место теперь такая редкость.

— Тут у вас есть совсем заколдованное местечко, — сказал я. — Как раз перед крыльцом. Я нечаянно ступил на него, да только колдовство быстро пропало. Все заливает луна, и так странно пахнет…

— Это те цветы…

— Какие?

— На клумбе, что у поворота дорожки. Она вся засажена чудесными цветами, их еще давно отыскал где-то в лесу твой отец.

— Значит, и у вас они растут, — сказал я. — Наверно, в Милвиле в каждом саду есть такая клумба.

— Твой отец был необыкновенно славный, я таких людей больше не встречала. Когда я была маленькая, он всегда мне дарил цветы. Бывало, иду мимо, а он непременно сорвет хоть один цветок и даст мне.

Да, правда, отец был, что называется, очень славный. Славный и сильный, и при этом странный и, однако, несмотря на свою силу и на все свои странности, удивительно мягкий. Цветы, плодовые деревья и все, что растет на земле, он знал, как свои пять пальцев. Помню, кусты томатов у него поднимались высокие, крепкие, листья у них были какого-то особенно густого темно-зеленого цвета, и по весне весь Милвил приходил к нему за рассадой.

И вот однажды отец понес вдове Хиклин томатную и капустную рассаду и корзину многолетних растений — и возвратился с какими-то странными лиловыми цветами: он наткнулся на них по дороге, в Темной Лощине, осторожно выкопал с полдюжины, заботливо окутал корни куском холстины и принес домой.

Никогда еще отец не видывал таких цветов; оказалось, и никто другой их прежде не видел. Отец высадил их на отдельную клумбу, ходил за ними, как за малыми детьми, и цветы благодарно отозвались на добрую заботу. И теперь едва ли найдешь в Милвиле клумбу, где не росло бы хоть несколько лиловых цветов — цветов, открытых моим отцом.

— Странные они, эти его цветы, — сказала Нэнси. — А удалось ему определить, к какому виду они относятся?

— Нет, — сказал я, — так и не удалось.

— Надо было послать образчик в какой-нибудь университет хотя бы. Кто-нибудь объяснил бы ему, что же это такое.

— Да он сколько раз об этом заговаривал. Но так и не собрался. Всегда работы по горло. Ни минуты передышки. С этими теплицами вечно крутишься, как белка в колесе.

— Ты сильно не любил теплицы, Брэд?

— Не то чтобы уж очень не любил. Я с детства к ним привык, умел кое-как управляться. Но у отца был особый дар, сноровка, а у меня — нет. Вся эта зелень у меня просто не желала расти.

Нэнси потянулась так, что руками, сжатыми в кулаки, коснулась верха машины.

— А приятно вернуться домой! Пожалуй, я тут поживу. Мне кажется, папе плохо одному.

— Он говорил, ты хочешь стать писательницей.

— Так и сказал?

— Да. По-моему, он не считал, что это секрет.

— Ну, пусть. Но вообще об этом как-то не говорят заранее, надо сначала написать хотя бы половину. Может быть, ничего и не выйдет, тут столько подводных камней… Есть такие мнимые литераторы — либо он вечно что-то пишет и никак не допишет, либо вечно рассуждает о своей будущей книге и никак за нее не сядет, а я так не хочу!

— А о чем ты собираешься писать?

— Вот об этом. О нашем городе.

— О Милвиле?

— Ну да, чем плохо? Наш городок и его жители.

— Да тут же не о чем писать!

Нэнси засмеялась и мимолетно коснулась моего плеча.

— Очень даже есть о чем! Сколько знаменитостей! Какие своеобразные характеры!

— У нас — знаменитости? — изумился я.

— Конечно! Билл Симпсон Ноуэлз — известная романистка, Бен Джексон — прославленный адвокат по уголовным делам, Джон Хартфорд стоит во главе исторического факультета в…

— Но ведь они уже не живут в Милвиле, — перебил я. — Здесь им нечего было делать. Они уехали куда-то и там прославились — и глаз не кажут в Милвил, погостить и то не приедут.

— Но первые-то шаги они сделали тут, у нас, — возразила Нэнси. — Талант у них был, когда они еще не выезжали из Милвила. И ты меня перебил, я не всех назвала. Из Милвила вышло еще много выдающихся людей. Маленький, глупый, захолустный городишко, а породил столько прославленных деятелей, и мужчин и женщин, что больше ни один такой городок с ним не сравнится.

— Ты уверена?

Она говорила с таким жаром, что меня разбирал смех, но засмеяться я все же не посмел.

— Придется еще проверить, — сказала она, — но незаурядных людей из Милвила вышло очень много.

— А насчет своеобразных характеров ты, пожалуй, права. Чудаков в Милвиле хватает. Шкалик Грант, Флойд Колдуэлл, мэр Хигги…

— Это все не то. Они своеобразные не в том смысле. Я бы даже не сказала, что они — характеры. Просто они личности. Они росли привольно, в непринужденной обстановке. Никто не подавлял их, не связывал всякими строгостями и ограничениями, и они остались самими собой. Наверно, в наше время только в таких захолустных городках и можно еще найти подлинно свободную индивидуальность.

Сроду я не слыхал ничего подобного. В жизни мне никто не говорил, что Хигги Моррис — личность. Да и какая он личность! Просто самодовольное ничтожество. И Хайрам Мартин тоже никакая не личность. Уж я-то знаю. В школьные годы он был драчун и нахал, и вырос в безмозглого фараона.

— Ты со мной не согласен? — спросила Нэнси.

— Не знаю. Никогда об этом не думал.

А про себя подумал: ох, уж эта образованность. Сколько лет Нэнси училась в университете, потом увлеклась общественной деятельностью, работала в Нью-Йорке по улучшению быта населения, потом год путешествовала по Европе — вот оно все и сказывается. Она чересчур уверена в себе, напичкана теориями и всяческой премудростью. Милвил стал ей чужим. Она больше не чувствует его и не понимает — на родной дом не станешь смотреть со стороны и разбирать по косточкам. То есть, она сколько угодно может по привычке называть наш городишко домом, но на самом деле он ей больше не дом. А может, никогда и не был домом? Правильно ли девчонке (или мальчишке, все равно) называть родным домом захудалый нищий поселок, если сама она живет в единственном богатом особняке, каким может похвастать эта богом забытая дыра, и папаша разъезжает в кадиллаке, и к их услугам кухарка, горничная и садовник? Нет, Нэнси вернулась не домой; скорее, здесь для нее опытное поле, удобное место для наблюдений и изысканий. Она будет смотреть на Милвил с высоты Шервудова холма, исследовать, раскладывать по полочкам, она разденет нас донага и, как бы мы ни корчились от позора и мук, выставит нас напоказ, на забаву и поучение той публике, что читает подобные книги.

— Мне кажется, — сказала Нэнси, — в Милвиле есть что-то такое, что может быть полезно всему миру и чего пока в мире недостает. Некий катализатор, благодаря которому в человеке вспыхивает искра творчества. Особый голод, неутолимая пустота внутри, которая заставляет стремиться к величию.

— Голод и пустота внутри, — повторил я. — У нас тут есть семьи, которые тебе могут все до тонкости порассказать про голод и пустоту внутри.

Я не шутил. В Милвиле иные семьи живут впроголодь — не то чтобы умирают с голоду, но вечно недоедают, и едят не добротную, вкусную и полезную пищу, а так, что придется. Три такие семьи я мог назвать с ходу, не задумываясь.

— Брэд, — сказала Нэнси, — тебе, видно, не по душе эта моя затея.

— Да нет, я не против. Какое у меня право говорить что-то против. Только уж, пожалуйста, пиши так, как будто ты тоже наша, здешняя, а не гостья — поглядываешь со стороны и посмеиваешься. Постарайся нам хоть немного посочувствовать. Попробуй влезть в шкуру тех, про кого пишешь. Это будет не так уж трудно, все-таки ты столько лет жила в Милвиле.

Нэнси засмеялась, но на этот раз ее смех прозвучал невесело.

— Я очень боюсь, что у меня просто ничего не выйдет. Начну, изведу гору бумаги, но все время надо будет возвращаться к началу, и менять, и переделывать, потому что меняются люди, про которых пишешь, или начинаешь смотреть на них другими глазами и понимать по-другому… и до конца я дописать не сумею. Так что можешь не беспокоиться.

Вероятно, она права, подумал я. Чтобы написать книгу, чтобы довести ее до конца, тоже нужно ощущать голод, пустоту внутри, только это совсем другой голод. А Нэнси вряд ли так голодна, как ей кажется.

— Надеюсь, — сказал я. — То есть, надеюсь, что ты напишешь свою книгу. И это будет хорошая книга, я уж знаю. Иначе просто быть не может.

Я старался как-то искупить недавнюю резкость, и Нэнси, видно, это поняла. Но ничего не сказала.

Экая глупость, ребячество, корил я себя. Разобиделся, распетушился, как заправский провинциал. А не все ли равно. Не все ли мне равно, что она там напишет, когда я и сам только сегодня стоял посреди улицы и чуть зубами не скрипел от ненависти к этому убогому городишке, к жалкому географическому ничтожеству под названием Милвил.

А рядом сидит Нэнси Шервуд. Та самая, с которой на заре нашей юности мы ходили, взявшись за руки… Та, кого я вспоминал сегодня, когда бродил по берегу реки, пытаясь убежать от самого себя.

Что же случилось, не пойму… И вдруг Нэнси спросила:

— Что случилось, Брэд?

— Не знаю. Разве что-нибудь случилось?

— Не ершись, пожалуйста. Ты же сам знаешь, что-то неладно. Что-то у нас с тобой нехорошо.

— Наверно, ты права. Все как-то не так. Я думал, когда ты вернешься, будет совсем по-другому.

Меня тянуло к ней, мне хотелось ее обнять — и, однако, даже в эту минуту я понимал, что хочу обнять не эту Нэнси Шервуд, которая сидит рядом в машине, а ту, прежнюю подругу далеких-далеких дней.

Посидели, помолчали. И Нэнси промолвила:

— Давай как-нибудь в другой раз попробуем начать сначала. Давай забудем этот разговор. Как-нибудь вечером я надену свое самое нарядное платье и мы с тобой поедем куда-нибудь, поужинаем вместе и немножко выпьем.

Я повернулся, протянул руку, но она уже отворила дверцу и вышла.

— Спокойной ночи, Брэд, — сказала она и побежала по дорожке к дому.

Я сидел и слушал, как она бежит по дорожке, потом по веранде. Хлопнула входная дверь, а я все сидел в машине, и эхо быстрых легких шагов все еще отдавалось где-то у меня внутри.

Загрузка...