Максимов Феликс Евгеньевич: другие произведения.
Все, кроме смерти Журнал “Самиздат”: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Оставить комментарий
© Copyright Максимов Феликс Евгеньевич (felixmaximov@gmail.com)
Размещен: 12/07/2009, изменен: 12/07/2009. 227k. Статистика.
Повесть: Проза Аннотация: “… И по набережной легендарной Приближался не календарный Настоящий Двадцатый век” Анна Ахматова “Поэма без героя” Некогда этот жанр называли гиньолем или буффонадой. Гэги и выстрелы, комедии и трагедии положений, типажи из ниоткуда, герои без поэмы. К сведению уважаемой публики : “Все герои вымышлены, все совпадения случайны. Не стреляйте в тапера. Он играет, как умеет”. Время действия - условно - от 1905 до 1913 года - в любой фантазии или трагикомедии в стиле “буфф” берутся только самые яркие и характерные черты эпохи. Вряд ли найдется вменяемый военный историк, который будет всерьез обсуждать … историческую достоверность фильмов “Интервенция”, “Зеленый фургон” или первого российского фильма “Понизовая вольница”. Место действия - Город на Реке. Желающие могут переместить его в любую географическую точку. Париж, Рим, Лондон, Москва, Петербург, Нижний Новгород, Рига - всё эти города и в них есть Реки. Так что не удивляйтесь соседству Адмиралтейства и Новинского бульвара, Воздухоплавательного Парка и Фабричных окраин - которые приобрели черты и Петроградской стороны и Пресни.
1. ПАТЭ-ЖУРНАЛ ПЕРЕД НАЧАЛОМ СЕАНСА (на правах предисловия)
Сто лет тому назад синематографическая фирма “Бр.Патэ” открыла свои прокатные конторы в различных городах. Представители арендовали помещения, расставили на подоконниках кадки с дэкоративными цветами, усадили крахмальных барышень за столы с ремингтонами. Усатые такелажники, матерясь, внесли в дверные проемы полированные столы, напольные часы, несгораемые шкафы.
Обойщики приколотили к стенам гвОздики, развесили наградные листы в рамках и афиши “боевиков” минувшего сезона. Наняли расторопных месье, знающих толк в завлечении публики, на обед служащим приносили горячую курочку с рисом из кухмистерской Солодовникова, или кто там еще заведовал деловыми обедами с пылу с жару, без угару в переулке по соседству.
Элегантные месье - “братья Патэ” чувствовали публику, как свои пять, и с усердием кормилиц, потчевали ее только самым отборным пшеном. Где-то текли молочные реки кинолент, в кисельных берегах проекционных аппаратов.
Первая заповедь бр. Патэ:
Публика - перед началом сеанса нервна и склонна к разброду и мелкому воровству, когда потушат свет, основное блюдо никак нельзя вносить сразу. Чтобы успокоить мастеровых, газетчиков и проституточек на дешевых местах, сперва пустим безобидные познавательные ленты, так называемые “Патэ-журналы”. Какая разница, что там выплясывает на белом полотне: вахт-парады, спуски на воду многоэтажных судов, скачки с препятствиями или похороны французского президента Феликса Фора. Нет ничего уморительней государственных похорон в убыстренном режиме журнала: раз-два, раз-два, пронеслись весело коняшки с плюмажами, прогарцевала мимо платформа с гробом-мыльницей, пропрыгал, по-идиотски вскидывая коленки в гусином прусском шаге военный оркестр и кортеж гвардейцев в медвежьих шапках с плюмажами.
Публике занятно. Она ковыряет в носу, и притихает, как девочка, которой читают сказку о сумасшедшем цветке королевы Горгоны и мавританской птице Махаон.
Я, кстати, давно хожу в синематограф исключительно для того, чтобы смотреть на лица зрителей, в гипнотическом мерцании кадров Патэ-журнала. Осторожно! Мерцание и светотени провоцируют эпилепсию.
Обязательно какой-то озорник поднимает руку, окунает пятерню в поток проекционного луча и строит из двух пальцев “лунного кролика” или лающую собачью голову. На него шикают. Как будто “кролик” помешает очередным “картинкам со Всемирной Выставки”, или отрывку безымянного балета - много ног, белые пачки а вот уже все сменилось азартными гонками моторов или родэо в стиле гастролирующего по Старому Свету Баффало Билля.
Я всего лишь тапер - импровизатор, и в зубах у меня давно потухла папироса, мое занятие - бегло играть в темноте. У меня скверный цвет лица - шалит печень, и не первой свежести манжеты, левый топорщится, отлетела запонка.
Ряды пронумерованных кресел. Потертый красный бархат обивки. Галерка. На высоких окнах бельэтажа сборчатые белые гардины.
Горьковатый запах то ли театральный дым, то ли в актерских комнатах варят на спиртовке контрабандный кофе. В служебном коридоре шаркает метла уборщика. Дремлет буфетчик за полированным прилавком.
Утренний город - далеко, за высокими концертными дверьми. Там все его календари, присутственные места, крикливые газетные шапки, неоплаченные счета и тяжелый ход вагона конки по переулку мимо крытого рынка.
А здесь - безоблачная тишина.
Церковь? Но здесь нет алтаря и Царских врат.
Театр? Но сцена слишком узка - есть место только для видавшего виды пианино с расписанной глупыми картинками верхней крышкой и крутящимся стульчиком подле.
И наконец мы видим главное - то куда будут направлены глаза зрителей.
Это прямоугольник белейшей ткани над сценой.
Если смотреть прямо - кажется, что натянутая ткань, как парус, наполнена ветром.
Это - старинный синематограф.
Детище братьев Люмьер (прибытие поезда).
Жених Веры Холодной (шляпка набекрень, черные губы - вамп, подведенные русалочьи глаза).
Брат Макса Линдера (холодный денди падает в канализационный люк, сохраняя невозмутимую мину и зажженную гаванскую сигару).
Отчим Чарли Чаплина (тросточка, котелок, сердце под сюртучком - полицейский схватил за шкирку - надо раскланяться, что еще остается делать).
Заботливый обожатель Мэри Пикфорд - Невинности с волосами цвета льна, полианны в соломенной шляпке.
Старинный синематограф в неизвестном городе. А неизвестный город находится в незнакомой стране. А незнакомая страна находится совсем рядом. С Белорусского вокзала в Москве международным поездом ехать меньше суток. Из Петербурга - ближе.
Только нужно найти посольство, которого нет.
И заплатить за визу в той валюте, которую не примет ни один обменный пункт в Европе.
Но нам сейчас не важны ни визы, ни паспорта, ни законы.
Мы стоим в проходе меж пронумерованных кресел и держим только что купленный билет и пакетик жареного арахиса из буфета.
Мы занимаем места, согласно купленным билетам.
И не смотрим друг другу в глаза.
Мы забываем имена, даты, номера квартир и телефонов.
За нас все давно решили на небесах.
Наконец-то появляются киномеханик и тапер.
Тапер садится за пианино и открывает крышку. Шелестят листы нотного сборника.
Вальсы, польки, бессмертный регтайм. Впрочем, нотная папка нужна только для форсу - тапер из вечера в вечер импровизирует, не глядя на экран, всякую фильму он знает наизусть, и даже на клавиши он не смотрит, глаза его закрыты. Возле фортепианного колесика стоит полупустая бутылка дешевого хереса.
Киномеханик с мешками под глазами, тощий, в авиационной почему - то куртке, прячется в свою будку и смотрит на полки с жестяными круглыми коробками.
Аппарат молчит.
Будет время и для пылинок, танцующих в прямом луче. Замелькают изломанные тени и летучие силуэты, будет объявлен игрушечный бал на белой простыне.
То, что заставит кого-то смеяться или плакать, или сжимать кулаки на подлокотниках, а может быть целоваться в темноте с соседкой или свистеть в два мокрых пальца.
Кто-то зевнет и выйдет из зала, кто-то не в шутку вздрогнет от выстрела на экране, так будто пуля и взаправду прошла сквозь живую плоть и сплющилась о кость.
Среди нас, зрителей, будут тихонько сидеть актеры. И улыбаться сквозь сон собственной славе и позору - вся цена которым - свет и стрекотание аппарата и блямканье пианиста - сомнамбулы.
Киномеханик выбрал нужную бобину. Заправил.
Таинственно погасли лампионы под потолком.
Ожило пианино.
Мы начинаем сеанс.
2. Начало Прекрасной Эпохи
Прекрасная эпоха в Городе начиналась примерно так:
Много лет назад, а это самое “много” - каждый может отсчитывать от того события, что более мило его сердцу. Хоть от Рождества Христова, хоть от Серебряной свадьбы своего дядюшки.
Итак, много лет назад на площадь перед Гостиным двором четким военным шагом вышел паровой человек.
Он был склепан из жести и меди и прекрасно по-самоварному лужен.
читать дальше
Он был не без щегольства одет в стальной костюм тройку с новенькими клепками, смазан во всех тайных суставах. На его медной башке чудно смотрелась джентльменская шляпа с позолоченным бантом, он курил железную сигару и был на две головы выше любого французского борца.
Из шлицы его железного редингота били густые струи пара, что смотрелось совершенно недопустимо в приличном обществе.
Впрочем в тулье шляпы была устроена особая труба, изрыгавшая самоварные клубы дыма. От него крепко несло керосином и варом.
Меж лопаток стрекотал, поворачиваясь, огромный узорный ключ.
Паровой человек до полусмерти напугал четырех гимназисток, посыльного из свадебной кондитерской, пьяного конского барышника из глубинки, старьевщика и продавщицу печенки для кошек и собак.
Он прошагал ровно четыреста двадцать семь шагов, занес суставчатую механическую ногу над порогом распивочной “Новые Афины” и, приподняв шляпу, с жестяным грохотом развалился на части, свистя последними паровыми струями.
Неизвестный изобретатель-механик, который шел позади своего нелепого детища, в ужасе схватился за голову.
И даже не заметил, как его арестовал вечно бдящий городовой - из двенадцатого отделения близ Гостиного двора.
Судебные слушания состоялись через две недели - причем остатки парового человека фигурировали в качестве вещественных доказательств.
Присяжные пришли в затруднение - и наконец вынесли свой вердикт.
Механик сменил синий слесарный комбинезон на полосатую куртку штрафника и в течение месяца был должен подметать улицы, это не считая выплаченного штрафа за нарушение общественного порядка, а медные обломки чудища торжественно утопили в реке в присутствии коронера, полицейского репортера и толпы любопытных.
Город вздохнул и продолжил жить беззаботно.
Пока новый градоначальник не выиграл в благотворительной лотерее познавательную поездку в Англию.
Он вернулся через две недели, “как денди лондонский одет”.
Глаза его были мутны, как воды Темзы. Карманы полны сувениров, честно вынесенных мимо портье из манчестерских, лондонских и ливерпульских гостиниц.
Прическа а ля Лорд Байрон. Ну, почти.
И трость с янтарным набалдашником.
Градоначальник вернулся настолько огорченным, что даже позабыл поцеловать в носик жену и четырех кисейных дочерей.
Он оглядел панораму Города на Реке с балкона управы, и только смог вымолвить с кислой миной: “М-да-с, милостивые государи… “
И все сразу поняли, что безнадежно отстали от времени и годятся только для выставки курьезов, где за деньги демонстрируют двухголовых младенцев в спирту и бородатых женщин в собственном соку.
Так начался прогресс.
Жители Города-на-Реке научились выговаривать три слова: Локомобиль. Фотография. Телеграф.
Первый локомобиль - страшно похожий на пыхтящего парового человека был выписан из Англии, он был столь же несуразен, разве что не человекоподобен и без шляпы. Он тянул за собой три вагончика и одну тележку мороженщика.
Ему пророчили большое будущее - но локомобиль так и остался в парке аттракционов катать по воскресениям барышень по кругу и гадить сажей их зефирные шляпки с лентами.
Осторожнее, барышни! Мы отправляемся! Колокол - звяк, коленчатые валы ходят ходуном, бьет свирепый пар, качаются кружевные зонтики.
Наступила Прекрасная Эпоха.
Семьи готовились за неделю. Благородные матери накручивали жидкие локоны на папильотки, честные отцы укладывали животы в клетчатые жилеты. Детей и собачек мыли в семи водах. Незамужнюю тетку, живущую из милости, на семейном совете решали с собой не брать, но потом все-таки жалели и брали.
С раннего утра семьи сидели на неудобных банкетках в фотографических салонах, чтобы мазурик в узких полосатых брючках спрятал бедовую голову под черную тряпку и грохнул планками аппарата, ослепив бедных обывателей вспышкой магния.
Через неделю семьи рассматривали художественные карточки на плотной бумаге. Нежные коричнево-белые тона, искусственные позы, застывшие лица, вытаращенные глаза и жесткие целлулоидные воротнички. И тетка некстати оскалилась справа. Зря все-таки пожалели и взяли. Фотографическую карточку, как наказанную, сажали под замок тяжелого бархатного фамильного альбома и показывали воскресным гостям, когда разговаривать было уже не о чем.
Полицейские переглянулись и переманили фотографов из тесных ателье под коричневые потолки жандармских отделений.
Вспышка.
Фас. Профиль.
Фас. Профиль.
Фас. Профиль.
Имя. Статья. Папка. Номер дела.
Аляповато отпечатанная листовка “Разыскивается”
Выцветает на летнем солнце.
А с телеграфом вышло еще проще. Всклокоченный влюбленный врывается в крутящиеся дверцы главпочтамта. Галстук набок, рубашка застегнута через пуговицу вкривь и вкось.
“Барышня! Отбейте!”
И телеграфная барышня, потряхивая кудряшками перманента, прилежно отстукивает (спасибо Морзе):
“Женюсь Тчк Стреляюсь Тчк.
В отдаленном сиреневом городке затянутая в корсет нимфа тысячу раз целует наклеенные строчки.
И отбивает в ответ:
“Твоя Тчк Жду Тчк Так”
Только на свадебной церемонии выясняется, что жених не тот и невеста не та - и она в белом тюле падает на руки папаше, а он курит одну за одной, думая, что за черт дернул его войти в здание главпочтамта. Осенняя астра погибает в бутоньерке. Свадебный торт разваливается под дождем на столе, накрытом в саду.
Годы идут. Каждый день нам приносят новую газету, иллюстрированные журналы для филателистов, котовладельцев, холостяков и маленьких девочек, рекламные вывески облепляют вычурные барочные фасады, баллон устаревших век назад братьев Монгольфье паря над городом обещает жителям “горячие бутерброды от Оливье за умеренные цены”.
Слова “Прекрасная Эпоха” появляются везде: на фирменных дамских лифах и аптечных пузырьках, на детских бутылочках и зеркальных куполах каруселей.
На бульварах пахнет жасмином и жареными каштанами.
Мальчишка скачет через ступеньку, размахивая бидоном, в кармане перешитых отцовских штанов треплется мелочь, впереди - очередь в керосиновую лавку и долгий летний день.
Дама в голубом шифоне трогает пухлым пальчиком ручку фонографа и трепетным сопрано произносит в неприятный черный раструб бессмертную фразу: “У Мэри был барашек. Маленький барашек был у Мэри”. И через несколько мгновений злокачественный аппарат повторяет эту нехитрую фразу с таким кошмарным шипением, кашлем и карканьем, что бедная дама три дня мучается мигренью и наотрез отказывается петь перед гостями.
В гастрономических магазинах на Ключевой улице начали продавать новомодные консервы - тяжеленные банки, которые приходилось открывать прямо за прилавком при помощи жуткого механизма, помеси гильотины, штопора и коловорота. Покупатели кидались на новинку и благоговейно тыкали вилками в содержимое монументальных банок - изредка вылавливая из несъедобного желе нечто похожее на плоскую сардинку без головы.
Но вскоре ангельский лик Прекрасной Эпохи с дьявольским коварством подмигнул ошарашенным жителям Империи.
Косым ливнем пронеслись первые убийственные слухи.
В подвале магазина Колониальных товаров “Шнеерович и сын” в среду была выкурена первая опиумная трубка.
В Университетском сквере, против театра Миниатюр открыт дансинг для золотой молодежи, где честные девушки отплясывают ночь напролет негритянский кекуок, чарльстон, и аргентинское танго с развязными хлыщами во фраках. И не просто так отплясывают - а с голыми плечами. В недопустимо. Постыдно. Позорно коротких платьях. Видна даже косточка на щиколотке.
Молодой поэт-новатор Бугай Гаевский вышел на Сенную площадь в чем мать родила, но с попугаем на плече, влез в фонтан и прочел в рупор свою абсурдную поэму “Крики позвоночника” и тут же предложил отправить на свалку истории Данте, Шекспира и свою квартирную хозяйку.
-А как же дамы?
- Рукоплескали.
- А городовой?
- Свистел.
Кошмар. Куда смотрит метрополия?
Но далекая столица - молчала и дремала, совершенно не обращая внимания на чудачества Прекрасной Эпохи.
Скача, как чертик на шарнирах, верхом на злой и толстой лошадке коротышка-Император принимал бесконечные военные парады.
“ЗДРАВЬ! ЖЕЛА! ВАШЕ ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО”
“Как стоишь, м - мерзавец! Носки врозь! Нале - ево кру - гом! Марш! Запе - евай!”
Сапоги - хрум- хрум, манерка на заднице - бряк, флаг по ветру - хлоп.
Горничные из окон - ах!
Интеллигент-пацифист в поношенном пальтишке тихонько в воротник “о, мать!”,
Полицейский чин интеллигента за воротник - хвать!
Так проходят дни, ровные, как вылизанный метлами парадный плац.
Пусть метрополия играет в войну, которой никогда не будет.
Над Городом на Реке, подчиняясь прихотям воздушных потоков танцует золотой воздушный шарик, наполненный гелием.
Снизу - с береговых старинных стен грохает раскатистый пушечный залп - полдень.
Господа пьют и закусывают.
Десятилетний прогульщик сидит на корточках в подворотне и болтает в луже листки с переводными картинками. Такие клейкие многоцветные листки, “переводнушки”, продаются за пятак в любой писчебумажной лавке.
Отделяются от бумажной основы тоненькие изображения переводных картинок: паутинные парусные корабли, девочки в шляпках, играющие в серсо, ослики в венках, запряженные в цветочные арбы, виды Неаполя с дымящимся Везувием и рождественские ангелочки босиком в сугробе.
Прогульщик, не дыша, переносит их на кожаную крышку ранца, промокает ладонью и не видит как над его головой, в синеве, в белизне выстиранного белья на веревках невидимо для всех, мимо ангелов с крестами на шпилях, мимо речного черного гранита, мимо фонариков над парадными, мимо брандмауэрных кирпичных стен плывет удивительное время - эссенция нечестного счастья, век новорожденный и нервный, сероглазый двадцатый век.
+ + +
Май.
Большая Дворянская улица. Поздний вечер. С пьяных глаз россыпи звезд не складываются в созвездия.
Витрина Галантереи. Зеленые ставни. Вывеска бакалейной лавки. Окорок из папье-маше на цепке: “Гастрономiя”
Газовые фонари. Уютный свет под козырьками парадных подъездов. Тени поздних прохожих.
Ливень кончился, отогнало на юг облака. Бурая вода с городским мусором, винтом уходила в решетку водостока.
Колеса пролетки веером разбили лужу. Экипаж собственный - без “номера”, но с гербом.
На алых ювелирных подушках - два пассажира.
Оба похожи на персонажей рекламных афиш.
Первый, лощеный манекен из витрины е проспекта - иероглиф тушью на мелованной бумаге. В наличии - весь джентльменский набор, дитя Луны, аквариумный Левиафан. Паучьей тонкости кисти рук, высокий лоб, узкое гладкое лицо а ля Бердслей, безупречный костюм-тройка, цвета ванильного сахара, белые ломберные перчатки со стрелкой.
Английская тросточка между ног.
Глядя на него, можно легко представить, что существует особая декоративная порода людей, вроде бразильских бойцовых рыбок или пекинских собачек.
Второй - вылитая реклама молочного шоколада Эйнема: упитанный херувим, в нелепом бархатном блузоне с индюшачьим лиловым бантом, что наверное кажется ему страшно смелым штрихом. Румянец, ресницы, губки-бантиком, все это - оптом.
На недобром ухабе парочку подкидывает, коротко переглядываются и смеются.
Первый - сын генерал-губернатора Города, Альберт.
Второй - а черт его помнит… Никита? Мишель? Да, да, точно Мишель Вавельберг, папенька его, из старых немцев, держит банкирскую контору, пару лет назад отгрохал здание банка и доходный дом окнами на Проспект.
Альберт наклонился к спутнику и продолжает только что прерванный разговор.
Журчит с фарсовой издевочкой и хрипотцей фальцет, Альберт манерно картавит на “р” и “л”, речевой каприз, выработанный годами.
Пролетка замедлила ход.
- Мишель, все, что ты мне только что изложил - это дичь. Тебя послушать, так достаточно было одной маленькой смуты в столице, чтобы дрогнули губернии и грянуло над нами всеобщее счастье.
Ну был я в столице. Все видел. И что: Обычный студенческий митинг. Распухшие морды третьекурсников, которые орали: “отечество в опасности” и растяпы в мундирах, которые увещевали и не пущали, когда надо было стрелять, стрелять и еще раз стрелять!
Это что ли твое возрождение и новые веяния? На деле все гораздо проще. Человеку нечего делать. Вот он и нацепляет погоны или бегает с флагами, заметь, без штанов. Тигр, хомяк, паук или амеба не устраивают революций. Они кушают и занимаются остервенелым совокуплянсом!”
У Альберта сегодня благодарный слушатель. Он умеет многое, например: пугаться, как девушка-мышонка, бледнеть и пускать голосом незрелого петушка.
Мишель сегодня совсем взрослый, удивительное дело, ему еще ни разу, кроме как на Рождественской Всенощной не приходилось видеть ночной город, а сегодня все по иному, без папеньки и маменьки, которые упорно не замечали того что “Мишенька” уже четыре года как бреется.
Сегодня ему все можно.
Например, можно закурить.
Альберт угадал мысли дебютанта, подал серебряную табакерку прошлого века и новомодную машинку для скручивания папиросок.
Мишель схватил, дурилка, уж больно чисто высвистывал лихой кучер и весело печатали шаг лошадки. Мишель закурил, неумело, кроша кубинский яблочный табак по французской бумаге:
- Альберт! Я говорю о высоких вещах: о духе нации в конце концов! А ты все сводишь к половому вопросу. Значит, стрелять? Тебе хорошо говорить. Отец губернатор, мать - шифрованная фрейлина.
Мишель перехватил насмешливый взгляд Альберта и сконфузился:
- Но другим не так повезло, приходится доказывать властям, что есть высшее право! Право молодости! Право гражданина! Завтра нас всех ожидает нечто новое! Иначе ведь и быть не может. Иначе - цензура, ужасная стерильность нравов, филистерство, косность, предрассудки. Прилизанное официальное искусство…
Мишель закашлялся от жесткой затяжки, согнулся, но все же продолжил:
- А тюрьмы, карцеры, труд заключенных? Неграмотность, чахотка? Бюрократия, воровство повальное? Да что я тебе говорю, будто ты газет не читаешь? Вот ты можешь даже в жандарма плюнуть. И все обойдется, потому что потом ты сунешь ему в зубы кредитку. А как же мы? Нам тоже хочется правды. В нас, прикажешь стрелять?
Альберт покровительственно похлопал Мишеля по бархатной мягкой спине. Улыбнулся узенько, очертил перчаточными пальцами абрис скулы. (улыбка ? 45, задействована треть лицевых мышц)
- Миша, Миша… Ты не умеешь курить. Держи мятный леденец, заешь возрождение нации. Не могу слышать, как ты перхаешь. В кого стрелять? А это мне, мой милый, глубоко до полкового барабана. Я - штатский. Канцелярия, этапы - [i]м н е[/i] до этого какое дело. Живя на кладбище всех не оплачешь. Да, я могу, а другие не могут. Так пусть собирают марки. Играют в фанты. Бегают в мешках. Целуют девочек в нос.
Если вся ваша правда сводится к тому, чтобы наплевать в рожу полицейскому.
Мышки живут в подполе, птички - в небесах. А летучая мышь - это урод. Революции нельзя делать тем, кто не может позволить себе носовой платок и коробку воротничков.
Знаешь, Мишель, все к черту, поехали кутить в “Дом Праха”. Выпьем за тигров, хомяков и лягушек, наших мудрых родственников.”
Шарахнулся и чуть не сел на тумбу пожилой господин - из припозднившихся прохожих.
И куда носит на ночь глядя старого матрацного клопа, в профессорском пальтишке, с кошкой на воротничке, в дурацкой шапчонке пирожком из поддельной каракульчи, не по сезону тепло одет, старые кости ломит, а ведь носит, сушеного валуя, да так что еле выскочил нехорошим зайцем из-под колес пролеточки, разронял кульки, пенсне, палочку свою инвалидную,
И нет бы ему перекреститься, да губами пошлепать, что Бог ребра уберег - ведь нет, шамкает вдогонку послушанному нечаянно разговору, подняв палец вверх:
- Уважаемый! Ау! Тигры, хомяки и лягушки не держат кучеров и не ездят пьянствовать! У них блохи. От них воняет. Еще они занимаются совокуплянсом строго по графику! Бунтари ваши- туча комаров. Напившись крови, передохнут! А вот за отечество обидно, молодые люди! Отечество - это Вам не народ. Это, знаете ли, идея. И -де-я! И-де-я!
Собирай кульки, ковыляй домой к своему латунному подстаканнику, к древней истории и словесности.
К неоплаченным счетам и рыжим тараканам в рукомойнике.
Большая Дворянская улица опустела.
И на углу погас неисправный фонарь.
На задворках заорал пьяный, от души смачно разбили стекло.
Стрёмно.
Ретроспекция. Крупный план. Надпись:
“Склад Волшебных фонарей, товарищество Смит”
Канареечная вывеска на пересечении Шорной улицы и Литейного проезда, слева, от канала, закованного в зернистый привычный для города карельский гранит.
Эта вывеска-первое, что бросается в глаза. Под вывеской арка. На красных кирпичах белеет бахрома объявлений. Туда-то нам и надо.
В арке стоят у стены рядком тихие барышни с черными бархотками на белых шеях.
Внимание: вывеска врет.
В арке и слепоглухонемом дворике за нею-нет никаких фонарей, а “волшебства” начинаются исключительно после полуночи.
Дверь. Вздохните, и дотроньтесь до медной ручки в виде оскаленной морды сатира, постучите кольцом два раза и вам отворят.
Кафе-мюзико “Дом Праха” бегло картавил по-французски, дарил нежный звон фальшивого хрусталя единственной, но обширной люстры под потолком, вытертый алый бархат полукресел и фривольную соломку дачной мебели, синеватый дымок поддельных сигар и чистейшей константинопольский анаши, доступных арлекинок в радужных ромбах, факиров с огнем во рту, румына со скрипкой и грека с флейтой пана, привкус жареных фисташек, печеных яблок в карамели, турецкого кофе и мускатного вина.
Розовые кружева десу, блестки на веках, шелковая канареечная подвязка на черном со стразами чулке, страусиные плюмажи, хрустальные туфельки, мушка над круглым черешневым ротиком.
Это не женщины, а шампанское.
И раз уж выпустили кордебалет кадрили, с громом каблуков, с куражом, с блеском на маленькую бархатную сцену в конце зала - только и остается что швырять мятые кредитки на подносы напомаженных официантов, аплодировать стоя, срывая к черту тесный целлулоидный воротничок:
“Браво, пташки! Выше ножки! Выше! Выше!”.
Какой публики только не бывает в “Доме Праха”.
Здесь купцы-гостинодворцы и фальшивомонетчики, посредственные поэты и талантливые карманные воры, модистки и позолоченная молодежь.
Здесь пожилые нимфоманки в сопровождении жиголо с вертлявыми жопками, актрисы императорских театров и вечно пьяная офицерня. Здесь раскормленные пассивные секретари ерзают на коленях у высших сановников Империи, а за соседними столиками, поплоше - мрачные студенты, еще никого не застрелившие в Сараево, полицейские и священники - первые - в штатском, вторые - в мирском.
Здесь заключаются миллионные сделки, совершаются фиктивные браки, революции, контрреволюции и собачьи свадьбы.
“Дом Праха” поносят во всех газетах, как вертеп разврата и язву на строгом лике Города на Реке, даже название пугает полицию нравов и старых девушек, но ничего криминального нет.
На самом деле, здание театра - варьете, проектировал строгий немецкий архитектор Александр Прах.
Так что Дом Праха, он и есть дом Праха, но зато - согласитесь - звучит.
Выше ножки, пташки! Выше!
Чешский тапер, музыкант-лабух Божьей милостью, прожженный жох - Ян Шпачек с завязанными глазами за роялем доказывает, что в гамме куда больше семи нот. Когда замирает ураганный канкан-каскад, Ян Шпачек поддает такой медленной тоски, что сердце западает, как слоновой кости клавиша.
И тогда происходит то, ради чего собственно в последние два месяца стоило ходить в Дом Праха.
В сизый табачный дым зала, дробясь в тусклых зеркалах выходит из-за плюшевой занавеси певичка.
Узкобедрая и безгрудая в узком черном платье, она ложится на крышку рояля, равнодушная ко всем страстям человеческим, как литой золотой слиток в имперском банке. Она тушит окурок в подошву алой туфельки-лодочки на невыносимой высоты каблуке.
Поет, вскинув жилистую руку в театральной перчатке до локтя.
Поет, как дети кричат во сне, не заботясь о словах.
Поет, стоя спиной к залу, ее худые лопатки не дрогнут даже от крика или выстрела.
А уголовщина в “Доме Праха” случается, конечно, редко, но всегда почему-то под утро.
Стреляют в люстру, в крахмальный пластрон соседа, в собственный висок, в зеркала и в Божий свет, как в копеечку.
Злачное место: Проститутки. Карты. Векселя. Честные налетчики. Самозванные князья. Серебряные ведерки с ледяными бутылками “Абрау-Дюрсо”, белые скатерти с кляксами крови и вина - сладкий сон провинциального купчика или дворянского недоросля.
Желаете красивой жизни в стиле “ретро”?
Один момент-заряжай, пли, выноси!
Однажды к директору Дома явился невнятный господинчик и предложил прослушать француженку-певичку с последними французскими куплетами.
Директор брезгливо согласился. Визитер в назначенный день привел костлявую особу, если отмыть - лет двадцати двух, в мышиной жакетке и юбчонке того же достоинства, в нафталиновой чернобурке и мушкетерской шляпе.
Директор, а собственно, что скрывать, сам пианист Ян Шпачек, сел за инструмент, взял с голоса девицы несколько аккордов, и внимательно замер, когда она запела.
Слабость слуха и гортанные переливы альта.
Дурно? Даже более чем дурно.
Но изюминка определенно есть, даже не изюминка, а добрая доза стрихнина. Так-так.
Девица, спела, все, что помнила.
Шпачек хлопнул крышкой рояля. Отрезал:
- Беру на две недели. Как тебя зовут.
- Имени на афишу не надо, я замуж выхожу. - глупо уперлась певичка и не к месту расхохоталась, да так заразительно, что сам Шпачек показал желтые зубы и захорькал, как верблюд.
- Черт с тобой. Поставим три креста.
На свежей афише напечатали праздничным аршинным шрифтом арт нуво:
“Дебютантка + + +, прямо из !Парижа! Употребляема в высшем обществе! Грация! Фурор! Дебютный номер - chansonette “Мое прелестное дитя”. Бисирует по желанию почтенной publique”
Она вышла на сцену, ослепленная светом, в нелепом голубом платье-хитоне.
На вороной лоснящейся от помады стрижке “а ля гарсон”, с завитками на скулах - шатался высоченный плюмаж из голубых и белых страусиных перьев.
На шее нитка фальшивых, ну, конечно же фальшивых бриллиантов, и в левом ухе - дань эксцентрике - серьга солитер, тяжелая каплевидная жемчужина в оправе.
Певичка слышала оркестр из ямы отдаленно, взмокли от страха ладони.
Три креста оперлась на спинку бутафорского стула. В зале из сострадания кто-то похлопал.
“Райские грезы” - прозвучали фальшиво. “Тонкинка” - еще того хуже.
Шпачек за кулисами сплюнул и отвернулся.
- Мое прелестное дитя. - объявила Три Креста и пояснила некстати - Песня-десерт…
В зале кушали и выпивали.
Она запела.
Заржавели жующие челюсти. У старика за ближним столиком повис из пасти лепесток пармской ветчины, как язык сенбернара.
Когда отзвучали последние такты шансонетки, зал помолчал.
Потом грохнули самопальным треском аплодисменты.
Три креста раздвинула ноги и оседлала стул. Туго натянулся голубой тюль подола.
Длинная серьга хлестнула ее по шейной жиле.
В тот вечер Три креста бисировала трижды.
Две недели ангажемента сменились трехмесячным.
Три Креста, тут же стала диктовать условия, и появлялась в Доме Праха раз от разу - за неделю-полторы предупреждая о выступлении.
Шпачек пошел на уступки. Чертова кукла давала сбор. С этого дня он аккомпанировал ей сам.
После номера Три Креста с гортанным равнодушием говорила “Merci, козлик” плешивому банкиру, который совал мятую купюру за узкую кружевную подвязку на левом ее бедре.
Она никогда не спускалась в зал, не вступала ни с кем в переписку, не забирала из за кулис букеты и бонбоньерки. Ускользала от слежки и отсекала все попытки знакомства, и тем только распаляла интерес.
Прощаясь с публикой, Три Креста не приседала в реверансе, не делала цирковых “комплиментов”, - кратко прикладывала палец к губам и быстро закрывала серые глаза с ернической перчинкой зрачка.
Дом Праха ждал гостей.
С полуночи до пяти.
+ + +
- Мишель, здесь все свои. Я послал человечка к твоему папаше, для него ты сидишь на курсах греческого. Вернешься утром. Будешь читать Платона в подлиннике. С листа. Для гостей.
- На курсах греческого? В первом часу ночи? Берти, ты с ума сошел. Папа меня убьет.
- Какой я тебе “Берти” - Альберт пролистал меню и бросил - Не забывайся. Новинка сезона: методика обучения мертвым и живым языкам во сне. Все приличные люди уже там, очередь для неприличных расписана на четыре месяца вперед. А ты говоришь “читай газеты”. Вот я читаю газеты единственно верным способом, с последнего листа. Некрологи, объявления и ребусы. Папа тебя убьет, это точно. Зато тебе будет, что вспомнить перед смертью.
Все в зале “Дома Праха” временное, курортное, понарошку: и позолоченные китайские дракончики на витых колоннах у входа, и овальные русалочьи линии зеркал в стиле “артнуво”.
Турецкие пуфики, черные телескопы и огненные вуалехвостые караси в пузатых аквариях на высоких ногах, круглые столики, плетеные дачные полукресла.
В Доме Праха не было отдельных кабинетов.
Для уединения почетных гостей - Альберта и Мишеля - рыжий ливрейный поставил шелковые ширмы с цаплями, пагодами и феями в бамбуковых зарослях.
Брошены на медовый паркет рисовой соломки циновки, сандаловый дымок завился из бронзовой курильницы. Крошечная горбатенькая гейша в японских табуреточках-сандалиях гэта принесла глиняный чайничек с иероглифами.
“Дальневосточная экзотика. Сон в Красном Тереме” - благодушно проворчал Альберт и быстренько пощекотал шелковое пузичко чайной девушки.
Гейша защебетала и ощерила вычерненные зубки.
Мишель состроил “большие стыдные глаза”
- Отстань от нее!
- А в чем дело? Ей нравится.
Вавельберг со свистом набрал в грудь воздух, но Альберт опередил его и проблеял:
- Я бооольше с тообой никудааа не пооойду! Так?
- Не угадал. Я хочу водки. Пожалуйста.
- Детка. Здесь водку не пьют. Веди себя прилично. Ты сюда пришел отдыхать, а не работать. - с удовольствием нагадил Альберт. - Я обо всем позаботился.
Пили из крошечных рюмочек поддельный кальвадос, с привкусом сивухи.
Оркестранты настраивали инструменты. Зал заполнялся посетителями.
Официанты, как духи-конькобежцы, носились на войлочных подошвах от заказных столиков, к тем что поплоше - у гардеробной.
Хищные женщины с открытыми напудренными плечами, белые голубиные груди солидных мужчин.
Неуместно въехал в красный отсвет фонаря золотой погон, и тройная складка затылка, отлично гулял городской штаб.
За кулисами интимно взвизгнуло. Еще раз. И притихло.
Перед трельяжем в гардеробной задержался молодой человек, с сильно зачесанными назад волосам.
Визитный пиджак ему явно был непривычен. Выправка выдавала военного.
- Чем позволите Вам помочь? - тут же подсунулся злой дух из обслуги Дома Праха, а других здесь не держали.
Молодой человек достал из внутреннего кармана зацелованный, захватанный потными пальцами овальчик салонной фотографии, тонированной от руки самыми сочными красками, в рамке крупным планом было взято примечательное во всех смыслах лицо. Расстегнутый ворот сорочки.
Четкая оттень византийских глаз, синематографический гипноз тени высокой переносицы, еще недавно - мальчик, который не постареет до сорока, о чем молчит неприятная искусная прорезь рта, смоляной пробор английской стрижки. По-женски маленькое правое ухо заметно пробито - видна скромная капля-слеза жемчужины. Не лицо, нечитаемый аляповатый иероглиф.
- Я ищу этого человека. Он здесь? - посетитель повторял эту фразу не в первый раз за этот вечер.
- Простите - смутился злой дух - не имею права.
- Имеешь - по-собачьи лязгнул зубами молодой человек - Смекай с кем, говоришь.
Гость представился, но в зале грянула увертюра.
На сцене пошла красивая работа кордебалетных девок.
Конец фразы потонул в оркестровом громе.
Злой дух вблизи расслышал все и встал навытяжку. Бросил косой взгляд на заветную карточку.
- Имеется такой визитер. Четвертая ширма направо. С приятелем. Велели-с не беспокоить…
- Проводи в зал. Но не афишируй.
Злой дух подчинился.
Усадил гостя за столик-эгоист, поставил за счет заведения рюмку коньяка и лимонные колесики на блюдечке.
Молодой человек методично пил, глядя на четвертую ширму совершенно мертвыми глазами.
Когда из-за туго натянутого зеленого шелка чуть громче доносились нежные мужские голоса и смех, пучеглазый вздрагивал, как от пощечины, и ломал спички на скатерти.
+ + +
Кальвадос сделал свое дело. Мишель стал заговариваться. В голове свили гнездо настырные осы, он разошелся, вскрикивал: Аншантэ! И хлопал не в такт
Альберт мрачнел и нервничал.
У ног Альберта примостился дорожный баульчик с раздутыми боками на двух застежках. Такие баульчики уважают акушерки, брачные аферисты и коммивояжеры.
По веселому маслу катилась концертная программа, с каждым новым номером снобизм и лоск оставлял Альберта и все яснее рисовался страх.
- Не успею…- выговорил Альберт, щелкнул крышкой часиков “омега”, и дернул остатки кальвадоса из горла.
Мишель замахал на визави салфеткой:
- Фу! Грубо! А когда выступает Три Креста? Ты обещал!
Альберт сверился с программкой.
- Через три номера. Каучуковая лэди с королевскими пуделями. Арабские ночи: рабы и госпожа. Беляночка и Розочка… Потом - Три креста.
- Познакомишь? А? - веселился Мишель.
- Нет, - отрезал Альберт и взялся за роговую ручку баула. - Извини, Миш-Миш, мне надо отойти.
- Куда-а? - манерничал Вавельберг, грозил пальцем - я знаю, хочешь для себя приберечь? Правда, что она - парижанка?
- Местная.
- А почему “три креста”? Аллюр? Пояс Ориона? Голгофа? Положительный анализ на люэс?
- Я же сказал, Мишель. Мне срочно нужно. В клозет.
Альберт разминулся с официантом, который нес на серебре шишку ананаса с зеленой ботвой.
Чертыхаясь, с извинениями пробирался меж столиками.
Наблюдатель за одиноким столиком, заметив его, сломал последнюю спичку и четко сказал:
- Шлю-ха!
Он сунул руку под полу пиджака, туда, где на ремне под мышкой пропиталась телесным теплом немецкая кобура.
За соседним столиком мгновенно протрезвела опытная женщина в вишневом dress, дернула за рукав белобрысого финна, негоцианта из близкого Гельсингфорса, и отравленным шепотом поторопила:
- Бога ради…уедем!
- Oh! Ja-Ja! - на сугубо иностранном языке отозвался финн и снова заснул.
Дама прикусила губу и нервно спросила шампанского.
Альберт нырнул в потроха служебных помещений. Блеклое анемичное лицо его пошло пятнами. Липкие губы шептали заклинание Белого Кролика:
- Ах, мои ушки, ах, мои усики, герцогиня будет в ярости!
+ + +
Люки, каверны, продухи, тупики, задники старых декораций
Попискивали по углам разгоряченные танцовщицы-мышки, жадно курили одну самокрутку на двоих. Это было строго запрещено пожарной инспекцией.
- Мужчина! - пискнула одна, и спрятала замусоленный хабарик под атласный оперенный валик - “гусиную попку” на пояснице.
Вторая мышка одернула ее.
- Ослепла, дура! Где ты тут видишь мужчину? и помахала острыми пальчиками над головой - Привет, Берти! Хочешь затянуться?
Альберт ускорил шаг. Можно не отвечать. Мышки честные, не стукачки. Они никогда не выдадут.
ЧОрт, где выход на улицу. Слава Богу! Вот он!
На сцене в томном дуэте прохаживались Беляночка и Розочка, шла игра корейскими веерами, в зале притушили лампионы, тела баловниц лоснились от змеиного масла, между ними покачивалась декорация: осклабленная лошадь-качалка в натуральную величину.
- Ап-па! - и обе девки ловко сделали сальто назад, секунда - и гимнастки уже ласкались в седле лицом к лицу, раскачиваясь в такт опасной игрушке.
Полозья лошади-великанши перешли в ебливый галоп.
В наш новорожденный век, писал Алексис Левант, модный актуальный литератор (он так и подписывал свои скандалезные статьи, ей-Богу) -
женщина должна быть тренирована и мускулисто-пружинна, как мальчишка призывник. Женщина должна говорить об отравляющих веществах, массовом уничтожении и котировке акций, заниматься по вторникам английским боксом, и на спор откупоривать стыдным местом пивные бутылки фирмы “пивоварня Красноносова” (на правах рекламы).
Беляночка и Розочка тут же сбросили панталончики с рюшами, достали крепко закупоренные бутылки и подтвердили последний постулат на деле, полив друг друга крепкой пивной пеной.
- Ррааа! - выдохнул зал.
Лысины и монокли навалились на бархатные перила перед сценой.
+ + +
На хозяйственном дворе темнотища и сырая заваль.
У брандмауэра притулились клетушки холодной уборной для обслуги, впрочем в разгар ночи, сюда носило кого ни попадя, кто ошибался дверью кто охотился на голоногих девонек, которым приспичило по-маленькому.
Наугад смердели в темноте мусорные ящики.
Альберт поскользнулся на капустном листе и обеими ладонями врезался в двери кабаретного сральника с надписью “Pour для дам”.
В предбаннике на проволочке подвешена была к потолку лампа-коптилка, гнусный свет выхватил, как назло, санитарный плакат над ржавым рукомойником:
“Сифилис - не позор, а национальное бедствие”.
Под трафаретным шрифтом от руки помадой было выведено: “А мне от этого легче?”
Альберт запер дверь на проволочный крючок.
Борясь с заячьим ознобом, сбросил фасонный, щелкнул подтяжками на груди, и торопливо, как домушник, расстегнул замочки саквояжа. Из туго набитого нутра вывалилось эфемерное боа из крашеного пеликаньего пуха, предательски блеснул черный атлас, перемигнулись бутафорские блестки.
Медленно потухло электричество в хрустальных колпаках под потолком.
Сцена совершенно очистилась, и стала строга и прохладна, как лунный глобус.
С колосников дали для пробы два световых круга: в центр и на инструмент, по вороной полировке тут же расплескались золотые сети отблесков.
Вышел аккомпаниатор Ян Шпачек. Для эффекта он даже “забыл” полностью одеться - костюмер с умоляющим лицом успел в последний момент набросить на его плечи синий с искрой концертный фрак.
Кисти рук пианиста задумчиво повисли над клавишами.
Глаза его были завязаны черной расстрельной лентой.
Пользуясь паузой, молодчики обстреливали дамочек записочками на сложенных салфетках и оплаченных счетах, мокрые лысины в центре тесно и много курили.
За зеленой ширмой подремывал разомлевший Мишель.
Одна из порхливых записочек, пущенная без меткости шлепнулась на столик одинокого соглядатая.
Машинально он развернул секретку, пропустил любовную белиберду на обороте, и морщась, прочел чужой издевательский счет:
“5 порций куриных котлет - 10 руб.
30 бутылок шампанского - 270 руб.
Трюмо - 300 руб.
Бой посуды - 60 руб.
40 сигар - 40 руб.
Лакею за прыжок через стол - 25 руб.
15 бутылок сельтерской воды - 4 руб.”
Скомкав листок в пепельнице, бедняга впился в напомаженные виски костистыми пальцами.
- Сволочи.
Три Креста выпала из пустоты, как лезвие складного ножа.
Как всегда - ледяной голой до крестца спиной к залу.
Траурная запятая страусиного пера дрогнула на широком поле шляпы.
Жемчужная серьга беспрекословно отсекла свет.
От бездарного боа из пеликаньего пуха Три Креста брезгливо избавилась одним движением плеча.
Обернулась одним корпусом, нервно обхватив плечи мертвыми ладонями.
По узкому подолу полилась атласная синева.
- Вульгар! - крашеная старуха в зале ущипнула любовника за ляжку. - У нее нет зада. Представляешь, сколько бы эта цацка - старуха щелкнула себя по правой мочке - стоила бы, будь она настоящей?
Любовник - в синей форме гимназиста старших классов поддакнул ей.
Три Креста запела.
Шпачек кивал ослепленной головой над инструментом.
Три Креста позволяла себе все: марафетную хрипотцу на пределе связок, оскал бульварной девки, визг изнасилованной кошки - за любую из огрех эту женщину стоило бы полоснуть бритвой по щеке.
“Для кого это, для кого это?
Для тебя, мое прелестное дитя.
Был ли счастлив ты? Был ли счастлив ты?
-Без тебя, мое прелестное дитя.”
Мишель уставился на серьгу и стеклянное плетение колье на шее девки по имени Три Креста.
Проморгался для верности. Вынул из футляра скучные канцелярские очки. И сказал:
- Этого не может быть.
- Этого не может быть, - случайно попал ему в тон наблюдатель, которого напуганный титулом злой дух уже давно про себя называл “пассажиром”.
Пассажир прикусил костяшки пальцев и смотрел на поющую женщину. Три Креста вихлялась как скелет на шарнирах.
Вздохнув сквозь зубы, “пассажир” сунул руку под мышку, расстегнул кобуру и спрятал отягощенную ладонь под столешницу.
Мишель Вавельберг развязал и бросил на пол крикливый бант. Он был абсолютно трезв.
Он встал и уверенно пошел к гардеробной.
Поймал за локоть первого попавшегося “халдея”.
Жёстко спросил:
- Где аппарат?
- Что-с? - притворился халдей.
Под нос ему въехал краешек гербовой бумаги удостоверения.
Халдей молча кивнул на дверь подсобки.
Мишель накрутил ручку, поднес к губам черный рожок.
- Барышня. 43-15.
- Соединяю.
Шуршащая пустота отозвалась зуммерным щебетом. Мишель кивнул сам себе, откашлялся, и когда с той стороны провода сонно вякнули
- Да.
На всякий случай раздельно переспросил:
- Охра-н-ное отделение?
Голос певички по кличке Три Креста достиг пика, споткнулся на черном пороге, и вышел на высокий бесноватый предел.
Три Креста кратко вдохнула перед финалом.
В зале раздался выстрел.
Три креста опрокинулась от первого выстрела, венский стул беспомощно задрал четыре гнутые ножки в пустоту.
Нет-нет.
Женщины закричали чуть позже - фора ровно десять секунд.
Если криминал вторгается в течение жизни, как шило в глазное яблоко -хлоп-хлоп - и потекла кровь и слизь, то у женщин всегда есть десять секунд, чтобы успеть закричать, как следует.
Вслед за сверлящим сопранистым визгом, сильно и весело разбилась хрустальная дребедень, кто-то, рванувшись от столика, смахнул рукавом дорогую богемскую икорницу на витой ножке, раздрызгался по скатерти зернистый деликатес.
Ян Шпачек с древесным треском захлопнул крышку рояля. Снял повязку с глаз.
Встал.
В кукольном поклоне кивнул белым лбом. И ушел за правую кулису.
Умница-осветитель убрал со сцены весь свет - так задергивают зеркало в доме покойника.
Затемнение. Общий план.
В гардеробе записные трусы, оберегая нервических дам-декольте, рвали у обслуги из рук пальтишки и шарфы.
- К чертовой матери отсюда!
Крупный план. Зал:
Старуха за угловым столикам качнула высоким шиньоном, глянула под скатерть, где скорчился перепуганный “гимназист” и вдруг затрещала в ладоши, как хлопушка в сумасшедшем доме:
- Хорошая программа. Весело. Выше ножки! Выше!
- Гадина! - шепотом произнес “пассажир”
В руках его остывал отрыгнувший пулю револьвер.
Перед глазами сумасшедшего еще маячил газовый синеватый блеск силуэта певички по имени Три Креста, так бывает, если пристально смотреть на свечу, а потом зажмуриться.
Ему было, что сказать в пустоту:
И он сказал тут же, внятно, как в рупор:
- Сукин сын. Тапетка. Бардаш. Не больше, чем ничего. - он непристойно затолкал дуло пистолета в рот.
Серые от ненависти губы округло задергались вокруг вороненого дула.
Вышибала опомнился - повис на его локтях, свалил подножкой.
Вырвал оружие, слегка поранил мякоть губы, и прыснула на породистую раздвоину подбородка кровяная, слюнная юшка.
Пассажир силился подняться, и слепо, как тюлень, елозил животом по полу. Лопнул и пополз по шву, открывая шелк рубашки, пиджак.
- Не. Больше. Чем. Ничего. - монотонно повторял сумасшедший. Вышибала давил его коленом. Бежавшие к выходу мужчины, безотчетно, глупо ввязались в свалку, затрещала ткань, озверело катались тела по красному паласу. Молотили кулаки.
В борьбе пассажир выронил проклятую карточку, которую он показывал при входе, фотография порхнула вкось, и тут же ее - как первую в году бабочку на счастье - прихлопнул черно-белый штиблет.
Перезрелый официант с брюшком - белое полотенце через сгиб локтя, котовий анфас - виртуозно шаркнул подошвой, задвинул карточку за львиную ножку столика.
Он воровато поднял добычу с пыльным отпечатком рифленой подошвы, обдул пыль, близоруко присмотрелся, узнал лицо и тихо присвистнул.
Сунулся к дерущимся:
- Господа! Господа, я бы выразился! Нельзя так! Деликатнее, умоляю! - он ловко внедрился в кучу-малу, и выволок под столик самоубийцу. Оба легли, как тюлени, притиснувшись щека к щеке.
-Ваше высочество. - не стесняясь выговорил официант - Вы меня не знаете, я вас знаю - но меня зовут Эдуард Поланский, это факт, я бы выразился.
- Пошел вон!
- Как прикажете. Но прежде - один вопрос, я бы выразился: Вы хотите, чтобы завтра эта история со стрельбой попала в газеты? На первые полосы?
- С-сколько? - черным голосом спросил “пассажир”.
- Деньги - это примитивно, - заулыбался Поланский. - Страсть бескорыстна. Сами посудите, разве он имеет твердую цену?
Официант разомкнул пухлую ладонь, как показалось, вовсе без линий и показал карточку.
“Пассажир” явственно скрипнул зубами.
- Уберите его, Бога ради! Не хочу. Что он сделал со мной.
Поланский приобнял его за плечо, усадил и заботливо промакнул кровь уголком нечистой салфетки. Разговор встал на деловые рельсы.
- Мне нужна от вас сущая мелочь. Протекция. В газету. Давно хочу получить местечко, писал заметки, обзоры, скетчи, фельетоны ходил по редакциям, не берут. Не ценят, - официант осекся и насторожился - А кстати, что же он сделал с вами? Давайте разберемся…
- Оставьте меня в покое. - взъярился “гость” - Я не занимаюсь прессой.
- И не надо! Ей займусь я! - возразил Поланский - от вас мне нужно одно - звонок ночному редактору и ручательство от Вашего имени.
Тревожные голоса, топот ног, ругань совершенно заглушили их дальнейший разговор.
Поланский жарко излагал свои требования, вертел короткими пухлыми пальцами.
Пассажир, дослушав, равнодушно кивнул.
- Я согласен на ваши условия. Будь вы прокляты.
И на четвереньках выбрался из-под стола.
Сцена, кабинет. Общий, средний. диалог “восьмерка”
В директорском кабинете “Праха” Ян Шпачек, ругаясь под нос, плеснул в походную складную стопку дешевого коньяка - клопомора, других марок не признавал.
На сквозняке шелестели завернувшиеся рулоны старых афиш.
На одной из них стоматологически оскалилась старлетка Три Креста.
Шпачек выхлебал стопку досуха досуха.
Зажег керосинку и хмуро буркнул никому: “Не-при-ят-нос-ти.”
И только сейчас заметил певичку Три Креста.
Она сидела в углу, уставив на Шпачека зареванные глаза - длинные борозды дешевой туши ползли до скул.
Правая ладонь стягивала разорванную выстрелом небогатую мякоть предплечья.
Сползла лямка платья. Между пальцами, как повидло, выдавился кровяной сгусток.
Ян Шпачек понимал в ранах.
Десять лет назад, в декабре, он тащил на руках к карете скорой помощи солистку, неудачно сделавшую аборт, при помощи горячей ванны с горчичным порошком и крючка от гардеробной вешалки.
На липкую клеенку в экипаже он положил теплый труп и навсегда запомнил, как пухлые яркие кляксы отсрочили их короткий путь по снежной крупе.
Памятен был и блевотный плеск, с которым прислуга опростала горчичную воду из таза в помойную яму, где в конечном итоге окажется всё - парики, бенефисы, вытравленные плоды, ресторанные объедки и программки отгремевших ревю
У Яна Шпачека в тот давний день были все основания нести на руках эту женщину.
Она тоже любила петь спиной к залу. У нее тоже не было голоса. Она тоже стриглась коротко, как тифозная и отзывалась на имя “Жан”.
Ян Шпачек оценил рану Три Креста, как пустячную, больно стиснул пальцами её впалые щеки.
- Полиция? - спросила певичка и уронила измаранную руку.
Предплечье было ссажено и обожжено пулей.
Шпачек кивнул.
- Помоги. Мне нужно уйти. - Три Креста повела глазами - сверкнула в зрачке строчная свечечка отчаяния и бешенства.
- Это не моя печаль, девочка. - пианист огладил ее ключицы. Три Креста приластилась скулой к его ладони.
Встала, плотно прижавшись лопатками к дешевым обоям с букетами, и повторила не своим голосом, низким и слабым одновременно:
- Помоги!
Она медленно сволокла с макушки на лоб черное каре парика, обнажилось белое сало пробора, прямо подбритые английские виски.
И довершила дело, сильно рванув перед шелкового платья на плоской бледной груди с редкими темными волосками.
Ян Шпачек вытер ладонь о жилетку и сказал:
- Жаль.
Смена кадра. Общий план. Сверху.
Заспанный полицейский отряд уже вступил в парадные двери “Дома Праха”…
- Всем оставаться на местах.
На балконах зажглись тусклые пристальные фонари.
Кабинет. Средний.
- Почему ты не сбежал сразу? Ты врешь, тебе не нужна моя помощь. Зачем ты пришел ко мне? Где твоя одежда?
- Бросил в женском сортире. Пан Шпачек, я должен был попрощаться. - ответил Альберт - Я благодарен вам, как никому. Вы играли, я пел. Я был очень счастлив. Теперь всему конец.
- Всему конец - согласился Шпачек и глазами показал на приоткрытое окно. - Не ломай комедию.
Директор откинул одну из афиш, за ней открылся черный электрический рубильник.
Шпачек крепко дернул вниз веретено рукояти.
Дом Праха ослеп.
Шпачек ценил прогресс и убил на электрификацию заведения немалые деньги - его дом был третьим в Городе на Реке после губернаторского дворца и крупного универмага, куда провели долгожданное электро.
- Шевелись! - зашипел Шпачек.
Снизу вверх его мясистое лицо освещала керосинка.
- Я боюсь темноты… - оправдался Альберт. Каблучок отпечатал след подковки на белой масляной краске подоконника.
Нервно хлопнула створка окна.
По коридору протопали сапоги. Кулаки забарабанили в дверь.
Шпачек не спеша отпер.
Замаячили встревоженные мордочки хористок, серьезные кирпичные челюсти полицейских, силуэты всех дежурных злых духов-официантов.
Все это попугайскими голосами наперебой загалдело:
- Что? Что? Что? Что?
Ян Шпачек ответил:
- Ничего. Сохраняйте спокойствие, дамы и господа.
Переход кадра.
Арка. Круглая тяжесть свода - как ее только поддерживали мускулистые морские старики, которые по прихоти модерна украшали фасады Города. Улицы медно неявно зеленели в рассветной мути.
Гербовой экипаж замер под липой. Кучер дремал. Поник между ног длинный гибкий бич.
Три креста отворила дверцу, упала в полуобмороке на сафьяновое сидение.
- Барышня… Вам нельзя! Частный экипаж! - встрепенулся кучер, но барышня рявкнула знакомым голосом:
- Гони, болван! К рассвету - дома!
- Извините, ваша светлость. Не признал. Сей момент.
Фаэтон - эгоист рванул с места в галоп.
Подковы высекли белые искры по брускам мостовой.
Фиолетовые купола двух соборов города всплывали из приморской стеклянной пустоты и меркли.
В канале плеснуло весло. Выматерился грузчик на гранитной пристани.
Хлебные лавки освободились от ставен - из пекарен привезли первый финский хлеб, калачи, сайки, свадебные караваи, обсыпанные мукой, украшенные тминными запятыми и яичной глазурью.
Утро.
“Для кого это, для кого это?
Для тебя, мое прелестное дитя.
Был ли счастлив ты? Был ли счастлив ты?
Был ли счастлив?”
+ + +
- Сохраняйте спокойствие, дамы и господа - Ян Шпачек, выразительно взглянул на усатого полицейского чина в штатском. Остальная публика - мундиры, удостоверения, полубачки, портупеи, кобуры и короткие сабли его не интересовали, по опыту Шпачек знал, что коноводом жандармских табунов всегда бывает дурно одетый, помятый холостяк, господин Никто в несвежем воротничке.
- Ничего из ряда вон выходящего не произошло. Гость выпил лишку, выстрелил в люстру. Обычное дело. Убыток оплачен, гость принес извинения. Есть свидетели.
“Случайные” понятые закивали в унисон:
- Так точно-с!
Господин Никто засомневался:
- Но был вызов…
- Ложный. - возразил директор Дома Праха. - Есть свидетели. Могут подтвердить письменно. Гоп-ля!
Шпачек звучно и сухо щелкнул пальцами.
Понятые перестроились, как по команде, один уже спросил у полицейского бланк и огрызок карандаша, кто-то пригнулся, и прямо в коридоре выстроилась неровная очередь - подписывать бумажку на его спине, как на пюпитре.
- Опять ложный сигнал? - нахмурился Господин Никто - Месяц тому был ложный. На Пасху был ложный, сколько можно?
- Публика очень нервна и остро переживает искусство. Ни-ка-кой возможности спокойно ра-бо-тать - с каждым слогом наступал Ян Шпачек на полицейского в штатском. - За беспокойство соблаговолите - штраф-с. По тарифу. У нас все, как в банке.
- директор виртуозно выхватил подписанный протокол со спины понятого, и шулерским жестом подсунув “под” взятку, поклонился.
Господин Никто пробежал глазами подписи.
- Минуточку… Но здесь те же фамилии, что и на Пасху и месяц на…за…д…
- Завсегдатаи! - Шпачек радушно развел руками -
Злые духи подхватили остатки гостей под белы локти и выдавили на рассветную улицу оторопевший полицейский наряд.
На окнах Дома Праха живо задернулись одна за одной коралловые мантии занавесей.
- Дамы и господа! Дом Праха закрывается, мы будем рады видеть вас завтра вечером. До новых встреч!
Зал Общий план.
В зале погасли усталые лампионы, зашаркала швабра по паркету, расторопные руки скатали ковровые дорожки, и расставили стулья ножками вверх на столики.
Последняя кордебалетная “мышка”, щуря красные от бессонницы глаза, прошмыгнула в низкую дверь служебного выхода, кутаясь в пасмурное пальтишко с пелеринкой.
Шпачек подошел к роялю, ключ от крышки он не доверял никому, тронул холодные клавиши, и в медленном темпе набренчал первые такты “Лунной сонаты”, которые тут же перешли в ломкую “припрыжку” собачьего вальса.
Чех поднял голову и встретился взглядом с младшим официантом Дома Праха - Эдуардом Поланским.
Шпачек дернул щекой и лишний раз подумал: “Черт меня дернул взять этого котофея на испытательный срок. Сегодня уволю. “
- Марш работать. - приказал директор. - Дармоед.
- Па-азвольте, я бы выразился, соблюдать авантаж!. - обиделся Поланский и присел на край сцены, качая толстой ножкой в полосатой брючине.
Пятнышко усиков под мясистым носом встопорщилось -
- Я вам не банальный халдей. Прошу с этой минуты называть меня: Господин Репортёр.
- Как? - переспросил Шпачек и, бесшумно опустил крышку рояля.
Поланский прекрасно знал, что расхристанный “пассажир”, прячась от полиции в телефонной комнате, совершил пару необходимых звонков в ночные редакции.
И звонки были приняты сразу после того, как редакторы спросонок разобрали, кто с ними разговаривает. Главное, что такая крупная птица, пусть и не без некоторого нажима, согласилась оказать протекцию.
Люди этого полета, я бы выразился, не стесняются временем суток.
“В штате с завтрашнего дня” - отрапартовала телефонная трубка.
Теперь Поланский ковал железо, пока горячо, он закинул обе ноги на сцену, и барственно приказал директору-пианисту.
- Всякое начало тяжело, милейший господин Шпачек. Я арендую у вас зал, на полчаса. По тарифу. Извольте ассистировать.
Шпачек молча взял деньги. И первым отвел глаза. По наитию старого стреляного воробья он уже понял, что от него требуется. Свистнул бармену - тот извлек из пустоты запотевшую бутылку лимонной водки с ледника.
Шпачек спустился в зал. Тяжело занял первый столик для особых гостей. Поединок с бывшим официантом директор дома Праха проиграл.
Поланский виртуозно водрузил на все четыре ножки венский стул, обычный атрибут выступлений старлетки Три Креста.
По четырем ступенькам из зала на сцену поднялся давешний пучеглазый пассажир. Он ополоснул щеки и прическу в уборной, припудрил синяки и ссадины, застегнул уцелевшие пуговицы.
Крупный план. Наплыв
С тайных колосников слева вспыхнул магний на полочке невидимого фотографического аппарата. Пассажир мучительно закрыл лицо растопыренной пятерней.
- Умоляю! Без photos! - последнее слово он произнес в нос на иностранный манер
. Пассажир бессильно опустился на венский стул посреди сцены.
- Невозможно, я бы выразился! - Поланский встал навытяжку. Балансировал на трех пальцах серебряным подносом с бутылкой и мизерной рюмочкой водки, в которой преломлялся прямой пресный свет.
. - Уговор дороже денег, я бы выразился! Вы устраиваете меня репортером в штат еженедельника “Дилижанс”, я молчу об инциденте хором, как покойницкая на Втором Городском кладбище. Но Вам просто необходимо выговориться. У Вас драма.
Пассажир зажмурился и поддакнул.
- Д-драма.
Поланский звякнул краешком рюмочки о бутылочный бок.
- Ну во-от… А если у нас драма - дружеская беседа, самое милое дело?
Пассажир размяк и пристально сглотнул.
- Надеюсь, все, что я скажу останется между нами?
- Между нами! - заверил Поланский.
- Между нами… - повторил Шпачек и спрятал улыбку в рукав..
- Между, между, нами! - зашелестела на разные голоса медвежья тишина по углам. - межжду…
Магний снова вспыхнул на колосниках. Это просто бессменный невидимка осветитель прикуривал от скверных спичек. Откуда в такой безлюдный пресный час фотограф мог оказаться в “Доме Праха”?
- Водки. - сдался пассажир.
- Прозит - подал выпивку Поланский.
- Повторить.
Поланский не смутился, подал всю бутылку, которую пассажир тут же тиснул между ног.
Вместо подноса в руках Эдуарда Поланского возник пухлый блокнот. Серебряный карандашик заплясал на привязи.
- Ваше имя, чин, титул?
- Дмитрий. Флигель-адъютант, штаб-ротмистр лейб-гвардии Конного полка. - пассажир смутился и понюхав водочное горлышко зарделся скулами: Великий князь.
- Ваш отец?
- Один из четырех дядей Императора, Павел.
- Ваша мать?
- Святая женщина!
- Подробнее.
- Я плод морганатического брака. Первая жена папеньки скончалась бездетной, вторая - родила меня в Париже в фойе “Кафе Этуаль”. В два часа ночи. Я обделен любовью с детства.
- Не так быстро. Мор-га-на-ти-ческого брака - продиктовал сам себе Поланский - грифель задергался на чистом листе с красной строки.
Секунду спустя перед носом Матвея Адлера повисла злосчастная фотокарточка.
- Вам знаком этот человек?
- Да. - Адлер совсем сник.
- Его имя?
- О Господи, его все в городе знают, и вы тоже. Его отец - генерал губернатор Города, кавалергард, маман - столичная гранддама, увольте меня от объяснений. Это задушевная беседа, или допрос?
- Как угодно - осклабился Поланский и пристально спросил:
- Что сделал с Вами это человек?
Полупустая водочная бутылка звучно покатилась по доскам сцены, завертелась у правой рампы, как в похабной игре в бутылочку на мальчишнике - и замершее горлышко уставилось на “пассажира” пистолетным дулом.
Сценический свет побагровел - прожектор затенил убийственно-красный, приличный случаю, фильтр.
- Для танго нужны двое, - горько заметил Дмитрий. Встал со стула. Раздернул узел галстука.
Впился пальцами в спинку венского стула. Отвернулся на миг. И снова взглянул в пустой зал исподлобья, как бросают с ладони финку.
Переход кадра. Натурная съемка. Панорама.
… Пролетка- англичанка катила, почти не касаясь умытой мостовой, мимо чугунной вязи ограды набережной канала, мимо отбитых по линии песочных и серых строений с масками на фронтонах, с выгнутыми балконами, с дубовыми дверями парадных.
Цок-цок, перебили ладной рысью копыта на повороте.
Побежал через гостиничную площадь с летящим конным памятником посреди первый газетчик, прихватил на лету слишком длинные рукава отцовского пиджака.
Альберт улыбнулся, откидываясь на сидении. Платок на плече промок тяжелым алым соком…
Город вставал впереди. Бронзовый лев положил тяжелую лапу на литой шар, наклонил кудри над Рекой. Болотной зеленью волчьей ягоды, кистями северной скупой сирени поманили скверы из-за фигурных решеток.
Река меняла черные потоки под мостами на византийское живое золото открытого фарватера.
Переход кадра. Павильон. Зал. Средний план. Сцена “танго”.
Дмитрий остановился на краю сцены, крепко скрестил руки на груди.
Блеснул пробором воскового полубокса. Ошпарил слушателей вопиющей пошлятиной.
… - Я встретил его в столице. Я оценил весь блеск и лоск его плесени. Мне показалось, что веки у него позолочены.
Он был ироничен, утончен и неврастеничен. Я перенял его повадки денди и сноба. Я бросил все, поссорился с близкими, расстроил две выгодные свадьбы. Серебряную и золотую. Мы сняли этаж в центре. Мы открыто жили в мансарде. Утром - круассаны и черный кофе, вечером - обед у “Леона”, пармские фиалки и опера. А ночью.
- Ночью? - вскинулся Поланский.- Дальше!
- Мало помалу он вовлек меня в воспаленную жизнь ночного города. В полночь у черного хода нас ждало вульгарное авто. Я расшвыривал тысячи. Иной раз я ждал его до утра в грязных фойе, у дверей ресторанных кабинетов, в подворотнях и костюмерных. С вечера я не знал, где проснусь на рассвете. Он завел себе массу друзей: художники, поэты, балетные мальчики, американцы, мистики, проститутки… Старики-адвокаты, предпочитавшие девочек не старше восьми лет, но непременно - в белых панталончиках по колено и сами девочки, которые знали, что самое главное в жизни - плотно натянутые чулки.
Он возвращался под утро. В пять или в шесть. Он был ослепительно пьян. Он доставал из кармана черепаховую пудреницу с порошком. Делал на тыльной стороне ладони дорожку и говорил мне: Котик, одолжи зубочистку. У меня адски болит голова”
Больше всего на свете я любил тыльную сторону его ладони. После он целовал меня в щёку.
Один раз.
Вот
Сюда.
Но черт возьми - это… - Дмитрий отнял горячие пальцы от пунцовой левой скулы…
Пароль.
- Между нами - подхватил Поланский.
Отзыв.
Переход кадра. Натурная съемка. Панорама.
… Первые прохожие мало-помалу оживляли пейзажи города.
Разносчик от зеленщика с корзиной порея, прачка, молочница с тележкой, запряженной сенбернаром, мужчина в тужурке с пирожным эклер, выуженным из помойного ящика на задворках кондитерской.
У витрины английского магазина, где на декоративной соломке были выставлены резиновые ванны “Утро Байрона”, клюшки для гольфа и каучуковые гири для упражнения мускулов, торчала ни свет ни заря, раззявив рот - плотно в двадцать пять платков, шалей и салопных подолов закутанная баба - рыночная покупщица, зевака и кромешная дура.
Из прорехи в шали виднелся нос-пуговица, пухлые щеки и ямища рта.
Под мышкой у бабы скучал в промокшей суровой бумаге жирный снулый судак с белым вздутым брюхом. С носа и хвоста судака капал мутный сопливый рыбий сок.
Баба увлеченно разглядывала астрономический ценник оранжевой резиновой ванны и кружку Эсмарха. Баба ковыряла в носу указательным пальцем, и время от времени тетешкала судака, как младенца.
С Большой Реки в город возвращалось ветреное ненормальное утро.
С медленным сытым лязгом сводился дворцовый мост. Огромные шестерни, отвесы, цепи выдали в мазутном лязге обычную пляску, на судоходной глади вспять зарябили приморские “баранчики” волн.
К прибрежным гранитам прибило течением утренний мусор.
Переход кадра. Павильон. Зал. Средний план. Сцена “танго”.
В красном свете беспощадной уголовщины, Дмитрий признавался сквозь сон:
- В прошлом году мы ездили в Швейцарию. Устрицы из Лозанны. Гора Пилата. Фуникулеры, фондю, фотографии на пленэре.
Он пропал на полторы недели. Он бросил багаж на вокзале. Первый отель, второй, пятый, двенадцатый… Я искал его, подкупал портье, унижался, молился, пил.
В Берне я нашел его. Он кормил уток. Булкой. Он вел себя так, будто ничего не произошло. На нём был приталенный прогулочный пиджак цвета фисташкового мороженого. Я подошел сзади. Окликнул его. И когда он обернулся, я ударил его по щеке.
Вот
сюда.
Он улыбнулся. Он щелкнул крышечкой черепаховой пудреницы. Щелк… Ненавижу этот звук. Щелк-щелк!
Он сказал:
- Котик. Я изменил тебе.
- С кем? - спросил я.
- С террористом Савинковым! - ответил он.
Он догнал омнибус, вскарабкался на лесенку и махнул мне рукой напоследок.
Он показал мне.
Вот этот
жест.
… Дмитрий сделал знак горячий и непристойный, как аргентинский тангеро, - ударил ребром ладони о сгиб локтя.
- Это всё, что я получил от него за четыре года. Не считая запаха его волос на подушке и симптомов половой психопатии.
В Семье на меня смотрели косо. Мне перестали подавать руку, поговаривали, что я заразился от него кожной болезнью. Нам запретили встречаться, ко мне приставили топтунов.
Я научился петлять, прятаться по черным дворам, путал имена и даты, изучил подлую механику бегства и вранья.
Его привычки и причуды были пикантны, как вустерский соус.
Он писал мне сумасшедшие письма из ада, от почтовой веленовой бумаги пахло семенем и абсентом.
Он телефонировал из кабаков заполночь и кричал:
- Котик, забери меня отсюда.
Я ехал на другой конец города, выручал его от полуночной сволочи.
Четыре негра и один черный бехеровский рояль на хрустальных копытцах.
Две монашки и один учёный датский дог.
Жирная католичка - креолка в черном корсете со страппоном и семихвостым хлыстом.
Сиамские близнецы из Гамбурга.
Китайская гимнастка- чревовещательница.
Абиссинский глотатель пламени.
Матрос Тараска. О! Матрос Тараска!
Иногда я дрался. Но чаще - платил наличными по его нечеловеческим счетам.
Каждое утро - балаган. Он доводил меня и себя до каленого бешенства.
Потом он падал на диван. Я приносил ему сердечные капли. Он закрывал глаза, когда я делал то, что обычно делают… потом.
В таких случаях.
Дмитрий выставил вперед растопыренные пятерни:
- Делал вот этими своими руками, ваша честь!
И тем же вечером.
Опять.
Он.
Целовал меня в щеку.
- Мне пора ехать, котик. Я дам тебе знать через два часа послезавтра. Bye-bye.
Дмитрий сел верхом на стул, оперся подбородком и локтями на спинку.
Черным голосом закончил:
- Для танго нужны двое. Перед вами - номер второй. Господин “чтоонсделалсомной”. Вся штука в том, что несколько дней назад я решил, что мне просто необходимо
Его убить.
Поланский сломал карандашный грифель.
Пианист Ян Шпачек сухо хлопнул в ладоши и подбил итог:
- Баста. Всем спасибо. Все свободны.
+ + +
Пролетка замерла у ворот желтого особняка на набережной малой городской реки.
На углу - полицейский участок, на другом берегу - посольские сады, желтая имперская архитектура иностранных коллегий.
Скучали круглые часы на столбе. Они никогда не показывали правильного времени.
Дворник уверял, что иногда окосевшие стрелки идут вспять.
И всегда очень спешат.
На конюшню увели взмыленных коней.
Возница свалился спать на галошнице в людском этаже, в чем был, даже не сняв казенную куртку с желтыми галунами.
Певичка Три Креста бросила туфли в мусор, прокралась под стеной дома, к открытому окну кухни.
В лоскуты порвала сетчатые чулки - левый пополз стрелкой от подвязки на бедре. Ее знобило, то ли от кровотечения, то ли от азарта.
Она воровато обернулась - туда-сюда, ужом полезла в окно, ушибла колено, приятным тенором выругалась по-французски:
- Merde de Dieu!!!
И рванула босиком по коридорам сонного дома.
Смазливая тень не оставляла следов на безупречном паркете богатого дома - даже сквозняки здесь веяли лакрицей и музейной мастикой.
Вслед пялились слепые римские бюсты и сонные прелестницы с портретов в тяжелых фамильных рамах.
У граненого зеркала на втором пролете лестницы
Певичка по имени
Три креста
Остановилась.
Лукаво на три четверти, окунула гасконское костистое лицо в омут овального зеркала.
Вздрогнула, метнулась прочь.
Хлопнула дверь спальни.
Хихикнула на сахарной лестнице грудастая горняшка с перьевой метелочкой.
Гарсоньерка. Средний план
На раме китайской ширмы внахлест повисли: платье, кружевное десу, правый чулок, левый чулок, непарная перчатка, набитые ватой чашки бюстгальтера.
Прихлебывая из плоской нагрудной фляжки, Альберт вышел из-за ширмы в костюмных брюках и жилетке.
Он рассеянно огладил бёдра и сильно уселся на подлокотник кресла у окна - фигурная резьба дорогой мебели впилась меж ягодиц - он даже не поморщился.
Нашарил на столике склянку с одеколоном. Промакнул виски зеленоватой “кёльнской водой”.
Белый тюль занавеси подрагивал на сквозняке. В фарфоровой вазочке - “берцовой кости” подвял нарцисс.
Под донышком вазочки виднелась оперная программка - рисованная вручную в стиле Сомова.
За дверью послышались уверенные старческие шаги.
Шваркали по вощеному паркету домашние туфли.
Альберт успел сделать еще один глоток коньяку из фляжки, прежде чем отец рванул дверь на себя.
Огромный силуэт отца заслонил дверной проем. До паркетных “елочек” - водопадом спускались полы барского халата. Военная выправка. Седые бачки. Кулаки сжались. Желвак вспух под челюстью. Старик не спал ночь.
- Папа! - вскрикнул Альберт, поднимаясь навстречу - тяжелая ладонь отца въехала ему в куриную грудинку, тиснула назад в кресло.
- Альберт, - хрипло выговорил старик. - Где ты… Вы… были трое суток. Особенно прошлой ночью?
- Трое суток? Где я был? - лоск и блеск уверенного в себе бонвивана улетучился, Альберт лепетал как гимназист-двоечник у доски - Папа! Я все моментально объясню. Видите ли, курсы английского языка. Новейшая метОда, адски модно… Во сне…
Отец крепко оперся кулаками в подлокотники кресла и быком навис над Альбертом.
Сказал отстраненно и веско:
- Знаешь сынок… Я тут подумал и пришел к выводу. Что мне просто необходимо. Тебя убить.
Страсти по полицмейстеру
Общий план
Угол Скорбященского переулка и Верхней Тарасовской улицы.
Вывески:”Д-р Акульянц.Лечение мочеизнурения электро-токомъ.” “Ломбардъ-минутка”, “Ванны, вёдра, пудръ-клозеты”.
Конус афишной тумбы. Пыльная витрина бакалеи
Уныло цокает мимо порожняя пролетка. Голуби, толкаясь и воркуя, клюют конские яблоки на мостовой. Скучное здание красного кирпича, в три этажа, витая ограда, у ворот - полосатая будка с застывшей фигурой постового.
Над подъездом лепной герб, сбоку примостилась и держит облупленный балкон дебелая кариатида, вся в белых пятнах гуано и потеках дождя. Вторая кариатида затянута полотном, под которым угадываются дыни могучих государственных грудей - намалевано на холсте “ремонтъ”.
При входе табличка на четырех винтах: “8-ое полицейское отделение”. Хлопки оконных рам, невнятный бодрый говор - служащие выставляют зимние рамы, шпик в штатском любовно протирает табличку суконкой до блеска. Весна. Всюду жизнь.
Переход кадра.
Служебные коридоры, казенные комнаты, лестницы, жестяные плевательницы на треногах, на подоконниках чахлые столетники и фиалки - земля в горшках ощетинилась папиросными окурками.
В коридорах людно, шмыгают курьеры с папками, слышно аритмийное тюканье пишущих машинок “ремингтон” и “смит-премьер”.
Мелькают фуражки, форменные кителя, куцые пиджачки низших штатских чиновников.
Казенный просторный кабинет - тяжеленный двухтумбовый стол, солидный чернильный прибор - малахит, бронза, на стене - ростовой портрет Императора. Вычурный скворечник настенного телефонного аппарата. Кадка с фикусом. В углу за маленьким столиком худенькая востроносая барышня-анемичка - черная блузочка без фантазий, белый ворот под горло, черная юбка в пол, на узенькой спине - русая коса с черной сиротской ленточкой.
Точеные пальчики четко выплясывают по клавиатуре ремингтона. Печатает вслепую с писаного документа.
Все остальное пространство забито шкафами с бумагами и неизменными папками на веревочках, выдвинуты ящики картотек. За столом - навалившись локтями на зеленое сукно, один из четырех городских полицмейстеров - Илья Венедиктович Доппель-Кюммель.
Вид у него не протокольный - две верхние пуговицы расстегнуты, поза вальяжная.
На столе - кабинетная фотографическая карточка в рамке: сам Доппель-Кюммель в штатском - тирольская шапочка, ледоруб. Рядом по росту - кубышка-жена с лисой на шее, шестнадцатилетняя дочка в кисее с базедовыми глазами и младший сын, наряженный казачком - четырехлетняя копия папаши, разве что без усов и бакенбардов. За семейной группой маячит горный пейзаж с водопадом и ледниками. “Souvenir de la Suisse”. Вблизи заметно, что швейцарские красоты намалеваны на фальшивом заднике.
Семейство Кюммелей фотографировалось в городском Зоологическом Саду на Вербное воскресение.
Перед полицмейстером качает ногой на венском стуле - Мишель Вавельберг, полный холеный юноша - он совершенно не напоминает того ангелочка-гогочку, который робко гулял с Альбертом в “Доме Праха”.
Будничная по фигуре шоколадная тройка, цепочка на тугом животе, строгий галстушек.
Полицмейстер раздраженно шлепнул по столу пачкой свежих газет и журналов:
- Полюбуйся. Первые ласточки. А что намарают в вечерних выпусках?
Мишель вяло пробежал глазами прессу:
“Правда будуара”, “Общедоступная газета “Дилижансъ”, “Средь лилий полевыхъ. Благотворительный ежедневникъ дворянского собрания”, “Клопъ-кусака” Городской юмористический листокъ”. ””Местная мысль. Социально-философический журналъ”
Вавельберг задерживается на статейке из “Дилижанса”
“Отравленные стрелы купидона.
Весна! Календарное время робкой любви и пробуждения надежд омрачено язвами нашего трудного времени.
Доколе! Отец семейства, есть ли будущее у твоего наследника? Нежная мать, отчего так поздно вернулась домой твоя младшая дочь?
Зараза вольномыслия и распущенности нравов потянулась к нам из Метрополии, где уже давно ночь обращена в день, а день - в кромешную полночь. Казалось, что наши родные стогны обойдет костлявая рука наемного разврата, грязного азарта, пагубных выходок золотой молодежи.
Но нет! Нас не минула чаша сия.
Собрание почетных граждан “Блюстители” - истинные рыцари духа и чистоты, будут бороться с гидрой современной безнравственности, с новомодными непристойными шансонетками, игорными притонами и тайными кабинетами.
Только жесткие меры оградят наших детей от таких гнездилищ разврата и ужаса, как варьете “Павильон”, кафе мюзико “Ворон”, шок - ателье “Дом праха” (кошмарное заведение, уверяет вас редакция) и сообщества манерных поэтов “Пиковый валет”, где по средам собираются утонченнейшие негодяи нашего времени, слышится дикая музыка, курится наркотический фимиам, копошатся зародыши содомизма и анархии!
Пока что “Блюстители” не имеют возможности выяснить, кому принадлежат вышеупомянутые заведения, но есть основания догадываться, что за всеми этими адскими щелями стоит одна и та же фигура, которую пока что хранят от гидры правосудия высокие чины и капиталы родителей.
Не дадим превратить наш город в Римскую Империю периода упадка!
Подробности расследования читайте в следующих выпусках.
Гражданин”
Мишель не выдержал, фыркнул:
- Бред малярийный: Гидры, стогны. Зародыши копошатся. Где этого “Гражданина” учили писать? Гнездилище…
Полицмейстера не трогали вопросы литературы, он гнул свое:
- Нет, я понимаю, клопы будуарные, лилии половые, дилижансы - всякой дряни по лопате, с ними все на мази, оштрафуем по тарифу, тираж арестуем, впервой что ли. Вон, от “Клопа” еще до выпуска “экстренного” конверт банковский со штрафом пришел - аккуратные, юмористы. Помнят страх Божий! Но ты подумай -
-Доппель-Кюммель стиснул в кулаке серенькую брошюрку “Местной мысли” - Эти-то куда лезут! Интеллигенция. Профессура! Толстолобики! А вдряпались в сплетню. Во, прошу: - “Доколе, Катилина!” и петитом “Скандал в “Доме Праха: омерзительные подробности.” Каково? И прозвание какое придумали мерзкое: “Катя-Катилина”! Намекают, что декадент наш на бабский манер по шантанам со стрельбой канканирует.
- Это не бабское имя, а древнеримское, - поправил Мишель.
Доппель-Кюммель насупился:
- Чего?
- Катилина. - Мишель деликатно зевнул в кулак и сложил розовый ротик треугольником. - Был такой клеврет.
- Знаешь что, друг ситный, - полицмейстер нагнулся, порылся в тумбе стола, свинтил крышку, жадно глотнул - От клеврета слышу. Ты меня не путай. У нас тут не музей. У нас тут оказия. Откуда в “Прахе” взялся репортер? Какого ляда вы вообще туда на ночь глядя сорвались? В инструкции что тебе было прописано? После одиннадцати Альберт на улицу ни ногой! Как хочешь, так и отвлекай. Музыку там играйте в четыре руки, Надсона читайте, бильярд тоже хорошо. Зря что ли мы тебя к нему в приятели на полставки назначили?
Мишель пожал плечиком, персиковая щека возмущенно дернулась:
- Не хочет он в бильярд. Наручниками его прикажете к постели приковывать?
- Хмм,- протянул Доппель-Кюммель озадаченно - А это мысль… Слушай, давай мы тебе со склада наручники под расписку….
- Господи! Я пошутил, - мученически завел очи Мишель - Думаете, мне сладко с ним последнюю репутацию губить? Вторую ночь не сплю. Устал, как грузчик. А мне еще сегодня на службу к пяти. Одно знаю точно - кипиш начался с “Дилижанса”. Я был в редакции утром, разузнал, что про “купидона” какой-то новенький наплел, там еще толком сами не разобрались, каким ветром его принесло.
- Миша. Ты вникни! Мне на гулянки Альбертовы с колокольни - тьфу! Но ты же понимаешь, дело щепетильное. Не просто так стреляли. Высшие столичные круги. Шавки эти - лапища полицмейстера пришлепнула газетный ворох - набрехали. Мне час назад “сам” из Арсенального телефонировал в бешенстве. На сЫночку клевещут. Ужо я вас! В двадцать четыре часа! Время сейчас трудное, новое. Как ужи на сковородке крутимся… Соответствуем. Телефонию провели. Вон даже пищбарышню зачислил в штат. Положено так теперь. В столице барышни служат. А мы что, рыжие?
- А что ж она у вас в кабинете по голове долбит? Почему не в общих комнатах? - тихонько спросил Вавельберг.
- Ты что, с ума сошел барышню в общую? Она приличная. Мне так спокойнее. Там же и нижние чины на доклады ходят и вроде тебя внештатная шушера. И просители. Еще обидят: матюгнутся, на пол плюнут… Казарма. А я сам отец. - полицмейстер любовно переставил фотографию - Нет уж, пусть тут сидит и тюкает на виду. Софочка?
Белые пальчики замерли над алфавитными клавишами. Пищбарышня подняла на полицмейстера васильковые косульи очи с чарским невинным туманцем.
- Будь ласкова, чайку сообрази горячего.
Софочка кивнула, неслышной мышкой вышла.
Тут Мишель обнаглел, поддернул заутюженную брючину, быстрым жестом оправил прическу. И глядя в лоб начальству, промурлыкал:
- Илья Венедиктович, тут у меня к вам вопрос назрел. По поводу прибавки. Червончика два накинуть бы неплохо. А то мне неудобно к вам на доклады, озираясь, бегать. Неслыханно: наследник банкира Вавельберга и вдруг в “агенты” подался. Папа узнает, будет гадко. Можно и три червонца, работенка-то хлопотная. Ведь все при мне: и наружность и артистизм и психология!
Крупный план “восьмерка” (операторский монтаж диалога двух персонажей)
Доппель-Кюммель из породы тугодумов, но тут смекнул. Согнутым пальцем медленно постучал сначала по лбу, потом по столу и терпеливо, как детский доктор, осведомился:
- Мишенька. Простыл что ли? Или белены покушал? Забыл, как тебя с ночной облавой из Офицерских бань с дружками привезли? В одних подштанниках. Все пузо в засосах и от хлыста полосы, как у тигры… Ты ж, падла, на коленках ползал, елки паркетные целовал. “Домой не сообщайте … Мама не переживет, папа выгонит, не пишите “995-ый параграф”. Дяденька, я больше не буду, они меня напоили, они меня связали… Они меня насильно по попе а-та-та!” Высокопреосвященством меня величал. Я тебе навстречу пошел, думал, оступился мальчик из хорошего дома, с кем не бывает, что ж зря позорить, и службишку тебе подкинул и даже ставочку оформил, по-божески… Вот что, голубь мой, еще одно слово и - верь совести: гадко будет.
Гладкая мордашка Мишеля пошла пятнами. Сглотнул. Встал, поклонился. Огладил овальную спинку стула, смахивая невидимые пылинки.
- Я… Я могу идти, ваше превосходительство?
- Ступай с Богом, Миша. Сегодня вечером у “Крапленых валетов” сходка намечается, там вроде и Альберт приглашен, изволь, как штык. Доклад мне в письменном виде в среду к одиннадцати.
Мишель забрал с вешалки бежевый плащ-пыльник и шляпу, губки его дергались, но он старался, очень старался держаться спокойно. На пороге его прорвало:
- Ваше превосходительство! Я еще не худший вариант! Вы бы лучше за другими смотрели! Старший филер Маслов в бюро фотографий и пропусков за казенный счет личные визитки печатает! Весь отдел потешается!
- Моментально вон!!! - громыхнул Доппель-Кюммель - И Маслова ко мне! С визитками.
Софочка с подносом ойкнула в дверях, прижалась к косяку и зажмурилась. В стакане дрыгнулась ложка, подпрыгнули на блюдечке четыре черствых пряничка за пятачок из буфета. Прошелестела:
- Илья Венедиктович… Визитки утром еще доставили. В папке сверху.
Кюммель вздохнул сквозь зубы, потеребил бачки и раздернул завязки папки лягушиного цвета.
Переход кадра. Средний план.
Надо заметить, что старший филер 8-го отделения был личностью энергичной. Тридцать семь лет. Холост. Грызет ногти под корень. Снимает угол с видом на туберкулезный канал. С лица - сухофрукт, сутул, как гнутый гвоздь. Повадки тараканьи - никогда просто так не сядет - все бегает из угла в угол, переживает, брызжет идеями.
За спиной маячит безнадежный съемный угол, запашок кислой капусты и ссак
на черной лестнице, китайская прачечная пАрит сырым и белым в подвале, на койке - несвежие простыни кулем, удобства на дворе, в картонном ящике кипы дешевых книжек-сериалов “Король сыска - Нат Пинкертон” “Похождения сыщика Путилина” “Ванька Каин”, - за две копейки - на вес отпускают на блошинке букинисты.
Вот и сейчас филер вьюном крутился по кабинету Доппель-Кюммеля.
Полицмейстер, прихлебывал кипяток, крупно потел.
-… Нет, ты мне человеческим языком объясни, как это понимать?
Толстый начальственный палец воткнулся в свежеотпечатанную визитную карточку:
Черным по белому с виньетками значилось:
“Джек Маслоff. Король сыска. Частные расследования безнадежных дел. Тайна гарантирована. Проломный переулок, 17. квартира нумер 3. Ход со двора.”
- Какой ты к бесу “FF”? Яшка Маслов! Двенадцать лет с тобой каждый день видимся и никаких “FF” не было. А тут - нате вам. Весна. Все с ума спрыгнули, прости Господи.
Маслов сконфуженно потер ладони.
- Извиняйте, осечка вышла. В свободное время хотел приработать, очень мне теперь средства нужны. Я тут подумал…
- А вот не надо было. - пробасил Доппель- Кюммель.
Софочка невозмутимо тяпала по клавишам - коса ее вздрагивала в такт, звенькала каретка.
- Я тут подумал, с вашего позволения, что я конечно на службе Яшка… Но в душе, знаете, трепыхается нечеловеческий потенциал… Сдам дела, бреду вечером к себе на Проломную по проходным дворам, стынь, слякоть, мерзь. И чувствую - вот прямо тут под сердцем, как рыба бьется, поднимается. Шляпу сдвину на брови, руки в карманы. Глаза в прищур. И вот я уже не прежний, я - Джек Маслоff. Стены насквозь пронизываю разумом. Врачую преступные язвы. Барышню к стене у пивной прижали, она кричит, у них ножи. Яшка бы стрекача задал. А Джек, нет, он другой! Он врукопашную, на поножовщину! Уложит их в нокаут и через плечо скажет: Леди, не лучшее время для прогулок, позвольте вас проводить до дома!”, а она дрожит, и глаза слезные, ее альфонс на панель выгнал… А я…
Маслов увял и сдавленно выговорил:
- Ее Маней зовут. Она из Витебска приехала, как мама померла. Ей за комнату надо. И колечко дутое бабкино у скупщика лежит. Вы не думайте, я как частное дело раскручу, сразу за визитки в кассу внесу.
Доппель-Кюммель прикрыл на миг глаза. Подумал и расстегнул китель до конца.
- Яков, Яков, цвет мой маков… Умрешь с вами. Нашел время. Пинкертон херов. Плохи у нас дела, если начистоту.
Маслов присел на краешек стула.
- Я слыхал. Опять “Дом Праха” озорует?
- Если бы. - полицмейстер показал на раскрытую дверцу шкафа, распертого папками. - Достань ту, которая без номера, с красной пометкой.
средний план. Интерьер.
- Вот тебе расклад. Смекай:
Отодвинув подстаканник и канцелярский дрязг. Доппель-Кюммель вынимал из папки одно за другим - донесения, газеты, телеграфные ленты.
Чаще других попадался листок в черной скупой рамке с эмблемой - плотно сжатый кулак.
Под ним - железные буквы:
Заголовки:
“Пора!”
“Восемь рабочих часов и ружье”
“Время - наше, товарищ”
“Стоять насмерть”.
- Фабричные. - коротко пояснил Доппель- Кюммель. - С декабря поступает поток, а я в папку подшиваю. В столицу каждую неделю сведения шлю. Молчат. Или отлаиваются - делайте, как знаете, у нас юбилей на носу. Трехсотлетие. Торжества. Я им пишу, что хорошо бы гарнизоны городские поднять, сейчас много, кто из “этих” в город приехал из заграницы, есть сведения, троих вели, да упустили. Прохора помнишь, из пятого отдела, чернявый такой? Я его поставил в наружное наблюдение. Нашли на Тестовской площади, в выгребной яме. Чикнули Прохора.
- Не удивительно! - не замечая, хлебнул опивки из стакана филер Маслов - После Сахарного-то завода, в фабричных кварталах сущее осиновое гнездо роится!
- Осиное. - откликнулся Доппель-Кюммель - Яков, я тебе скажу, а ты не слышал, понял? На месте фабричных я б тоже роился. Я тогда на место выезжал, когда трупы вынимали, сутки работали. Молодые за угол бегали блевать.
средний план. ретроспекция
Вспомнил Илья, как год тому назад, бессильно следил за черной работой. При желчном свете полицейских фонарей выгребали из жижи куски. Шваркали и чвакали лопаты, фыркали мохнатые лошади, санитары бросали на телеги брезент. Накануне прорвало на трехпрудном Сахарном заводе котлы с патокой, масса вспыхнула, залила тягучим огнем целую смену заживо. Двадцать четыре человека. Вдовы молчали. Ждали. Никакой компенсации им не полагалось.
Опознать не смогли больше половины - месиво, чего ты хочешь. Маялся и мигал на ветру неверный огонь.
Сахарный завод, как и сталепрокатный и пороховой и кирпичный, и ткацкая мануфактура принадлежала отцу попрыгунчика-Альберта.
Жженых мертвецов Сахарного завода так и прозвали в Городе “княжескими леденцами”.
Зарывай, чего уж там, кто разберет своих? Почти что вся заводская рабочая Тестовка на честном слове держится. Оборудование старое, все на ладан дышит, бараки, коровники, окраины, пырей и белая вошь.
Мастера предупреждали, что котлы ни на что не годятся. Цеха ветхие, спичку брось - огонь до неба будет.
Сбылось.
Трупные подводы тронулись. Вдовы босиком месили грязь до Новинского бульвара. Потом одна за одной отстали и растаяли.
Так неопознанных покойников и схоронили в казенном рву на Втором Городском. В лазаретных списках они значились, как “фрагменты тел”.
Доппель- Кюммель тяжело уселся в пролетке, скрипнули рессоры:
- Трогай, мать твою.
Над Тестовской фабричной окраиной скупо, ситцевенько рассвело. Прорисовались над крышами желтые колокольни и голые фонтанные тополя.
Пахло гарью полторы недели. Потом прошел дождь и ничего не стало.
Переход кадра. Средний план.
Сблизив головы над материалами, сидели филер и пятидесятилетний полицмейстер. Барабанили синхронно пальцами по зеленому сукну.
Софочка вставила в зажим чистый лист, прокрутила и снова тюк-тюк-тюк.
Доппель-Кюммель сплел пальцы, продиктовал:
- Донесение за нумером сорок пять. Это тебе на сегодня, Яков. Распивочная “Черемшина”, на Николиной Горке. Дом 15. Это за нищепитательным заведением, на Тестовке. Если сведения не устарели, там нелегальные собираются. И фабричных много вроде. Слушают. Съездишь. Ты у нас пока чистый, тебя на Тестовке ни одна собака не знает, я тебя специально туда не пускал, чтобы не примелькался. Держи, вот тебе талон на обеды в фабричной кухне и пропуск. Оденься неприметно, блузу на складе возьми, не мне тебя учить. Звать тебя Федор Портнов, приехал со станции “Отрадной”, наниматься, раньше в красильне работал. Не напутай.
- Слушаюсь. - грустно отозвался филер Яшка Маслов. Понурился.
- Что такой смурной? - спросил Доппель- Кюммель.- Чай не похороны, не первое задание.
- Маня в положении - признался вполголоса филер.- А нас с квартиры гонят.
- То есть? - густо сдвинул брови Доппель-Кюммель.
Маслов сделал конфузную мину и спрятал глаза.
- То и есть. Во мне как Джек Маслоff проснулся, я сначала мордаша привел. С птичьего рынка. Пегий, криволапый аглицкий, натасканный на сыск, челюсть ковшом. Мужик мне его за двугривенный продал, клялся, что порода. Хозяйка в крик - не желаю говорит вашу животную ни пять минут! Я еле уговорил. Получку всю ей отдал. Как же мне контору частную держать, без бульдога? Но сдох он на третий день. Не пил, не ел, пена из пасти и того. Прямо под кроватью. А через неделю Джек Маню от хулиганов отбил. Ну то есть я ее из драки выдернул, мы от той пивной и утекли по дворам. Вот. Привел я Маню на Проломную. Хозяйка с порога в крик… И все сначала. Пока суть да дело, мы как то ютились, прятались. Перекантовались. А потом Маню знобит, тошнится, я бы к доктору, но грошей - пшик. Ничего, у нас студент сосед снизу… Он ее посмотрел, говорит - ага. И хозяйке тем же вечером донес. Теперь нам хоть в петлю. Хозяйка сказала больше угля и картошки не даст. И чтобы тотчас очистили… А у меня вся получка на бульдога уплыла. Кто бы знал.
- Ну ты и хват… Не ожидал. Ладно, что нибудь придумаем. - Доппель-Кюммель полез во внутренний карман, выложил на стол пару “красненьких” - Вот на первое время.
Маслов даже руки за спину спрятал.
- Не могу, Илья Венедиктович.
- Бери без разговору, на том свете углями разочтемся. А доктор женский на Введенской заставе практикует, я тебе адрес черкну.
Маслов на купюры даже подул, сложил, тиснул судорожно, как человек, который такие деньги видит раз в год, под отпоровшуюся подкладку пиджака.
- Спасибо. Задание уяснил. Но есть еще кое-что - тут филер забегал по обыкновению от фикуса к барышне и обратно - Сурприз! Можно мне на Тестовку напарника взять? Третий час в коридоре мается. Мы в курилке познакомились. Дельный парень.
- Какой еще парень?
- Чистая душа! У меня на людей - нюх! Этот не подведет. А дело опасное. Мне одному не сдюжить.
- Ну, зови…коли так. - с сомнением поддался Кюммель. - Посмотрим.
Яков Маслов распахнул дверь, крикнул:
- Просят! - махнул рукой против солнечного полотна из немытого окна.
Танцевали в сиянии дверного проема пылинки.
И Доппель-Кюммель увидел все, что должен был увидеть.
Переход кадра. Средний. Наплыв в крупный
- Гаф! - бухнула с порога чужая собака и заныла - Уууу! И снова - Гаф-ф!
- Цыц, Жулька! Фу, к ноге. Свои. - раскатисто скомандовал молодой ломкий голос.
Прямо из заоконного жаркого апрельского света шагнул в кабинет полицмейстера великан - головой чуть не в потолок, сразу стало тесно среди шкафов, фикусов и портретов.
Тесно и светло.
На крепкое запястье намотан драный поводок в узлах. Потертая зеленая куртка из крашеной чертовой кожи скрип-скрип на широких плечах. Крест накрест на груди белые ремни - один от армейского планшета, второй от оплетенной фляжки защитного цвета.
Остолбеневший полицмейстер уперся взглядом в медную пряжку, медленно поднял голову, округлил брови.
- Так. Архангел Михаил на мою голову…. Все. В отпуск.
Ряд студенческих пуговиц. Открытый белый воротник. Физиономия лопатой - веснушки на щеках будто йодом часто выжгли. Глазищи телячьи, янтарные. Белозубая широкая улыбка. Иконное греческое золото коротких кудрей - пожарным и рождественским сиянием вокруг тяжелой головы.
Царевич-кудрявич, Иван-дурак, его бы раздеть, оштукатурить - и в качестве голого Давида воткнуть посередь клумбы в городском парке - загляденье выйдет.
- Ваше Превосходительство! Разрешите доложить! По вашему приказанию прибыл! Януш Каминский - БелгА!
Ударение на последнем слоге “Га!” он гаркнул так гулко, что полицмейстер пригнулся и пробормотал:
- А был приказ? Януш… Поляк что ли?
- По отцу!
- Погоди. Ты кто такой есть?
- Стажер - не изменяя улыбке, отозвался верзила. - Из Академии. Я кинолог. К Вам направили на практику. Я уже все бумаги в канцелярии заверил!
Переход кадра
К штанине Януша жалась горбатая сука-страстотерпица. Чистокровная беспородная. Длинные желтые ноги, мусорный хвост между задних ног, вислые уши-тряпочки, язык набок, в носу сопля, в карем глазу - слеза горькой вдовицы, второго глаза нет.
Зато на шее у суки наверчен был суконный слюнявчик, утыканный медалями и значками. Сука в немыслимой позе почесала правой ногой левое ухо. Медали навязчиво бренчали. По полу сквозняк гонял пуховые клоки подшерстка - сука сильно линяла.
- Моя Жулька. - сияя, сообщил Каминский-Белга, хотя его никто об этом не просил - Вы не смотрите, что она пожилая. У нас паспорт есть. Четыре грамоты . Она на всех испытаниях первые места брала. Нюхливая и хваткая, как черт. Глаз потеряла на боевом задании семнадцать лет назад. Сам Рубинчик в нее стрелял! Ветеранша.
- Уууууммм…. - подтвердила сука, прогнула спину и напрудила на паркет.
Тюк… - запнулся ремингтон. Софочка ниже опустила голову и прикусила кончик косы, пряча улыбку. И тут же “тюктюктюк!” - поспешно взорвались клавиши.
- С ней это бывает. Нервы, - покраснел Януш и стащил с вихров фуражку с переломанным для форсу козырьком. - А где у вас тряпка?
Крупный план
Доппель-Кюммель, не спеша, загибал пальцы.
Блудный банкирский сынок. Жадные газетчики. Король сыска с беременной Маней. Фабричные. Архангел Михаил - румяный златовласый идиот. Старая сука с паспортом.
За окном фальшиво завизжала шарманка. Отчаянно чирикнул воробушек и затих.
Полицмейстер свернул в кулаке газету, посмотрел сквозь нее одним глазом, как в окуляр калейдоскопа:
- Что-то мне сегодня в подзорную трубу какую-то ерунду показывают… Так все по местам. Работаем! Яков, объясни кинологу, что он должен делать. И чтобы без самодеятельности. Собаку на кухню. Скажите, я велел каши дать.
Езжайте оба. Ему даже документа не надо, все на лице написано. Что, Маслов, с таким дубом стоеросовым на воровскую Тестовку ехать не страшно?
- Вот я всегда не понимал, чего девки боятся по ночам ходить, я так не боюсь, - серьезно заметил Белга
Т-тюк… - в последний раз поперхнулась пишущая машинка.
Переход кадра. Натурная аэросъемка. Панорама. Наплыв.
Плывет мимо зрения полоумная летаргия окраин.
Дымят кухонные трубы, во дворах рабочих бараков сушится серое белье
Звякает церковный колокол. Овраг.
Голые колючие малинники.
Горькое кладбищенское марево… Жгут старую траву на склонах. Густо и душно курятся кучи прошлогодней листвы.
Стоят над душой по левую руку на том берегу Реки алые на последнем солнце башни пивоваренного завода. Нищая, драночная Тестовка - заводской, слободский подол Города.
Здесь падают спать и просыпаются по фабричному гудку, здесь варят на чадных плитах кашу с камешками и сором, кошки растаскивают по кустам селедочную требуху, и тощие женщины рожают из года в год рахит, наследственный сифилис, каверны в легких.
Воспаленные полосы солнца. Завтра будет ветрено.
Поблескивает холодно в жирных грязных колеях переулка ржавая вода, с чавканьем месит глинозем башмаками сутулая фигурка.
Черные клинья узкой юбки в грязи по колено. Серый платок накинут на голову, концы плотно стянуты на груди.
Странница озирается. Привычно ныряет в кусты, раздвигает доски забора. В бурьянном саду пятый год гниет одноэтажная дачка.
Окно тускло желтеет - керосинка на подоконнике.
Странница бросилась на крыльцо, выстучала кулачком барабанный мотивчик.
Изнутри помедлили. Щелкнул засов.
Темный мужской силуэт на пороге.
Странница припала к его плечу. Потерлась скулой. Хотела ощупать лицо - наткнулась на дужку очков, отстранилась, сказала спокойно:
- Они все знают. В “Черемшине” сегодня будут двое. Я приметы запомнила. Один - средних лет, кличка “Федор Портнов” второй - молодой, здоровенный, дурак с виду, старая собака с ним. Пошли в дом. Я не могу здесь говорить подробно. Ну, скорее…
Темный шелест ветра по Тестовским палисадам и сорнякам.
Смена кадра. Павильон.
На плите глухо закипела вода. Вокруг закопченного лампового стекла вились мотыльки.
Гостья облокотилась на стол, покрытый газетой - на нем - в оружейной смазке - детали разобранного пистолета.
- Лева… Не ходи сегодня в “Черемшину”. Я у тебя спать буду, хочешь? Ты только не ходи.
Мужчина поворачивается - мы впервые видим его лицо в тусклом свете керосинки - узкое, породистое с четкими подглазьями, усы, бородка, дужка очков.
Он улыбается краем губ и выговаривает:
- Софья, будь ласкова. Сделай нам чаю.
Софья устало сволокла с головы платок, перекинула через плечо косу с черной гимназической ленточкой и прихватила тряпкой раскаленную ручку чайника.
Затемнение.
+ + +
Переулок, окошки нижних жилых этажей - занавески: ситчик в цветочек, в баночках - проросшие зеленым пером луковицы. Вывески мелких лавок “пиво-раки”, “машинные и технические масла”, “москательная Иконникова” .
Прохожие: дьячок подметает ряской мостовую. Две коричневые вдовы среднего пошиба с базарными корзинками, бездельник с бамбуковой тросточкой в демисезонном пальто-реглан, пристроился в фарватер к тихой девушке с нотной папкой подмышкой и эдак с намеком подкручивает гаденькие нафабренные усы. Барышня, придерживая шляпку, поспешно семенит на другую сторону улицы.
В подворотне у водочной лавки-“казенки”, где торгуют на вынос, уже стоят три-четыре пролетки - морды лошадей кивают в торбах, извозчики сошлись у стены и сбивают о штукатурку сбивают сургучные нашлепки с горлышек. Вся стена рябая от “красных меток”.
Чистильщик азартно орудует двумя щетками над штиблетом коммивояжера с баульчиком - совершенно похоронный типаж в черном котелке.
Бредет по пустынной мостовой, как лунатичка по карнизу, закутанная баба- рыночная покупщица, зевака и кромешная дура.
Из прорехи в шали виднеется насморочный нос-пуговица, пухлые щеки и ямища рта.
Под мышкой у бабы скучает в промокшей суровой бумаге жирный снулый судак с белым вздутым брюхом.
С носа и хвоста судака капает мутный сопливый рыбий сок.
Баба, раззявясь, замирает у фонарного столба и всматривается в афишу - водит грязным пальцем по строчкам, губы шевелятся - разбирает по складам.
Судак, как тесто, клякло шлепается на мостовую.
Баба хватает рыбу, тискает ее в тряпье.
И снова втыкается в афишу припухшими бараньими глазами.
Крупный план:
Афиша на столбе, отпечатана криво и броско красно-черный шрифт, имена дописаны чернилами от руки. Почерк гимназический.
“Общество прогрессивных поэтов “Крапленый Валет”, желает пригласить всех избранных на творческое чаепитие,
адрес Водовозный переулок, 23. Ночная литературная кофейня-монстр “Безноженька”.
Вас ждет ШОКЪ.
Долой мещан, филистеров и двуутробок!!!
Да здравствует вольный стих! Да льется он первобытен и дик! Наш молодой голодайный крик ниспровергнет Бога лик!
Дорогу - молодымъ!
Вся власть - поэтамъ!
Примечание: Чтение поэз и эпоидов - строго по списку гостей.
В программе - фуршет, кекуок и бесовское действо! Зажигание серных спичек! Гоголизмы и гофманиана! Таксидермический месмеризм! Три тысячи бритых старух!
В чаепитии участвуют:
Мартовский заЕц - молодой автор поэзоневроза-дилогии : “Экстазы Марсельезы” и “Аденоиды содомизма”
Безумный шляпник - юный автор сборника “Заикаканье”
Соня - несовершеннолетняя автор - спортсмэнка и суфражетка, пожелавшая остаться неизвестной и ныне и присно и вовеки веков - автор романа-трилогии ” Лизочка: сэксуальная пантэра”.
ЖДЕМ! ЖДЕМ! ЖДЕМ!”
Общий план. Интерьер. Наплыв. Детали
Каменный подвал, длинный и неуютный, как ангар вагонного депо, крыша сводчатая, какие-то трубы под потолком, разводы селитры, тусклые керосиновые лампы, адски накурено - и лампы сквозь папиросное марево, как желтые глубоководные медузы, смертельные реснички тропических росянок - ссаный насекомый свет.
По сырой зернистой штукатурке - аляповатые сочные росписи-фрески, какие-то грандиозные носы, петлистые уши, вазы с фруктами, розовощекие голые бабищи хороводом над головами посетителей, греческие пастушки мужского пола с вареными коровьими глазами, лошадиные головы, слоновьи цветы и золотые китайские птицы: все это хищное нарочное, оранжерейное так и прет из стен напоказ.
Каждый жирный малярный мазок - как шлепок по мясистой ягодице.
Людно и говорливо. Шиньоны со шпильками, лысины, проборы.
Овалы столиков, крахмальные куверты, алого бархата сборные шторы, золотые яблочки-ароматички, аквариумы с золотыми пуассонами, белейшие фрачные пластроны и шляпки-неведимки с перьями лирохвоста, офицерские погоны (откуда бы) и слепой отблеск стекол пенсне.
На столиках прямо в горлышки бутылок воткнуты свечи - фитильки на сквозняке клонятся влево.
Сутулый студент закурил. От его “собачьей ножки” - прижгла свою пахитоску дамочка с прошлым - и откинула длинную ладонь с длинным мундштуком и выпустила длинный столб дыма из ноздрей, сама длинная, как латинская буква “X” в тисках китового уса.
“Безноженька” открыта совсем недавно - и верно, раньше в погребе этом помещался винный склад, еще шуршит на керамиковых плитках пола солома….
Еще не разрушены грубые дощатые полки для номерных бутылок, еще царит сырость и селитра в углах.
И безноженька имеется - она встречает гостей у испода крутой лестницы: девка-культяпка с испитым лицом - косы вокруг головы, на тяжелой груди - блузка в крупный горох. Инвалидка-обрубок воткнута в ящик на колесиках, ноги у нее отняты кажется по самый зад, но она весела, дебела, пьяна - бывшая фабричная Клавка.
Ее наняли на вечер для развлечения и она слабо понимает, где находится, но ей здесь тепло и не бьют.
Рядом с Клавкой водит смычком по кошачьим кишкам скрипач, нажаривает для смеха местечковый танец “маюфес”, других он не знает, обычно играет на свадьбах.
Клавка, половина человека, хохочет, жует, кроша, капустный пирог. В ложбинку меж творожных грудей тиснута початая “чекушка” водки.
Мимо распухшей рожи Клавки-безноженьки мелькают по ступеням вниз брючные ноги, мужские туфли, точеные каблучки, капризно присборенные дамские туалеты, хитро подкованные острия лондонских тростей.
Со звоном и шелестом гости швыряют монетки и купюры в круглую картонку.
Кто-то уронил сосательную конфетку в розовой бумажке.
Клавка булькает зобатым горлом.
Скрипочка пилит.
Хорошо! Жарко! Еще!
Средний план, с переходом на крупный и диалог
Шляется меж столиками, городского разлива звезда - Лиличка Магеллан в страусиных бальных перьях, поэтесса с пекинесом в шелковой авоське - вся порыв, вся - мигрень!
Теплый финьшампань дремлет в богемских хрустальных бокалах-лилиях. Лиличка бледна, как гипс. Пекинес спит. Он привык ко всему.
- Милые! Я с вами! Сколько молодых лиц! Я все мучилась, мучилась, пойти - не пойти, и вот вырвалась! Душный быт, будни, проза! Вавочка! Вася! Умоляю!
Лиличка повисла на плече коренастого молодца и вопит на весь зал:
- Вава? Ты еще не вывел угри? Ах, ты, моя морда дорогая! Без обид и конфуза - что естественно, то не стыдно! Гарсон! Папиросу и водки со льда! Мексиканский перец и лимон! Вава, Господи, как я рада! Целоваться, сейчас целоваться!
- Иди домой, фригидная! - потрясает мускулами поэт Вава и стряхивает даму в проход меж столиками, как столбик пепла.
- Миноги в горчичном соусе! Филе миньон! Два! Литовский хлодник! Повторить! Потофе на пятый столик! - надрывается официант у кухонной двери.
Возятся двое служителей у сцены-подиума, как и вся обстановка здесь, сколоченной наспех.
Вава Трэвога, злокачественный юноша призывного возраста в люстриновом пиджачке и розовом чепчике, влез на шаткий столик близ пианино.
Рявкнул:
- Вот вам! Разложение старых форм! Молчать не могу - и не буду и не буду и не буду!
И рубя ладонью дымчатый воздух подвала выкликает Вава, краснея одновременно скулами, висками и розовыми оборками чепчика:
- О подруга моя, прислуга, молчи!
Ароматы рейнвейна, этуаль из оркестра…
Не весталка, не весть чья невеста! Но вести
Дурные разносят по весям…
Врачи!
О двенадцать убитых - тринадцатый я,
Распряженный фиакр, Опорожнен фиал.
Флер д оранж, и букетик фиал
Так убийственно мал!
Я - Сахара, Самум, Революция, Нация, Шторм.
Я на цыпочках эльф, заглянувший в ничто…
Чтобы что!
Смерти по горсточке в каждый рот,
Был я ангелом - стану - крот!
О, подруга моя, прислуга моя, умрем…
Тыкывык! Кубода, кубода! Гумц!Гумц!
Лабада, любода, бебека, лебезяй!
Ям, ням, мамана, убубу!
Убубу лебедей!
Лебедей!
Где??? Прыщ! Хвощ, борщ, дощщ, мощь!
Катерпиллер!
Дыррррр! Мрак! Бряк!
Мяя-кушка! Пы-ыпочка! Ё-олочка!
Тинь-тинь - трах!
Квак!
Поэта Трэвогу стащили со стола за ногу, поцеловали сразу две фрикаделистые курсистки, а у них в глазах - синева, а грудки колышутся едва.
Сквозь дым контрабандного индийского сандала и папирос первого классу “Тибет” от столиков доносятся вялые клики:
“Браво, Вава, жарь до пеплу!” “Так им и надо!” “Все равно все пьяные!”.
И тут же затолкали Ваву и забыли, следующий претендент занял внимание публики.